Антология советского детектива-21. Компиляция. Книги 1-15 [Владимир Николаевич Ишимов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Антонович Беленков Крылатые и бескрылые




Глава первая

Глубокой ночью, когда поезд остановился на одной из узловых станций, Макаров сквозь сон услышал, как открылась дверь купе и проводник негромко предложил кому-то занять свободный диван. Осторожно прикрыв за собой дверь, молодая женщина поставила чемодан, сняла пальто и начала готовить постель. Причем все это она делала почти бесшумно. Но проснувшийся Макаров улавливал каждое движение ее, думая: «Вот и попутчицу мне бог послал». От Москвы он ехал в одиночестве и скучал.

Когда поезд набрал скорость и вагон снова плавно закачался, мерно постукивая колесами на стыках рельс, он поднялся и, стараясь не тревожить женщину, подошел к окну, протер запотевшее стекло. В чистом небе медленно плыл холодный диск месяца, освещая поезду путь среди бесконечной заснеженной равнины. Мелькали столбы и редкие кусты. Иногда на мгновение появлялся огонек сторожевой будки и тотчас исчезал.

В купе было душно. Макаров слегка приоткрыл дверь. Из коридора потянуло освежающей прохладой. И опять в голове у него возник мучительный вопрос: «Как же все-таки объяснить товарищам, что в поисках мы шли не по той дороге? И острый нос веретенообразного фюзеляжа, и клинообразный профиль — все это в слишком малых дозах будет уменьшать сопротивление воздуха. Нет, самолет нашей новой конструкции не даст резкого увеличения скорости. Ну и незачем его строить…»

— Товарищ, холодно же… — услышал он за спиной женский голос. — Закройте, пожалуйста, дверь.

— Простите! — смутился Макаров.

Закрыв дверь, он сел на диван, хотел уже было закурить, но передумал, неудобно дымить в купе. Через минуту женщина приподнялась и, облокотившись на подушку, обнажив до локтя красивую смуглую руку, спросила:

— Не скажете, который час?

Макаров присмотрелся к светящемуся циферблату.

— На моих без четверти три…

— Зажгите, пожалуйста, свет.

Когда под потолком осветился голубой плафон ночника, Макаров увидел, что женщина присматривается к часикам на своей руке.

— Как назло всегда останавливаются, только я оказываюсь в дороге. Спасибо, можете погасить. Спокойной ночи!

На этом разговор и закончился. «Интересная особа…». — подумал Макаров.

Утром, едва открыв глаза, он невольно залюбовался ее стройной фигурой, узкой в талии, как у балерины. Женщина стояла к нему спиной, искала что-то в карманах пальто, висевшего на крючке. Затем стала перед зеркальной дверью и начала причесываться. Теперь Макаров увидел ее лицо в зеркале. «Совсем молодая…».- мелькнула мысль.

Когда она медленно повернулась и на него глянули большие темные глаза, ему неожиданно показалось, что он уже где-то видел ее.

— Доброе утро, — сказала она спокойным и равнодушным голосом, каким говорят давнишним знакомым. Макаров глянул на окно, заметил:

— Будет правильнее сказать — добрый день!

— Да, пожалуй… Вы так крепко спали. Наверное, видели приятный сон?.. А я в дороге почти не сплю, — помолчав, добавила она.

Она присела напротив, посмотрела внимательно в лицо Макарову и чуточку повеселела, заметив, как он разглядывает ее. Потом поднялась и предложила, взявшись за ручку двери:

— Можете вставать. Я оставляю вас на минуту. Кстати, поезд останавливается. Хорошо подышать морозным воздухом.

Когда она, накинув на плечи пальто, вышла, Макаров вскочил, сделал по привычке несколько гимнастических упражнений и начал приводить в порядок смятую постель.

Он успел прибрать постель и переодеться, а женщина все не возвращалась. С любопытством выглянул в окно и улыбнулся, увидев ее. Женщина беспечно прогуливалась по перрону, явно наслаждаясь холодом солнечного морозного дня.

«Да, очень красивая!..».- подумал Макаров, но тотчас вспомнил о Наташе и почувствовал угрызение совести. «Должно быть, она обиделась на меня. Да и я хорош, за два месяца только одно единственное письмо удосужился написать… — размышлял он, не отрывая глаз от женщины, прохаживавшейся за окном… — Интересно, кто она?..»

Женщина вбежала в вагон, когда поезд уже тронулся. Раскрасневшись от морозного воздуха, она точно впорхнула в купе; сняла пальто и молча присела, переводя дыхание.

— А я думаю, куда вы делись, — заговорил Макаров. — Так от поезда не мудрено отстать.

— Представляю, как бы вы беспокоились, — улыбнулась она.

— Подал бы сигнал: «Женщина за бортом!»

Она рассмеялась. Через некоторое время, раскладывая на столике завтрак, Макаров спросил:

— Как вас зовут? Если это не секрет, конечно. Меня, например, после рождения и навеки Федором Ивановичем. Можете так и называть, если хотите.

— А меня Екатериной Нескучаевой, — развернув свой пакет с закусками, ответила женщина. — Друзья зовут — Катей. Получается, что мы уже знакомы.

Перед тем как приступить к завтраку, Катя подошла к зеркалу, чтобы поправить прическу. Макаров не отрывал от нее глаз. С каждой минутой она нравилась ему все больше и больше. Темные, волнистые волосы, красивая шея, чуть приспущенные плечи, будто точеные груди, обтянутые тонким свитером со вздыбившимися оленями, нежный, немного глуховатый голос — все это сильно влекло. «Нет, я нигде не видел ее раньше, — подумал он. — Может, только иногда мечтал о такой…»Завтракали молча. Лишь изредка они предлагали что-нибудь друг другу: «Пожалуйста. Прошу. Попробуйте, это вкусно». Потом, как-то неожиданно, Катя сказала, пристально взглянув на Макарова:

— Вы, должно быть, черствый человек, Федор Иванович.

Макаров от удивления по привычке приподнял одну из бровей. Подумал: «И Наташа однажды сказала, что я черствый…» Промолчал. Но через минуту решил разговор повернуть в шутливую сторону:

— Годы свое берут, Катенька. Скоро тридцать, ничего не поделаешь — старость, видимо…

— Вы слишком откровенны, — заметила Катя.

— Не в пример некоторым по соседству, — сказал он, желая подразнить ее.

Катя нахмурилась, хотя он вовсе не хотел огорчить ее. Наоборот, у него было желание вызвать ее на разговор. Она, должно быть, почувствовала это. После короткой паузы сказала:

— Вначале мне понравилась ваша солидность. Я даже подумала, что вас легко смогла бы полюбить любая девушка. Но затем…

— Та же «любая» девушка так же легко смогла бы и разлюбить? — как бы подсказал ей Макаров.

— Пожалуй.

Макаров встал и медленно прошелся по купе, чуть заметно усмехаясь. Немного спустя он сел рядом с Катей, взял ее тонкие и длинные пальцы в свою руку, прикрыл сверху второй рукой.

Она внимательно следила за каждым его движением.

— Что же вы молчите, Федор Иванович? — спустя минуту спросила тихо.

— Думаю о ваших словах, — ответил он, и в голосе его вдруг послышались насмешливые интонации.

— Что же в них плохого?

— Ничего. Но вот, представьте, — вдруг порывисто заговорил он, — вы влюблены в человека с большим умом и прекрасным сердцем. А спустя некоторое время встречаете другого, с более высокими достоинствами. Извините, но мне очень хочется знать, как бы вы поступили в таком случае. Она бросила на него вопросительный взгляд. Его слова будто укололи ее. Но, взяв себя в руки, только пожала плечами, вместо ответа, спросила:

— А вы как поступили бы? Переметнулись бы к лучшей?

— Нет! — решительно заявил Макаров. — Хорошему и лучшему нет конца. Этак можно метаться всю жизнь. Надо любить человека таким, каким он есть. Ведь было же время, пришелся он по душе вам!..

Катя некоторое время задумчиво молчала, потом глянула на Макарова в упор и ласково, притихшим голосом проговорила:

— Должно быть, хороший вы человек… — и, спохватившись, добавила вдруг: — Впрочем, кто вас поймет.

После завтрака уселась на диване, подобрав под себя ноги, достала из сумочки вышивание и стала продевать в ушко иголки красную нитку. Заметив, что Макаров заинтересовался ее рукоделием, объяснила:

— Моя фамилия Нескучаева, но мне иногда хочется поскучать. Скоро уже приедем. И вы, Федор Иванович, поскучайте… недолго это.

Макаров отошел к окну, засмотрелся на покрытые снегом безбрежные поля. А из головы не выходила тревожная мысль: «Как же все-таки встретят мое предложение друзья? Что скажет Власов?.. Сколько положено труда, и все насмарку… Мы шли не по той дороге. Даже не шли, а мелкими шажками продвигались, то есть почти топтались на месте, взаимно восхваляя друг друга. И все мечтали о славе!.. Нет, жизнь требует от нас не повторения уже созданных машин, но резкого, принципиального броска вперед!.."Вскоре на горизонте появился город. А через несколько минут за окном уже мелькали пригородные строения. Катя вдруг спохватилась:

— О, пора собираться! Федор Иванович, позвольте на прощанье поухаживать за вами. Это ваш чемодан? Фу, как вы плохо застегнули чехол… Нет, разрешите уж мне…

На ее лице было так много желания проявить заботу, что Макаров, хотевший было возразить, только, ласково улыбнулся.

Когда поезд стал подходить к вокзалу, они вместе вышли в тамбур вагона. Катя как бы мимоходом поинтересовалась:

— Вас встречает кто-нибудь?

— Мама, должно быть, — ответил Макаров.

— А меня — никто!..

Поезд двигался все тише и тише. Навстречу неслись восторженные, радостные голоса встречающих.

Анастасия Семеновна, мать Федора, стояла в сторонке, всматриваясь в тех, кто спускался со ступенек вагонов. И вдруг она рванулась навстречу, заулыбалась. «Наконец, вернулся!»- лицо сияло от радости, выпрямившей согнутые плечи ее.

— Мама! — воскликнул Федор, резко шагнув навстречу ей. — Здравствуй, мама! Пришла, мороза не побоялась… Спасибо!

Анастасия Семеновна прильнула к нему, расцеловала.

— Кому же, Федюшенька, встречать-то тебя, как не мне? — сказала дрожащим от волнения голосом.

— Ох, мама, мама!.. — смеясь, повторял Макаров.

Он оглянулся. Из вагона выходили последние пассажиры, но Кати нигде не было. «Ушла, даже не попрощавшись!»- упрекнул ее мысленно.

Поспешно взяв чемодан, поддерживая мать рукой, направился к выходу в город. Спрашивал на ходу:

— Дома все ли в порядке, мама? Как вы тут?..

— Что же не в порядке может быть в нашем-то доме? — говорила Анастасия Семеновна. — Все ждала тебя. Ночи-то темные, длинные… Сколько передумаешь, перетревожишься… А тебя все нет и нет! Тосковала я тут, сынок.

Усевшись в машину, мать всю дорогу не выпускала из своей ладони теплую руку сына.

На второй день утром к Макарову явился сосед, адвокат Давыдович, чтобы засвидетельствовать свое уважение. Он не вошел, а вбежал в квартиру — маленький, круглый, не по годам подвижной.

— С возвращением, дорогой соседушка! — потирая руки, торжественно воскликнул он. — Сколько лет, сколько зим вы были в отлучке!.. Сколько, — в самом деле?., запамятовал.

— Целых два месяца, Михаил Казимирович, — ответил Макаров. — А как же здесь вы — все по судам? Хлопочете… суетитесь, как всегда?

— Что поделаешь!.. — развел руками Давыдович. — У людей нужда, обращаются ко мне… Судьба! Просить хочу вас, заглянули бы вечерком. Жена у меня, вы знаете, какая мастерица в части чего-нибудь вкусненького… Просим всем семейством. Мы так обязаны вам за Люду. Дочь говорит, что всю жизнь будет считать вас своим учителем… — И, вытащив из кармана жилета большие часы на серебряной цепочке, заторопился: — Ох, извините — дела! Так ждем вас, дорогой Федор Иванович…

Проводив Давыдовича, Макаров пожал плечами, усмехнулся.

— Странный человек… Вы замечаете, мама. — Мать только махнула рукой.

— Жадный к деньгам. Не любил его твой отец. За жадность, помню, не любил. На вас я смотрю, на заводских — работаете на одном месте, на своем. Всего хотите больше да как лучше сделать. Землю чувствуете ногами. А он… сколько раз поступал служить — нигде не может усидеть. Побыл неделю и покатился в другое место. Будто ветром гонит человека. И старость его не держит…

— Однажды объяснил он мне, — с усмешкой вспомнил Макаров. — «Наша профессия, — говорит, — заставляет нас ходить под руку с холодной жабой. Что же, приходится, коль платят гонорары».

— Ему все равно, — вздохнула. Анастасия Семеновна. — А вот отец твой брезглив был. Грязного человека не стал бы защищать, хоть озолоти.

В комнате чувствовался аромат свежих пирожков. В раскрытую форточку, над которой дышала белоснежная шторка, врывались холодные струи воздуха. Перетирая помытую посуду, мать говорила задумчиво:

— А тебе, Федя, не нравилась профессия отца… Очень! он хотел, чтобы ты по юридическому делу пошел. Не забыл, как он тебя?..

Макаров потер ладонью лицо, воскрешая воспоминания об отце, погибшем на войне, сказал:

— Нет, помню… Когда еще я ходил в десятилетку, папа нередко водил меня к себе на работу, в коллегию защитников. Вот там, должно быть, и родилась во мне антипатия к ремеслу копания в не очень чистых человеческих душах. Нет, мама, авиация — это высоко, благородно… Она по душе — моя целиком!

Анастасия Семеновна, опасаясь, как бы сын не понял ее так, будто она в чем-то упрекает его, поторопилась успокоить:

— И слава богу, если твоя. Всякому человеку дорого, что душе его мило.

— Ну, мне пора на завод, мама! — привычно сказал Макаров.

— Соскучился? — улыбнулась мать и заметила как бы мимоходом: — Наташу давненько я не видела…

Макаров промолчал, смущенный намеком матери. Из своих отношений с Наташей он не делал тайны: но и не очень откровенничал с матерью.

Глава вторая

Выйдя из дому, Макаров широко зашагал по тротуару, свободно и глубоко вдыхая морозный воздух. Решил пройтись пешком до завода. Очутившись за городом, окинул взглядом окрестности. С возвышенности, на которой он остановился, открылись дали полей, скованная льдом река, заснеженные низины лугов, тянувшихся до темной полосы хвойного леса на горизонте.

Щурясь от ярких лучей солнца, с радостью смотрел он на окружавший его мир. Все здесь ласкало, тянуло к себе. Но больше всего — завод!..За оградой показались длинные корпуса цехов — ничто не переменилось за эти два месяца, пока он был в командировке. Даже снежные сугробы остались почти такими же большими. Знакомый дежурный на проходной проверил пропуск. И вот широкий, чисто выметенный заасфальтированный заводской двор. Все то же, все знакомо, и все вызывало ощущение радости.

Макаров подумал: «Надо бы зайти в заводскую поликлинику, повидаться с Наташей». Но какое-то необъяснимое чувство вины перед ней заставило повернуть в сторону. «Потом зайду… А сейчас в конструкторское бюро». Он силился понять, в чем, собственно, его вина перед Наташей. И не находил ответа. «Неужели в том, что я познакомился с Катей Нескучаевой?» Ему даже стало стыдно от этой мысли.

Позади у него вдруг послышались голоса. Быстро оглянувшись, он увидел шедших за ним старшего конструктора Платона Тимофеевича Трунина, высокого и плотного, неразговорчивого, почти угрюмого человека лет пятидесяти, и соседку по дому, молодого конструктора Людмилу — дочь адвоката Михаила Казимировича Давыдовича.

— Федору Ивановичу наше почтение! — разом приветствовали Трунин и Людмила. — С приездом!

Макаров поочередно пожал их руки.

— Ну, как мы здесь поживаем? — обратился он к ним.

— Ждем вас, товарищ начальник, — весело ответила Людмила. — Весь завод ждет… когда мы дадим новый проект.

— С этим придется подождать! — помолчав, ответил Федор.

Трунин с удивлением поднял на Макарова глаза, но из деликатности ничего не спросил. Люда насторожилась. Она впервые участвовала в создании конструкции самолета. Ей так хотелось, чтобы новая машина поскорее взлетела в воздух. И вдруг: «С этим придется подождать…»

— Почему вы так сказали, Федор Иванович? — спросила она осторожно. — Конструкция же почти готова!..

Макаров вздохнул, думая: «Мне, Люда, нелегко сказать: привычные представления о полете, практикой давно сформулированные в четкие законы, рухнули. Но придется…»

— Дело в том, дорогие мои, — заговорил он, — что машина, которую мы собирались строить, в зоне скорости звука откажется подчиняться пилоту. Да, да! Такие машины уже испытаны на других заводах. И… приблизясь к скорости звука, тотчас затягивались в неуправляемое пикирование. Мы не пойдем на катастрофу… Кроме того — на такой машине мы не прорвемся за скорость звука… К чему все время стремились. Зачем же тогда пробные строить?

С тревогой ловя каждое слово ведущего конструктора, Люда почувствовала, как внутри что-то словно оборвалось. Молча вошли в здание конструкторского бюро и молча разошлись, словно встрече не рады были.

Макаров даже не заглянул в зал общих видов, хотя ему очень хотелось посмотреть на модель, сделанную в точном размере проектируемого самолета. В просторном кабинете в лицо ему пахнуло острым запахом мастики от натертого пола. Все здесь было в том же порядке, как он оставил два месяца тому назад; посредине огромный, с черным гладким верхом, стол, диван, книжный шкаф, этажерки по углам, чертежная доска.

«Ну, что же будешь делать, Федор Иванович? — садясь за стол, спросил он сам себя. Проще простого сказать о том, что необходимо перестроить конструкцию будущего самолета. Другое дело — доказать это. Не докажешь, в одиночестве останешься; без помощи же друзей никакого творческого успеха ты не добьешся!»

Начинать, конечно, надо было с директора завода.

Макаров снял трубку, попросил приемную.

— Здравствуйте, Оля!

— Это вы, Федор Иванович? — узнала его секретарь директора Ольга Груничева. — С приездом!

— Семен Петрович у себя?

— Уехал в министерство. Главный инженер тоже. Будут через несколько дней.

Макаров хотел положить трубку, но затем спросил:

— А парторг?.. Григорий Лукич на заводе?

— Вызвали в ЦК. Не знаю даже, когда вернется. Макаров облегченно вздохнул. Ну что ж, тем лучше. До их возвращения можно тщательно обдумать докладную о переделке конструкции. Положив перед собой руки, задумался. Легко сказать «переделать». Все начать заново, сначала… На душе было смутно. Когда скрипнула дверь, он вздрогнул.

В кабинет вошел инженер Власов, в прошлом учитель Макарова, а ныне его заместитель. Это был широкоплечий, высокий мужчина лет пятидесяти. Над его глазами нависали хмурые, уже седые брови, довольно крупный нос с горбинкой придавал его лицу злое выражение, хотя все на заводе его считали человеком покладистым.

— Федору Ивановичу!.. — протягивая руку, полубаском проговорил Власов, улыбнувшись. — С приездом! У-у!.. Что кислый такой? Не заболели ли в дороге? Ну, здравствуйте!

Макаров, поднявшись, тепло улыбнулся и пошел навстречу. Предчувствуя предстоящий разговор, испытывал волнение.

— Сам я здоров, Василий Васильевич, но… Столько времени потратили мы на создание нашей конструкции…

— Но не напрасно же! — не дал Власов закончить ему.

— К сожалению… Многое из того, над чем мы бились, совсем не то, что искали.

Власов пристально посмотрел в большие карие глаза Макарову, помолчал, оценивая его слова. Он не верил тому, что услышал, невольно слегка отшатнулся, сказав затем настороженно:

— Вы что-то странное изрекли, Федор Иванович. Объясните, пожалуйста.

— На других заводах дела идут куда лучше. Власов скептически пожал плечами, молвил угрюмо:

— У соседа даже курица кажется гусыней. А мы здесь точно последняя спица в колеснице, да?

Промолчав, Макаров подумал с тревогой: «Неужели он будет не согласен со мной?» Он уже чувствовал, что без крупного разговора с заместителем не обойтись. Отвергал ведь конструкцию, в которую столько сил вложил не только он сам, но и этот опытный человек. Задетый тем, что Власов намекнул на его излишнюю восторженность увиденным на других заводах, отошел к окну и стал глядеть на корпуса цехов, думая: «Как же сказать о своем решении?» В этом ему помог сам Власов:

— И какой же вы сделали вывод?

— Вывод? Отказаться от постройки пробных самолетов этой нашей конструкции. Она далеко не совершенна. Если мы без дополнительных поисков все же построим пробные, тогда действительно окажемся последней спицей в колеснице, как вы только что выразились. Люди на других заводах решительнее шагают…

Нахмуренное лицо Власова побледнело, тяжелая челюсть дрогнула, ему с трудом удавалось сдерживать уязвленное самолюбие. Обойдя вокруг стола, Макаров приблизился к Власову и остановился напротив.

— Василий Васильевич, кое-что мы используем, то есть попросту перенесем из старой в новую конструкцию. Проделанная работа не пойдет на ветер. Но вы должны понять, дело не только в фюзеляже, в наружной его отделке, но и в крыльях.

— Крыльях?.. — срывающимся голосом спросил Власов. — Это же моя личная работа! Что вы о них нового можете сказать?

— Тонкие профили ваших крыльев нас не спасут. Придется продолжить работу.

— Да ведь мы в нашей конструкции собрали воедино весь накопленный опыт! — воскликнул Власов. — Соединили все лучшие элементы, имевшиеся в предыдущих машинах! Что вы можете найти нового, не опробовав конструкцию в воздухе?

— Верно, соединили воедино накопленный опыт. Но штамповали самих себя! Надо оторваться от старой формы, если мы хотим изменить содержание нового самолета! — решительно произнес Федор.

— Ну, что же, в добрый час… В добрый час! — повторил Власов неузнаваемо холодным тоном. — Только едва ли вам удастся убедить руководство, что наша почти готовая конструкция — плоха. Что же касается меня, то свое мнение я высказал и отступать не стану. Я за то, чтобы строить пробные и поднять их в воздух, основательно испытать… После испытания надо продолжать поиски. Тогда у нас новые данные будут!..

Макарова вдруг охватила ноющая тоска. Сколько лет одним духом дышали, и вот рвалась дружба. Он уже не рад был приходу Власова. Надо было одному обдумать положение, чтобы прочно обосновать свою точку зрения. И в то же время хотелось как-то сразу склонить Власова на свою сторону. Вместе, как раньше, дружно взяться за переделку конструкции. А что если попробовать мягче к нему подойти?..

— Правда, многое, что я увидел на других заводах, для нас — пройденный этап, — заговорил он тихим голосом- Кое-что у них менее экономично, кое-что уступает тому, что есть в нашей конструкции. Рулевое управление, например, у нас более оригинальное, чем у наших сопутствующих… Но, поверьте, Василий Васильевич, все же мы непростительно отстали. Вот, скажем, в части оборудования… Ведь машине необходимо многое для ее нормальной боевой жизни. Возьмите кислородное питание летчика, приспособление, снижающее посадочную скорость…

— Значит, — сквозь зубы процедил Власов, — не только крылья?.. Решительно всю схему собираетесь переделывать?

— Да, всю схему! От нас требуют создать машину, которая была бы способна действовать на высоте за двенадцать километров. А наша с вами конструкция…

Макаров не договорил. Власов смерил его неприязненным взглядом, отступил, тяжело вздохнул и безмолвно вышел из кабинета."Значит, мы — враги…»- с тоской подумал Макаров.

Он долго стоял лицом к двери, погруженный в невеселые думы. И всякий раз, как только начинал вспоминать внезапное озлобление Власова, тотчас чувствовал, что и его охватывает злость. Однако тут же предупреждал себя: «Постой, не кипятись. Тебе не пристало барахтаться в собственном самолюбии, не то выкопаешь оттуда такое, что сам не рад будешь. Амбиция плохой советчик в нашем нелегком деле».

Вспоминая все сказанное Власовым, он чувствовал, что этот короткий разговор как-то сразу отбросил их друг от друга на большое расстояние. Но Макаров этого совсем не хотел. Мучившие его сомнения усилились. Нет, в такое время ему нельзя оставаться одному. Подавив самолюбие, он вышел из кабинета с твердым намерением продолжить разговор с Власовым. Но едва он подошел к его рабочему месту, едва сказал несколько слов, как Власов с досадой пожал плечами,

— Охота вам спорить, Федор Иванович. Мы все равно ни в чем не убедим друг друга.

— Нет, Василий Васильевич, мы будем спорить! — вспылил Макаров. — Да, будем! Как вы не хотите понять…

— Я понимаю, Федор Иванович, — перебил Власов, еще ниже склонившись над" чертежом. — Понимаю даже то, чего вы не можете понять.

«Ну, хорошо, я все же заставлю выслушать себя! Найду средство!»- решительно подумал Макаров, отходя от стола своего заместителя.

Минут через десять к Власову подошла Людмила Давыдович.

— Василий Васильевич, вас Федор Иванович просит. Возле модели уже собрались конструкторы… — И тихо добавила: — Наверное, будет ставить новую задачу.

— Возможно, Людмила Михайловна… — буркнул Власов, резко поднявшись. — Будет…

Возле модели самолета действительно уже собрались работники конструкторского бюро. Всем интересно было послушать, что нового привез ведущий. Власов, однако, остановился на расстоянии от них, прислонившись плечом к стене. Люда слушала со вниманием, то и дело переводя взгляд с Макарова на Власова, желая угадать то, что для нее было необыкновенно важно, от чего может зависеть ее отношение к той новой задаче, которую сейчас объяснял ведущий конструктор. В каждом его слове Люда слышала оттенки спокойствия и уверенности. Ей сейчас все в нем нравилось. Власов же казался каким-то разочарованным, стоя в своем безучастном молчании в отдалении от тех, кто окружал Макарова. «Неужели он решительно против идеи Федора Ивановича?»- подумала Люда и тайком вздохнула, предчувствуя что-то неприятное для нее лично и для всего коллектива конструкторов.

После беседы с конструкторами Макаров почувствовал облегчение в душе. Видел, что они понимали его, что он может рассчитывать на их поддержку. Подошел к Власову, дружески взял его под руку, заговорил искренне:

Василий Васильевич, я всегда считал вас своим учителем. Прежде вы говорили, что ваш ученик научился видеть…

— Вероятно, я ошибался, — высвободив свою руку, холодно ответил Власов.

Помолчав, Макаров отступил от него и пошел быстрой походкой вперед. Власов проводил его полузастывшим взглядом. По его нависшим, соединившимся над переносицей. бровям было видно, что в груди его бушует буря негодования.

Вернувшись к себе в кабинет, Макаров сел за стол, в отчаянии покачал головой. Неужели Власов достиг предела своих возможностей?

Неожиданно резко вскочил, несколько раз прошелся по кабинету, остановился и, опустив на стол увесистый кулак, произнес громко:

— Переделаем!

С таким настроением он покинул конструкторскую в конце рабочего дня и скоро очутился в передней заводской поликлиники. Там встретила его старушка — санитарка Федосеевна.

— Федор Иванович! Заболели?.. — спросила она, ставя на столик таз с пробирками.

— Мне бы Наталью Васильевну. Старушка чуть лукаво взглянула на него.

— Понимаю…

Макаров пошел за ней и оказался в небольшой опрятной комнате, с чистым натертым полом, с диваном и двумя круглыми столиками, вокруг которых были расставлены белые табуретки.

Он не сел, а продолжал стоять лицом к двери, за которой скрылась санитарка.

Федосеевна скоро вернулась и, провожая его через вторую комнату, шепнула:

— Доктору я не сказала, какой «больной» пожаловал. Час поздний. Но принять согласилась…

В этот миг дверь в кабинет врача распахнулась и на пороге появилась в белоснежном халате Наташа Тарасенкова. Увидев Федора, она от неожиданности подняла руку к груди. Ее глаза блестели. Овладев собой, она тихо пригласила:

— Заходите, прошу вас!

Пропустив Федора вперед, Наташа прикрыла за собой дверь и встала на расстоянии — высокая, свежая, взволнованная внезапной встречей. На ее широкий лоб и розовые щеки выбились из-под белой шапочки тонкие пряди шелковисто белокурых волос. Долго молча глядела она на Федора. С ее полных, красиво очерченных губ рвался радостный вскрик. Она вся как-то озарилась улыбкой, радостной и лучистой.

— Федя, — еле слышно проговорила, подавшись навстречу. — Я тебя так ждала!..

— Наташа, здравствуй!

Она шагнула к Федору, обхватила шею, прижалась горячим лицом к его щеке. Затем, слегка отшатнувшись, подняла сияющее счастьем кругловатое лицо, помолчав немного, прошептала:

— Колется борода. Бриться надо аккуратней, Федя.

Макаров тихонько отклонил ее, издали глянул в немного влажные глаза-васильки. Затем так же тихо наклонился и поцеловал в губы. Наташа не противилась, но больше не потянулась к нему, только смущенно и тревожно поглядела в его смуглое лицо, на котором светилась усмешка радости. Все ей в эту минуту милым виделось в нем — крепкие челюсти, круглый подбородок, толстоватые и немного выдавшиеся вперед губы, высокий лоб, медлительные движения рук и полнота звука голоса. Заметив, как он пристально смотрит на нее, отступила, присела к своему рабочему столу, положив на него обе руки. Макаров тоже присел напротив, как и она положив руки на стол. Все у них получилось как-то случайно, но оба знали, что так должно было произойти. И беспокойство, и волнение, все пережитое ею в эту зиму вдруг бесследно исчезли, словно никуда Федор из города и не выезжал. Ей становилось легко и радостно, сердце билось ровно и спокойно.

Глава третья

Когда поздно вечером Макаров пришел домой, мать посмотрела на него так пристально, во взоре ее проглядывало такое волнение и беспокойство, что он вынужден был сделать над собой значительное усилие, чтобы выглядеть жизнерадостным и веселым. Ему всегда казалось, что она читала его мысли, определяла по выражению лица внутреннее состояние, настроение.

— Федюша, тебе тут без конца звонят, звонят… — Кто же, мама?

— Вон, — Анастасия Семеновна кивнула на его дорожный чемодан. — Похоже, хозяйка…

Федор недоуменно пожал плечами.

— Какая хозяйка? Чемодан то ведь мой, мама!

— А ты посмотри, сынок.

В ее глазах он заметил лукавую улыбку. Шагнул к чемодану и, точно обжегшись, отпрянул. В его руке повисла шелковая женская сорочка.

— Попался?.. — как-то странно сказала мать, грустно глянув на сына, хотя и продолжала усмехаться.

Федор побледнел, потом покраснел. Анастасия Семеновна заметила на его губах неловкую улыбку.

— Это все как-то случайно…

Хлопнув крышкой чемодана, он только развел руками. «Вот черт!.. Ну, что может подумать мать?..» Вдруг в передней задребезжал звонок.

— А вот, верно, и она!.. — догадалась Анастасия Семеновна и поторопилась открыть дверь.

Оглянувшись, Федор увидел вошедшую Екатерину Нескучаеву. В ее руках был точно такой же чемодан. Шагнув с видимой неуверенностью, она остановилась перед Анастасией Семеновной и заговорила смущенно:

— Очень прошу вас, извините! У нас недоразумение с Федором Ивановичем… ехали в одном купе, потом в спешке перепутали… Я привезла его чемодан. Здравствуйте, Федор Иванович!

«Федор Иванович, как естественно и привычно звучит ее голос, будто мы старые друзья…»- подумал Макаров, идя навстречу.

— Здравствуйте, Катя! Подумайте, какое глупое недоразумение!.. Проходите, пожалуйста. Посидите немного, отдохните. Разрешите пальто…

— Нет, нет! — возразила Екатерина. — Я сейчас уйду. Вот только руки замерзли…

Анастасия Семеновна деликатно отступила и ушла в другую комнату, предоставляя молодым людям возможность чувствовать себя как можно проще. «Красива и стройна, подумала она, только не по возрасту серьезная».

— А я пришла домой и — ужас!.. — улыбаясь, говорила Катя с комическими интонациями в голосе. — Только открыла, смотрю…

— Да у меня то же самое!.. — рассмеялся Федор, приглашая гостью сесть на диван. — Только что пришел с за-, вода, взглянул — в нем ваша…

— Не говорите! — смутилась Екатерина. — А вы уже и на работе были? Я звонила начиная с полдня.

«Надо бы чаю предложить…»- подумала в своем укрытии Анастасия Семеновна и поторопилась на кухню. Но в передней ее настиг звонок. «Еще кто-то…» В дверь протиснулся сосед — адвокат Давыдович.

— Анастасия Семеновна, смею обеспокоить — Федор Иванович дома? Мы от всей души — я и Полина Варфоломеевна… Людмилочка тоже пришла с работы.

— Гостья у него, — полушепотом сообщила Анастасия Семеновна.

— Ба-а!.. — протянул адвокат, потирая нос с таким усердием, словно ему не совсем было приятно узнать об этом. — Аргументы не в мою пользу. Ретируюсь. Однако не забудьте напомнить, Анастасия Семеновна.

— Поздно уже, Михаил Казимирович. Отдохнуть ему надо.

Вернувшись к себе в квартиру, Давыдович, придав таинственность своему голосу, сообщил Полине Варфоломеевне:

— А соседушка наш, видать, семьей обзаводится, мамочка…

— Тебе то откуда известно? — безразлично спросила жена. — Вздор несешь!

— Наидостовернейший источник! — продолжал адвокат, потирая руки и прохаживаясь по комнате. — Сам только что видел — невеста в квартире. Молодая, красивая. Душится дорогими духами…

— Все подглядел, ко всему принюхался, — брезгливо заметила Полина Варфоломеевна. — Фу, как это гадко, несолидно для мужчины!

— Мамочка! — воскликнул адвокат и весь взъерошился, словно намереваясь вцепиться в волосы Полины Варфоломеевны. — Ты возмутительна!..

Глубоко вздохнув, жена сказала:

— Ох, до чего же ты падок на всякую чушь! В сплетнях, к примеру, находишь удовольствие. Тошно слушать!..

— Вы опять! — строго сказала Люда, выходя из своей комнаты.

— Да уж пора бы привыкнуть, доченька. Обычный наш разговор, — вздохнув, ответила Полина Варфоломеевна.

— Не могу привыкнуть! Не хочу! — рассерженно заявила Люда. — Ни в одном доме такого порядка я не видела, как у нас! — она стала между отцом и матерью, закинула руки на их плечи, потребовала: — Миритесь сейчас же! Иначе ругаться буду!

— Да мы не ссорились с мамочкой, — заулыбался отец, сияя маленькими глазками. — Мы философствовали о жизни, постигали истину бытия.

— Это на двадцать шестом году совместной жизни. — Михаил Казимирович пожал плечами, словно хотел сказать: раньше было у нас понимание, а вот теперь… Но только махнул рукой и отошел к кровати. Время было позднее, пора на отдых. Знал: Федор Иванович, конечно, не придет.

В это время Макаров прощался с Катей, засидевшейся у него, позабыв о том, что собиралась уйти немедленно. Да и сам он старался внешне казаться довольным ее приходом. Но вот разговор между ними стал затихать, и они оба вдруг почувствовали, что время уже прощаться. Только Катя поднялась с дивана, Федор подал пальто и помог ей одеться. Она пристально посмотрела на него. Взгляд ее был серьезный, выжидающий. Федор никак не мог догадаться о значении этой перемены в ней. Она же в это время поняла, что ему и в голову не приходит мысль сказать ей, где в скором будущем они могут встретиться снова.

Неторопливо прощаясь, Катя думала, что вот она наберется смелости и скажет ему об этом. И так, пожалуй, вернее будет. Разве может человек с тем ледяным спокойствием, с каким он сегодня держался с ней, почувствовать ее желание. Но вот и к дверям подошли, и Федор приоткрыл их, а Катя не решалась заговорить о новой встрече. Опасалась, как бы он не понял ее плохо. Перевела дыхание, собираясь с силами, но вместо того, чтобы заговорить об очередном свидании, протянула ему руку, сказав:

— Ну, что же, до свидания. Однако где же ваша мама?

И только она хотела добавить: «Она у вас славная, неудобно уйти не попрощавшись», как в переднюю торопливо вошла Анастасия Семеновна с чайником в руках.

— Вы уже уходите? — виновато проговорила она. — Ох, замешкалась я с чаем…

— Спасибо, как-нибудь в другой раз на чай… — откликнулась Катя, пытливо глянув на Макарова: — Если Федор Иванович пригласит?

Федор усмехнулся, склонив на одно плечо голову, будто говоря этим своим жестом: ну, разумеется. Но словами так ничего и не ответил. Катя попрощалась с Анастасией Семеновной и торопливо вышла. Спустя минуту Анастасия Семеновна подошла к присевшему на диване сыну, спросила у него:

— Как же это вы чемоданами обменялись, Федя?

— Да вот!.. Пришел проводник убирать постели. Чемоданы и чехлы одинаковые, стояли на нижней полке… Ничего удивительного…

— А почему ты такой пасмурный? Может, неприятности на работе?

— Кажется, да! — ответил Федор, легонько вздохнув.

— Что же такое?

— Сам не знаю… Впрочем, знаю, но мне трудно об этом…

Федор замолчал, потом, опершись руками на колени, поднялся. И вдруг увидел на камине фотографический портрет Кати.

— Мама! — воскликнул он, показывая на портрет. — Как это здесь?.. Откуда?!.

— Ой, забыла! — всплеснула руками Анастасия Семеновна. — Позабыла обратно положить. Вот грех то какой! Открыла чемодан, глядь — портрет…

— Ох, и любознательная! — засмеялся сын, обнимая мать. — Любовалась, да? Красивая девушка, правда?

Он повернул портрет лицом к стенке и добавил:

— Пусть не смущает!

Часы пробили двенадцать. Анастасия Семеновна тихонько вздохнула и пошла к себе.

— Отдыхай, сынок. Спокойной ночи тебе!

Уже в постели Федор улыбнулся: «Мама все видит во мне подростка». Затем долго думал о Кате и о смешном дорожном приключении с чемоданами. На следующий день он явился на работу раньше обычного, намереваясь наедине встретиться с Труниным. «Прежде всего, — думал он, обо всем надо откровенно и подробно потолковать именно с этим опытным конструктором. У него всегда много интересных мыслей в голове». Но в конструкторской, кроме Трунина, уже были Люда и Власов.

Когда Макаров подошел к Трунину и начал разговор, тот вопросительно и настороженно посмотрел на него. У Федора мелькнула мысль: «Власов опередил меня!» Разговор повел медленно, обдумывая каждое слово. Трунин с озабоченным видом кивал головой, отвечал короткими фразами, а когда Федор делал паузы, молчал, внимательно глядя ему в лицо.

Власов действительно еще вчера сделал попытку склонить Трунина на свою сторону. И сейчас, наблюдая исподтишка за разговором, он все больше убеждался, что в лице Трунина Макаров определенно будет иметь союзника. Да только ли Трунин пойдет за ним!.. И словно в подтверждение этой мысли увидел, как и Люда Давыдович подсела к Макарову. Задумавшись, Власов и не заметил, как Макаров отошел от Трунина и приблизился к его столу.

— Доброе утро, Василий Васильевич!

Задержав на энергичном лице Макарова взгляд, Власов силился понять, чего в нем больше — отваги, дерзости или наивности? Хотелось видеть именно последнее — наивность. «Однако же этот наивный мальчик своими острыми коготками больно царапается…» Но на лице своем он постарался изобразить доброжелательную усмешку. Спросил ласково:

— Не передумали, Федор Иванович?

— Наоборот, еще больше утвердился в своей мысли, — ответил Макаров. — Право, Василий Васильевич, не упорствуйте.

— Ну, что ж, — пожав плечами, разочарованно ответил Власов. — Вернется директор из Москвы, доложите ему. Пусть он разберется и скажет, кто из нас прав. Вряд ли он согласится с вами, Федор Иванович.

— Согласится! Пусть не вдруг, не сразу, но непременно согласится! Василий Васильевич, давайте будем вместе искать…

— Пожалуй, я не подойду вам в помощники, Федор Иванович, — поднявшись и сунув длинные руки в карманы брюк, сказал Власов. — Не подойду потому, что плохо понимаю вашу мечту. Не будем спорить, — подняв руку, предупредил он. — Прежде решим вопрос у директора, потом уж вырисуется дальнейшее… Но скажу честно и прямо — под вашей затеей своей подписи я не поставлю. — Он сделал шаг вперед и, глядя в сторону, продолжал: — Нам с вами удалось сделать то, на что мы способны. Всему, наконец, есть предел. А фантазировать мне не по возрасту. Я думаю, лучше руководствоваться возможностями. Выслушайте мое окончательное мнение: мы должны не ломать конструкцию, а подготовить в производство два пробных. Между прочим, я не теряю надежды, что вы одумаетесь, Федор Иванович.

— Я такого же мнения о вас, Василий Васильевич, — перебил Макаров и резко повернулся; продолжать разговор не было смысла.

Власов проводил его до самой двери холодным взглядом. После демобилизации из армии Федор три года работал заместителем ведущего конструктора Власова. Затем они обменялись ролями. Свое перемещение Власов воспринял сдержанно, не проявив открыто недовольства новым, непривычным для него положением помощника. Он даже заявил однажды в кругу конструкторов: «Нет худа без добра. Теперь у меня больше будет времени заниматься творческой работой».

Инициатором назначения Макарова ведущим конструктором был директор завода. Своим решением он тогда не возбудил у Макарова чувства признательности. Полагая, что директор поступил как-то несправедливо по отношению к Власову, он принимал от него дела с неловким чувством, близким к угрызению совести.

«Едва ли поймет Власов, что это перемещение произведено помимо моей воли»- думал он и даже пытался было убедить Соколова пересмотреть этот вопрос, стал доказывать, как важно для коллектива сохранить престиж уважаемого и опытного конструктора. Но директор ответил коротко: «Не сентиментальничайте, а думайте о чести завода. Нам с вами доверяют дело большой государственной важности. Вы это понимаете, Федор Иванович?» И Макаров понял, что решение о перемещении Власова не будет изменено.

Много воды утекло с тех пор. И чем пристальней новый ведущий конструктор вглядывался в Соколова, чем внимательнее прислушивался к его словам, тем определеннее и сильнее становилось доверие к этому волевому, немного суховатому человеку, чье лицо никогда не выражало тревоги. Макаров постепенно полюбил директора.

«Нет, Соколов поймет меня и согласится, — подумал он. — А вот Грищук… Как этот будет реагировать?»

Главный инженер завода Павел Иванович Грищук был полной противоположностью директору. Малейшие колебания в делах тотчас отражались на нем, он легко впадал в уныние при неудачах и так же легко восторгался всем приятным. Иван Иванович не отличался требовательностью к своим подчиненным, нередко готов был в долг поверить любому работнику. Он был для всех одинаково хорошим и ласковым администратором, на разговоры отзывчивый, готовый поддержать компанию, была бы она покладистая. И неудивительно, что к нему особенно льнул Власов. При встрече они обычно начинали с такого дружеского приветствия: «Ну, как жизнь, старина?»

Макарова не удивляли такие взаимоотношения между двумя давнишними товарищами по работе. Но теперь он с тревогой подумал о том, как бы главный инженер не встал на сторону Власова. Ведь слово Грищука будет иметь важное значение при окончательном решении вопроса: переделывать конструкцию или, оставив ее в нынешнем виде,приступить к постройке пробных машин.

Несколько дней подряд Макаров систематизировал факты и явления из тех своих наблюдений, которые видел во время творческой командировки по другим заводам и научным учреждениям. Доказательств в пользу его предложения собралось достаточно. Можно было делать выводы. Однако он не торопился ставить вопрос перед руководством завода. Все еще хотелось сломить упорство Власова. Но, сколько он ни обращался к нему, все было напрасно. Скептицизм Власова окреп, под конец разговора он обычно повторял заученную тупую фразу: «В добрый час, Федор Иванович, в добрый час!..»

Однажды Макаров подошел к рабочему столу Власова, чтобы поделиться свежими мыслями, подумать вслух, порассуждать с опытным конструктором, как прежде, бывало. Но тот указал на стул и решительно предложил:

— Прошу выслушать меня, Федор Иванович. В последний раз пытаюсь убедить вас… У любого дела есть судьба… Это же безрассудно…

Макаров, рассмеявшись, обнял Власова за плечи, сказал искренне:

— Есть житейское правило, послушайте, Василий Васильевич: кто не думает об исходе дела, тому судьба не друг.

— Это именно к вам и относится, Федор Иванович!

— Мне сначала казалось, — как бы не слыша реплики Власова, продолжал Макаров, — что вы не замечаете своей измены прежнему Власову. Но, по-видимому, я ошибся. Вы сознательно изменяете своей былой вере… И хотя вы стремитесь убедить меня в безрассудности, сами в это не верите!

Власов долго, почти враждебно глядел на Федора и, не сказав ничего в ответ, отвел взгляд в сторону.

«Незачем было подходить к нему, — подумал Федор. — От этого он только грубеет… Поддержки у него я не найду».

— Значит, Василий Васильевич, вы окончательно за постройку пробных?

— Да, да!.. — точно взбешенный, воскликнул Власов.

Глава четвертая

Наконец наступил день, когда руководство завода должно было решить вопрос о переделке конструкции. Нелегко было Макарову сидеть перед директором, который все еще читал докладную, и, наверное, не в первый раз, ведь она была вручена ему еще накануне. Он сидел немного согнувшись, смотрел на Соколова исподлобья, изредка поводя глазами на главного инженера, видимо не знавшего, по какому поводу директор вызвал его к себе. Грищук посматривал то на Макарова, то на Власова, сидевшего рядом, и как бы спрашивал их: «Ну что вы не поделили?..»

— Я тороплюсь, Семен Петрович, — вдруг сказал он директору. — Вы просили меня заглянуть. Может быть, позже?..

— Посидите! — не поднимая головы, обронил Соколов, дочитывая последнюю страницу докладной.

Грищук пожал плечами, столько дел, а ему приходится сидеть у директора. И все из-за конструкторов!..

Он уже начал злиться на Макарова и Власова — что еще они затеяли? Недовольно сунув руки в карманы, он стал глядеть в окно, повернувшись к Федору чисто выбритым затылком, обвисшим поверх накрахмаленного воротничка. Макаров посмотрел на него и неслышно вздохнул. «Этот не согласится со мной».

— Почитайте, — наконец поднял голову Соколов и подал Грищуку докладную. — Любопытный сюрприз мы получили от ведущего конструктора…

Власов, сидевший на диване рядом с Макаровым, улыбнулся. Прежде чем начать чтение, Грищук достал очки, неторопливо надел. Но первые прочитанные строчки резко изменили его благодушие, щеки вздулись, губы вытянулись. Все быстрей и быстрей бегал он глазами по строчкам и, наконец, это было уже на предпоследней странице, будто сжался весь. Вряд ли можно было еще выше вздернуть плечи и глубже втянуть седоволосую голову. Сначала он задумался, а минуту спустя обратился к Макарову, глядя сквозь стекла очков.

— Федор Иванович, вы знаете о том, что в то время, пока вы были в командировке, почти вся техническая документация рассмотрена?..

— Да! — ответил Макаров. — Об этом я узнал по приезде домой.

— Больше того. Пробные уже почти в производстве! Мы обязательство дали в министерстве. От нас ждут результатов испытания. А вы придумываете бог знает что!

— Мы выполним обязательство позже…

— Да?.. — Грищук вскочил.

— Павел Иванович, пробные строить нельзя, — спокойно повторил Макаров.

— Значит, порочите собственное творение! Гордость то ваша где?

У Соколова в это время был такой задумчивый вид, что казалось, он никого не замечает перед собой. Вот он поднялся и с наклоненной головой зашагал по кабинету. Потом остановился перед Власовым.

— Василий Васильевич, а почему на докладной нет вашей подписи?

— Я не разделяю воодушевления Федора Ивановича, — неторопливо ответил Власов, снисходительно взглянув на Макарова.

— Вот как!.. Тогда изложите свою точку зрения.

— Я настаиваю на том, чтобы строить пробные машины и испытывать в воздухе.

— Но Макаров забил отбой!.. Тем хуже для него.

— Да уж куда хуже!

Разрешите, Семен Петрович, — попросил Макаров, опасаясь, как бы директор не сделал преждевременного вывода. — Я утверждаю, что все наши расчеты правильны, но сама конструкция не отвечает требованиям и задачам момента. Наш самолет — не бросок вперед в развитии авиации, а всего лишь несколько улучшенный вариант того, что мы делали прежде. Случилось это потому, что мы не доверяли стреловидной форме крыльев. Собственно, не доверял Василий Васильевич, а я ему верил. Сейчас я намерен исправить свою ошибку.

Макаров умолк, потирая пальцами лоб, как бы еще что-то додумывая и собираясь сказать. В кабинете воцарилась глубокая тишина. Власов пытливо всматривался в лица присутствующих, но не находил на них определенного ответа. Даже главный инженер молчал, не выявляя своего принципиального отношения к поставленному вопросу. Соколов продолжал большими неслышными шагами ходить по ковру, как капитан на мостике большого корабля. Он, казалось, мысленно разговаривал с самим собой.

— А конкретней, Федор Иванович? — вдруг спросил Грищук.

Макаров быстро глянул в доброе лицо главного инженера, ему хотелось встретить поддержку, сочувствие, но тон, каким было сказано это «конкретней», не оставлял никаких сомнений: главный инженер стоит на. стороне Власова. Федор немного наклонил голову, как бы желая спрятать от маленьких глаз Грищука свое смущение. Он не считал возможным повышать тон, но как трудно было говорить спокойно, когда внутри все кипело.

— Меня удивляет, Павел Иванович, такая постановка вопроса, — сдержанно ответил он. — Пока только мыслям просторно, но словам еще тесно. Чтобы точно и правильно выразить мысли, необходимо посидеть и заново продумать очень многое. Могу сказать: самое схему, особенно фюзеляж, крылья и оперение, я намерен пересмотреть от начала и до конца.

— Федор Иванович, — мягко заговорил Грищук, в одолевающей вас сумятице чувств и мыслей, несомненно возникших под впечатлением увиденного на других заводах, я улавливаю нетвердые, скороспелые идеи. Считаю нужным предупредить: не отбрасывайте столь решительно суждений Василия Васильевича. Он опытный конструктор. Полагаю, вам следует поладить… выражаясь точнее, вам надо по-прежнему относиться друг к другу с надлежащим уваженим. Мне крайне хочется верить, что так и будет.

— Какая лирическая тирада! — поморщившись, усмехнулся Соколов. — Конструкторская — это творческая лаборатория, а не клуб единомышленников!

Грищук взгянул на Соколова, ему показалось, что тот смотрит на него дольше, чем обычно.

— Не с того вы начали, Павел Иванович, — задумчиво продолжал директор, глянув в окно вдруг потемневшими глазами. — Не в неуживчивости, видимо, тут дело. Нет, — твердо повторил он и встряхнул головой. — Существо разногласий вовсе не в том, что между собой не поладили два конструктора.

Макаров медленно поднял голову и увидел устремленные на него жгучие глаза Соколова. Их острый взгляд проникал в самую глубину души. У него забилось сердце. Он чувствовал, директор был на его стороне.

Когда Макаров и Власов вышли из кабинета, Соколов покосился на дверь, точно желая убедиться, плотно ли она прикрыта.

— Павел Иванович, — начал он, окидывая Грищука медленным взглядом, — вы не должны так относиться к предложению Макарова. Талантливый конструктор!..Эти слова он произнес сдержанно, однако тоном властным. Грищук недоуменно поднял на него глаза, чувствуя, что директор не все сказал.

— Все то, что Макаров изложил в своей докладной, не расходится с замечаниями, которые нам сделали в министерстве, — продолжал Соколов, медленно расхаживая по кабинету.

— Но отрицательное мнение Власова, Семен Петрович!.. — с чувством проговорил Грищук. — С ним нельзя не считаться. Человек с опытом. Кстати, вы не читали его диссертации?

Соколов почувствовал, что Грищук стремится увести разговор в сторону. Это ему не понравилось. Но не изменил своего спокойного и ровного тона.

— Читал перед отъездом в Москву. И, должен признаться, с усилием. В его работе не чувствуется исследовательской тенденции. Правда, формально в ней все на своем месте, но, к сожалению… все давно уже не новое. Дальше институтских стен такая работа не пойдет. Не обижайтесь, Павел Иванович, но во власовском сочинении чувствуется общность с той работой, которую вы защитили год тому назад. Грищук уставился на директора.

— У нас темы совершенно разные! — обиженно возразил он.

— Темы разные, а метод обоснования положений общий. И вы и он ставили себе целью разобраться, не в техническом прогрессе авиастроения, а в истории. Поражают меня такие диссертации. Ищешь и не находишь отражения выстраданного людьми в упорной борьбе с силами природы. Сколько еще загадок в нашей практике!.. Вот ученые и обязаны разгадывать их, делая смелые, новые открытия… А что в вашей работе, что в диссертации Власова?

Грищук взглянул исподлобья на директора. Он уже не раз слышал его резкие суждения об ученых. Возражать не было смысла. Вместо ответа сказал мягко:

— Все же, Семен Петрович, я нахожу заслуживающими внимания возражения Власова.

Соколов подошел к столу, наклонился и начал делать в календаре какие-то заметки. Он понимал, что главный инженер против предложения Макарова, хотя из осторожности и не обнаруживает явных признаков несогласия.

— Мне невольно пришла в голову мысль, Павел Иванович, что убеждение Власова базируется на немудрой основе. Макаров пытается идти по первопутку, а он выбирает проторенные дороги. И еще пытается убедить нас, что они лучше.

— Семен Петрович, вы излишне строго судите о Власове, — вместо возражения заметил Грищук.

— Вот что, — положив руку на плечо Грищука, посоветовал Соколов, — побеседуйте, Павел Иванович, с Власовым. Растолкуйте ему, как своему другу, что для новых поисков мы откроем решительно все двери! Пусть он пересмотрит свою точку зрения. В этом будет польза не только делу, но ему самому. Макаров прав! Скорость надо набирать не по мелочам, а сразу, рывком. Силою тяги двигателя мы обеспечены. Остается одно: резко снизить сопротивление воздуха на звуковых скоростях…

…Власову и сразу не казалось, что его доводы против идеи ведущего конструктора получатся убедительными. Тем не менее ему и в голову не приходила мысль, что Макаров так легко победит. «Все погибло! Сколько бессонных ночей, сколько надежд!.. И все прахом…» Он чувствовал, что его теперь окончательно отшатнуло от бывшего ученика. Конец совместной творческой работе. Конец долгой дружбе…Из кабинета директора оба конструктора вышли вместе. Шагая по заводскому двору и прислушиваясь, как под ногами похрустывает только что выпавший сухой снежок, Власов то и дело тайком косил глаза на Макарова, не раскаивается ли? Его раздражала победа молодого конструктора. Он думал о своем одиночестве. На Грищука нечего возлагать особых надежд, конечно, струсит он, не посмеет выступить против решения директора завода…

— Все злитесь на меня? — вдруг заговорил до сих пор молчавший Макаров. — Василий Васильевич, в сотый раз прошу, давайте ка возьмемся дружно за дело!.. Разве мы не мечтали создать такую машину, чтобы на ней, наконец, удалось прорваться за скорость звука?..

— Нет, Федор Иванович, — оборвал Власов, не глядя на Макарова, — у меня нет повода к оптимизму. Все повернулось так, что сейчас не стало даже желания думать. Как начальника прошу — отпустите меня отдохнуть. Домой пойду. Попытаемся еще подумать, — вы о своем, я — тоже…

Федор взял Власова за руку повыше локтя, подался ближе, точно хотел прижаться к его большому костистому телу.

— Я уверен, вы поймете меня, если подумаете…

Федор Иванович. — проговорил Власов, отстраняя его руку. — Вы уверены, а я — нет! Не стало во что быть уверенным, извините.

Они разошлись молча. Каждый зашагал своей дорогой, даже не пожав друг другу руки. Поздно вечером к Макарову в кабинет вошел летчик-испытатель Бобров — небольшого роста, в пилотском комбинезоне и меховых унтах с приспущенными голенищами. Еще у двери остановился на полушаге. Его слегка прищуренные глаза весело глядели на конструктора. Макаров посмотрел на него.

— Федя! — глуховато произнес летчик, — А я ждал тебя в столовой. Ты почему без обеда? Может быть, женился в дороге и молодая женушка снабдила пирогами? Ну, что нового, рассказывай?

— Только не сразу, — рассмеялся Федор. — Как ты поживаешь, Петр Алексеевич?

— «Фигаро здесь, Фигаро — там». Пробую серийные… Сегодня в небесах уже побывал.

Пожимая руку Федора, Бобров душевно смеялся, росинки влаги дрожали на его длинных ресницах.

— Что произошло у вас тут? Видел Василия Васильевича, спросил о тебе, так он только отмахнулся.

— Отмахнулся? — переспросил Макаров, усаживая летчика на стул.

— Что же, однако, произошло? У вас, помню, и раньше было… Но наперед уверен — ты прав!

— Не знаю, — уклончиво ответил Макаров.

— Федя, — грозя пальцем, предупредил летчик. — Ты мне выкладывай по совести. Что вы, ей-богу, старые друзья и вдруг…

— Вероятно, у меня плохой характер, — засмеялся Федор. — А у Власова не лучше.

— Состоялось, значит? Поссорились?

— Нет, это не ссора…

— Так в чем же дело?

— Ты, Петя, не поймешь. Оставим ка разговор на эту тему до поры до времени.

— Ни в коем случае! — запротестовал Бобров. — Объясни, каким образом между друзьями пропасть образовалась.

— Это действительно напоминает пропасть, — задумчиво произнес Макаров. — Но она, видимо, существовала и прежде, да мы не замечали. Я полагал, что нас соединяют золотые нити дружбы, а оказалось, так себе… гнилая веревочка.

— Н-да… Понимаю, — протянул Бобров. — Нет на сердце груза тяжелее, чем тот, когда вдруг разочаруешься в товарище.

Федора крайне интересовало, как расценит его столкновение с Власовым бесстрашный летчик-испытатель, которого он считал искренним и чудесным другом. Он уже хотел было рассказать ему обо всем, но Бобров неожиданно заговорил о другом.

— Знаешь, Федя, у меня затруднение… Я за помощью к тебе — не откажи.

— Что такое?

— Понимаешь, в вашем доме девушка одна проживает…

— Люда?..

— Она. Ты знаешь наши отношения…

— Ну?

— Вышла неувязка… Сегодня утром вдруг телефонный звонок. Беру трубку. «Вы будете такой-то?» — спрашивает какой-то мужчина. И с ходу стал выговаривать. Такая пошла разноска!.. Я готов был провалиться сквозь землю. «Честь имею представиться Давыдович». Вы, говорит, прекратите разными писульками бомбардировать нашу дочь…

— Так что же он хотел?

— Кто его знает. Не понял, чего он хочет. Вот ситуация! Надо мне идти с визитом в его дом. Но в одиночку я, пожалуй, не справлюсь. Боюсь, за двери выставят. Ты для них почтенный сосед, будь другом — нам бы вместе…

— Сватал бы и не тянул канитель, — внушительным тоном посоветовал Федор. — Люда — серьезная девушка. Какого тебе еще рожна? Я ее с детства знаю, в одном доме живем дверь против двери. Папаша, правда, неважный человечек… Но мать у нее славная женщина.

— Советуешь жениться?

— Безусловно! Бобров вздохнул.

— Эх, жаль, что Люда не так, как я… Не очень пылает ко мне.

— Запылает! Потом водой не погасишь.

— Но ты сегодня поможешь мне? В виде хотя бы прикрытия.

— Могу хоть сватом, — Федор толкнул Боброва в плечо и неожиданно расхохотался. — Ну и пара же выйдет из вас! Прикрутит она тебе гайки. У Люды мамин характер, учти. А Полина Варфоломеевна — женщина с характером.

— Ведьма, что ли?

— Что ты! — возразил Макаров. — Просто порядок, толк в жизни понимает. С такой тещей плесенью не покроешься — не даст! Она дружна с моей матерью. Одним словом, и сваха тебе обеспечена…

Глава пятая

В переполненный зал заседания народного суда, где в это время выступал адвокат Давыдович, вошла немолодая женщина. Усевшись неподалеку от дверей, она положила руки на колени и начала присматриваться к публике. Очевидно, подсудимые и состав суда ее не интересовали. Из-под прядей седоватых волос, прикрывших узкий наморщенный лоб, ее пристальный взор время от времени устремлялся к трибуне защиты. И хотя едва ли она связывала разрозненные витиеватые фразы адвоката, но делала вид, что увлечена его речью. Правда, так было только вначале. Затем на ее бледноватом лице как-то сама по себе появилась тень томительного выжидания, какое возникает у людей, начинающих испытывать чувство неловкости за убитое даром время.

А Михаил Казимирович говорил горячо, увлеченно, то приподнимаясь и вытягиваясь, то оседая и словно сжимаясь в клубочек. Когда он начал перечислять нравственные достоинства подсудимого, подчеркивая особенности его характера, женщина шевельнула губами, улыбнулась и поднялась, чтобы выйти. Скоро в коридор вышел и Давыдович. Увидев седоволосую женщину, он инстинктивно отпрянул в сторону, и, не задерживаясь, прошмыгнул к выходу, стараясь не обратить на себя внимания знакомых. Немного спустя вслед за ним вышла и женщина. Увидев Давидовича, поспешно уходившего от здания суда, она ускорила шаги, быстро догнала его и пошла рядом. Спускаясь под гору по обледенелому тротуару, женщина, наконец, сказала.

— Ваши старания не оправдали моих надежд. Шедший по улице навстречу снегоочиститель обдал их снежной пылью.

— Осмелюсь пригласить на чашку чая, — вместо ответа предложил Михаил Казимирович, как только они поравнялись с кафе. — Не откажите, Марфа Филипповна.

Они молча вошли в теплое, уже освещенное помещение. Возле гардероба Давыдович прислонил свою палку с серебряным набалдашником к перилам и поспешил помочь даме раздеться.

— Вы хорошо говорили, — нарочито громко сказала она. — Даже о солнце начинали что-то…

— Мы — дети солнца! Мы все радуемся его животворным лучам.

Несколько позже, устроившись за столиком в самом углу полупустого зала, Давыдович заговорил тихо, тоном упрека:

— Меня шокирует тон вашего Модеста Ивановича. Я не давал присяги ходить у него в пристяжке!..

— Странно, в прошлые годы вас это не шокировало, — холодно возразила женщина. — Помнится, коренным вы никогда не ходили. Тогда вам и в голову не приходило рассуждать о формах приличия. Должна предупредить, что Модест Иванович располагает достаточными средствами заставить вас быть скромнее.

— Это ультиматум? — робко спросил адвокат.

— Ничуть! Милый совет другу.

— Но я ему ничем не обязан… — Давыдович все еще старался говорить спокойно и свободно, как у себя дома.

— Вам только так кажется, что вы ему не обязаны, — сдержанно, даже лениво возразила она. — По меньшей мере это странно слышать от вас, Михаил Казимирович.

Выждав немного, пока Давыдович овладел собой, женщина пояснила:

— Оба мы с вами остались в наследство Модесту Ивановичу…

Давыдович пристально посмотрел на нее, соображая, к чему она клонит. Но так как она молчала, ответил обиженно:

— Человека нельзя передавать в наследство, как вещь, Марфа Филипповна. Человек обладает даром мышления и речи. Наконец, закричать способен. Я не желаю, чтобы он обращался со мной, как ему вздумается… Подавай все, что ему захочется, а как это сделать- его не касается!

— Не наивничайте, Михаил Казимирович, — обрывая Давыдовича, иронически усмехнулась женщина. — Модесту Ивановичу вы не нужны как человек. Ему нужна ваша способность делать нужное дело. Напрасно вы думаете, что все прежнее позабыто… Ну хорошо, хорошо, не буду пугать. Одним словом, сейчас вы обязаны помочь своей любимой доченьке устроить ее семейное счастье. На сегодня это главное. И Модест Иванович не рекомендует тянуть…

Женщина еще минут пять, ласково улыбаясь, давала указания Давыдовичу, от которых холод охватывал его душу.

«Боже мой, это при теперешних то условиях жизни!..»- подумал он, расставшись с ней на улице. Пугающие мысли не покидали его до самого дома.

Возвращаясь в дурном настроении с работы, Давыдович часто жаловался жене на здоровье, на дела…

— Все меня раздражает на службе — выскочки, карьеристы, контроль, бессилие помочь ближнему, когда этого очень хочется. Душе противно видеть, как едва оперившиеся юристы поучают тебя. Не согласен, не согласен!..

Когда Полина Варфоломеевна бывала не в настроении и не имела желания завязывать споры с мужем, она саркастически отвечала ему:. «Знать, батенька, ты умнее всех. Вот от чего несогласие твое со всеми». И тотчас уходила на кухню, прикрывая дверь поплотней, чтобы не слышать негодования мужа. Хотя она и смотрела на него, как на нечто несовершенное, нуждающееся в ее опеке, но не любила, когда он кричал и размахивал руками. В тот день Михаил Казимирович явился домой раньше обычного.

— Мамочка, я сегодня совсем не в духе, — торопливо проговорил он и уже хотел было пройти мимо жены, но, прислушавшись, остановился. — Люда занимается?

— Говорится к докладу. Что-то там по ученой части.

— Ей замуж надо готовиться… Все хотят быть учеными.

Жена пристально посмотрела на него.

— Вижу по тебе, проиграл ты дело? — спросила она, потом строго предупредила: — Не вздумай говорить мне неправду!

— Не в этом суть… — уклончиво скороговоркой ответил Давыдович. — Сколько несправедливости в этом ученом мире!

— Да ты не захворал ли, голубчик?

— Вон Василия Васильевича выживают!.. Вчера видел его. Говорит, ненужный стал! Вырастил замену себе, значит, можно и по шапке. Не прогневайтесь, мы уже сами с усами! Как это тебе нравится? Где же совесть, справедливость?..

Полина Варфоломеевна знала Власова, как хорошего человека, поэтому сообщение мужа удивило ее.

— За что же с ним так? Сколько лет на заводе и вдруг…

Давыдович и сам сожалел, что Власов не рассказал ему подробностей о ссоре с Макаровым, как он ни добивался этого.

Из соседней комнаты послышался голос дочери:

— Мы будем сегодня ужинать? Полина Варфоломеевна спохватилась.

— Заговорились мы с папой. Ужин готов, — и с этими словами поспешно ушла на кухню.

Люда вышла в гостиную, поправляя накинутую на плечи пуховую шаль. Обойдя стол, стоявший посредине огромной квадратной комнаты, остановилась перед отцом. Ее серые глаза, такие же проницательные, как у матери, постоянно приводили Михаила Казимировича в смущение. «Что она так смотрит на меня?»- подумал он, сдерживая раздражение. Ему очень хотелось чем-то развеять теснившиеся в голове плохие мысли. Он сел в кресло, закрыл глаза и стал думать о дочери. Боже, как это было недавно! Будто вчера он за руку водил ее в школу, а сейчас она уже взрослая, красивая девушка. Конструктор самолетов!..

— Ты что-то о молекулах рассуждала, Людочка, — заговорил он ласково. — В связи с чем это, дочка?

— Наша комсомольская организация решила провести серию научно-популярных докладов. Я вот готовлюсь…

— В конструкторской?

— Нет, для заводской молодежи.

— Это для них так важно — о молекулах?

— Думаю, что да! Моя первая лекция…

— Но они поймут что-нибудь?

— Конечно!

Люда спокойно отвечала на вопросы отца, хотя ее сердили его ужимки и ирония.

Михаил Казимирович вдруг предложил:

— Я бы с удовольствием прочитал у вас лекцию о трудовом законодательстве… Как ты полагаешь, дочка, это было бы интересно для молодежи? Для рабочего человека ведь это главное в жизни.

— Я посоветуюсь, папа, в комсомольской организации. Мне кажется, это интересное предложение.

После ужина, прошедшего, как обычно, молча, Михаил Казимирович прилег на диван и попросил Люду посидеть немного рядом. Полина Варфоломеевна ушла на кухню мыть посуду.

— Ты рассказала бы, доченька, что у вас нового на заводе. Кстати, объясни, что там произошло с Василием Васильевичем Власовым. Будто бы он крепко повздорил с Макаровым.

Люда удивилась, откуда отец знает о ссоре между Власовым и Макаровым. Ведь такие вещи совсем не должны выходить за стены завода. Речь же идет не о настроениях, а о боевых самолетах…

Почувствовав, что дочь заколебалась с ответом, Михаил Казимирович объяснил:

— Встретились мы с Василием Васильевичем вчера на улице жаловался он. Но я, право, мало смыслю в ваших делах и почти ничего не понял.

Люда отлично знала о существе расхождений между двумя ведущими конструкторами, знала о мнении главного инженера по этому вопросу, о решении директора, но она даже представить себе не могла, как можно об этом вести разговор с людьми, не имеющими никакого отношения к заводу.

— Папа, я еще сама толком не разобралась, из-за чего они поссорились, уклончиво ответила она. — У нас нередко люди спорят друг с другом, но если во все мне вникать, то для" своего дела времени не останется..

Сославшись на то, что надо готовиться к докладу, Люда пожелала отцу хорошо отдохнуть и ушла в свою комнату.

Усевшись за письменный стол, облокотилась, положила подбородок на ладони и задумалась. В детстве она души не чаяла в отце. И до сих пор сохранила любовь к нему. Но вместе с тем не могла отрешиться от мысли, что с каждым годом эта привязанность и любовь все заметнее и заметнее слабели. А сегодня вдруг родилось какое-то сомнение… «Глупая я, должно быть, — подумала с упреком. — Папа ведь всю жизнь трудится для семьи, для меня…

Мать вошла к ней в комнату так тихо, что Люда и не слышала, увлекшись работой. Было уже поздно. Рука Полины Варфоломеевны мягко легла на плечо дочери. Люда оглянулась.

— У нас гости, доченька, — улыбнулась ей мать. — Ты не выйдешь?

— Какие гости? — удивилась Люда.

— Федор Иванович и этот… Ну, твой, как его — Петя, летчик.

Люда поднялась, удивленно посмотрела на мать.

— Но я не приглашала никого… Полина Варфоломеевна тихо рассмеялась.

— Но и не ко мне же кавалеры! Чувствую, пришли тебя сватать.

— Что ты говоришь, мама! Глупость какая! Иди к ним, а я не пойду. Скажи, что заболела, что сплю. Что угодно…

Полина Варфоломеевна притянула Люду к себе и поцеловала в лоб.

— Хорошо, — сочувственно сказала она. — Я им скажу, что ты к докладу готовишься. Посидят и уйдут.

Но не таков был Петр Бобров, чтобы уйти… Он вошел к Люде в комнату и остановился за спиной. Она сидела, склонившись над развернутой книгой, не находя в себе силы поднять голову и взглянуть на него.

— Ты к лекции готовишься, Люда?.. — спросил Петр, и хотел добавить: «труженица моя», но постеснялся, опасаясь, как бы кто не услышал за дверью. Наконец Люда посмотрела на него.

— К лекции я уже давно приготовилась.

Летчик без труда уловил сухость в ее голосе. «По всей вероятности, мое письмецо не доставило ей удовольствия», — с досадой подумал он.

— Ты устала, Люда, да? — спросил он нежно.

— Усталость тут ни при чем… Иди, Петя, туда. Тебя ждут. Неудобно, мы будто заперлись…

— Но, Люда, — запротестовал был Бобров.

— Иди! — повторила она требовательно.

Бобров глянул на дверь с таким подавленным видом, словно за нею его ожидал еще более сильный удар.

— Ну, если так надо, раз ты просишь… — смущенно проговорил он.

— Я требую, Петя.

Хотелось что-нибуть сказать ей, безразлично что, лишь бы облегчить свое неловкое положение. Но никакие слова не приходили на ум. И это еще больше обескураживало. «Какой я осел! — мысленно ругал он себя. — Так глупо — писать и посылать на домашний адрес…»

— Когда же мы встретимся?

— Когда-нибудь… — ответила Люда мягче. — Иди! Тебя ждут, ну!..

Бобров затрепетал от счастья, заметив появившуюся на ее лице улыбку. «Оказывается, буря не носит серьезного характера». А когда он взял ее руку, Люда неожиданно пожала его горячие пальцы.

— Сегодня столько дел… Я никак не мог забежать, поверь и прости!..

— Ну, ладно уже, ладно, — совсем мягко молвила она, подталкивая его к двери. — И позлиться на тебя нельзя как следует… Но все же иди туда, Петя, а то Федор Иванович сбежит.

…Макаров сидел за столом против Михаила Казимировича, курил папиросу.

— Нынешняя жизнь насыщена удивительными идеями, — витиевато говорил Давыдович, навалившись грудью на край стола. — Мы переживаем эпоху могучего покорения природы, и, надо сказать, она все щедрее и щедрее раскрывает человеку свои тайны. Да, да, Федор Иванович!

Макаров легонько постучал папиросой по пепельнице, усмехнулся.

— А мне кажется, чем дальше, тем она упорнее сопротивляется.

Давыдович подумал немного и согласился:

— Да, пожалуй, вы правы, Федор Иванович. Запустить бумажного змея было куда легче, чем вам сейчас поднимать в воздух могучие реактивные самолеты.

— Весьма справедливо! — тотчас согласился Макаров, явно тяготясь разговором на эту тему.

Он обрадовался, когда сюда вошел Бобров, и быстро поднялся ему навстречу.

— Ну, кажется, нам время, — проговорил летчик, вглянув на часы. — Полина Варфоломеевна, Михаил Казимирович, благодарим вас за добрый прием.

Поклонившись и приложив руки к груди, хозяин ответил:

— Наша вам взаимная благодарность, Петр Алексеевич. Всегда рады! Милости просим запросто к нам.

Макаров согласился с предложением Боброва пройтись, подышать немного морозным воздухом. Очутившись на улице, он спросил:

— Ну, что, Петя?

— Одно могу сказать, — с воодушевлением ответил Бобров. — С каждым часом я люблю ее все больше и больше! Больше, к сожалению, ничего…

— Ну, ну, капитан, не падай духом! — рассмеялся Макаров, хлопнув изо всех сил по плечу летчика. — Я уже вижу тебя, черта, мужем Людмилы и… завидую.

Глава шестая

Проснувшись утром, Люда сбросила одеяло и вскочила с теплой постели. Шлепая тапочками по холодному полу, подбежала к столу, включила репродуктор. Она регулярно занималась утренней гимнастикой. После физкультурных упражнений принялась за туалет. Распустив косы на плечи, стала расчесывать густые волосы, то и дело встряхивая головой, отбрасывая их на спину. Все в ней было красиво — дышащее здоровьем гибкое тело, полная грудь, крепкие руки. Плотно сжатые губы придавали ее лицу немного рассерженное выражение, но большие серые глаза, с лукавинкой выглядывавшие из-под длинных ресниц, смягчали это выражение. Усаживая ее завтракать, Полина Варфоломеевна спросила обеспокоенно:

— Ты на ноги что оденешь, дочка? Не лучше ли сапоги?.. На дворе мороза нет, может потеплеть.

— Я боты надену.

— А зонтик принести? Не дай бог — дождь.

— Да ну, мама, допотопный он!

— Сделан то после потопа. Возьми на всякий случай, — настаивала Полина Варфоломеевна.

Люда не любила, чтобы ее упрашивали, согласилась. Помолчав некоторое время, Полина Варфоломеевна поинтересовалась:

— Что там у вас с Василием Васильевичем? Будто с работы увольнять его намереваются? И за что бы такое?..

— Да кто эту чепуху разносит по свету? Власов двадцать лет работает конструктором. За что его увольнять?

— Пожалуй, что так, — проговорила мать, ничуть не обидевшись на резкий тон дочери. — Зонтик принесу, подожди минутку.

Когда Люда уже выходила, мать будто невзначай спросила:

— С Петей знакомство то у тебя давно ли?

— А что такое?..

— Он характером как же?

— Не знаю, есть ли у него характер, — усмехнулась Люда.

— У тебя то есть. А ему и ни к чему бы такой, как у тебя.

— Как это?! — удивилась Люда. — Без характера человеку?

— И даже обыкновенно. Характерный человек другому такому же характерному нипочем не уступит. И не жизнь тогда пойдет, а сплошное нравоучение. Каждый будет стараться осилить другого. Значит, вечные нелады в семейной жизни.

Пытливо взглянув на мать, Люда подумала: «По своей жизни сделала вывод». Вспомнила когда-то случайно подслушанную жалобу матери на отца: «Неспокойный человек. Коротаем время, а не живем. Душой еврей не обогрел он меня. И в сердце не приютил. Мы не в меру характерные оба».

— Надо, чтобы он из твоей воли не выходил, — невозмутимо продолжала Полина Варфоломеевна. — Сама то ты ершистая. Ну, значит, муж должен быть податливым человеком. И полюбит он тебя за твою силу воли, а ты его — за уступчивость да обходительность. Не коса же на камень, как у нас с твоим отцом…

— Мама, но ведь я завтра еще не выхожу замуж, — удивилась Люда настойчивости матери.

— Не завтра, так послезавтра. Сколько тебе в девках сидеть?

На улице погода стояла сырая, чувствовалось приближение весны. Размашисто шагая к трамваю, Люда ощущала, как постепенно мысли ее яснели, как дышалось легче и свободнее, чем дома.

В конструкторской она встретилась с уборщицей — женщиной пожилой, но здоровой и бодрой, с изъеденным оспой лицом, с большими бесцветными глазами. _

— Сегодня я первая, тетя Поля? — спросила Люда.

— Как бы не так! Сам то давно уже здесь. Вон заперся, и не пойму, как убрать у него в кабинете.

— Федор Иванович здесь?

— Колдует уже! И в дверь не постучи к нему. Раньше как-то случилось, так же вот, поутру было, зашла я в кабинет, а он сам с собой в разговор вступил. Я даже испугалась, что бы такое с человеком. А он о небе, о фюзеляже, потом про встречный ветер… И спорит сам с собой, будто с другим. Много ли надо человеку, чтобы рехнуться? Я назад, назад, да к Семену Петровичу, дескать так-то и так, чисто все про Федора Ивановича и рассказала. «А вы чаем его напоили? — директор то меня спрашивает, а сам посмеивается: — Вот этого, говорит, не забывайте, Пелагея Дмитриевна»…

— Значит, засел? — невольно вздохнув, переспросила Люда.

— Надолго теперь!

— Да, пожалуй…

Люда знала Макарова — не выйдет, пока не добьется задуманного.

Заглядевшись на модель самолета, она не заметила, как в зал вошел Бобров и остановился на небольшом расстояние у нее за спиной."Неужели ей тоже нелегко согласиться с Федором? — подумал Бобров. — Конечно, вложено много труда, затрачено много энергии, дорогого времени…»

Бобров негромко кашлянул. Люда быстро оглянулась.

— А-а, Петя!.. Ты что хотел?

— Зашел повидать Власова, — с улыбкой объяснил летчик. — А встретил тебя. Здравствуй, хорошая! Поза у тебя, знаешь, была такая, будто ты молилась на творение ума человеческого.

— Что тут молиться!.. — с досадой сказала Люда и безнадежно махнула рукой.

Бобров подошел к ней вплотную, спросил, заглядывая в глаза:

— А ты как на все это смотришь, скажи честно. Какое твое мнение?

— Мое мнение?.. — в раздумье проговорила Люда, склонив голову. — Я всегда прежде изумлялась энтузиазму Власова. Училась у него. И было чему! Потом вдруг Макарова назначили ведущим! Я боялась, что Власов обидится. Но первое время мирно тут было у нас, в согласии работали…

— А потом?

— Потом Федор Иванович, как ведущий, стал вносить новое, отрицая многое из того, перед чем прежде мы преклонялись. Мне казалось, что Василий Васильевич прислушивается к его мнению. И вдруг — заспорили. Они хорошие оба… но порой мне кажется, что Макаров нарочито отрицает то, во что Власов верит… Бобров улыбнулся.

— Поспорить полезно.

— В их споре, — по-прежнему тихо продолжала Люда, — особенно в начале возникновения разногласий, мне почудилось что-то нехорошее. Понимаешь, Петя, мне показалось, что Федор Иванович начинает одерживать верх над Василием Васильевичем… Ты не подумай, что я на стороне Власова. Нет!.. Мне очень нравится смелость Макарова. Только на сердце неспокойно. Оба сердитые, злые! Так никогда у них не было раньше. Макаров совсем подавляет авторитет Власова. А он все-таки очень опытный конструктор. Раньше я всегда беспокоилась, как бы их споры не дошли до ссоры. Теперь, к сожалению, это случилось. Боюсь, откровенно скажу, боюсь я этого… Может быть, потому боюсь, что не знаю, кто из них больше Прав. Вот если бы они опять взялись вместе… Но это, кажется, уже невозможно. Оба упрямые!..

— Это и плохо и хорошо, — в раздумье сказал Бобров. — В нашем деле нельзя без упрямства.

— К чему же приведет упрямство в данном случае?

— Трудно сказать, Людочка, к чему это приведет обоих. Хочется только, чтобы их конфликт не вышел за пределы творческого, полезного спора. Впрочем, я думаю, что Василий Васильевич из-за мелкой боязни за личный авторитет не дойдет до лжи на Федора.

— А ты не думаешь, что они помирятся?

— Я в этом уверен! У нас в коллективе есть кому мирить горячих.

— Как хочется, чтобы они помирились, — тихо молвила Люда. — А теперь слушай, что я скажу. И не спорь, пожалуйста. Уходи отсюда сию же минуту и в рабочее время не появляйся рядом со мной, слышишь?

— Но, Люда! — запротестовал Бобров, пытаясь взять ее за руку.

Люда отступила на шаг. Сдвинув брови, сказала строго:

— Петя, ты, оказывается, плохо знаешь меня. Не пикируй, здесь запретная зона…

— Вот это да! — сказал Макаров, остановившись неподалеку; на его лице была хорошая улыбка. — Что, Петя, не пускают в запретную зону?

— Федор Иванович! — вскрикнула Люда, смутившись.

— Ты откуда выскочил не во время? — пробурчал Бобров.

— Я у себя, ты то чего подрулил сюда спозаранку?

— Погода не летная, товарищ начальник, бездельничаю. А у вас тепло и мух нет.

— Ну, хорошо, обогревайся. Люду я к себе заберу. Займись тетей Полей. Только не переходи в «пике». Навернет она тебя мокрой тряпкой, — засмеялся Федор и ушел с Людой в кабинет.

В это время в конструкторскую вошел раскрасневшийся от свежего воздуха Власов. На ходу поздоровался с Бобровым, разделся и молча сел за свой стол. Летчик подошел поближе, оперся руками на' стол, глянул конструктору в лицо. Спросил с деланным недоумением:

— Опять вы хмуры? Что за причина сему, Василий Васильевич?

Приподняв брови, Власов широкой ладонью провел по седым волосам. На губах протрепетала жалкая улыбка.

— Видишь, Петр Алексеевич, совсем седой я стал. И не сегодня голова моя поседела… А Федор точно к подростку лезет со своими открытиями.

— То, что он к вам, а не к кому другому, в этом нет ничего удивительного, — тихо вставил Петя. — Не каждому он может поверить свои чувства. Я бы гордился на вашем месте.

— Детям всегда свойственно чувство первооткрытия. Они восторгаются и красотой солнечного восхода, и ощущением усталости от своего первого рабочего дня, а особенно открывшимися перед ними далями, когда вскарабкаются на небольшой курганчик. Откинувшись на спинку стула, Власов глянул в румяное лицо летчика. Его губы сжались, лицо будто стало еще более костистым, под выбритой синеватой кожей заходили желваки…Бобров заметил, как сильно переживает этот обиженный человек. Стало немного жаль. Ведь он, как испытатель, не раз поднимался в небеса на машинах его конструкции. И все же не удержался от упрека.

— Эх, Василий Васильевич, чувствует сердце — напрасно вы повздорили. Ведь Федор «карабкается» не на курганчик, но повыше!..

— Оборвется, — неожиданно резко заявил Власов, кивнув в сторону кабинета Макарова. — Да еще как оборвется! Вот посмотрите!.. Видали мы и не таких настойчивых.

Намереваясь уйти, Бобров взглянул на часы. Сказал уверенно:

— Оборвется — встанет. Была бы цель ясна!

«И этот попался на удочку Макарова», — со злостью подумал Власов, провожая Боброва взглядом. В это время он увидел, как в кабинет к Макарову зашел Трунин. «Вот еще!..» Сердце наполнилось щемящей тоской. С тревогой ожидал он выхода Трунина из кабинета своего противника. Знал, что там и Люда Давыдович, и еще несколько конструкторов. Раздражало, что Люда стала будто личным секретарем Макарова. Но больше чем на других он злился все-таки на Трунина, ходившего теперь, как казалось Власову, нарочито грохоча своими сапожищами. «Бывало, к дверям моего кабинета на цыпочках подходил… Когда Трунин вышел и направился к своему рабочему столу, Власов жестом пригласил его подойти.

— Ну, что там у нашего «светила»? Все носится со своей стреловидной формой?..

— Да, отстаивает как и прежде. Он в это верит твердо.

— А вы, значит, Платон Тимофеевич… — мягко заметил Власов, что редко случалось, когда он разговаривал с Труниным, — тоже готовую конструкцию порочите? Неужели вам не жаль затраченных трудов, надежд?

— Возражать тут невозможно, как невозможно остановить лошадь, хватая ее за стремя. Его рассуждение логично, Василий Васильевич.

Власов чуть не вспылил, но здравый смысл требовал обеспечить себе сочувствие Трунина. Он умел настроить близких ему людей в свою пользу, хотя высокомерием, которое нажил за время работы ведущим конструктором, частенько разрушал, сводил на нет все, что успевал приобрести заигрыванием с подчиненными. В эту минуту ему хотелось сказать: «Поймите же, что Макаров все еще болтается между пылкой юностью, которой свойственно стремление познать все сразу, и первым смутным побуждением к серьезной самостоятельной деятельности». Но, подумав немного, решил лишь напомнить о трудностях, связанных со стреловидными крыльями на самолетах.

— А то, что при больших углах атаки, вот при взлете и посадке например, в особенности же при маневрах, возникают резко выраженные явления отрыва потока воздушных частиц, облекающих стреловидные крылья — это что, уже не научная основа? По какой же тогда «основе» самолеты со стреловидными крыльями переставали подчиняться рулям управления, переходили в штопор и падали? Разве и для вас, Платон Тимофеевич, выдумки со стреловидными крыльями — новость?

— В них много заманчивого, — неуверенно проговорил Трунин.

— Да сколько вам лет, наконец? — разозлившись, воскликнул Власов. — Сколько, я спрашиваю, вам лет?

Трунин был человеком невозмутимой натуры, но горячий вопрос Власова задел его. Он потер ладонью свое веснушчатое лицо и ответил:

— До сорока пяти годов, Василий Васильевич, я отмечал каждый свой день рождения. А теперь сбился со счета. Да и нудно стало заниматься этим делом, если говорить по совести. Но теперь, кажется, возобновлю…

— Это почему же?

— Скажу прямо — веселей дело пошло. Чувствую, что помолодел я с Макаровым…

Власову хотелось сказатьчто-нибудь грубое, унизительное, но Трунин уже пошел к своему месту. Повторяя с горечью: «Веселей пошло дело с новым ведущим конструктором… Власов поморщился, как от зубной боли.

Глава седьмая

Вначале весна наступала медленно. Но затем вдруг подули южные ветры и стали съедать задержавшиеся по низменностям остатки снега. По улицам запенились мутные ручьи. Рядом с городом забурлила вздувшаяся река, разливаясь все шире, затопляя луга и небольшие подлески. Стали пробиваться хрупкие ростки подснежников. Запахи прелой листвы и отогретой солнцем земли держались в воздухе.

Власова на ранней зорьке будили доносившиеся с неба журавлиные трубные клики. Одевшись, он быстро выходил в садик и, пьянея от весеннего чистого воздуха, долгим любовным взглядом всматривался в свои владения, с каждым утром казавшиеся ему по-новому чудесными. Все, что росло здесь: яблони, вишни, груши — он посадил своими руками, и все было подвластно только ему. Как это радовало душу! Вот уже почки набухли, скоро появится цвет… Как приятно вдыхать сладкий запах оживших деревьев, кустов смородины. В своем садике Власов не испытывал того одиночества, которое ощущал на заводе.

В конструкторское бюро он всегда являлся вовремя, но с людьми не хотелось встречаться. Приходило иногда на ум, что не мешало бы с Грищуком откровенно поговорить, спросить, как же ему, Власову, вести себя дальше. Но Грищук в конструкторской не появлялся. В заводоуправление же Власову идти не хотелось, могли заподозрить, что он ищет себе союзника. Решил подстеречь главного инженера где-нибудь за заводом. Кстати, тот всегда возвращался домой позже обычного, и вряд ли кто мог увидеть их при встрече.

Однажды вышел с завода поздно. Над полями висела темная ночь, хотя и видно было, как по небу сероватой рябью друг за дружкой плыли тучи. Прислушиваясь к собственным шагам, Власов думал, что все же смешно ловить главного инженера на дороге. Да и как он поставит перед ним вопрос? А что если Грищук не поймет его и ничего утешительного не подскажет? «Что, собственно, он может сказать, если Макарову уже позволено начать поиски новой схемы конструкции?»- спрашивал Власов у самого себя, хотя и знал, что вопрос о готовой конструкции еще окончательно не решен. Вдруг машина догнала его, остановилась.

— Садитесь, Василий Васильевич! — пригласил главный инженер. — Подвезу.

— Подстерегал, признаюсь, — смущенно сказал Власов. — Днем не могу к вам… А нужно потолковать.

Грищук указал место рядом с собой.

— Оно и лучше! Потолкуем без посторонних. Да, вот вам… мечтали о серийной машине — и ничего не получилось. Даже пробных не строим. Черт бы его побрал, этого Макарова, все перепутал! Посмотрим, что выйдет из его новой идеи.

— Но я думаю, Павел Иванович, что к оптимизму у вас нет оснований, — осторожно заметил Власов.

— Ничего не попишешь. Новатора, скажут, затираешь. Такое вокруг поднимется!.. Однако я скажу свое слово… Если оно потребуется, конечно. Не понимаю только, почему вы молчите, Василий Васильевич. Вы же весомая фигура в нашем творческом коллективе. Вам сколько угодно можно полемизировать, спорить, доказывать. Вы имеете право победить в поединке со своим учеником, наконец.

— Я расчитываю на вашу поддержку, Павел Иванович, — упавшим голосом сказал Власов.

— Что ж, можете рассчитывать… когда докажете свою правоту и заблуждение Макарова.

«Победителя любой дурак с удовольствием поддержит…»- уныло подумал Власов, чувствуя, что главный инженер просто не хочет вмешиваться в конфликт. Так ведь ему жить спокойнее…

Выйдя из машины Грищука, он медленно побрел по тротуару, с усилием передвигая ноги. Шли прохожие, но он не обращал на них внимания. Все было безразлично.

Очутившись возле кафе, Власов остановился в раздумье, зайти или не стоит? Вывел из нерешительности невесть откуда взявшийся Давыдович. Последнее время они часто встречались, вели дружеские беседы на разные темы. Власову приятно было, что этот неглупый адвокат каждый раз старался сказать ему что-нибудь хорошее, поддержать бодрость духа. Хотелось с ним поговорить, услышать доброе слово. Поздоровавшись, зашли в кафе. Здесь было полно народу. Окна запотели, над столами висел дымный сумрак. Присев к одному из столиков и распорядившись по части выпивки и закуски, Давыдович обратился к Власову озабоченно:

— Ну, живем то как, Василий Васильевич? Все среди неприятностей?

— Не живем, а доживаем, Михаил Казимирович, — вяло откликнулся Власов. — С корня начинаю сохнуть.

— Неужели он совсем порвал с вами? — участливо допытывался Давыдович. — Как можно!.. И это после того, как вы сделали из него человека! Ах, Федор Иванович!.. Кто бы мог подумать! А как же другие?

Подали вино и закуски. Власов не спешил с ответом. Выпил залпом бокал и, не закусывая, достал папиросу. Зажигая спичку, сказал, будто отмахиваясь:

— Не в этом дело! Все вежливы со мной… Да только что мне до того! Лезут с неуклюжими реверансами. Но я не мальчик, знаю цену подобным любезностям…

Вино, очевидно, сразу подействовало на него.

— Вся суть вопроса, видимо, сводится к тому, — адвокатским тоном сказал Давыдович, — что в наши дни никто не считает разумными жертвоприношения. Надо защищаться, Василий Васильевич. Надо смело защищаться! Вы мудрое слово сказали: «С корня начинаю сохнуть». Удивительно точное определение! Вот я и думаю…

Сквозь пелену табачного дыма Власов видел холеное, приятно улыбавшееся лицо адвоката, ощущал на себе его ласковый взгляд и чувствовал, как на душе легче становилось.

— Что же вы думаете, Михаил Казимирович? Вы начали было что-то говорить…

— Да, да! Я примитивно рассудил, Василий Васильевич. Чтобы не сохли корни, их надо поливать. — И Давыдович легко улыбнулся, точно продемонстрировал бог знает какое остроумие.

— Что-то в этом роде на днях говорила ваша дочь, — вяло заметил Власов. — Конструктору Трунину толковала. Засох, говорит, корень, питавший его живительной влагой… Это меня, значит. Обо мне шла речь… Умная девушка! Только зря переметнулась к Макарову. Значит, говорите, надо корни поливать? Чудаки вы, адвокаты, туман напускаете…

— Такова профессия, Василий Васильевич, — весело рассмеялся Давыдович.

— Хочется спать, — вдруг сказал Власов. — Пойду домой. — Жена станет беспокоиться, время уже позднее.

— Да ну, какое там — позднее! Мы почти и не поговорили.

— Что мне эти разговоры! — нахмурился Власов. — Достаточно я сегодня наслушался за день. Одни советуют смириться, другие сопротивляться. Советы давать легко. Вот и вы, простите, Михаил Казимирович, сморозили насчет корней… Пойду ка домой.

— Тогда я тоже, — сказал Давыдович, беря под мышку свой портфель.

В это время неподалеку от кафе шел своей неторопливой походкой Бобров. Он устал за день в воздухе и сейчас радовался, что под ногами была твердая земля.

Несмотря на то, что прошло всего пятнадцать минут, как он расстался с Людой, в душу стала закрадываться тоска по ней: «Почему она всегда становится грустной, когда мы подходим к ее дому? — спрашивал себя Бобров. — Должно быть, ей жаль расставаться со мной…»

Вдруг летчик невольно остановился. Шагах в двадцати в полосе электрического света увидел Давыдовича, державшего под руку конструктора Власова. Они шли из кафе, слегка покачиваясь. Некоторое время он продолжал стоять, потом медленно зашагал в том же направлении, что и подвыпившая пара. «Кутнули, должно быть!..» Но, дойдя до угла, потерял их из виду, хотя улица была почти безлюдная.

В это время мимо него прошла молодая женщина в шубке, с накинутым на голову капюшоном. Сначала Бобров не обратил на нее никакого внимания, но затем ему показалось, что она стремится кого-то догнать. Это заинтересовало летчика. Ведь здесь, кроме Власова и Давыдовича, больше никто не проходил! Не выпуская из виду темневшую фигурку, пошел за ней, стараясь держаться на отдаленном расстоянии.

В конце темной улицы женщина замедлила шаги и оглянулась, как бы испугавшись унылого вида крутого спуска. В этом месте река подходила к самому городу, было даже слышно, как вода плескалась о берег. «В здравом ли она уме?»- мелькнула у Боброва мысль, когда он увидал, что женщина внезапно остановилась и точно замерла над обрывом. Он даже подумал, что она хочет броситься вниз.

«Сейчас возьму ее за руку… — решил Бобров. — Если вздумает вырываться, буду держать как можно крепче». Но осуществить свое благородное намерение он не успел. Наоборот, попятился назад и прижался к углу дома, чтобы оказаться в тени. Рядом с одинокой женщиной вдруг, будто из-под земли, выросла фигура небольшого полного человечка…

Бобров едва не рассмеялся, едва не вскрикнул от изумления.

«Давыдович!.. Ах, черт старый!.. Вот Дон Жуан…»

Он увидел из своего укрытия, как адвокат приложил руку к сердцу, явно произнося даме извинения. Потом они стали о чем-то говорить."Может быть деловое свидание, а я подглядываю… — подумал Бобров, почувствовав себя неудобно, но сразу же отбросил эту версию. Какие дела в такое время, в таком месте! Все ясно, Давыдович заскочил в кафе, хлебнул для храбрости, избавился от встретившегося там Власова и вот… стоит перед своей молоденькой возлюбленной… Ба, взял ее под ручку, повел по тропинке вниз!..»

«Ну и ну!.. — осуждающе покачал головой Бобров. — Мой будущий тесть отрывает номера! Вот это да! Пожилой человек, отец такой удивительной дочери… Ах, черт!»

Он только махнул рукой и, насвистывая веселую песенку, пошел домой. Ну, будет время, он когда-нибудь при соответствующей обстановке разыграет тестя…Бобров любил свою холостяцкую комнату. Правда, в ней часто царил беспорядок, поскольку хозяин возвращался домой очень поздно, а возвратившись, обычно грел чай, перекусывал что-нибудь, брал книгу и валился в постель. Лень была наводить блеск. Иногда к нему приходила старшая сестра Мария Алексеевна, работавшая у них же на заводе. Она-то и присматривала за тем, чтобы в комнате брата поддерживался маломальский порядок. В этот вечер она успела все сделать и собиралась уже уходить, когда в дверях появился Бобров.

— Где ты ходишь в такой поздний час? — упрекнула тоном старшей. — Ох, Петр, Петр, — бесшабашная голова!

Он приложил руку к сердцу, улыбнулся сестре.

— На свидании был, Мусенька! А ты скучала здесь одна?

— У тебя не заскучаешь…

Бобров осмотрелся. Комната выглядела куколкой — все блестело после женской руки. Как уютно, хорошо!

— У-у!.. Красота! Жди от меня грандиозного подарка!

Несколько минут спустя Петр и Мария сидели за круглым столом и пили чай. Бобров рассказывал сестре о Власове. Она слушала внимательно. Заметно было, что немного волнуется. В конце сказала решительно:

— Мы не можем, Петя, остаться равнодушными. Речь ведь идет не только о человеке, но и об опытном конструкторе…

— Я уже пробовал, Муся, быть «неравнодушным», да он точно черт! — махнул рукой Петр и добавил, хитро прищурив глаз: — Попытайся ты… Ведь он в некотором смысле твоя симпатия.

— Ладно… «Симпатия», — деланно рассердилась сестра. — Меня, думаешь, послушается? Нам надо сообща.

Петр отодвинул от себя стакан с недопитым чаем и медленно встал. Подошел к двери балкона, открыл, засмотрелся на ночь. Рядом с ним стала сестра. Слушая ее ровное дыхание, он ожидал, не объяснит ли она, как ему надо действовать? Но Мария молчала, думая о чем-то своем. Потом негромко сказала:

— Ты не все рассказал мне, Петя, с кем же он пил?

Бобров почувствовал, как ему на плечо легла ее мягкая рука. Склонив голову, он щекой почти коснулся горячего лица сестры.

— Понимаешь, Муся, мне кажется, я просто плохо понимаю людей…

— Ну, рассказывай же! — потребовала сестра, не сводя с него пытливого взгляда.

Бобров рассмеялся.

— С адвокатом Давыдовичем.

— Фу, как глупо! Чего же ты смеешься? Плакать надо…

Бобров не выдержал и расхохотался.

— Самое смешное, что мой будущий тесть… Нет, ты не поверишь! ходит на свидания к молодым женщинам. Я полчаса тому назад видел его с одной особой… на берегу!

Ироническая улыбка мелькнула на лице Марии.

— Люся, конечно, не знает о проделках папаши? — спросила она. — Вот старая рухлядь! В его то годы глупостями заниматься!.. Ну, я пойду, Петя. И тебе пора отдыхать. Только прошу, пожалуйста, подумай о Власове. Не отворачивайся от него. Он ведь не такой уж плохой человек…

Глава восьмая

Утро выходного дня выдалось теплым, по-настоящему весенним. Бобров застал Власова на огороде. Тот только что закончил разбрасывать по грядкам навоз. В руках держал вилы.

— Под репу или под лук готовите плантацию, Василий Васильевич? — спросил Бобров, здороваясь с хозяином.

Конструктор некоторое время задержал вопросительный взгляд на его лице, пытаясь понять, не шутит ли неожиданный гость. Поставив вилы к стволу яблони, насупился и зашагал впереди.

— Пошли в дом.

В передней хозяин указал гостю на стул, сам сел напротив. Закурили молча.

— Капа! — крикнул Власов жене. — Завтрак скоро будет готов?

После этого, взглянув на Боброва, ответил:

— И лук, и репа — не лишнее в доме. А главное — свое! Но тебе, я вижу, не нравится мой образ жизни. Это как будет угодно.

— Вот уж, Василий Васильевич! — удивился Бобров. — Репа, лук, цветы, сад — это же прекрасное занятие для человека умственного труда! На досуге, конечно…

В это время в комнату вошла жена Власова Капитолина Егоровна. Увидав Боброва, всплеснула руками:

— О-о, какой гость у нас! Воздушный бог… Здравствуйте!

Поднявшись, Петр грациозно поклонился.

— Давно я не видела вас. И вы-то хороши, совсем позабыли знакомых… — выговаривала она ему. — Ну, сейчас завтракать будем. Присаживайтесь к столу.

Как ни уверял Бобров, что он уже завтракал, все же пришлось уступить.

За столом, продолжая разговор с хозяйкой, он украдкой посматривал на Власова, угрюмо глядевшего в свою тарелку.

— Что же это такое, Петр Алексеевич, Макаров так поссорился с Васей?.. — спросила Капитолина Егоровна. — Жили раньше как братья родные. А теперь все вверх тормашками!

— Капа! — сурово остановил жену Власов. — Жужжишь, как муха под абажуром!

Хозяйка взглянула на помрачневшего мужа, и наступила неловкая довольно длительная пауза. Бобров перестал есть. Облокотившись одной рукой на стол, он другой потрогал затылок, соображая, как бы получше начать разговор, ради которого пришел сюда. Почувствовав, что между мужчинами должна быть своя беседа, Капитолина Егоровна поднялась и вышла. Когда они остались вдвоем, Бобров сказал:

— Василий Васильевич, много я думал о Макарове… Эх, создать бы вам такую машину, чтобы у нас, летчиков, дух захватило! Ей-богу, стройте, я первый пойду на штурм звукового барьера! Поверьте, не подведу… Слава будет и вам и нам. Родина скажет слава смелым!

Власов, занятый какими-то своими мыслями, будто позабыл о присутствии летчика. Лишь через минуту поднял голову и спросил:

— Петр Алексеевич, ты пришел, чтобы уговорить меня?.. — и, не дав Боброву ответить, поднялся. — Не люблю, скажу откровенно, очень не люблю уговаривателей.

— Василий Васильевич!.. И это вы говорите мне?

— Да! Напрасно, Петя, тратишь время попусту. Бобров поднялся, заговорил взволнованно:

— Хорошо, я тоже скажу откровенно. До сих пор я не только уважал конструктора Власова… Я любил его. Когда мне приходилось поднимать вашу машину в воздух, я забывал, что она только что родилась… Я садился в нее, как на объезженную лошадь, потому что верил вам. Я не думал о жизни, радовался… Я мечтал о той минуте, когда взлечу на вашей новой, необыкновенной машине и всему миру выпишу в небе ваше имя… Но теперь вижу- все это чепуха!..

Выйдя на улицу, Бобров ощутил горечь в душе, хотелось вернуться и закричать в лицо конструктору: «Старина, да не вешай ты нос!..» Он несколько раз останавливался, оглядывался и снова шел дальше.

«Надо сейчас же поговорить с Федором!»- решил летчик. Из ближайшей будки телефона-автомата он позвонил Макарову. Анастасия Семеновна ответила коротко: «Он на заводе». Петр вздохнул и повесил трубку, даже не назвав себя. Вспомнил, что Федор даже в выходные дни не отдыхает.

Встретился он с Макаровым рано утром на следующий день. Погода стояла хмурая, туманная, самолеты в воздух не поднимались. Войдя в кабинет, Бобров увидел Макарова спящим на диване. 'Посмотрел на взлохмаченную, уткнувшуюся в резиновую подушку голову, и ему стало жаль товарища.

— Вставай! — крикнул он.

На его крик в кабинете появилась тетя Поля. Замахала руками, зашипела на летчика, точно рассерженная гусыня.

— Человек только что прилег… Отцепись ты, ради бога, Петр Алексеич! Господи, чуть свет принесло тебя! Иди на свой аэродром, там и шуми, сколько захочешь.

— У-ух ты!.. — смутился Петр. — Хорош у Федора адъютант… Ладно, не маши своими тряпками, уйду.

Но Федор уже проснулся. Улыбка на его заспанном лице была по-детски трогательная. Летчик расхохотался.

— Ты что это? Или у тебя квартиры нет? Матери нет, а? По воскресеньям работаешь! Да надолго ли тебя хватит?

Федор провел пятерней по взлохмаченным волосам, приглаживая их назад, но они, как нарочно, торчали в разные стороны.

— Э-эх, ты!.. — вздохнул Петр.

— Тетя Поля, — обратился Макаров к уборщице, — пить хочу. И голова трещит.

— Стопочку, Федор Иванович… — осторожно посоветовала тетя Поля.

— Это на работе, что ли? — удивился Макаров. — Чаю горячего и крепкого! Пару стаканов нам.

Пока тетя Поля ходила за чаем, Бобров рассказал конструктору, что у него произошло с Власовым, и тут же решительно заявил, что считает нужным поговорить с парторгом Веселовым.

Федор сидел, погруженный в свои мысли, взгляд его при этом был направлен в одну точку на столе. Бобров невольно посмотрел на то место.

— Петя, — тихо заговорил Макаров. — Прежде всего надо самим понять мотивы Власова. Скажу тебе откровенно: у меня не возникает никакого сомнения относительно его честности. Он, как мне думается, просто в коротком обмороке. Очнется!.. И мы еще много поработаем с ним. Забудь о том, что я говорил тебе прежде о нем. Я немного погорячился. К Власову нельзя с такой меркой. Он все же наш друг. К тому же учитель мой.

Петр заерзал на стуле, заулыбался. Ему хотелось поблагодарить Федора. Он тоже верил, что Власов «очнется». Но на всякий случай спросил:

— А если все-таки рассказать Веселову, а, Федя?..

— Нет, Петя, попытаемся сами. Не дай бог, еще подумает, что мы пожаловались на него. Хуже будет.

В кабинете наступила тишина. Макаров поднялся, несколько раз прошелся взад и вперед, затем вернулся к своему месту, но не сел, а прислонился к краю стола и долго глядел в лицо Боброва.

— Я верю, Петр Алексеевич, что старик одумается! Хочу этого, понимаешь?

Выйдя от Макарова, Бобров поздоровался с Власовым, окидывая взглядом его сгорбленную, склоненную над столом фигуру.

Подперев голову рукой, теребя пальцами коротко подстриженные, торчащие ежиком волосы, конструктор глубоко задумался. Но в его голове не было ни единой ясной мысли. Было лишь ощущение боли в сердце. В это время в конструкторскую вошли Трунин и Люда Давыдович. Летчик пошел им навстречу.

Люда, едва увидев его, улыбнулась, кивнула головой, заторопилась к своему рабочему месту и тотчас занялась делами. Боброва смутило собственное безделье. Здороваясь с Труниным, он неизвестно зачем спросил:

— А скажи мне, Платон Тимофеевич, плащ то твой — он что, не воспринимает влаги? На дворе, кажется, дождь?

— Давно перестал, — ответил Трунин, проходя мимо летчика. — Людмила Михайловна, не забудьте сделать для Федора Ивановича. Он сейчас спросит расчеты.

— Все в порядке, Платон Тимофеевич! — ответила Люда, не поднимая головы. — Осталось на час работы.

Бобров подумал: «Здесь все идет хорошо. Оба решительно пошли за Федором».

Глянув быстро на Власова, Боброву хотелось упрекнуть его. Но лицо конструктора показалось ему таким равнодушным и отталкивающим, что отпала охота даже слово молвить. Махнул рукой и пошел к выходу. Рассчитывая на авторитет директора, Бобров твердо решил обратиться к нему с просьбой воздействовать на Макарова, заставить его упорядочить режим трудового дня. В приемной секретарь Оля Груничева заявила:

— Утром Семен Петрович не принимает.

— Но мне крайне необходимо.

— Ничем не могу помочь. Директор занят. Бобров сделал вид, что понял ее слова, но, отвечая невпопад, думал только о том, как бы проникнуть к директору. Предусмотрительно став к двери спиной, он, точно невзначай, нажал и очутился в кабинете. Соколов окинул летчика быстрым взглядом.

— Разрешите, Семен Петрович?

— Что же разрешать, если уже вошли?

— Як вам по делу, Семен Петрович…

— Настойчиво прорывались…

— Дело, собственно, информационное — Макаров словно запил… — выпалил Бобров.

— Чего, чего? — поднял брови Соколов.

— Иносказательно, конечно… Но, знаете, такое у него не редкость. Семен Петрович, этот вопрос заслуживает серьезного внимания. Конструктор Макаров стоит того, чтобы помочь ему.

— Но с ним же Власов, Трунин… — возразил директор. — Разве мало у него помощников?

— Власов — репа разваренная.

Соколов нахмурился. Летчик сказал как раз то, о чем он и сам думал. Подошел к окну и распахнул створки. В кабинет, глубоко вдувая шторы, хлынула струя свежего воздуха.

— Смотрите, — сказал Соколов, показывая на заголубевшее небо. — Погода восстанавливается, Петр Алексеевич. Ваша пора! Летная погода, а вы тут со всякими сентиментальностями.

Как только летчик вышел из кабинета, Соколов снял трубку внутреннего телефона.

— Соедините с Макаровым, — и потом, спустя несколько секунд, сказал: — Федор Иванович, не знаю, как это вам понравится, но я не люблю недисциплинированных работников… Никаких извинений мне не надо. Прошу твердо запомнить — в конструкторской не ночлежный дом… Да, да! И мои приказания соблаговолите выполнять аккуратно. Учтите, повторять не буду!

…Макаров собирался еще что-то сказать в свое оправдание, но в трубке послышался щелчок отбоя. Облокотясь на стол, он стал глядеть усталыми глазами на копировальную доску, где был развернут чертеж примерной схемы новой конструкции боевого самолета."Сколько уже таких вариантов я сделал!.. — невесело подумал Макаров. — И все не то, не то…»Медленно встал и, склонив голову, задумчиво глядя перед собой, начал неторопливым шагом ходить по кабинету. В голове роились невеселые мысли. «Я опорочил готовую, чуть было не ставшую самолетом конструкцию. Поссорился с другом. Взял на себя ответственность создать машину, на которой человек должен опередить звук… Но где, где она, эта машина?..»

«Ну, а Власов только и ждет моих неудач, — продолжал размышлять, покусывая ногти. — И Грищук, пожалуй… Если я ошибусь в самом начале — заклюют! И вряд ли кто поддержит…»

В процессе напряженных поисков самым важным было душевное спокойствие, тишина, временное одиночество. По вечерам и ночам, когда в конструкторском бюро никого не оставалось, когда в глухом кабинете горела настольная лампа, разливая вокруг легкий зеленоватый свет, появлялись наиболее правильные, наиболее нужные мысли… А директор гонит домой!..Макаров подошел к схеме самолета и, слегка отодвинувшись назад, в который раз начал пристально изучать ее. Казалось, в эту минуту его осенила новая мысль. Он уже шагнул к столу и протянул руку за карандашом, но тотчас же остановился и снова надолго замер. Через час взялся за телефонную трубку, намереваясь позвонить Наташе Тарасенковой. Но, странно, тотчас перед ним встал загадочный образ Кати Нескучаевой, и это вызвало чувство досады. Глубоко вздохнув, он отнял руку от телефона. «Надо бы, пожалуй, увидеть Наташу, отложить на час работу, зайти к ней». И ему стало еще более неловко, почти стыдно, что он никак не может покончить с мыслями о Нескучаевой…

— Разрешите, Федор Иванович?

Макарова смутило неожиданное появление Трунина. Сделал несколько шагов навстречу.

— Хорошо, что зашли, Платон Тимофеевич, — мягко проговорил он. — Вот полюбуйтесь — еще одна схема готова…

Трунин сосредоточенно стал рассматривать схему будущего истребителя, шевеля верхней губой и топорща рыжие, коротко подстриженные усы. Время от времени он бросал взгляд на Макарова и потом снова склонялся, придвигая к чертежу красноватое лицо и щуря глаза. Свое мнение он не торопился высказывать. Макаров продолжал стоять неподвижно, своим спокойствием стараясь показать, что он не тяготится медлительностью Трунина. Но когда тот отвел глаза от чертежа, молодой конструктор вопросительно взглянул на него.

— Это, кажется, уже четырнадцатая по счету? — тихо произнес Трунин.

Макаров почувствовал упрек. Сказал сухо:

— Сделаем и пятнадцатую, если нужно будет! Трунин посмотрел на Макарова такими удивленными

глазами, словно только что впервые увидел его, даже оробел немного.

— Як тому, Федор Иванович, что пора бы и остановиться. Схема вполне содержательная. Многое, конечно, будет зависеть от специальных конструкторских групп…

Тихонько отойдя к окну, Федор присел на подоконник. «Не-ет, человек еще не совсем понимает, что я ищу». Подумав, что Трунина может обидеть его молчание, сказал:

— Нет, Платон Тимофеевич, еще рано останавливаться! Надо искать, искать, искать!..

Макаров встал с подоконника, быстрыми шагами подошел к Трунину, обнял за плечи, попросил:

— Посидите со мной вечерком, поговорим, посоветуемся. Ведь не на легкое дело мы решились.

— Я давно хотел, Федор Иванович, но… как-то неудобно было навязываться.

— То-то и оно! — вздохнул Федор. — Поручения мои выполните, забежите ко мне на минутку и опять торопитесь восвояси.

— Не привык я к иному, Федор Иванович. Власов не одобрял мои советы, все только своими руками… И я, думаете, доволен этим? Вы же знаете, что я умею не только протягивать руки, мол, давайте мне какую-нибудь работу…

Федор оживился. Посмотрел внимательно в глаза помощника.

— Так что же, кончим вращение вокруг самих себя? Этим вопросом Федор смутил Трунина, которому и

в самом деле казалось иногда, будто на заводе мало кто знает, что в конструкторском бюро работает некий Платон Тимофеевич. Он был в коллективе незаметным человеком. Но в нем жило постоянное убеждение, что он мог бы сделать значительно больше того, что практически выпадало на его долю, что наступает конец безликой жизни. Бодрило сознание, что он нужен, что в нем нуждаются.

Сказал, невольно протянув руку для благодарного пожатия:

— Можете на меня рассчитывать, Федор Иванович! Макаров пожал его руку.

— Трудно будет, Платон Тимофеевич! Но учтите, трудности- наилучший в жизни учитель. Без трудностей большое сделать невозможно!

— Я все понимаю, Федор Иванович, — горячо откликнулся Трунин. — Василий Васильевич, бывало, не доверял мне… А вы зовете! Я знаю, что не стану рядом с вами — устарел. Но грузите на меня всю черновую работу — спина у меня крепкая, выдержит!..

Глава девятая

После работы Бобров решил пройтись в город пешком.

Неторопливо шагая по дороге, он с жадностью вдыхал тонкий запах деревьев, доносимый легким ветерком из заречного леса. На реке протяжно гудел пароход. Кто-то кричал оттуда: «Давай, давай!» Гудок и крики, расплываясь над чернеющим полем, медленно замирали вдали. Неожиданно совсем рядом послышался мягкий девичий голос:

— Разрешите пристроиться?

— Наташа! — обрадовался Бобров, протягивая руку. — Что так поздно? Работы много?

— Недостатка не ощущаю.

Дальше пошли рядом, шагая нога в ногу, разговаривали. Петр шумно, Наташа задумчиво и менее охотно, лишь отвечая на вопросы.

— Обычно я ухожу с работы значительно раньше, — говорила она. — Сегодня задержалась. Долго беседовала с Власовым. Жаловался он, говорит, дочь у него больна.

— Нина? Что с ней? — удивился Бобров.

— Понятия не имею. Отец рассказал, что она однажды швырнула тарелкой. Мать склонна к мысли, что Нина нервнобольная. Но он с ней не согласен. Я обещала зайти.

— А ты не обратил внимания, каково самочувствие самого Власова? — спросил Бобров.

— Ужасно возбужден, взвинчен. Я полагала, что это связано с Ниной. А почему ты спросил, Петя?

— Просто так. Ведь он не чужой мне…

— Петя?.. — Наташа замедлила шаг, заглядывая в лицо Боброву. — Не связано тут что нибудь с работой?.. С Макаровым не связано?.. Они же с ним вместе!

— Вот уж и кольнуло в сердечко? — засмеялся Бобров.

— Тебе слова нельзя сказать! — обиделась девушка.

— Н-да… — вздохнул летчик. — Мне завидно, как хорошо у вас с Федором получается…

— Не надо завидовать, Петя, — сдержанно попросила Наташа. — Боюсь, что ты ошибаешься. Не так уж у нас все хорошо, как тебе кажется.

Взвешивая Наташины слова, Бобров заметил:

— Не пробежала ли черная кошка?

— Никакой кошки я не видела. И Федю много дней тоже не видела. Как-то позвонила ему в обеденный перерыв, а он кричит: «Наташка, я совершенно запарился!» И голос чужой какой-то… Потом стал оправдываться. Так что нечему завидовать, Петя. Может, у нас с Федором не так уж прочно, как кажется со стороны.

— Но представь, Наташа, ведь это точно, что он запарился, — озабоченно проговорил Петр. — Даже ночевать домой не является. Зайдем ка к Анастасии Семеновне. Она все одна. Вот обрадуется!

— Не знаю, удобно ли, — в раздумье молвила девушка. — Я очень давно была у них. А вдруг Федор дома?.. Подумает еще, что ищу с ним встречи. Неудобно, понимаешь.

— На работе он. Зайдем?

— Ну, хорошо, — как-то неожиданно согласилась она.

Когда они поднимались на третий этаж, Петр услышал позади себя знакомые шаги. «Люда!..» Он оглянулся, и чувство обиды шевельнулось в груди.

— Людочка, ты же давно уехала с завода… Где ты была?

— Здравствуйте, Наталья Васильевна! — сказала Люда, не удостоив летчика ответом.

Она даже сделала вид, что не замечает его. Поздоровавшись с Наташей, стала рассказывать ей, какие книги достала в городской библиотеке, а каких не смогла достать. Петр только неловко переступал с ноги на ногу, топтался рядом, не вмешиваясь в их разговор. «Вероятно, в душе посмеивается надо мной. Ох — характер!..»

Дверь открыла Анастасия Семеновна. Узнав гостей, она посторонилась, пропуская их в комнату.

— Навестить решили, Анастасия Семеновна, — заговорил Бобров.

— Следовало бы и раньше, — с улыбкой упрекнула старушка. — Скучаю я тут. Федя все на работе, а я дома одна.

— Что ж… и я на заводе все время… — сказал Бобров, пытаясь пошутить.

Наташа неодобрительно глянула на него. И внимание хозяйки как-то сразу сосредоточилось на девушке.

— Как я рада вам, Наташа! Проходите, садитесь, пожалуйста! Я чего-нибудь вкусненького сейчас… Вы так похорошели!..

— Постарела! — шутливо ответила девушка, глядя своими глазами-васильками. Время ни для кого не проходит бесследно, Анастасия Семеновна.

Внезапно оробев, не понимая, к чему Наташа заговорила об этом, мать после паузы задумчиво проговорила:

— Вы же всегда у такого дела, которое большой серьезности требует. Над каждым больным человеком задумываться приходится. "

И заторопилась, словно боясь, что ее остановят.

— Я только на кухню…

Проводив Анастасию Семеновну взглядом, Наташа вспомнила те радостные в жизни дни, когда Федор закончил московский институт и приехал в родной город. Наташа одна из первых узнала о его возвращении. Это было в теплый июльский день. Из окна своей квартиры она неожиданно увидела, как Федор приоткрыл калитку, зашел во двор. Выбежала навстречу. Трудно сказать, что удержало их в тот миг от поцелуя… За годы учебы лицо его почти совсем не изменилось, было таким же красивым, только более мужественным…Телефонный звонок как бы вдруг разбудил Наташу, она вздрогнула и быстро повернулась к круглому столику, на котором стоял телефон. «Это Федор!»- подумала она и быстро, не раздумывая, схватила трубку, словно давно уже ждала этого звонка.

— Алло!..

Услышав нежный женский голос, спрашивавший Федора Ивановича, Наташа побледнела и тихо опустила трубку. Глянув на Боброва, она попыталась изобразить улыбку на своем лице, но это ей не удалось…

— Звонят Феде, — сказала она. — Какая-то писклявая… — И бросила раздраженно в трубку: — Его нет дома!.. Ты теперь понимаешь, Петя, что наши отношения не настолько хороши, чтобы я могла почувствовать себя счастливой… У него уже завелась какая-то…

— Ерунда! — засмеялся летчик. — Мало ли кто звонит ему?

— Нет, Петя!..

Бобров приблизился к Наташе. Но прежде чем он успел сказать ей о том, что Федору сейчас не до писклявой, не до шепелявой, она строго потребовала:

— Не успокаивай меня!.. Я должна сейчас же уйти… Зачем ты притащил меня?..

Летчик испугался.

— Но не уйдешь же ты, не дождавшись Анастасии Семеновны. Некрасиво получится.

— Не беспокойся, я не собираюсь бежать отсюда сломя голову. Дождусь Анастасию Семеновну, попрощаюсь и уйду, — решительно" заявила Наташа, стараясь сохранить самообладание.

И действительно, торопливо простившись с хозяйкой, она почти сбежала по лестнице на улицу. Пройдя два квартала, немного остыла. И только подходя к своему дому, вспомнила, что ей нужно зайти к Власову. Круто повернула в глухую улочку. Здесь было тихо, пахло садами. В тишине Наташа почти успокоилась. Мучил только вопрос: в самом деле Федор занят день и ночь или увлекся другой?..

…Когда Власов вернулся домой, жена упрекнула: — Опять ты опаздываешь, Вася, и обед остыл, и я томлюсь…

— Обедать не буду — был в столовой. Прошлись по городскому парку с Михаилом Казимировичем… Вот и опоздал.

— Но зачем же до позднего времени…

— Капа, не сам же я, задержали, — извиняющимся голосом заметил Василий Васильевич. — А Нина уроками занимается?

— Уроки закончила, сейчас спать уложу.

— Не следует, — устало возразил Власов. — Я врача пригласил.

— Вася! — вдруг воскликнула Капитолина Егоровна. — Ты опять выпил?..

— Для иммунитета, — ответил Власов и ушел в свою комнату.

Прикрыв за собой дверь, он в раздумье остановился перед круглым зеркалом в массивной ореховой раме, засмотрелся на покачивающееся из стороны в сторону свое отражение. Его весь день сегодня не покидала мысль: выдержит он или вынужден будет согласиться начать работу обыкновенным подручным. Коробило внутри: «Могу ли я допустить такое унижение, чтобы стать простым подручным у Макарова?»- Походив немного по комнате, снова остановился у зеркала и взял гребенку. Долго приводил в порядок прическу, затем собрал с плеча волосы, поднес к свету — все как серебряные. Поморщившись, бросил в пепельницу скомканный клок.

— Нет, подручным у Макарова не желаю служить, — сказал он, тяжело опускаясь в глубокое мягкое кресло. — Не по возрасту. В мальчики не гожусь, не подойдет это мне.

«А все-таки что у него выйдет из новой затеи? — впервые совершенно беззлобно подумал Власов. — Взялся то он за новые эксперименты с большой настойчивостью».

И едва он подумал о том, что его бывший ученик не может сделать новую конструкцию хуже той, какая уже есть, как из груди вырвался глубокий вздох. «Тогда не работать мне на заводе. Трунин. поднимется, займет мое место… А может, вопреки всему пойти своей творческой дорогой? — как-то вдруг блеснула мысль. — Не спеша, настойчиво пробиваться к «звуковому барьеру» и преодолеть… Это еще вопрос, правы ли теперешние ученые в ЦАГИ или неправы. В зоне скорости звука никто еще не был, теоремы могут оказаться несостоятельными. Испытанием машин не раз уже опрокидывались разные предположения и догадки. Моя гипотеза может скорей стать достоверностью, только бы проверить ее фактами испытания…»

Почувствовав, что его клонит ко сну, Власов лег на диван и вытянул ноги, одолеваемый сонливостью. В нем совершенно вдруг пропало желание думать. Даже исчезло ощущение душевной боли. Привалившись к спине, он закрыл глаза и скоро уснул. На его широком лбу выступили капельки пота. Появившись в комнате мужа и увидев его спящим, Капитолина Егоровна вздохнула, покачала головой и тихонечко вышла из комнаты. Как раз в это время в передней задребезжал звонок. Минуту спустя Наташа спрашивала ее ровным, как будто немного рассерженным голосом:

— Это квартира конструктора Власова? Я врач. Василий Васильевич просил зайти.

— Проходите, пожалуйста! — пригласила хозяйка. — Он уже дома, но после работы прилег отдохнуть.

— И не будите, побеседуем одни, — посоветовала Наташа. — Нину вашу я знаю.

— Прошу, раздевайтесь. Значит, вы по поводу Нины?.. Будем очень благодарны…

— Где же дочь?

— Она у себя. Хозяйка кивком головы указала на дверь в смежную комнату. — Мы не волнуем нашу девочку. Запрется, сидит вечерами. Очень способная. Но этот ее недуг… Единственная у нас, и такое несчастье!

— Что же она делает в своей комнате? — нахмурилась Наташа.

— Читает.

— Как у нее успеваемость в школе?

Такой вопрос не доставил удовольствия Капитолине Егоровне, но поскольку об этом спрашивал доктор, она вынуждена была признаться, что отметки у Нины бывают разные, попадаются и двойки.

— А вообще то у девочки несомненный талант, — загорячилась мать. — Мы намереваемся определить ее в театральный институт.

— Талант талантом, учеба учебой, а здоровье здоровьем.

Хозяйка промолчала, толкуя про себя значение сказанных врачом слов.

Проснувшись, Власов не мог сообразить, где он. Поднялся, подался грудью вперед, вслушиваясь в доносившиеся из соседней комнаты голоса. Когда он вышел в прихожую, Наташа уже одевалась. Здесь же была пятнадцатилетняя Нина. Переступив с ноги на ногу, Власов спросил:

— Какое ваше мнение, Наталья Васильевна? Что с девочкой?

— Знаете что, Василий Васильевич, я буду говорить в присутствии Нины, — застегивая пуговицы, сказала Наташа и улыбнулась девочке. — Мне кажется, что пора прекратить ограждать ее от труда и считать гениальной. Пусть делает все, что делает мать, она совсем ведь взрослая. Артисткой она сможет стать потом. Между прочим, лекарств никаких не надо.

Власов глядел на Наташу широко раскрытыми глазами. Ему было не только неловко и стыдно, но как-то не по себе. Взглянул из-под нахмуренных бровей на жену. Потом, виновато улыбнувшись Наташе, объснил:

— Я давно это говорил. Но, видите ли, маме очень хочется видеть свою дочь гениальной артисткой. Вырастет же бездельница!

— Вася!.. — взмолилась Капитолина Егоровна.

— Довольно! — оборвал ее Власов.

Чтобы разрядить обстановку, Наташа обняла девочку за худенькие плечи.

— И очень советую тебе, Нина, летом поехать в пионерский лагерь. Хочешь?

Проводив врача, Власов медленно поднял глаза на жену.

— Что теперь скажешь? — спросил бесстрастно, не интересуясь ответом. — Эх!.. — махнул рукой и отвернулся.

— Я мать, я лучше знаю, как нужно воспитывать собственное дитя! — сердито ответила Капитолина Егоровна.

Глава десятая

Очутившись на улице, Наташа зашагала по асфальту узенького тротуара, опять думая о той безликой женщине, чей голос услышала по телефону. Потом ее вдруг осенила мысль: «Федора нет дома, Анастасия Семеновна ко мне всегда относилась хорошо. Почему бы мне не зайти сейчас к ней?»

На пути к цели неожиданно встало небольшое препятствие. Это случилось почти около самого дома, где жил Макаров. Наташа увидела в садике парочку молодых людей, сидевших рядом на скамейке. Это были Петр Бобров и Люда Давыдович. Узнав их, Наташа смутилась, быстро прошла в парадное и почти бегом поднялась наверх. У дверей квартиры Макаровых, переводя дыхание и сдерживая биение сердца, остановилась, не решаясь постучать. Мучительное предчувствие отсылало ее обратно. Но Наташа была не из тех, кто отступает от принятого решения. Чтобы лишить себя возможности убежать отсюда, постучала. «А что если он дома? Что же мне сказать, когда он сам откроет дверь?..»

В коридоре стояла такая тишина, что Наташа слышала, как колотилось сердце. Второй раз она уже не могла постучать и почти радовалась тому, что ей не открывают. Но дверь неожиданно распахнулась. Наташа инстинктивно отшатнулась от незнакомой женщины, открывшей дверь.

— Простите, мне Анастасию Семеновну нужно видеть…

Женщина вежливо ответила:

— Она здесь, на кухне…

— А Федор. Иванович дома? — почти беззвучно спросила Наташа, тотчас узнав голос женщины. — «Это она звонила Макарову по телефону…»

— Нет. Но он скоро будет. Я жду его.

Наташа, стремясь не обнаружить волнения, искренне раскаивалась, что пришла сюда. «Я жду его»…

— Заходите, будем вместе ждать, — сказала женщина, как говорят, когда вопреки своему желанию оказывают любезность.

— Нет, мне только к Анастасии Семеновне на минутку…

Наташа почти вбежала в кухню. Анастасия Семеновна готовила что-то у плиты. Когда подошла Наташа, она вздрогнула.

— Ой, это вы, Наташенька?..

— У вас гостья… Родственница, должно быть… Анастасия Семеновна оглянулась и тихо объяснила:

— К Феде пришла по какому-то делу. Ждет… Он уже скоро будет. Садитесь…

— Нет, нет! Зачем?.. — тщетно стараясь казаться безразличной, торопливо ответила Наташа. — Я думала, он дома…

«Боже, до чего я глупая! — упрекала себя Наташа на улице. — До чего неразумная!..»

Дома встретила обеспокоенная мать.

— Что так поздно сегодня, дочка?

— Ходила по вызову — у Власовых была, — вяло ответила Наташа.

— Ты чем-то расстроена? — допытывалась Мария Ивановна, присматриваясь к бледному лицу дочери. — Может быть, с Федором поссорились?

— Ну что ты, мама! — стараясь улыбнуться, ответила Наташа. — Я его теперь редко вижу. Он все на работе, даже ночует в конструкторской. Когда же нам ссориться?

— Вот уж какие вы занятые люди! — вздохнула мать. — И поссориться вам некогда. А мы с твоим отцом, бывало, для такого дела всегда находили время.

Наташа понимала, что мать ждала объяснений. Но что она могла сказать? Сама ничего не знала… Подошла к вешалке, сняла шубу.

— Надо пуговицу пришить. В трамвайной давке утром оторвали.

…После этого много дней подряд Мария Ивановна внимательно присматривалась к дочери, но не находила на ее лице признаков успокоения. Однажды, когда Наташа вернулась с работы раньше обычного, Мария Ивановна подошла к ней, заглянула в глаза и спросила участливо:

— Объясни мне, доченька, что у вас произошло с Федором. Я ведь все вижу…

— Право, ничего, мама. Я же говорила тебе — он все работает… и мы не видимся.

Мать только вздохнула.На этом и закончился разговор.

«Нет, я должна повидаться с Федором, — решила Наташа. — Должна поговорить с ним откровенно. Он обязан честно рассказать мне все… Мне бы давно следовало так поступить, пренебречь самолюбием, потребовать у него ясного ответа…»

Обычно Наташа ложилась спать рано и тотчас засыпала. Но сегодня сон улетел далеко. В комнате было душно. Она сбросила с себя одеяло, подошла к окну и тихонько раскрыла. В комнату пахнула ночная свежесть. Спокойно стояли деревья в саду, с двух сторон обступали ту дорожку, по которой бежал ей навстречу Федя в день возвращения из института. Наташа живо вспомнила эту встречу до мельчайших подробностей, будто сейчас видела, как блестели тогда его карие глаза под темными бровями… И вдруг рядом с воображаемым Федором Наташа на мгновение увидела изящную фигурку той красивой женщины, которая звонила Федору по телефону, которая встретила ее в его доме…

В душе похолодело от страшной мысли, что отца и Федор стали чужими друг другу.

Поспешно прикрыв створки окна, Наташа бросилась в постель, закрыла руками лицо: «Нет, он не может меня разлюбить. Ведь совсем недавно я прочла в его глазах, что он любит меня…»Но ни завтра, ни послезавтра ей не удалось встретиться с Федором. Наташа сидела в своем кабинете, откинув голову на спинку кресла, глядя точно сквозь слезы на игру солнечных лучей в густой листве, и все думала об одном и том же. Услыхав стук, она вдруг вскочила, открыла дверь.

— Здравствуй, Наташа! — воскликнул Бобров, тряся ее руку.

— Ты не заболел, Петя?

— Грешно болеть в такую чудесную погоду! Спешу в город. Зашел проведать, не зачахла ли наша Наташа в своей каморке? Я завтра твоего милого к богу в гости повезу.

— С утра полетите?

— Ну, а как же! Иначе на блины опоздаем… Но если бы ты знала, как он скучает по тебе — ужас!

Короткий искренний разговор с Бобровым немного развеял грустные мысли Наташи. В груди затеплился огонек надежды.

…Мария Ивановна обрадовалась, заметив перемену в дочери.

А Наташа в тот вечер не знала, как скоротать время. Взялась за вышивание, но тотчас отложила, села к роялю и тихо-тихо заиграла, думая о завтрашней встрече. Хотя бы скорее наступал рассвет…

Утром в поликлинике ее встретила Федосеевна.

— Наталья Васильевна, — настороженно заговорила она, — что с вами, голубчик?..

— Вы о чем? — коротко спросила Наташа.

— Лицо будто изменилось… Будто не спали ночь…

— Это вам показалось.

Надев халат, Наташа вызвала санитарную машину и уехала на заводской аэродром. Вскоре увидела идущих сюда Федора и Боброва. Они спорили о чем-то на ходу. Наташа. уже различала легкую смуглость усталого лица Федора. Вот он поднял голову, устремил взгляд на дальние, редкие облака. Солнце нагрело бетон взлетных дорожек, ярко поблескивало в лужицах. Вдали за аэродромом зеленели всходы яровых хлебов, синели вершины елей. Но вдруг тучка заслонила солнце и все кругом потускнело. Подул сильный ветер.

— Да не гляди ты на небо, — вдруг рассмеялся Бобров. — Уверяю тебя, там совершенно спокойно. Ты лучше вон куда посмотри!..

Федор посмотрел в ту сторону, куда указывал летчик, и увидел возле санитарной машины Наташу. Ветер чуть не срывал с ее головы косынку.

— Здравствуй, Наташенька! — побежал к ней Федор с протянутыми руками. — Здравствуй!..

«Нет, я сейчас ни о чем не спрошу его, ничего не скажу, — мелькнула у нее мысль. — Не надо волновать перед полетом…»

— Здравствуй, Федя!

— Друзья, создаю обстановку, — лукаво подмигнул им летчик и широкими шагами пошел к самолету.

— Как ты себя чувствуешь, Федя? — тихо спросила Наташа, присматриваясь к его похудевшему лицу.

— Превосходно! — с искусственной бодростью ответил Макаров и шутливо козырнул: — Жалоб никаких не имею, товарищ врач! Наташенька, пожелай нам счастливого полета.

— Буду волноваться, Федя… — тихо ответила Наташа, с любовью глядя в его лицо.

Когда он побежал к самолету, Наташа села в машину и приказала шоферу ехать к зданию командного пункта. Легко взбежала на третий этаж. Там ее встретил дежурный по пункту Бунчиков.

— О, Наталья Васильевна, из вас мог бы выйти отличный спортсмен! Бег с препятствиями…

— Спасибо! Но я пока стремлюсь быть отличным врачом, товарищ майор.

Бунчиков взглянул в широкое окно и покачал головой.

— Эх, черт Петька!.. Взлетел как! Артист… Наташа подошла к окну. Ее оглушил пронзительный визг реактивного мотора.

Серебристый самолет оторвался от земли и свечой унесся в нахмурившееся небо.

— Это не опасно, товарищ майор?.. — повернувшись к дежурному летчику, с тревогой спросила Наташа.

— Как сказать… Вообще то на земле, конечно, безопасней.

— Я серьезно опрашиваю! — вспылила Наташа.

— Понимаю, понимаю… Но вы не волнуйтесь, Наталья Васильевна. Макаров не только конструктор, но и пилот превосходный.

— Кто же машину повел — он или Бобров?

— Бобров.

Наташа вздохнула облегченно и, резко повернувшись, побежала вниз.

Глава одиннадцатая

Экспериментальный полет конструктора с летчиком длился недолго, не больше получаса. Но Наташе это время показалось вечностью. Как только самолет приземлился и, пробежав по аэродрому, подрулил к ангару, она быстро направилась к нему. Макаров и Бобров вышли из машины усталые и чем-то недовольные. Однако, только увидев Наташу, заулыбались, как по команде.

— Все в порядке, товарищ доктор! — смеясь отрапортовал летчик.

И Наташа невольно улыбнулась. Почти бегом возвратилась к машине, села в кабину и уехала.

Макаров и Бобров обошли вокруг самолета, остановились друг перед другом.

— Да — «звуковой барьер»… — задумчиво сказал Макаров. — А ведь стоит задача не только догнать звук, но и опередить, развив скорость тысячи в полторы километров в час!

Бобров хлопнул рукавицей по рукавице.

— Давай ка, Федя, закурим, чтобы дома не журились! Макаров раскрыл коробку папирос.

— Ты что косо посматриваешь на пилотский фонарь? — спросил через минуту Бобров.

Макаров затянулся, выпустил изо рта струю дыма.

— Поглядываю.:. Вот думаю я, Петя, давно ли это было, когда в небо поднялись первые наши самолеты без поршневого двигателя? В сорок шестом. Прошло совсем немного времени… и они уже не годятся… Мы уже ищем возможность летать быстрее звука. И я верю — найдем, полетим!..

— О чем речь!

— А там новый «барьер»…

— Тепловой?

— В ЦАГИ возрастание температуры при полете со сверхзвуковой скоростью называют по-разному: одни «тепловым возвышением», другие — «тепловой чащей».

— Хрен редьки не слаще! А дальше, Федя? Что за ним?

— Ученые толкуют, что этот самый тепловой барьер мы никогда не прорвем. Чем дальше, тем хуже…

Бобров подумал и опять спросил:

— А почему ты так зло посмотрел на пилотский фонарь?

— Мысль одна появилась… Но надо подумать. Хорошо бы пилоту в случае необходимости отделяться от самолета вместе с кабиной и спускаться на парашюте… Загляни ка, Петя, ко мне вечером, посоветуемся.

Макаров пожал руку летчику и пошел в сторону завода. Несколько минут спустя он был в кабинете главного инженера. Грищук встал из-за стола, ступил навстречу. Когда они здоровались, невозможно было определить сразу, что чувствовали эти два разных по характеру человека, пытливо глядевшие друг другу в глаза. Грищук последнее время заметно охладел к Макарову, но все еще не высказывал своего окончательного мнения по вопросу изменения конструкции. А это как раз и смущало конструктора, нуждавшегося порой не столько в помощи главного инженера, сколько в его участии, в добром отношении.

— Павел Иванович, — начал Федор, — без вас, без вашего сочувствия дело у нас…

— Не двигается? — перебил Грищук, с усмешкой глядя в осунувшееся лицо Макарова. — Дело в том, Федор Иванович, что я, признаться откровенно, не совсем понимаю, что вы предлагаете, в чем существо вашей новой идеи. Садитесь, давайте потолкуем.

Грищук вернулся за свой стол и грузно опустился в кресло. Усаживаясь напротив, Макаров с досадой подумал: «Не ахти как любезно встретил…»По осунувшемуся лицу конструктора главному инженеру нетрудно было догадаться, что дела у него подвигаются не очень успешно. Но это не огорчало. Наоборот, он даже был доволен, надеясь, что чем скорее молодой конструктор поймет свою ошибку, тем скорее образумится и вернется к схеме уже созданной конструкции. «Конечно, — как бы оправдывая самого себя, думал он, — я был бы рад творческой удаче Макарова. Но, видать, этого не случится».

— Слушаю вас, Федор Иванович, — после короткой паузы сказал Грищук таким тоном, точно искренне хотел приободрить своего собеседника.

Макаров испытывал смутное чувство обиды, но старался этого не обнаруживать. На короткий миг щеки его немного вздулись, будто он задерживал во рту воздух, чтобы высказать сразу все, в слегка прижмуренных глазах вспыхнули искры. Прежде чем заговорить, он невольно вздохнул, как ребенок, которому крайне чего-то хотелось, но нехватало смелости попросить.

— Я вот о чем, Павел Иванович… режут меня сплавы металла.

— Но я думаю, это не главное в ваших трудностях?

— Нет, я говорю о самом главном, — продолжал Макаров, делая вид, что не уловил иронии в голосе главного инженера. — С увеличением скоростей резко будут нарастать температурные трудности.

— Да, разумеется. Но металлурги не прекращают поисков. Когда найдут новые сплавы — вы сможете воспользоваться. А пока…

— А пока я проектирую довольно сложную систему охлаждения самолета, — быстро взглянул на Грищука Макаров, стремясь угадать по выражению лица, что он на это скажет.

— Сколько же она будет весить — ваша сложная система? — спокойно спросил главный инженер.

— Побольше тонны.

— О-о!.. И это несмотря на то, что все конструкторы мира борются за уменьшение веса машины? Оригинально!

Равнодушие Грищука раздражало Федора. Он уже искренне жалел, что пришел сюда. Опасаясь, как бы не наговорить глупостей, Макаров встал и, в упор глядя на Грищука, сказал:

— Хотелось мне, Павел Иванович, поговорить с вами откровенно, хотелось попросить подключиться к нашему делу, как всегда прежде было… Ведь речь идет не о Макарове, а о хорошей машине! Но я, должно быть, ошибся. Извините, скажу откровенно: удивляет меня ваше безразличие. Лучше зайду как нибудь в другой раз. До свидания!

Когда Грищук с деланным недоумением пожимал плечами, на губах у него промелькнула одна из тех грустных улыбок, которыми люди стремятся подчеркнуть свое разочарование. Проводив Макарова, он задумался, удивляясь тому, что все еще никак не может определить своего отношения к новой работе конструкторского бюро.

Ему уже не нравилась роль «незаинтересованного» в решении вопроса. Он за или против Макарова? Во всем, что только что сказал молодой конструктор, чувствовалась угроза и ему лично. В то же время ему очень не хотелось быть пристегнутым к этому делу в качестве определенной стороны. Гораздо лучше оставаться чем-то вроде арбитра, а в конце примкнуть к победителю.

«Быть может, наш ретивый конструктор уже раскаивается, что взялся за маловероятное, и теперь ищет выхода из тупика? — подумал Грищук, ударив себя пальцами по лбу. — Ах ты черт!.. Нужно бы поласковей с ним. Нелишне сейчас позвонить, пожалуй…»Он придумал несколько мягких слов, какими полагал начать разговор, но только услышал в телефонной трубке голос Макарова, тотчас позабыл их и начал с признания своей вины:

— Федор Иванович, мне не хочется, чтобы вы превратно поняли мое отношение к вам… Ну, разумеется, не только к- вам — к делу, конечно… Я как раз и хочу сказать об этом. Ошибаться каждый может… Да, само собой. Но мне показалось, что вы уже ищете разумный выход из тупика… Из какого? Из того, в который ведут нас «дерзания» со стреловидной машиной…

Услышав ответ, что конструкторское бюро придерживается совсем иного мнения, Грищук открыл было рот, чтобы задать еще вопрос, но удержался, пожелал Макарову успехов и повесил трубку. После этого наклонил голову к букету цветов, стоявшему у него на столике в красивой фарфоровой вазе, вдохнул аромат весны.

Походив минут пять по кабинету, Грищук решил заглянуть к директору и поговорить с ним. «В самом деле, Макаров будет копаться в своих фантазиях год, два… а что скажут вверху? Нельзя же ставить завод в зависимость от сумасбродства этого мальчика!..»

Когда он вошел в кабинет директора, Соколов как раз беседовал о работе конструкторов с парторгом Григорием Лукичем Веселовым. У Грищука облегчалось положение. Он решил прислушаться и оценить суть разговора, который принимал форму крупного спора.

— Вы думаете, озадачили меня внезапным вопросом о Власове, — заговорил директор, глядя на сухопарого Веселова, оттачивавшего карандаш перочинным ножиком.

— При деловых, хороших взаимоотношениях, то есть при таких взаимоотношениях, какие у нас были прежде, я убежден, что оба конструктора могли бы дополнять и взаимно обогащать друг друга, — ответил Веселов и, повернувшись к Грищуку, спросил: — Правильно я говорю, Павел Иванович?

— Что правильно, то правильно, — ответил Грищук. — Но, по правде сказать, Власов сам не отозвался на призыв Макарова. Федор Иванович не раз призывал его к совместной работе.

— Ну, а я вам, Григорий Лукич, что говорил? — воскликнул Соколов, точно обрадованный поддержкой Грищука.

— Но, Семен Петрович, — тихим голосом продолжал Грищук, — не следует окружать вниманием только одного человека.

— А я что, других притесняю? — удивился Соколов. — Когда вы это заметили?.. В своем отношении к людям я руководствуюсь служебными обязанностями.

— Семен Петрович…

— Нет уж, извольте выслушать! — энергично перебил Соколов. — В том, что на заводе работники для меня не символы, а живые люди, в этом нет надобности убеждать вас. Но в практике мое внимание не может быть одинаковым к каждому. Одни более весомы в деловой жизни завода, другие же…

— И все-таки, Семен Петрович, — возразил Веселов, — даже лучшие, постоянно растущие люди не могут походить друг на друга.

— Совершенно согласен с вами, — подтвердил Соколов и снова заходил по кабинету; вот он остановился у фикуса, достал из кармана перочинный нож, срезал засохший стебель и поднял его на уровень лица.

— Сохнет фикус… не весь, но сохнет. А другие стебли здоровые, хотя произрастают в одной и той же почве…

— Влаги недостаточно, — заключил Веселов. — Поливать надо почаще, не засохнет.

— Нет, — быстро возразил директор, — тут что-то совершенно другое. Видать, от рождения слабее других. Вот в чем суть дела, Григорий Лукич.

Грищук невесело усмехнулся, поняв ход мыслей Соколова, но даже не шевельнулся, стремясь казаться безучастным, продолжая глядеть на подвижную фигуру директора. Соколов еще несколько раз прошелся взад-вперед, затем остановился, окинул беглым взором главного инженера, задержав взгляд на его выбритой голове. Подойдя к столу, опустился в кресло. Он хотел что-то сказать, но Веселов, не следивший за ним, сообщил, достав лист бумаги из нагрудного кармана:

— В партийный комитет поступило заявление от Власова. Жалуется на плохое к нему отношение. Спрашивает, как поступить. Намекает на уход с завода.

— Что же вы ответили ему?

— Прежде следует самим себе ответить. Ведь все наши трудности в разное время и в разных ситуациях без его участия никогда не преодолевались. Нельзя забывать, что у Власова имя конструктора не вымышленное, Семен Петрович.

— Хватит нам, однако, с этими вечными «ситуациями», — резко произнес директор. — Дело вовсе не в том, что Власов увидел, будто я хвалю и поддерживаю только молодого конструктора.

Грищук тяжело поднялся с дивана и тихо проговорил:

— Я зайду немного позже, Семен Петрович.

Он уже пошел к двери, но Соколов окликнул его:

— Подождите, Павел Иванович! Что вы бежите? Надо решать вопрос.

Глава двенадцатая

Макаров не ночевал больше в своем кабинете, но домой, как правило, из конструкторского бюро уходил поздно. Он любил, заложив руки за спину, пройтись неторопливо пешком, подумать по дороге. Так и сегодня сделал. Солнце скрылось за лесом, давно надвинулись мягкие сумерки. Чудесный, сильный аромат цветения разливался над полями.

«Куда же мне в такую пору? — оглянувшись вокруг, подумал Макаров. — Неужели сразу домой? А если к Наташе?..»

Было уже одиннадцать часов. Наташа, наверное, спит. Нет, сейчас никак не годится к ней, решил он и тотчас поймал себя на мысли: «Неужели я намеренно думаю о том, что она спит, чтобы оправдать самого себя?»

Подойдя к своему дому, он не вошел в парадное, а обогнул угол и очутился на зеленой площадке, отделявшей здание от обрыва. Опустился на скамейку и стал глядеть на звездное небо. Дул мягкий, теплый ветерок, трепля по щеке, заползая за расстегнутый воротник рубахи. В лицо билась мелкая мошка. Соловей в зарослях то выводил замысловатые коленца, то вдруг умолкал, точно прислушиваясь к чему-то. Во всем теле Федор испытывал приятную легкость. Но чувство неловкости перед Наташей не проходило. Хотелось, чтобы сейчас она была рядом, чтобы они сидели и молча угадывали мысли друг друга.

Затем Федор прошелся к обрыву, постоял у самого края, где росла ветвистая акация. Невдалеке была скамейка. Оттуда послышались голоса. Макаров прислушался и узнал Боброва и Люду. «Спорят…» Он улыбнулся. Спорили они по любому поводу. Казалось, они скучали, когда не было причины для спора.

— Смотри! — послышался голос Люды. По небу сверкнула длинная огненная черта.

— Звезда покатилась! — проговорил Бобров.

«Такую бы скорость машине», — подумал Федор. Неожиданно у него под ногами хрустнула сухая ветка. Бобров оглянулся, потом быстро подошел.

— О, Федя!.. Тебе письмецо! — сказал он, подавая сложенный треугольником лист бумаги…

Федор взял записку, помолчал, потоптался неловко на месте и, не простившись, зашагал к дому. Первый раз в жизни Анастасия Семеновна не встретила сына. Она лежала на тахте и не встала, не пошла навстречу, как это бывало обычно. Должно быть, крепко спала. Не желая беспокоить мать, Федор бесшумно прошел в свою комнату, включил свет и сел к письменному столу. Положив перед собой листик бумаги, начал читать:

«Некоторые товарищи, загадочно начиналось письмо, готовы порой считать любовью чувство, возникшее в результате коротких и случайных связей. Но мне кажется, такое чувство имеет мало общего с серьезной любовью. Крайне нуждаюсь в твоем мнении по этому поводу, Федя. Завтра в семь утра жду тебя в парке возле голубого фонтана». И внизу коротенькое слово: «Наташа».

Долго он не мог уснуть в эту ночь, теряясь в догадках. «Неужели она намекает на мое знакомство с Нескучаевой?» Он чувствовал, что завтра ему будет стыдно глядеть Наташе в глаза. На рассвете, когда солнце только начало всходить, Федор вскочил с постели, открыл окна и побежал в ванную. Мускулистое смугловатое тело содрогнулось под холодным душем. Но он сразу почувствовал себя удивительно бодро. Однако стоило ему выйти из дома и окинуть взглядом пустынную улицу, как им вдруг стало овладевать тревожное предчувствие.

Очутившись в городском парке, он несколько раз прошелся вокруг голубого фонтана, бросая косые взгляды на смежные аллеи. Наташи нигде не было. Посмотрел на часы — было ровно семь. «Сейчас придет». Достал портсигар, закурил. Вдруг… он чуть не обронил портсигар, увидев Наташу. Растерянность Федора рассмешила девушку. На короткий миг ее лицо озарилось нежной улыбкой.

— Наташа, здравствуй! — протянул руки Федор.

Через минуту они очутились в узкой аллее. В этот ранний час здесь никто не мог ни увидеть их, ни услышать. Сели на скамье. Федор прислушивался к дыханию Наташи, ждал, что она скажет. Сам он не знал, с чего начать разговор.

— Наташка! — не выдержал, наконец. — Ты мне писала, я получил…

Федор полез было в карман за запиской, но Наташа остановила его.

— Писала… — ответила тихо, повернувшись к нему лицом. — Не доставай, я знаю, что ты получил.

— Но тут какие-то странные слова…

— Они тебе не понравились? — удивилась Наташа; потом грустно вздохнула: — Федя, я потеряла тебя из виду… вот и решила написать, верила, откликнешься… Эх, Федя, Федя! Ты забываешь свои слова. Помнишь, как-то говорил мне: «Дружба и любовь окрыляют, удесятеряют силу»… Я тогда была согласна с тобой.

— Об этом говорить как-то неудобно, — молвил он тихо, потупясь. — Честное слово, Наташа, неужели ты могла подумать, что я забыл о тебе? О твоем существовании?

— Нет, зачем, я верю, что ты не забыл. Но подожди… — в глазах Наташи блеснули слезы. Я «существую», а мне хочется жить. Надеюсь, ты понимаешь меня? Иногда мне кажется, что я начинаю стареть. Ты во мне не замечаешь этого? А вот мама твоя заметила… Дома считают меня девочкой, а мне скоро двадцать шесть лет…

— Наташенька, одно прошу — не обвиняй меня ни в чем, — горячо ответил ей Федор. — Мне так трудно сейчас на работе!.. Но я, кажется, буду самым счастливым человеком на свете. Прости меня, Наташа!..

Она не могла не верить ему. Она готова была все простить. Вот если бы только он развеял сомнения… Кто та женщина? Что ей надо от него? Как он относится к ней? — Но Макарову в эти минуты и в голову не приходило, что Наташу мучит тупая ревность. Он чистосердечно признался, что скучает по ней, видит во сне. Наташа жадно ловила каждое его слово, но боль в сердце не утихала. Ей казалось, что он нарочито отвлекает ее внимание, чтобы ничего не сказать о той, о его знакомстве с другой девушкой.

— Тебе к которому часу на завод? — вздохнув, спросила Наташа.

По тону голоса Федор инстинктивно угадал внезапную перемену в ее настроении. Он наклонился немного, заглянул в глаза, объяснил:

— Мне еще нужно домой забежать.

— И мне тоже, — сказала чуть слышно Наташа и тотчас поднялась.

— Идем, Федор Иванович, — предложила она и первая сделала несколько шагов по направлению к выходу.

Федора ошеломил холодный тон ее голоса. Он не двигался с места.

— Наташа, неужели между нами уже нет ничего общего?

— А разве есть?.. — спросила она. — Не моя вина, что между нами так, а не иначе…

— Значит, не веришь мне? — упавшим голосом спросил Федор.

— Верю тому, что ты очень занят работой. Но не верю, что настолько, чтобы не было минуты для меня. Очень странно, Федя, что у тебя не хватает мужества сказать мне всю правду в глаза. Я же учинять допрос не стану.

— Мне учинять допрос? — вскочил Макаров.

— Не делай, пожалуйста, трагической позы, — Наташа машинально поправила на руке ремешок сумочки. — Скажи лучше, что та… другая — интереснее меня, и я пойму.

— О чем ты?.. — Федор подбежал, схватил обе руки.

— Пусти, мне больно! — укоризненно посмотрела она ему в глаза.

— Наташа, что за глупость! Ты в чем-то подозреваешь меня?

— Ты еще спрашиваешь!.. Не иди со мной, не могу!.. — и побежала прочь.

С тоскливым чувством провожал он ее широко раскрытыми глазами, пока она не скрылась за углом сада. Но даже тогда, когда он потерял ее из виду, ему казалось, что он видит ее опущенные плечи, торопливые шаги и лицо, бледное, но бесконечно милое. В ее высокой фигуре в последнюю секунду он увидел и почувствовал что-то скорбное.

Во время беседы Макарова с Наташей возле голубого фонтана появилась Катя Нескучаева. Время от времени она кидала короткие, но проницательные взгляды в тенистую чащу парка, прислушивалась."В жизни не все легко дается — вспомнились ей сказанные час тому назад слова Марфы Филипповны. — Но ты не смущайся, что между вами такое большое расстояние… Обстоятельства могут измениться очень быстро в твою пользу. Только не забывай — нужно постоянно тянуться к нему, как тянется зеленый лепесток к солнечным лучам. При каждой встрече ты должна поражать его воображение. Он должен видеть, как горячо ты им увлечена. Покажи непреодолимую силу желаний красивой и страстной женщины. Разумеется, тебе придется проделать долгий обходной путь, пока не приблизишься к нему настолько, чтобы достаточно было протянуть руку, и он твой…»

Нескучаева не очень уверенно ступила из-за поворота на ту аллею, где одиноко сидел погруженный в думы Макаров. Золотистые, красиво изогнутые брови ее стали постепенно приподниматься все выше. Она хотела сразу выразить и удивление, и радость от встречи с Макаровым в это чудесное майское утро. Но вдруг почувствовала себя слабо вооруженным солдатом перед лицом сильного противника, которого необходимо победить. Когда она подошла к Макарову и ласково поздоровалась: «Доброе утро, Федор Иванович!»- на лице у него появилось почти мучительное удивление. Кате показалось, что он готов был промолчать и не пожать протянутую руку.

— Что с вами? У вас какая-нибудь неприятность… — после короткой паузы озабоченно спросила Нескучаева.

Макаров встал как бы для того, чтобы достаточно овладеть собой.

— Бывает… Впрочем, с чего вы взяли? Дышу воздухом и только.

— У меня тоже такое бывает… — слегка улыбнулась Катя. — Но как только поразмыслишь об этих житейских мелочах… право, они не стоят того, чтобы отравлять себе жизнь.

Она испытующе взглянула ему в глаза и подумала, что он смеется над ней, догадавшись о ее намерении. Улыбнулась нежно:

— Не надо в такое чудное утро предаваться грусти, Федор Ивановичу Какая славная погода!

— Да с чего вы взяли, что я грущу?

— Мне показалось. Но, может быть, я ошиблась. Федор взглянул на часы и сказал, будто извиняясь.

— Пожелаю вам, Катенька, приятно гулять… а мне пора на работу. Прощайте!

И он стал раскланиваться.

— Почему же прощайте? До скорой встречи, Федор Иванович?

— Возможно… — улыбнулся Макаров.

Глава тринадцатая

Выйдя за город, Макаров обратил внимание, что ночью тут прошел небольшой дождик. Над влажной подсыхающей землей колыхалась едва заметная сизоватая дымка, медленно расстилалась по полю свежим теплым дыханием. Из молодого стройного березняка доносилось протяжно-глуховатое кукование кукушки. Высоко в чистом небе трепыхались неугомонные жаворонки.

Макаров шел не спеша, думая о нелепой размолвке с Наташей. И вдруг ему пришла в голову мысль, что она намекала на Катю… Да, да, ведь она однажды застала ее в его доме. Фу ты, как глупо!..На заводском дворе Макаров увидел Грищука и Веселова. Они стояли к нему спиной возле машины и разговаривали. Он решил пройти стороной, но только стал подходить к парадному конструкторского бюро, как его окликнул парторг.

— Здравствуй, Федор Иванович! Почему ты пешком?

Макаров хотел что-то ответить, но только пожал плечами и промолчал. Потом они обменялись несколькими незначительными фразами и вместе вошли в конструктор, скую.

— Ну, как дела, ведущий? — сдержанно спросил Веселов, как только они очутились в кабинете у Макарова. — Директор завода надеется на твой успех.

— Да? — только и сказал Макаров, рассеянно глянув в продолговатое с коротенькими усиками лицо Веселова. — Значит, надеется?

— Основательно! В этом я убедился, Федор Иванович. Он верит в тебя, — добавил Веселов, явно стремясь ободрить конструктора.

— Я догадывался об этом, Григорий Лукич. Предполагал, что он верит мне…

Веселову не понравился бесстрастный ответ конструктора, но он пропустил его слова мимо ушей и заговорил о Власове.

«К чему он клонит?»- подумал Макаров, чувствуя, как трудно ему в эту минуту говорить с парторгом. Особенно не хотелось говорить о Власове, и он всякий раз пытался браться за работу, как только Веселов умолкал.

Но парторг тихо делал несколько шагов по кабинету и опять останавливался против него.

— Да-а… Федор Иванович, а все же Василий Васильевич не чужой нам человек.

— Я никогда не говорил этого, — возразил Макаров. — Я всегда, как и вы, Григорий Лукич, был убежден, что у нас нет нужды торопиться с выводами в отношении Власова. Время — лучший доктор. Фактами постепенно докажу, в чем он неправ, и, уверен, он признает свою ошибку.

— Совершенно правильно! А главное, чтобы понял, что к нему никто не питает недоверия. Обидчивый он. Обиженным считает себя. Но, хотя и не время сейчас рассыпать церемонии, все же как-то помягче следует с ним…

В конструкторской стояла обычная рабочая тишина, и, занятые разговором, они не услышали, как в кабинет вошла тетя Поля с двумя стаканами чая на подносе.

Мельком глянув на уборщицу, Веселов улыбнулся в знак благодарности. Тетя Поля поставила на край стола поднос и так же неслышно вышла. Через несколько минут парторг тоже собрался уходить.

— Ну, не буду мешать. Желаю тебе, Федор Иванович, успехов. От всего сердца желаю!

— Спасибо, Григорий Лукич! Хотя бы все мне так желали.

— А что, есть и недоброжелатели? — заинтересовался Веселов. — Кого имеешь в виду?

Макаров уже пожалел, что вырвалось это. Он имел в виду главного инженера Грищука. Но жаловаться не хотелось.

— Что же ты молчишь?

В его мыслях уже готовы были слова о том, что конструктор, создатель современного самолета, не только ищет сам, но и руководит поисками всего коллектива инженеров самых различных специальностей. Он обобщает труд исследователей. Конструктор должен уметь разобраться в ошибках своих отдаленных и близких предшественников, но в первую очередь в своих собственных. Однако все эти слова вдруг показались ему сейчас неуместными. Он начал с конца.

— Григорий Лукич, современному конструктору приходится ставить перед собой и перед коллективом одну задачу: создать машину лучше той, какая есть… Идя в этом направлении, я стал перед фактом, что. новая машина потребует дополнительного оборудования. А значит, самолет будет утяжеляться. Но этого надо избежать во что бы то ни стало! Где же выход?

— В облегчении веса деталей при сохранении прочности.

— Именно с этим вопросом я и обратился к главному инженеру. Хотел поделиться с ним, как с опытным человеком. Разговор же получился грустный…

— Почему?

— Я про облегчение материалов, а он: «Что, в тупик зашли? Вас предупреждали…» Оказывается, главный инженер совершенно не понимает основной идеи конструктора…

Веселов нахмурился. Он отлично понимал, что в душе Макарова гораздо больше обиды, чем он сейчас высказал. Вернулся к столу, посмотрел внимательно в глаза.

— Не тяни, Федор Иванович. Выкладывай все начистоту.

…В это время Власов с тревогой подстерегал, когда парторг выйдет из кабинета ведущего конструктора. Хотелось узнать, решило ли что-нибудь партбюро по его заявлению. Как только дверь распахнулась, он тотчас двинулся навстречу Веселову, поздоровался, пригласил к своему столу.

— У тебя, Василий Васильевич, нет закурить? — неожиданно спросил парторг.

Взяв папиросу, он на мгновение задержал внимательный взгляд на Власове. Конструктор сильно изменился за последнее время, лицо словно обтаяло, осунулось, постарело.

— Значит, сидим и созерцаем? — раскурив папиросу, спросил парторг.

Власов сделал вид, что не донял намека. Впрочем, его и не смутил этот прозрачный вопрос. Его больше интересовал результат разговора, только что состоявшегося в кабинете Макарова, и судьба заявления.

— Что же ты молчишь, Василий Васильевич?

— Я рассчитывал услышать ваш ответ, Григорий Лукич.

— На незаданный вопрос?

— На мое заявление.

— Вот о чем! Оказывается, ты еще не забыл о своей «грамоте», — усмехнулся Веселов и потянулся рукой к нагрудному карману. — На, возьми обратно и подальше спрячь! Василий Васильевич, вранье, что дранье: того и гляди — руки занозишь. Это, брат, русская пословица.

— Что вы этим хотите сказать, Григорий Лукич?

— Хочу попросить: никогда никому не говори, что такое заявление когда-то было тобой написано. По дружески советую. А то люди узнают, подумают, как мог такой почтенный, убеленный сединой человек заниматься, мягко говоря, сочинительством? Я довольно внимательно и не один раз прочитал твою писульку. Она, брат, того — плохо написана, сказать по правде!

Власов словно онемел, как будто рот ему сковало холодом. Все мысли сразу выскочили из головы. Некоторое время он не знал, с чего возобновить разговор. Но и молчание становилось невыносимым. Наконец собрался с духом.

— Это ответ партбюро или ваш личный?

— Разве ты не согласен?

Но чей это ответ? — настаивал Власов, обретая уже и дар речи, и нужные интонации, которыми хотел подчеркнуть свое возмущение.

Веселов размял окурок в пепельнице и медленно поднялся.

— Я дал тебе добрый совет, Василий Васильевич, — сказал он укоризненно. — Напрасно ты клевещешь на Макарова. Он делает большое государственное дело. Радуйся же, что он твой ученик, и прекрати становиться в «оппозицию». Знаешь, кое у кого создается мнение, что твоими поступками двигает этакое скверное самолюбие. Ей-богу, не вру, сам слышал.

— Благодарю за наставление, — потупившись обронил конструктор.

А когда приподнял голову, увидел Веселова уже около двери. Стиснул зубы, чтобы не заскрежетать от возмущения.

Перед концом рабочего дня в конструкторскую вошел Петр Бобров. Широко ставя ноги, словно под ним покачивался пол, направился в кабинет Макарова.

— Вот, может быть, окажусь полезным, — сказал он и положил на стол альбом. — Расчленение фигур высшего пилотажа. Уясни ка свойства этих геометрических линий, Федя.

Макаров кивком головы предложил ему сесть и открыл первую страницу альбома. Увидев завитушки, кривые и прямые линии, аккуратно нарисованные простым карандашом на плотной бумаге, усмехнулся.

— Что это?

— Как что? — обиженно переспросил летчик. — Каждая фигура — маневр в воздушном бою. Учет летнего качества истребителя. Ты что, не понимаешь разве? — Он ткнул пальцем в первую фигуру и добавил с гордостью: — Вот эта сделана после первого воздушного боя. Тогда я удачно «пуганул» очередью «мессера». Классически получилось! Тот сразу перешел в штопор и врезался в землю. Листая страницу за страницей, летчик объяснял каждую зарисованную фигуру. Слушая его со вниманием, Макаров кивал головой, а когда тот умолк, вопросительно посмотрел другу в лицо.

— Видишь ли, Петя, полет в звуковой зоне качественно отличается от зафиксированных тобою моментов поведения истребителя, рассчитанного еще по законам старой аэродинамики.

— Мы сегодня спорили с Бунчиковым, — сказал летчик. — Он верит Власову. Говорит, что эту чертову зону звуковой скорости попросту прорвет усовершенствованный, мощный реактивный двигатель.

— Что же ты ему ответил? — с любопытством спросил конструктор. — В словах Бунчикова есть доля правды.

— Да-а… — вздохнул летчик, — есть доля правды, но мне нужна вся правда! Я хочу знать, а как же за этим «звуковым барьером» — сохранится ли устойчивость машины?.. Может получиться — перепрыгнешь «барьерчик» и плюхнешься на землю с высоты километров двенадцать… И черт бы с ней — я готов! Но останутся ли какие-нибудь следы, которые помогли бы конструкторам разгадать таинственный закон преграды?

Федор нахмурил брови и ничего не сказал в ответ. Поднялся, тихим шагом обошел вокруг стола, медленно повернулся к Боброву. В его лице было что-то по-детски миловидное, хотя оно и оставалось сердитым.

— Петя, в крайнем случае мы укрепим специальный прибор на пилотской ручке, чтобы он фиксировал твои действия при управлении машиной. Если ты «плюхнешься», я буду знать, что произошло в части вибрации и прочее. Но у меня нет самозаписывающего прибора, который бы мог объяснять глупость. Предупреждаю, если ты еще один раз скажеш: «я готов», то я просто не допущу тебя к машине!

— Да я лишь к слову, чего вдруг пузыришься… С закрытыми глазами не летаю. Шучу, а ты панихиду по мне!..

— Мне сейчас не до шуток, Петр! — серьезно сказал Макаров.

Глава четырнадцатая

По заводскому двору шли директор, главный инженер и парторг. Направляясь в сторону заводоуправления, Соколов и Веселов негромко разговаривали между собой. А Грищук слушал, и усмешка кривила его губы. «Не в том ли состоит его вера в Макарова, что он менее устал, чем я», — думал он о директоре завода. Ему не хотелось обострять начавшийся еще с утра спор.

— Жалоба Власова это попытка замутить чистую воду, Павел Иванович, — повернув голову к Грищуку, сказал Соколов. — Твердя: «мои ученики», он стремится обеднить индивидуальность каждого из них. И вам давно бы следовало сказать ему: перестаньте пыжиться! И вообще, думается, хватит уже! Высказался он в своем заявлении совершенно исчерпывающим образом. А ваше мнение, Григорий Лукич?

— Мое мнение, Семен Петрович?.. — переспросил парторг. — На ваш вопрос хотелось бы ответить стихами. Можно?

— Любопытно? — усмехнулся Соколов. — Не вы ли их сочиняете?

— Нет. Но послушайте. Стихи очень хорошие!

Средь мира дольного Для сердца вольного
Есть два пути. Взвесь силу гордую, Взвесь волю твердую,
Каким идти?
— Вот как! — проговорил Соколов.

Одна просторная Дорога — торная. Страстей раба…
— А другая? — усмехнулся Соколов и сам уже продолжил:

Другая — тесная Дорога; честная,
По ней идут Лишь души сильные, Любвеобильные,
На бой, на труд.
— Да, вспомнилось!.. — вздохнул директор. — «На бой, на труд!..» Это и нас касается. Слышите, Павел Иванович?

— Я все слышу, Семен Петрович, — невесело усмехнулся Грищук. — Но вот от Макарова не слышу, какие у него результаты с его новыми экспериментами. А время бы уже поделиться ими. Когда-то всем нам думалось, что мы на верном пути. Кто из нас не думал, что именно наш завод первым прорвется за «звуковой барьер». А тут вдруг — все не так, не тем, оказывается, путем мы шли!..

— Я лично никогда не думал, что стоит протянуть руку- и желаемое в нашем распоряжении, — возразил директор. — Славу добывают напряжением ума и нервов, как в битве!

— Зачем же тогда было выходить с поля боя?..

— А затем, чтобы собраться с силами и с другой стороны ринуться на противника. Вы говорите — прорвись мы к «звуковому барьеру» — и слава! Бунчиков однажды почти вплотную подошел к нему, но, перемахнув тысячу километров скорости, перестал чувствовать машину, лишился с ней взаимосвязи, потерял управление. Не обладай он хладнокровием, его не спас бы парашют.

— Но ведь обломки самолета, Семен Петрович, многое нам подсказали. Изучив их, мы скорректировали…

— Да, конечно, — перебивая Грищука, воскликнул Соколов, — изучив их, мы построили два новых пробных истребителя. Один из них выдержал разрушительные испытания в лаборатории прочности. Второй был поднят в воздух. Уже не Бунчиковым, а Бобровым. Этот испытатель менее хладнокровен, но более осторожен и расчетлив. Но и у него неудача!.. Произошло что-то совсем невероятное: машина стала ломаться на части. Макаров поэтому правильный сделал вывод — нам не следует торопиться поднимать в воздух третью машину, полагаясь только на одну силу тяги двигателя. Надо искать причины вибраций в самом теле фюзеляжа. Вот на какое «счастье» мы должны рассчитывать.

— А то «счастье», которое готово или почти готово, так и останется стоять в конструкторской? — подумав, спросил Грищук. — Я совершенно не могу подобрать оправдание тому, что мы не пробуем его в воздухе…

— Вы отлично знаете, почему мы не пробуем готовую или, как вы говорите, почти готовую конструкцию, — строго сказал Соколов. — Я не хочу утверждать, что она хуже тех, которые мы имели в послевоенное время. В конструкции много оригинального. Но она не нова в принципе. Это вы, Павел Иванович, отлично знаете. Сколько же нам топтаться вокруг себя? — Директор поглядел на парторга.

— Ну, а вы, Григорий Лукич, разве не согласны со мной?

— Я хочу сказать насчет «топтаний», Семен Петрович, — почесал затылок Веселов. — Может, не такие уж они страшные, ей богу!.. Крупные открытия сами по себе никогда вдруг не валятся с потолка.

— В том-то и дело! — быстро подхватил Грищук. — Вы правы, Григорий Лукич. Именно, как вы говорите, успех подготавливается многими удачами и неудачами. На этой точке зрения стоит и Власов, я с ним вчера имел продолжительную беседу.

— Чепуха! — с сердцем возразил Соколов. — Вы имели продолжительную беседу с Власовым, а я вчера просидел в кабинете Макарова до пяти утра. Много интересного услышал там. Советую и вам, Павел Иванович, познакомиться с тем, что уже сделано Макаровым. Впрочем, зачем откладывать? Идемте в конструкторскую сию же минуту!

Грищук взглянул на часы.

— Извините, Семен Петрович, у меня люди вызваны из цехов. Освобожусь через пятнадцать минут.

— Превосходно! — согласился Соколов. — Мы с Григорием Лукичом подождем вас у Макарова.

Через несколько минут директор и парторг были в кабинете Макарова. После коротких взаимных приветствий и обмена мнением насчет дружной весны Соколов сел в кресло в углу и предложил:

— Давай ка, Федор Иванович, выкладывай все, что у тебя на душе. Надо кончать с разговорами, пора приступать к делу.

Макарова немного смутила такая постановка вопроса.

— Семен Петрович, вы просите выкладывать все, что у меня на душе… А если я вам покажу то, что у меня уже есть на бумаге?

Вдруг, раньше обещанного времени, в кабинет вошел главный инженер. Поздоровавшись с конструктором, сел рядом с Соколовым. Макаров повернул к гостям стоявшую у стены большую копировальную доску и сдернул с нее голубенькую шторку. На листе ватмана все увидели очертания конусообразного корпуса истребителя. Оттянутые назад и немного пригнутые к низу стреловидные крылья придавали самолету вид спортсмена, приготовившегося к прыжку в воду. Соколов, Грищук и Веселов тотчас поднялись со своих мест, подошли к доске. Макаров отступил на шаг и, стараясь не обнаружить собственного волнения, стал украдкой наблюдать за их лицами. В кабинете наступила тишина, только мерно тикали огромные, в рост человека, часы в простенке между окон.

В большом зале, рядом с кабинетом, конструкторы были заняты своими делами. Власов, вычерчивая какую-то деталь, время от времени поглядывал на дверь кабинета ведущего, как бы пытаясь угадать, о чем там говорят руководители завода. Вот из кабинета вышли Соколов и Грищук. Власов взглянул в лицо директора и убедился, что в эту минуту настроение у него было гораздо лучше, чем тогда, когда он шел к Макарову; у Грищука, наоборот, на лице была растерянность. Власов стал ждать, когда выйдет парторг. Что это он опять задержался уМакарова?.. Вдруг открылась дверь, в ней стоял Веселов.

— Василий Васильевич, зайди, пожалуйста! — предложил он конструктору.

Войдя в кабинет, Власов не сел на предложенный Макаровым стул, а стоя сухо спросил:

— Чем могу служить, Григорий Лукич?

Веселов подошел к нему, посмотрел в глаза и попросил:

— Василий Васильевич, все ждут, что ты поможешь Макарову…

Власов пожал плечами.

— Я однажды хотел было помочь, да не впрок пошло. А сейчас тем более едва ли окажусь полезным.

— Но почему? Объясни.

— Дело в том, Григорий Лукич, что я не вижу той точки, на которой могли бы сойтись наши с Федором Ивановичем взгляды.

— Не видишь? — с сожалением спросил парторг. — Посмотри же внимательнее. Вот она, та «точка», на которой непременно должны сойтись ваши взгляды! С этими словами он сдернул шторку с доски и показал широким жестом.

— Полюбуйся, Василий Васильевич, какая рождается машина!

Власов мельком взглянул на чертеж и отвернулся. Затем медленно подошел ближе к доске и стал понимающими глазами пристально всматриваться в стреловидные очертания самолета.

В этот день Власов ушел с завода вместе с рабочими первой смены. Войдя в трамвайный вагон, сел в углу на боковой скамейке. Вскоре в этот же вагон вошла Мария Алексеевна Аксенова — сестра летчика Боброва. Власов притронулся было к своей шляпе, чтобы поздороваться, но трамвай резко тронулся с места, и Мария Алексеевна, пошатнувшись, оказалась далеко впереди.

Власов обрадовался, что она не заметила его. Он не сомневался, что она знала о его теперешнем положении. И брат мог рассказать, и Веселов, как члену партбюро. Ему было стыдно сейчас перед женщиной, которую когда-то в молодости любил и к которой до сих пор у него сохранилось светлое чувство. «Может быть, сойти мне незаметно?..»- мелькнула мысль.

На душе было тяжело. Еще вчера он лелеял мечту о славе и личном благополучии. Он был уверен, что Макаров «сорвется», что у него не хватит сил прошибить стену, что созданная конструкция самолета, уже воплощенная в зримую модель, будет построена и поднята в воздух… Но все рухнуло! То, что он сегодня увидел на чертежной доске в кабинете Макарова, убило его мечту.

На первой же остановке Власов вышел из трамвая. Спускаясь с передней площадки, он даже не оглянулся, боясь, что Аксенова спросит, почему он сходит. Но едва он прошел десяток шагов, как вдруг услышал сзади знакомый голос.

— Василий Васильевич, здравствуйте! Решили пешком прогуляться? Я тоже…

Власов вздрогнул и остановился. Рядом с ним стояла Мария Алексеевна, всунув руки в карманы коричневой тужурки. На ее усталом, все еще красивом лице теплилась ласковая улыбка.

— Здравствуйте! — проговорил он. И затем ни к чему добавил: — Пожалуйста!.. Погода такая чудесная…

Поздоровавшись, Мария Алексеевна объяснила:

— Я, собственно, живу недалеко, вон, посмотрите, — показала она на пригородный домик, терявшийся в зелени молодых тополей, тесным кольцом обхватывавших его с трех сторон. — Проведали бы, Василий Васильевич…

Власов приподнял глаза, посмотрел в умное лицо Марии Алексеевны и невольно сравнил ее со своей женой. Вывод был сделан не в пользу жены. Это неприятно смутило, И вместе с тем возникло сильное желание побыть немного наедине с этой далеко не безразличной ему когда-то женщиной, поговорить по душам, может быть, даже пожаловаться ей на судьбу. Хотелось успокоиться и как-нибудь позабыть хоть на время этот обидный день в его жизни.

В комнате Марии Алексеевны было тихо и уютно; вокруг стола, покрытого зеленой скатертью, стояло четыре стула. У одной из стен — диван, у другой — кровать с пышной горкой подушек. На письменном столе в углу аккуратными стопочками сложены книги, возле них красивый малахитовый чернильный прибор, развернутая книга, у самого края — радиоприемник.

— Живете в одиночестве, Мария Алексеевна… — заговорил Власов, присаживаясь к столу.

— Да вот так… — ответила уклончиво. — Посидите, я сейчас согрею чай.

Власов вдруг поднялся, приложил руку к груди.

— Извините, Мария Алексеевна, я, пожалуй, не стану вас затруднять… И работы у меня дома много. Поверьте слову, — поспешил он заверить ее. — В ближайшие дни навещу вас. Не сердитесь, пожалуйста!

Мария Алексеевна подступила к нему так близко, что ему стало слышно ее ровное дыхание.

— Что с вами, Василий Васильевич? — участлизо спросила она.

Власов беспомощно повел глазами, насупился.

— Разве я не друг ваш? — ласково упрекнула Мария Алексеевна.

Власов виновато усмехнулся, но продолжал молчать, не знал, что ответить.

— Вы, верно, знаете, что на работе у меня «нелады»? — спросил после небольшой паузы.

— Знаю.

— Меня превратили в подручного! — повысил он голос. — Подмастерье верховодить стало.

— Но ведь это же ваш ученик!

Не столько словами, сколько ласковой улыбкой Мария Алексеевна все же усадила Власова за стол, сама села напротив, заговорила первая:

— Я все знаю, Василий Васильевич… Но перед тем скажу: как мы когда-то радовались, видя единодушие конструкторов. У всех было такое чувство, что сердце завода бьется ровно, красиво. Приятно было видеть, ощущать упорную настойчивость. И вдруг…

— Вы говорите, Мария Алексеевна… будто на митинге, — усмехнулся Власов. — Разве уж так волновали всех наши дела?

Мария Алексеевна ответила с жаром:

— Да, да! Если бы вы только знали, как ждал весь завод, как сейчас ждет того дня, когда будет отдан приказ строить новый самолет! Верили — это будет прекрасная машина Власова и Макарова. А сейчас…

— Уже не верят? — со страхом спросил Власов.

— Вам — почти… А Макарову верят. Власов поднялся, взял шляпу.

— Мария Алексеевна, — сказал угрюмо, — я не принадлежу к той категории людей, которые спокойно выслушивают несправедливости даже от очень близких друзей. Не надо уговаривать меня! Жизнь покажет, кто из нас прав. Прощайте! Не сердитесь…

Он надел шляпу, кивнул и вышел.

Глава пятнадцатая

Очутившись дома, Власов устало повалился на диван. Тяжелый был нынешний день. «Никто мне не верит, но все охотятся за моей душой… — подавленно думал он, вспоминая сегодняшние встречи с парторгом, с Марией Алексеевной и другими. — И что предлагают?.. Плюнуть на себя, идти в услужение к ученику…»Он полулежал и смотрел в окно на шевелящиеся от легкого дуновения ветви сирени. Из сада в комнату доносился тихий загадочный шепот, сразу пропадавший, как только Власов, напрягая слух, настораживался.

Встал, подошел к окну, приложился лбом к холодному стеклу и отпрянул. Ему показалось, что собственное лицо мрачно глянуло на него из сада, глянуло и сразу исчезло. Нет, что-то темное промелькнуло в саду… Постояв немного в недоумении, Власов опять выглянул. «Всякая чертовщина мерещится», — мысленно произнес он и хотел уже было крикнуть: «Нина, это ты?»- но звук голоса замер у него на губах; где-то за углом хрустнули сухие сучки. И снова все стало тихо. Постояв немного, Власов отошел к столу. «Нет, это не привидение… Кому, однако, взбрело в голову бегать по саду?»- спрашивал себя, чувствуя легкую дрожь от непонятного волнения.

Вечер был тихий, темный, даже очертаний дальних кустов сирени не было видно. И жены нет. Вечно торчит на улице. Переливают с бабами из пустого в порожнее…Неожиданно дверь распахнулась и в комнату мягко вкатился Давыдович с непокрытой лысеющей головой, с улыбающимися глазами. Одет он был в светлосерый костюм, длинный, чуть ли не до колен, пиджак выгодно скрадывал круглый живот.

— Добрый вечер, Василий Васильевич! — потирая короткие руки, певуче сказал он. — Вы одни?.. Так сказать, суммируете итоги трудовых усилий за день.

Едва только адвокат переступил порог, Власов быстро встал. Внезапное появление этого человека смутило его и вызвало чувство досады.

— Не вы ли под окном у меня были, Михаил Казимирович? Вот только-только?..

— На огонек заглянул, — уклонился от прямого ответа Давыдович. — Ну, как дела ваши? Право, Василий Васильевич, мне очень хочется быть вам чем-нибудь полезным. Подумайте, я бы из чувства дружбы с радостью помог бы… как юрист, разумеется.

— Пока судиться ни с кем не собираюсь, — холодно ответил Власов.

— Вы не так поняли… Может быть, совет какой вам нужен, — обеспокоенно говорил Давыдович. — Я подумал однажды и скажу откровенно: мне кажется, вы не угадываете конечного результата своей борьбы. Насколько известно, идея противной стороны полюбилась директору. А если уж так случилось, трудно вообразить вашу победу.

— Так что же — смирись и терпи? — удивился Власов. — От вас ли я это слышу, Михаил Казимирович?

— От меня, очень даже от меня…

— А труд, который был мной затрачен?

— Вот именно! — оживился адвокат. — Должен сказать вам прямо: коль скоро дело у Макарова пошло на лад, вы должны в него включиться на прежних условиях. Это вам необходимо как воздух. Иначе, поверьте моему доброму слову, вы перестанете существовать как конструктор. После единоличной победы Макарова вам не. поручат конструировать даже ведра, а не то что сложнейшей современной машины. Логика в рассуждениях адвоката была железная. Все же Власов хмуро спросил:

— Михаил Казимирович, скажите честно, не Макаров ли вас подговорил, чтобы вы явились ко мне и затеяли эту агитацию? Кстати, вы с ним соседи по квартире. Или, может быть, ваша дочь — Людмила? Она переметнулась к Макарову окончательно.

Давыдович картинно приложил руки к груди, ответил немного обиженно:

— Единственное, что руководило мной, — это искреннее желание помочь вам. Но вы не верите в мои добрые чувства. Бог с вами…

— Вот и обиделись! — вздохнул Власов, раскаиваясь, что огорчил гостя.

Проводив через час Давыдовича, Власов вернулся к себе и сел за стол с твердым намерением сейчас же написать жалобу министру. Обмакнув перо, он задумался на минуту. Вот он сочинит письмо, в нем все изложит пространно и убедительно, попросит отпуск на несколько дней, поедет в Москву, попадет на прием и вручит… Конечно, министр и его эксперты все поймут. Не больше, чем через неделю на завод поступит ответ: «Никто не возбраняет вам, товарищи, мечтать о полете даже на Луну, однако этим заниматься следует на досуге. В рабочее же время соблаговолите заниматься реальными делами, а именно — завершать работу над первоначальной конструкцией Власова и…»

Иного ответа, конечно, быть не может!

И Власов четким почерком вывел на листе бумаги полный титул, имя, отчество и фамилию министра.

Совет Давыдовича — наступить ногой на собственное самолюбие и срочно подключиться к работе, чтобы вести ее совместно с Макаровым — теперь уже не просто раздражал, но вызывал возмущение. Конечно, Макаров подговорил адвоката…

Власов неожиданно медленно опустил перо, точно оно вдруг стало непомерно тяжелым. Да, но не мог же Макаров подговорить всех!.. То же самое предлагают директор, парторг, конструкторы, Мария Алексеевна, летчик Бобров…И Власов вдруг поймал себя на мысли: «А что если все они правы, а я…» Но не хватало силы даже мысленно договорить: «а я неправ». Вспомнились только что сформулированные Давыдовичем слова: «Разница между вами и Макаровым сейчас заключается в том, что вы остановились на полдороге, а Макаров пошел вперед!..

Встав из-за стола, Власов подошел к раскрытому окну. «Нина, пойдем уже спать», — услышал он голос жены. Нина с девчонками быстро говорила о чем-то за оградой сада. Наконец дочь и жена вошли в дом. Власов же все еще продолжал глядеть перед собой, в густую листву, словно покрытую серебристым инеем. От чувства одиночества мучительно стискивалась грудь, трудно было дышать. Прикрыв окно, Власов стал лениво ходить по комнате, он уже начинал понимать, что написать министру жалобу — дело очень сложное. На ум то и дело приходили слова Давыдовича: «Трудно вообразить, как вы победите…»

Через полчаса. в доме наступила тишина. Власов пошел в спальню. Круглый месяц смотрел в окно, освещал кровать. Под тонким байковым одеялом лежала жена, разбросав по белой подушке распущенные волосы. Подойдя ближе, Власов постоял минуту, потом осторожно присел на край постели и начал растирать ноги, болевшие от ревматизма.

— Ложись, Вася, — тихо попросила жена. — О чем ты так много думаешь?..

Власов повернул к ней голову, посмотрел хмуро и ответил:

— Думаю, как дальше жить на свете! Ясно?

Глава шестнадцатая

Люду Давыдович удивляло безразличие Власова ко всему, что делалось в конструкторском бюро. Ее коробили постоянные его насмешки над Труниным. Между этими одинаково пожилыми конструкторами уже давно установились какие-то непонятные, почти враждебные отношения. Было такое впечатление, что Власов издевается над товарищем по работе. «Почему он мне не скажет какую-нибудь колкость с ужимочками и усмешечками?»- выходила из себя девушка, издали прислушиваясь к голосам споривших Власова и Трунина.

— Кто видит неудачи и злится на них — тот обязательно победит их, — отвечал Трунин на едкое замечание Власова. — Можете говорить, что вам угодно, Василий Васильевич, а я убежден, что теперешняя форма фюзеляжа раздвинет воздушную массу и «барьер» отступит за хвост истребителя!

— От того, что все конструкторы толпой будут выкрикивать красивые слова, вряд ли дело подвинется хоть на шаг, — небрежно махнул рукой Власов.

Прислушиваясь к разговору, Люда все время сдерживалась, закусив губу. Но вот она медленно подняла голову, кинула взгляд на Власова и спросила сердито:

— Вы считаете себя окруженным толпой, Василий Васильевич?

— Люда! — воскликнул Трунин, смущенный прямолинейностью девушки.

Но Люда точно не слышала этого восклицания.

— Наша среда вам не нравится?

Приподняв брови, Власов некоторое время не мог произнести ни слова: никто здесь никогда не говорил с ним таким тоном.

— Вот как!.. — наконец, вымолвил он. — Редкое удовольствие доставила мне ваша откровенность, Люда. Можно прийти в восторг от темпов вашего роста, Людмила Михайловна! Когда вы так выросли?

— Когда вам было заметить это?.. — раздраженно упрекнула Люда. — Вас ведь сейчас беспокоит только собственная персона, Василий Васильевич.

— Зачем вы так, Людмила Михайловна? — пожал плечами Трунин, как только Власов отошел от него.

— Платон Тимофеевич, — быстро проговорила она, — но он же сам!.. Он нас олухами считает! Вы этого разве не замечаете?

— И замечать не хочу. Опомнится! Я уверен.

— Чем скорее, тем для него же лучше, — отвернувшись, ответила девушка.

После разговора с Труниным и Людой Власов пошел к главному инженеру. Хотел посоветоваться с ним — писать жалобу министру или не следует.

— А-а, Василий Васильевич! — удивленно встретил его Грищук. — Что у вас нового? Вы не заболели?

Власов объяснил, что он всю ночь не спал, думал о письме министру. Едва дослушав до конца, главный инженер вскочил и забегал по кабинету.

— Нет, Василий Васильевич, — возмутился он, — вы делаете одну глупость за другой!

Слова Грищука огорошили Власова. Вместо одобрения, которое он рассчитывал услышать, вдруг такое обвинение.

— Я ничего не понимаю, Павел Иванович, — собравшись с силами, проговорил Власов. — Что-нибудь случилось? Я никогда не видел вас таким раздраженным. В чем дело?

— Дорогой мой друг, — все так же резко продолжал Грищук, — теперь у нас с вами совершенно иная задача. Дело идет о нашей личной чести. Судьба имеет свойство поворачиваться то лицом, то спиной, да будет вам это известно. Одним словом, мы обязаны изменить наши с вами точки зрения, если- не хотим оказаться смешными. Вот так!

— Даже если для всего этого мне пришлось бы встать на колени перед Макаровым? — с чувством тревоги спросил Власов.

— Слушайте, Василий Васильевич!.. Я не думаю, чтобы вы не поняли меня.

— Но я хочу получить ваш ответ прямо.

— Ну что ж, я не заставлю упрашивать себя — Макаров выходит на большую дорогу, он становится большой величиной!

Власов почувствовал, что силы покидают его; с минуту он стоял недвижимо. Потом приоткрыл было рот, но Грищук предупредил его желание заговорить:

— Сегодня, кажется, выдают зарплату, идите ка получайте…

— Пока еще платят, хотите сказать? — еле сдерживаясь, проговорил Власов.

— Разумеется. Впрочем, не «пока». Вас ценят за заслуги в прошлом. Получайте!

— Получать зарплату, не спрашивая за что? — переспросил Власов. — Господи, до чего я дошел!..

На некоторое время воцарилась неприятное молчание. Грищуку хотелось как можно скорее выпроводить Власова.

— Вот так, дорогой мой. Идите, Василий Васильевич, развейтесь немного и подумайте…

— О чем?.. Кажется, я больше не в состоянии ни думать, ни принять какое-либо решение. Возня с Макаровым вымотала все мои нервы, а ваш совет выбил из меня последние силы. Совсем недавно вы уговаривали меня сопротивляться, а теперь…

Грищук приподнял руку, желая остановить его.

— Это вы преувеличиваете. Я вас не уговоривал. Прошу не путать разных вещей. Я советовал спорить, доказывать. Это верно! В споре рождается истина. И действительно, вы много спорили, но, к сожалению, доказать ничего не смогли. А раз не смогли, нечего хватать Макарова за горло!

Власов отлично видел, что на Грищука больше не оставалось никакой надежды. Главный инженер демонстративно отмежевывался от него, в этом не было сомнения.

— Так что, советуете идти получать зарплату? Ну, что же, получу, если уплатят и на этот раз, — вымолвил Власов таким подавленным голосом, каким о чем-нибудь говорят последний раз в жизни, и тотчас почувствовал, что Грищук ведет его к дверям, видимо желая поскорей выпроводить из кабинета. Отстранив руку главного инженера, не сказав больше ни слова, Власов вышел за двери.…В тот день Люда избегала встречаться взглядом с Труниным. Молча выполнила все его поручения, ничего при этом не говоря ему, ни о чем не спрашивая. Вечером, когда они, как обычно, вместе шли домой, Трунин заговорил первый:

— Людмила Михайловна, как я вижу, вы сердитесь на меня? Почему?

— Потому что вы позволяете Власову говорить всякую грубость, — заявила она. — А он торжестует.

— Пусть… если это доставляет ему удовольствие. Я не обидчив.

— А я на вашем месте ни за что не позволила бы!.. — и вдруг попросила: — Давайте попьем холодной водички.

Трунин согласился. Они пошли к киоску, что прижался под тополем неподалеку от проходной. Вдруг Люда увидела, как из заводских ворот вышел Власов. Он не пошел по тротуару к трамвайной остановке, а двинулся через дорогу прямо к киоску. Трунин и Люда заблаговременно посторонились, уступая ему место у окна.

— Обслужите, дорогая Марфа Филипповна, — тоном приказа молвил Власов и положил на прилавок деньги.

Продавщица, взглянув на две пятирублевые бумажки, удивленно спросила:

Вам чего же налить? Стакан московской. Не много ли?

— Я плачу деньги! — резко возразил Власов. Выпив полстакана, он передохнул.

— Василий Васильевич, — несмело сказала Люда, — не надо больше…

Власов криво усмехнулся:

— Людмила Михайловна, позвольте хоть этот вопрос решить самостоятельно. Сделайте божескую милость! Уважьте… — Ваше здоровье, Платон Тимофеевич! Живите и процветайте!..

Трунин ничего не ответил, только нервно поморщился, услышав, как дробно застучали зубы по стакану; переступив с ноги на ногу, он взглянул на Люду, как бы умоляя ее уйти отсюда.

— Покатился Василий Васильевич… — отойдя от киоска, уныло проговорила Люда.

Трунин вздохнул.

— Больно видеть это, Людмила Михайловна…

— Проснулось в нем что-то, чего мы раньше не замечали,

— Да, пожалуй… Проснулось то, чего мы не подозревали. В общем, чертовщина какая-то в его душе, — со вздохом закончил Трунин и умолк.

Неожиданно рядом с ними остановилась машина. Макаров открыл дверцу.

— Подвезу!..

— Вот кстати, Федор Иванович! — рассмеялся Трунин. — Я ведь сегодня в театр иду. — Он помог сесть Люде и сам залез в машину. Через минуту будто пожаловался Макарову: — А Власов у пивного киоска… Вы не заметили?

— К сожалению, видел… — хмуро ответил Макаров. На окраине города он вдруг остановил машину

и оглянулся.

— Тут вам уже недалеко, друзья… Я возвращусь за Власовым.

…Поднявшись к себе наверх, Люда открыла дверь в прихожую и сразу услышала ворчливый голос матери:

— Ни в какой театр я сегодня не пойду. Ты должен был предупредить заранее. Мне одно платье надо два часа гладить…

— Как ты мне всегда действуешь на нервы, мамочка!.. — возмущался Давыдович.

Проходя к себе в комнату, Люда на ходу иронически спросила:

— Опять философствуете?

Взглянув на дочь, Давыдович объяснил:

— Я купил в театр три билета. Так сказать, рассчитывал на всю семью. Но у мамы нет желания. Ты бы воспользовалась, дочка… Пригласи Петра Алексеевича. Если хочешь, один предложи Федору Ивановичу. Эх, какая вы теперь несуразная молодежь!.. Жизни культурной не видите. Идите втроем, а мы с мамочкой побудем дома, нам уже все равно…

Люда подумала. А ведь это, пожалуй, хорошая идея, чтобы Федора Ивановича затянуть в театр. Измучился он в последнее время…

— Значит, воспользуешься случаем? — спросил отец.

— Что ж, могу выручить.

После обеда Давыдович вручил билеты. Причем сделал это с такой комичной торжественностью, что Люда от души рассмеялась и вместо словесной благодарности звонко чмокнула отца в щеку. Потом, взглянув на часы, вдруг потребовала:

— Тихо! Раз, два, три…

И действительно, тотчас кто-то трижды постучался в дверь. Петр Бобров был точен, как хронометр. Люда побежала, чтобы впустить его. После того как летчик поздоровался с родителями, она потянула его в гостиную и там, усадив на стул, потребовала:

— Только слушай меня внимательно, не перебивай. Сегодня московский театр дает у нас первое представление. Папе удалось достать три билета. Но на твое счастье, — слышишь? — мама захандрила и отказалась… Ты понял? Все три билета в моем распоряжении…

— Постой, Людочка, — вскочил Бобров. — Значит, идем в театр? Красота! Но, мне думается, нам и двух билетов достаточно…

— Это ты так молчишь? — нахмурилась Люда.

— Виноват, виноват!

— Немедленно ступай к Федору Ивановичу и уломай его во что бы то ни стало!

— Люда!.. Очень трудно мне будет осуществить это, — взмолился Бобров. — Он сейчас злой, как черт! Мы только что нянчились с Власовым, отвозили его домой пьяного, грубого. Федор сказал, что у него еще никогда так не болело сердце…

— Боже, я сама видела, как Власов пил!.. Все равно, иди к Федору Ивановичу и уговори. Пусть он развеется с нами…

Через несколько минут Бобров уже был в квартире Макарова.

— Федя, пойми ты, какой театр! А какие билеты — партер!..

— Я все понимаю, — отбивался от него Макаров, — решительно все! Но пойми же и ты, голова садовая! Ровно два часа тому назад, еще на заводе, ко мне приходил парторг Веселов и предлагал то же самое. Он взял билеты для себя, жены и для нас с Наташей. Но меня черт дернул отказаться. Я полагал сейчас сесть и поработать вечер. Как же мне теперь идти? Хотя, честно говоря, потом стало жаль — опять обидится Наташка. Сколько дней не виделись…

— Конечно, обидится! — тотчас согласился летчик. — Еще как! Собирайся быстрее… Вот обрадуется она!..

Макаров колебался несколько минут, потом вздохнул и поднялся.

— Ну, — будь что будь!..

Когда Люда, Бобров и Макаров вышли из парадного подъезда на улицу, они почти лицом к лицу столкнулись с женщиной в коричневом макинтоше. Люда тихо сказала Боброву:

— Эта наливала Власову водку…

— Да, продавщица киоска, — брезгливо подтвердил Бобров. — Власов эту дрянь уже по имени отчеству величает — Марфой Филипповной. Ну, я ему завтра скажу пару теплых слов!..

— Друзья, давайте о чем-нибудь другом, — попросил Макаров. — Обратите внимание, как чудесно расцвела акация!..

И они, заговорив о весне, о цветах, пошли в сторону центра города. Если бы кто-нибудь из них оглянулся, то мог бы заметить, что женщина в коричневом макинтоше через минуту после встречи с ними вдруг резко повернула за угол и быстро, насколько позволял ей солидный возраст, пошла по узкому переулку в сторону городского парка.

Рядом с многоэтажным новым зданием мелиоративного техникума, видно, еще из старых времен остался небольшой домик, обшитый досками и покрашенный зеленой краской. На парадной двери была прибита небольшая новенькая табличка. Женщина поднялась на крылечко, машинально прочла: «Д-р М. И. Свидерский. Лечение и удаление зубов», — и нажала кнопку звонка. В дом ее впустили сразу. Видно, у зубного врача был порядок и он не заставлял своих пациентов звонить дважды.

Оказавшись в тесной комнате, где обычно посетители дожидались приема, женщина смиренно присела на стул и приложила ладонь к щеке, как это делают люди с больными зубами. Через минуту сюда выглянул из соседней комнаты пожилой мужчина в белом халате с такой же белой шапочкой на голове.

— Прошу вас!

Женщина сняла макинтош и привычно села в кресло перед стеклянным столиком с зубоврачебными инструментами.

— Что у вас болит, Марфа Филипповна? — спросил доктор и, отодвинув немного в сторону бормашину, ступил ближе к больной.

— Мне нужны деньги, Модест Иванович, — ответила женщина.

— Старая песня!.. — нахмурился тот.

— И не тяните долго. Я сейчас же должна уйти!

Но Модест Иванович был не из робких. Сдернув с носа очки, спросил властно:

— Как работает «девочка»? Долго вы будете морочить мне голову? Дармоеды!..

Его гневный голос немного успокоил Марфу Филипповну. Таким тоном мог говорить только человек, у которого дело поставлено прочно. А это для нее было самое главное.

— Пока нечем похвастаться особенным, — ласковее заговорила она. — Но продвижение вперед есть, Модест Иванович. Сегодня Катя должна выполнить еще одно маленькое задание…

— Маленькое, маленькое!.. Когда же будут большие дела?

— Не сразу, дорогой мой. Торопиться нечего… — И вдруг сверкнула глазами: — Успеем на виселицу! Если бы я была одна….

— Хозяин не для того покупает собаку, чтобы самому лаять! — зло бросил Модест Иванович, направляясь в смежную комнату, похоже, служившую ему спальней.

Через несколько минут он вернулся оттуда с тугим свертком. Марфа Филипповна спрятала сверток в прорезиненную авоську, из которой торчали перья зеленого лука и корявый корень хрена. После этого молча поставила начальную букву своей фамилии против крупного числа в старом учебнике арифметики и так же молча попрощалась с Модестом Ивановичем. На дворе сгущались весенние сумерки. Перейдя улицу, Марфа Филипповна быстро пошла вдоль невысокой ограды городского сада. Затаив дыхание, она подошла к подъезду своего дома. Вокруг было тихо, и эта тишина почему-то всегда пугала, ей казалось, что в полутемном парадном, на любой лестничной клетке могли скомандовать. «Стой!" Неторопливо, ступенька за ступенькой, поднялась на четвертый этаж и своим ключом открыла дверь в коридор общей квартиры. Здесь шумели примусы, пахло чем-то жареным. Это совсем успокоило Марфу Филипповну. Войдя в свою комнатушку, она вздохнула, спрятала сверток под легко отделившуюся от пола паркетину, после этого зажгла свет и начала раздеваться. Прислушавшись к женским голосам в коридоре, открыла дверь.

— Раиса Михайловна, получите должок… На пороге остановилась худенькая старушка.

— Я брала у вас лук и картошку… — объяснила Марфа Филипповна, подавая авоську с овощами. — Возьмите, пожалуйста! Благодарю вас очень! А племянница ваша, Катенька, дома?

— Дома, — входя в комнату, вздохнула старушка. — Скучает девочка. Отсидит на своем телеграфе… смену и все…

— Что ж еще? — удивилась Марфа Егоровна.

— Замуж ей надо, — призналась старушка. — Годы то ведь проходят… Красивая такая… А красота, что вода — сплывет, не заметишь.

— Пусть зайдет ко мне, я веселенький ситчик приглядела в магазине, хочу посоветоваться.

Забрав авоську, старушка ушла. Через минуту сюда явилась Катя.

— Здравствуйте, тетя Марфа! — поздоровалась она громко и весело, будто очень обрадовалась.

Когда дверь была плотно прикрыта, Марфа Филипповна тихо приказала:

— Немедленно собирайся в театр! Вот сто рублей, билет купишь у спекулянтов. Он будет сидеть в партере, десятый ряд… Да не суетись! Из дому выйди спокойно. Вот еще сто рублей, на всякий случай…

Глава семнадцатая

В залитый мягким светом вестибюль городского театра Катя Нескучаева вошла за несколько минут до начала спектакля. Как и другие дамы, она подступила к огромному зеркалу и начала прихорашиваться. Проходящие сзади молодые мужчины невольно заглядывали в зеркало — красива она была в этот вечер, прекрасно лежало на ней темнолиловое бархатное платье. Проходя через фойе, Катя неожиданно вздрогнула. Почти рядом с ней шла в зрительный зал Наташа Тарасенкова. Этого еще недоставало!..

Возле широко раскрытых в зал дверей Наташа отступила на шаг и осмотрела Катю презрительным взглядом с ног до головы. Катя сделала вид, что не узнала соперницу, и осуществила это превосходно, прошла мимо с приятной улыбкой на лице, даже не моргнув глазом. Веселов сидел в третьем ряду. Он угощал жену конфетами и тихо рассказывал ей что-то смешное. Когда к ним приблизилась Наташа, спросил удивленно:

— Ты отчего побледнела, загадочное существо. — Наташа отмахнулась, мол, нечего выдумывать. Села

на свое место рядом с сестрой, потянулась за конфетой.

— Не заболела ли вдруг? — беспокоился Веселов.

— Да отстань! — вмешалась сестра. — От твоих вопросов можно заболеть Ну где он, Наташа? Макаров твой… Я сама видела!

Наташа подавила вздох и ответила чуть слышно:

— Я тоже видела… его возлюбленную.

— Наташка!..

— Не волнуйся, Саша. Ведь я спокойная, ты же видишь…

В это время поднялся занавес. В зале наступила тишина, показавшаяся Наташе ненужной, жуткой. Она смотрела на сцену — там ходили люди, что-то говорили, но ничего не понимала. В душе клокотало возмущение, готово было прорваться наружу. И в то же время злилась на себя. «Раскисла!.. Чего, зачем?..»

— Но он знает, что ты в театре? — наклонившись к ней, спросила Саша, имея в виду Макарова.

— Да, — почти беззвучно ответила Наташа.

— Странный человек…

Потом Саша повернулась к мужу.

— Ты бы поговорил с ним, Гриша…

— Прекрати!.. — слегка толкнула ее Наташа.

Ей мучительно хотелось оглянуться и разыскать в замершем партере Макарова. Но она не решалась даже шевельнуть головой. Вдруг он сидит где-то совсем близко и пожимает руку той…Чтобы найти Наташу, Макаров со своего десятого ряда начал по порядку присматриваться ко всем, кто сидел впереди. И сразу узнал ее по прическе, по плечам. Рядом было свободное место, принадлежавшее ему… В душе возникло такое чувство, будто он совершил что-то очень непристойное, низкое. Он уже начал подбирать слова извинения, которые скажет Наташе в первом же антракте.

— О, даст тебе Наташка прикурить!.. — шепнул ему сидевший рядом Бобров.

— Мы ей все объясним, Федор Иванович, — успокоила Люда.

Как только окончилось первое действие и огромный зал наполнился шумными аплодисментами поднявшейся публики, Макаров стал проталкиваться к центральному проходу. Он обошел вокруг фойе по длинному, уже заполненному людьми коридору и стал ждать Наташу возле боковых дверей. Но что такое?.. Уже почти все вышли из зала, а ее все не было. Вот идут чем-то недовольные Веселовы. Она ведь сидела рядом с ними.

— Добрый вечер, Григорий Лукич! Добрый вечер, Александра Васильевна! — приветствовал их Макаров. — А я вот Наташу разыскиваю…

— Ушла, — ответил Веселов.

— Как ушла?.. Вовсе? — отступил на полшага изумленный Макаров. — Почему?

Парторг хотел что-то ответить, но жена опередила его.

— Спектакль ей не понравился.

Макаров почти выбежал из театра, посмотрел в одну сторону, в другую, быстро прошел до угла в том направлении, куда могла уйти Наташа, но нигде ее не увидел. А может быть, она и не уходила вовсе?.. Он вернулся в театр, стал искать ее повсюду в двух просторных и шумных фойе. Нет, ее нигде не было. Веселовы сами возле буфета занимались мороженым…

— Здравствуйте, Федор Иванович! — вдруг услышал он за спиной знакомый женский голос.

— Ах, это вы, Катя… Здравствуйте! — ответил он, все еще пытаясь среди публики увидеть Наташу.

Нескучаева осторожно взяла его под руку, спросила озабоченно:

— Вы кого-то ищете?

— Да… но нигде не вижу…

— Убежала, наверно, — тихонько вздохнула Катя, пытливо взглянув на него. — Зато вы меня нашли. Вам нравится спектакль? Как чудесно играют артисты!

— Да, очень хорошо…

Катя отлично знала, почему расстроен Макаров, кого он ищет, и в душе радовалась такому удачному случаю. Она ласковыми словами пыталась успокоить его, развеселить. Досадуя на Наташу, Макаров уже хотел было уйти из театра, но спектакль москвичей был действительна превосходно поставлен, пьеса новая, увлекательная, и Катя настойчиво уговаривала досмотреть до конца. Конечно, уходить неразумно…

Проводив Катю к ее месту где-то в пятом или шестом ряду, он вернулся к Боброву и Люде.

— Видел Наталью? — тотчас поинтересовался летчик.

— Нет. Ушла… Не понравилась ей постановка.

— А эта фиолетовая кукла кто? — нетерпеливо спросила Люда, глазами показывая в ту сторону, где Макаров оставил Катю. — Ваша знакомая, Федор Иванович?

Макаров смущенно улыбнулся.

— Да, слегка знакома…

— Интересная! — сказал летчик. — Я ее где-то видел… Люда пристально взглянула на него.

— Видел? Где это ты уже успел ее видеть?

— Вспомнить надо…

Началось второе действие, в зале воцарилась тишина.

После спектакля, когда шумная публика запрудила широкий тротуар перед театром, Люда начала тормошить Боброва, требуя, чтобы тот немедленно разыскал где-то потерявшегося Макарова.

— Сбежал, черт!.. — ругался летчик, нигде не видя конструктора. — Должно быть, с этой махнул… как ты ее назвала — с «фиолетовой куклой». А почему бы и нет? Интересная штучка!

Возмущенная Люда толкнула его в бок, но сказать ничего не успела. Бобров стукнул себя ладонью по лбу.

— Вспомнил! Вспомнил, где я ее видел… Однажды ночью, над обрывом…

— Что?!

— Да, да! И знаешь с кем? — летчик запнулся, но отступать уже было поздно. — Кажется, с твоим отцом…

Люда повернула его к себе, посмотрела в глаза, точно сомневаясь, в здравом ли он уме. Взяла под руку.

— Идем! И рассказывай все подробно!

— Да, собственно, рассказывать нечего… — засмеялся Бобров.

Глава восемнадцатая

И вот настал день, когда многочисленные чертежи новой конструкции самолета воплотились в натуральной величины фанерную модель. Макаров неподвижно стоял перед ней и жадно курил одну папиросу за другой. Кроме него в зале общих видов не было никого.

— Любуешься?..

Макаров вздрогнул. Он не слышал, как сзади подошел парторг Веселов.

— Любуюсь, Григорий Лукич, — вздохнув, ответил конструктор. — Здравствуйте!

— Почему же такой мрачный? — спросил Веселов, пожимая руку: — Смотри, какая красавица-птица! — и он ласково похлопал по гулкому фюзеляжу модели.

Макаров улыбнулся.

— Не мрачный я… Волнуюсь, понимаете?

— Как не понять!

Вдвоем обошли вокруг модели. Постояли немного молча. Спустя некоторое время парторг спросил:

— А что Власов?

— Все то же… — неопределенно ответил Макаров. — Замкнулся, ни с кем не разговаривает. Жалко мне его, Григорий Лукич…

— Не разговаривает, значит?.. — задумчиво переспросил Веселов. — А я все же поговорю с ним еще раз. У меня терпения хватит.

…Выйдя в тот день из кабинета парторга, Власов вдруг почувствовал, как он сильно устал. Болели ноги. Душу охватило мучительное уныние."Все против меня… — думал он с тоской. — И я ничего не могу сделать. Уже готова новая модель… А ту, в которую столько сил моих вложено, сломали и выбросили в сарай… Нет, надо прощаться с заводом. Не сможем мы идти с Макаровым в одной упряжке…»- Но мысль об уходе с завода испугала его. Сколько лет он проработал здесь!.. И все бросить, бежать?.. В конструкторском бюро неожиданно лицом к лицу столкнулся с Макаровым. Тот остановился, спросил тревожно:

— Что с вами, Василий Васильевич? Не заболели?

— Нет! — сухо ответил Власов. — Но если разрешите, Федор Иванович, мне нужно в город… позвольте?

Макаров не мог взять себе в толк, что же случилось.

— Если нужно, что ж… — проговорил он таким голосом, каким говорят самые близкие люди, произнося- сочувственные слова от всего сердца. — Но что все это означает, Василий Васильевич?.. Лица на вас нет! Здесь у ворот моя машина. Скажите шоферу, он подвезет вас до дома.

Власова подмывало восстать против любезности Макарова, но он воздержался. «Все это опять и опять приведет к спорам. А во рту у меня с трудом язык поворачивается». Не подав руки, он повернулся и направился к выходу. Немного спустя вслед за ним вышел и Федор, намереваясь проследить — воспользуется ли Власов его машиной. Но только перешагнул порог, как вдруг увидел Наташу Тарасенкову. Она проходила около конструкторской.

— Здравствуй, Наташа! О-о, как ты загорела!..

— Загорела? — переспросила она, медленно подняв на него вопросительный и пристальный взгляд. — Лестно, что ты заметил…

— Ты бываешь на пляже?

— Бываю, — подумав немного, ответила она. — А ты все занят, нигде не бываешь?

— Представь, все как прежде… — сказал Федор, глядя в сторону. — Понимаешь… — проговорил как-то озабоченно, — вот чудак, кажется, уже ушел пешком…

— Я вижу, ты куда-то торопишься? — спросила Наташа.

— Як воротам и тотчас обратно. Подожди меня, Наташа. Там Власов. Я только к стоянке машин, подожди!..

— Беги! — еле слышно сказала она.

Она взглядом проводила его, затем быстро пошла в сторону одноэтажного, окрашенного в голубоватый цвет домика, где помещался заводской комитет профсоюза. На крылечке домика она увидела высокого, пожилого человека, с темными волосами и калено-красным лицом, одетого в белый полотняный пиджак. Председатель завкома, заметив приближающуюся Наташу, улыбнулся. «Кажется, на ловца и зверь бежит».

— Здравствуйте, Сила Иванович! Я к вам…

— Здравствуйте, Наталья Васильевна, — баском ответил председатель заводского комитета. Затем, спустившись на две ступеньки ниже, спросил: — Чем могу служить, доктор?

— Хотела спросить, вы еще не нашли врача для пионерского лагеря? Ну, и для заводского дома отдыха?.. Там это все рядом.

— Очень нуждаемся, но никого нет.

— Отправьте меня, Сила Иванович.

Тот обрадовался предложению. Сощурил глаза, не веря тому, что услышал. Ведь совсем недавно Тарасенкова отказалась от выезда из города по каким-то семейным обстоятельствам, а теперь просит.

— Но нам нужен врач на весь сезон, Наталья Васильевна. Если бы вы согласились…

…Власов отказался от машины. Макаров раздосадованный вернулся в зал общих видов и, стремясь подавить в себе беспокойство, сел напротив модели, у которой возились Трунин и Люда Давыдович, измеряя и высчитывая что-то. Закурил. Папироса запрыгала у него между пальцев. «Нервничаю!..» Подумал о Наташе. Холодно как она встретила. И убежала…

— Н-да!.. — удивив Трунина и Люду, произнес он и, поднявшись, поспешно направился к себе.

В кабинете сел за свой рабочий стол, положил перед собой руки, намереваясь сосредоточиться, чтобы, наконец, взяться за работу. Но мысли, как назло, текли не в том направлении, в каком хотелось направить их.

«Сегодня же пойду прямо к ней домой… — внезапно решил он. — Попрошу извинения…» И в то же время ему было немножко страшновато, стыдно показаться у Тарасенковых. В тот день, как всегда, работа в конструкторской окончилась поздно. Макаров вышел, когда уже стемнело. Постоял немного у парадного, поглядел в сторону поликлиники. Не ждет ли Наташа? Может, осталась? Нет, уже темно в окнах. Из-за крыш заводских корпусов медленно и величественно поднялся ясный месяц. Его бледный свет на асфальте дробили тени слегка колеблемых ветерком деревьев.

Макаров сел в машину и назвал шоферу адрес Тарасенковых. Через несколько минут автомобиль остановился возле небольшого домика в тихом переулке. Макаров подошел к невысокому забору, прислушался к шепоту деревьев в саду. «Нужно идти дальше, пока это возможно, — подумал он. — У нас с Наташей не так плохи взаимоотношения, чтобы рвать их и позабыть былое… Мы с ней выйдем вот сюда, в садик, и сядем рядом. Наташа, спрошу ее, помнишь, как в городском саду я удивился, когда ты сказала, что не намерена учинять допрос? Я тогда сделал вид — ничего де не понял. Но это вздор! Я кое-что понял. Только прошу тебя, не преувеличивай того, что я скажу. Многое и сам еще не могу объяснить себе. Почему, например, так случилось у меня с этой Катей… Прежде я приписывал встречи с ней обыкновенным случайностям. Но странно, такие случаи, как назло, стали повторяться — то дома, то в саду, то в театре… И все же это случайные встречи. Зачем обращать на них внимание?..»

Он чувствовал, как билось сердце. Подошел к калитке, заглянув во двор. К дому потянулась посыпанная песком дорожка. В трех окнах горел свет. Эх, была не была!..Его неожиданно встретил Григорий Лукич Веселов. Сидел в одиночестве за чашкой чая.

— О, кто пожаловал! — удивленно произнес парторг.

Заходи, заходи, Федор Иванович!

«Вот некстати принесло сюда парторга…»- с чувством досады подумал Макаров.

— Ну, что ж стоишь на пороге? Заходи, чаем угощу. Ты ведь прямо с работы? — спросил Веселов.

Федор вошел в комнату, испытывая стесненность и ощущение неловкости. Идя навстречу Веселову, он все время опасался, как бы не зацепиться за что-нибудь, не уронить на пол стул или вазон с цветами, в этой просторной, мило и уютно прибранной комнате все стояло на своем месте в строгом порядке.

А вы, Григорий Лукич, в гостях? — спросил, лишь бы с чего-нибудь начать разговор.

— Я, Федор Иванович, на данном плацдарме, так сказать, оставлен за начальника гарнизона, — усмехнувшись, ответил парторг. — Теща вручила мне всю полноту власти. Поджидаю тестя Василия Ксенофонтовича. На работе задержался старикан… Садись, чувствуй себя вольно. Начальник гарнизона я нестрогий, — шутливо продолжал Григорий Лукич.

Макарову показалось, что Веселов словом «нестрогий» как бы намекал, что в этом доме живет человек, который, пожалуй, и стула не предложил бы ему. Достав платок, поспешно вытер вдруг вспотевший лоб. После этого осмотрелся и прислушался:действительно в квартире больше никого. Где же Наташа?.. Федор не мог не поймать лукаво-насмешливый взгляд, украдкой брошенный на него Веселовым.

— Значит, одного вас оставили?.. — попытался схитрить Макаров, рассчитывая, что тот объяснит, где же Наташа.

Веселов ответил с напускным равнодушием:

— Наталья уезжает, Федор Иванович. Марья Ивановна и моя Саша пошли на пристань провожать… — Затем, пытливо глядя на Федора, добавил тоном сожаления: — Вот оно как получилось, уехала, брат, наша Наташа.

У Макарова похолодело в груди.

— Куда уехала, Григорий Лукич?

«Ого, мое сообщение царапнуло его за сердце!»- подумал Веселов. Он не мог не понимать того, что в эту минуту творилось в душе Федора.

— Недалеко, конечно, — неторопливо сказал и умышленно сделал длительную паузу. — Неожиданно решила уехать из города.

— Но куда же?

— Да что ты кричишь на меня, Федор Иванович! — шутливо упрекнул Веселов. — Наташа человек самостоятельный. Но не горюй. Не за тридевять земель уехала.

— Что вы из меня по одной жилке вытягиваете? — усмехнулся Федор.

Сдерживая и пряча улыбку, Веселов пожал плечами:

— Мне твои «жилки» ни к чему. И вообще я тут при чем?

— Но скажите же куда уехала?

— Хочешь непременно поругаться: почему де удрала без моего позволения?.. Это дело нетрудное. В выходной день махнешь к ней в заводской дом отдыха, вот уж там будет для вас простору…

— В дом отдыха?

— Уехала, только не на отдых. На все лето. Час тому назад сказала: «Там мне будет полегче». Понял, слова то какие?

Макаров бросил на парторга вопросительный взгляд. «Кажется, он знает о нашей размолвке…» Встал и решительно направился к выходу, коротко бросив на ходу: «Прощайте».

— Да куда же ты? — закричал ему вслед Григорий Лукич и, когда от Макарова след простыл, подумал: «Никуда им не убежать друг от друга!..»

Но, очутившись на улице, Федор вдруг остановился. «В выходной день махнешь в заводской дом отдыха, вот уж там будет для вас простору…» Он понимал, что это было сказано из желания помирить его с Наташей. «А она сама хочет ли этого? Вчера, быть может, я необходим был ей, но завтра могу оказаться лишним…»

Сердце сжалось, как только он представил себе возможный разрыв с Наташей. Тоска холодом охватила душу. В угнетенном состоянии подошел к своему дому.

— Федор Иванович, батенька, так поздно с работы? От неожиданности Федор остановился. Перед ним стоял Давыдович.

— И настроение у вас неважное, соседушка!.. — сочувственно заметил адвокат. — Может, нервы пошаливают, Федор Иванович? Устаете, наверно…

— Нет, так что-то… — нехотя ответил Макаров и прошел в парадное; болтать сейчас со словоохотливым соседом не было настроения.

Давыдович растерялся. О, как ему хотелось сию минуту выяснить, уехала ли Наталья Тарасенкова… Но, кажется, да! Иначе почему бы такое траурное настроение у добра молодца? Значит, Катя должна форсировать…Давыдович задумался: «А не лучше ли оставить Макарова в покое и основательно заняться Власовым? Что если показать ему крупную сумму? Огорошить приличным вознаграждением? Сказать, что проект будет использован более решительными людьми на другом заводе? Ведь дальше прыгать некуда. Макаров своего почти добился…»

Пройдя за дом, к обрыву, адвокат в одиночестве сел на скамью, оперся локтями на колени и задумался. «А вдруг Власов заартачится, не согласится? Тогда провал, и, конец!..»

Глава девятнадцатая

Федор приходил домой не в одни и те же часы. Но только он появлялся, на душе у матери становилось спокойнее. Чтобы развлечь его, она заводила разговор о семейных, хозяйственных и прочих делах. Но сегодня разговор не клеился. Федор был расстроенный, угрюмый. Бегство Наташи поразило его.

— У тебя неприятности, сынок? — осторожно спросила Анастасия Семеновна; ей так хотелось видеть сына бодрым, ласковым, внимательным…

— Ничего, мама, это пройдет…

Федор замечал, как встревожена мать. Сейчас она была единственным близким ему, родным человеком. Каждый раз, как только встречались их взгляды, он видел в глазах матери столько доброты, сколько не видел никогда раньше. Однажды, возвратившись с завода, он сел за письменный стол и, как обычно, принялся за чтение газеты. Мать подошла тихонько сзади, положила руку на его плечо. Он тотчас отодвинул газету и посмотрел в родные глаза, не произнося ни слова. От этого ласкового взгляда тепло стало на сердце матери. Она положила свою руку на голову сына, стала перебирать мягкими пальцами завитки волос так, как всегда делала, когда он был маленьким… Но теперь волосы были жестче и кое-где пробивались седые нити.

Федор легонько встряхнул головой. «Вырос… — подумала мать. — Стесняется моей ласки».

Она не знала о том, что Наташа выехала из города.

— Мама, мне не было письма? — спросил он.

— Нет, сынок, не было никаких писем. Ты ждешь разве?.. От кого?

— Я же не первый раз спрашиваю!.. Я давно жду письма, — сказал он будто с упреком. — Правда, я не сказал вам… Но разве трудно догадаться, от кого мне может прийти письмо?

— От нее?.. — чуть слышно спросила Анастасия Семеновна и невольно взглянула на камин, где когда-то стоял портрет Кати.

Не заметив этого, Федор Иванович ответил:

— Да, мама, от нее!

Через минуту он поднялся и сказал со вздохом:

— Я пройдусь, погуляю немного.

Анастасия Семеновна не успела остановить, заставить пообедать. Лишь глубоко вздохнула, прислушиваясь, как в коридоре замирали его шаги. Щемило в груди, путались мысли. «Накаркал ворог то этот!»- подумала она про Давыдовича, однажды сказавшего ей: «Скоро свадебку, Анастасия Семеновна, сыграем?» А от Наташи писем все не было и не было. Макаров не знал, что думать. Чем все это кончится? Не раз терялся в догадках: «Уехала, не сказав ни слова. Не желает откликнуться, объяснить свой поступок…» Конечно, Веселов разумно советовал — выбрать время и поехать к ней. Проще простого. Но Макаров не решался. Как Наташа встретит? Будет ли рада внезапному его приезду? Уже который день, возвращаясь домой, торопился в свою комнату, глядел на стол. Увы, письма не было! Однажды, в выходной день, гуляя утром в городском саду, Федор увидел Боброва и Люду. Некоторое время шел вслед за ними и невольно слышал их говор.

— Перестань, не гляди на меня так, — тихо просила Люда Боброва.

— Ну, а как же на тебя глядеть? — озадаченно спрашивал летчик.

Но Люда отмалчивалась. Тогда Бобров спросил:

— Чего бы ты хотела в эту минуту?

— А ты? — повернув к нему лицо, в свою очередь поинтересовалась Люда.

— Посидеть над крутым обрывом. Посидеть и помечтать.

— Представь, Петя, на этот раз наши желания совпали…

— Эх, друзья, друзья! — подойдя сзади, сказал Макаров. — Что это вы скисли? И разговор у вас скучный?

— А-а, Федор Иванович! — обрадовалась Люда. — Просим в нашу компанию. А почему вы один?

— Людочка, не могу удовлетворить твоего любопытства, — ответил шуткой Федор и смущенно улыбнулся.

— А моего?.. — заговорил летчик. — Почему ты без Наташи?

— Друзья, отложим этот разговор, — попросил Макаров. — Наташи в городе нет. Разве не знаете?

Бобров и Люда промолчали. Макаров поспешил переменить разговор:

— Смотрите, — сказал он, поведя рукой, — какое утро! Дети копаются в песке…

— Ты что, впервые видишь детей? — удивился летчик.

— Нет, не впервые…

— Как расчувствовался! — подзадоривал Петр. — Можно подумать, что сожалеешь — почему и твой не копается с ними.

— Да, можно подумать… — вздохнул Макаров и похлопал Боброва по плечу. — А ты и думай… Иду я по тротуару, — продолжал он после паузы, — в каждом дворе, в каждом скверике — всюду малыши. Шумят! И вспомнилось мне: как только началась война, в такой же вот солнечный день шел я на вокзал. Но ни на улицах, ни в скверах не было видно ни одной детской коляски, ни одной команды, бегающей за мячом…

— И девчонки не крутили скакалок, — грустно добавила Люда. — Это я тоже хорошо помню.

— А вот они не помнят, — снова кивнул Федор в сторону детской площадки. — И пусть бы никогда не знали…

— Да я не в том смысле, — махнул рукой Бобров. — Я говорю, Федя, что и твой смуглый сынишка мог бы играть с ними…

— Петр!.. — строго сказала Люда.

— Что, тебе не нравятся смуглые? — удивился летчик. — Ну, тогда пусть беленькая девочка — Наташина копия.

Сердито толкнув Боброва в бок, Люда вырвалась вперед и побежала по аллее, что над самым обрывом.

— Женись ка ты, Петр, — серьезно посоветовал Макаров. — Люда будет хорошая тебе жена. Женись, не теряй времени!

Бобров не нашелся, что сказать в ответ, только вздохнул. Молчком пошли они к обрыву, к скамейке, на которой сидела Люда. Девушка взглянула в их сторону, и вдруг у нее вырвалось: «Это она!» Шагах в двадцати позади Макарова и Боброва шла Катя Нескучаева. Люда привстала немного, не сводя с нее глаз. Она не знала, как поступить, что предпринять в данную минуту, хотя прежде не раз думала о том, чтобы разыскать Катю и спросить, какое она имеет отношение к ее отцу.

Как только Петр и Федор подошли к скамейке, Люда тотчас предложила: «Садитесь!» Сама села между ними, взяла под руки. В этот момент Катя круто повернула влево и пошла по аллее, тихонько помахивая миниатюрной сумочкой. Она была в пыльнике из белоснежного шелка. Ветер трепал светлые пряди, она досадливо морщилась и, вскидывая руку, приглаживала их. Подступив к самому обрыву, остановилась, залюбовалась заречной далью, подернутой еле зримой синеватой дымкой. Спустя некоторое время, как бы случайно, повернулась к скамейке и взглянула на Макарова. Он тоже посмотрел на нее долгим взглядом, в котором наблюдательная Люда прочла удивление, переходившее в какое-то странное чувство неловкости, даже невольной тревоги. Когда Макаров поднялся со скамейки, Бобров тотчас угадал намерение друга и быстро взял его за руку.

Не ходи! Слышишь, Федя? Она тебе ни к чему!.. На лице Макарова выразилось чувство досады.

— Ты полагаешь, что эта девушка кусается? Ошибаешься, она совершенно ручная. И к тому же моя знакомая.

Макаров высвободил свои пальцы из горячей ладони Боброва.

Придвинувшись ближе к летчику, Люда прошептала:

— Уйдем отсюда, Петя!

— Не могу. Нельзя Федора оставить с этой чертовкой!

Сердито нахмурившись, он думал: «Сменять Наташу… И на кого!..» Летчиком всё сильнее и сильней овладевало раздражение. Он готов был подойти и нагрубить обоим.

Когда Макаров подошел к Нескучаевой и поздоровался, она уставилась на него прижмуренными в улыбке глазами. Молвила с игривым укором:

— А я уже подумала, вы не подойдете ко мне. — Затем показала за реку. — Смотрите, как хорошо там! Как тянет туда…

За рекой зеленели луга, немного дальше темнела стена леса. В речной глади играли лучи солнца, отражалось синее небо. Но Федора вовсе не «тянуло» туда. И он как бы про себя проговорил в ответ:

— Дует, однако.

— Дует ветерок! — улыбнулась Катя и добавила: — Пусть он превратится в ураган, мне даже веселее станет.

Макаров не нашелся, что сказать в ответ.

— Я часто бываю в Заречье… — тихо сказала Катя. — Идемте туда!

Она говорила свободно и все время следила за Федором, за каждым его движением. Должно быть, поэтому он стал вдруг испытывать неприятное чувство. Подумал: «Веселый разговор что-то не соответствует выражению тусклого лица…» Ее темные глаза светились из-под приспущенных ресниц бесстрастно и холодно.

— Я не один здесь… — отказался Макаров.

— Но ваша компания уже ушла, — заметила Катя, упрекнув взглядом.

Макаров оглянулся. Действительно, Люды и Петра не было на скамейке. Он обругал их в душе и протянул Нескучаевой руку.

— Все же я должен… Извините!

Его рука так и повисла в воздухе. Капризно дернув плечами, Катя отвернулась. Постояв немного, она шагнула вперед и потихоньку пошла у самого края обрыва. Отдалившись немного, замедлила шаг, наверняка рассчитывая, что Макаров должен догнать ее.

Но он стоял на прежнем месте, на его лице бродила смущенная улыбка: «Вот и впал в немилость девушке…»

Когда Катя скрылась из виду, к Макарову подошел Бобров:

— Да плюнь ты на нее!..

— А где Люда? — спросил Федор. — Знаешь что, пойдем ко мне. Мать пироги с рыбой печет. Ужас, какие вкусные.

— Пироги?.. — Бобров подумал. — Нет, пироги потом. Как. только Макаров вышел за ограду на улицу,

Бобров шмыгнул в боковую аллею, куда скрылась Катя."Странная какая-то… — думал Макаров о Нескучаевой, подходя к своему дому. — И, видно, не очень высокой морали… Все же противно! Из театра тянула к себе на квартиру, сейчас в лес, за реку!.."Вдруг из парадного выбежала Люда. Макаров невольно схватил ее за руку.

— Что случилось?

Люда оглянулась через плечо, желая убедиться, что ее никто больше не услышит.

— У нас Власов! Он там с папой… Но если бы вы только слышали, о чем они говорят!..

— О чем же? — удивился Макаров. — Почему ты такая взволнованная?

Люда заколебалась. Потом вдруг взяла Макарова под руку.

— Идемте отсюда, Федор Иванович! Идемте… Я вам расскажу… Какое безобразие!..

В голову Люды лезли страшные мысли. В ушах звучали слова отца: «Дело все в том, Василий Васильевич, кто в чем нуждается… Представьте на одной тарелке лежит совесть, а на другой — деньги. Что бы вы взяли? Логика такова — каждый берет то, что ему нужно, чего ему не хватает. Лично у вас совести достаточно, а вот денег…»

— Ну, вот ты и отдышалась… — с ободряющей усмешкой сказал Макаров. — Да возьми же себя в руки!

— Федор Иванович, — глухо начала Люда, — дело не во мне. Я не ожидала, что Власов и мой отец… Они играли в шахматы и меня не видели, когда я вошла в переднюю. Но я собственными ушами слыщала, как Власов жаловался на всех, а главное — на вас. Он, должно быть, рассказал отцу все-все. Это же возмутительно! Кто позволил, кто разрешил ему болтать о том, что делается на заводе?..

— Это подло! — жестко бросил Макаров. — За такие вещи по головке не гладят!..

— Но вы послушайте, что ответил ему отец… — Люда невольно схватила руку Макарова. — Он сказал Власову: «Василий Васильевич, как же вы намерены поступить? Неужели ваша конструкция будет растоптана? А что если вы предложите ее другому заводу? Пошлите к черту и Макарова, и Соколова, и всех на свете! Они с вами не считаются. Какой же вам смысл церемониться с ними?..» Я уже готова была броситься к ним и наговорить бог знает чего, заставить прекратить этот разговор. Но когда услыхала, что они повели речь о деньгах, решила немедленно вас разыскать…

— О деньгах? — переспросил Макаров, приподняв бровь.

— Да, о деньгах и совести… Власов сказал, что после того, как ваша машина будет построена, вы станете богатым, а он нищим…

— Какая мерзость!..

По направлению к ним быстро шел взволнованный летчик Бобров. Подойдя, он торопливо попросил Макарова:

— Федя, на минутку… Извини, Людочка, мне надо сказать ему несколько слов.

Он взял Макарова за руку и потянул в сторонку.

— Послушай, Федор, на какой я концерт попал… Я полагал, что Люда уже дома. Стучусь в дверь. Слышу, за дверью возня, стон… Рванул изо всех сил и — ужас! Власов схватил его за горло, бросил на диван… Будто взбесился человек! Глаза безумные!.. Потом поднял шахматную доску и трах по черепу!..

Люда услыхала последние слова. В ее груди будто что-то оборвалось. Быстро подбежав, схватила Боброва за руку.

— Он папу ударил по голове?.. Папу? Говори же!..

— Представь себе, Людочка. Михаил Казимирович объяснил, что Власов был сильно пьян…

— Нет, он был совершенно трезв…

— И мне показалось, что не пьян…

Люда изо всех сил пустилась бежать. Скорее, скорее домой!.. Может быть, отец уже мертвый…Вбежав в квартиру, она почти упала на стул. Сердце готово было разорваться. Испуганная мать подала стакан воды.

— Успокойся, дочка, успокойся!..

В переднюю вышел Давыдович — лицо бледное, но спокойное, голова перевязана, сквозь бинты проступила кровь.

— Что здесь было?.. — чуть слышно вымолвила Люда. Полина Варфоломеевна безмолвно развела руками.

— Ничего страшного, — ответил отец. — Какой с пьяного человека спрос?..

— Я иду в милицию! — вдруг заявила Полина Варфоломеевна. — Убивать человека!..

— Ни в коем случае!.. — испуганно заступил ей дорогу Давыдович. — Не смей, мамочка! Право же, нет ничего страшного. Царапина и только…

— Но за что, за что? — отдышавшись, допытывалась Люда. — Что ты ему говорил? Зачем пригласил в дом? Что ты хотел от него?..

Давыдович побледнел еще больше. Однако нашел в себе силы ответить спокойно:

— Пригласил посидеть, в шахматы сыграть. Ни тебя, ни мамы дома не было. Скука. Выпили по рюмочке…

— Нет! Вы говорили о заводе. Ты предлагал ему деньги…

— Сума сошла!.. — ужаснулся Давыдович и резко шагнул к дочери.

Полина Варфоломеевна стала между ними.

— Довольно!

Ее властный голос тотчас привел‹в чувство и отца, и дочь.

— Как ты с отцом разговариваешь, неблагодарная?! — возмущался Давыдович, пытаясь наступать на дочь. — Кто тебе позволил?..

Растерянная Люда побежала в свою комнату. И почти в этот момент кто-то постучал в дверь. Давыдович вздрогнул: «За мной…»- мелькнула мысль. Он хотел было приказать жене, чтобы никого не впускала в квартиру, но Полина Варфоломеевна уже открыла дверь. Перед ней стоял Макаров. У Давыдовича отлегло от души. Он поторопился навстречу гостю.

— Здравствуйте, Федор Иванович! Проходите, пожалуйста.

— Что с вами, Михаил Казимирович? — удивился Макаров.

— Ничего особенного… — попытался улыбнуться Давыдович. — Присаживайтесь, пожалуйста! Мамочка, ты бы угостила чем-нибудь гостя, — обратился он к жене.

Но Макаров решительно отказался от угощений, попросил Полину Варфоломеевну не беспокоиться. Когда она вышла из комнаты, Давыдович начал объяснять:

— Такое смешное приключение!.. Власов у меня был. Ну, разумеется, несколько под градусом. Сердитый, расстроенный… Сыграли партию в шахматишки. Потом он начал жаловаться на трудности жизни. Я возьми и скажи ему: «Василий Васильевич, напрасно, говорю, вы сердце имеете на Федора Ивановича, «а вас то есть… Федор Иванович, говорю, такой талантливый человек…» Ну, честно скажу, не понравилась ему моя речь. А когда я начал упрекать, что он злоупотребляет водочкой, мол, разве можно так и прочее, тут он сильно осерчал и вот… — Давыдович показал на свою перевязанную голову. — Спасибо, Петя Бобров в ту минуту случился… Вот уж, скажу вам, Федор Иванович, конфузия! И смех и грех…

Макарову было ясно одно, что этот скандал в доме Давыдовича так или иначе касался и его. И не только лично его, но той работы, которую он выполняет. Это вселяло в душу тревогу. Расспрашивать адвоката о подробностях он не счел удобным, ведь ни к заводу, ни к делам конструкторского бюро тот не имел никакого отношения. А вот с Власовым надо побеседовать немедленно. Когда Макаров поднялся и, выразив сочувствие хозяину, собрался уходить, тот заторопился:

— Но не подумайте, Федор Иванович, что я очень обижен на Василия Васильевича. Конечно, неприятный инцидент, но что поделаешь, у человека нервы взвинчены. Бог ему судья…

Вечером Макаров подходил к дому Власова. На улице уже было темно. В окнах горел свет. На скамеечке возле калитки сидела дочь Власова.

— Здравствуй, Нина! Папа дома?

— Да. Я проведу вас, Федор Иванович, — поднялась девочка. — Злой он какой-то! Меня отколотил недавно…

В передней гостя встретила жена Власова. Приход Макарова не очень обрадовал ее. Из рассказов мужа она была убеждена, что он, Макаров, был причиной всех несчастий в доме.

— Добрый вечер, Капитолина Егоровна! — поздоровался Макаров. — Мне бы Василия Васильевича. Можно?

— Вон там! — указала на дверь хозяйка.

Власов сидел в своем кабинете за столом и тупо глядел в стену. Когда вошел Макаров, он повернул голову, посмотрел удивленно, как бы спрашивая: «Зачем пожаловать изволили?»

Удивлены, Василий Васильевич? — спросил Макаров.

— Нет. Садитесь!

После минутного тягостного молчания Макаров объяснил:

— Я пришел вот почему, Василий Васильевич. Меня несколько взволновало происшествие в доме Давыдовича. Мне бы хотелось выяснить…

— Не думал, что вы следователь, — недружелюбно перебил Власов. — Впрочем, я понимаю — Давыдович ваш сосед, а я ваш заместитель. Резонно!

— Но мне кажется, Василий Васильевич, что Давыдович будет жаловаться на вас, — заметил Макаров. — Возможно, подаст в суд. А это не может меня не касаться. Поэтому я хотел бы знать причину, случившегося…

— Скандала, хотите сказать? Так вот, Федор Иванович, можете не беспокоиться, в суд он не подаст. А я должен подумать…

С этими словами Власов поднялся, подошел к окну, распахнул его и, заложив руки за спину, стал смотреть в ночь. Макаров тоже встал. Было ясно, что он больше ничего не добьется от своего заместителя.

Глава двадцатая

Анастасия Семеновна с нетерпением ждала сына. Пирожки укутала мохнатым полотенцем, чтобы теплыми были к возвращению Федора. А главное — письмо. Как он ждал его, сколько раз спрашивал. И вот принес почтальон. Анастасия Семеновна каким-то особым чутьем почувствовала — от Наташи. Боже, хотя бы доброе оно было… Хотя бы они уже договорились, пусть бы поженились, спокойнее стало бы «а сердце матери…

Макаров вошел в комнату и удивился.

— Ты еще не спишь, мама?

Анастасия Семеновна заулыбалась, подошла и поцеловала сына в голову, точно не полдня, а полгода не видела его.

— Я тебе пирожков подам, Федя. Садись к столу. А потом…

Макаров помыл на кухне руки.

— А потом что, мама?

Анастасия Семеновна взяла с этажерки письмо, показала, не сводя с сына ласкового взгляда:

— Потом это…

Макаров сразу узнал почерк Наташи. Разорвал конверт. О, всего три строчки…

«Федя! Уже много времени, как я здесь. Думала, так будет лучше. Но, должно быть, ошиблась. Если хочешь меня увидеть, приезжай завтра, в понедельник. Если не приедешь…»Увидев засиявшее лицо сына, Анастасия Семеновна подумала на мгновение, что взошло солнце, что наступил рассвет.

— Что она пишет, Феденька?

— Мама!.. — упрекнул счастливым взглядом Макаров. — Ничего особенного. Просит, чтобы я приехал завтра. Но…

— А ты съезди, Федя, съезди! — тотчас посоветовала мать.

— Но у меня завтра весь день занят. И вечер. У директора совещание…

— А ты отпросись.

— Нельзя, мама…

Федор пошел к себе в спальню, включил настольную лампу, стал мерять комнату из угла в угол. Потом распахнул окно, сел напротив. За окном было темно и тихо. В лицо пахнул свежий ночной воздух. На западе вспыхивали бледные молнии, к городу надвигались грозовые тучи. Но Макаров ничего этого не замечал. Перед глазами стоял милый образ. «Наташка! Хорошая моя Наташка!..»

Было уже за полночь, когда Макаров, переждав грозу с ливневым дождем, подошел к кушетке и прилег, не раздеваясь. Спать не хотелось. Хотелось думать о Наташе. Как он виноват перед ней!.. Каким черствым и грубым был всю весну… «Я все оправдывался работой, занятостью… Да за это меня презирать надо. А Наташа любит!..» О, если бы она была здесь сию минуту! Как бы он ласкал ее, какими бы словами извинялся, просил прощения!..Макаров повернул голову, взглянул в окно. Неужели это после грозы так посветлело небо? Да нет же! Скоро рассвет… Взглянул на часы. «На работу к девяти… Значит, в моем распоряжении целых пять часов!..»

Поднявшись, он написал матери записку, положил на стол и тихонько вышел из квартиры. Лучей солнца еще не видно было, но небо на востоке уже окрасилось почти неестественным багрянцем. Мысль о том, что он скоро увидит Наташу, всю дорогу до завода не покидала Макарова. Через некоторое время он уже сидел за рулем темноголубой «Победы». Машина сначала плавно шла по асфальтированной дороге, извивающейся вдоль речки, потом точно взлетела на шоссе и помчалась с неимоверной скоростью. Встречные колхозники, везущие на базар овощи, с удивлением глядели на обезумевший автомобиль, летевший по скользкой дороге.

Свист в ушах переходил в гудение. Встречный ветер трепал волосы. Федор щурился, пристально вглядываясь вперед. Руки крепко держали руль. В отдалении то возникали зеленые просторы полей, то вдруг вырастали холмы и обрывы, как бы набегая своей громадой на шоссе. Вот уже с левой стороны нависли выветренные и отшлифованные дождями глыбы известняка, выдававшиеся причудливыми, неприступными обрывами. В глубокой низменности по правую сторону лежали полосы легкого уже редевшего с восходом солнца тумана. Открылась голубая река. Она все время точно колыхалась, торопя вперед бугристые ленивые волны. Позолоченная ранними лучами, она растянулась расцвеченной лентой, вдали напоминая сверкающий меч, испещренный бесчисленными блестками.

Наконец Макаров увидел, как постепенно развертывалась живописная панорама курорта. Заводской дом отдыха и пионерский лагерь вдруг выступили из чащи леса. Было еще очень рано, и утреннее спокойствие пока ничем не нарушалось в этом чудесном уголке.

…Наташа только что проснулась. Все здесь звали ее по имени и отчеству, поэтому она удивилась, когда под окном кто-то привычной скороговоркой произнес слова: «Мне нужно Натащу Тарасенкову… Сторож ответил: «Наталья Васильевна еще спит». Наташе не хотелось вставать. Приятно было полежать с закрытыми глазами. Но вдруг вскочила. «Да это же голос Феди!.. Неужели так рано?..» Наташа не успела закончить своих рассуждений, как в коридоре послышались твердые мужские шаги. Потом в дверь кто-то тихонько постучался. Мгновение она молчала, прислушиваясь. Затем, накинув на себя халат, подбежала к двери. «Кто?»

— Это я… — послышался голос Макарова за дверью. Наташа вздрогнула, точно этот голос ударил ее в сердце. Даже голова закружилась.

— Подожди… — сказала и сразу поняла, что он не услышал ее. — Подожди, Федя, минутку!..

Быстро надев платье и кое-как причесав волосы, Наташа открыла дверь.

— Здравствуй, Наташка!.. — проговорил Федор, не двигаясь с места.

Ну, заходи же, — попросила Наташа, отступив на шаг.

Федор схватил ее руки, прижал к своей груди.

— Закрой хоть- дверь, сумасшедший!.. — упрекнула Наташа. Федор не только закрыл дверь, но и крючок зачем-то набросил.

— Приехал?.. — тихо спросила Наташа.

— Нет!.. — горячо обнимая ее, почти закричал Федор. — Не приехал… Прилетел! Наташка, скажи что-нибудь. Только, ради бога, не ругай меня, грешного! Смени гнев. на милость…

Наташа прижалась головой к его груди. Ни ругать, ни говорить, ни спрашивать ей ничего не хотелось. «Приехал, прилетел… значит, любит… Любит!»

Федор заглянул в ее лицо и увидел, как в уголках глаз и на губах затрепетала еле сдерживаемая улыбка. Почувствовал, будто гора свалилась с плеч.

— Наташка!.. — он легко поднял ее на руки. Потеряв опору под ногами, Наташа стала отбиваться от него, но сил не было.

— Пусти, медведь! Пусти, тебе говорят… Федя, идем на воздух — к реке, в лес, куда угодно… Сюда могут войти!

— Но я не надолго…

Возвращаясь в город, Макаров всю дорогу пел песни. Точно в девять он въехал в заводской двор. Но только вышел из машины, им снова овладело чувство беспокойства. В сознании возникли все вчерашние события. Надо с кем-то поделиться мыслями. И вообще надо кончать со всей этой возней, освободиться от всего, что путается в ногах, мешает работе. Много уже позади. На днях завод приступает к постройке двух пробных самолетов его новой конструкции. Документация всюду одобрена и утверждена. Но делу не конец. Делу только начало…Не заходя в конструкторское бюро, он направился в заводоуправление. Навстречу спускалась по лестнице Люда Давыдович. Увидев Макарова, она вдруг остановилась. По всему было видно, что ей не хотелось здесь встретиться с ним.

— Доброе утро, Люда! — поздоровался Федор. — Что ты здесь так рано?

— Здравствуйте!.. — тихо ответила девушка и, больше не проронив ни слова, прошла мимо.

Проводив ее удивленным взглядом, Макаров быстро поднялся наверх.

В приемной его встретила секретарь директора Оля Груничева.

— Федор Иванович, вас ждет Семен Петрович. Я звонила вам… И Григорий Лукич у него.

— А что с Людмилой Давыдович? — спросил Макаров.

— Не знаю. Она первая была у директора, и ушла взволнованная…

Макаров пожал плечами и, не задерживаясь, пошел в кабинет директора.

Глава двадцать первая

Вернувшись в конструкторскую, Люда тяжело опустилась на стул за своим столом. Она не жалела о том, что сейчас сделала. Будто камень с души сняла. И директор одобрил ее поступок. «Вы правильно поступили, Людмила Михайловна. А теперь идите и спокойно работайте».

Она придвинула к себе справочники расчетов, чтобы заняться делом, забыть обо всем остальном. Но беспокойство не покидало ее. Нет-нет и поглядывала на Власова, склонившегося над какими-то черновыми эскизами за своим столом. Он похудел за прошедший день, темные глаза будто затвердели, но в них уже не светились злые огоньки. К Люде подошел Трунин за какой-то справкой. Просмотрев ее, тихо сказал:

— Не пойму, что с Власовым… Обратился ко мне только что и говорит: «Платон Тимофеевич, давайте мне любую работу — черновую, какую угодно! Не стесняйтесь…» Что с ним стряслось? Неужели одумался?

— Не знаю… — уклончиво ответила Люда. — Не могу сказать, Платон Тимофеевич.

— Хорошо, если он одолел свое упрямство, — легко вздохнул Трунин. — Нам легче станет работать.

Директор потребовал от Люды, чтобы она никому в конструкторском бюро не рассказывала о том, что рассказала ему. Но перед Труниным эта тайна — словно гиря на сердце. Она уже чуть было не проговорилась. Однако нашла в себе силы не нарушить обещания. Через час к ее столу подошла тетя Поля и сказала, кивнув в сторону кабинета Макарова:

— Федор Иванович тебя зовет.

Люда похолодела на мгновение. Но только переступила порог кабинета ведущего конструктора, мрачные мысли рассеялись. На нее смотрели добрые, доверчивые глаза Макарова. Усадив ее в кресло, он спросил:

— Люда, мне необходимо выяснить один вопрос. За два дня перед выездом из Москвы я послал маме телеграмму, указал номер поезда, вагона. Ты знала об этой телеграмме?

Люда подумала секунду и твердо ответила:

— Да, Федор Иванович. Ваша мама показывала.

— А дома ты не говорила о ней?

— Кажется… Кажется, сказала родителям… А почему вы спрашиваете об этом, Федор Иванович?

Макаров немного помолчал, потом стукнул себя ладонью по лбу.

— Теперь все ясно!..

— Что, что, Федор Иванович?.. — заволновалась Люда.

— Ничего, это я так… Занимайся своим делом. «Не хитро, но четко сработали, — подумал Макаров, прохаживаясь по кабинету. — Узнали, в каком вагоне еду, и подсадили Нескучаеву. Потом эта чепуха с чемоданами, визит домой, случайные встречи… Фу, какая гадость!.. А я-то, я куда смотрел!..»

В это время зазвонил телефон. Макаров взял трубку, выслушал короткое распоряжение и ответил: «Есть!»

— Люда, скажите Власову — его приглашает к себе директор завода.

Но Власова в конструкторской не было. Оказывается, он сам пошел к директору несколько минут тому назад.

… В кабинете, кроме Соколова и Веселова, был еще какой-то человек в штатском костюме, он сидел у окна и перелистывал свежий номер «Огонька».

Когда Власов поздоровался, директор попросил его присесть и, пристально посмотрев в усталое лицо, спросил:

— Василий Васильевич, вы ничего не хотите нам сказать?

— Да, хочу! Я за тем и пришел. Но… — Власов взглянул в сторону незнакомого человека.

— Здесь все свои, — поняв намек, тотчас объяснил парторг. — Можете не смущаться.

И Власов почувствовал какое-то непонятное облегчение на душе, будто ему сейчас предложили сбросить с плеч непосильную тяжесть, после чего он сможет свободно вздохнуть. Он рассказывал подробно и неторопливо, стараясь не упустить ни одной детали. Директор, парторг и незнакомый человек слушали его, не перебивая. Когда он закончил рассказ, в кабинете наступила минутная тишина.

— Н-да… — наконец вымолвил парторг, и на его лице появилась легкая усмешка. — Значит, схватили шахматную доску и по лысине?..

— Да, не выдержал… — вздохнул Власов Директор поднялся, походил возле своего стола, потом бросил с возмущением:

— Дешево же они хотели вас купить, сукины сыны! Сто тысяч за конструкцию!.. За бесценок, а? — и, обращаясь к незнакомому человеку, добавил: — За кого они принимают советского человека, подлецы!

Тот ничего не ответил.

— Ну, хорошо, Василий Васильевич, вы свободны. Власов поднялся, но не решался уйти. Посмотрел на

директора.

— Семен Петрович, мне бы хотелось поговорить с вами о моей работе. И вообще…

— Непременно поговорим, — пообещал Соколов. — Но сейчас я занят. Подумайте и приходите в конце дня.

Макарову не сиделось в кабинете. Подписав срочные бумаги, он пошел в зал общих видов, где на месте старой стояла новая модель истребителя, выдаваясь вперед своим узким конусообразным корпусом.

В сравнении с прежней, в этой конструкции резко изменилась конфигурация крыльев. Короткие, тонкие, оттянутые к хвосту, прижатые к фюзеляжу, они придавали самолету целеустремленно-стреловидную форму. Хвостовое оперение тоже было необычно оттянуто назад и заметно приподнято. Макаров был далек от мысли, что эта конструкция — совершенство. И все же он твердо верил в правильность всех своих расчетов. Верил, что машина преодолеет «звуковой барьер».

— О чем задумался, детина?..

Макаров оглянулся. Перед ним стоял Бобров.

— Да вот думаю, Петя… Думаю, что ты скажешь о ней.

— А скажу, обязательно скажу! Дай только в небо подняться. Но ты ведь сам все знаешь…

— Нет! Конструктор никогда не знает всего, на что будет способна его машина. Часто летчики берут от машины куда больше, чем предполагал конструктор. Иногда наоборот…

Увлекшись разговором, Макаров и Бобров не видели Власова, стоявшего неподалеку и прислушивавшегося к их разговору.

Трудно сказать, что происходило сейчас в душе этого человека. О» смотрел на модель самолета и уже видел его в воздухе. Да, цехи уже получили приказ строить… «А каков будет приказ обо мне?..»

После работы Власов позвонил в приемную и попросил секретаря выяснить, сможет ли директор сейчас принять его. Но Оля Груничева ответила, что Соколов срочно уехал в город и она не знает, когда вернется.

— Поедемте вместе домой, Людмила Михайловна, — неожиданно предложил он Люде, убиравшей со стола бумаги.

— Нет, Василий Васильевич, спасибо. Я, возможно… задержусь…

— Боитесь? — спросил Власов, вздохнув. — Что ж, пожалуй, есть основание… Но ненавидеть меня вы не должны!

Люда посмотрела на конструктора. Какой он стал жалкий!.. И ничего не ответила.

Глава двадцать вторая

После минутной встречи с Марфой Филипповной в продуктовом магазине Михаил Казимирович Давыдович почти выбежал на улицу и быстро пошел в сторону городского парка. Это был кратчайший путь домой."Бежать, бежать!.. — думал он. — Бежать, пока не поздно, пока не схватили… Взять все деньги и бежать куда глаза глядят… На край света!..» Предчувствие, что в любое мгновение он может услышать за своей спиной властный голос: «Стой!», не покидало его всю дорогу. Он присматривался к встречным, несколько раз оглядывался назад и по сторонам. Но все люди были как люди, никто не обращал на него внимания.

Взбежав на второй этаж, Давыдович остановился, прижал ладонь к груди, точно хотел успокоить колотившееся сердце. «А что если в квартире ждут меня?.. Что если открою дверь, а мне скомандуют: «Руки вверх!" Но что делать?.. А может быть, еще никто не знает?..

Давыдович поднялся этажом выше. Все спокойно. У него был ключ от квартиры. Но лучше постучать. Он дважды стукнул косточками пальцев. Тихо. Это придало бодрости. Жена куда-то ушла, а дочь еще не вернулась с завода… Он быстро повернул ключ в замке, скользнул в полутемную прихожую и запер за собой дверь. В квартире была обычная тишина, пахло жареными котлетами и еще чем-то вкусным.

Давыдович быстро прошел в спальню дочери. В углу за письменным столом опустился на колени и легким усилием сдвинул метровый кусок плинтуса. Вот в его руках одна пачка сторублевых бумажек, другая, третья… Он сует их за пазуху, в карманы. Шестая, седьмая… Вдруг вскочил, будто ужаленный.

В дверях стояла Люда.

— Это ты, дочка?.. — вырвалось у него невольно. Люда увидела его обезумевшие от страха глаза.

— Да, это я. Что ты здесь делаешь?

— Ничего, ничего… Ты выйди!

— Откуда эти деньги, папа? — будто чужим голосом спросила Люда.

И тотчас подступила к отцу.

— Не смей!.. — вдруг закричал Давыдович. — Уйди!.. Добром прошу!..

Он схватил ее за руку, пытаясь отбросить от двери и выбежать. Но у Люды тоже появилась сила. Она вырвалась, расставила руки.

— Не пущу!.. Не пущу!..

— Ах, так!..

Над головой Люды мелькнуло тяжелое малахитовое пресс-папье. Девушка покачнулась, медленно опустилась и упала навзничь, залитая кровью. Давыдович взглянул на дочь и окаменел. Ему послышались шаги в передней. Не отдавая себе отчета, он бросился в гостиную, потом в прихожую и здесь услышал то слово, которое всегда преследовало его: «Стой!» Оно будто громом сразило. Наконец шевельнулись веки. Люда медленно открыла глаза и увидела над собой пожилую женщину в белом халате. На ее добром лице поблескивали стекла оправленного в золото пенсне.

— Где я?..

— Дома.

Обволакивавший ее туман постепенно рассеялся. Утих гул в ушах. Люда почувствовала, что жизнь возвращается к ней. Делая над собой усилие, чтобы вспомнить что-то, она молчала минуту. Затем сказала слабым голосом:

— Меня ударили… помню…

— Но теперь это уже не страшно, — ласковым голосом объяснил врач. — Сейчас мы вас отправим в больницу.

— Нет, нет!.. — вдруг услышала Люда протестующий голос Боброва.

— Петя!.. — вымолвила тихо. — Подойди ко мне… Бобров тотчас поднял ее на руки и легко, будто невесомую, перенес на диван.

В эту минуту сюда вбежала Полина Варфоломеевна и, заголосив, упала перед дочерью на колени. Вслед за ней вошла Анастасия Семеновна и первым долгом начала расстегивать кофточку на груди потерявшей сознание Люды. Макаров подошел к Боброву, положил руку на плечо.

— Пойдем, Петя.

— Не могу!..

— Да у меня посидишь. Это же рядом…

Макаров взял летчика под руку и повел к себе в квартиру.

— Вот такие-то дела, Петр Алексеевич, — сказал он, усадив летчика рядом с собой возле открытого окна. — Жили и не замечали, какая мерзость завелась рядом!..

— Но раздавили! — подняв глаза, ответил Бобров. — Как гадину! Все четверо взяты…

— Кто еще? — изумился Макаров.

— Нескучаева, продавщица ларька и какой-то зубной врач.

— Сволочи! — скрипнул зубами Макаров. — Мразь!

— Ну, ты отдыхай, Федя, а я пойду к Люде. Не могу я тут сидеть, если она… Может быть, надо помочь… Неужели ты не понимаешь?

Наступила тихая ночь. От реки тянуло свежестью. Заречные луга покрылись легким туманом. На фоне темно-синего безлунного неба вырисовывались ломаные очертания черных крыш. Откуда-то в комнату наплывали задумчивые звуки рояля. Федор слушал эту приятную музыку, но мыслями был далеко — там, на заводе. Он видел перед собой только что построенный новенький самолет необычных форм. Вот его подняли в лаборатории прочности под потолок, опутали паутиной стальных тросов. Лебедки все сильнее и сильнее натягивают блестящие нити. Он смотрит на диски силомеров. Стрелки движутся все медленнее и медленнее, уже почти стоят на месте… Но «прочнисты» неумолимы. Еще, еще!.. Вот уже дана такая нагрузка, с какой машина в действительности никогда не встретится. А самолет целехонек — ни прогиба, ни разрыва… «Все равно разломаем…», безжалостно говорят «прочнисты». Тяжелая «баба» с грохотом бьет по шасси. Сила та же, как если бы самолет приземлился…Вдруг кто-то постучался в наружную дверь. Кто бы? У матери ведь есть ключ… В такой поздний час…Макаров открыл дверь, не спрашивая. Перед ним стоял Власов.

— Не прогоните, Федор Иванович?

— Нет. Заходите, Василий Васильевич.

Они прошли в гостиную, сели за круглый стол друг против друга. Одетый в длинный светлый макинтош с поднятым воротником, Власов целую минуту недвижимо смотрел в угол. Его редкие, ставшие почти белыми, волосы были беспорядочно разбросаны во все стороны.

— А я только что с допроса… — наконец сказал он. — Но распространяться об этом не велено.

Власов тяжело вздохнул, затем поднял голову и устремил взгляд на Макарова. Сказал, пересиливая себя:

— Я, Федор Иванович, о работе хотел поговорить…

— Слушаю вас. Курите…

Макаров взял папиросу и подвину коробку гостю. Только чиркнув спичку и поднеся её к лицу Власова, он увидел, что оно бледное, без кровинки.

— Говорите, Василий Васильевич.

И еще минута молчания. Власов глубоко затягивался густым дымом, пока не сгорела вся папироса. Потом вдруг поднялся.

— Нет, Федор Иванович, я еще должен подумать, прежде чем просить вас… То, что вы не выставили меня сейчас, не захлопнули перед моим носом дверь, свидетельствует о том, что у вас есть сердце… Но я еще не готов к разговору с вами. Извините! Спокойной ночи!..

Только Власов ушел, в гостиную ступила Анастасия Семеновна.

— Ну, слава богу, все благополучно с Людмилой, — сказала, устало опускаясь на стул. — А Василий Васильевич чего приходил, Федя? Ох, сколько суеты!..

— Хотел что-то сказать мне, но передумал, — ответил Макаров. — Мучается человек. И я его понимаю… Таких, как Власов, среди нас не так уж много. Но все же есть. Немало в этом человеке гадкого, но и хорошего немало. Хочу понять — чего в нем больше? И странно, мама, не считаю я его врагом ни людям нашим, ни делу нашему. Только как бы мне в этом убедиться?

— Трудно что-нибудь посоветовать тебе, сынок, хотя и чувствую сердцем, что правильные твои мысли, — ответила мать. — Не отталкивай его от себя, Федя. Иногда и пожилого и старого человека надо приласкать. Каждому тепло дороже, чем холод. Тебе полагается приласкать его. У него ты ведь учился своему ремеслу…

Глава двадцать третья

Как только завод приступил к постройке двух пробных самолетов, в конструкторском бюро на какое-то время наступило затишье. Часть инженеров перенесла — свою работу в цехи и заводские лаборатории. Там же проводил дни и ночи Макаров, стремясь всюду поспеть, ничего не упустить из поля зрения. Раньше ему казалось, что как только будет отдан приказ о постройке пробных машин — гора свалится с плеч, онсвободно вздохнет. Но в действительности оказалось все не так. Забот и тревог стало не меньше, а больше. Что скажут прочнисты? Как пройдут испытания в воздухе? Будет ли прорван «звуковой барьер»? Как будет вести себя в небе эта невиданная доселе «птица» с оттянутыми назад крыльями? Не потеряет ли управляемости?..

Но ни у кого, даже у ведущего конструктора не хватало решимости ответить на этот вопрос. Впрочем, никто такого вопроса и не ставил во всеуслышание, потому что на него ответить определенно невозможно было. И до этой конструкции сколько уже было гипотез и оригинальных идей, но не в меньшем количестве пережито и разочарований и горечи от неудач, хотя конструкторам часто казалось, что они, наконец, близки к цели. Однажды Макарова вызвал к себе директор завода. В кабинете в это время находился Грищук. Как только Федор вошел, главный инженер приветственно кивнул ему и тотчас отправил себе в рот круглую желтоватую лепешечку,

— Черт знает, что со мной творится. Голова как свинцом налита! — сказал Павел Иванович, беспомощно поведя головой. — Напоминает о себе малярия. Я ее с востока после войны привез.

Соколов поморщился, глядя на главного инженера, потом подал стакан воды.

— Выпейте! Советую не глушить себя хинином. Лучше отлежаться. Садись, Федор Иванович, — точно вдруг только что заметив конструктора, предложил директор. — У меня есть предложение… Как ты думаешь по поводу отпуска? Не поехать ли тебе в дом отдыха, а?

— Семен Петрович, мы приступили к подготовке…

— Вот, вот! — перебил Соколов. — Пока тут будет идти подготовка к постройке пробных, для наблюдения достаточно одного Трунина. А ты тем временем загорай, запасайся силами. Кстати, посмотри, какая погода стоит!

— Но в отпуск не мне бы следовало идти, а тому же Трунину. Ну, и Людмиле Давыдович. Оба они в прошлом году были отозваны из отпуска, а я свой использовал полностью.

— Федор Иванович, позвольте и мне дать совет, — вмешался в разговор главный инженер. Вам обязательно необходимо отдохнуть… Тем более после такого напряжения ума и физических сил.

Макаров поднял на главного инженера глаза, даже кашлянул, чтобы скрыть недоумение. Потом снова стал говорить, что обещал отпуск Трунину и Людмиле. Соколов нахмурился.

— Трунин останется вместо тебя. Дело он знает. А ты и Людмила можете отправляться на отдых. Хочешь — бери с собой машину, покатаешься по окрестностям. Но главное — отоспись хорошенько…

Перспектива побыть в доме отдыха не могла не вызвать у Макарова радости. «Завтра Наташку увижу!..» А когда вечером ему неожиданно вручили письмо, чуть не подпрыгнул от радости. «Федя, жду не дождусь! Приезжай в воскресенье. Наташа». Выйдя из конструкторского бюро, Макаров увидел Боброва и Люду, о чем-то споривших. Вот уж неугомонная пара!..

— Федор Иванович, как вам нравится? — заговорила Люда. — Думала, отдохну месяц, но, оказывается, и этот умудрился путевку взять.

Макаров видел радость в ее посветлевших глазах. Улыбнулся.

— Как же мы поедем в дом отдыха, граждане Бобровы? — спросил он шутливо. — Предлагаю отправиться по реке.

— Разумеется, на пароходе! — согласился летчик. — может быть, на вертолете? Этак бы я тебя, Федя, спустил с небес прямо в объятия некоторых с медицинским образованием!

…Пароход отправился в час ночи. До курорта шесть часов ходу. Как всегда в канун выходного дня, пассажиров ехало много, не протолкаться. Но затем люди разошлись по каютам, поредело на палубе, притихло.

Солнце всходило рано. Его первые лучи ударили Федору в лицо в тот момент, когда он поднимался по трапу на безлюдную палубу. Под сизой дымкой тумана расстилалась бесконечная водная гладь. Справа — холмы, слева — лес. Солнце поднималось все выше и выше. Вдали река отливала. синевой, а ближе к пароходу сверкала бесчисленными морщинками. О борт тихо ударялись небольшие волны и с шумом рассыпались в белую пену. Светлеющее небо становилось похожим на огромный голубой катер. И вот возникла, наконец, гора. Чтобы увидеть ее зеленеющую вершину, Макарову пришлось запрокинуть голову. Как только пароход приблизился к причалу, Федор сразу увидел Наташу — стояла на берегу. «Ожидает. Верила, что приеду, Наташка моя!..

— Наташа! — крикнул Федор.

Она быстро оглянулась в его сторону, улыбнулась, приветственно помахала рукой.

Через минуту пассажиры хлынули на берег. Подбежав к Макарову, Наташа остановилась, взглянула ему в глаза.

— Приехал? Или прилетел?

Макаров оглянулся на пароход, ответил шутливо:

— Нет, приплыл.

Наташа сначала шла рядом с Федором, потом на узкой тропке вырвалась вперед, бодрая, возбужденная. На вершине остановились рядом. С горы виднелись покрытые хлебами поля, а выше под отвесными глыбами красноватой породы извивалась тропинка. На уступах приютились редкие кустики и небольшие деревья.

— Как красиво! — оглянувшись вокруг, сказал Федор.

— Думаешь, я привела тебя в это место, чтобы ты полюбовался природой? — неожиданно спросила Наташа. — Ничуть! Роща, река, солнце, небо, звезды, утренняя и вечерняя заря — это очень красиво!.. Но поверь, все здесь было как-то не для меня… Только вот эта гора — свидетель. Она знает, куда я отсюда глядела. Я здесь часто грустила по тебе, Федя.

Девушка схватила его за руку и увлекла по крутой тропинке вперед — они очутились под навесом скалы.

— Посидим, — предложила она, указывая на плоский серый камень, сверху поросший жиденьким мхом. -

Я тут часто сидела. Иногда часами! Воткнусь, бывало, подбородком в колени, смотрю на дорогу. Знаю, что не увижу твоей машины, но продолжаю глядеть…

Вместо ответа, Федор нагнулся и нежно поцеловал ее.

— Не надо!.. — испуганно прошептали ее губы. Они шли медленно, каждый чувствовал внутреннее спокойствие. Макарову хотелось затормозить ощущение нарастающего восторга, он точно боялся, как бы все, что ощущал, не оборвалось внезапно. Сейчас его радовало все, что видели счастливые глаза, — небольшие зеленые дубки, ветвистые акации. Он всей грудью вдыхал чистый, напоенный цветочным ароматом воздух. От радости немного кружилась голова.

Наташа пригласила Федора к себе. Но только он прикрыл дверь, как в коридоре послышался легкий стук каблучков. Тотчас на пороге появилась Александра Васильевна в пестром сарафане и в широкополой соломенной шляпе.

— Наташа… — заговорила старшая сестра, но, увидев Федора, подалась назад. — Ой, ты не одна…

— Заходи, Саша.

— Я на минуточку. Гриша в столовой. Там уже завтракают. После завтрака мы прямо на пляж. Пойдешь с нами?

Макаров отошел к окну. Наташа наклонилась и что-то шепнула старшей сестре. Саша в ответ что-то прошептала Наташе и усмехнулась, посматривая на Федора. Затем так же внезапно, как и вошла, выпорхнула из комнаты в коридор.

Макаров и Наташа остались вдвоем. Вздохнув облегченно, улыбнулись друг другу.

— Наташа, — заговорил Федор, словно делая усилие над собой, — ты согласна, что нам больше тянуть ни к чему?..

Сказав эти слова, он так пристально посмотрел ей в лицо, что она смутилась. Чтобы не выдать радости, откинулась на спинку стула и, высоко подняв голову, стала что-то разглядывать на потолке. Просидев в таком положении с минуту, выпрямилась, спросила, зардевшись:

— Почему ты на меня так смотришь? Он промолчал, не отрывая от нее глаз. — Что же ты молчишь? О чем думаешь?

— Я просто радуюсь… Так уж?..

— Ты как роза — вся расцвела вдруг!

Наташа глядела на него прямо, немного щуря веки. Федор хотел отойти вглубь комнаты, но остановился, взял за плечи. Подняв голову, Наташа потеплевшим взглядом молча уставилась на него, усмехнулась. Позволила прижать себя к груди. Он еле улавливал ее притихшее дыхание. И ей приятно было слышать биение его сердца, испытывать такое ощущение, словно все в ней как бы переливалось во что-то новое. Будто в ней уже начало зарождаться прежде неведомое, что-то общее… Это чувство было еще смутным, но сознанию становилось ясно, что все это будет. Верила — любима!

…На следующий день рано поутру с первым пароходом возвращались в город все, кто отдыхал здесь в выходной день. Уезжали супруги Веселовы. Наташа и Федор поднялись раненько, чтобы проводить их к причалу. Сестры пошли вперед, у них был свой разговор. Макаров и парторг немного отстали. Им тоже надо было кое о чем поговорить.

— Я о Власове… — первый начал Макаров. — Не думаю, что после всей этой передряги он останется прежним. Вот решил он перейти в цех. Это хорошо. Вы не думайте, Григорий Лукич, что я пускаю слезу, что я мягкотелый. Нет. Но я не забываю одного: Василий Васильевич конструктор. Пусть немного побудет в цехе рядовым инженером, а затем… Затем мы с ним сядем за новую работу!

Веселов покачал головой.

— Святой ты человек, Федор Иванович!.. Так и слышится в твоем голосе: «Мир вам, люди…» Много грехов у Власова. Долго их искупать придется! Подумать страшно — советский конструктор, которому государство так доверяло, едва-едва не оказался на службе у врага. Нет! Посоветуюсь, да и поставлю его перед всей партийной организацией, пусть коммунисты решат — быть ему в партии или не быть. Думаю, исключат.

Последние слова Веселов произнес тихо, на его лице появилось выражение досады.

— Ну, есть, Федор Иванович! — вздохнул он и положил руку на плечо Макарову. — Разберемся во всем. А ты отдыхай, набирайся сил. Впереди много дел!

В это время сестры остановились, подождали мужчин.

Саша взяла мужа под руку, с другой стороны Наташа. Они будто повисли на нем.

— О чем это вы спорили с Федором Ивановичем? — полюбопытствовала Саша.

— О весьма серьезной проблеме, — не задумываясь, ответил Веселов. — Понимаешь, какое дело. Бобров и Макаров собираются очень высоко подняться в небо. Вот мы и решили просить Наташу, как врача, подумать над специальным «высотным» меню для этих молодцов. Как ты смотришь, Наташа? Ведь их надо питать сейчас поосновательнее. Нет, я серьезно говорю.

— Принимаю поручение, — ответила Наташа.

— Ну, вот так! — взглянув на Макарова, подмигнул глазом парторг. — А ты сомневался, Федор Иванович. Только чур — во всем слушайся Наталью Васильевну!

Веселой гурьбой подошли к причалу, у которого уже стоял пришвартованный пароход с белоснежными парусиновыми тентами на верхней палубе.

Когда сестры прощались, Саша притянула к себе Наташу, поцеловала в щеку и шепнула на ухо:

— Значит, ты счастлива? Наташа, порозовев, кивнула головой.

— Очень!..

Глава двадцать четвертая

Когда Власов узнал о том, что партийное бюро предполагает в ближайшее время рассмотреть его персональное дело, покой опять покинул его. «В чем моя вина? — по сто раз на день спрашивал он себя. — Ведь я не более как жертва превратностей судьбы… Что делать? С кем посоветоваться? Кто поймет меня?.."Беседы с парторгом Веселовым и директором Соколовым ни к чему не привели. Оба ответили почти одинаково:

— Будем разбирать. Пусть коммунисты знают. Они и решение вынесут справедливое. Многое будет зависеть от тебя самого…

Власов решил посоветоваться с главным инженером, поговорить с ним, как со старым товарищем. Быть может, он скажет что-нибудь разумное, развеет это отвратительное, иссушающее душу чувство страха.

В первый же воскресный день, сказав жене, что хочет пройтись по городу, Власов пошел к Грищуку.

— Позволите, Павел Иванович? — войдя в дом, с напускной развязностью начал он. — В засуху ищут живительный источник, в беде ищут друга. Нуждаюсь в вашем совете.

На лице главного инженера не отразилось удивления. Он знал, что раньше" Или позже Власов придет к нему. И все же слегка поморщился досадливо. В порядке вежливости полагалось бы подняться навстречу гостю, но он не сделал этого. Оставаясь в кресле, указал на стул.

— Садитесь, Василий Васильевич.

— Вы знаете о том, что меня будут слушать на партийном бюро? — без длинных предисловий спросил Власов.

— Знаю. Не только будут слушать, но и решение соответствующее будет принято, — спокойно ответил Грищук.

— Но ведь могут исключить из партии…

— Вполне.

Лицо у Власова вытянулось, глаза потемнели. Он едва сдерживался, чтобы не сказать что-нибудь резкое, оскорбительное.

Грищук взглянул на него и подумал: «Глаза какие безумные! Еще хватит меня по голове чем-нибудь, как адвоката…» Заговорил успокоительно:

— Однако, Василий Васильевич, ни при каких обстоятельствах не следует терять присутствия духа.

— Значит, вы меня считаете виновным? — упавшим голосом спросил Власов.

— Да, в том, что вы распустили нюни с этим мерзавцем Давыдовичем, считаю вас виновным. Дружбу завели с врагом, в душу свою позволяли заглядывать — это тяжкая вина.

Что можно было возразить? Власов тяжело вздохнул. В груди закипела злоба на этого спокойного человека.

— Однако, Павел Иванович, меня будут обвинять и в том, что я в самую трудную минуту разорвал с Макаровым… В этом-то вы меня поддерживали?

«Вот куда гнет!..»- подумал Грищук.

— Ну, батенька, — возразил он, — вы, пожалуйста, формулируйте наши отношения точнее. Я поддерживал и поощрял спор между двумя конструкторами, соревнование умов. Одно время мне казалось, что вы правы. Но вы не сумели доказать свою правоту, силенок не хватило. А Макаров это проделал с блеском. Вот так!

Теперь для Власова все стало ясно. Никаких надежд на главного инженера возлагать не было смысла: «Зачем я только пришел к этому барсуку?»- горько упрекнул он себя. Все же решил задать еще вопрос:

— Павел Иванович, вы будете выступать на бюро?

— Очевидно.

— Но ведь ваш голос очень много значит… Грищук подумал немного. Затем придвинул к себе шкатулку с душистым табаком и стал набивать им трубку. Наконец заговорил неторопливо.

— Василий Васильевич, вы пришли ко мне за советом. Извольте выслушать внимательно. Я отлично понимаю, что вы в затруднительном, мягко говоря, положении. Понимаю, что вы ищете сочувствия и поддержки. Так вот — и то и другое вы найдете прежде всего у своего противника. Да, да — у Макарова.

— У Макарова? — воскликнул Власов.

— Да!

— Как это?

— А вот попытайтесь поговорить с ним по душам. Вы сказали, что мой голос много значит. Но голос Макарова в вашем деле может быть самым весомым. Да, да.

Власов почувствовал боль в груди. «Нет, не стану ползать перед учеником! Да он всю жизнь будет презирать меня!..»

— Вы, однако, правильно поймите меня, Василий Васильевич, — продолжал Грищук. Мой совет поговорить с Макаровым отнюдь не означает, что я советую вам лечь перед ним кверху лапками. Нет! Он сам этого не пожелает. Но я знаю, что он мечтает о дальнейшей совместной работе с вами.

Много горечи в душе уносил Власов после встречи с главным инженером. Но и светлое пятнышко появилось. «Значит, Макаров мечтает о дальнейшей совместной работе со мной?..» Эта мысль вселяла надежду, согревала остывшую душу.

Глава двадцать пятая

Две недели промелькнули, как один день, как один час. Наташе казалось, что время остановилось. Макаров ведь только что приехал. Они еще не успели насмотреться друг другу в глаза…

— Федя, ну объясни мне, почему ты такой неспокойный сегодня?

Они сидели рядышком на садовой скамье, тесно прижавшись друг к другу. Перед ними лежала цветочная клумба, будто огромная, изумительно расшитая подушка. К вечеру цветы ожили, наполнили воздух чудесным ароматом. Со стороны реки тянуло легкой прохладой.

Макаров обнял Наташу, точно хотел согреть ее, и задумчиво сказал:

— Я должен завтра утром уехать в город.

— Не понимаю, что это значит… — испугалась Наташа. — Объясни же! Там случилось что-нибудь? На заводе неблагополучно?..

— Нет, не то. Понимаешь, завтра на партбюро будут рассматривать дело Власова. Я звонил. Григорий Лукич говорит, что мое присутствие не обязательно… Но я должен присутствовать. Не знаю, хорошо или плохо буду говорить, но обязательно выступлю.

Его лицо, его голос были решительными. Наташа, закусив губу, не нашлась, что ответить. Ей хотелось заплакать от обиды. Но понимала, это ни к чему — все равно будет так, как он решил. В эту ночь она задавала ему тысячу вопросов, на которые и не надо было отвечать. Макаров только нежно ласкал ее, целовал в губы, щеки, глаза… А летние ночи коротки. Вот уже порозовел восток. После вчерашней духоты деревья, трава, цветы спали в предрассветной тишине. Во всем чувствовалось что-то дремотное, навевающее сонливость. Шагая с Федором рядом, Наташа слегка вздрагивала от ощущения сыроватого холодка. Не спускаясь к причалу, они остановились на высоком берегу.

— Посидим, Федя…

Макаров постелил плащ, усадил Наташу, сам присел рядом. Некоторое время оба хранили молчание, каждый по-своему переживал предстоящую разлуку.

Ты обещай мне, что не будешь скучать, — первым заговорил Федор. — Если удастся уговорить Силу Ивановича, тогда и ты скоро вернешься в город.

— Из этого ничего не выйдет, — вздохнув, возразила Наташа. — Когда я давала согласие сюда на работу, то обещала побыть до конца сезона. Я сдержу свое обещание, Федя.

Она прижалась к нему своей грудью, он ткнулся лицом в ее пушистые волосы.

— Федя, неужели между тобой и Власовым отношения были неискренними? — вдруг спросила Наташа. — Вас на заводе считали хорошими друзьями. Я никак не могу понять, неужели раньше он не желал тебе добра?

— Я не могу этого сказать, — тихо ответил Федор. — После первой нашей совместной конструкции он сказал как-то: «Я имел возможность понаблюдать за вашим усердием, Федор Иванович. Радуюсь! Скажу прямо: не всякому такая настойчивость и внимательность присуща. Но вы на меня не обижайтесь, если я откровенно скажу: есть у вас и недостатки. Возникла мысль, и вы сразу хватаетесь за нее, совершенно не затрудняя себя глубокими размышлениями». Я убежден, что тогда он искренне желал помочь мне. Я слишком увлекался. Иногда он даже посмеивался надо мной: «Идей у вас столько в голове, что вы не в состоянии с ними справиться».

— А правильно он это сказал? Ты не обиделся на него тогда?

— Нет, не обиделся. Говорил он правду-матку.

— Ну вот видишь, — с чувством облегчения сказала Наташа. — Значит, он был другом.

— Я этого никогда не отрицал, — ответил Федор.

Он взял Наташину руку и поцеловал. В это время где-то в тумане заревел гудок приближающегося парохода. Поднявшись, они встали друг против друга.

— Верь, Наташенька, что Власов мне не безразличен.

Простившись, Федор почти бегом побежал на пристань. Взойдя на пароход, оглянулся. Но Наташи уже не видно было. Кругом на палубе — пассажиры, едущие в город из дальних мест. Ему казалось, что все они смотрят на него. Пройдя на нос парохода, снова стал вглядываться в берег. Вон она — стоит, машет платочком!.. До свидания, Наташка! До свидания, родная!..

Зашумели колеса. Пароход отчалил и вышел на середину реки. Утро наступало медленно, туман расступался с неохотой. Но все же редел, и наконец на поверхность воды мягко пали первые солнечные лучи, покрывшие реку золотистой рябью. Только Федор сошел на городскую пристань, тотчас перед ним встал вопрос: «А теперь куда? Прямо на завод или заглянуть к Власову?». Девяти часов еще не было. Он надеялся, что Власова застанет дома. Нужно поговорить с ним до партбюро, чтобы твердо чувствовать себя потом, когда придется сказать свое слово, за или против."Ну, давай, брат! — как бы подкрепляя свою решимость, произнес он. — Если Власов и недружелюбно встретит, не беда. Давай вперед, не теряя времени». Власов встретил его без воодушевления. «Ага, сам явился», — говорили глаза его. Он стоял в саду, подрезая небольшим ножом усохшие ветви деревьев.

— Здравствуйте, Василий Васильевич!

Власов равнодушно поздоровался, сделав вид, что не заметил протянутой руки. Недоумение было в глазах Федора. Но он не опустил головы, а пристальней глянул на бывшего учителя, неестественно постаревшего за последнее время.

— Я вижу, Василий Васильевич, вы не рады видеть меня? Я в чем-то виноват перед вами?

— Ваша вина передо мной? — усмехнувшись, проговорил Власов. — Никакой вины… А впрочем да!

— Если она есть, хотелось бы знать — в чем?

— Извольте. Я скажу. Не знаю только — поймете ли меня… Вы — это молодость, а я, как видите, постарел.

— Но позвольте же…

— Не надо! — вяло отмахнулся Власов. — Я знаю — вы скажете, что в этом вины вашей нет. Отвечаю: вы правы!.. Отвечаю, но в душе не соглашаюсь с этим. Удивляетесь?

— Немножко.

— Я и сам понимаю — нет ничего худшего в жизни, чем навязчивая зависть к молодости. Но что делать — завидую… Да, Федор Иванович, завидую вам! Однако лучше, как вы отдохнули. Садитесь, — Власов сел на небольшую скамью под рослой яблоней, жестом пригласил гостя.

— Отдохнул я вполне прилично. Солнце, воздух, вода, — там этих благ предостаточно, — ответил Макаров, обрадовавшись перемене разговора, и в свою очередь поинтересовался: — Ну, а вы как, Василий Васильевич? Как досуг коротаете?

Власов вздохнул.

— Не очень весело…

— Что так?

— Вы, должно быть, делаете вид, что ничего не знаете… Сегодня в три часа дня Власова исключат из партии… В этом нет сомнения… Или вам действительно ничего не известно?

Макаров достал папиросу, медленно раскурил.

— О том, Василий Васильевич, что вас сегодня будут слушать на бюро — я знаю. Но какое будет решение — мне неизвестно. Собственно, я и зашел к вам с той целью, чтобы поговорить перед заседанием…

— Только прошу вас не выражать сочувствия! — холодно попросил Власов. — Я все продумал за эти дни, все оценил и переоценил. Доложу партийному бюро, как было, как есть — и пусть коммунисты решают. Любой приговор приму, как должное.

Макаров почувствовал, что дальнейший разговор на эту тему вести не следует. Через несколько часов этому человеку предстоит пережить тяжелое испытание. И, судя по всему, он готов к этому.

— Да, любое решение приму как должное! — повторил Власов и, опершись руками на колени, тяжело поднялся.

… Партийное бюро заседало в кабинете Веселова. В небольшой комнате собралось человек пятнадцать. Сидели молча, дожидались Соколова и Грищука, задержавшихся в связи с каким-то срочным разговором с Москвой. У каждого на душе было смутно. Впервые предстояло слушать такой тяжелый вопрос.

Когда вошел директор, все обратили внимание на его улыбчивое лицо. Должно быть, разговор с Москвой порадовал его чем-то.

— Давайте, товарищи, откроем окна, — неожиданно предложил Соколов.

Кабинет сразу наполнился свежим воздухом. И улыбка директора, и свежий воздух как-то неожиданно подняли настроение присутствующих. Заседали долго, как никогда раньше. Власов говорил немного, но в прениях высказались все. Тяжелые и резкие слова звучали в этой небольшой комнате. Власов прислушивался к тому, что говорили люди, которых он знал по десятку лет и больше, которых уважал, которые ругали его, но не умаляли заслуг в прошлом, и седая голова его опускалась все ниже и ниже.

Предложений было два: одни требовали исключения из партии, другие предлагали перевести на год в кандидаты. Голоса разбились почти поровну. Решил голос мастера цеха, в котором сейчас работал Власов.

— Пусть побудет в наших рядах еще год, — сказал мастер. — Пусть своей работой и делами искупит вину А не пожелает этого — коммунисты нашего цеха первыми предложат исключить.

Кажется, больше других был взволнован Макаров. Он машинально сунул руку в карман, достал папиросу и чиркнул спичку, но сразу сообразил, что еще в начале заседания условились не курить. Когда парторг спросил Власова, не желает ли он что-нибудь сказать в заключение, тому тяжело было приподнять голову. Он сидел склонившись, облокотясь на колени, глядел в пол. Лишь повторное приглашение дошло до его сознания. Поднялся — высокий, похудевший, обвел присутствующих глазами и коротко ответил:

— Я оправдаю ваше доверие.

Глава двадцать шестая

Лето проходило. Дни становились короче. Уже начали покрываться нежной позолотой березы и клены. В роще за курортом появились неугомонные сороки и синицы — предвестники приближавшейся осени.

Давно уехали в город Петр Бобров и Людмила Давыдович. Скука стискивала сердце Наташи, когда она возвращалась с работы в свою комнатку, казавшуюся ей невыносимо пустой. Уезжая, Макаров обещал часто наведываться к ней, но за все время только дважды сумел вырваться сюда. И Наташа не имела права обижаться. Она знала, что на заводе горячая пора. Пробные самолеты построены, не сегодня так завтра предстояло испытание в воздухе. Конечно, не мог Федор к ней часто приезжать. Наташа каждый день подсчитывала, сколько еще осталось времени. Боже, как мучительно будут тянуться последние полтора месяца!..

И вдруг совсем неожиданно… Сначала послышались шаги в коридоре, затем стук в дверь.

— Войдите!

В комнату вошли заведующий домом отдыха и молоденькая девушка.

— Вот вам смена, Наталья Васильевна, — сказал. — заведующий Познакомьтесь и попрощайтесь… Завком прислал молодого врача…

Девушка протянула руку Наташе, назвала свое имя и фамилию. На рассвете Наташа уже сидела на палубе парохода. Всю дорогу она думала только об одном о встрече с мужем. И еще думала о том, что пароход идет нестерпимо медленно. Но вот и город… Глаза ее заблестели.

«Где же Федор?..»- всматривалась она в толпившихся на пристани людей. Сойдя на берег, оглянулась вокруг и вдруг увидела возле машины Макарова Анастасию Семеновну. Торопливо подошла к ней, протянула руку, чтобы поздороваться. Но свекровь не подала своей руки. Наташа догадалась. Застеснявшись, обняла ее и поцеловала, как родную мать, в обе щеки. За это Анастасия Семеновна поцеловала ее трижды.

— А Федя не приехал? — спросила осторожно Наташа.

— Занят он, дочка, — степенно ответила свекровь. — Прислал машину и мне повелел тебя встретить.

Уже в пути Наташа, не выдержав, спросила тревожно:

— Сегодня испытывают в воздухе?

Анастасия Семеновна знала все. У сына не было секретов перед родной матерью. Со вчерашнего вечера болело ее сердце. Эту ночь она глаз не сомкнула, все прислушивалась, хорошо ли спит Федор. А на рассвете прибежал летчик Петр Бобров — веселый, как всегда. «Вставай, лежебока! — толкал он Макарова. — Вставай да посмотри на небо»… В ту минуту у матери сердце оборвалось…

Анастасия Семеновна посмотрела на невестку и ответила на ее вопрос:

— Не знаю, доченька, ты бы сама поехала на завод. Высади меня возле дома — и езжай.

Когда машина, развернувшись возле заводоуправления, остановилась у парадного, оттуда вышли Соколов, Грищук, Веселов, Макаров, Бобров, конструкторы и небольшая группа незнакомых людей. Они направились к заводскому аэродрому. Позади всех шел Власов. Наташа догнала его, придержала за руку.

— О, Наталья Васильевна!.. Значит, успели? Пойдемте с нами. — Власов улыбнулся, пожал ее руку. — Сегодня у вашего мужа экзамен на аттестат зрелости…

— Летят? — испугалась Наташа.

— Бобров летит. Двенадцатый раз поднимает машину в воздух. Сегодня — решающий полет… Идет на штурм!

— Василий Васильевич, ничего не случится?.. Власов вздохнул.

— Хочу, Наташенька, чтобы ничего не случилось! Все, кто должен был присутствовать при испытании нового самолета, остановились у входа на аэродром. Небо было удивительно голубое, в нем сияло ослепительное солнце.

Неподалеку возле ангара стояла, поблескивая серебром, стреловидная машина с оттянутыми назад, как бы прижатыми к фюзеляжу короткими крыльями. Возле нее озабоченно ходили механики.

Наташа со стороны наблюдала за Макаровым, разговаривавшим с директором завода. Как ей хотелось сейчас подбежать к нему, обнять и поцеловать!..

Но вот все стали пожимать руку Боброву, дружески сулили ему ни пуха ни пера, желали счастливого пути и благополучного возвращения.

— Ждите с победой! — помахав всем рукой, бодро воскликнул летчик.

Подойдя к самолету, Бобров легко взобрался в пилотскую кабину и защелкнул над собой прозрачный фонарь. Стартер взмахнул флажком. Тотчас из сопла с грохотом вырвалось бледно-синеватое пламя. Пробежав по бетонированной взлетной площадке, самолет вдруг оторвался от земли и стремительно рванулся в небо, оставляя за собой беловато-серый шлейф дыма. Вот уже описан широкий круг над аэродромом, и самолет сделался почти прозрачным.

Макаров, стараясь казаться спокойным, надел наушники. Через минуту в них послышался голос Боброва: «Иду по прямой. Рулевое управление отлично!..» После небольшой паузы опять его голос: «Высота шесть тысяч. Скорость — шестьсот пятьдесят…» И почти сразу же: «Семьсот!..» Каждое слово Боброва заставляло сильнее и сильнее колотиться сердце Макарова. Присутствующие на аэродроме замерли, с напряжением прислушиваясь к тонкому гулу, долетавшему до земли из далекого голубого простора, искали глазами прозрачную пылинку. Но вот все исчезло.

Радист переключил рубильник. Макаров спросил в микрофон: «Как чувствуешь, Петя? Как приборы?.. Отвечай!» Щелчок рубильника. Снова, голос летчика: «Девять тысяч. Машина ведет себя прекрасно. Чувствую себя нормально!»

«Девять тысяч!..» Макаров невольно взглянул на небо. Ведь все должно произойти в короткие минуты…

…А Бобров — там, в поднебесье, мысленно твердил: «Еще выше! Еще немного!..» Напряг все силы и увидел, как стрелка миновала цифру «10 ООО». Пожалуй, довольно. Теперь — скорость! Мотор ревел, но не задыхался, никакой вибрации не ощущалось… Бобров мельком глянул за борт: земли не видно, только мутные пятна где-то далеко внизу. Стрелка доползла до красной черты. Поползла второй раз по кругу. Еще, еще хоть немного! Как только стрелка перешла за отметку, летчик — начал осторожно ложить машину на крыло. Хотелось плавно перевести ее в пике… Но что это?.. Самолет будто свалился и понесся к земле с невероятной скоростью. Вот уже угадывались квадраты лесов и полей. Голова кружилась, смыкались веки… Все засвистело, взвыло вокруг тела самолета. Стрелка прибора быстро шла по кругу. И вот скорость уже 1270 километров в час. Бобров потянул ручку на себя, силясь вывести машину из пике. И действительно, самолет начал выпрямляться. Но вдруг летчику показалось, что рулевое управление заклинило. Машину начало угрожающе трясти. Бобров сорвал кислородную маску. Увидел несущуюся навстречу зеленую массу леса. Сзади что-то затрещало, словно самолет разламывался… Летчик инстинктивно потянулся рукой к рычагу катапульты…

… Макаров считал секунды. На аэродроме все замерли. «Бобров, Бобров, отвечай!.. — кричал он в микрофон. — Почему молчишь? Отвечай!..»

Неожиданно к нему кинулась Люда. На ней лица не было. Но Макаров одним взглядом предупредил ее, чтобы она ни о чем не спрашивала.

Через пять минут на аэродром прибежала секретарь директора Оля Груничева. Остановилась перед Соколовым и, не в силах вымолвить слова, протянула лист бумаги.

Прочитав телефонограмму, Соколов подал ее Макарову, а сам обратился к присутствующим, стараясь говорить как можно спокойнее:

— Товарищи, наш самолет упал в тридцати километрах отсюда…

— А Бобров?.. — вырвалось у Люды.

— Пока ничего не известно… Федор Иванович, оставьте все и немедленно в машину!

Десять легковых машин и одна санитарная, вырвавшись из заводских ворот, помчались по дороге на север. Минут через двадцать директорский лимузин свернул с асфальтового шоссе и устремился по лесному проселку. Сосны обступали дорогу со всех сторон. Макарову почудилось, что заходит солнце… «Неужели погиб?.. — мучила мысль. — А может быть, истекает кровью?..»

— Семен Петрович, — попросил он директора, — пусть шофер нажмет!..

— Вон, смотри!.. — вместо ответа Соколов показал рукой вперед.

И первым, кого увидел Макаров, был летчик Бобров. Он стоял, широко расставив ноги, на обочине проселка, окруженный группой колхозников. В десяти метрах наполовину зарылся в землю изуродованный самолет.

— Жив, черт! Жив!.. — закричал Макаров, кинувшись к летчику.

— Да я-то жив. А вот… — Бобров влажными от слез глазами показал на остатки самолета.

Макаров бросился к машине, заглянул внутрь разбитой кабины.

— Семен Петрович, приборы не повреждены!.. — сказал подошедшему Соколову. — Взгляните!..

На следующий день специальная комиссия собралась в просторном кабинете директора завода. На внесенном сюда широком столе лежали приборы, снятые с упавшего самолета. Соколов внимательно прочел только что составленный протокол испытаний и размашисто подписал. Затем поднялся, посмотрел на всех торжественным взглядом.

— Итак, дорогие товарищи, «звуковой барьер» взят!

Он еще хотел что-то сказать, но в кабинет вошла секретарь Оля Груничева, подала телеграфный бланк/Пробежав его глазами, Соколов заулыбался.

— Но, оказывается, мы не первые…

Все присутствующие слегка подались вперед, точно над головами вдруг грянул гром.

— Вот телеграмма летчика-испытателя Красовского. Он сообщает, что вчера на рассвете пробил «звуковой барьер», и от всей души желает успеха нашему Боброву…

Прошло совсем немного лет с тех пор, как первые стреловидные самолеты опередили звук.

В конструкторском бюро Федора Ивановича Макарова сейчас идет упорная борьба за наращивание сверхзвуковых скоростей, не мелкими дозами, а сотнями километров.

И каждый раз, когда летчик-испытатель полковник Бобров после полета опускает на землю новую машину, к ней устремляются конструкторы, с тревогой осматривают приборы, наружную обшивку.

Теперь перед ними стоит задача преодолеть «тепловой барьер». А это посложнее, чем опередить звук.



Волосков Владимир Синий перевал


Обычная история

Небо было затянуто низкими плотными облаками, густо валил крупный снег, но мартовский рассвет брал свое. Быстро стаивала ночная синева, оставляя фиолетовые тени за углами изб и бараков, поблек и без того неяркий светлячок уличного фонаря у поселкового магазина. Пахло чем-то свежим и талым, что всегда предшествует первой весенней оттепели.

Дарья Назаровна, хромоногая, но еще довольно бодрая старуха, вышла из своей избы. Постояла у калитки, поглядела на серое небо, слизнула с губ холодную пушистую снежинку и удовлетворенно пробормотала:

— Мозглым несет… К теплу. — И сноровисто заковыляла к ближнему бараку.

В бараке размещались контора и общежитие бурового отряда, в котором Дарья Назаровна работала техничкой, рассыльной, прачкой и еще бог весть кем. Несмотря на обилие должностей, дел у Дарьи Назаровны не ахти как много: затопить вечером печи, прибраться утром, да три раза в месяц постирать постельное. Сейчас Дарья Назаровна шла исполнять одну из главных своих обязанностей — мыть полы после того, как рабочие уедут на участок.

У крыльца она остановилась. На ступеньках толстый слой снега, ни единого следа. До сих пор из общежития никто не выходил.

— Что они, рехнулись? — вслух проворчала старуха. — Скоро на работу выезжать. — И вспомнила: — Ясно дело, дорвались, дрыхнут с похмелья…

Вчера буровикам привезли, наконец, пайковый спирт, который не выдавали более двух месяцев.

Ворча и покряхтывая, Дарья Назаровна извлекла из-под крыльца веник, обмела некрашеные доски. С веником в руках зашла в узкий темный коридорчик. Сначала заглянула в обширную комнату. Так и есть. С двухэтажных нар несся мощный храп. Двадцать пар валенок, увенчанных застиранными портянками, строем стояли на большой русской печи. Часов у буровиков нет. Единственный на весь отряд старенький будильник находился в конторке — если кто и просыпался, то, не зная времени, снова валился на соломенный тюфяк. Начальник отряда Студеница обычно сам делал подъем. На этот раз, видно, и он проспал.

Дарья Назаровна прикрыла дверь общежития и стукнулась в другую, что находилась напротив. Никто не откликнулся. Старуха вошла. Оглядела комнатенку, громко именуемую конторой. В мерклом свете, пробивавшемся из окна, увидела привычную картину: стол, два табурета, железный ящик, узкая койка. На ней, укрывшись одеялом с головой, спит начальник отряда. Поскрипывая изношенным нутром, стучит будильник. На табурете, что возле койки, лекарство, которое всегда на ночь припасал Студеница, и стакан с водой. Все как обычно, как всегда бывало ранним утром. Да еще на треть опорожненная квадратная бутылка.

— Сколь говорила: хворое сердце — не трескай водку. Ан нет! Ох уж эти мужики… — укоризненно проворчала Дарья Назаровна, убирая лекарство и стакан. Понюхала, пригубила, сморщилась: — Окаянный. И в кровати пил. Вставай, Ефим Нилыч. Робят подымать пора.

Студеница не пошевелился.

— Вставай, Ефим Нилыч, — в полный голос повторила Дарья Назаровна и потянула одеяло.

Спящий по-прежнему не подавал никаких признаков жизни.

Предчувствуя недоброе, Дарья Назаровна охнула, прикоснулась пальцами к голой пятке Студеницы и опрометью бросилась из комнаты. Ворвавшись в общежитие, дурным голосом завопила:

— Робя-яты-ы-ы… Ефим Нилыч помер!


Днем дежурный врач поселковой больницы и участковый уполномоченный завершали необходимые формальности.

— Сомнений нет. Сердце, — скучным голосом констатировал врач, пожилой кривоплечий мужчина в помятом халате. — Отвезем в анатомичку, но… — Он махнул рукой. — Обычная история.

— Ясное дело, — согласился уполномоченный. — Я сам вчера говорил ему, чтобы поберегся. Да тоскливо ведь одному-то. Все о жене вспоминал. — Вздохнул. — Эх, жизнь-жистянка! Вот и гадай. Вчера жил, планы строил, а сегодня… Ну, ладно. Будем закругляться. — Он придвинул к себе форменный бланк. — Сего числа, третьего марта тысяча девятьсот сорок второго года мы, нижеподписавшиеся…

Участковому было не по себе. Все четыре месяца, что работали буровики в Песчанке, жили они со Студеницей дружно. Начальник отряда по-соседски ладил с участковым, по субботам ходил к нему в баню, покупал у матери молоко… Накануне вечером прибежал веселый: «Айда ко мне, спиртику выпьем. Слава богу, привезли. Отогреются хоть мои соколики. А то начисто проморозились нынче. Попробуй-ка в голехоньком поле…» Участковый не пошел, в отделение вызвали А теперь — хочешь не хочешь — регистрируй смерть невезучего, но в общем-то не плохого человека.

— А как же с документами? — озабоченно спросил старший коллектор Ваня Зубов, долговязый, тощий парень с остриженной наголо острой головой. — Работать-то как?..

Час назад пришла из геологического управления телефонограмма, в которой Зубову поручалось временно взять на себя обязанности начальника отряда. Ваня лишь прошлым летом кончил техникум, с делом освоился кое-как и вдруг — будь здоров! — становись начальником. К тому же, как на грех, не оказалось никаких геологических документов Нашли под подушкой у Студеницы связку ключей, открыли железный ящик, служивший сейфом… Все есть: и деньги, и сменные рапорты, а геологических документов — ни листика… Но ведь были же они, об этом все в отряде знают.

— Я ж сам по всем скважинам колонки вычертил. Куда делись? — горевал Ваня. — Ни пикетажек, ни первичной документации, ни анализов… Куда он их мог задевать?

Участковый положил ручку на стол, подошел к ящику, еще раз осмотрел накладку и два здоровенных висячих замка. Никаких следов взлома. Ни единой царапинки. Пожал плечами:

— Все в ажуре. А не отвез он эти бумажки в управление?

— В управление?.. — Ваня почесал стриженую макушку и вдруг простодушно обрадовался: — Точно! Наверняка увез. Он вечно воров боялся. А тут документы! Завтра поеду — привезу.

Считайте себя на передовой

Едва Купревич успел переговорить по телефону с профессором Дубровиным, как по радио объявили воздушную тревогу.

— Надолго, Коля? — спросил Купревич брата.

— Бог его знает, — безразлично откликнулся тот и устало зевнул. — Во всяком случае ваша светлость может не волноваться. «Юнкерсов» ближе окраин давно не допускают.

— А я и не волнуюсь, — огрызнулся Купревич. Он и в самом деле не волновался. Но какое-то настороженно-боязливое чувство заставляло прислушиваться к пальбе зенитных орудий. Так и подмывало подойти к окну, отдернуть черную маскировочную штору, выглянуть.

— Ну, жди машину, а я спать. — Брат опять зевнул. — Хороню, если минут двести храпануть удастся, а то и раньше на службу вызовут.

— Что, много дел?

— Святая простота! Будто для тебя войны нет. Достается. Шутка ли — каждые девять из десяти предприятий эвакуированы. На колесах! А армия требует самолетов. Вот и крутись!

— Девять из десяти? — поразился Купревич. — Так как же там, на фронте?

— А так… — Брат горько усмехнулся и как был — в сапогах и гимнастерке — завалился на диван. — Ждут новой техники. Заводы же того… Тук-тук-тук. Нынче здесь, завтра там.

— Как же это мы так, Коля?

— Вот так. Фашист нас не спрашивал. Да что с тобой говорить. Провинция… Погоди, денька три в столице поживешь — перестанешь изумляться. — И повернулся спиной.

Купревичу стало жаль похудевшего, измочаленного заботами брата. Николай работал в наркомате авиационной промышленности, и ему в самом деле доставалось — только что вернулся из командировки и с минуты на минуту ждал направления в новую. Уснул он почти тотчас, продолжая чему-то горько улыбаться во сне, будто не грохотали взрывы и не ревели моторами истребители-перехватчики в черном небе над притаившимся в снежной темноте огромным городом.

Купревичу же это было вновь. Он уехал, когда Москва еще не знала воздушных тревог. Потому сейчас, когда брат уснул, ему сделалось немного не по себе. Он погасил свет и, отогнув штору, выглянул в окно.

Пусто, мертво. Мутно сереет грязный мартовский снег. А в черной высоте пляшут над крышами безглазых домов оранжевые зарницы взрывов.

Купревич аккуратно задернул штору, включил свет и устроился поближе к телефону. Он не знал, когда придет за ним машина, не знал и другого — куда его повезут. Вообще не знал ничего.

А совсем недавно все было ясно и просто. Был Юрий Купревич — старший научный сотрудник института химии Академии наук СССР, была своя тема, свой шеф, своя лаборатория, была семья, жена Лена… Потом началась война, и его направили на химическиепредприятия Востока — помогал внедрять новые технологические схемы, разработанные институтом. И пошло: мотался с завода на завод, организовывал связи, помогал, покрикивал, хвалил и жаловался… Сам всевышний не поймет, кем является сейчас кандидат химических наук Купревич — не то научный работник, не то толкач, не то инспектор.

Пока крутился волчком в этой затянувшейся командировке, немцы успели оккупировать добрую половину европейской части страны, брат Николай получить ранение и вернуться на работу в наркомат. А Лена стала военврачом, и Купревич застал дома лишь пачку ее писем, присланных оттуда, с войны, где давно полагалось быть ему, а не ей.

Вспомнив о письмах жены, Купревич улыбнулся. Стало веселее — Ленка жива, здорова, Москва живет и борется…

Только вот одно не ясно. Зачем его вызвали? Институт химии давно эвакуирован, Академия тоже. Пришла телеграмма от профессора Дубровина, потом вторая — от директора института. Приказано прибыть в Москву. Пожалуйста. Прибыл. С великой радостью. А что дальше?

Дубровина Купревич отлично знает, учился у него. Профессор руководил его работой над диссертацией. Теперь у него новая должность — член научно-технического Совета по разработке химических проблем оборонного значения. Есть такой при Государственном Комитете Обороны. Не шутка. И вот этому занятому важнейшими делами человеку зачем-то вдруг понадобился затерявшийся в тылу Купревич. Зачем?

По телефону Дубровин ничего объяснять не стал. «Ждите. Придет машина. Привезет куда надо». Вот и все. Кратко и деловито. Совсем не похоже на прежнего приветливого чудака-профессора.

Купревичу надоело сидеть. Он встал, выключил свет и вновь отдернул штору. На окраинах города по-прежнему гулко гремели зенитки, по-прежнему в черном небе плясали огненные всполохи.

На мостовой перед домом появился темный силуэт воинского «виллиса».


— Нет и еще раз нет! — повторил Купревич. — И не уговаривайте, Всеволод Максимилианович. В конце концов я молод, и у меня есть идеалы. Мой важнейший долг… — Он замялся, поняв ненужную высокопарность своих фраз, но подходящие слова как-то не находились.

Дубровин сидел в кресле, уперев локти в стол, положив тяжелый рыхлый подбородок на сцепленные пальцы. Купревич возбужденно бегал по кабинету и по-мальчишески махал руками.

— Я не хуже других! Какой комплекс неполноценности вы во мне обнаружили?

Дубровин медленно поднялся с кресла. Вышел из-за стола, встал рядом с разгоряченным Купревичем. Тот перестал жестикулировать.

— Послушайте, Юрий Наумович, неужели из нас в самом деле могут получиться снайперы? — вдруг очень серьезно спросил профессор и сдвинул на лоб очки.

— Почему именно снайперы? — опешил Купревич и тоже машинально потрогал оправу массивных очков. — Можно…

— Кем? — Близорукие выцветшие глаза Дубровина продолжали оставаться серьезными, он заинтересованно ждал.

— Можно, можно…

— Сколько у вас? — профессор указал пухлым пальцем на очки.

— Левый минус ноль семь, правый — минус шесть…

— Н-да-с, батенька. Даже у меня лучше. Вот вам и комплекс неполноценности!

— Но я же молод!

— Голубчик, Юрий Наумович, для этой войны и я молод. Честное слово! — Профессор произнес это серьезно и внушительно. Настолько внушительно, что Купревич разом забыл о своей досаде и еле сдержал улыбку. Из каждой морщины, из каждой складки крупного, обрюзглого лица Дубровина глядела старость.

— Ну как можно сравнивать, Всеволод Максимилианович…

Дубровин возвратил очки на переносицу. Взглянул на часы. Стал хмурым, строгим.

— Время. Дискуссии конец. Идемте.

— Куда?

— На совместное совещание Совета с представителями оборонных наркоматов.


Заняв место в заднем ряду небольшого переполненного конференц-зала, Купревич с любопытством огляделся. Впервые в жизни он видел в одном месте столько генералов, крупных инженеров и академиков. В президиуме сидели известные всей стране ученые, среди них и Дубровин. Купревич невольно удивился переменам, которые произошли с профессором Суровый массивный старик весь как-то подобрался, сосредоточился. И Купревич понял: нет и уже никогда не будет прежнего благодушного профессора — огромные забота и тревога стали единственным содержанием его жизни. Впрочем, вскоре Купревич забыл о Дубровине…

Выступал заместитель наркома боеприпасов, и хотя говорил он негромко, каждая фраза отдавалась громом.

— Я уполномочен сообщить совещанию, что наша страна только в период с августа по ноябрь прошлого, сорок первого, года потеряла более трехсот предприятий, изготовлявших боеприпасы…

Купревич был связан с военным производством, и потому с особой очевидностью сознавал значимость каждой из называемых оратором цифр. Раненые фронтовики, с которыми ему случалось беседовать в последние недели, с недоумением и злостью жаловались на малочисленность нашей авиации, на отсутствие танков, на чем свет стоит кляли интендантов, из-за неразворотливости которых на передовой порой не хватало даже мин и снарядов… Купревич возмущался вместе с ними. А на проверку, оказывается, не виноваты извечные армейские козлы отпущения — интенданты.

— Каждый месяц фронт мог получать миллионы и миллионы боеединиц, но не получает, — продолжал заместитель наркома. — Положение создалось тяжелейшее. За истекшие восемь месяцев войны армия расходовала боеприпасы, накопленные еще в мирное время. Я это подчеркиваю. Теперь запасы подходят к концу, а промышленность дает фронту лишь немногим больше половины запланированной продукции.

Купревич зябко повел плечами.

— Итак, необходимы правильные выводы из сложившейся обстановки и незамедлительные действия. Поскольку основным поставщиком сырья для боеприпасов являются предприятия химической промышленности, мы и собрались здесь, чтобы принять совместные решения.

«Решения! Но ведь сегодня и завтра на фронте нужны боеприпасы, а не решения!» — тоскливо подумал Купревич и вспомнил о Лене.

Следующим выступал представитель минометной промышленности. Это был сутулый, бледный, очевидно, основательно изнервничавшийся человек. Не успев занять ораторское место у стола президиума, он уронил листок с тезисами, а потом долго не мог ухватить его на скользком паркете. Эти непредвиденные манипуляции окончательно выбили минометчика из равновесия, и, забыв о бумажке, он с горячностью обрушился на всех смежников и поставщиков сразу. Начал жаловаться, что не хватает цельнотянутых труб и стальной ленты, что не поступают вовремя какие-то двухтавровые балки номер восемнадцать… У него, ясное дело, накипело, но говорить долго ему не дали.

— А по существу? — перебил председательствующий.

— Что? — Докладчик мотнул головой, словно налетел на стену. — Ах, по существу… С металлом и материалами как-нибудь вывернемся. Начинка! Дайте нам в достаточном количестве начинку! — Он нервно замахал листком. — Ставка и правительство ежедневно запрашивают о количестве произведенной продукции. А что можем мы? Товарищи химики, дайте в достаточном количестве взрывчатку, а главное — твердое топливо для реактивных снарядов. Дайте начинку! А уж мы не осрамимся.

Возвращаясь на свое место, минометчик сутулился больше прежнего и смущенно озирался — понимал, как неубедительно прозвучало выступление. Купревичу стало жаль его. «Сгорит на работе, — сочувственно подумал он. — Не по его нервам должность».

У стола президиума появился представитель наркомата химической промышленности. И сразу по конференц-залу прокатился ропот. Купревич подумал: «Ага! Ключевой докладчик. Быть шторму».

Но представителя химиков шум не смутил. Очевидно, то был тертый калач, наперед знавший, что ласковых слов ему здесь не скажут. Низенький, плотный, с бритой, круглой, как бильярдный шар, головой, он жестом опытного докладчика попросил тишины и заговорил хорошо поставленным, неожиданным для такого маленького человечка мощным басом:

— Да, товарищи, дела плохи. По плану, утвержденному правительством, из западных районов страны должно было быть эвакуировано около сорока химических заводов. Часть демонтировать не удалось. Почему? Спросите товарищей военных. Из числа эвакуированных предприятий на новые места полностью прибыли лишь восемь заводов. Где остальные? Надо спросить железнодорожников…

— Что вы киваете на Петра да на Марью! Говорите конкретно: сколько заводов, из числа вывезенных, дают продукцию? — перебил его моложавый генерал-лейтенант, сидевший в первом ряду.

— Три! — отрубил докладчик и зло присогнул шею.

«Только три!» — ужаснулся Купревич. Как бы ни были велики потери промышленности на Западе, все же на Востоке имелись крупные металлургические и машиностроительные предприятия. Полностью переключив их на выпуск военной продукции, можно было решить многие проблемы, связанные с оснащением армии необходимым оружием. Но взрывчатка, пороха… Исходное сырье для их производства — азотную и серную кислоты — поставляют химические предприятия. А таких предприятий на Востоке мало. И в один миг их не построишь…

Тем временем между докладчиком и моложавым генералом завязалась перепалка:

— Что вы можете дать оборонной промышленности в ближайшее время? На что можно рассчитывать? — настаивал генерал.

— Все действующие предприятия работают с предельной нагрузкой. Производственники выжимают из имеющихся установок все что можно. Даже более того. Все мировые рекорды съема продукции перекрыты!

— Нас рекорды в дачный момент не интересуют. Говорите ясно — сможете в ближайшее время существенно увеличить выпуск порохов и взрывчатки?

Докладчик отер платком вспотевшую лысину, зачем-то оглянулся на президиум.

— Если не введем в эксплуатацию дополнительные мощности, то не сможем. Надо форсировать строительство и монтаж новых заводов. Это единственный выход из положения.

В зале повисла тревожная, напряженная тишина.

Купревич почувствовал на себе чей-то внимательный взгляд. Он давно ощущал подспудную неловкость, но только в этот момент внезапно осознал, что его с самого начала совещания кто-то пристально рассматривает. Резко обернувшись, увидел на противоположном краю зала молодого человека. Взгляды их встретились. Молодой человек не смутился. Спокойно отвернулся, предоставив Купревичу возможность разглядывать себя сколько ему заблагорассудится.

«Тридцати еще нет. Ни разу не встречал… Кто он?»

У молодого человека ничем не примечательное округлое лицо, слегка вздернутый нос, короткие белобрысые волосы аккуратно причесаны. Лицо как лицо, пиджак как пиджак. Как у многих. И все же молодой человек чем-то неуловимо отличался от всех участников совещания. Купревич долго приглядывался, пока догадался: тот точно так же, как он, Купревич, пришел сюда слушать, а не принимать решения, у него тоже нет портфеля на коленях, нет карандаша над раскрытым блокнотом…

— Песчанский химический комбинат на полную мощность работает? — наконец нарушил тишину чей-то голос.

— Нет. Песчанский комбинат еще не выдает готовую продукцию, — скучным голосом откликнулся бритоголовый химик.

— Как так? — заместитель наркома боеприпасов даже дернул головой. — Крупнейшее химическое предприятие Востока все еще не действует? Вы же еще в декабре утверждали, что оно накануне пуска!

Зал взорвался:

— Возмутительно! Какая безответственность! И это в такое время, когда решается судьба страны!

— Тише, товарищи! — мощный бас докладчика перекрыл шум. — На Песчанском комбинате сернокислотный и аммиачный комплексы работают на полную мощность.

— Они и до войны давали продукцию! Нам не аммиак и кислота нужны, а пороха и взрывчатка! — продолжал бушевать зал. — Безобразие!

«Вот и шторм!» — резюмировал Купревич.

— Итог всепрощения! — возмущался генерал, обращаясь к залу. — Либеральничаем, верим пустым обещаниям…

— Действительно безобразие! — вторил ему сутулый минометчик. — Мы ждем с Песчанки специальные пороха, считаем действующим предприятием, а тут…

— Объясните совещанию, почему Песчанский химкомбинат до сих пор не дает готовой продукции, почему цикл не замкнут? — потребовал заместитель наркома.

— Интересно, что эти химики еще придумали в свое оправдание? — сердито крикнул кто-то.

— Ничего придумывать не собирались! — возразил докладчик. — Завершение строительства Песчанского комбината и ввод его в строй действующих срываются из-за недостатка технической и питьевой воды.

— Чего?

— Воды! Самой элементарной воды. Аш-два-о… Проблема водоснабжения комбината до сих пор не решена! — теряя остатки самообладания, затравленно рявкнул химик.

И зал опять взорвался:

— Что же думали раньше? Почему об этом никто ничего не знает?

Председательствующий яростно тряс над головой старомодным колокольчиком, пока зал не затих снова.

Грузно поднялся со стула Дубровин. Заговорил медленно, глухо:

— Товарищи, поменьше эмоций! Не будем тратить время впустую. Государственному Комитету Обороны и правительству доложено о положении, сложившемся в Песчанке. Поэтому и созвано настоящее совещание. Члены нашего Совета уже выезжали на место. Действительно, пуск завода азотной кислоты и кооперированных с ним цехов по производству взрывчатых веществ срывается из-за недостатка воды. Предполагалось этот дефицит покрыть за счет подземных вод, но гидрогеологи с задачей не справились — нужного количества воды не обнаружили. Мы специально пригласили на совещание секретаря Зауральского обкома партии товарища Голубничего, начальника геологоуправления товарища Рыбникова и представителя государственного геологического комитета товарища Прохорова. Давайте послушаем их. — И Дубровин сделал приглашающий жест куда-то в сторону.

— Ничего, мы с места, — звонко сказали оттуда.

Все обернулись на голос.

Во втором ряду, с краю, особняком сидели трое и, не обращая внимания на всеобщее любопытство, о чем-то совещались. Их деловитость, очевидно, понравилась присутствующим. На некоторых лицах мелькнули улыбки. Купревич тоже улыбнулся — три встрепанных чуба, примкнувшие друг к другу, казались до потешного похожими.

Один из совещавшихся встал. Молодой, высокий, по-юношески красивый.

— Рыбников, начальник Зауральского геологического управления, — отрекомендовал Дубровин.

— Наше управление создано незадолго до начала войны, — без излишних предисловий звонко заговорил Рыбников. — Естественно, ни нужными кадрами, ни технической базой обзавестись не успели. Тем не менее, согласно решению правительства, нам в первые же дни войны был резко увеличен план по приросту запасов руд черных и цветных металлов. Мы перестроились, мобилизовали все наличные силы на выполнение этой оборонной задачи. Затем неожиданно поступило срочное задание по Песчанскому комбинату. Разумеется, направить туда было некого. Все же мы организовали небольшой гидрогеологический отряд, как сумели, укомплектовали его людьми и оборудованием. Результат вам известен. Малыми силами такую сложную и важную проблему, как обеспечение водой огромного химкомбината, в имеющихся условиях решить невозможно. — Рыбников тряхнул красивой головой и так же, как начал, деловито заключил: — Обком партии и комитет по делам геологии всесторонне рассмотрели положение дел, сложившееся у нас в Песчанке. Передаю слово товарищу Голубничему.

Секретарь обкома был еще более краток. Подтвердил сказанное Рыбниковым, потребовал:

— Необходимо сегодня же выработать какие-то рекомендации правительству и Центральному Комитету партии. Зауральское геологическое управление маломощно — своими силами решить проблему не сможет. Соседние уральские области ни людьми, ни техникой помочь нам не в состоянии. Их геологоразведочные организации также выполняют важнейшие государственные задания. Давайте искать приемлемый выход из положения, товарищи!

— Да, надо искать выход, — подтвердил третий — представитель геологического комитета Прохоров. — Видимо, в начальный период войны была допущена ошибка при бронировании рабочей силы. Геологоразведочная служба страны направила в армию лучшие свои кадры, причем в таком количестве, что восполнить убыль в специалистах мы теперь не в состоянии. Если вопросы с буровой и прочей техникой могут быть как-то решены, то геологов, и особенно гидрогеологов, — взять сейчас просто негде.

По залу снова пронесся шумок.

— У вас есть какое-то мнение? — поинтересовался Дубровин.

— Да. — Прохоров оглянулся на Голубничего с Рыбниковым — Мы тут посоветовались и… Нет иного выхода. Надо отозвать из действующей армии некоторых специалистов.

«Ого!» — в который уже раз за этот вечер поразился Купревич.

Военные всполошились. Опять вскочил моложавый генерал-лейтенант:

— Как? С фронта?

— Да.

— Товарищи, товарищи! — председательствующий вновь затряс колокольчиком. — Прошу внимания. Есть предложение объявить небольшой перерыв. Давайте немного отдохнем, обменяемся мнениями в неофициальной обстановке, а потом будем говорить конкретно, обсудим имеющиеся предложения.

В вестибюле к Купревичу подошел Дубровин. Он взял молодого ученого под руку и отошел с ним в пустынный коридор.

— Ну-с, и как вам?

— Оглушен, — мрачно признался Купревич. — В Москве такой порядок, такое спокойствие. Я очень ободрился сегодня днем, когда приехал. А на самом деле… Даже тревожно…

— Да, причин для тревоги больше чем достаточно. Создавшееся положение можно выправить только энергичными действиями. Общими, согласованными и обязательно энергичными.

— Конечно. Обстоятельства диктуют. Иначе, как говорится, просто нельзя.

— Вот и хорошо! — Дубровин охватил белыми пухлыми пальцами дряблый подбородок. — Очень хорошо, что поедете на новое место с полным пониманием своей миссии. При сложившейся ситуации это очень важно. Очень важно…

— Куда поеду?

— В Песчанку.

— Кем?

— Постоянным представителем научно-технического Совета по разработке химических проблем при Государственном Комитете Обороны.

— Всеволод Максимилианович, ведь я…

— Ничего, ничего, батенька, — сурово оборвал Дубровин. — Там тоже фронт. Вам предстоит на месте увязывать многие вопросы. Я говорю об этом заранее, так как после перерыва будет официально объявлено о вашем назначении.

— Всеволод Максимилианович… Я молод. Есть другие…

— Ничего, ничего. — Голос Дубровина подобрел. — Я все понимаю. И Лена ваша поймет. Она умница. Еще гордиться вами будет. Если в ближайшие месяцы Песчанка не начнет выдавать взрывчатку и пороха — положение на фронте может сложиться трагическое. Так что считайте себя на передовой, Юра.

Вам надлежит выехать в Москву

С утра, как обычно, майор Селивестров обходит позицию батальона. Нужды особой в том нет — уже более месяца как фронт стоит, с головой закопались и советские, и немецкие войска в стылую землю. Майору знакомы каждый ход сообщения, каждая огневая точка, но привычка есть привычка, и хотя за истекшие сутки не случилось никаких чрезвычайных происшествий — Селивестров следует по обычному маршруту, выслушивает доклады ротных командиров, делает замечания, а то и разнос, если попадется на глаза какой-нибудь распустившийся от спокойной жизни солдат, нарушающий приказ о строжайшем соблюдении маскировки.

Как всегда в это время, откуда-то из-за леса, что синеет за речкой, разделившей пополам нейтральную полосу, изредка постреливают немецкие орудия. Бьют куда-то в тыл. Наши не отвечают. Не то не желают обнаруживать себя, не то экономят снаряды. Иногда то там, то здесь завязывается ружейно-пулеметная дуэль. Погремит — и так же внезапно прекращается.

Все эти привычные утренние шумы не отвлекают Селивестрова от обязательных хозяйственных дум. Батальон — не дивизия, а все-таки хозяйство… За всем нужен глаз, все надо предусмотреть.

Под досками и лапником, что набросаны на дно траншеи, похлюпывает. Подогревает повеселевшее мартовское солнце. Прибавляется талой воды. А что будет, когда настоящая ростепель нагрянет? Позиция батальона в низине, на речной болотине. Зальет начисто. Селивестров смотрит на свои валенки, и мысли его сами собой настраиваются на соответствующий лад. Пришла пора менять зимнюю обутку, надо послать в лес бойцов, чтобы наготовили половых решеток, надо найти способ, чтобы отвести от окопов и блиндажей паводковые воды…

Большой, неповоротливый, широкоплечий, занятый своими делами и думами, обходит майор Селивестров позицию, а вслед за ним уже мчится по траншеям ординарец.

— Хозяин прошел? Давно? Куда?

И мчится дальше. Настигает Селивестрова у блиндажа пулеметчиков.

— Товарищ майор, вас срочно к телефону.

— Скажи, что через полчаса вернусь, — хмурится Селивестров — не любит, когда отрывают от дела. Знают ведь в штабе полка, что утром он всегда на обходе.

— Срочно, товарищ майор! — круглые большие глаза ординарца округляются еще больше.

Что-то необычное.

— Кто? — тихо спрашивает комбат.

— Не знаю. Капитан Суворков приказал пулей лететь.

Начальник штаба батальона капитан Суворков — человек серьезный, бывалый. По пустякам горячку пороть не станет.

Майор поворачивает назад.

— Где тебя черти носят? — нетерпеливо гудит в телефонной трубке простуженный баритон командира полка майора Резника. — Добрый час жду.

— Сам знаешь.

Селивестров с Резником приятели, еще недавно были ротными в одном батальоне, потому позволяют себе не церемониться.

— У тебя что, какое-нибудь че-пэ?

— Нет. Полный порядок.

— А от тебя не скрыли?

— Еще не бывало такого.

— Пожалуй. От тебя не скроешь. Зачем же тогда первый вызывает?

— Меня? Вместе с тобой?

— В том-то и дело, что без меня.

— Зачем?

— А я откуда знаю. Приказал срочно тебя направить. Вот и все. А может, тебя тоже на полк переводят? — эта мысль, очевидно, только-только пришла Резнику в голову, он обрадованно хохочет: — А что, очень даже стоящая кандидатура. Ну, Петро, за тобой банкет! — И спохватывается: — Погоди! Это как же… Без всякого моего ведома забирают лучшего комбата!

— Ишь ты, уже успел собственником стать, — усмехается Селивестров.

— Погоди, на новой должности сам быстрехонько закуркулишься. Теории теориями, а своя рубашка в самом деле ближе к телу, — парирует Резник. — Ну, ни пуха ни пера. На обратном пути зайдешь.

— Добро.

«Первый» — командир дивизии полковник Гурьевских. Странный вызов. Гурьевских комбатов вниманием жалует редко. Вызывает лишь в исключительных случаях, когда предстоит поручить особо важное задание. И всегда вместе с командиром полка. Действовать через его голову полковник привычки не имеет. Это у него железный закон. А тут вдруг вызывает одного… Что такое могло случиться?

Полковник Гурьевских — кадровый командир. Не из запаса, как Селивестров с Резником. Несколько раз ранен. Контужен. Где-то в Белоруссии потерялась у полковника семья. Вдобавок ко всему во время январских боев под Старой Руссой погиб его брат, командовавший ротой в соседней дивизии. В общем, хватил лиха Гурьевских за восемь месяцев войны. Поэтому Селивестров прощает ему резкость, излишнюю грубоватость и безапелляционный тон. Прощать-то прощает, а бывать у полковника не любит.

Майор вздыхает и повторно садится бриться. Приказывает ординарцу приготовить свежее обмундирование. От беседы с полковником он не ожидает ничего хорошего. Так что надо быть с иголочки. Помимо деловой требовательности, Гурьевских невероятно придирчив к внешнему виду офицеров.

Командир дивизии приветствует майора обычным кивком и садится. Завести разговор не спешит, перебирает какую-то бумажку. Селивестров стоит возле стола и гадает, что последует за этой паузой. Ему неприятно затянувшееся ожидание. Обычно Гурьевских ценит и свое, и чужое время: пришли к нему — приступает к делу сразу.

— Чаю не хотите? — вдруг предлагает комдив.

— Спасибо, уже позавтракал, — отказывается Селивестров.

— Ну, коль так… — Гурьевских барабанит тонкими пальцами по столу, и Селивестров начинает понимать, что комдиву хотелось поговорить неофициально, по-дружески, но он разучился за время войны принимать гостей, быть хлебосольным хозяином.

Майор жалеет, что отказался от чая, но уже поздно.

— Вот что, — поразмыслив, произносит полковник. — Идемте, прогуляемся. Тут к нам минометное подразделение прибыло…

— Слушаюсь, — по-казенному откликается майор и начинает волноваться — ему ясно, что пройтись полковник решил вовсе не из-за минометчиков, что думает он о чем-то другом.

На окраине лесной деревеньки высится наполовину сгоревший сарай. В уцелевшей половине его временно разместились минометчики, отдыхают после марша. Полковник машет дежурному лейтенанту — не надо рапорта, направляется к минометам, стоящим в боевом положении под дощатым навесом.

— Вы свободны, лейтенант.

Они останавливаются у одного из минометов. В стороне топчется продрогший часовой, маячит у двери сарая обеспокоенный лейтенант. Гурьевских стучит мундштуком с потухшей самокруткой по минометному стволу. Тот отзывается глуховатым звоном.

— Хорош?

— Доброе оружие, — соглашается Селивестров, не зная, что этим хочет сказать комдив. Обычный 120-миллиметровый полковой миномет — экая невидаль! Стоило из-за этого…

— Новые, — говорит полковник.

— Да, — опять соглашается озадаченный Селивестров.

— Вам ничего это не говорит?

— Нет, не говорит. — Селивестров не любит пожимать плечами.

— Да-с… До войны специальные трубы для минометных стволов поставляло единственное предприятие в стране — днепропетровский завод имени Карла Либкнехта. А в Днепропетровске теперь… Эти же новенькие. Не доходит?

— Нет.

— Да-с… Значит, где-нибудь на Урале уже организовали выпуск таких труб. Выходит, восполнена потеря днепропетровского завода.

— Теперь понимаю.

По худому длинноносому лицу Гурьевских проскальзывает улыбка. Долговязый, прямой — про таких в народе говорят: аршин проглотил, — он еще раз пригибается, стукает по стволу, слушает. Потом поворачивается к майору, смотрит на него в упор.

— Вы, кажется, с Урала?

— Да. Кунгурский.

— Хороша у вас пещера.

— Да, хороша.

— Да-с… И с какого времени, Петр Христофорович, мы вместе воюем?

— С третьего дня войны.

— Правильно. С того дня вместе. С того самого времени… Памятные деньки…

В апреле 1941 года военкомат направил инженера-гидрогеолога Селивестрова на военную переподготовку. Дело не новое, и раньше случалось уезжать на два-три месяца в лагеря. Но в июне его неожиданно аттестовали, стал он капитаном инженерных войск и срочно выехал на запад, в один из строящихся укрепрайонов. На новом месте прослужил всего двое суток. Едва успел встать на довольствие, получить койку в казарме и личное оружие, как началась война.

Все в штабе строительства смешалось. Связь с высшим командованием оборвалась, своих войсковых частей не имелось, бомбили немцы нещадно — пришлось строителям прибиваться к чужим подразделениям, кто куда сумел.

Примкнул и Селивестров. Сначала, как полуобученный «технарь», болтался при штабе дивизии, потом выпросился во взводные, из окружения под Брянском вышел ротным. А после переформирования от Осташкова к Старой Руссе вел в наступление батальон. И все в одной дивизии, все под началом скупого на похвалу полковника Гурьевских.

— Да-с… — комдив издает какое-то подобие вздоха. — А ведь из командного состава осталось нас, старичков, всего трое: вы, я да Резник. Ветераны, так сказать. Остальные…

Селивестров не хуже полковника знает, где теперь остальные.

— После войны, не всех, но найдем. Постараемся, во всяком случае, найти.

— Пожалуй, — соглашается Гурьевских. Он выбивает из мундштука окурок и вдруг спрашивает: — Много обид на меня накопили?

— Что вы, товарищ полковник! Какие могут быть у меня обиды?

— Ну-ну… — как-то по-незнакомому тепло усмехается Гурьевских. — Хочу, чтобы вы знали, что я всегда считал вас отличным воином и командиром. Всегда. И надеялся в скором времени видеть вас командиром полка. Да-с…

«К чему это он?» — забыв о субординации, Селивестров привычно трет кулаком подбородок. Комдив озадачил его не на шутку.

— К сожалению, этому не быть, — тихо произносит Гурьевских. — Раньше нам редко случалось быть вместе. А наедине — никогда. Поэтому я решил доставить себе это удовольствие хотя бы на прощание.

— На прощание?

— Да. — Полковник круто поворачивается к Селивестрову. — Самым срочным образом вам надлежит выехать в Москву!

Новое задание

В кабинете начальника одного из отделов Главного управления военно-промышленного строительства генерал-майора инженерных войск Кардаша дымно. Курит сам хозяин кабинета, курят гости, не курит лишь майор Селивестров. Ему не до курения. То, о чем говорит сейчас Кардаш, настолько серьезно и важно, что майор боится отвлечься, слушает внимательно, забыв о толстой папиросе, зажатой в огрубевших пальцах.

Генерал-майор знакомит Селивестрова с обстановкой, сложившейся на Песчанском химическом комбинате.

В углу, на диване, сидят доктор геолого-минералогических наук Прохоров и симпатичный молодой человек, назвавшийся Купревичем. Купревича Селивестров видит впервые, а вот с Прохоровым они старинные знакомые. В давнее мирное время Прохоров трижды был официальным оппонентом Селивестрова, когда тот защищал свои отчеты по проведенным геологоразведочным работам. Прохоров — внешне мужчина мрачный. Лицо аскетическое, изрезанное глубокими морщинами, губы блеклые, узкие, кожа на острых скулах желтая, сивый чуб постоянно встрепан, а шея боксерская, накачанная, плечи крутые. Но приглядишься — взгляд у Прохорова умный, доброжелательный, тонкие губы закручены кончиками вверх, всегда готовы к улыбке. Добряк, компанейский мужик, уж это-то Селивестрову известно отлично. Дважды, грешным делом, вместе «обмывали» успешную защиту отчета (на которой до хрипоты спорили) в столичном «Метрополе». Традиция. Ведь потом опять в поле, опять далеко от дома…

Оттого, что Прохоров сейчас здесь, Селивестров чувствует себя уверенней.

Вообще майору жаловаться не на что. Из штаба фронта отправили его первым же самолетом. Как важную персону. Не успел остынуть от удивления, как новый сюрприз — на столичном аэродроме встречает специальный представитель. Отвез прямехонько в гостиницу, поместил в шикарный «люкс». И в отделе кадров наркомата обороны тоже встретили радушно. Разъяснили, что направляется для дальнейшего прохождения службы в Главное управление военно-промышленного строительства, пожали на прощание руку…

— …Таким образом, принято решение отозвать с фронта некоторых ведущих специалистов — укрепить геологоразведочную службу страны, — продолжает неторопливо говорить Кардаш. — Одновременно при нашем управлении решено создать несколько специальных воинских подразделений для выполнения особо важных задач. Одно из них должно в срочном порядке решить проблему водоснабжения Песчанского комбината. Командиром этого подразделения назначаетесь вы. Вопросы есть?

Селивестров не спешит высказаться. Чиркает наконец спичкой, вдыхает забытый аромат «Казбека».

— Не нравится слово «подразделение»? — улыбается генерал. — Что ж, можно назвать батальоном или еще как-то… По-войсковому.

— А-а… Не в наименовании дело, — морщится Селивестров и спрашивает в упор: — Скажите, почему выбор пал именно на меня?

— Рекомендованы государственным геологическим комитетом.

Селивестров оглядывается на Прохорова. Тот пожимает плечами:

— Чего тут неясного… Ты долго работал в районах, примыкающих к Зауральской области. Можно сказать, монополист по тем краям. Никто из гидрогеологов не работал так близко к Песчанке, как ты.

— Хороша близость — двести километров, — усмехается Селивестров.

— Но геологические и гидрогеологические условия одинаковы! — продолжает недоумевать Прохоров. — Не понимаю, что тебя смущает?

— Просто хотел знать, почему именно я отозван с передовой.

— Теперь вы удовлетворены? — интересуется Кардаш.

— Да.

— Деловые вопросы есть?

— Есть. — Селивестров поворачивается к Прохорову. — Почему местом строительства комбината избран именно Песчанский участок? В гидрогеологическом отношении район совершенно не изучен. Это же нелепо — планировать обеспечение производства за счет подземных вод там, где их может не быть. Не вижу логики!

Генерал Кардаш глядит на майора с любопытством. Прохоров разводит руками и кивает Купревичу: ваше слово. Тот встает, подходит к столу, разворачивает карту.

— Это на первый взгляд нет логики, — простуженным тенорком начинает он. — Посмотрите сюда. В трех километрах от Песчанки еще с довоенного времени существует предприятие, производящее серную кислоту. Это раз. В самой Песчанке завод по производству аммиака. Это два. Глядите: железная дорога рядом, электроэнергия есть. Песчанка связана высоковольтными сетями с уральской энергосистемой. Мощные подстанции налицо. Месторождение угля поблизости. И главное — имеются все необходимые бытовые службы, есть большой излишек жилой площади…

Селивестров с интересом слушает. Купревич красив какой-то свежей, почти девичьей красотой. При среднем росте и плотном сложении, он выглядит стройным, а иссиня-черные волнистые волосы, белое лицо, выразительные карие глаза и улыбчивые пухлые губы делают его очень молоденьким.

— Так где возводить эвакуированные заводы? В любом другом промышленном районе плохо с жильем, все помещения забиты, везде не хватает электроэнергии и топлива, — продолжает Купревич. — А люди и оборудование уже в вагонах! Где время строить новые дома, пекарни, бани, столовые? Где время и материалы на строительство дорог, линий электропередач, подстанций? Нет их. Согласны?

— Согласен, — невозмутимо произносит Селивестров.

— Ну и отлично! — ободряется Купревич. — Потому и была выбрана Песчанка. Выходит, есть логика?

— Логика есть. А вода? — с той же невозмутимостью спрашивает Селивестров.

Купревич колеблется, затем признается:

— Мне лично думается, что в эвакуационной спешке этот вопрос провентилировали недостаточно тщательно. Правда, говорить об этом уже поздно…

— Я тоже так считаю, — соглашается Прохоров и подходит к столу. — Но кое-что и в этом направлении сделано. — Его палец ползет по карте. — Смотри, Петр Христофорович. Река Песчанка зарегулирована полностью. И на ней, и на всех ее притоках построены плотины, созданы водохранилища. Следовательно, в весенний паводок за пределы района уйдет ровно столько воды, сколько необходимо селениям, расположенным ниже по течению.

— И все же? — Селивестров деловит и по-прежнему невозмутим.

— И все же воды не хватит.

— Каков дефицит?

— Как минимум, десять тысяч кубометров в сутки.

— Десять тысяч кубометров! — подтверждает Кардаш. — Десять миллионов литров. Это при условии, что подача воды на бытовые нужды будет строго лимитирована.

— Около ста двадцати литров в секунду, — уточняет Селивестров, и непонятно, значительной или ничтожной считает он эту цифру.

Купревич, Прохоров и Кардаш переглядываются.

— Так что задача перед тобой, Петр Христофорович, стоит трудная, — тихо произносит Прохоров. — Район закрытый, неизученный… К тому же начинать поиски придется заново, практически не имея опорной геологической документации.

— Но там же работает отряд Зауральского геологоуправления. Что-то у них все равно есть!

— В том-то и дело, что нет. Они пробурили около сорока мелких скважин и везде вскрыли соленую, не пригодную к употреблению воду. Но и по этим скважинам документации нет.

— Как так? — спокойствие у Селивестрова будто ветром сдувает, взлетают вверх жидкие брови.

— Так получилось. От сердечного приступа скончался начальник отряда. После его смерти никакой первичной геологической документации в сейфе не нашли…

— Что за чертовщина! — еще больше изумляется Селивестров.

— Да, странная история, — снова вступает в разговор Кардаш. — Ею сейчас занимается старший лейтенант Бурлацкий. Он назначен в ваше подразделение старшим гидрогеологом и уже выехал в Песчанку. Ему даны особые инструкции.

— Бурлацкий? — Селивестров трет кулаком подбородок. — Не припоминаю. Что, опытный специалист?

— Нет. По специальности работал всего два года. Потом был призван в органы… — поясняет Прохоров.

— Ага, чекист. Тогда все ясно, — уже без удивления говорит Селивестров. — Значит, он займется этой историей с документами?

— Бурлацкий все объяснит вам на месте. Введет в курс дела обстоятельней, нежели это можем сделать мы, — чуть улыбается Кардаш. — Как видите, задача перед вами ставится, так сказать, с начинкой…

— Хороша начинка! — бурчит Селивестров. — Да ничего — переварим.

— Отлично, — с облегчением произносит Кардаш и многозначительно поглядывает на Купревича с Прохоровым — перед встречей с майором они, все трое, очень беспокоились, как он отнесется к заданию «с начинкой».

— Ну, кажется, все ясно! — Кончики бесцветных прохоровских губ обрадованно ползут вверх. — Теперь тебе, Петр Христофорович, и карты в руки. Гидрогеологический отряд, что в Песчанке, полностью вливается в твое подразделение. Со всем своим хозяйством.

— Представляю себе это хозяйство! — скептически бросает майор.

— Да, приданое в самом деле не богатое, — подтверждает Кардаш. — Но вы не беспокойтесь. В ближайшие дни в Песчанку будет отгружено все самое лучшее, что мы можем в настоящее время дать. Поэтому вам придется задержаться в Москве. Юрий Наумович представит вас во всех соответствующих организациях. — Кардаш кивает на Купревича. — Он наделен чрезвычайными полномочиями. Будет в Песчанке представителем Государственного Комитета Обороны. Поэтому в случае любых осложнений…

— Ну, об этом мы договоримся в рабочем порядке, — улыбается Купревич.

— Договоримся. — Селивестров тоже улыбается — симпатичный особоуполномоченный нравится ему.

— Тогда будем закругляться. — Кардаш прихлопывает обеими ладошками по столу. — План ясен. Вы с Юрием Наумовичем решаете все дела с кадрами и техникой здесь в Москве, а Крутоярцев с Гибадуллиным выезжают на место, в Песчанку, для скорейшего формирования подразделения.

— Крутоярцев с Гибадуллиным? — ахает Селивестров.

— Да. Ах, вы еще не знаете… — спохватывается Кардаш. — Капитан Крутоярцев назначен вашим заместителем, а лейтенант Гибадуллин помпотехом. Остальных специалистов Леонид Романович представит вам в ближайшие дни.

Селивестров оглядывается на Прохорова. В желтоватых глазках того пляшут веселые чертики. И майор догадывается: милейший доктор наук разыскал старые геологические отчеты, узнал, вместе с кем многие годы работал он, Селивестров. Любому ясно, что сработавшиеся специалисты успешнее выполнят поставленную задачу. Но все же… Разыскать давних друзей Селивестрова в военном шторме, разметавшем и перемешавшем миллионы человеческих судеб, — чего это стоило Прохорову! Ну и молодец!

А с Крутоярцевым и Гибадуллиным Селивестров в самом деле съел не один пуд соли. Добрый десяток лет вместе кочевали по Уралу, Западной Сибири, Северному Казахстану. Селивестров — начальником партии, Крутоярцев — прорабом буровых работ, Гибадуллин — главным механиком. Добрый десяток лет! Расстались в апреле 1941-го…

Оставшись один, Кардаш пододвигает к себе деловые бумаги, углубляется в чтение. Но читается плохо. Шум, доносящийся в кабинет из-за неплотно прикрытой двери, мешает генерал-майору. Он зажимает уши ладонями, но сосредоточиться все равно не может. Наконец не выдерживает. Встает, подходит к двери, заглядывает через щель в приемную.

Там праздник. Огромный, как вставший на дыбы матерый медведь, Селивестров тискает приятелей. Капитан Крутоярцев худ, высок, его смуглое, цыгановатое лицо растроганно кривится, он, сдается, готов вот-вот расплакаться. Зато маленький, живой как ртуть, совсем не похожий на татарина, рыжий, конопатый Гибадуллин заливается таким счастливым смехом, что Кардашу вдруг самому до перхоти в горле хочется засмеяться. Счастливы старые бродяги, ишь, как обрадовались!

— Откуда же вы взялись, черти этакие? — зычно гудит Селивестров, не переставая тискать закадычных своих друзей.

— С Северо-Западного фронта, Петя, с Северо-Западного… С непромокаемого, непробиваемого, непобедимого Северо-Западного…

— А меня под Ростовом так прямо из танка выдернули. Честное слово! Прямо из танка… — хохочет Гибадуллин.

Требовательно дребезжит телефон. Кардаш с сожалением прикрывает дверь.

Начинать придется с нуля

Уже двое суток курьерский поезд мчал Купревича с Селивестровым на восток. С каждым часом приближались они к незнакомому зауральскому поселку с немудреным русским названием — Песчанка.

Отдыхать в столице было некогда. Пустовал селивестровский шикарный «люкс», лишь перед отъездом сумел еще раз заглянуть домой Купревич. Неотложные дела наплывали косяками, и решать их надо было быстро. Выручало одно — по неписаному закону с начала войны все центральные учреждения работали почти круглосуточно. Вот и мотались по столице Купревич с Селивестровым — добивали ночами то, что не успели сделать днем.

Дубровин и Кардаш высоко оценили их оперативность. При прощании вручили билеты в международный вагон курьерского поезда. Пожалуй, в тот час ничто другое не обрадовало бы так, как перспектива трое суток с комфортом отсыпаться на мягких диванах в двухместном уютном купе.

— Ну, дам дрозда! — погрозился тогда Селивестров. — Пока бока до дыр не протру — не подымусь. За всю войну отосплюсь.

А вместо этого, вздремнув всего несколько часов, сидел безотрывно у окна. Смотрел, удивлялся, переживал — за восемь месяцев войны привык видеть если вагоны, то вверх колесами, если вокзал, то разрушенный, если эшелон, то только воинский. К давно знакомой, но позабытой суетной мирной жизни тыловой железной дороги привыкал заново…

Купревичу тоже не спалось. За вагонным окном удивить его уже ничто не могло, поэтому он валялся на диване, просматривал деловые бумаги да косился на широченную спину навалившегося на столик Селивестрова.

Майор вызывал у Купревича сложную мешанину чувств. Были тут и острое любопытство, и открытое уважение, и упорно зреющая симпатия, и еще что-то такое, чего он сам понять не мог — что-то похожее на зависть. Увидев впервые Селивестрова, Купревич сначала немного удивился — уж слишком крупен был майор, уж слишком мало интеллигентного было в его широкоскулом, обветренном, кирпично-красном, почти безбровом лице. Впрочем, через некоторое время Купревич отметил себе: «А этот медведь не дурак. Знает что к чему!» Но главные впечатления пришли позже, когда они бок о бок «проталкивали» в Москве дела, связанные с проблемами Песчанского химкомбината.

Вот только тут и увидел Купревич настоящего Селивестрова. Немногословный увалень с майорскими «шпалами» на петлицах превратился вдруг в пробивного, до чрезвычайности упрямого и всезнающего спеца. Не Купревич Селивестрова, а как раз наоборот, Селивестров таскал Купревича по всем столичным инстанциям, разъяснял: где, кто и чем ведает, у кого надо выбивать то, у кого это…

Вызревший в соку вальяжных академических нравов, Купревич и дела вел в соответствующем духе: корректно, с достоинством. Селивестров действовал иначе. В первый же день сочинил письмо-отношение, в котором в общих чертах сообщалось о государственной важности быстрейшего ввода в строй химкомбината «П» (он так и обозначил «П» — и ничем больше, все остальное означали жирнющие кавычки), размножил это письмо на официальных бланках управления и под грифом «секретно» разослал фельдсвязью во все семнадцать ведомств, с которыми ему предстояло иметь дело. Вдобавок к этому, собственноручно, толстыми своими пальцами, отстукал на машинке для себя такой грозный мандат, какого, пожалуй, не имели самые чрезвычайнейшие представители Верховного Главнокомандующего.

Когда невозмутимый майор принес всю эту кипу бумаг для официального подписания, то даже видавший виды Кардаш крякнул.

— Это что… Проект или окончательно? — произнес генерал после долгого молчания.

— Окончательно! — отрубил Селивестров, и Купревич увидел, как упрямо метнулись на его скулах желваки.

— Тэк-с… — Кардаш подвинул Купревичу мандат и одно из писем. Тот прочел их, пожал плечами. Таких официальных документов ему встречать не приходилось. Купревич ждал, что генерал тотчас укажет на то, что подобные письма рассылать не принято, что столь грозных мандатов ни он, генерал-майор Кардаш, ни кто-либо другой выдавать не имеют права, что вся эта затея необычна, наивна.

Но произошло неожиданное.

— Тэк-с… — Кардаш чему-то хитро улыбнулся. — Что ж, если вариант окончательный, то надо подписывать… Заметьте, Юрий Наумович, — сказал он внушительно, когда майор покинул кабинет. — Этот Селивестров — личность. Прохоров знал, кого рекомендовал…

Несмотря на столь лестный отзыв многоопытного генерала, в первый совместный официальный поход по инстанциям отправился Купревич с большой неохотой. Не давала ему покоя селивестровская затея с письмами и грозным мандатом. Но опасения оказались напрасными. Майор знал, что делал.

Селивестров не отирался в приемных, не одаривал неумолимых секретарей и адъютантов просящими улыбками. Прибыв в очередное учреждение, прямым ходом отправлялся к начальнику спецчасти. Предъявлял свой мандат, интересовался: получен ли документ относительно объекта «П». Услышав утвердительный ответ, просил спецработника захватить с собой вышеозначенное письмо и пройти вместе с ним, с Селивестровым, к руководителю учреждения. Далее все происходило с поражавшей Купревича схожестью. Даже самые вышколенные секретари пасовали перед внезапно появлявшимся в приемной военным, которого сопровождал озадаченный начальник спецчасти. Купревичу оставалось лишь поспешать, когда майор бросал через плечо:

— Юрий Наумович, не отставайте.


Поезд прибыл на станцию Песчанка днем. С юной веселостью в бездонном голубом небе плавился ослепительный диск весеннего солнца. Синеватый парок струился над обтаявшими досками небольшого дощатого перрона. Доливали последние безгорестные слезы редкие сосульки, уцелевшие на северных углах крыши старинного низенького вокзальчика.

Едва Купревич и Селивестров вышли из вагона, как им навстречу двинулась группа военных. Первым подбежал Крутоярцев:

— С приездом, товарищ майор!

Селивестров протянул руку, но между ним и капитаном появился юркий худенький человечек в штатском.

— Вы Купревич?

— Да, — отозвался Купревич.

— Очень рад, очень приятно, — осклабился человечек в приветливой улыбке. — С приездом! Товарищ Батышев лично приехал вас встретить. — И оглянулся на полнолицего невысокого мужчину в кожаном пальто, стоявшего в конце перрона.

Мужчина подошел, пожал Купревичу руку:

— С приездом, Юрий Наумович. Давно поджидаю. Машина за вокзалом. — И радушно пригласил гостя за собой.

То, что директор химкомбината решил сам встретить его, не удивило Купревича. Неприятно покоробило лишь то, что Батышев не только не поздоровался с Селивестровым, но даже не захотел его заметить. Уходя вслед за директором, Купревич виновато оглянулся. Селивестров вроде бы не обратил внимания ни на самого Батышева, ни на его высокомерие — обрадованно здоровался с товарищами, сипло бася на весь перрон:

— Ну, как тут у вас?

Среди военных, окруживших майора, Купревич вдруг увидел того самого молодого человека, который разглядывал его на совещании. Только теперь на нем была отлично подогнанная новенькая шинель с тремя кубиками на петлицах.

«Вот оно что… — догадался Купревич. — Старший лейтенант госбезопасности Бурлацкий!»


Прямо с перрона Селивестров отправился на разгрузочную площадку. Широко шагая по железнодорожным путям, он рассеянно слушал Крутоярцева и Гибадуллина, докладывавших о ходе формирования подразделения, о количестве прибывших специалистов и полученной техники, а сам гадал, что скажет ему молоденький старший лейтенант, с которым он только что познакомился. Но Бурлацкий не вмешивался в беседу. Он шел сбоку, курил американскую сигарету и лишь изредка кивал, как бы подтверждая достоверность всего сказанного. Селивестрову это понравилось.

Ни слова не произнес старший лейтенант и на товарном дворе, пока майор осматривал прибывшую технику, знакомился с механизаторами и буровиками, грузившими на тракторные сани обсадные трубы. И это опять-таки понравилось Селивестрову. В том сложном деле, которое им выпало решить, Бурлацкому предстояло сыграть немаловажную роль. Потому скромная манера держаться, умение, когда нужно, помолчать, неприметная внешность — все это было весьма кстати.

Только поздно вечером Селивестров с Бурлацким оказались наедине. Они сидели в небольшой комнатке офицерского общежития. Две застланные койки, два табурета, стол — здесь им предстояло жить.

— Надеюсь, не особенно сердитесь, что навязал вам свое общество? — поинтересовался Бурлацкий. — Решил, что это в интересах дела. Не надо лишний раз искать повода, чтобы остаться наедине.

— Разумно сделали, — одобрил майор. — Ну, хвалитесь новостями.

— Собственно, хвалиться нечем. Проза. Проверяю очевидные факты.

— Что же все-таки произошло с этим Студеницей?

Пока Бурлацкий рассказывал об обстоятельствах смерти начальника отряда, Селивестров внимательно слушал, бросая на собеседника быстрые изучающие взгляды. Майору все еще не верилось, что к самой смерти Студеницы и к исчезновению геологической документации может иметь отношение вражеская агентура. Думалось, молодой чекист должен вот-вот встать, виновато развести руками и сказать: «Дурацкое совпадение получилось. Нашлись документы. Напрасно подняли тревогу…» Но старший лейтенант говорил другое, и Селивестров вдруг ясно ощутил, как непрочна и обманчива мирная видимость глубокого тыла, в которую он поверил было, просидев почти трое суток у вагонного окна.

— Та-ак… Значит, документы все же не нашлись… — задумчиво произнес он, когда Бурлацкий закончил рассказывать.

— Пока не нашлись. Между прочим, следов взлома на двери или сейфе не обнаружено.

— Так… Что, женат этот Студеница, стар, молод?

— Вдовец. Недавно исполнилось сорок. Говорят, человек был со странностями. Почему-то постоянно опасался воров. Домашних.

— Почему?

— Пока не ясно. В Зауральске проживает его сестра. Планирую завтра заехать к ней.

— Завтра? Завтра и я еду в Зауральск. Надо побывать в геологическом управлении.

— Вот и отлично. Значит, заедем к сестре Студеницы вместе, — обрадовался Бурлацкий. — Вдвоем — это менее настораживающе. Если я везде буду появляться в одиночку, то это может броситься в глаза!

Селивестров понимающе кивнул.

— Кстати, не мешает побывать и в тресте Мелиоводстрой. Этот трест во времена о́но проводил в районе Песчанки неудачные поиски подземных вод. Студеница опирался на их материалы при составлении проекта работ.

— Любопытная деталь. Обязательно побываем, — согласился майор и поинтересовался: — Не забыли гидрогеологию, не тянет назад?

— Тянет… — неожиданно очень искренне вздохнул Бурлацкий. — Я хоть и недолго проработал самостоятельно, но зато очень удачно.

— Кем, где?

— Начальником отряда. В Забайкалье. И теперь нет-нет да и вспомню. Тянет. Это ведь как стойкий яд — заражаешься на всю жизнь.

— Действительно стойкий яд, — опять согласился Селивестров. Ему, кадровому геологоразведчику, пришлось по душе признание молодого человека. — Специальность стоящая у нас. Значит, не забыли?

— Нет.

— Что ж, представляется возможность тряхнуть стариной. Причем в интересной ситуации — начинать-то придется, как у нас говорится, с нуля!

— Да, начинать придется с нуля, — подтвердил Бурлацкий.

Кто второй?

Приехав в Зауральск, Селивестров с Бурлацким прежде всего направились к начальнику геологического управления Рыбникову. Рыбников оказался звонкоголосым общительным молодым человеком спортивного сложения. Гостей встретил радушно. Ознакомил со всеми документами по песчанскому отряду, сохранившимися в управлении после смерти Студеницы.

— Так… — произнес обычное свое Селивестров, полистав тонюсенький томик проекта, переплетенный грубым картоном. — Не щедрое наследство. Геологической части практически нет. Типовой региональный разрез со ссылкой на несколько древних мелиоводстроевских скважин… И все?

— Да. — Рыбников развел сильные руки. — Студеница был неважным проектантом, его амплуа — производство. Впрочем, на его месте любой другой спец не высосал бы из трестовских материалов ничего более существенного. Бурили-то в начале тридцатых годов. Документировали кое-как. Сами знаете, как это бывало в подрядных организациях, буривших по договорам артезианские скважины для колхозов…

— Знаю, — сказал Селивестров. — И что, никаких записей после Студеницы не осталось?

— Нет, к сожалению. Он имел привычку, получив отпечатанный на машинке текст, уничтожать черновики. Стеснялся. Каллиграфия у него была… — И Рыбников покачал головой. — Обычно он диктовал. Редким почерком обладал человек. Нарочно не придумаешь. Никто читать его не мог!

— Помощников у Студеницы не было, материал для проекта он собирал один? — поинтересовался Бурлацкий.

— Один. Гидрогеологов в управлении раз-два — и обчелся!

— Это точно?

— Один. Можете проверить по книге приказов. У нас так плохи дела со специалистами, что мы лишь месяц назад смогли послать в помощь Студенице старшего коллектора. Зубов. Переведен в ваше подразделение.

— Знаем, — кивнул Бурлацкий. — Значит, инженерно-технических работников больше в отряде не имелось?

— Не имелось. Старшие буровые мастера были командированы в Песчанку, когда проект был составлен и утвержден.

— Понятно.

Маленький деревянный домишко, принадлежавший Студенице, ютился на самой окраине Зауральска. Сестра его оказалась высокой сухопарой женщиной лет пятидесяти пяти, с узким желтым лицом и небольшими недоверчивыми глазами.

— Из управления? — с сомнением произнесла она. — Какие еще бумаги? У меня уже была милиция. Тоже искали чего-то. Не нашли. Никаких бумаг Ефим дома не держал. И привычки не имел.

— Нам уже говорили, — очень искренне огорчился Бурлацкий. — Но все-таки, может, что-нибудь осталось? Мы оба после госпиталя, а теперь вместо Ефима Нилыча работать назначены…

— Что, на войне ранены были? — тем же тоном спросила женщина, продолжая подозрительно разглядывать одетых в гражданское нежданных гостей.

— А то где же… — вдруг густо и сердито пробасил Селивестров — ему надоело стоять в дурацкой позе у калитки.

В бледно-желтом лице хозяйки дома что-то дрогнуло, она еще раз оглядела мужчин с ног до головы, задержала взгляд на галифе, видневшихся под черными полушубками, неуверенно пригласила:

— Коли так… Проходите тогда…

Селивестров с Бурлацким последовали за ней.

Предложив гостям стулья, сестра Студеницы уже более мягким голосом пожаловалась:

— У меня единственный сын тоже с первого месяца войны в армии. Раньше хоть редко, да писал, а нынче уже целый месяц ни строчки… Вдруг что-нибудь…

— Ну, сейчас на фронте затишье, — заверил Бурлацкий. — Как раз за последний месяц крупных операций нигде не было. Так что не волнуйтесь, Марфа Ниловна.

— Какой номер полевой почты? — спросил Селивестров.

Хозяйка назвала.

— Так… — Майор потер подбородок кулаком, оживился. — Кажется, не ошибаюсь. Наш номер. Северо-Западного фронта.

— Северо-Западного! — всплеснула руками Марфа Ниловна. — Валя писал, что по пути на фронт в Рыбинск к невесте заезжал. Где этот Рыбинск? Там холодно?

— Не очень, — усмехнулся Селивестров. — Не холоднее ваших мест.

— И спокойно там? Боев нет?

— Бои нынче везде есть. В том числе и на Северо-Западном. Но если по дурости пуле голову не подставил — жив ваш сынок. Я недавно оттуда, — успокоил женщину Селивестров.

— Жив, говорите… Дай-то бог! — вздохнула Марфа Ниловна и, спохватившись, хлопнула себя по бедрам: — Господи! Да что же это я… Поди, есть хотите… Угощать нечем. Картошка, капуста квашеная да чай… Чайку желаете? Без сахару, правда…

— Чай? Это здорово! — быстро поддержал ее Бурлацкий. — В самый раз. А мы с Петром Христофоровичем горевали, что обедать всухомятку придется. Я сейчас. У нас в машине и сахарок найдется!

За чаем разговор наладился. Правда, пришлось набраться терпения и выслушать длинный рассказ Марфы Ниловны о том, как она стала вдовой, как растила сына, как выучила его на инженера и как он вдруг ни с того ни с сего влюбился в некую рыбинскую девушку Женю, этакую «кралю без высшего образования — каким-то диспетчером в электрике работает».

— Ведь не отпускала! Нет, все же ушел добровольцем… Никто не гнал, — расплакалась в заключение Марфа Ниловна. — Ефима просила хоть словечко замолвить — вместо отца Валечке-то был — так как в рот воды набрал… Будто у него племянников мильён…

— И долго вы вместе с Ефимом Нилычем жили? — воспользовался паузой Бурлацкий.

— Как же… Как овдовела я, так напополам этот дом и купили. Пятнадцать годов без малого. Ефим как раз институт кончил…

И опять последовал длинный рассказ о том, как хорошо они жили, пока брат не женился на «вертихвостке Болдыревой», работавшей у него в подчинении. Далее Селивестров с Бурлацким узнали, что Ефим любил жену, не верил предупреждениям сестры, называл их сплетнями, и что хуже всего — после смерти Болдыревой (она утонула в 1939 году) «порядочной жены» искать себе не стал, а начал «заглядывать в рюмку», хотя у него шалило сердце, хотя она, Марфа Ниловна, предупреждала о последствиях…

— А все эта Болдырева! — резюмировала Марфа Ниловна. — В недобрый час навязалась на Ефимову шею. Поздно ее бог прибрал! — И мстительно поджала блеклые губы.

Селивестров, глядя на хозяйку, подумал, что у нее, несмотря на сегодняшнее гостеприимство, очевидно, сатанинский характер и что Студенице с женой жизнь в этом доме была не райской.

— Говорят, Ефим Нилыч постоянно боялся воров, — снова воспользовался паузой Бурлацкий. — Это возникло у него на почве алкоголя?

— Ну да… алкоголя! — сердито фыркнула Марфа Ниловна. — Я его выучила. Полоротый больно был. То в карман к нему залезут, то в поезде вещи стянут, а то сам не припомнит, куда деньги подевает… Что вертихвостка его, что он — два сапога пара… Проучила несколько раз — оглядчивей стал.

— Та-ак…

— Как один Ефим-то остался, я ему сказала, чтобы деньги мне отдавал. У меня целее. Все равно промотает. Он на меня волком. Нынче ведь известно, как братья старших сестер почитают… Ну, да у меня не больно нахитришь! Я где угодно найду…

«Видно, что хорошая язва, — мрачно подумал Селивестров, у которого давно пропала всякая охота к чаю и бутербродам с салом, которые они с Бурлацким взяли в дорогу. — Такая проныра любого сторожиться научит…»

— А я думал, от алкоголя… — простодушная улыбка все-таки получилась у Бурлацкого. — Он, что, и вещи все с собой возил?

— А-а… какие у него вещи! — отмахнулась Марфа Ниловна, настораживаясь. — Известно, геолог-бродяга!

— Та-а-а-к… — промычал Селивестров.

— Что, не верите? — глаза у хозяйки блеснули. — Могу имущество показать. Комната его рядом. Я туда после похорон и шагу не шагивала.

В небольшой, простенько обставленной комнатушке было чисто и опрятно. Селивестров незаметно провел пальцем по протертому подоконнику, поглядел на свежевымытый пол и подумал, что хозяйка почему-то их обманывает.

— Вот, полюбуйтесь! — Марфа Ниловна распахнула дверки массивного старинного шифоньера, в котором висел черный выгоревший пиджак и несколько старых вылинявших сорочек. — Все его богатство! Что подобрее и с себя, и с жены — пропил!

«Сволочь ты хорошая!» — грустно подумал Селивестров, переглянувшись с Бурлацким. Они оба отлично знали, как много нужно пьянствовать одинокому полевику-геологу, чтобы пропивать не только свою немалую зарплату, но и вещи, знали и то, что покойный работяга Студеница никогда не был пьяницей.

— Он за этим столом занимался? — Бурлацкий похлопал по шероховатой поверхности небольшого письменного стола, который, судя по всему, был и обеденным, и хозяйственным.

— За ним! — Марфа Ниловна с видимым облегчением захлопнула дверки шифоньера, подошла к столу, стала один за другим выдвигать полупустые ящики. — Ничего тута нету. Смотрели уже, приезжали…

Бурлацкий с Селивестровым принялись рассматривать валявшиеся в ящиках бумаги. Копии старых накладных, полузаполненные бланки и отчетные формы за прошлые годы, измятые географические карты, потрепанные блокноты…

— Так… Действительно… — Селивестров отложил в сторону несколько блокнотов, тонкую ученическую тетрадку, кусок мятой кальки, на которой зеленой тушью был набросан какой-то план с упоминанием Песчанки. — Вот это я все-таки возьму, — сказал он Марфе Ниловне. — Тут записи за последнее полугодие.

— И больше нигде ничего? — еще раз спросил Бурлацкий, уже ясно осознавший, что все в этой комнате тщательно обшарено предприимчивой хозяйкой и ненужное (с ее точки зрения) выброшено.

— Все здеся, — сердито ответила Марфа Ниловна, утратившая остатки любезности. — В кладовке еще спецовка его да шмутки, что из Песчанки привезли… Нательное белье грязное и всякое такое… Можете полюбоваться, ежели охота есть. — И недобро поджала губы. — Мой Валька-то в дяде души не чаял, выше родной матери ставил… Прописала в письме, какое наследство дядя ему оставил. Срам смотреть. Пятнадцать лет в начальниках ходил… Тьфу!

Селивестров с Бурлацким покинули дом с тяжелым чувством.


В тресте Мелиоводстрой настроение у майора и старшего лейтенанта не улучшилось.

— Не пугайтесь, — сказала им Анна Львовна, главный геолог треста, белоголовая изящная старушка, дымившая огромной махорочной самокруткой. — Нас три раза переселяли с места на место. А теперь трест ликвидируется вообще. Некому и нечем работать.

— Та-ак… — прогудел Селивестров, озираясь.

Обширная запыленная комната была сплошь заставлена шкафами, сейфами, ящиками с бумагами, папками и прочим канцелярским добром. Лишь у одного из окон стояло три стола, за которыми занималась ликвидационная комиссия.

— М-да… — безнадежным голосом поддакнул Бурлацкий, но все же подал старушке геологине письмо, подписанное Рыбниковым.

— Материалы по Песчанке? — старушка наморщила лоб. — Подождите! Месяцев пять назад представители управления уже снимали копии колонок.

— Да, — подтвердил Бурлацкий, — но они затерялись. Нам хотелось ознакомиться с вашими материалами еще раз. Что, это теперь невозможно?

— Почему? За кого вы нас принимаете! — с достоинством вскинула белоснежную голову Анна Львовна. — Фондовые материалы и картотеки в надлежащем порядке. Мы передадим их отделу фондов геологоуправления в целости и сохранности. — Она встала, быстрыми шажками подошла к одному из емких шкафов, открыла его.

Бурлацкий и Селивестров увидели полки, на которых тесными рядами стояли пронумерованные папки.

— Посмотрим… — Анна Львовна порылась в одном из ящиков, извлекла объемистый реестр, полистала. — Тысяча сто тридцать шесть. Пэ… пэ… Песчанка. Ага… Правильно. — Положив реестр на место, достала из шкафа нужную папку, протянула Бурлацкому. — Пожалуйста, эти материалы не секретные.

Бурлацкий развязал тряпичные тесемки, открыл… и с изумлением оглянулся на Селивестрова. Майор озадаченно почесал кулаком подбородок. Папка была пуста. Лишь на тыльной стороне красовалась аккуратная этикетка: «Песчанский район Зауральской области».

Почувствовав неладное, старушка заглянула через плечо Бурлацкого в папку. В умных выцветших глазах мелькнула растерянность.

— Боже мой… Что это?

— Возможно, в спешке геологические колонки положили в другую папку?.. — предположил Селивестров.

— Когда дело касается документов, я никогда не спешу! — сухо отрезала Анна Львовна. — Я сама проверяла в декабре все папки.

— Может быть, Студеница забыл вернуть вам материалы? — сделал еще одно предположение Селивестров.

— Полноте! Я отлично помню, что положила синьки с разрезами на место. — Анна Львовна быстро отошла от стола и, безошибочно ориентируясь в хаосе, царящем в комнате, взяла из какого-то ящика пухлую папку.

Вернулась, недолго порылась в подшивке документов, вздохнула.

— Вот…

Селивестров с Бурлацким увидели почти такое же — какое сами привезли — письмо геологоуправления за подписью Рыбникова.

— Вот… — Анна Львовна показала надписи, сделанные на обратной стороне бумажки.

«Геологические колонки в кол-ве семи шт. получил…» — и следовала закорючка.

— Студеница, — расшифровал Бурлацкий.

Ниже следовала четкая запись: «Колонки в кол. семи шт. возвращены…» — и изящная подпись.

— Вот… — повторила Анна Львовна. — Я сама приняла документы. Это были последние посетители. После них к нам за материалами уже никто не обращался.

— Почему посетители? Студеница, кажется, был один, — осторожно заметил Бурлацкий и наступил Селивестрову на носок сапога.

— Почему один?.. Их было двое. Оба в черных полушубках. Вот в таких же, как на вас…

— Наверное, Студеница брал кого-нибудь себе в помощь, почерк-то у него… — небрежно согласился Бурлацкий и обратился к майору: — Кто бы это мог быть? Может, и копии геологических колонок у него? — И уже к старушке геологине: — Каков он из себя?

Та пожала плечами, потерла виски.

— Одного я хорошо запомнила. Высокий, лысеющий. Лицо заметное: худое, узкое, горбоносое. Несколько болезненное, я бы сказала…

— Студеница, — сказал Бурлацкий. — А второй?

— Вот второго не припомню… — Как бы удивляясь себе, Анна Львовна развела руками: — Тоже в полушубке. А больше ничего как-то не припоминается. Знаете, бывают такие… размытые, что ли… лица. Ничего характерного, индивидуального…

— Жаль, — огорчился Бурлацкий.

— А может, все-таки Студеница был один? Может, спутали с кем-нибудь?.. — не сдержался Селивестров — как-никак, из рук уплывал единственный шанс ухватить первую ниточку истины.

Бурлацкий снова нажал на носок селивестровского сапога.

— Спутала? Мне не с кем путать, — уязвленно сказала Анна Львовна. — Повторяю: это были последние наши посетители такого рода. Я — геолог, я не могу этого не помнить.

— Да нет, Петр Христофорович, — вмешался Бурлацкий. — Мы просто не в курсе дела. Студеница в таких случаях всегда брал себе помощника с более подходящим почерком.

— Да, да! — вскинула седую голову Анна Львовна. — Действительно, писал тот, которого трудно вспомнить… Второй. Но я отлично помню — он курил весьма ароматные сигареты. Дивные сигареты по нынешним временам. Возможно, какие-нибудь зарубежные или трофейные… Я заядлая курильщица… — старушка смущенно улыбнулась, — так что меня сильно подмывало попросить хоть одну… Но я постеснялась.

Очутившись вновь в автомашине, майор со старшим лейтенантом многозначительно переглянулись, помолчали.

— Двое, — произнес наконец Селивестров. — Кто же второй?

— Икс! — откликнулся Бурлацкий. — Но, по крайней мере, появился хоть один неизвестный в нашей задачке… Это не так уж плохо.

— Вот что, — вдруг решил Селивестров, взглянув на часы, — нам к ночи надо быть в Песчанке… Так что не будем терять времени. Гони к главному почтамту. Позвонить надо.

В будке телефона-автомата двоим, облаченным в полушубки, крупнотелым мужчинам было тесно, но Селивестров с Бурлацким все же втиснулись в нее. Замерли, дожидаясь ответа Рыбникова.

— Понимаю, — сказал тот. — Хотя это маловероятно. Вы удачно позвонили. У меня как раз совещание. Собрались все руководящие работники управления. Сейчас я наведу точные справки.

— Но надо найти такую форму вопроса, чтобы эти ваши работники не знали… — начал было объяснять Селивестров.

— Я все понимаю, Петр Христофорович, — не дослушав, сказал Рыбников. — Абсолютно все. Не кладите трубку, сейчас я спрошу…

— Закурим, товарищ майор, — предложил напряженно прислушивавшийся Бурлацкий.

И они закурили, забыв об очереди, выстроившейся возле будки.

Наконец в трубке кашлянуло.

— Вы напрасно надеялись, — сказал Рыбников. — Студеница действительно просил кого-нибудь себе в помощь, но у нас не было ни одного свободного человека. Главный геолог отказал ему. Так что расспросить помощника не представляется возможным. Студеница работал с проектом один.

Селивестров с Бурлацким поняли, что «напрасно надеялись» и «расспросить» — предназначались для участников совещания.

— Что же теперь намерены делать? — спросил Селивестров, когда они снова очутились на пустынной вечерней улице.

— Трудный вопрос, — помолчав, признался Бурлацкий. — Надо посоветоваться с товарищами из областного управления. Они сейчас принимают меры, чтобы исключить возможность диверсии на самом химкомбинате, а гидрогеология целиком поручена мне.

Просвета не видно

Юркий «виллис», натужно ревя двигателем, не ползет, а плывет по раскисшей ухабистой дороге. Шофер, тихо ругаясь, яростно крутит баранку — старается вести машину так, чтобы не разбудить уморившегося майора. Но Селивестров не спит, просто закрыл глаза и думает.

Больше недели кружит он по Песчанскому району, и причин для трудных раздумий становится больше и больше. С каждым лишним километром проделанного пути майору очевидней — надо избирать новое направление геологических поисков. Объездил участки, где бурил отряд Студеницы, — Ваня Зубов точно указал на местности все пробуренные скважины. Побывал почти во всех сельсоветах, расспрашивал: где берут щебень и бутовый камень для строительства, не бурил ли кто-нибудь в их местах, интересовался колодцами, отбирал из них пробы воды. И чем глубже вникал Селивестров в обстановку, тем мрачнее становилось у него лицо.

Все складывается плохо. Нет выхода на поверхность скальных пород. Завозят строительные материалы в Песчанский район издалека. Все колодцы прорыты в глинах и песках. Воды в них очень мало, да и та солоновата на вкус.

Студеница заложил скважины грамотно. В разных местах и на разные водоносные горизонты. Нет точных разрезов, зато удалось получить в городских лабораториях, куда он отправлял пробы, копии анализов воды. Отрадного мало. По всей исследованной площади и на всех вскрытых скважинами глубинах результат один: подземные воды высокоминерализованные, к использованию не пригодны.

Теперь майору ясно: в районе Песчанки пресную воду искать почти бесполезно. Сложен район древними морскими осадочными отложениями: сверху глины, потом пески, прослойки глин, опять пески… И вода на всех горизонтах горько-соленая. Знакома Селивестрову эта простирающаяся на тысячи квадратных километров толща меловых песков. Приходилось вести длительные исследования в таких породах.

С воем скребется «виллис» по весенней грязи, переваливается, как шлюпка на крупной волне, с боку на бок. Закрыв глаза, думает Селивестров, мучается. Как ни крути, а главное решение принимать ему. Сколь ни мощна толща песчано-глинистых отложений — подстилают ее коренные скальные породы, из которых сложена так называемая Уральская горная страна. Как бы спрятался, нырнул древний Урал под эти более молодые отложения. На какой глубине в районе Песчанки находятся эти скальные породы, называемые геологами доюрским фундаментом? Не ровен этот «фундамент». Может оказаться на глубине ста метров, трехсот, пятисот, тысячи… В трещиноватых скальных породах может оказаться пресная вода. Сколько же до этих пород?

Обещали Селивестрову в ближайшее время прислать несколько сейсморазведочных станций, с помощью которых можно определить глубину залегания доюрского фундамента. Но станций этих пока нет, а время не ждет. Поэтому заложил майор две структурные скважины в районе Песчанки. Приказал Крутоярцеву с Гибадуллиным срочно смонтировать две вышки, рассчитанные на проектную глубину в шестьсот метров. А что это даст? Шестьсот метров — не шутка. В нынешних условиях — не менее трех месяцев работы. Пусть вскроют буровики доюрский фундамент, пусть породы окажутся трещиноватыми, пусть обнаружатся пресные воды. Сколько же скважин потребуется бурить (и на какой площади?), чтобы дать комбинату и поселку нужное количество воды?.. Не очень-то надеется Селивестров на буровые вышки, к которым упорно пробирается вездеходик.

Нет, эти скважины не помогут быстрому решению проблемы. Решение где-то в другом направлении. Перед мысленным взором Селивестрова проплывает геологическая карта района. Сплошная однотонная желтая полоса. Везде мощные толщи обводненных меловых песков, укрывшихся рубашкой поверхностных глин. Лишь на западе, далеко-далеко от Песчанки, пестроцветный веер Уральской горной страны. Далеко. Водопровод оттуда тянуть не станешь. А почему не станешь? Снова и снова в прижмуренных глазах плывет сетка координат, снова мысленный взор тянется к веселой уральской раскраске. Абсурдная идея. Селивестров даже дергает плечами. На реализацию такого плана потребны годы…

— К геофизикам завернем, товарищ майор? — негромко спрашивает шофер, надеясь, что командир не проснется.

— Заворачивай. — Селивестров открывает глаза. Проехать мимо он не может, не в его правилах.

Геофизиков немного — небольшой отряд. Ведя поиски методом электроразведки, они пытаются нащупать доброкачественную воду. Пресные воды обладают меньшей электропроводимостью, нежели воды минерализованные. Путем сопоставления показаний приборов можно определить разность минерализации подземных вод. Правда, приборы несовершенны, методы интерпретации — тоже, но Селивестров решил не отказываться от лишнего шанса, хотя на успех надеется мало.

В палатке геофизиков он долго не задерживается. Выслушивает доклад командира группы, заглядывает через головы вычислителей на однообразные близнецы-графики и устало усмехается:

— Как под копирку…

— Да, — огорченно подтверждает старший геофизик. — Такой регион. Работать скучно.

Записав в блокнот первоочередные отрядные нужды, Селивестров прощается с бойцами и едет дальше.

На первой структурной скважине он задерживается еще меньше. Похвалив уставшего Крутоярцева за быстрое завершение строительства и монтажа вышки, собирается было следовать на следующую скважину, но заместитель останавливает его:

— Петр Христофорович, утром звонил Купревич. Просил вас прибыть на совещание.

— Куда? — недовольно морщится Селивестров. — К кому?

— К Батышеву. Пропуск заказан. — Крутоярцев глядит на майора сочувственно, ему известно, что тот недолюбливает директора комбината и избегает встреч с ним. — Просил прибыть обязательно.

— Так… — Селивестров сердито смотрит на часы — попасть сегодня к Гибадуллину не удастся.

Но еще сильней раздосадован майор предстоящей встречей с Батышевым. Он его в самом деле не жалует. И не только из-за первой неласковой встречи на вокзале. Еще в Москве Селивестров навел справки о директоре и уже тогда насторожился.

«Зубр!» — говорили про Батышева одни, «фигура», — вторили другие, «хозяйственник всесоюзного масштаба!» — восхищались третьи, «самодержец, феодал, но талантлив, каналья», — вздыхали четвертые.

Селивестров недаром многие годы проработал начальником партии. Сталкивался с руководителями многих ведомств, заводов. Понимал, что значат такие отзывы. Прояви один раз слабость — и подомнет тебя под свое авторитетное копыто этакий матерый «зубр», опустишься ты до положения подсобного «геологишки». Как-никак, а у такого вот Батышева многомиллионные объемы строительно-монтажных работ, тысячи людей в подчинении, — и что греха таить — часто ему не до мелких «подсобников». Знал майор, что первая же его встреча с директором комбината приведет к столкновению, ибо отступать от своих требований или планов он был не намерен, а приспосабливаться вообще не умел (хотя уметь иногда полезно). Потому и избегал этой первой встречи.


Совещание действительно представительное и важное. В кабинете, помимо Батышева и Купревича, находятся Дубровин, Кардаш и худой сутулый полковник с бледным нервным лицом. Начальники азотнокислотного, аммиачного и пороховых производств докладывают о готовности своих комплексов. Особенно долго выступает директор завода спецпорохов, которого, кстати, и ругают больше прочих, так как полной готовности предприятие еще не достигло.

Селивестрова мало интересуют разные технологические тонкости. Он обдумывает свое предстоящее сообщение (ясное дело — скоро потребуют) и глядит на Купревича, не виделся с которым со дня приезда в Песчанку. Замечает, что молодой его товарищ сегодня бледен, чем-то удручен. Он тоже почти не слушает ораторов. «Достается, однако, ему, — сочувственно думает майор. — Видать, у них на комбинате тоже не все гладко…»

Селивестров ошибается, хотя забот у Купревича и в самом деле выше головы. На сернокислотном и азотно-кислотном заводах — а это основа комбината — не хватает свинца и специальных сплавов для завершения кислотоупорных сооружений. Кварцевое сырье поступает не той чистоты, какая требуется, тончайшие катализаторы должны быть из ванадия или платиновых сплавов, а их не хватает… Сегодня Дубровин с Кардашем устроили разнос и Батышеву, и ему, Купревичу, за то, что кислотоупорные лавы второй очереди до сих пор не готовы к эксплуатации…

И все-таки удручен Купревич не этим. Брат сообщил, что пришла похоронная на Лену… Даже гибель отца, ушедшего прошлой осенью в народное ополчение, не потрясла его так, как сегодняшнее известие. Все же мужчина есть мужчина. А Лена… Жизнерадостная, непоседливая Ленка… Она так любила жить! Жила так шумно и весело… И вдруг ушла в небытие. Уже никогда не запустит она свои подвижные, озорные пальцы в густой чуб Купревича, никогда не назовет его лежебокой, интеллигентской простоквашей, не наградит каким-либо иным шутливо-ласковым прозвищем, на изобретение которых была великая мастерица. Теперь ее нет. Она навсегда ушла из-под ясного неба. Купревич не может поверить в это. Ему так больно и тошно, что хочется вскочить и взреветь во весь голос. Но идет важное совещание — надо терпеть и даже вслушиваться, реагировать на что-то…

После обсуждения строительных вопросов выступает бледнолицый сутулый полковник. Оказывается, это представитель наркомата минометной промышленности. Он особенно заинтересован в скорейшем пуске завода спецпорохов. Эти пороха служат топливом для реактивных снарядов. Нервно взмахивая худыми руками, полковник требует быстрейшего пуска всего комбината и завода спецпорохов в частности.

— Поймите, товарищи, тянуть дальше некуда! — горячился он. — Мы дожили до такой жизни, что с повестки дня временно снимается вопрос о формировании новых дивизионов гвардейских минометов. Дай бог обеспечить реактивными снарядами уже созданные части.

Селивестров хмурится. Ему ясно, что темпераментная речь минометчика в нынешней обстановке никому ничем помочь не может. И без его жарких слов всем присутствующим ясны тяжесть положения и задачи, стоящие перед каждым. «Подстегнуть приехал, поддать пару, — мрачно думает Селивестров. — Тут ведь несознательные бездельники собрались!»

Дубровин с Кардашем тоже хмуры и молчаливы. Оживляются они лишь тогда, когда Батышев просит Селивестрова сообщить о результатах своей деятельности.

Формулировка вопроса не нравится майору, но он не подает виду и немногословно докладывает о том, что формирование подразделения закончено, а затем рассказывает о своих выводах.

— Ого! — иронически усмехается полковник. — Мы ждем готовую продукцию, а тут, оказывается, только-только начинают думать, где искать воду! Здорово! Обрадую я в Москве…

Селивестров оставляет реплику без ответа.

— Речь, достойная гидрогеолога, — после недолгого молчания внушительно произносит Батышев. — Вода — не сообщение. Нас же интересует вещь конкретная — действительная пресная вода. Когда, где и в каком количестве она будет?

Селивестров напрягается.

— Меня это тоже интересует.

— Говорите конкретно.

— Рано.

— Это как понимать?

— Буквально. — Селивестров отчетливо видит, как в выпуклых зеленых глазах Батышева закипает гнев.

— Вы дипломатические штучки бросьте, майор. Нас интересует срок, количество, место.

— Рано говорить об этом, — внешне спокойно повторяет Селивестров. — Еще не время.

— А когда придет это время? — Батышев подымается со стула. — Это вы можете сказать?

— И этого не могу.

— Вот так солдатский разговор! — Батышев возмущенно разводит руками.

— Да, я солдат. Поэтому пальцем в небо тыкать и не желаю, и не умею.

— Зато сумели в Белоруссии на армейских складах оставить немцам тысячи вагонов боеприпасов! — взрывается Батышев.

— Глеб Матвеевич… — укоризненно качает головой Кардаш.

— Что Глеб Матвеевич?.. — дергает плечами Батышев. — Вы же сами требуете: дай для снарядов и бомб взрывчатку, дайте промышленности пироксилиновые, нитроглицериновые, вискозные и специальные пороха! А я вам что? Палец в небо?! — директор говорит вроде бы Кардашу, а сам смотрит на Селивестрова.

Майор невозмутимо выдерживает его гневный взгляд.

— Хватит! — Дубровин стукает пухлым кулаком по столу, тяжело поднимается. — Без истерик. Петр Христофорович прав, — негромко говорит он, кивнув Батышеву, чтобы садился.

Директор покорно опускается на стул.

— В самом деле, слишком рано требовать от гидрогеологов конкретный план дальнейшего ведения работ, — по-прежнему тихо и бесстрастно продолжает Дубровин. — В таком деле пара недель — не срок.

— Безусловно, — произносит очнувшийся от своей отрешенности Купревич.

Селивестров остается внешне бесстрастным, а сам недоумевает. Ему понятна озабоченность директора, которому позарез нужна вода, но почему Батышев вдруг невзлюбил его — майор понять не может.

Селивестров недалек от истины. Он в самом деле не понравился директору с первого взгляда. Еще на вокзале, увидев рядом с Купревичем высоченного, бравого майора, Батышев сразу почувствовал смутное раздражение. Подобных породистых молодчиков он навидался на своем веку. Такие обычно околачиваются при высших штабах в должностях начальника почетного караула, ответственного дежурного, ассистента при знамени… Вымуштрованные бездельники, которых держат для «представительности», для смотров. Привыкший верить своему цепкому, наметанному глазу, Батышев именно так и подумал тогда о приехавшем с Купревичем майоре. Конечно, болтался в былые довоенные годы при каком-нибудь штабе, а теперь, когда парадные времена кончились, сумел выпроситься на должность командира безопасного тылового подразделения. А у самого Батышева оба сына на фронте, и от одного уже пять месяцев ни слуху ни духу, зять — муж дочери — лежит в госпитале без обеих ног…

Правда, Купревич на днях обронил вскользь, что Селивестров когда-то действительно был известным гидрогеологом. Ну и что из того? «Когда-то» — ничего не значит. Такому здоровенному битюгу в теперешние времена место не в тылу, а на войне.

Селивестров покидает заводоуправление химкомбината, когда улицы притихшей Песчанки прочно укутаны волглой весенней темнотой. Рядом, старчески шаркая подошвами, идет Купревич. Майора подмывает расспросить о неприятностях, которые сделали особоуполномоченного столь молчаливым, но первому начинать разговор не хочется, и он тоже отмалчивается. Так, не проронив ни слова, подходят к стоянке машин. Пожимают друг другу руки. Только сейчас Купревич вдруг подает голос. Спрашивает неожиданно:

— Петр Христофорович, вам скоро сорок?

— Да. А что? — удивляется Селивестров.

— Почему вы до сих пор не женаты?

— Я? Гм… Право, не знаю… А что?

— Так… Почему-то подумалось…

— У вас что-нибудь случилось? — догадывается Селивестров.

— Да нет… Ничего. Я так… — бормочет Купревич и распахивает дверку «эмки». — До свидания, Петр Христофорович. Я к вам на дняхзаеду.

— Милости прошу! — откликается Селивестров, втискиваясь под брезентовый тент низкого «виллиса», — ему нехорошо, он ясно различил в глухом голосе поникшего Купревича нотки безысходного горя.

Шофер включает фары и с места дает полный газ.

Мало утешительного ожидает Селивестрова и дома. Только что приехавший из Зауральска Бурлацкий зол и голоден. Он передает майору пачку бланков с химанализами воды, отобранной из колодцев, и с жадностью набрасывается на остывший ужин.

— Та-ак… Анализы — один дряннее другого, — констатирует Селивестров, быстро просмотрев бланки. — Черт возьми, никакого просвета не видно. А надо что-то решать!

— Да, надо, — соглашается Бурлацкий.

— Ну, а у тебя как дела?

— Тоже просвета не видно! — Бурлацкий сердито втыкает ложку в загустевшую холодную кашу. — Произвели эксгумацию. Студеница действительно скончался от сердечного приступа. Был выпивши. Это установлено точно.

— Насчет второго что-нибудь прояснилось?

— Нет. Загадочная фигура. Еще раз заезжал в трест и к Марфе Ниловне. Результат тот же. Этакий непримечательный тип в черном полушубке.

— Что, и Марфа Ниловна ничего особенного не приметила?

— Нет. Говорит, что приходил как-то раз со Студеницей незнакомый человек в черном полушубке. Посидели и ушли.

— Что же они делали? Просто сидели?

— По ее выражению, выхлестали бутылку чего-то спиртного и отправились на вокзал, — усмехается Бурлацкий. — Это было в ноябре.

— На вокзал? — Селивестров вскакивает с койки. — Значит, не исключено, что этот, второй, уже числился в штате отряда! Не исключено, что они поехали вместе!

— Не исключено, — соглашается Бурлацкий, отправляя в рот большой ком каши.

Селивестров возбужденно расхаживает по комнате, привычно трет кулаком подбородок. Останавливается.

— Послушай… Зачем ему брать обязательно кого-то из инженерно-технических работников? А если Студеница просто-напросто пригласил кого-нибудь из рабочих, из буровиков, у которого грамотешки побольше, почерк получше?..

Бурлацкий отставляет котелок в сторону, с интересом смотрит на майора.

— Пожалуй, это мысль! Надо поднять все приказы по формированию Песчанского отряда.

— И побеседовать с буровиками, — добавляет Селивестров. — Собрать что-то вроде собрания бывших сотрудников отряда и выяснить все подробности личной жизни и смерти Студеницы. Он же жил и работал у них на глазах. Они знают о нем в сто раз больше, нежели достопочтенная сестрица…

Несмотря на усталость, Селивестров долго не может заснуть. Он ворочается под одеялом, то и дело закуривает. У противоположной стены тихо посапывает Бурлацкий. Он уснул, едва голова коснулась подушки, и сразу превратился из старшего лейтенанта-чекиста в белобрысого мальчишку, избившего за день ноги на футбольном поле. Таким, по крайней мере, спящий Бурлацкий всегда кажется Селивестрову. Младших братьев у майора не было, детей — тоже, потому воображение у него скудное, все представления о мальчишках неизменно ассоциируются с футбольным мячом, а о девчонках — с куклами.

Селивестрову вспоминается вопрос Купревича. Странный вопрос. Попробуй объяснить, почему ты до сих пор не женат… Некогда было. Работал, ездил, кочевал с места на место. После одного месторождения, сданного промышленности, на очередь, как правило, выплывало еще несколько… Торопили в управлении, торопили из Москвы. Развивающееся народное хозяйство страны испытывало острейшую нужду во всех видах минерального сырья. А вот поторопить Селивестрова с женитьбой никто не догадался.

Впрочем, он сам не спешил…

Когда-то давно выпускник института Петька Селивестров познакомился с очаровательной девушкой. С Соней Шевелевой. Петька кончал институт, а Соня лишь поступала на первый курс. Это, впрочем, не помешало их многолетней дружбе. Селивестров иногда бывал в столице по делам службы, неизменно проводил там свои отпуска. Соня радовалась каждому его приезду. Они бродили по московским улицам, болтали о всякой всячине, о геологии, о мировых рекордах советских летчиков и… никогда ни словом не обмолвились о личных своих отношениях. Лишь в последний год Сониной учебы решился Селивестров сказать о своем, о личном… Соня не удивилась, не рассердилась. Она восприняла нескладное его объяснение с ласковой улыбкой. А потом все было просто. Они договорились, что после окончания института Соня приедет к нему на Урал и они сыграют свадьбу. При последнем прощании, на вокзале, Соня сама поцеловала Селивестрова.

…Она не приехала. И ничего не объяснила ему. Попросила назначение на Кольский полуостров и отправилась туда на постоянное жительство вместе с матерью. Новость эта, как ни странно, не удивила Селивестрова. Огорчила, больно ударила, но не удивила. Он словно знал, что так должно было произойти. Не писал запросов, не стал выпрашивать Сонин адрес у ее тетки, жившей в Москве. Решил, что были они с Соней просто-напросто добрыми товарищами. И все на том. Не нужна была им свадьба. Неуместное его объяснение лишь сломало дружбу…

Впрочем, иногда приходили и другие мысли. Тогда Селивестров терзался раскаянием, мучился чувством вины перед Соней — ему казалось, что он был непростительно безынициативным, плыл по воле волн… Настоящая любовь такого не прощает.

А почему все-таки не женился — Селивестров сам не знает. Бывают такие вопросы, на которые человек ответить бессилен. Может быть, потому, что все последующие годы ругал себя за нерешительность, за то, что не помчался за Соней в ее северную даль… С устройством больших и малых личных дел у Селивестрова всегда получались неувязки.

Решение было верным

После беседы с рабочими и мастерами бывшего Песчанского отряда Селивестров записал в своем блокноте:

1. Отношения между Студеницей и сотрудниками отряда были нормальными. Любимчиков или приятелей он в отряде не имел.

2. По единогласному утверждению выпивал чрезвычайно редко и понемногу — жаловался на боли в сердце. Однако больничный лист брал всего один раз — после приезда в Песчанку сестры Марфы Ниловны. Почему-то сильно расстроился после ее визита. Это было в конце февраля.

3. Действительно, в день смерти Студеницы был привезен спирт.

4. Действительно, в общежитии буровики устроили что-то вроде вечеринки. Студеница, хоть и был приглашен — не присутствовал. В то же время все утверждают, что начальник отряда никуда не уходил — сидел в своей комнатке-конторке.

5. Никто не видел, чтобы к нему кто-то заходил.

6. Коридорную дверь в двенадцатом часу ночи запер старший коллектор Зубов. У Студеницы тогда еще горел свет.

7. Как уборщица попала в коридор — никто не знает. Кто выходил ночью во двор — тоже неизвестно.

8. Было замечено, что за несколько дней до смерти Студеница что-то узнал, был в приподнятом настроении. Шутил. Куда-то уезжал на сутки. «Будем вести поиски в другом направлении!» — так весело сказал он Зубову.

9. «Готовьтесь, братцы, к неблизкой перевозке», — так заявил он старшим мастерам при раздаче спирта.

Сейчас Селивестров сидит в штабе подразделения и заново перечитывает записи. Вроде бы ничего не упустил, внешне вроде бы все обстоит именно так — и в то же время остро чувствует, что в этих заметках чего-то не хватает. Чего-то важного. А чего именно — уловить не может.

Буровики, а теперь плюс ко всему и красноармейцы, обрадовались встрече с командиром подразделения. Беседа получилась откровенной, простецкой. Оказывается, некоторые знали Селивестрова еще по довоенным работам. Было это майору и неожиданно, и приятно. Потому, видать, и получилась беседа задушевной. Буровики искренне хотели помочь новому своему командиру разобраться в запутанных делах бывшего Песчанского отряда.

Помогли? Конечно. Теперь Селивестров видит Студеницу живым человеком со всеми его слабостями, достоинствами, служебными и житейскими заботами. И все-таки что-то осталось невыясненным.

Майор берет карандаш. Пишет на чистом листе бумаги: «Зачем приезжала Марфа Ниловна?» Перед глазами встает узкое морщинистое лицо с рыскающими глазами. Сварливая, жадная баба. Тем не менее сына любит ревнивой материнской любовью. Бывает и так. Но зачем все-таки приезжала? Сварливая и жадная… А может, еще какая-нибудь? В самом деле — какая? Селивестров умом понимает, что сам факт ее приезда может быть важным, но томит его что-то другое.

Почему Студеница не пошел на вечеринку к буровикам? По многим причинам мог не пойти. Загрустил, вспомнив жену. Хотя бы из-за нежелания пить вместе с подчиненными…

Что-то узнал, был весел, куда-то уезжал на сутки, говорил загадочно… Майор жирно записывает: «Что узнал? Куда ездил? В какую сторону мыслил направить поиски?» Вот самое важное. Черт бы побрал этого неразговорчивого, скрытного, некомпанейского Студеницу! Нет чтобы поделиться с кем-нибудь, взять с собой в поездку… Ломай теперь голову!

И все же мысль побеседовать с буровиками была верной. По крайней мере ясно — надо искать новое решение. Оно есть. Ведь нашел же его перед своей смертью Студеница!

Вспомнив о кальке, тетрадке и блокнотах, обнаруженных в столе Студеницы, майор открывает сейф, достает их. В блокнотах ничего интересного. Сугубо производственные записи: сколько и какого диаметра получено труб, сколько каких коронок, где получен лес для копров… И все прочее в таком же духе. В тетрадке кривоватым почерком сделано описание разреза какой-то скважины № 6. Разрез, типичный для Песчанки: сверху глины и далее разнозернистые пески. Зубов наверняка должен знать эту скважину. Так что и в тетрадке ничего интересного.

Калька. Зеленой тушью сделана небрежная выкопировка с какого-то плана. Присмотревшись, майор узнает схемку дорог и населенных пунктов Песчанского района. И здесь ничего особенного. Селивестров достает из сейфа кипу карт, поочередно накладывает на них кальку. Находит. Выкопировка снята с карты-пятикилометровки. Выходит, была такая и у Студеницы, но чтобы не возить ее с собой, начальник отряда скопировал нужный участок. Но зачем ему понадобилась именно юго-западная часть Песчанского района?

Селивестров осторожно разглаживает большими ладонями измусоленный кусок когда-то гладкой и прозрачной, а теперь сморщившейся, шершавой бумаги. Ведет пальцем от названия к названию, написаны которые так коряво, что если бы не настоящая карта перед глазами, да если б, вдобавок, не облазил майор район самолично — то и не догадаешься, как именуется та или иная деревня. Действительно, почерк у покойника был уникальный!

Но вот за чертой, ограничивающей план сбоку, отдельная надпись. Можно разобрать: «Синий перевал». Жирно подчеркнуто да еще вопросительный и восклицательный знаки. Что бы это могло значить? Наименование населенного пункта, оставшегося за отрезом карты? Деревни, села, хутора, урочища? Студеница, конечно, записал это название не случайно. А может, в самом деле перевал? Но какой к черту перевал может быть на слегка холмистой лесостепной местности!

Селивестров раскладывает на столе карту Песчанского района, а затем прикладывает к ней смежные южный и восточный планшеты. Названий много. Синего перевала — нет. Прикладывает юго-западный и юго-восточный планшеты. Заставляет себя не спешить.

Проходит час, затем другой. Селивестров не замечает этого. Миллиметр за миллиметром прощупывает его взгляд бело-зеленую поверхность карт. Синего перевала — нет.

«Ничего, ничего, — говорит себе майор. — Найдется. Главное — не пороть горячку!» Он делает несколько гимнастических упражнений, наливает из термоса кружку крепкого чая. Затем опять склоняется над столом.

В это время в кабинет врывается Бурлацкий. Достаточно одного взгляда, чтобы понять — старший лейтенант имеет какое-то чрезвычайно важное сообщение. Еще не было случая, чтобы молодой человек забыл постучать, чтобы вошел в помещение, не вытерев у порога сапоги.

— Товарищ майор… Петр Христофорович…

— Раздевайся, — кратко говорит Селивестров и запирает дверь на ключ.

Бурлацкий быстро снимает шинель, бросает на подоконник шапку, отирает вспотевший лоб платком, тихо произносит:

— Товарищ майор, Студеница был умерщвлен!

— ?

— Да. Уборщица вспомнила, что на стуле рядом с лекарством вместо воды стоял стакан со спиртом.

— И что из того?

— А вот что… Тот, кто решил убрать начальника отряда и изъять геологическую документацию, отлично знал, что у Студеницы больное сердце.

— Ну и что?

— Очень просто… — Бурлацкий протягивает руку к выключателю, гасит свет. Во внезапно наступившей темноте его голос звучит зловеще: — Представьте себе ночь. Студеница с вечера немного выпил. Зная, что будет ему нехорошо, ложась спать, поставил на табурет стакан воды, положил лекарство… Понимаете?

— Кажется.

— Враг подождал, пока он уснет, вошел в комнату, выплеснул воду и налил вместо нее спирту. Почувствовав себя плохо, Студеница просыпается, с обычного места берет лекарство. Берет стакан и безбоязненно делает глоток, другой… Неразведенный спирт обжигает горло, желудок, у больного перехватывает дыхание… Роковой удар по изношенному сердцу!

Бурлацкий включает свет. Глаза его злы, на округлом розовом лице выражение суровости.

— Так… — ошеломленно произносит Селивестров. — Убийство?

— Именно. Я взвесил все варианты. Иного объяснения нет. Кто-то заходил к Студенице и подменил воду на спирт. Потом не стоило труда найти ключи, открыть ящик и извлечь документы. Просто?

— Просто. Даже слишком. — Селивестров начинает приходить в себя.

— В том-то и дело! — Бурлацкий моложе майора, ему трудней справиться с волнением. — Дарья Назаровна очень точно вспомнила, что графина с водой, который обычно стоял на столе, в то утро не было. Уже на другой день, прибираясь в комнате, она обнаружила графин на подоконнике за занавеской.

— Так… Это что же, его убрали, чтобы Студеница не мог найти воды, если бы у него хватило сил искать ее?

— Безусловно. Если бы он встал, врагу пришлось бы применить физическую силу. Но… — Бурлацкий огорченно тряхнул головой, — сердце у Студеницы действительно было слабым.

— Так… — Селивестров смотрит на молодого чекиста с уважением — доводы его убедительны. — И к какому выводу ты пришел?

— Выводу? — Бурлацкий только сейчас позволяет себе опуститься на табурет. — Надо искать.

— Где?

— В первую очередь у нас. Не берусь судить, сколько их в самом деле. Но один из врагов был в помещении. Это он открыл, а затем забыл закрыть дверь коридора.

— Пожалуй, — соглашается Селивестров. — Выходит, дело серьезнее, чем можно было предположить.

Оба долго молчат. Селивестров закуривает, тяжело шагает по кабинету, под его ногами скрипят половицы.

— Ну, а каковы ваши успехи? — сумрачно спрашивает Бурлацкий.

— У меня тоже новости. — Селивестров останавливается. — Кажется, я нащупал нечто не менее важное. — И тыкает пальцем в кальку.

Пока майор рассказывает о собрании, о таинственном Синем перевале, Бурлацкий разглядывает сделанные им записи и вяло зевает, прикрываясь ладошкой. Потом, когда Селивестров кончает говорить, резюмирует вполголоса, как бы сам себе:

— Действительно, день открытий… В самом деле, кой леший приносил Марфу Ниловну в Песчанку? Надо выяснить… Студеница — не из ресторанных выпивох, многолюдие не любил. И тут все ясно. А вот куда собирался перебрасывать буровые, что это за Синий перевал — тут ничего не понимаю. Это уж по вашей части, товарищ майор. Полагаете, что это место представляет интерес с геологической точки зрения?

— Полагаю. Насколько можно понимать Студеницу — именно это интересовало его в первую очередь. Места, перспективные на воду!

— Резонно, — соглашается Бурлацкий и осекается — взгляд его перепрыгивает с раскрытой тетрадки на кальку, с кальки на тетрадку. — Погодите… Выкопировку делал Студеница. Тут сомнения быть не может — его рука. А кто же писал в тетради?

— Он же, очевидно. — Селивестров подходит к столу.

— Но почерки-то разные!

Майор и сам уже видит это, крякает с досадой: не заметить такой очевидной вещи — непростительная оплошность с его стороны.

— Петр Христофорович! — Бурлацкий вскакивает с табурета. — Ведь это, наверно, он. Это второй!

— Гм… Может быть… — тянет майор. — Если так, то он здесь, у нас! Подымите сохранившиеся документы — ищите его по почерку. А за мной этот таинственный Синий перевал!

Когда боятся смерти

У входа, над тумбочкой дневального, мерцает маломощная электрическая лампочка. В ее тусклом свете видны лишь сам задремавший дневальный да та секция двухэтажных нар, что напротив двери. Все остальное помещение казармы прочно укутано ночной темнотой. Эта парная, душная темнота кажется Антону шевелящейся — в ней сонно бормочут, посапывают, всхрапывают — спящие бойцы и во сне продолжают жить впечатлениями минувшего трудного дня. День и в самом деле был не из легких: досыта наработались на буровых, досыта намерзлись, пока тряслись в грузовиках от базы до участка, а потом обратно, досыта нашагались после ужина на строевых занятиях — какая-никакая, а воинская часть. Поэтому мертвецки спят уморившиеся люди, дремлет бедолага дневальный, которому по всем строгим воинским законам полагается бодрствовать.

А вот Антону не спится. Он глядит в теплую живую темноту и сглатывает обильную тошнотную слюну. Тошнота эта от страха. От страха, который кажется Антону вечным, будто он, Антон, с ним родился. Этот страх — как боль, как медленно назревающий нарыв.

Сколько помнит себя Антон, он всегда чего-нибудь боялся. Боялся психоватого, скорого на руку отца, боялся старшего брата, боялся соседских собак и леших из бабкиных сказок. Это в детстве. Потом страхи повзрослели, и Антон боялся, что прижимистого проныру отца раскулачат и вышлют из родной деревни (а значит, всю семью, значит, и его, Антона). Уехав в город, устроившись на хорошо оплачиваемую работу, боялся, что родные узнают об этом и будут просить подачки или, упаси боже, пришлют к нему младших сестру и брата добывать городское образование. Опасался прогадать с женитьбой, опасался драчливых соседей и сослуживцев…

Он считал себя невезучим — предчувствия, как правило, сбывались. Отец все же узнал о хороших Антоновых заработках и подал в суд на алименты, сестра Мария и брат Леонтий в самом деле приехали учиться в город, подвыпившие буровики не раз колошматили Антона за что-то такое, что было неясно ни им, ни ему самому. Деревенские парни, однокашники Антона, вместе с которыми он пошел работать в геологоразведку, давно стали механиками, прорабами или, на худой конец, старшими мастерами. Антон же по сию пору тянул лямку у рычага бурового станка — был сменным мастером не самого высшего разряда.

Да что однокашники! Родные братья и сестра — те подавно обошли Антона. Они не боялись отца, сменившего родную деревню на калымную городскую окраину (где до сих пор подрабатывает извозом на собственной лошаденке), держались дружно. Наоборот, отец боялся и уважал их, и если с Антона драл алименты, то остальным детям старался угодить. Как-то незаметно, вроде бы играючи, стали они уважаемыми людьми: старший брат Василий подполковником танкистом, Леонтий летчиком-истребителем, сестра Мария врачом-стоматологом…

И все-таки жить в общем-то было можно. Не терзал его тогда тот тошнотворный страх, который не дает спать сейчас.

А началось все в июньское воскресенье… Хотя нет, позже. Через месяц после начала войны. К Антону на квартиру — чего давно не бывало — пришла сестра. Она была в военном. Сказала, что уезжает на фронт. Наказала сурово:

— Навести Леонтия. Он уже четвертый день, как привезен в Зауральск. — И назвала номер госпиталя.

То, что случилось с младшим братом, потрясло Антона. Вместо некогда озорного, сильного парня лежало на госпитальной койке умотанное бинтами чучело, сверкало в узкой белой щели полными боли и ненависти уцелевшими глазами, хрипело обезображенным ртом из-под марли:

— Ничего, с лица воду не пить. На руках и ногах кожа нарастет. Главное — они есть. Еще узнают, гады, Леонтия! Я еще полетаю!

Пока он рассказывал, как в первый же час войны разбомбили немцы их аэродром, как на третий день горел в кабине своего израненного «ишака» — И-16, как выносили его окруженцы к своим и чего навидались они за полторы недели похода, Антона охватывал все больший ужас. Не за брата, а за себя. Он даже вспотел при мысли, что все это может произойти с ним самим…

Сидя рядом с койкой захлебывавшегося от нерастраченной злости Леонтия, Антон озирался по сторонам, ожидая, что кто-то из раненых вдруг прервет брата, скажет, что хватит врать, но в палате молчали. И Антон понял: все рассказанное — правда. А война неотвратимо надвигалась и на него — в кармане уже лежала повестка.

Противно посасывало под ложечкой, когда первый раз явился Антон в военкомат. Ему дали отсрочку на три месяца — партия, в которой он работал, завершала буровые работы на месторождении угля, открытом на самой окраине Зауральска. Дни эти пролетали непостижимо быстро. Одна за другой ликвидировались бригады. Буровые работы завершались. А в госпитале, где лежал Леонтий, раненых прибавлялось…

В конце концов пришел и Антонов черед. Снова военкомат, а оттуда на военно-медицинскую комиссию. Следуя в очереди голых мужчин из одного врачебного кабинета в другой, вдруг с тоскливой ясностью осознал Антон, что, несмотря на всю свою невезучесть и одиночество, он всегда любил жить и более всего боялся быть вычеркнутым из этой и беспокойной, и сладкой жизни.

Антон стал жаловаться на головные боли, слабость и бог весть на что еще…

Но недаром считал он себя неудакой — оставались позади кабинет за кабинетом, врач за врачом, и нигде не приняли Антоновы жалобы всерьез. «Годен…» — тоскливо читал он очередное заключение и машинально следовал к другой двери.

И все же произошло чудо. Врач-терапевт, высокий дородный мужчина с бритой шишковатой головой, очень внимательно выслушал Антоновы жалобы, не усмехнулся саркастически, как прочие, не бросил медсестре небрежное: «Дремучая ахинея», а вместо этого повторно взялся считать пульс, измерять давление…

— Что ж, придется недельку полечиться, — заключил терапевт и выписал рецепт. — На повторный осмотр через неделю.

Антон понял, что счастье наконец-то улыбнулось и ему. Хоть и короткое, хоть и недельное, а все-таки счастье!

Через неделю тот же терапевт обследовал Антона с прежней внимательностью. И опять дал отсрочку на неделю, и опять выписал лекарство. Медсестры на этот раз в кабинете не было, и врач разговорился, отрекомендовался Вадимом Валерьяновичем, стал расспрашивать Антона о работе, о семье, о житье-бытье.

Разумеется, Антон охотно поддержал беседу.

В третий раз все повторилось в точности. Только беседовали они уже как давние знакомые. И врач опять дал лекарство, опять велел явиться через неделю.

Из поликлиники они вышли вместе. День давно погас. По вьюжной вечерней улице разгуливал студеный ветер, в тусклом свете редких фонарей волочил по мостовой длинные хвосты сухого, колючего снега. Вадим Валерьянович поднял бобровый воротник своей старомодной шубы и вдруг негромко произнес:

— А в следующий раз являться не советую. Я уезжаю в командировку и принимать будет другой врач. Не сомневаюсь — забреют вас обязательно.

Он так и сказал: «Забреют». Сказал тихо и грустно, но словно граната взорвалась перед глазами качнувшегося Антона.

— Не удивляйтесь… — меж тем так же грустно продолжал Вадим Валерьянович, не замечая потрясения собеседника. — У меня есть причина относиться к вам сочувственно. Видите ли… Мы были знакомы и даже дружны с вашей сестрой Марией. Несмотря на некоторую разницу в возрасте, у меня были самые серьезные намерения по отношению к ней, но… — врач печально вздохнул, — в таких делах обязательна взаимность, которой не оказалось. Тем не менее мы не стали врагами…

Антона совершенно не интересовало, как дурнушка Мария могла отвергнуть руку и сердце столь представительного мужчины. В голове громыхало одно: «Забреют, забреют, забреют…»

А дома ожидал новый удар. Сгорбившись, сидел на крылечке редчайший гость — отец.

— Антоша… сынок… — заплакал он, когда вошли в комнату. — Вася-то, Вася… — И протянул какую-то бумажку.

Антон машинально взял ее, пробежал отсутствующим взглядом: «…погиб смертью храбрых…» Глухо сказал вслух:

— Меня через неделю забреют.

— Чего? — не понял старик.

— Забреют меня.

— Так ить всех нынче берут, Антоша. Времечко-то какое! Вася-то уже… Того… Братанок-то твой… Кровиночка-то моя!

— Меня забреют через неделю! — взорвался Антон. — Туда же! На гуляш! Понимаешь ты это или нет?

Старик испуганно отшатнулся.

— А я, может, не желаю! Я жить хочу!

Отец подобрал с полу похоронную, сложил вчетверо трясущимися руками, сунул за пазуху.

— Да ты што, Антоша?.. Чать живой пока…

— Живой? — продолжал бушевать Антон. — Пока! Тебе-то начхать! Тебе что алименты с меня драть, что пенсию за покойника получать!

Глаза старика стали сухими. Он ненавидяще поджал бесцветные губы, нахлобучил засаленную шапку-ушанку на лысую голову. Махнул рукой, пошел к двери. У порога остановился. Обернулся, словно пистолет наставил на сына корявый коричневый палец:

— Чего вспомнил… Брата убило, а он… Я к нему, как к родному… — И выстрелил скороговоркой: — Знаю, не ангел я. На войну провожал, каялся и перед Васей, и перед Маней, и перед Леонтием. Грешная, грязная душа… Признаю! Так то все же душа! Я своих знаю! А у тебя ничего. Ни своих, ни чужих. — И отплюнулся. — Одно слово — шкура! Отходник. Отрезанный ломоть. Тьфу! Будь ты проклят!

— Пшел вон! — взвизгнул Антон.

Старик исчез за дверью.

«Забреют, забреют, забреют!.. Не пойду. Сбегу!»

Не сбежал. Побоялся. Но и на медкомиссию не явился. На работу тоже не пошел. Знал — туда немедленно последует запрос из военкомата. Метался в запертом на все щеколды собственном домишке, проклиная себя за нерешительность. Понимал: надо действовать — и не мог преодолеть робость. Перед глазами то и дело всплывало лицо старшего брата. Уж если его, сильного, решительного Василия, грозу деревенских пацанов, так быстро настигла костлявая, то ему, неудачнику Антону, сорвет голову в первую же минуту окопной жизни. А с дезертирами подавно не чикаются…

За ним пришли на третий день. Услышав властный стук, обмяк Антон, еле устоял на ногах. Но, как ни перепугался, все же догадался повязать голову полотенцем. В сени вошли трое: участковый милиционер и двое военных. Один из военных, очевидно старший, предъявил какой-то документ, в котором — все прыгало перед глазами — Антон ничего не сумел прочитать, спросил отрывисто:

— Срок отсрочки известен?

— Да… — выдохнул Антон.

— Дата комиссии известна? Почему не явились?

— Я… я… — язык не слушался Антона.

Военный посмотрел на полотенце, на мертвенно-бледное лицо, синяки под глазами — подобрел:

— Гм… Надо было сообщить. До машины дойти сами сможете?

— Да…

Его привезли на воинский пересыльный пункт. Старший из военных вошел в какой-то кабинет, и пока он находился там, Антона бил неуемный озноб. Дверь открылась, второй сопровождающий ввел Антона в комнату. Из-за стола вышел невысокий, хрупкого сложения человек в гимнастерке с четырьмя «шпалами» на петлицах. Он слегка прихрамывал, левая сторона красивого тонконосого лица была изуродована огромным свежим шрамом. Для Антона все происходило словно в тумане. Потерял он способность что-либо видеть, кроме прозрачно-голубых, наполненных холодом глаз человека со шрамом.

Тот обошел Антона вокруг, оглядел, вернулся к столу, написал что-то на бланке, протянул старшему из сопровождавших. Все это молча, неторопливо.

— В лазарет, товарищ полковник? — спросил старший, приняв бумажку.

— На гауптвахту. В камеру строгого ареста! — отрубил полковник и наградил Антона таким взглядом, что тот понял — все равно не обмануть этого опаленного войной человека.

Когда Антона водворяли в камеру, не увидел он на лицах привезших его красноармейцев прежнего сочувствия. В глазах их стояла брезгливая ненависть. Осознал Антон — раньше всех загаданных сроков пришел ему конец. Если его судьбу будут решать маленький полковник и эти парни в солдатских шинелях — пощады не будет.

И все же удача снова улыбнулась Антону. Он ушам своим не поверил, когда услышал в коридоре знакомый голос:

— Тут у вас где-то мой пациент находится. Разрешите взглянуть на него — способен ли предстать перед окружной военно-медицинской комиссией?

Распахнулась дверь, и в камеру вошел Антонов ангел-хранитель. Он был, как всегда, чисто выбрит.

— Ну-с, как наши дела? Почему в назначенный срок не явились? — незлобиво произнес Вадим Валерьянович, привычным движением стал считать пульс, поглядывая на свои массивные золотые часы.

Стоявший до этого в дверях начальник караула куда-то отошел.

— Возьмите. — Вадим Валерьянович сунул Антону в карман пакетик с таблетками. — После моего ухода примите все сразу. Затем сделайте легкую физзарядку и ждите вызова. Жалуйтесь на общую слабость, потливость, покалывания в области сердца. И ничего больше. Никакой отсебятины. Понятно?

Сначала Антона сводили в рентгеновский кабинет, а потом он предстал перед врачебной комиссией. Маленький полковник был тут же. Правда, он не произнес ни слова, не вмешивался в разговоры и действия медиков, но взгляд его с откровенной недоверчивостью следил за каждым движением, за каждым жестом Антона. Но то ли в самом деле сердце перепуганного Антона билось ненормально, то ли помогли докторовы пилюли — только врачи действительно что-то обнаружили.

Приказали Антону выйти в коридор, а сами стали совещаться. Прислушиваясь к голосам, тот потел, взаправду испытывал слабость, по-настоящему ощущал «боль в области сердца».

Подписывая пропуск, полковник был темен лицом. Он не изменил отношения к Антону, хотя у того в кармане лежала всамделишная справка — шестимесячная отсрочка от призыва по состоянию здоровья.

А поздно вечером к Антону нагрянул неожиданный гость — Вадим Валерьянович. Он пришел не с пустыми руками: принес бутылку довоенного коньяку и банку заграничных консервов. Антон быстро опьянел, стал плаксиво благодарить:

— Век вас не забуду. Честное мое слово!

Вадим Валерьянович лишь грустно покачивал шишковатой головой:

— Ах, бросьте. Какие могут быть благодарности. Просто жаль хорошего человека. Да и не без корысти… Может, когда-нибудь замолвите за меня словечко перед Машей.

— Да я… Да сестра каждого моего слова слушалась! — заклокотал пьяным бахвальством Антон, восхищаясь в душе некрасивой Маруськой, каким-то непостижимым образом сумевшей покорить такого человека. «Вот это будет зятюха! Породистый, лешак!»

Прощаясь, Вадим Валерьянович спросил, что он думает теперь делать.

— Была бы шея — хомут найдется! — отмахнулся Антон и, загибая пальцы, стал перечислять партии, в которые командируются буровики из Зауральска.

— А в Песчанку?

— Туда пока никого. Правда, Студеница подбирает кадры, но никто не желает ехать. Хуже нет, чем бурить на воду. Диаметры скважин большие.

— Кто этот Студеница?

Антон рассказал все, что знал об инженере-гидрогеологе.

— А я б на вашем месте пошел работать именно к нему, — внушительно сказал Вадим Валерьянович, выслушав Антона. — Это в ваших интересах. Я ничего не понимаю в геологии, но мне известно, что все рабочие, занятые в Песчанке, будут забронированы.

— Да ну? — ахнул Антон.

— Постарайтесь подружиться с этим Студеницей. Войдите в доверие, кроме пользы, для вас в том ничего не будет. Вас забронируют. И тогда…

«Ну и голова! — с благодарной почтительностью подумал Антон. — С этим дружбу терять не надо».

Уже надев шубу, Вадим Валерьянович продиктовал Антону свой домашний адрес и номер телефона.

— Заходите как-нибудь, — тепло пригласил он. — Я ведь совершенно одинок. Будете писать — привет от меня Маше.

Антон впервые пожалел, что никогда не был дружен с сестрой, что не имеет ее фронтового адреса.

План Вадима Валерьяновича осуществить было нетрудно. Студенице как раз требовалось в помощь несколько опытных буровиков. Поэтому согласие Антона поехать в Песчанку несказанно обрадовало занятого проектом хмуроватого гидрогеолога.

Антон решил воспользоваться этим, чтобы закрепить дружеские отношения. Раздобыл на базаре бутылку водки, предложил Ефиму Ниловичу угоститься. Тот отказываться не стал. Зашли к начальнику домой. Но, вопреки Антоновым ожиданиям, выпил Студеница две малюсенькие рюмочки, а остальные подношения отверг:

— Не хочу больше. Сердце барахлит — опять ночью давить будет.

— Ну, хоть одну еще, Ефим Нилыч…

— Не понимаю, чего ты ко мне липнешь…

— Да я так… Вы одиноки, я — тоже один-одинешенек, — начал бить отбой Антон. — Не хотите — не надо. Просто хотел уважить.

— Уважить-подважить… — проворчал Студеница и вдруг оживился: — Послушай, как у тебя с почерком? Сходный?

— Не знаю… — Антон пожал плечами. — Люди разбирают. А что?

— Вот желаешь уважить — пойдем завтра в одно место. Перепишешь несколько геологических разрезов, чтобы можно было сразу машинисткам отдать. А то у меня почерк…

В дальнейшем беседа не клеилась. Студеница уставился на портрет миловидной женщины — будто забыл об Антоне.

Пока Студеница составлял проект, Антон с рабочими из своей смены перевозил оборудование в Песчанку. В ту пору жить было не очень туго. Погрузился, разгрузился — а все прочее время либо в дороге, либо дома. Да и с продуктами в Зауральске было не так уж плохо. Но как только перебрались в Песчанку — хватили лиха. Особенно в первые две недели, пока не организовали питание в столовой. Целыми днями на ветру, на морозе. Добрался до общежития, отогрелся кое-как — тут бы и поесть. А поесть нечего. Питались черным клейким хлебом, растительным маслом да ржавой селедкой. Плохо было в то время в затопленной беженцами Песчанке. Продовольствие не успевали подвозить.

В те дни одубел, отупел от усталости и голода Антон. Даже перспектива оказаться на фронте казалась не столь страшной. Тогда-то и вспомнил он о приглашении Вадима Валерьяновича.

Вскоре Студеница отправил Антона в город с пробами воды.

Сначала Вадим Валерьянович вел себя несколько странно. Не откликнулся ни на стук, ни на звонок, стоял за дверью. Антон почувствовал это, подал голос. Дверь чуть приоткрылась, доктор взглянул на Антона, помедлил и, наконец, скинул цепочку.

— О, друг мой! Сколько лет сколько зим!

Проходя в комнату, Антон успел заметить, как из кухни выглянул розовощекий веснушчатый мужчина. Простовато хохотнул:

— Вон что… Тут уже есть посетители. Оказывается, не я первый! Может, помешал?

— Ох и глазастый вы народ, буровики! — смешливо погрозил пальцем Вадим Валерьянович. — Что ж теперь делать? Одному раздеваться, другому одеваться? Так, что ли?

— Так, — сказал веснушчатый и вышел в коридор.

Он оказался коренастым, слегка косолапым бодрячком средних лет, одетым в черную гимнастерку, такие же бриджи и хромовые сапоги. Дружелюбно подмигнув Антону, надел офицерскую шинель без знаков различия, пушистую шапку. Простецки помахал на прощание кожаными перчатками и, бодро насвистывая, удалился.

— Веселый дядька! — улыбнулся вслед ему Антон.

— Да, стопроцентный сангвиник. — Вадим Валерьянович тоже чуть улыбнулся. — Действительно, посетитель. Бывают обстоятельства, когда человек вынужден обращаться к врачу в частном порядке…

— А-а… Понимаю.

Угостил Вадим Валерьянович по-царски. Оголодавший Антон с жадностью поглощал макароны с тушенкой, стопка за стопкой пил разведенный спирт-сырец и, чувствуя, как внутри все обмякает и согревается, охотно рассказывал о своем житье-бытье.

Вадим Валерьянович качал головой, ругал войну и нерасторопных снабженцев.

— Значит, в трест ходили вместе со Студеницей… Это хорошо, — похвалил он. — Выходит, начальник вам доверяет. И где этот трест находится? По Московской? Это в каком доме?

Антон объяснил подробно.

— Вот здорово! — удивился Вадим Валерьянович. — Послушайте, папки находятся в красном шкафу, что у стены? Ах, в коричневом, посреди комнаты… Скажите, когда открывали тот шкаф, там на внутренней стенке не видели коричневого пятна? С какой полки брали папку?

— Со второй сверху. Папка номер тысяча сто тридцать шесть. Как сейчас помню. А пятна не видел. С чего вы взяли, что там пятно? — в свою очередь удивился Антон.

— Эх, милый человек… — вздохнул Вадим Валерьянович. — В том здании когда-то располагался врачебный консультационный пункт. А я, грешным делом, однажды разбил в шкафу бутыль с йодом. В начале войны пункт перевели, а мебель осталась… — И опять вздохнул: — А шкафы те мы, медики, в здание на своем горбу затаскивали. Помню, тяжеленные были…

Расстались в полночь. Подобревший Вадим Валерьянович сунул в тощий Антонов рюкзак несколько банок консервов, солидный шмат сала, пачку довоенного рафинада.

— Эх, бобылья жизнь! Если мы друг другу помогать не будем — кто нам поможет? Питайся, дружище. Я тебе голодать не позволю. Если нужны деньги — не стесняйся. Отдашь когда-нибудь. Вот… сколько тут… Пять тысяч. По нынешним временам — не деньги… Но хватит пока?

— Дорогой Вадим Валерьянович… Благодетель ты мой! — окончательно раскис хмельной Антон. — Дай я тебя расцелую! Что бы я без тебя делал? Деньги возьму. Но только под расписку. Я человек порядочный. У меня дом свой! Погоди, я тебя еще отблагодарю… Нет, нет, давай бумагу. Где чернила? Пять тыщ… С базара буду подкармливаться!

Вадим Валерьянович похохотал добродушно, но бумагу и авторучку все-таки дал…

Приехав в Зауральск по делам, Антон опять навестил Вадима Валерьяновича. Как и в предыдущий раз, доктор встретил его радушно. Опять было вдоволь еды и разведенного спирта. Как обычно, хозяин больше расспрашивал, гость больше рассказывал. Антон был зол на Студеницу, который почему-то не торопился с бронированием. Шестимесячная отсрочка с каждым прожитым днем сокращалась, и в Антоновом воображении все чаще всплывали картины повторной медкомиссии и беспощадные глаза маленького полковника.

Но как ни был занят своими страхами Антон, все же сумел заметить, что доктор в этот раз мрачноват, чаще обычного задумывается, поглядывает на него, Антона, не то чтобы сердито, но вроде бы оценивающе.

— Что с вами нынче?

— А вас разве ничего не тревожит?

— Не знаю… — Антон невольно сгорбился — столько в голосе доктора было чего-то скрыто-опасного.

— Святая простота! — Вадим Валерьянович схватился за голову. — Ведь немцы завтра-послезавтра войдут в Москву! Правительство сбежало. Сталин неизвестно где!

— Ну и что? — Антона больше беспокоили собственные дела.

— А то, что немцы скоро будут здесь.

— Вон как… Ну и что же теперь будет?

— Вы относитесь к инженерно-техническому персоналу?

— Нет, к рабочим.

— Хм… Но зарабатываете больше пятисот рублей?

— Больше.

— Тогда все, — серые блестящие глаза Вадима Валерьяновича округлились, — тогда вас немедленно поместят в концентрационный лагерь.

— За что?

— Всех, кто получает больше пятисот, эсэсовцы относят к квалифицированным работникам, к просоветским элементам. В общем, нам с вами несдобровать!

— Так что же теперь?

— А то! — Вадим Валерьянович положил руку Антону на плечо. — Надо встретить немцев лояльно.

— Как?

— Надо оказать им какую-то услугу, и они оставят нас в покое. К примеру, заранее подготовить сведения о Песчанском химкомбинате. Пусть не все, но что можно узнать — это уже сто процентов успеха. Понимаешь?

— Да ты что! — Антон панически рванулся в сторону, но пальцы доктора железной хваткой вцепились ему в плечо.

— Это единственный шанс уцелеть.

— Ну, дудки! — прохрипел мигом протрезвевший Антон. — Пусть кто-нибудь другой. А я… Всех не пересадят. Таких, как я, пруд пруди!

— Нет, это сделаешь именно ты! — отрывисто произнес доктор, выпрямляясь. — У тебя уже есть кое-какие заслуги перед немцами, так что осталось сделать совсем немного!

— Какие заслуги? — похолодел Антон.

Доктор вышел в прихожую, проверил запоры, вернувшись в гостиную, запер за собой дверь на ключ, задернул тяжелые гардины на окнах — все это с жестким выражением на преобразившемся лице, держа одну руку в кармане пиджака. И Антон все понял. Стылая лапа ужаса с такой силой сжала сердце, что он икнул.

— Твоя расписка? — Вадим Валерьянович показал злосчастную бумажку.

— Моя… Но я… Я…

— Теперь подпиши это.

Перед Антоном появилось отпечатанное на машинке заявление, что он добровольно вступает в общество «Свободная Россия» и обязуется «бороться с коммунистическим варварством до победного конца…»

— Это… Я не хочу… Я не могу… Я… — Антон, словно загипнотизированный, глядел на опущенную в карман руку доктора и уже знал, что сделает все, чтобы эта рука оставалась на месте.

— Подпиши. Так… Поставь дату.

Лицо доктора сохраняло прежнее угрожающее выражение. Он положил на стол чистый лист бумаги.

— А теперь пиши. Вот здесь… Рапорт номер один. Так! Докладываю обществу «Свободная Россия», что я… Не забудь кавычки. Такой-то. По состоянию на первое декабря 1941 года выполнил следующие задания общества… С красной строки… Первое. Симулируя заболевание, сумел уклониться от призыва в армию. Второе. Раздобыл и сообщил секретные данные о Зауральском буроугольном месторождении. Третье. Проник в гидрогеологический отряд…

Каждое слово, произносимое доктором, сгибало Антона все ниже и ниже, тяжелым камнем падало в душу — он терял остатки способности к малейшему сопротивлению.

— Далее. Умышленно пошел с начальником отряда Студеницей в трест Мелиоводстрой, с тем чтобы узнать, где хранятся геологические материалы по Песчанке. Впоследствии эти материалы были похищены мной и представлены в общество.

— Я их не крал… — тупо пробубнил Антон.

— А это что? — Вадим Валерьянович усмехнулся, и вынув из-за зеркала бумажный сверток, бросил его на стол.

Антон с тоской узнал знакомые синьки. Подлога быть не могло. Когда снимал копии, Антон увлекся и не заметил, как огонек с сигареты упал наодну из колонок. Потом он очень боялся, как бы старушка геологиня не обнаружила огреха.

— Какое значение имеет, кто и когда извлек их из шкафа? — мрачно усмехнулся Вадим Валерьянович. — Важно то, что об их местонахождении знали лишь ты да Студеница. Но тот вне подозрений, а ты…

Состояние полной прострации охватило Антона. Он сразу понял, что проклятый доктор никакое не «общество» и что все, известное ему об Антоне и Марии, он узнал из его же, Антоновой, болтовни.

Под утро, когда Антон немного пришел в себя и снова принялся за еду, Вадим Валерьянович позволил себе стать прежним добряком.

— Не бойся, Антон. Не так страшен черт, как его малюют. Собственно, тебе ничего опасного делать не придется. Будешь каждую неделю писать маленький отчетик о делах в отряде и на объектах комбината.

— Я в химии ни лешего не понимаю! — запоздало огрызнулся Антон.

— Ничего понимать и не надо. — Голос доктора стал совсем ласковым. — Подивился со стороны, спросил кого-нибудь, что это такое, — и все. На планчик — и конец делу.

Антон обреченно вздохнул, потянулся к колбасе.

— А ко мне больше не заходи. Я сам позову, когда надо будет. Раз в неделю будешь являться вот по этому адресу в Песчанке. Напишешь отчетик, передашь хозяину — и гуляй домой. Если что надо будет — еда, деньги или еще что — тоже передашь через хозяина.

Хозяином оказался повар одной из столовых химкомбината Ибрагимов — толстый одноглазый старик со смуглым азиатским лицом, совершенно лысый и совершенно не умевший быть любезным. Антону не раз случалось видеть его, когда в пору организации отряда рабочие-буровики питались при химкомбинате. Встретились, ничуть не выдав взаимного удивления. Антон, ежась и внутренне содрогаясь, написал первый свой «отчетик», запечатал в конверт, передал Ибрагимову и ушел.

Точно так же во второй визит, затем в третий… Хозяин дома был не из говорунов да и Антон не был расположен к болтливости: наивно полагал, что одноглазый молчун не знает, кто он и где работает. Позже Антон понял, что это не так, как понял и другое — доктор осведомлен о делах на комбинате куда лучше его, «отчетики» вовсе не главная цель Вадима Валерьяновича.

Самое главное и страшное произошло в начале марта, когда Студеница командировал Антона в управление за спиртом.

На Зауральском вокзале Антона неожиданно встретил доктор. Он был по-обычному приветлив. Поехали к нему на квартиру. За ужином Вадим Валерьянович интересовался привычками Студеницы и в конце концов как-то по-обыденному, спокойно произнес:

— Ну и чудесненько. Значит, ключи на ночь кладет под подушку? Лучше не придумаешь. Вот и заберите завтра ночью из его сейфа всю геологическую документацию.

— Как это забрать?

— Очень просто.

— А если он проснется?

— Что ж… Тем хуже для него. Придется вам его…

Антон дернулся всем телом.

— Ничего, ничего, справитесь, — хохотнул доктор.

Что было дальше, Антон помнит плохо. Визжал, кричал или просто-напросто шептал — выпало из сознания. Знает, что твердил одно: «Нет, нет, не могу, не умею!» Пришел в себя после истерики лишь тогда, когда Вадим Валерьянович свирепо швырнул его на пол.

— Заткнись! Молчать! — И доктор сунул руку в карман. — Знал, что ты слюнтяй, но быть трусом до такой степени… — И вдруг выхватил пистолет. Пошел к Антону. Схватил свободной рукой за лацкан пиджака: — Встать! Слушай меня внимательно! — Вадим Валерьянович несколько раз встряхнул Антона. — Бог с тобой, коли ты такой заяц… В самом деле, можешь только напортить… Завтра в два часа ночи откроешь дверь. Но смотри, чтобы все спали!

— У нас ни у кого часов нет, — капитулировал Антон.

— Они тебе и не нужны. Последний ночной поезд из города приходит без двадцати два. Подождешь немного — и топай на двор. Ясно?

— Ясно.

— И смотри, не вздумай… — Оскалился в дьявольской улыбке, сунул пистолет в карман. — Симулянта, дезертира и предателя пуля везде найдет! Видишь документы? Если вздумаешь донести — они обязательно попадут в руки чекистов. Эти с тобой церемониться не станут!


Вадим Валерьянович пришел не один. С ним было двое спутников. Один — неизвестный — остался в тени на улице, Ибрагимов затаился в коридоре, а доктор с Антоном вошли в комнатушку Студеницы. Вадим Валерьянович, видимо, чувствовал себя не очень уверенно. Он замялся у двери, оглядывая комнатушку, тускло освещенную через окно уличным фонарем.

На столе стояли открытая банка тушенки и почти полная бутылка — он опасливо понюхал консервы и содержимое бутылки. Подошел к койке Студеницы, настороженно полюбопытствовал, что за лекарство — и опять-таки понюхал содержимое стакана. Поозиравшись, выплеснул воду в плевательницу, а вместо нее налил из бутылки. По комнатушке растекся запах спирта. Графин с водой доктор убрал на подоконник и прикрыл занавеской.

Студеница вдруг заворочался, скинул с груди одеяло. Вадим Валерьянович откинулся в тень, в руке его меркло блеснул пистолет. У Антона оборвалось что-то внутри.

Студеница скинул ноги с кровати, тяжело передохнул несколько раз, держась одной рукой за сердце. Другой стал шарить по табуретке. Нащупал коробочку, взял сразу две таблетки, кинул их в рот и тотчас схватил стакан, сделал несколько крупных глотков…

Дальнейшее, как потом казалось Антону, длилось очень долго. Со стуком поставив стакан обратно на табурет, Студеница передернулся, схватился обеими руками за впалую грудь, захрипел, повалился на постель. И стал биться на койке, хрипя и икая. Бился, бился, а потом затих, вздохнул глубоко и уронил длинную руку на пол.

Из тени шагнул доктор. Снял перчатку, взял Студеницу за запястье. Замер. Затем повернул начальника отряда на бок, накрыл одеялом. Прошипел, адресуясь к замершему Антону:

— Вот и все. А ты боялся… Шито-крыто.

Только тогда понял Антон, что произошло. Чтобы не упасть, вцепился рукой в полушубок, висевший рядом на гвозде.

Доктор снова надел перчатку, извлек из-под подушки ключи…

Покидая барак, Вадим Валерьянович приостановился на крыльце, похлопал готового упасть Антона по плечу, шепнул ободряюще:

— Все хорошо. Не волнуйся. Не забудь дверь запереть. — И, увидев, как вышел из тени и махнул рукой третий — неизвестный, — поспешно простился.

Антон отупело постоял на морозе, а потом побрел к себе на нары, забыв о наказе доктора. До утра не сомкнул глаз. Не то чтобы переживал и страдал, а просто лежал пластом, измученный и обессиленный. Лишь утром вывел его из этого оцепенелого состояния истошный вопль Дарьи Назаровны:

— Робяты-ы-ы-ы… Ефим Нилыч помер!

Впоследствии, когда прошли первые страхи, у Антона затеплилась надежда, что проклятый Вадим Валерьянович уже никогда больше не появится на его пути. Он даже почувствовал себя спокойнее. В конце концов Студеницу он не убивал, а умереть вот так, выпив спирту вместо воды, начальник отряда мог и без чьего-либо присутствия.

Но однажды Антон увидел Ибрагимова с тем, с третьим, с неизвестным. Обостренная страхом и переживаниями память четко запечатлела его силуэт, все его движения. Сомнений быть не могло — он точно так же помахивал рукой, шагал так же широко…

Несмотря на вспыхнувший с новой силой страх, подталкиваемый неясным, но могучим инстинктом самосохранения, Антон покинул очередь в поселковую баню, в которой мерз уже больше часа, и последовал за мирно беседовавшими мужчинами.

Идти пришлось недолго. Ибрагимов со спутником свернули в ближайший переулок, а затем вошли во двор небольшого дома. Глядя из-за угла, как незнакомец в брезентовой робе, стоя на высоком крыльце, по-хозяйски открывает замок, Антон злорадствовал. Впервые в жизни кто-то мог зависеть и от него, слабака и неудачника Антона! Случись идти в органы безопасности с повинной — будет что принести в свою пользу. Хотя сама мысль о встрече с чекистами приводила его в ужас, возможность заполучить какой-то шанс прибавила ему энергии, сделала смелее.

Руководимый этим новым чувством, он почти все свободное время шатался возле заветного переулка, поглядывая за домом с высоким крыльцом. Человек в брезентовом костюме утром уходил, а вечером приходил, днем же в доме и во дворе хлопотали старик со старухой таких преклонных лет, что даже Антону было ясно — никакого интереса они не представляют. Он узнал, что человек в брезентовой куртке — квартирант, работает монтажником на химкомбинате, что зовут его Николаем. И тем не менее ходил. Мерз на резком весеннем ветру. Чего-то ждал. И все-таки дождался.

Антон глазам своим не поверил, когда из дома вышли двое. Николай и удивительно знакомый человек в пушистой шапке. Ну, конечно же — тот самый розовощекий бодрячок, которого встретил в первое посещение у Вадима Валерьяновича.

Антон вслед за ними дошел до вокзала. Там монтажник и его гость простились. Николай уехал на автобусе, а гость пошел покупать билет на дневной поезд. Тут будто кто толкнул Антона в спину. Он тоже купил билет и лишь потом побежал звонить в контору. Сказал оставшемуся за начальника Ване Зубову, что надо срочно съездить в город, что отработает свою смену в воскресенье.

Сели в один вагон. Антон сразу забрался на третью полку, притворился спящим. Хозяин пушистой шапки оказался общительным и непоседливым человеком, заводил беседы то с одним пассажиром, то с другим, кочевал из купе в купе, выходил в тамбур. Его подвижность принесла боявшемуся слезть с полки Антону много неприятных минут. За три часа, что тащился поезд до Зауральска, он устал, словно отработал подряд две смены на буровой.

Но об усталости Антон вскоре забыл. Пушистую шапку в городе встретил сам Вадим Валерьянович. Правда, пришлось проехать вместе с бодрячком на трамвае, потом на повороте выпрыгнуть из него, когда тот неожиданно вышел на одной из остановок. Все остальное произошло очень просто. Антон спешил догнать пушистую шапку, мелькавшую в толпе, и чуть не столкнулся с доктором, стремительно вышедшим из аптеки. Доктор не заметил Антона, заспешил к замедлившей движение пушистой шапке.

Они свернули в пустынный скверик, сели на скамью и стали о чем-то беседовать. Антону, нырнувшему в хлебный магазин, было отлично видно, как дородный доктор прижимал руки к груди, словно оправдываясь в чем-то, а бодрячок, энергично жестикулируя, говорил сердито и быстро. Поговорив недолго, они встали, кивнули друг другу и зашагали в разные стороны: Вадим Валерьянович — горбясь, точно побитый, а пушистая шапка — по-военному браво. Сердясь на сгущающиеся сумерки, Антон вновь последовал за ней.

Через несколько кварталов бодрячок уверенно свернул во двор небольшого двухэтажного дома, и вскоре в угловом окне на втором этаже вспыхнул электрический свет.

Очень довольный собой, Антон возвратился на вокзал…

А буквально через день он стал военным человеком — всех буровиков влили в состав подразделения майора Селивестрова. Исчезла причина бояться военно-медицинской комиссии. Вроде бы все складывалось наилучшим образом, а настоящее успокоение не приходило. Наоборот, Антон интуитивно чувствовал, что над головой его сгущаются тучи. И опять не ошибся.

Однажды вечером, когда получивший увольнение Антон возвращался из кино, его догнал Ибрагимов и приказал следовать за ним. Что-то угрожающее и злое было в его глухом голосе и тусклом блеске единственного глаза. Антон похолодел, внутренне съежился и покорно потащился за молчуном-поваром.

В квартире Ибрагимова их ждал Вадим Валерьянович. Он был очень утомлен и несловоохотлив. Приказал Антону рассказывать о всех новостях, а сам открыл блокнот и приготовился записывать.

Куда-то мгновенно улетучилась недавняя Антонова уверенность, он разом забыл о «козырях» и намерении попугать доктора своей осведомленностью. Покорно рассказал о всем, что делалось в подразделении, а потом безвольно принял к исполнению очередное приказание.


Сейчас, глядя в живую, шевелящуюся темноту казармы, Антон готов по-звериному взвыть от своего бессилия, от тяжких предчувствий и огромной усталости, парализовавшей все его чувства. Он боится чекистов, боится разоблачения, боится суровых законов военного времени, но еще больше боится выполнить приказ ненавистного Вадима Валерьяновича. И в то же время понимает, что выполнит, ибо ужас, испытываемый перед доктором, всего сильнее — он знает об Антоне все.

Синий перевал

Марфу Ниловну обнаружили на барахолке. Она торговала залатанными брезентовыми и хлопчатобумажными спецовками да наволочками, сшитыми из ветхих простыней. Неимущий эвакуированный люд был рад и этому гнилому товару — торговля шла бойко.

По просьбе Бурлацкого, Марфу Ниловну допрашивают оперуполномоченный местного управления госбезопасности и следователь уголовного розыска. Сам Бурлацкий сидит возле приоткрытой двери в смежной комнате и записывает наиболее существенные показания. Вернее, готов записывать. На самом же деле с трудом сдерживает зевоту, а карандаш так и лежит на столе. Ничего важного Марфа Ниловна не говорит, только всхлипывает и беспрерывно твердит, что у нее сын тоже воюет, что она стара и одинока…

— Так зачем вы все-таки приезжали к брату в Песчанку? — уже в который раз устало спрашивает оперуполномоченный.

— Говорила ведь! Навестить. Брат он мне иль кто? Соскучилась.

— Кончайте юлить, Марфа Ниловна! — сердится следователь. — Нам отлично известны истинные ваши отношения с покойным братом. Что за внезапная вспышка любви? Впервые отправиться к нему в полевую партию… А какова истинная цель вашего визита?

— Никакая. Навестить. — Следует всхлип. — Да уж не отвяжешься от вас… Денег хотела взять. Женщина я одинокая, бедная…

— Тем не менее за последние месяцы умудрились положить на сберкнижку более пятнадцати тысяч рублей. Кто вам их дал?

— Мне? — голос женщины звучит испуганно. — Никто не давал. Кто-то даст… Кому я нужна?

— Значит, вы приезжали к брату за деньгами, — констатирует оперуполномоченный. — Несмотря на то, что в ранних показаниях называли его голодранцем. Имея к тому же крупную сумму на книжке…

— Да чего вы ко мне пристали? Чего вам от меня надо?

— Зачем вы приезжали к брату? Откуда у вас появились столь солидные доходы?

— Откудова… Думаете, воровка я? Накося, не поймаете! — В голосе Марфы Ниловны звучит откровенная злость. — На складе утильсырья работаю. Нечего воровать. А ежели какая рубашонка али штаны попадутся подходящие, так собственными руками штопаю…

Бурлацкому становится совсем скучно. Бесполезная трата времени. Мелкая спекулянтка. Приспособленка.

— Так зачем вы все же ездили в Песчанку?

— Зачем, зачем… Разжуй да в рот положь! Ветошь привезла. Хотела на списанные шмутки сменять. Им все равно — лишь бы по весу… И работы лишней не делать.

Бурлацкому представляется, как к утомленному, продрогшему Студенице заявилась сестра с мешком тряпья… Конечно, так и было. Списанные спецовки и постельное белье полагается изрубить и изорвать в присутствии специальной комиссии. А потом оприходовать, как тряпье-обтир. Народу же в отряде раз-два и обчелся. Кого включать в комиссию, кому рвать и стирать обноски? Ясное дело, жадная старуха рассчитала верно.

— И что же, обменяли?

— А куда денется. Поартачился, поругался… — И опять всхлип.

Бурлацкому ясно: надо кончать допрос — к смерти Студеницы эта базарная пройдоха отношения не имеет.

В геологическом управлении старшего лейтенанта ждет очередная неудача. Получив от нормировщиков пачки старых сменных рапортов песчанского отряда, он долго листает их, но почерка, сходного с тем, что в тетрадке, обнаружить не может. Проходит час за часом, растет гора просмотренных рапортов, а результат прежний — не видит Бурлацкий нужного почерка.

Рапорт должен заполнять и подписывать сменный мастер. Поскольку ничего обнаружить не удается — значит, почерк в тетрадке принадлежит не сменному мастеру. Тогда кому? Механику, шоферу, коллектору? Но таких специалистов у Студеницы не было…

Бурлацкий вспоминает то время, когда сам работал гидрогеологом. В ту пору существовали точно такие же порядки. Впрочем, помнится, старые мастера, к которым рабочими ставили более грамотных мальчишек, предпочитали, чтобы рапорты заполняли эти мальчишки, а они, сменные мастера, лишь подписывались. Так что из того? Не заставишь же всех бывших мастеров и рабочих отряда Студеницы писать диктант! Нежелательно.

Но все же выход надо найти. Любой работник так или иначе оставляет после себя собственноручно написанные документы. Хотя бы то же заявление о приеме на работу или какую-нибудь анкету… А что еще? Расписывается в платежных ведомостях, расходных ордерах…

Осененный догадкой, Бурлацкий возвращает рапорты нормировщикам, а сам спешит в бухгалтерию. Требует у расчетчиков старые авансовые отчеты по песчанскому отряду.

И опять перед глазами мелькает документ за документом. Сидя в пустынной камералке, Бурлацкий все-таки прячет тетрадку под бумагами, а сам сравнивает, сравнивает… До тех пор, пока не начинает рябить в глазах. Заставляет себя откинуться на спинку стула. Хочет думать о другом. Получается плохо. Наверное, оттого, что, помимо дел, думать Бурлацкому почти не о чем. Правда, где-то в Караганде живут мать, сестра и отчим, но это очень далеко. И во времени и в пространстве…

Отца Николай не помнит. Сибирский крестьянин-переселенец, в гражданскую войну он погиб от пули белогвардейца-кулака. Мать поехала в родные края — под Вологду. Через несколько лет вышла замуж за приезжавшего в отпуск шахтера. Уехала. Николай стал жить у бабушки.

Только и осталось в памяти — старая покосившаяся изба на косогоре, морщинистое доброе лицо бабки Агриппины да сельское стадо, при котором каждое лето состоял подпаском. И еще классные комнаты: сначала в сельской школе, потом в интернате, потом на рабфаке, потом в институте.

Кажется, всю жизнь то и делал, что учился. После института учился практической работе в поле. Только-только освоился — был направлен с комсомольской путевкой в органы госбезопасности. И опять учеба. Учился военному делу, караульной службе, оперативным навыкам и еще многому-многому… Все время под чьим-то началом, под чьим-то руководством, все время в учениках. Лишь теперь первое самостоятельное задание. И как-то не хочется думать ни о чем, кроме него.

И вновь мелькает документ за документом — бесчисленное количество строк и подписей. Все же много порождается писанины даже крохотным буровым отрядом, в котором нет ни одного канцелярского работника! Но… Стоп! Что это? Посторонние мысли вон.

Бурлацкий неторопливо роется в пачках документов. Уже не вглядывается в строки. Ищет определенную фамилию. Вот перед ним три авансовых отчета. Так и есть. Ошибки быть не может. Почерк сменного мастера Коротеева!

Коротеев? Каков он из себя? Фамилия знакомая, но лица Бурлацкий вспомнить не может, хотя отлично знает, что не раз видел его в казарме. Впрочем, теперь это не имеет значения. Теперь этот неприметный Коротеев никуда не денется.

Чувствуя огромное, опустошающее облегчение, Бурлацкий поднимается со стула, с наслаждением потягивается, улыбается своим веселым мыслям: как-то крякнет железобетонный Селивестров, когда узнает новость!

А мысли Селивестрова в самом деле далеки от Бурлацкого и сделанных им открытий. Майор завершает очередное путешествие по району. Ищет Синий перевал. Не допускает мысли, что он, фронтовой офицер, отступит, не найдет то, что сумел найти покойный труженик Студеница.

Вчера вечером глубокий старик, хозяин дома, в котором остановился майор на ночлег, рассказал любопытную историю. Будто бы лет пятьдесят назад приходилось ему бывать в Татарском хуторе, что в тридцати верстах от Песчанки, и что удивил его имевшийся там колодец. Во всех селах колодцы глубиной до десяти метров, а этот гораздо глубже и якобы вода в нем была несказанно сладкой, какой старику ни до, ни после того нигде отведать не доводилось. Он так и говорил: «Сладкая».

Подобных историй Селивестров наслышался много, но проверка всякий раз гасила надежды. Рассказчики или что-то путали, или давали волю фантазии, или не понимали, о чем шла речь. Вполне могло случиться так и в этот раз, но Селивестров все-таки нашел в райземотделе дореволюционную карту и к глубокому своему удовлетворению обнаружил на ней Татарский хутор. На новых картах он назывался очень мудрено: деревня Зангартубуевка.

Верный своим привычкам, майор откладывать поездку не стал, и теперь вездеход ползет по ухабам к этой самой Зангартубуевке. Сзади сидят лейтенант Гибадуллин и Ваня Зубов. Путь лежит на юго-запад, а Селивестров намерен заложить там несколько поисковых скважин. Потому предстоит обследовать состояние подъездных путей, мостов, выяснить наличие квартир, электроэнергии… Да мало ли дел! Времени на лишние разъезды нет.

Утром произошла неприятная телефонная стычка с Батышевым. Директор опять-таки требовал ясного ответа: где строить насосную, куда тянуть магистральный водопровод, и Селивестров чувствовал себя скверно. Потом на несколько минут заехал Купревич и конфиденциально сообщил, что через две-три недели комплекс пороховых цехов будет полностью готов к пуску.

— Дело за вами, Петр Христофорович. Запасов воды в водохранилищах хватит ненадолго. Так что готовьте окончательное решение. Отступать уже некуда.

Селивестров понимал — некуда. В поселке и на территории комбината все водопроводы уже уложены в траншеи, засыпаны землей, установлены водоразборные колонки, смонтированы краны. Дело — за водой, которую сам Селивестров еще не знает, где взять.

Поэтому майор неразговорчив и хмур, хотя в машине весело. Молоденький шофер, Гибадуллин и Ваня Зубов оживленно обсуждают важное сообщение из Казани, где у помпотеха родился сын-первенец весом в три с половиной килограмма. Никто из них понятия не имеет — много это или мало, и по этому поводу в адрес папы-Гибадуллина сыплются добродушные подначки. Празднично настроенный родитель прощает юным спутникам нарушение субординации и грозится вырастить из сына если не Героя Советского Союза, то уж знаменитого генерала обязательно.

Бездетный Селивестров тоже не знает, много или мало — три с половиной килограмма, — и в глубине души немного завидует расхваставшемуся помпотеху. Это, однако, не мешает ему размышлять о загадке: что все же означает название Синий перевал?

Зангартубуевка оказалась небольшой деревенькой. Половина домов стоит с заколоченными окнами. Выбравшись из «виллиса», Селивестров долго озирается, удивляясь людям, покинувшим такое веселое, зеленое место. Сразу за огородами кучно теснятся белые березки, на отяжелевших ветвях которых набухают почки. Внизу (деревня на угоре), куда хватает глаз — деревья, кусты. Для полустепного края местность и впрямь нарядная.

— Кто у вас здесь может все колодцы показать? — поздоровавшись, обращается майор к вышедшей из ворот ближнего дома женщине.

— Дед Лука. Он тутошний, — подумав, отвечает она. — Вон на том порядке шестой дом с краю.

Дед Лука оказывается древним, замшелым, но чрезвычайно общительным стариком. Он, очевидно, радехонек приезжим людям. Охотно рассказывает и о себе, и о деревне:

— Точно. Хутор Татарским до гражданской войны назывался. Народ? Правдось, съезжает народ. Хлебушко ныне сеять негде стало. Как на грех, два года кряду по весне засуха. И буря за бурей — крыши с изб срывало. А уж голехонькая родящая-то земля, стало быть, вся в пыль…

— Что, весь плодородный слой сдуло?

— Сдуло, мил человек, сдуло. Не растет почти ничего. Лес корчевать некому — мужички на войне, в эмтээсе тракторишек тоже ничего, со скотиной поджились. Стало быть, какие семьи и разбрелись по соседним деревням, а кто в Песчанку…

— А вы почему остались?

— Дык как сказать… — дед грустно крестится. — Куда я с родного погосту? Деды мои, тятя с матерью, жена тутося схоронены. Два сына в гражданскую… Куда я от них? Даст бог, перебьюсь как-нибудь. Вон сноха да двое внучков на руках…

— Вы местный уроженец?

— А как же… Еще дед моего деда тутось поселился.

— Так… — Селивестров оглядывается, увидев сруб колодца, подходит к нему. — Это ваш, вы копали?

— Нет, тятя мой.

— Глубокий?

— Не шибко. Пять сажен. При мне рыли.

— Камни были?

— Нету. Сплошь глина, суглинок, супесь… Вон в огороде я сам копал. Тамося та же история.

— Вода солоноватая?

— Дык как сказать… Мы привышные. Вот только мало ее. Летом, стало быть, аж до дна вычерпываем. Угощайтесь, не жалко… Бадья на месте. Не хороним…

Ваня Зубов с Гибадуллиным извлекли ведро воды, набирают в бутылки пробы. Потом поочередно прикладываются к краю ведра. Прикладывается и майор. Вода и в самом деле чуть солоновата на вкус — такая же, как во всех колодцах Песчанского района. Сделав несколько глотков, Селивестров разочарованно отходит от сруба.

— Вода как вода… — бормочет дед Лука. — Вот в сабуровском колодце — енто да! В праздники, стало быть, на чай да на еду оттудова берем. Хоть и далече… Сладка водица!

— В сабуровском? — переспрашивает майор. — Где это?

— Енто на околице. Аж у старой поскотины.

— Вы не покажете нам?

— Можна. Отчегось не показать… — И дед Лука, опираясь на такой же, как он сам, почерневший, высохший березовый посох, семенит по улице, обходя редкие лужи.

Селивестров с надеждой глядит на его худую, сутулую спину и начинает волноваться.

— Глубокушший сабуровский-то колодец, — словоохотливо поясняет на ходу дед Лука. — Восемь лет тому, меряли мужики. Аж пятнадцать сажен! Сруб лиственный — лес издаля привезенный.

— Кто его копал?

— А никто не знат. Кличут сабуровским, хошь усадьба та, сколь народ помнит, Пупыревых была. Там и тепереся Клавдя Пупырева живет. Муж-то на войне…

Старая блестящая цепь ползет из колодца ужасно медленно. Так, по крайней мере, кажется Селивестрову. Он топчется возле древнего лиственничного сруба и ждет не дождется появления бадьи.

— Из деревянной посудины ента вода слаще, — тараторит не умеющий молчать дед. — Клавдя, ташши-ка ковшик!

Первым пьет Селивестров. Он делает маленький глоток, затем другой и начинает пить быстро и емко. Такой вкусной воды он, кажется, не пивал ни разу в жизни. Только в карбонатных породах Урала бывает такая вода. Это майор отмечает для себя как-то так, попутно, в силу практической привычки.

Шофер, Гибадуллин и Ваня Зубов с любопытством глядят на своего командира. Ждут обычного вздоха разочарования. Но, передав помпотеху ковш, Селивестров вдруг хватает деда Луку под мышки и, как малыша, подымает в воздух:

— Ну, дедушка, спасибо! Знатной водичкой угостил!

Опешивший дед беспомощно болтает тонкими кривыми ногами, бормочет растерянно:

— Э… э… э… паря…

Все находящиеся во дворе, в том числе и дородная Клавдия, громко хохочут.

— Вот что, — говорит Гибадуллину майор, поставив старика на землю, — садись на машину, осмотри хорошенько подъезды — и на базу. Электроразведчиков сюда. Два станка колонкового бурения и ударник тоже сюда. В полном комплекте. Понятно?

— Будет выполнено!

— Здоров, чертяка! — морщась, щупает бока дед Лука. — Ентак и дуба сыграть можно…

— Живи, дедушка, живи! — широко улыбается ему Селивестров и тут только замечает, какие ветхие пиджачишко и брючонки на старике. Поворачивается к Гибадуллину. — Ты вот что… Передай Крутоярцеву, чтобы прислал сюда комплект обмундирования. Поменьше размером.

— Есть! Переслать комплект обмундирования помельче, сахару, чаю и консервов.

— Совершенно верно, — хвалит его за сообразительность майор.

— Да что ты, мил человек… — Дед Лука растроганно моргает.

— Ничего, так и надо. Новость твоя дороже стоит, — продолжает улыбаться Селивестров. — Ты лучше припомни, где тут у вас есть Синий перевал?

Дед Лука с готовностью закатывает выцветшие глаза к весеннему голубому небу, теребит бороденку. Майор ждет, но старик огорченно вздыхает:

— Нет, мил человек. Не помню. Нетути у нас такова места.

— А ты припомни. Где-то возле вашей Зангартубуевки такое должно быть. Синий перевал, а?

— Нет, не слыхивал такова, — вторично вздыхает старик.

— Так… Почему же деревня русская, а название такое чудное?

— Дык как сказать… Баяли, не то татары, не то казахи жили. Отселя и название. Мы-то попросту Татарским хутором себя доныне называем, а ентой за-га…. зан-га… зан… Тьфу! Не выговоришь. Ентак ее только почтовики величают.

— Как точно называется деревня? — вдруг вмешивается Гибадуллин.

— По карте: Зангартубуевка.

— Ха! Так это и есть ваш Синий перевал! — обрадованно хохочет Гибадуллин. — Тут только буква пропущена да конец изменен. — И распевно декламирует: — Зангар тау буеы — по-татарски значит синий перевал. Зангар тау буеы!

— Буе-еы… — пробует повторить Селивестров, безнадежно машет рукой и оглядывается. — А ведь точно. Лес и деревня вроде бы на водораздельной возвышенности… Буе-еы… буе-е… буы… Черт возьми, как просто! Скажи, дедуся, у вас зимой, примерно в феврале, не был здесь геолог? Такой высокий, худой, в черном полушубке?

— Не-е… Не знаю, — пожимает плечами старик.

— Да как же нет! Был, был, товарищ начальник! — вмешивается Клавдия. — Как раз в конце февраля и был. Тоже колодцем интересовался.

— Ага! — радуется майор. — Значит, все-таки нить верная!

— Какая нить? — удивляется Клавдия.

— А… — весело машет рукой Селивестров. — Это я так. Скажите, хозяюшка, а где отвал колодца? Куда землю девали, когда его рыли?

— Господи, какая земля? — хозяйка беспомощно смотрит на деда Луку. — Отродясь никакого отвала не видывала.

— Дык как сказать… — подтверждает старик. — Какой уж тут отвал, ежеля неизвестно, кто и в кои веки его сооружал?

— Но хотя бы камни где-нибудь попадаются?

— Не-е… — качает головой хозяйка. — Какие у нас камни!

— Так оно, так, — подтверждает старик. — По всей округе глина да песок. Из всех камней — один кирпич. Ентого добра вдосталь. Хотя… — Он опять закатывает глаза, морщит лоб, теребит бороденку. — А ведь што-то было… Помнится, в мальчишестве Никишка Пупырев, стало быть, Клашкиного мужика дед, как-то запузырил мне по лопатке таким булыгой, что кость чуть не лопнула. Ну да, у ентих самых ворот!

— Каким цветом был камень? Какой вообще? — загорается майор.

— А бог его знат… — Дед пялит в небо глаза, накручивает на корявый палец бороденку. — Булыга как булыга. Почитай, фунта на два… Говорю, лопатку чуть не погубил.

— Так… — Майор продолжает улыбаться старику. — Значит, чуть не погубил… — И обращается к хозяйке: — Будьте добры, если есть, дайте нам две лопаты. Позвольте порыться возле вашего дома.

Копать землю возле усадьбы Селивестрову и Ване Зубову помогают сама хозяйка, ее сын и несколько его товарищей. Никто из них не знает, зачем военным людям надо найти хоть какой-нибудь камень, но чувствуют — это очень важно. Вскоре возле дома собирается почти все население Зангартубуевки. Появляются ломы, кирки и даже сломанные лезвия кос-литовок. Все работают сосредоточенно и деловито. Из оттаявшей земли извлекаются куски кирпича, сгнивших досок, черепков…

Так проходит час, два, но никто не уходит. Видимо, уже давно в деревне не работали вот так, сообща. Несмотря на усталость, то и дело звучит смех, веселые подначки над неудачниками. Селивестров поглядывает на своих добровольных помощников, и в душе у него крепнет убеждение — с этими работящими людьми он найдет то, что ищет.

И находка приходит. Как всегда в таких случаях, неожиданно. Ваня Зубов, прощупывая землю возле плетня, где до него уже копались, вдруг чувствует — в который раз! — под острием лопаты что-то твердое. Раскапывает. Извлекает на поверхность большой тяжелый камень с острыми углами, испещренный ноздреватыми кавернами. Не веря себе, обтирает камень рукавом гимнастерки. Потом подает находку майору. Селивестров восхищенно крякает, знаком просит молоток.

Удар молотка. Еще удар. Пористый, изъеденный водой и временем, камень разваливается пополам, обнажив светло-серое нутро. Селивестров бережно проводит пальцами по кристаллическому излому, подмигивает Ване.

— Что? — шепчет тот. — Известняк?

— Известняк, Ваня, — светится лицом Селивестров. — Это батюшка Урал руку протянул… Ответвление уральской известняковой полосы.

Время ожидания

Бурлацкий занимается в областном управлении, где ему предоставили небольшой кабинет. Веселый апрельский день кончается, основательно припекавшее солнце скатилось на край чистого, умытого неба и сквозь зарешеченное окно иронически смотрит на кипу бумаг, лежащую перед старшим лейтенантом. Иронически — потому что сам Бурлацкий глядит на эту кипу с усталым раздражением.

Казалось бы, главные нити находились в руках, оставалось лишь получить неопровержимые улики и требовать санкции на арест Коротеева, но все ответы на запросы, сделанные Бурлацким, начисто реабилитируют сменного мастера. Как родился в Зауральской области, так ни разу за всю жизнь не выезжал за ее пределы. Окончил семь классов сельской школы, а потом работал. Все время на рабочих должностях. К чему ему умерщвлять Студеницу?

Правда, отец — мелкий шабашник, халтурщик, да и о самом Коротееве в характеристиках лестного мало: индивидуалист, политически инертен, в коллективе держится особняком, а начальник Зауральской партии прямо характеризует его трусом, личностью с собственнической, кулацкой психологией. Но что из того? При чем здесь Студеница и исчезнувшие геологические документы? Зато в тех же характеристиках о том же Коротееве единодушно говорится, что работящ, дисциплинирован, что дело знает, по своей квалификации может занимать должность старшего мастера и даже прораба, но… И опять же оговорка — не пользуется авторитетом у буровиков. Довольно пестрая личность. И в то же время совершенно ординарная.

— Бррр… — произносит вслух Бурлацкий и встряхивает головой. — Не человек — шарада!

А решение принимать надо. Вообще-то оно уже есть — у Бурлацкого давно созрело убеждение, что спешить не следует, что — хочешь не хочешь — придется ждать, но он заставляет себя искать иной выход. Но иного выхода нет, и старший лейтенант зол на себя, на бесполезные бумаги, стопкой высящиеся перед ним, на щуплого, неприметного Коротеева.

Человек как человек. На жаргоне деревенских баб — мужичёшко. Не велик росточком, не мастит фигурой, не вышел лицом. Лицо… Бурлацкий видит перед собой Коротеева в мешковатой, вздувшейся на спине и животе гимнастерке, в широченных галифе, в кирзовых сапогах, грубые раструбы которых бьют по тонким ногам. А лица не видит. Ни белое, ни загорелое, нос и не картошкой и не скажешь, чтобы утиный или прямой, волосы какого-то неопределенного цвета, что-то вроде грязной пеньки, а глаза… Бывают такие глаза, цвет которых даже опытный физиономист не определит, если к тому же владелец их прямо никогда не смотрит, а все поглядывает как-то вскользь, куда-то мимо. Ни серые с рыжинкой, ни рыжие с буринкой… Все в этом лице расплывчато, аморфно. Не велик человечишко, а попробуй раскусить! Тут загадка посложней, чем у Селивестрова…

Нет, майору не легче. Перед ним, перед Бурлацким, хоть и расплывчатый, но конкретный объект исследования, а перед Селивестровым куча проблем — и все в тумане. Сейчас майор должен быть у Батышева — принимают окончательное решение.

Бурлацкий выбирается из-за стола, начинает расхаживать по кабинету.

Странные вещи случаются в жизни. Взять хотя бы взаимоотношения директора и бывшего комбата. Оба мастаки в своем деле, оба, как говорится, от пяток до макушки бескорыстные работяги, а встретятся — глядеть друг на друга иначе, как исподлобья, не могут.

Ну, принял Батышев майора за тыловую крысу… Бывает. Но Купревич русским языком объяснил ему, кто таков в самом деле Селивестров. И что? Удивился директор, почесал седой затылок, а отношения своего не изменил. Выходит, привык в принятых решениях быть упорным, сложившееся мнение быстро ломать не умеет. Хорошо это или плохо?

Смотря где и как.

А Селивестров о Батышеве все разузнал заранее. Знает, какой талантливый руководитель, знает, какой он патриот — отдавший и всю свою энергию родной стране, и самое дорогое — обоих сыновей на передовую линию огня. И тем не менее тоже глядит букой, на резкость отвечает резкостью. Отчего?

Директор нетерпелив, требует быстрейшего решения проблемы водоснабжения, уклончивых ответов не принимает. Его можно понять. Но и Селивестров ясен, как божий день. Надо найти ключ к расшифровке проблемы — нужно время, а времени не дают. Тот же Батышев словно клещами за горло держит: давай воду! Два знающих специалиста, по деловой хватке очень похожие друг на друга люди, ведут себя, как два медведя в одной берлоге. Он, Бурлацкий, несколько раз пробовал поговорить с майором, но куда там — отмахивается, гнет прежнюю линию… Столкнулись два характера… А может быть, иначе нельзя? Может быть, это даже к лучшему? Трудно понять. Хорошо хоть есть Купревич. Этот смягчает стычки. На него вся надежда.

Вспомнив о Купревиче, Бурлацкий озабоченно запускает пятерню в короткий русый чуб. Во время недавнего посещения Песчанки генерал Кардаш конфиденциально сообщил старшему лейтенанту, что у особоуполномоченного погибла на фронте жена, просил приглядывать за ним. Похоронную направили на пустующую московскую квартиру, но мало ли что… Генерал очень боялся, что Купревич выйдет из строя. В такой-то ключевой, предпусковой момент!

Выполняя просьбу Кардаша, Бурлацкий по возможности «поглядывал». Но Купревич вел себя молодцом. Был энергичен и деятелен. Правда, похудел, осунулся, но… в такое время только редкие прохвосты полнеют. На днях Бурлацкий провел более часа в кабинете особоуполномоченного. Все это время Купревич толково консультировал руководителей многочисленных монтажных организаций, звонил, ругался, даже грозил. Бурлацкий поглядывал на него и удивлялся: откуда у такого белолицего, чем-то похожего на девушку молодого человека находятся резкие, сердитые слова? Выходит, обманчивая штука — внешность, выходит, есть в Купревиче нечто такое, что не позволит ему опустить руки, даже узнай он о гибели любимой жены. А потому, если схлестнутся директор с майором — у Купревича достанет твердости не допустить бестолковой драчки.

И тем не менее Бурлацкий уверен, что в кабинете директора сейчас дым стоит коромыслом. Рискованное, необычное предложение должен внести Селивестров. У Бурлацкого даже мурашки по спине пробежали, когда майор поделился с ним своими окончательными выводами. И не посмел он рассказать о встрече, которая случилась у него на днях в геологическом управлении.

А дело было так. В коридоре подошла к старшему лейтенанту миловидная женщина лет тридцати с немногим. Поинтересовалась:

— Извините, товарищ. Вы, случайно, не из подразделения майора Селивестрова?

— Да.

— Скажите, имя-отчество майора Петр Христофорович?

— Так точно. Петр Христофорович.

Обветренное лицо женщины слегка порозовело, в карих глазах мелькнуло что-то затаенное.

— Тогда передайте ему привет от меня. Скажите: от Сони.

— Сони? Гм… А отчество?

— Просто от Сони. Он знает.

— Ну это он. А я? — неожиданно для самого себя проявил любопытство Бурлацкий.

— От Софьи Петровны, если это вам так важно.

— Очень важно, — подтвердил Бурлацкий и, чувствуя, что поступает бестактно, все-таки не сумел сдержаться: — А еще что сказать ему? Где вы, откуда, в каком качестве?

Настырность молодого офицера не смутила Софью Петровну. Она чуть улыбнулась, припдурилась, разглядывая Бурлацкого.

— Откуда? Эвакуирована с Кольского полуострова. Теперь работаю здесь. О семейном положении тоже доложить?

— Желательно, — брякнул Бурлацкий.

— Была замужем. Разведена. Детей нет, — с подчеркнутой иронией сказала Софья Петровна, видимо, не желая принимать всерьез нахальство собеседника.

— Понятно, — улыбнулся Бурлацкий, самым странным образом радуясь отчего-то за майора. — Привет будет передан…

Передать привет сразу он, однако, не смог — Селивестров почти круглосуточно находился в Зангартубуевке. Остаться наедине ни разу не пришлось. А когда это случилось, Бурлацкий почему-то промолчал. Не то чтобы побоялся в столь важный момент отвлекать майора, а просто решил подождать. В Бурлацком крепло убеждение, что в привете Софьи Петровны для Селивестрова может быть много значительного. Пусть Купревич с Селивестровым вершат свои дела спокойно. А то, что суждено узнать, так или иначе будет узнано. Только не теперь.

Расхаживая по кабинету, Бурлацкий ловит себя на мысли, что сейчас ему очень хочется оказаться на совещании, в кабинете Батышева, в котором наверняка — иначе и быть не может — дым стоит коромыслом.

В кабинете директора химкомбината в самом деле дымно. И шумно. Шумно, хотя спорят всего двое: Батышев с Селивестровым. Все прочие участники совещания уже высказались и теперь сосредоточенно курят, ожидая, когда директор с майором выговорятся до конца.

— Тридцать километров магистрального трубопровода. Три насосных станции. Шутка сказать! — гремит Батышев. — Каким проектом, какой сметой это предусмотрено?

— Никакими не предусмотрено, — хмуро роняет Селивестров.

— Вот именно! Вы толкаете нас на авантюру! — взмахивает короткими, толстыми руками директор. — Нам предлагают вогнать все наличные материальные ресурсы и средства в мероприятие, которое может оказаться стопроцентной фикцией.

— Я повторяю — это единственный наш шанс пустить все комплексы на полную мощность еще в этом месяце. Иного выхода нет.

— Шанс? Какой? Не вижу этого шанса. Что даст нам ваш пресловутый Синий перевал? Там еще не пробурено ни одной скважины, не добыто ни грамма воды.

— И тем не менее, не дожидаясь результата буровых работ и опытных откачек, предлагаю начать строительство насосных станций и трубопровода от Песчанки к Синему перевалу. — Селивестров кладет на стол стиснутые кулачищи. — Чем раньше мы приступим к строительству, тем раньше вода придет на комбинат.

— Какая вода?

— Которую даст нам Синий перевал.

Батышев оглядывается на присутствующих, как бы желая сказать: «Ну, что прикажете делать с этим твердолобым солдафоном?!»

— Значит, другого варианта не будет? — тихо спрашивает Купревич.

— Не будет! — Селивестров пристукивает кулаками по столу.

Трое суток вынашивал майор в себе этот план. Колебался, убеждал самого себя не спешить — и все-таки решил действовать. Конечно, лучше всего дождаться результата буровых и опытных работ. Спокойно и безопасно. Никто не сможет упрекнуть гидрогеологов в медлительности. Но ведь это минимум три недели. Три недели военного времени. В переводе на готовую продукцию — сотни тонн порохов и взрывчатки. Было над чем подумать.

Трое суток не уезжал Селивестров из деревни. Ждал, что скажут геофизики. Электропрофилирование дало хорошие результаты. Майор убедился — в районе Синего перевала в самом деле залегают водоносные известняки. Не купол, не изолированный массив, а ответвление от общеуральской полосы. Электроразведчики шли на запад и ежедневно подтверждали эту гипотезу.

Тогда-то и оформилась идея. Он знал — если и удастся где-то найти воду, то только здесь. Значит, водопровод надо тянуть именно сюда. И он незамедлительно бросил топографов на изыскание трассы. А сам взвешивал, сомневался. Известняки известнякам рознь. Все зависит от площади и условий их питания, от трещиноватости, водопроницаемости. В прошлом не раз случалось встречать настолько монолитные массивы известняков, что скважины были практически безводными. Правда, их можно торпедировать — производя взрывы на глубине, создать искусственную трещиноватость, но таким путем «большой воды» не получить.

Окончательным толчком послужило неожиданное воспоминание.

Ночью сидели у костра. Крутоярцев с Гибадуллиным толковали о фронтовой жизни. Военная судьба у обоих сложилась довольно удачно. Попали на передовую лишь осенью прошлого года. Участвовали в наступлении: один на Северо-Западном фронте, другой под Ростовом. Не отступали, в окружении не бывали. А Селивестров всех этих горестей вкусил полной мерой.

Тут, у костра, вспомнилось ему вдруг, как дивизия выходила в последний раз из окружения. Вспомнилось и совещание у полковника Гурьевских, на котором решалась судьба соединения.

Случилось так, что дивизия рывком вышла к участку фронта, где сконцентрировались значительные фашистские силы. Времени для маневра не оставалось. Уходить куда-то в сторону не имело смысла: более подвижные немецкие моторизованные части тотчас организуют преследование — это понимали все.

Решали, каким путем организовать прорыв. Большинство командиров сошлось во мнении, что необходимо прорываться «по всем правилам», то есть эшелонироваться, обеспечить сильное прикрытие с флангов, сильный арьергард — и тогда вгрызаться в тылы гитлеровцев. Но Гурьевских решил по-иному. Все полки выдвинул в один эшелон, все силы бросил на прорыв. Буквально за цепями красноармейцев потоком шли автомашины, повозки, артиллерия в походном порядке… Это был смертельный риск. Но, как впоследствии оказалось, — риск спасительный.

Противник, оказывается, уже готовился нанести дивизии смертельный удар и, неожиданно для себя, попал под удар сам. Гурьевских на несколько часов опередил немецких генералов. Едва забрезжил рассвет, все полки одновременно рванулись на юго-восток, по касательной к линии фронта. Приготовившаяся к обороне, закопавшаяся в траншеях фашистская пехота в восточном секторе (где ждали немцы прорыв) так и осталась не у дел. Дивизия вышла к своим. Потерь оказалось настолько мало, что этому вначале не поверили. Ударившие с флангов подвижные немецкие части угодили по пустому месту. Риск оправдал себя.

Сидя у костра, Селивестров вспомнил счастливые лица бойцов и командиров, вспомнил Гурьевских… Глаза неулыбчивого комдива светились радостью, а в темных волосах четко обозначилась новая седая прядка. Это была цена риска лично для него.

И тогда Селивестров понял, что, позволив себе ждать три недели, он тем самым обеспечивает лично для себя сильные фланги и арьергард, спасает себя от будущих неприятностей. Но не мог променять свой спокойный тыл на многодневную работу огромного комбината. Решился.

Теперь, находясь в кабинете Батышева, он и не думает об отступлении — его лишь злит шумливость директора.

— Послушайте, майор, — глухо говорит Батышев. — Вы понимаете, какие потери в дефицитных материалах, деньгах и во времени мы понесем, если построенные станции и водопровод окажутся ненужными?

— Понимаю. В полном объеме.

— Тэк-с… — Батышев проводит ладонью по седому ежику. — И вы сознаете, что такая акция может быть воспринята как вредительство? И сознаете, что нас с вами могут расстрелять? Ведь это… По законам военного времени!

— Вы ни при чем. Всю полноту ответственности беру на себя.

— Каким образом? — вскипает директор.

— Письменное заключение за моей подписью у вас под руками. — Селивестров заставляет себя говорить спокойно.

Батышев хватает лежащие на столе листки, глядит на них — вроде бы не читал, — протягивает зачем-то Купревичу.

Купревич поправляет очки. Наступил решающий момент. Сейчас он должен взять на себя свою долю ответственности. А стоит ли? Стоит. Перед ним возникает лицо жены. Она не простила бы ему трусости… Он, Купревич, мало понимает в гидрогеологии, но он верит в решительность и упорство Селивестрова. Разумеется, такой нематериальной вещью, как внутренняя вера, руководствоваться в решении вопроса государственной важности нельзя, но иного не дано.

Купревич кладет листки перед собой, неторопливо достает авторучку. Заключение майора давно прочитано и обдумано. Все ясно. Как ясно и Батышеву, который завел эту шумную дискуссию ради того, чтобы убедиться в непреклонности и уверенности гидрогеолога. В конце концов за то, что впустую растрачены огромные средства и драгоценное время, отвечать все-таки придется и Батышеву. Случись неудача — заявятся к нему многочисленные ревизоры с многочисленными инструкциями о порядке оформления и обоснования капиталовложений. Селивестровское заключение — весьма сомнительное обоснование. Следовательно, директор идет на риск. Купревич четко понимает это и потому не сердится на Батышева за излишние резкость и многословие.

Итак, решено. Купревич проверяет перо, потом медленно пишет в углу: «Согласовано». И размашисто подписывается.

По притихшему кабинету прокатывается шумок. Батышев опять проводит ладонью по седым волосам, берет листки, смотрит на подпись Купревича. Потом поднимает взгляд на Селивестрова:

— Ну что ж, майор, уломали, а?

И Селивестров, к огромному своему удивлению, видит в зеленых выпуклых глазах веселые, дружелюбные искорки.

— Никого я не уламывал.

Батышев оставляет его реплику без внимания, оглядывает присутствующих, обычным властным голосом отдает распоряжения:

— Главный инженер, главный механик, начальник ОКСа — обеспечить быстрейшее составление проекта. По составлению — всю землеройную технику на трассу. Всю! Водопровод — объект номер один. Докладывать мне трижды в день. В десять, пятнадцать и в двадцать один час.

Так вот он каков — этот настоящий деловой Батышев! Селивестров как сидел в неудобной позе, так и сидит, окаменев.

— Начальник техснаба! Выяснить возможность получения труб. Подготовьте срочные запросы в Москву, выясните наличие труб по сортаментам на ближайших государственных базах резерва…

Руководители служб и отделов, которых называет директор, торопливо строчат в блокнотах.

Батышев продолжает отдавать распоряжения, и Селивестров, глубоко передохнув, с облегчением откидывается на спинку стула. Он знает: коли Батышев взялся за дело — оно будет завершено в возможно короткий срок. Этот не остановится ни перед чем. И разом прощает директору и грубоватость, и нетерпеливость, и неприязнь к себе самому. Впервые он не только умом, но и сердцем ощущает — они с Батышевым идут в одной, общей упряжке.

Авария

— За Коротеевым глаз да глаз нужен, — сказал Бурлацкий Селивестрову.

— Конечно, — сразу согласился тот. — Синий перевал — ключевой объект. Не надо было посылать его туда.

— Теперь поздно об этом говорить, — нахмурился старший лейтенант. — Вы же сами поспешили. Перебросили туда бригады в пожарном порядке. Надо было хотя бы поставить в известность.

— Пожалуй, — опять согласился Селивестров. — Упустил из виду. Не до того было… Что же теперь делать? Не убирать же его оттуда?

— Нежелательно. Вспугнем. — Бурлацкий пытливо посмотрел на майора. — Вы знаете Крутоярцева и Гибадуллина. Им можно доверять?

— Абсолютно! — Селивестров оживился. — А ведь это идея! Надо ввести их в курс дела. И еще Зубова да старшину технической роты, за которой числится Коротеев. Тогда этот тип будет у нас под контролем и на участке, и в казарме.

— Я то же самое хотел предложить. По моим наблюдениям, Коротеев что-то не особенно рвется в увольнения и командировки. Даже наоборот. С чего бы? Или боится кого-то в городе?

— Все может быть. Соберем вечером товарищей.

…Беседа не затянулась. И Гибадуллин, и Крутоярцев, и старшина технической роты — кряжистый мужчина лет сорока, бывший пограничник — восприняли необычное распоряжение спокойно. Бывалые солдаты, они давно научились ничему не удивляться в военное время. Лишь Ваня Зубов опешил. Долго моргал куцыми ресницами, вытаращив прозрачно-синие глаза. В конце концов пришел в себя и он. И все же не удержался от наивного:

— Ну и гад… Кто бы мог подумать!


Вечером приехал Купревич. Он тоже хотел побывать на участке, где утром, по предположению майора, скважины должны были вскрыть коренные породы. Поскольку выехать предполагали на рассвете, решили лечь спать пораньше.

— Грубею. Хамовитее становлюсь, — пожаловался Купревич, укладываясь на раскладушке в тесной командирской комнатке. — Сегодня были представители предприятия, что поставило нам недоброкачественное кварцевое сырье. Внушал, внушал и, кажется, сорвался… Наговорил такого… Даже через мать! — Он болезненно улыбнулся и зачем-то пощупал побледневшие, ввалившиеся щеки. — Надо брать себя в руки…

«Ты и так молодцом держишься, — сочувственно подумал Селивестров, уже знавший о горе молодого ученого. — А на бракоделов вежливые слова в такое время тратить…»

За окном вбирало в себя вечернюю синеву безоблачное апрельское небо. Бледная желтая полоска заката нехотя гасла у горбатой кромки горизонта. В неспешных тихих сумерках слышались мерные шаги часового возле штаба подразделения да издалека доносящийся рокот. Верный своим правилам, пробивной Батышев форсировал события. Экскаваторы двинулись на Синий перевал.

Селивестров снова посмотрел в окно. Желтая полоска еле светилась за степной горбиной. И майору вдруг подумалось, что все это он уже видел и слышал. Давным-давно. Все это было. И чьи-то шаги под окном, и далекий рокот…

Когда? Селивестров беспокойно поправил сползшее к стене одеяло. Снова закрыл глаза. Не все ли равно… Бестолковый вопрос. Былые времена… В любой весенний вечер засыпавший гидрогеолог Селивестров слышал шаги за палаткой, стук двигателей дальних и близких буровых, видел то розовую, то желтую, как сегодня, полоску позднего заката. И тем не менее сегодня угасающая полоска света словно магнитом притягивает взгляд майора.

Бурлацкий рассказал о Соне… Селивестров буркнул ему: «Из одного института. Дружны были». И занялся текущими делами. Но старший лейтенант почему-то не удовлетворился ответом. Продолжал наседать в свободные минуты: «Что, на одном курсе? «Что, и мужа знали?» «Что, и на свадьбе были?» Далась ему эта свадьба!

Селивестров поглядел на Бурлацкого. Старший лейтенант спал крепким юношеским сном. Как ему хотелось, чтобы он, Селивестров, обрадовался! А тут дела, хлопоты, текучка…

Когда все-таки такое было? Ну да… В тот вечер, когда он узнал, что Соня поехала на Кольский полуостров. Помнится, он точно так же, как сегодня, лежал навзничь на койке и смотрел на угасающий закат, с которым угасали его надежды. Вполне возможно, что закат был не таким. Но то, что лежал он, Селивестров, вот так же — это точно.

И на Селивестрова нахлынуло… Вспомнились влажные Сонины глаза при последнем прощании, ее поцелуй, его собственные бестолковые мечтания. А еще отчетливее вспомнилась беспомощность. Почему она так поступила? Может, он, Селивестров, в самом деле сам виноват во всем происшедшем? Может, сделал или сказал что-то не так… Может, действительно не надо было сидеть сиднем, а мчаться за ней самому? Все-таки мужчина есть мужчина и в равенстве любящих есть какие-то разные обязанности…

Растаяла мерклая полоска на краю степи, ночной косынкой прикрылось уснувшее небо, засветились сторожевые светлячки звезд, а Селивестров все думал, мечтал, волновался и не замечал, что Купревич тоже не спит, тоже ворочается. Лишь когда вспыхнула в темноте спичка и заморгал красный огонек папиросы, майор очнулся.

— Не спится?

— Да, что-то не дремлется.

— Тоскуете? — забыв о строжайшем наказе Бурлацкого, спросил майор.

— Да. — Купревич, не таясь, тяжело вздохнул. — Не могу поверить. Не знаю, что б отдал, чтобы это было ошибкой…

— Бывают и ошибки, — неуверенно произнес Селивестров, стыдясь убогости своих слов. — Бывают. Крепитесь.

— Держусь, — вздохнул Купревич. — Пока комбинат не раскрутится на полную, слабинки себе не дам. А потом… — Он опять жадно затянулся. — Скажите, Петр Христофорович, к кому надо обратиться, чтобы взяли в действующую армию? Чтобы наверняка?

— К чему это! — упрекнул Селивестров. — Здесь вы в сотни раз полезнее. Здесь вы вроде бы генерал. А там… рядовой пехотинец.

— Хочу быть рядовым пехотинцем! — мрачно отрубил Купревич. — Не могу иначе. Пока не убью хоть одного фашиста — нет мне места на нашей земле.

— Здесь вы их убиваете в тысячи раз больше! — перебил его Селивестров, а сам подумал, что особоуполномоченному, с его неизлечимой душевной болью, в самом деле уже не будет покоя в тылу — изъест тоскливое чувство вины перед погибшей женой-фронтовичкой.

Купревич не ответил. Ткнул папиросу в пустую консервную банку, служащую пепельницей. Закрылся с головой одеялом.

Затихли в темноте, отдавшись каждый своим думам.

И вдруг из-под одеяла раздалось:

— Не знаю, что у вас было когда-то, но если она здесь… Не теряйте своего счастья, Петр Христофорович. Не вздумайте пустить события на самотек.

«Вот, чертов мальчишка, успел разболтать!» — без всякой злости, однако, подумал Селивестров о Бурлацком. Не найдя нужных слов, он тоже накрылся одеялом с головой.


— Товарищ майор! Товарищ майор! Вставайте!

Прошло немало времени, пока Селивестров очнулся от дремы и понял, что его толкают в спину, а за окном на малых оборотах рокочет двигатель автомобиля.

— Что такое? — Селивестров сел на койке.

— Авария, товарищ майор! — Крутоярцев в рабочем комбинезоне, забрызганном буровым шламом, пилотка заткнута за ремень, взъерошенные потные волосы черными прядями прилипли ко лбу.

— Синий перевал? — Селивестров проснулся окончательно, увидел в полусвете настольной лампы — Купревич с Бурлацким уже одеваются.

— Да, на буровой номер шесть. На забое что-то металлическое. Я приехал за электромагнитом и запасным двигателем.

— Та-ак… — Майор быстро натянул галифе. — А зачем двигатель?

— На седьмой поплавили бортовые подшипники.

— Та-ак… Давай быстрее с магнитом и движком. И следом за нами. Одна нога здесь, другая — там.

— Старшина! — крикнул в коридоре Бурлацкий, проверяя обойму пистолета. — Вызовите летучку. Вооружите дежурный взвод. Оцепить участок и все подходы. Чтобы муха не пролетела!

Ночной безветренный лес тих и таинственен. Над узкой проселочной дорогой висят тяжелые плети берез. В прыгающих лучах автомобильных фар они кажутся майору скорбно распущенными косами обнаженных белотелых женщин. Тревога и злость грызут майора: «Сразу на двух… Случайное совпадение?»

Сзади в темном кузове «виллиса» трясутся Купревич с Бурлацким. Они тоже хмуры и молчаливы. Им, и особенно Бурлацкому, не хочется верить, что случившееся произошло из-за не принятых вовремя мер предосторожности.

Перед деревней лес редеет. Березы отступают от дороги. Ветви их уже не хлещут по брезентовому тенту. И тут же фары выхватывают из темноты черный силуэт копра. Селивестров закуривает. Как знакома эта картина! Сколько аварий и поломок пришлось видеть на своем веку, и все равно всякий раз вид замолкшей буровой рождает безотрадное чувство. Молчаливая, без рабочего шума и огней, вышка всегда чем-то напоминает ему больного человека.

К остановившейся машине подбегает Гибадуллин. Хочет докладывать, но майор машет рукой — не требуется. И без того все ясно. При тусклом свете керосиновых фонарей буровая бригада вытаскивает из тепляка тяжелый, высокий, похожий на большой черный самовар, нефтяной двигатель.

— Когда? — коротко спрашивает майор.

— В конце второй смены.

— Проспали, забыли добавить смазки?

— Никак нет. Бурили. Проверено — масла было по уровню.

— Так в чем дело?

— Будем выяснять.

— В коренные врезались?

— Так точно. На три метра. Известняк. Сильнотрещиноватый.

Селивестров дает знак шоферу. Машина срывается с места.

На буровой номер шесть копер и тепляк ярко освещены электрическими огнями. Гулко стучит в ночной тиши работяга-движок. Селивестров входит в тепляк первым. Сидевшие у печки бойцы-буровики вскакивают.

— Товарищ майор!.. — начинает докладывать сменный мастер.

Майор опять машет рукой. Приказывает:

— А ну, попробуйте забой.

Бригада занимает рабочие места. Словно сбившись с шага на бег, громче и чаще стучит двигатель. Сменный мастер дает вращение станку и, медленно, осторожно действуя рычагом, опускает снаряд. И вдруг треск, грохот. Станок содрогается, трясется, пытаясь сорваться с ряжей, вращающийся снаряд пружинится, бьет о железную пасть кондуктора. Сменный мастер налегает на рычаг, где-то в глубине колонковая труба приподнимается над забоем — и нет грохота, нет рвущегося из устья скважины треска, ровно и быстро крутится шпиндель станка.

— Так! — угрюмо констатирует майор. — Ясно. Делайте подъем.

Пока производят подъем, он не произносит ни слова, и лишь тогда, когда из скважины выныривает мокрая, блестящая колонковая труба, подходит к станку. Навернутая на конец трубы буровая коронка щербата, изуродована. Вчеканенные в ее торец победитовые резцы частью сломаны, частью выбиты начисто.

— Неужели об металл? — спрашивает Купревич.

— Не иначе, — подтверждает майор и обращается к буровикам: — Как и когда это произошло?

— Сразу после пересменки. Сделали спуск и… — сменный мастер недоуменно разводит руками, на лице виноватое выражение. — Когда мы на смену пришли, бурение шло полным ходом.

— Может, уронили что?

— Никак нет, товарищ майор. Как предыдущая смена подъем сделала — сам закрыл скважину предохранительным фланцем.

— Не помните, не случалось, что выходили из тепляка все, никого на вышке не было?

— Было. Во время пересменки. Сразу обеими сменами трубы обсадные сортировали, готовились к обсадке, — мастер кивает на трубы, поднесенные к самой двери тепляка.

— Кто в это время приходил?

— Никого не было. Только старший мастер да Крутоярцев с Зубовым. Известняк в ящиках за вышкой смотрели.

— А если получше вспомнить, — вмешивается Бурлацкий.

— Да нет… Больше никого не видели, — мастер пожимает плечами.

— Так… — Селивестров поворачивается к своим спутникам. — Придется подождать электромагнит. Без него здесь делать пока нечего. — И выходит из тепляка.

Купревич с Бурлацким следуют за ним.

Метрах в ста, за деревьями, — тоже электрические огни. Там, почти у самых домов, рокочет дизельная электростанция, веско и глухо поухивает станок ударно-механического бурения. При каждом ударе тяжеленного долота вздрагивает под ногами земля. Ударник только вечером забурился.

— И как вы понимаете, Петр Христофорович, всю эту историю? — нарушает тяжелое молчание Купревич.

— Делать выводы рано, Юрий Наумович, — неохотно откликается майор. — Надо подождать. Давайте-ка сходим на ударник.

Через час возле ударника появляется злой, взопревший Гибадуллин. Он очень возбужден и взволнован.

— Вот, товарищ майор. Полюбуйтесь. — И протягивает листок глянцевой бумаги.

Майор идет ближе к станку — там светлее. На листке большое масляное пятно с темными крапинками. Непонимающе оглядывается на лейтенанта.

— Видите… — Гибадуллин тычет грязным пальцем в крапинки. — В масле оказался песок! Это на седьмой. На шестой масло чистое. Весь бочонок профильтровали — чистое! А на седьмой… Поэтому подшипнички того…

Селивестров с Бурлацким обмениваются понимающими взглядами. Майор утвердительно кивает. План действий уже обсужден в деталях.

— Зубов! — кричит в сторону станка старший лейтенант.

Из-за кучи керновых ящиков появляется старший коллектор — он будто ждал, что его позовут.

— Далеко у вас контора? — спрашивает его Бурлацкий.

— Совсем рядом. Вон тот пустующий дом под контору сняли.

— Добро. Слушайте внимательно… — Старший лейтенант понижает голос. — Идите в общежитие и поднимите всех старших и сменных мастеров. Всех свободных от вахты. Постройте — и всех в контору. Захватите на каждого из них по листу чистой бумаги и карандашу.

— Будет сделано.

— И вот еще… — Бурлацкий оглядывается на Селивестрова. — На всякий случай возьмите личное оружие. В карман. Если кто-либо сделает попытку к бегству — делайте сигнальный выстрел в воздух. Но не по беглецу!

У Вани Зубова, совсем недавно ставшего солдатом, растерянно опускаются руки.

— Ничего, ничего! — старший лейтенант хлопает его по плечу. — Привыкайте. — И опять оглядывается на Селивестрова.

Майор одобрительно кивает.

Бурлацкий с Зубовым уходят в темноту.

— Может быть, мне с ними? — неуверенно спрашивает Купревич, с надеждой взирая на кобуру Селивестрова.

— Не требуется, Юрий Наумович, — мягко произносит майор. — Пусть каждый делает свое дело. — Оживляется, заметив в лесу огни автомашины. — Пойдемте-ка лучше на шестую. Сейчас предстоит увидеть нечто любопытное…

— Электромагнит привезен! — вскидывает руку к виску выпрыгнувший из кабины Крутоярцев. — Запасной двигатель разгружен на буровой номер шесть. Через час будет смонтирован.

— Очень хорошо, капитан, — внешне невозмутимо говорит Селивестров. Купревич, которого с непривычки бьет внутренняя дрожь, невольно завидует его характеру.

Майор поворачивается к Гибадуллину.

— Что ж, дело за вами. Будем подключаться. Электрики готовы?

— Так точно. Сейчас приступим.

…Штанги, на которые навернут электромагнит, и вьющийся рядом с ними кабель медленно опускаются вниз. Люди пристально следят за уходящим в скважину снарядом, за каждым движением сменного мастера и дежурного электрика. Контрольная отметка на последней штанге подползает к устью скважины. Все невольно подаются к станку. Снаряд встает на забой.

— Включайте! — коротко командует Селивестров.

Гибадуллин хватается за ручку рубильника.

И опять все следят за движением снаряда и кабеля. Только движутся теперь они вверх. Движутся еще медленнее, чем опускались. Буровики осторожно сворачивают свечу за свечой, электрик сматывает на катушку кабель. Наконец из земли выныривает массивный футляр электромагнита. Крутоярцев ловко подсовывает на устье защитный фланец.

— Выключайте! — тихо произносит Селивестров и протягивает руку к магниту…


В это время в конторе происходит необычная процедура. Рассадив сонных, удивленных мастеров за столы, выдав каждому по листу бумаги и по карандашу, Бурлацкий строго говорит:

— Сегодня на участке, как вам известно, произошли чрезвычайные происшествия. Для выяснения кое-каких обстоятельств нужна ваша помощь. Прошу каждого подумать, вспомнить минувший день и написать: кого вы видели во время ночной пересменки входящим на буровую номер шесть, направлявшимся туда или оттуда…

По тесному помещению проносится вздох удивления.

— Второе. Кого днем или вечером видели возле площадки горюче-смазочных материалов?

Еще большее удивление.

— Я не тороплю вас. Подумайте хорошенько. Вспомните все мелочи и пишите только правду. — Бурлацкий не питает излишних иллюзий — наработавшиеся за день, оторванные от сна люди совершенно не обязательно должны кого-то уличить, тут расчет в другом.


В руке у Селивестрова тяжелое слесарное зубило. Закаленная сталь изгрызана и изорвана победитовыми резцами. Он искорежен — и все-таки страшен! — этот кусок безобидного металла, ставшего опасной преградой на пути буровой коронки.

— Ваше? — Селивестров смотрит на буровиков.

Сменный мастер бросается к верстаку, пересчитывает переданный по смене инструмент. С облегчением вздыхает.

— У нас все на месте. Точно по счету. И вообще… — Он глядит на раскрытую ладонь майора. — На всех вышках зубилья из шестигранника, а это… Это круглое!

— Х-хорош п-подарочек кто-то п-подкинул! — чуть заикаясь, произносит Крутоярцев: когда его охватывает злость или возмущение, он всегда немного заикается. Капитану отлично известно, каких бед могло натворить проклятое зубило — могло заклинить снаряд на забое, могло порвать штанги…

— Надо оцепить участок! — хватается за пистолет Гибадуллин.

— Не горячитесь, лейтенант. Это уже сделано, — цедит сквозь зубы майор и намертво сжимает зубило в кулаке. — Прошу всех за мной.


Бурлацкий сидит на подоконнике углового окна. Сидит с невозмутимым лицом, неторопливо разминает папиросу. У двери, сунув руку в карман, воинственно нахохлившись, стоит долговязый Ваня Зубов. Мастера склонились над листочками: кто грызет карандаш, кто чешет затылок, кто затаенно зевает. Изредка кто-либо из них принимается писать.

Бурлацкий не торопит. Старается не глядеть на Коротеева, который беспокойно вертит маленькой стриженой головой — норовит заглянуть в листки соседей. Он давно уронил карандаш, но не замечает этого.

Возле конторы шум шагов, приглушенные голоса. Топот в коридоре. Дверь распахивается. Первым входит Селивестров. Он держит что-то в кулаке, подходит к Бурлацкому, показывает.

Старший лейтенант встает, с бесстрастным лицом собирает листки. Мельком заглядывает в них. Записи лаконичны и однотипны: «Не обратил внимания», «Не помню, не до наблюдений было», «Всех не упомнишь, весь день по участку шастает народ», «Видел, как младший рабочий наливал из бочки нефть в ведро. Это было приблизительно в…» А у Коротеева листок чист.

Бурлацкий возвращается к майору, показывает листки. Тот кивает, бросает взгляд на Коротеева, затем резко поворачивается к сидящим за столами мастерам, разжимает кулак:

— Кто бросил в скважину эту игрушку? Кто?

И вдруг стук оконных створок. Мелькает в черном проеме узкая спина. Коротеев… Старший лейтенант тотчас подскакивает к угловому окну, дает выстрел вверх, в черное звездное небо.

— Всем в погоню! — командует майор. — Взять живым!

«Виллис» медленно ползет по лесу. На всякий случай держа оружие наготове, Селивестров с Бурлацким пристально всматриваются в темноту, каждый со своей стороны машины.

— Может, вправо? — неуверенно спрашивает молоденький шофер.

— Прямо! — приказывает майор. — Только прямо. — Он по опыту знает — насмерть перепуганный человек в ночной мгле петлять не станет, помчится сломя голову в первоначальном направлении.

Обгоняя медленно ползущий вездеход, отделение за отделением, вправо и влево, бегут в лес поднятые по тревоге красноармейцы-буровики. В свете фар черно-белые стволы, разлапистые кусты… И вдруг майор приподнимается с сидения, открывает дверцу и внимательно прислушивается.

— Глуши! — приказывает он шоферу и выскакивает из автомашины.

Бурлацкий следует за ним. Они бегут на шум голосов. Шофер разворачивает машину, светит им вслед фарами.

На небольшой поляне свалка. Сгрудившиеся бойцы, мешая друг другу, с остервенением бьют кого-то. Перекрывая гул разъяренных голосов, тонко и истошно звенит вопль:

— Братцы, не убивайте! Не надо… Ой!

— Отставить! — властно кричит Бурлацкий и, опередив майора, бросается в толпу. Энергично работая локтями, расталкивает рассвирепевших бойцов. Хватает лежащего беглеца за ворот, рывком поднимает с земли, ставит на ноги.

— Братцы… — лицо Коротеева в грязи, из разбитых губ и носа бежит кровь. — Не убивайте, братцы… Я все скажу! Я всех знаю…

Сладкая вода

Бурлацкому не раз говорили, что допрос, как заключительный этап следствия, — самая интригующая и интересная часть любого криминального процесса. Но на допросах по своему первому самостоятельно проведенному делу старший лейтенант испытал разочарование. Ничего интересного не обнаружил он в людях, арестованных на основании показаний Коротеева.

Вадим Валерьянович — махровый сластолюбец, пошляк, стяжатель. В гражданскую войну был врачом в колчаковской армии, участвовал в карательных экспедициях против сибирских партизан, что тщательно скрывал. В довоенное время спекулировал дефицитными препаратами, занимался подпольной врачебной практикой. Все это и привело его в лапы фашистской разведки.

На одном из крымских курортов вздумал он волочиться за смазливой дамочкой, открыл ей душу. Остальное для немецкой шпионки оказалось делом элементарной «техники». Благообразный доктор трусливо поддался на простейший шантаж. Сначала выполнял мелкие поручения по фабрикации различных медицинских справок, принимал на ночлег незнакомых людей. Затем, став членом окружной комиссии, передавал резиденту копии военно-медицинских документов. Вербовка Коротеева и умерщвление Студеницы — уже логическое завершение падения. Присутствуя на допросах, Бурлацкий не видел перед следователем холеного аристократа, каким доктор рисовался по рассказам Коротеева. Сидел некогда массивный, а теперь сутулящийся, дряблощекий человек, старавшийся каждым жестом, каждым словом вызвать к себе сострадание. Нет, Вадим Валерьянович не пробовал запираться, понимал — бесполезно. Но признания свои сопровождал тяжкими вздохами, жалобами на истощенную нервную систему, ослабленную волю.

— Поймите психику полуразбитого человека, которому ежедневно угрожали физическим уничтожением! — И прижимал руки к груди. — Ведь он так жесток, так беспощаден, так коварен! — Это о резиденте, которого Коротеев именовал «бодрячком в пушистой шапке».

Отказаться от этих глупых жалоб его не могли заставить ни напоминания о жестоком умерщвлении Студеницы и умелой вербовке Коротеева, ни усмешки следователя. Вадим Валерьянович, очевидно, уверовал, что только таким способом может спасти свою шкуру.

Ибрагимов вел себя по-другому. Крымский татарин, помещик, бывший врангелевский офицер, он люто ненавидел Советскую власть. Когда-то бежал с врангелевцами в Турцию, оттуда перебрался в Германию. Голодал, нищенствовал, работал, где придется, и все-таки продолжал ненавидеть Советы. С началом войны добровольно предложил свои услуги фашистам. Был заброшен в Алма-Ату, а оттуда в Песчанку.

На допросах вроде бы дремал, прижмурив единственный глаз. На вопросы отвечал односложно, угрюмо. Во всем облике Ибрагимова сквозило патологическое равнодушие и к судьбе недавних сообщников, и к своей собственной. Полуживая апатичная развалина, осознавшая наконец крах всех своих жизненных иллюзий…

Монтажник Николай оказался действительно монтажником. Не шибко грамотный и не шибко умный поволжский немец, насквозь пропитанный великогерманским шовинизмом. До войны работал монтажником в Пскове. Копил деньги, слушал тайком фашистские радиопередачи — вот и все интересы. Лелеял мечту обзавестись хорошей усадьбой где-нибудь на Волге или на Кубани. Будучи призванным в армию, через неделю дезертировал и подался к гитлеровцам. Хотел вступить добровольцем в немецкую армию и завоевать себе право на вожделенную усадьбу. Получилось же не так. Сначала очутился на краткосрочных курсах абвера, а потом было приказано пробраться в Зауральск.

Перед столом следователя трепетал, словно осиновый лист. Ничего, кроме животного страха, не смог увидеть Бурлацкий на бледном крючконосом лице тридцатитрехлетнего детины.

— Честное слово! Ничего плохого не сделал. Только выкрал в тресте документы. Так это все доктор… Он! Он наводил. А я… Я человек маленький. Послали — поехал. Куда денешься!

Сам резидент, «бодрячок в пушистой шапке», — Иван Федосеевич Крылов — сначала показался фигурой более колоритной. Сперва все отрицал, добродушно похохатывал, удивлялся следователю, принявшему его за кого-то другого. Роль улыбчивого рубахи-парня вел умело. Но после очных ставок исчез простяга Крылов. Остался кадровый агент немецко-фашистской разведки Финк, сумевший определить самое слабое звено Песчанского химкомбината — водоснабжение — и нацеливший деятельность своей агентурной группы в этом направлении, а теперь весьма озабоченный своей судьбой. Правда, и после первых вынужденных показаний продолжал юлить, жаловался на давнюю контузию, из-за которой ослабла память.

— На что вы надеетесь, Финк? Ведь полная искренность в ваших интересах!

Сполз румянец с полных щек резидента, ярче выступили веснушки на побледневшем лице. Нервно сцепив пальцы, назвал местонахождение «смазливой дамочки», которая завербовала и «передала» ему осанистого Вадима Валерьяновича. И, сказав это, заторопился, уже не желая сдерживать себя:

— Могу сообщить весьма важное. Германское верховное руководство весьма встревожено темпами восстановления эвакуированных предприятий оборонной промышленности СССР. Да, да, это так! До осени наша деятельность ограничивалась представлением соответствующей информации, но впоследствии поступил приказ перейти к активным действиям, сорвать эти темпы… Записывайте. Только прошу отметить, что эти показания я даю совершенно добровольно. Я располагаю обширными сведениями и могу быть полезен вам!

Вальтер Финк явно набивал себе цену — он откровенно боялся за свою жизнь, хотя изо всех сил старался сохранять внешнее достоинство. Бурлацкому это почему-то показалось смешным. На предыдущих допросах Финк признался, что был штурмовиком, участвовал в еврейских погромах, присваивал имущество, за счет чего основательно нажился. При разделе имущества одной из репрессированных семей поссорился со своим напарником и в драке тяжело ранил его. Дабы избежать тюрьмы, согласился стать сотрудником всемогущего в то время абвера…

Глядя на бывшего мародера, старавшегося изобразить важную персону, Бурлацкий с трудом сдерживал невольную улыбку. В нем росло подспудное ощущение, что присутствует не в следственном кабинете, а в лавке человеческого утиля.

Вообще-то старшему лейтенанту присутствовать здесь было не обязательно. Для производства дознания из Москвы специально прибыл майор Гладильщиков, и Бурлацкий уже мало чем мог помочь этому многоопытному чекисту. Но было все-таки любопытно: как-никак, самолично провел эту операцию, да и неловко как-то столкнуть на плечи Гладильщикова все-оставшиеся заботы по завершению дела.

Сегодня Гладильщиков преподнес Бурлацкому сюрприз. Вручил пришедшее из Москвы распоряжение: старшему лейтенанту предписывалось и в дальнейшем оставаться в подразделении майора Селивестрова. Это так обрадовало молодого чекиста, что он не сумел сдержаться и присвистнул с мальчишеским восторгом.

Гладильщиков не усмотрел в этом ничего зазорного. Почесал рано облысевшую голову и завистливо пробурчал:

— Радуешься… Оно, конечно, приятнее служить при основной своей специальности. Двойная польза. И себе, и всем. А я вот сколько лет лямку тяну — ну хоть бы одно дело по столярной отрасли попалось! Краснодеревщик я. Потомственный! Работка, я тебе скажу, стоящая. — И мечтательно закатил серые глаза.

— Уважаемая профессия, — охотно согласился Бурлацкий.

— Н-да… Красоту своими руками… — Гладильщиков посмотрел на свои сильные руки и задумался. Потом спохватился: — Время-то… Пора за дело браться. Ну, тебя, ясное дело, здесь теперь никакими коврижками не удержишь.

— Почему… До обеда побуду, — пожалел следователя Бурлацкий. — Может, потребуется какая-нибудь справка…

— Может, и потребуется, — согласился майор.

И вот уже который час Бурлацкий сидит в душном сумеречном кабинете и рассеянно слушает беседу Гладильщикова с подследственными. Одни и те же вопросы, одни и те же ответы. Тяжкий хлеб у Гладильщикова. В десятый, сотый раз интересуется он давно известными мелочами, сравнивает, анализирует — ищет, не мелькнет ли в показаниях новый факт, новая фамилия. Ему важно убедиться — не имела ли группа Финка связи с другими звеньями немецко-фашистской агентуры? Ради этого он способен задавать вопросы-близнецы хоть тысячу раз. А у Бурлацкого впереди другие, свои дела. И потому мысли его то и дело уносятся далеко…

Через два дня Первое мая. Но настоящий праздник в Синем перевале сегодня. Именно сегодняшний день Селивестров назвал контрольным. Никто майора за язык не тянул. Прикинул, подсчитал — и объявил во всеуслышание, что двадцать восьмого апреля станет ясно, получит ли Песчанка «большую воду». Поэтому в Синий перевал сегодня выехала авторитетная комиссия. Прилетели из Москвы Дубровин, Прохоров и Кардаш. Сейчас все в веселом зеленом лесу, возле недавно пробуренных скважин, а он, Бурлацкий, вынужден сидеть здесь и слушать унылое бормотание перепуганных подонков.


Откачки из скважин идут уже десятый день. Сразу из четырех. Дебит — более ста литров в секунду. Как раз то, что надо. А он, Бурлацкий, за все эти дни сумел лишь один раз побывать на участке — полюбоваться.

То, что много воды, — хорошо. Но это еще не все. Неизвестно — долге ли скважины будут давать такое количество. Потому Селивестров приказал разбурить во все стороны от будущего водозаборного узла «лучи» наблюдательных скважин. Вот эти-то наблюдательные скважины и должны показать, какова водообильность обнаруженных в Синем перевале известняков. Если динамические запасы подземных вод малы, то уровень воды в скважинах резко понизится. Как говорят гидрогеологи, вокруг водозабора начнет интенсивно расширяться так называемая депрессионная воронка. Селивестров решил, что для стабилизации этой воронки достаточно десяти дней.

Бурлацкий не замечает, что курит папиросу за папиросой, что некурящий Гладильщиков морщится и часто кашляет в кулак.

Хоть бы не подвела эта проклятая воронка, хоть бы была поменьше, хоть бы скорее кончал Гладильщиков сегодняшние беседы — тогда на машину и прямым ходом в Синий перевал! Если все хорошо, пожать руку отчаянному майору, презревшему риск, посмотреть, как будут радоваться успеху неласковый Батышев и пресимпатичная Соня. Она, конечно же, должна быть там. По слухам, между майором и бывшей невестой вновь возникло что-то настоящее. А может, это настоящее никогда и не исчезало?..

— Кончал бы дымить. Побереги легкие. Они тебе еще пригодятся. Вся жизнь впереди… — бурчит Гладильщиков. Он, оказывается, отпустил последнего подследственного и утомленно собирает со стола бумаги.

— Пороть тебя некому. Эка накоптил в кабинете! Бросай-ка свою соску, пойдем пообедаем.

— Какой тут обед! — Бурлацкий торопливо хватает с подоконника фуражку. — До свидания, товарищ майор. Надо сегодня успеть к постоянному месту службы. Уж не гневайтесь… Там тоже дела!

— Ну-ну… — Гладильщиков и в самом деле не обижается. — Ясно. Давай пять. Лети.


Возле центрального водоотвода людно. Члены комиссии весело топчутся у широченной горловины трубы, из которой бьет мощная струя воды. Они ждут Селивестрова, который придирчиво проверяет записи в журналах наблюдателей и что-то чертит в своей пикетажке. Особенно весел Батышев. Забыв о директорской солидности, он резво бегает взад-вперед вдоль водоотвода, что-то прикидывает, щурясь то на копры буровых вышек, маячащих среди деревьев, то на журавлиные шеи экскаваторов, выведших траншею из леса.

— Глеб Матвеевич, — обращается к директору Кардаш, — имеющееся количество воды удовлетворит нужды комбината и поселка?

Батышев зачем-то подставляет ладонь под студеную струю, приглаживает жесткий седой бобрик, потом деланно вздыхает:

— Желательно иметь больше…

— Селивестров считает, что можно будет брать в полтора раза больше. Удовлетворит?

Батышев подозрительно глядит на генерала, тянет с ответом — нюхом опытного хозяйственника чувствует какой-то подвох.

— Так удовлетворит?

— Это как смотреть… Собственно, зачем вы это спрашиваете?

— Должны же мы знать перспективные потребности Песчанки.

— Перспективные… Они безграничны, — дипломатично произносит Батышев. — Мы будем расти…

— Ну, а на имеющийся объем производства, Глеб Матвеевич?

— Хм… Надо подсчитать. — Многоопытный директор не желает называть конкретную цифру, которая, конечно же, отлично ему известна. — К чему такая спешка?

Члены комиссии смеются. Им понятна осторожность хитрого Батышева.

— А к тому, что после завершения работ в Синем перевале подразделение Селивестрова будет переброшено на другой объект, — раскрывает карты Кардаш.

— Ну, дудки! — вскипает Батышев, взмахивая руками. — Знающие специалисты и нам нужны! Хватит, намыкались! Дайте и нам пожить спокойно.

— Есть много других важнейших объектов, где проблема водоснабжения стоит не менее остро.

— И слушать не хочу! Мы в ближайшие дни намерены войти в правительство с предложением о расширении комбината.

— Вторую очередь Селивестров обеспечит. И к тому же… — Кардаш щурится с ехидцей. — И к тому же, насколько нам известно, личные взаимоотношения с командиром подразделения у вас далеко не блестящи. Может, вам лучше расстаться?

— Расстаться… Кто вам сказал такую чушь? — искренне возмущается Батышев, будто это не он терзал майора безапелляционными требованиями. — У нас великолепный деловой контакт!

Приехавшему Бурлацкому открывается веселая картина. Почтенные члены комиссии, словно школяры, увлечены жарким спором. Рыбников, Купревич и Батышев наседают на Кардаша, Дубровина и Прохорова — доказывают, что подразделение Селивестрова ни в коем случае нельзя снимать с Песчанки или, по крайней мере, перебрасывать запределы маловодной Зауральской области.

Самого Селивестрова этот спор словно не касается. Он сидит в сторонке на керновых ящиках и чертит в пикетажке. Рядом с ним сидит Софья Петровна. Бурлацкий ловит себя на мысли, что ему очень приятно видеть рядом с Селивестровым эту изящную кареглазую женщину. Она в военной форме. «Ого! — отмечает про себя старший лейтенант. — Если она назначена к нам в часть…»

— Привет, Николай Васильевич! — зычно приветствует его майор, широко улыбаясь. — Вырвался-таки?

— Так точно! — Бурлацкий по-уставному козыряет. — Прибыл для постоянного прохождения службы!

— Ну, это, друг мой, совсем здорово! — еще веселее басит Селивестров и мощно пожимает Бурлацкому руку. — В самый раз. Работы выше головы! — И кивает в сторону Софьи Петровны. — Знакомься. Наш новый сотрудник. Начальник камеральной группы.

— А мы знакомы.

Красное, обветренное лицо майора совсем багровеет. Он беспомощно вертит меж толстых пальцев карандаш, мучительно подыскивая слова.

— Ну, как тут у вас? — спешит ему на помощь Бурлацкий. — Воды достаточно? Качество удовлетворительное?

— Все очень удачно, Николай Васильевич, — мягко произносит Софья Петровна. — Есть чем гордиться. Водоприток обилен и постоянен. А качество…

— Качество — лучше не требуется! — обретает себя Селивестров. — Как говорит дед Лука, вода в самом деле сладчайшая! — И протягивает Бурлацкому пикетажку. — Ты посмотри… Водоприток-то! Пальчики оближешь. Направление потока строго с запада на восток. Видишь? С западной стороны наблюдательные скважины почти не дали понижения уровня. А ведь берем более ста литров в секунду. Значит, еще полсотни гарантировано!

Бурлацкий разглядывает схемку. Плавные линии гидроизогипс чуть вытянулись от водозаборных скважин на восток.

— Красота! — радуется майор. — Прямо-таки счастье принес нам этот Синий перевал.

— Выходит, не зря рисковали, Петр Христофорович?

— А-а… какой тут риск! — беззаботно отмахивается Селивестров. — Вернейшее дело! — Ему сейчас море по колено.

— Тогда, выходит, скоро прощаться будем с Синим перевалом?

— Прощаться так прощаться! — с прежней легкостью отмахивается майор. — Наше дело солдатское. Чего нам тут мозолиться? Тут теперь все загадки разгаданы. — И щурится на ясное синее небо: — А денек-то сегодня… Считай — настоящее лето!

Бурлацкий оглядывается и только тут замечает, что этот предмайский день и в самом деле отменно хорош — слепящее солнце греет по-летнему ласково и жарко.

— Денек-то сегодня… — повторяет Селивестров и вдруг озорно подмигивает старшему лейтенанту: — А не искупаться ли нам? В сладкой-то водице, а? — И расстегивает широкий поясной ремень.

Бурлацкий охотно скидывает гимнастерку. По пояс голые, оба бегут к подрагивающей от мощного напора горловине водоотвода.

Члены комиссии прекращают спор, наблюдают, как майор со старшим лейтенантом, приахивая, лезут под студеную струю.

— Чего же вы? Давайте за компанию! — кричит Селивестров. — Или кабинетную пыль смыть боитесь?

Члены комиссии переглядываются, мнутся.

— Ого-го-го! — шумно гогочет Селивестров. — Хор-р-рош-ша-а-а!

Купревич, поколебавшись, шутливо бросает Прохорову:

— Помирать — так с музыкой! — И энергично скидывает пиджак. Белый, нежнотелый, с бесшабашной отчаянностью лезет к горловине.

Конфузливо оглянувшись на Дубровина с Кардашем, Прохоров следует его примеру.

Растирая мокрую мускулистую грудь, Селивестров блаженно запрокидывает голову, глядит вверх. Ему хочется сказать старому профессору и генералу, как хорошо плескаться вот так в сладкой студеной воде под безоблачным отчим небом, но к красивым словам он не привык и потому снова лезет под струю, снова восторженно гогочет:

— Ого-го-го!

Дербенев Клавдий Михайлович Недоступная тайна. Ошибочный адрес. Неизвестные лица



НЕДОСТУПНАЯ ТАЙНА Часть 1
ПРОИСШЕСТВИЯ
Неожиданный удар

Около десяти часов вечера вернувшись домой, капитан Бахтиаров за ручкой двери своей комнаты увидел конверт без надписи. Торопливо вскрыв его, он прочел на листочке из записной книжки:

«Простите, Вадим Николаевич! О чем договорились утром — немыслимо. Я не та, за кого выдавала себя столько лет… Не ищите. Прощайте. Пока еще — Аня».


Трудно не растеряться, получив от любимой девушки, да еще через несколько часов после согласия стать женой, такое послание. Ошеломленный Бахтиаров, придя в себя, невольно повернул обратно. Пока он медленно спускался по лестнице с четвертого этажа, ему вспомнились события сегодняшнего дня…

Утром, идя на работу, он, как обычно, встретил Аню. Она шла к себе в поликлинику. Эти короткие свидания по утрам стали привычкой. И сегодня, проходя через Семеновский сквер, Бахтиаров предложил минуточку посидеть на скамейке. Аня, посмотрев на часы, согласилась. И вот, в который уже раз за время знакомства, он заговорил о неопределенности их отношений. К его удивлению, на этот раз Аня сама сказала, что им нужно пожениться. Не в силах сдержать чувств, он поцеловал ее. Аня оглянулась и ласково провела рукой по его щеке.

В управлении КГБ, где работал Бахтиаров, знали о его дружбе с молодым врачом Жаворонковой. Иногда товарищи подтрунивали над тем, что будущие супруги слишком долго изучают друг друга, но выбор Бахтиарова одобряли.

Придя в управление, он поделился радостью с лейтенантом Томовым, своим помощником. Тот искренне обрадовался удачному разрешению «проблемы», и через какой-нибудь час все товарищи по работе узнали о предстоящей женитьбе капитана. И вот…

«Возможно, она пошутила, а теперь сама мучается из-за нелепой выдумки?» — подумал Бахтиаров, выйдя из подъезда во двор дома.

Но вместо того чтобы немедленно пойти к Жаворонковой и все выяснить, он сел на свободную скамейку. Бахтиаров пытался внушить себе, что Аня не способна на злую и грубую шутку — он все же знает ее характер…

— Знаю характер! — наконец сердито сказал он. — На деле оказалось, что я и понятия не имею о человеке, с которым хотел связать жизнь…

Досада и стыд за слепую доверчивость жгли Бахтиарова. Как дальше? Что скажут товарищи? Теперь в его ушах в каком-то новом значении звучали напутственные слова о счастливом свадебном путешествии, сказанные на прощание полковником Ивичевым.

Подумав о своем начальнике, Бахтиаров пришел в еще большее уныние. Ему и раньше постоянно казалось, что Ивичев недоверчиво и несколько критически относится к нему. Поэтому их беседы всегда касались лишь деловых вопросов. Вот только сегодня, в конце рабочего дня, доложив Ивичеву о передаче дел на время своего отпуска лейтенанту Томову, поделился и личной радостью. Ивичев оживился, глаза его заблестели при воспоминании о молодости и своей женитьбе. Они так тепло поговорили, что, выходя из кабинета начальника, Бахтиаров понял, насколько он был несправедлив, принимая за скептика и «сухаря» человека с добрым и отзывчивым сердцем… Теперь новое представление о Ивичеве исчезло. Неприятно коробило неминуемое объяснение с полковником по поводу всего случившегося… Но что значит записка? Кто Жаворонкова?

Бахтиаров поднялся. Он окончательно решил сходить на квартиру к Жаворонковой. Гнала его туда слабая надежда на недоразумение, которое должно благополучно разрешиться.

Вадиму Николаевичу Бахтиарову двадцать девять лет. Он родился в Москве, в семье слесаря железнодорожных мастерских. Отец умер десять лет назад, а мать живет по-прежнему в Москве. Старшие братья Бахтиарова работали в различных уголках страны, а сам он после окончания юридического факультета пошел на работу в органы государственной безопасности и с любовью отдался увлекшему делу. Через некоторое время из Москвы его перевели в крупный областной центр, где он, живя одиноко, работает уже два года. Бахтиаров не мыслил оставаться бобылем, но не выпадала ему на долю встреча с той, которая должна стать будущей подругой жизни… Вот только Аня Жаворонкова…


* * *

В прихожей квартиры полковника Ивичева прозвонил звонок. Ивичев открыл дверь и удивленно отступил, увидя капитана Бахтиарова. Капитан, подтянутостью которого он всегда любовался и ставил в пример другим сотрудникам, предстал перед ним в новом виде: исчезла обычная спортивная стройность, широкие плечи опустились, даже как будто он сделался ниже ростом. Легкое серое пальто было расстегнуто, зеленый галстук лежал на лацкане светлого летнего пиджака. Другим казалось и красивое смуглое лицо капитана Бахтиарова. В серых глазах была явная растерянность, а всегда аккуратно зачесанные назад волнистые каштановые волосы растрепаны. Скрывая удивление, Ивичев, ничего не спрашивая, широким гостеприимным жестом пригласил нежданного гостя в квартиру.

Бахтиаров перешагнул порог и, на ходу сбросив пальто, повесил его на вешалку. На несколько секунд задержавшись у зеркала, он поправил волосы, галстук, а застегивая пиджак, заметил в зеркале пристально рассматривающего его Ивичева. Рослый полковник, по-домашнему одетый в сиреневую пижаму, показался ему очень высоким в небольшой и тесноватой прихожей.

Они вошли в комнату. Будто живая, шевелилась голубая прозрачная штора. На письменном столе мягко светилась лампа под оранжевым колпаком. Рядом с раскрытой книгой; в широкой пепельнице, лежала прямая трубка, из которой вился сизый дымок. Вкусно пахло табаком. Усадив Бахтиарова в кресло у стола, понизив голос, Ивичев предупредил:

— Семья дома.

Бахтиаров понимающе кивнул и подал Ивичеву злополучную записку. Полковник сел в другое кресло и стал читать.

Бахтиаров осмотрелся. У Ивичева он впервые. В комнате множество книг, они лежали повсюду, помимо двух высоких, до потолка, стеллажей. Книги в жизни Бахтиарова тоже играли немалую роль, он не мог равнодушно их видеть. Но теперь не до того…

Ему стоило больших усилий заставить себя прийти к Ивичеву именно теперь, не откладывая объяснения до утра. Глядя на задумавшегося над запиской Ивичева, Бахтиаров старался понять его мысли. Но на загорелом суровом лице полковника было обычное, ничего не говорящее выражение.

Наконец Ивичев поднял голову, спокойным движением положил записку на край письменного стола и взглянул на Бахтиарова большими черными глазами.

— Странная записка, — тихо, без всякой тревоги в голосе, глуховато сказал он. — Очень странная… Получив это послание, вы пытались увидеть ее?

— Разумеется.

— И что?

— Квартира заперта.

— Когда там были?

— Только что оттуда. Соседка сказала, что Жаворонкова молча ушла в два часа. У нее был саквояж и чемоданчик.

Ивичев сидел задумавшись, искоса посматривая на записку. Мысли его были такие же, как и у Бахтиарова: «Кто Жаворонкова? Что означает ее признание?»

— Не падайте духом, Вадим Николаевич, — наконец сказал он. — Во всем надо тщательно разобраться. Попробуем.

На Бахтиарова повеяло добрым участием. Он почувствовал себя лучше и с надеждой глянул на Ивичева.

— Правильно поступили, что сразу пришли ко мне, — продолжал Ивичев, раскуривая погасшую трубку. — Расскажите о ней. Как произошло ваше знакомство?

Бахтиаров собрался с мыслями.

— В марте прошлого года я увидел ее на концерте в филармонии, — начал он. — Разговорились… После концерта я напросился в провожатые. Согласилась неохотно. Провожая, узнал, что она недавно окончила здесь медицинский институт, работает терапевтом в центральной поликлинике. В последующие дни, по пути в управление, я иногда встречал ее на улице, когда она тоже шла на работу. Затем мы изредка бывали в кино, в театре, на катке… Познакомила она меня с женщиной, ставшей для нее второй матерью, — Ольгой Федосеевной Касимовой, ткачихой с фабрики имени Токаева. В сорок четвертом году она подобрала Аню в одной белорусской деревне. Ане в то время не было и четырнадцати лет, родных никого. Ольга Федосеевна привезла ее сюда, девочка стала учиться, окончила школу с золотой медалью, а затем медицинский институт.

Воспользовавшись паузой, Ивичев спросил:

— А сейчас где Ольга Федосеевна? Что она знает?

— Она неделю назад уехала в санаторий.

— Расскажите о характере, привычках, знакомых Жаворонковой.

Бахтиаров был в затруднении. Что он мог сказать о ней?

— Какой она вам представлялась до этой записки, — подсказал Ивичев.

Наступило недолгое молчание.

— Я всегда был убежден, что Жаворонкова врачом стала ради большой любви к людям. Реальный факт — ее большой авторитет! Такой авторитет, такое уважение, вы сами понимаете, редко достаются молодому, начинающему врачу! Она какая-то чистая, светлая, необъяснимая, — Бахтиаров, говорил, нисколько не смущаясь устремленных на него глаз Ивичева. Неожиданно он закончил: — Вы, товарищ полковник, должны понять меня правильно. Я, безусловно, увлечен ею, но говорю искренне…

Ивичев невольно улыбнулся. Бахтиарова не обидела эта улыбка.

— Жаворонкова — смелая, решительная, — продолжал он. — Друзей или близких знакомых у нее нет. В свободное от работы время много читает и медицинской и художественной литературы. Прекрасно говорит по-немецки, по-английски, может беседовать и с французом… Любит музыку, театр, кино, спорт…

— Она вам помогла так хорошо овладеть английским и немецким?

— Да, она не жалела для этого времени.

— Что вам казалось в ней странным?

Бахтиаров задумался. Бросил в пепельницу надломанную папиросу, которую безуспешно пытался закурить еще в начале разговора, вынул из пачки другую, закурил.

— Несколько раз я принимался с ней говорить о женитьбе. Она под разными предлогами отказывалась. Аргументы ее на этот счет почти всегда были наивны. Порой она сама над сказанным ею смеялась. Случалось — отказывалась видеться. Затем все проходило, и мы опять были вместе… Вот только сегодня утром, как вы уже знаете, она согласилась стать моей женой. Завтра у нее тоже начинается отпуск…

— На квартире она у вас была когда-нибудь?

— Ни разу. Не знаю, кто принес записку… Я не успел спросить соседей.

— Серьезные размолвки были?

— Недавно случилось. Ничего мне не сказав, она уехала на фестиваль молодежи в Москву.

— Вот как! — по лицу Ивичева пробежала тень, и он внимательно посмотрел на Бахтиарова.

— Я был очень обижен. Хотелось вместе поехать…

Ивичев встал и прошелся по комнате. Бахтиаров положил в пепельницу погасшую папиросу. В комнате стояла тягостная тишина, только с улицы доносился задорный и переливчатый девичий смех.

— Вашей работой она интересовалась когда-нибудь? — после продолжительного молчания спросил Ивичев, остановившись перед Бахтиаровым.

Бахтиаров вскочил с кресла. Прямые, густые брови его сошлись на переносице.

— Почему вы спрашиваете? Вы думаете…

— Спокойнее, капитан, — перебил Ивичев. — Жаворонкова сама написала, что она не та, за кого выдавала себя несколько лет…

Овладев собой, Бахтиаров сдержанно ответил:

— Никогда, товарищ полковник, с Жаворонковой не возникал разговор о служебных делах. Узнав от меня, где я работаю, она сказала, что занимаюсь нужным делом… Вот и все!

Ивичев снова закурил трубку. Пройдясь еще несколько раз по комнате, он остановился перед Бахтиаровым, дружески взял его за руку и, заглядывая в глаза, спросил:

— Вы понимаете, Вадим Николаевич, как сломался ваш отпуск? Но ничего! Договоримся так: пока вы никому не объявляйте о расстройствах женитьбы. Понятно? Вам необходимо немедленно повидаться с Касимовой. Далеко она уехала?

— Санаторий в соседней области.

— Нет ли Жаворонковой там? Если нет, то расскажите старушке о записке. А главное, пусть она вам со всеми мельчайшими подробностями расскажет, как нашла тогда девочку… Вам, я чувствую, все это известно только в общих чертах. Записку оставьте у меня. Нет ли у вас фотокарточки Жаворонковой?

— Дома есть. Впрочем, — Бахтиаров вынул из бумажника небольшой снимок. — Сделал сам, репортажно, как говорят…

— Это и хорошо, — ответил Ивичев, рассматривая фотокарточку. — Выхвачено из жизни мгновение…

Было уже за полночь, когда Бахтиаров ушел от Ивичева. Он медленно брел по пустынным улицам. Невеселые думы одолевали его. Всегда с гордостью сознавая себя членом вооруженного отряда партии, теперь он испытывал неведомые ранее мучения. «На меня рассчитывали, мне верили, а я оказался ротозеем…»

Долго не спал в ту ночь и полковник Ивичев. «Что все это значит?» — думал он, рассматривая записку и фотографию Жаворонковой. Ивичев досадовал на то, что мало, слишком мало знал о личной жизни капитана Бахтиарова. От других сотрудников он слышал, что у капитана есть невеста. Месяца три назад секретарь партбюро показал ему в газете портрет Жаворонковой и похвальную статью о ней. Он все собирался прочесть статью, но сразу не сделал, а потом забыл. Неприятно ощущался совершенный промах. Ясно было одно: как старший товарищ, он обязан был больше знать о своем сотруднике…

Ивичев снова взялся за снимок. Загадочная невеста Бахтиарова была сфотографирована им с улицы у какого-то окна, на фоне тюлевой занавески. Улыбающееся ее лицо с правильным овалом было открыто, искрящиеся смехом глаза смотрели вдаль. Луч освещал волнистые пряди белокурых волос, опущенных на правое плечо. Лицо на снимке казалось ясным, и в то же время в его выражении было что-то неопределенное, непонятное. «Кто же ты?» — в который уже раз подумал Ивичев и, вздохнув, положил карточку на стол. Но и набивая табаком трубку, все еще не мог оторвать глаз от фотографии. Закурив и сделав несколько шагов по комнате, он снова вернулся к столу. Жаворонкова не выходила из головы. Тогда он закрыл снимок газетой и, опустившись в кресло, взялся за книгу. Прошла минута, другая, и книга была отложена в сторону…

Ивану Васильевичу Ивичеву недавно исполнилось пятьдесят лет. В его внешнем облике преобладали суровые черты, которые по-своему были истолкованы капитаном Бахтиаровым. Просто ни тот, ни другой еще не успели по-настоящему присмотреться друг к другу. Ивичева сравнительно недавно перевели работать в этот город из Средней Азии. Только внешне Ивичев казался суровым и черствым. В действительности это был тонко чувствовавший и понимавший красоту человек, всесторонне образованный, любивший музыку, литературу, живопись. В молодости он мечтал стать художником, но жизнь пошла по другой колее. Еще совсем юным комсомол послал его в органы государственной безопасности. Он полюбил эту работу. Во время войны, в партизанском соединении, проявились его способности толкового и оперативного командира, беспощадного к врагам. И после войны, работая в пограничных районах страны, Ивичев всегда вдумчиво проникал в то, что ему приходилось делать, и твердо знал свое место в жизни. Это приучило его с заботливостью беспокойного, но справедливого отца относиться к молодым чекистам. Тревога за Бахтиарова взволновала Ивичева до крайности. Он снова взял в руки снимок и, всматриваясь в лицо Жаворонковой, думал: «Что же ты за человек?»

Смерть в аллее парка

Санаторий «Отрада», в котором отдыхала Касимова, находился в пятидесяти километрах от областного города Н-ска. Добрался туда Бахтиаров на другой день вечером.

В конторе дежурной по санаторию не оказалось, и, поджидая ее, Бахтиаров расположился на широком диване.

Прошло минуты три. В комнату вбежала тоненькая белолицая девушка в сером халате. Выбившиеся из-под голубой косынки непослушные черные кудри топорщились в стороны. Встревоженным взглядом девушка скользнула вокруг, отыскивая кого-то.

Бахтиаров поднялся.

— Мне нужно увидеть одну отдыхающую.

— Кого? — рассеянно спросила девушка.

— Касимову Ольгу Федосеевну.

Девушка отшатнулась. Крупные черные глаза ее тревожно смотрели на Бахтиарова.

— Кас… симову… Кас… подождите… я сейчас, — наконец выговорила девушка и, круто повернувшись, бросилась в открытую дверь.

Через минуту в сопровождении все той же испуганной черноглазой девушки в контору вошла молодая женщина. Бахтиаров увидел привлекательное, несколько бледное лицо, полные губы, узкие карие глаза, на голове тяжелый узел темных волос. Белоснежный халат облегал ее стройную фигуру. Поправляя на голове белую докторскую шапочку, женщина издали смотрела на Бахтиарова.

— Вам кого, гражданин? — приблизившись к Бахтиарову, спросила она звучным приятным голосом.

— Ольгу Федосеевну Касимову, — повторил Бахтиаров.

Женщина нахмурилась и, глядя в сторону, сказала:

— Пройдемте со мной.

Они вышли в сад. Бахтиаров оглянулся. Черноглазая девушка осталась на крыльце и по-прежнему испуганно смотрела им вслед. Бахтиаров послушно шагал за женщиной. Наконец она остановилась, убирая руки в карманы халата, спросила:

— А вы кто будете Касимовой?

— Близкий знакомый… Здорова ли Ольга Федосеевна?

Женщина, словно больного, взяла Бахтиарова за руку и молча повела по дорожке, мимо белых скамеек. Только пройдя несколько шагов, она сказала:

— Я старшая сестра, Нина Ивановна Улусова.

— Очень приятно. Но что случилось?

Справа за деревьями послышались голоса, донесся чей-то смех. Когда все стихло, Нина Ивановна, отвернувшись, с заметным усилием проговорила:

— Она умерла…

— Умерла?!

— Да. Все случилось пять, может быть, семь часов назад в одной из дальних аллей нашего парка… Сядем, — перестав смотреть в сторону, мягко сказала она.

Они сели. Возникло напряженное молчание.

— Скоро ночь, — проведя рукой по волосам, рассеянно проговорил Бахтиаров, все еще не придя в себя от неприятной новости.

— Да, — тихо сказала Нина Ивановна. — Через час наступит полный покой…

Помолчав, добавила:

— Вам рассказать о ней?

— Пожалуйста, Нина Ивановна, — поспешно отозвался он.

Прежде чем заговорить, она посмотрела на свои узкие руки с тонкими пальцами и спрятала их в карманы халата. Рассказывала она подробно. Слушая ее, Бахтиаров ясно представил себе жизнь Касимовой в санатории. Он отметил про себя, что рассказчица обладает острой наблюдательностью, а это качество он всегда высоко ценил в человеке.

— Труп в аллее, как я уже говорила, обнаружила группа отдыхающих. По телефону вызвали из города милицию, эксперта. Умершую и ее вещи переправили в город. — Снова помолчав, Нина Ивановна вздохнула и сказала: — Утром она чувствовала себя прекрасно, была обрадована неожиданным приездом дочери…

— Приездом дочери! — воскликнул изумленный Бахтиаров. — Где она сейчас?

— Не знаю. Побыла недолго и уехала.

При всем уважении к Касимовой Бахтиаров уже не мог думать о ее смерти, а весь был во власти другой, более значимой для него новости — Жаворонкова побывала здесь!

— Расскажите о их встрече, — хмурясь, сказал Бахтиаров.

Видя ее замешательство, прибавил тихо:

— Поймите, мне это очень важно знать… Извините! Я не представился вам.

Он показал Нине Ивановне свое служебное удостоверение. Она внимательно посмотрела документ и спросила:

— Вы действительно близкий семьи Касимовой или это было сказано… просто так?

— Действительно. Я вам скажу больше: дочь Касимовой до недавнего времени была моей невестой, — признался Бахтиаров, чувствуя расположение к старшей сестре санатория.

— Вот как! Что же вас еще интересует?

— Простите, я сказал: их встреча. Конечно, если знаете…

— Очень немного, почти ничего, — быстро ответила Нина Ивановна. — Когда утром дочь приехала на городском такси, Касимова была поблизости от ворот. Я застала момент их встречи. Приезд дочери для Касимовой был приятной неожиданностью. Что-нибудь около часа они провели вместе, о чем-то разговаривая на скамейке у клумбы с желтыми георгинами. В палату дочь не ходила. Потом Касимова проводила машину до ворот санатория и долго стояла, помахивая вслед шарфом. После Касимова мне говорила: дочь приезжала в Н-ск по каким-то неотложным делам… Вот и все.

Бахтиаров зажег карманный фонарик и достал из бумажника фотокарточку Жаворонковой.

— Она?

Нина Ивановна склонилась над снимком и, не задумываясь, ответила:

— Да, это она…

Погасив фонарик и спрятав фотокарточку, Бахтиаров тихо сказал:

— Она приемная дочь Ольги Федосеевны. Но это не имеет значения. Они — как кровные родные!

— Я знаю, правда, без подробностей…

— Вы не обратили внимания на душевное состояние дочери?

— Она мне показалась спокойной…

Бахтиаров молчал. Нина Ивановна спросила:

— Как вы будете выбираться отсюда? Автобус придет только в одиннадцать утра…

Бахтиаров пожал плечами.

— Ночью у меня дежурство. Можете воспользоваться моей комнатой, — предложила она.

— А это удобно?

— Конечно.


* * *

Бахтиаров проснулся в шестом часу утра. Комната, в которой он лежал на диване под накрахмаленной, пахнувшей какими-то приятными духами простыней, была чистой и уютной. Через тюлевую занавеску проникали солнечные лучи, и белая стена в углу и белый абажур лампы на маленьком письменном столе казались розовыми и узорчатыми. У противоположной стены, закрытой большим ковром бордового цвета, стояла кровать, покрытая желтым покрывалом. В центре ковра, в овальной бронзовой раме, висел портрет улыбающегося мальчика трех или четырех лет, очень похожего на Нину Ивановну.

«Ее сын», — решил Бахтиаров.

Едва он успел умыться, накинуть на себя пиджак, как в дверь комнаты раздался осторожный стук.

Вошла Нина Ивановна.

— Вы рано поднялись. Как спалось? — спросила она.

— Чудесно!

Вчерашней бледности на лице Нины Ивановны уже не было. Легкий приятный загар, покрывавший ее лицо и шею, гармонировал с естественной яркостью губ. Только карие глаза смотрели с заметной тревогой.

— Как прошло ваше дежурство? — спросил Бахтиаров.

— Оно еще не кончилось, — ответила Нина Ивановна, — но в этом отношении все хорошо. Я по другому вопросу. Вскрылось такое, что я поспешила к вам, Вадим Николаевич.

— Что случилось?

Нина Ивановна, не ответив, вышла за дверь и тут же возвратилась со знакомой уже Бахтиарову черноволосой девушкой. Теперь девушка казалась испуганной еще больше.

— Это санитарка Катя Репина из того корпуса, в котором жила Касимова, — сказала Нина Ивановна, подталкивая вперед смущающуюся девушку. — Ночью она мне рассказала… Говори, Катя.

Катя подняла заплаканные глаза, внимательно, сквозь слезы посмотрела на Бахтиарова, вздохнула и тихим голосом проговорила:

— Самое досадное, что я поступила как круглая дурочка.

Катя помедлила еще немного и заговорила негромко:

— Вчера, в третьем часу дня, когда все отдыхающие были на прогулке, я обходила палаты. В восьмой палате застала постороннего мужчину. Он стоял на коленях возле койки Касимовой и рылся в чемодане. Я испугалась, но все же спросила, что ему нужно. Поднявшись, этот человек засмеялся и шагнул ко мне. Я хотела бежать вон, а ноги не слушались. Тут он оттеснил меня от двери и, сказав, что прислан министерством проверять условия жизни в санатории, сфотографировал похожим на зажигалку аппаратом. Объяснил, что моя фотокарточка будет показана министру. Когда я осталась одна в палате, то закрыла чемодан и задвинула его под койку. Только тут бросилась из палаты, чувствуя неладное. Мужчины нигде не было. Добежав до шестого корпуса, свернула к клубу и увидела его рядом с Касимовой. Они шли в парк через мостик над ручьем. Я сразу успокоилась и вернулась… А узнала о смерти Касимовой, места себе не находила…

— Может быть, мужчина был с какой-нибудь другой женщиной, а вы ее приняли за Касимову? — спросил Бахтиаров.

— Это была Касимова, — уверенно ответила Катя. — На ее плечи был накинут ярко-зеленый газовый шарф, а такого ни у одной женщины в санатории нет. Она говорила, что шарф этот привезла с фестиваля из Москвы ее дочь…

— Когда ее нашли мертвой, — вставила Нина Ивановна, — зеленый шарф был на ней.

Бахтиаров кивнул. Он знал об этом подарке Жаворонковой.

— А вы уверены, Катя, что с Касимовой к парку шел именно тот, которого вы застали в палате?

— Уверена, — коротко ответила Катя.

— Обрисуйте его внешность, как одет?

Катя некоторое время смотрела на окно, губы ее при этом шевелились, будто она произносила одной ей слышные слова. Потом, прямо взглянув на Бахтиарова, ответила:

— Высокого роста, широкоплечий, но сдавленный в груди. Голова маленькая. Вот как шишечка на кофейнике, — кивнула Катя на белую тумбочку с посудой, стоявшую возле окна.

Бахтиаров взглянул на никелированный кофейник и снова перевел взгляд на девушку. А она, довольная сравнением, слегка улыбнулась и продолжала:

— Верно говорю: похожа. Вот какое у него лицо, сказать не могу. Одет в серый костюм, на ногах белые туфли на толстой подошве, а на голове белая шляпа с узенькой черной ленточкой… Вот какой у него галстук… Да, галстука не было! Воротник голубой рубашки расстегнут, и на груди я заметила густые колечки волос.

Бахтиаров задумался. В глазах Кати показались слезы.

— Ну почему я его не задержала… Почему? — всхлипывая, проговорила она.

Бахтиаров ласково сказал:

— Вряд ли бы вам, Катя, удалось задержать… А вы не ошиблись, когда сказали, что он вас сфотографировал?

— Нет. Он же говорил про фотокарточку, которую покажет министру.

Бахтиаров переглянулся с Ниной Ивановной. Старшая сестра серьезно сказала:.

— Катя не фантазерка.

— Катя, а почему вчера следователю из милиции вы ничего не рассказали? — спросил Бахтиаров.

— Сама не знаю. Просто не знаю.

— Вот что, Катя, — проговорил Бахтиаров. — Вы можете идти, но никому здесь об этом случае не рассказывайте. Ясно? Другое дело, если вас вызовут в город, например, в милицию, но в санатории никому. Договорились?

— Я понимаю, — вздохнув, сказала Катя и торопливо выбежала из комнаты.

— Вот, Нина Ивановна, как все оборачивается…

— Вы видите в этом прямое отношение к смерти Касимовой?

— Несомненно.

— В чем же дело?

— Сам бы хотел знать. Посмотрим, что покажет вскрытие. Мне надо посмотреть то место, где она умерла. Вы проводите меня?…

В парке в этот ранний час было пусто. Вот и аллея. Высокие березы образовали длинный коридор, наполненный зеленоватым сиянием и щебетанием птиц. Нина Ивановна шла рядом с Бахтиаровым, заложив руки в карманы халата, и слегка поеживалась от утренней свежести.

— Здесь, — остановилась она, указывая на примятую траву между двух старых берез. — Она лежала на спине, ногами к дорожке.

Бахтиаров осмотрелся. Нина Ивановна, прислонившись к стволу березы, молча наблюдала за ним. К людям его профессии она всегда испытывала живейший интерес, но сталкиваться сними близко в жизни ей никогда еще не приходилось. Ее представление о контрразведчиках было составлено исключительно по книгам и кинофильмам. Часы, истекшие после смерти Касимовой, дали ей столько впечатлений, что она чувствовала себя участницей какой-то пока еще неясной, непонятной истории.

— Интересно выяснить, видел ли еще кто-нибудь из отдыхающих этого мужчину? — спросил Бахтиаров, закончив осмотр местности.

— Я могу поговорить…

— Нет, нет, пока ничего не надо…

Постояв еще немного в глубоком раздумье, Бахтиаров предложил возвратиться в санаторий. Обратно шли медленно и молча.

— Нина Ивановна, если вас не затруднит, то помогите мне разобраться еще в нескольких вопросах, — попросил Бахтиаров.

— С удовольствием, — ответила Нина Ивановна. — Какие у вас вопросы?

В районном городке

Не было еще и шести утра, когда в конторе красильной мастерской районного городка Кулинска зазвенел телефон.

Заведующий мастерской Гермоген Петрович Шкуреин, низкорослый черноволосый мужчина с клинообразным морщинистым лицом, в перепачканной красками серенькой курточке, выскочил из сушильного помещения и рывком схватил трубку телефона. Выплюнув на пол недожеванный леденец, он зычно и озлобленно заорал:

— Кого надо в такую рань?!

Но трубка телефона безмолвствовала. Он повторил вопрос, еще несколько секунд прислушивался, затаив дыхание. В его бледно-голубых, полинявших глазах появилось тревожное выражение. Морщины на низком лбу обозначились резче. Телефонные звонки, приносящие непонятное молчание, начались накануне, часов с семи вечера. Наконец, выдохнув воздух, Шкуреин крикнул в трубку:

— Ладно! Играйте, черти!

Бросив трубку на рычаг аппарата, Шкуреин достал из кармана курточки круглую жестяную коробку, открыл крышку и высыпал на ладонь несколько разноцветных леденцов. Раздавив леденцы на крепких зубах, Шкуреин зло взглянул на телефон и, пошевелив губами, направился в сушильное помещение.

В таинственных телефонных звонках Шкуреин чувствовал недоброе. Звонки принесли ему бессонную ночь. Вот почему и ранний утренний звонок застал его уже на ногах. Беспокойство Шкуреина, родившегося, как значилось в документах, в тысяча девятьсот седьмом году, имело причины. Родился он действительно пятьдесят лет назад, но только не Гермогеном Петровичем Шкуреиным, а Николаем Сергеевичем Иголушкиным. В Шкуреина он превратился значительно позже.

До войны Иголушкин работал в системе промкооперации в районном центре Хлопино. Несмотря на свою неказистую внешность, Иголушкин любил погулять, проявить удаль, поухаживать за женщинами. Это, и в какой-то степени работа, составляло его жизнь. Каких-либо твердых политических взглядов Иголушкин не имел, но смутные симпатии его все же были на стороне той размашистой и разгульной жизни, которую, как ему говорила старуха-тетка, до революции вел его отец — торговец мануфактурой Иголушкин. Когда фашисты заняли Хлопино и Иголушкин оказался, на оккупированной территории, он сначала вступил в подпольную организацию народных мстителей. Но немного погодя стал уклоняться от выполнения заданий, а потом просто изменил, приняв активное участие в ликвидации подпольной организации народных мстителей в Хлопино, проведенной гестапо. Впоследствии фашисты переправили его в свой тыл, в одну из школ разведки. В конце войны во французской оккупационной зоне Германии. Иголушкин был завербован еще раз. В пятьдесят втором году самолетом с документами на имя Гермогена Петровича Шкуреина он был переброшен в Советский Союз. В течение года Шкуреин выполнял задания, зарекомендовав себя способным агентом. Потом невидимая ниточка, связывавшая его с Западом, оборвалась. Решив, что это и неплохо, Шкуреин четыре года назад перекочевал с Дальнего Востока в среднюю полосу Союза, решив окончательно «затеряться».

В Кулинске он не захотел работать в большом коллективе, а удовлетворился должностью заведующего красильной мастерской. Шкуреин энергично взялся за дело, и красильня показала себя рентабельным предприятием. Здесь работали восемь рабочих, шофер и счетовод. Услугами красильни пользовались не только жители Кулинска, но и соседних районов. Иногда Шкуреин сам садился за руль машины, колесил по деревням и селам, приводя в кузове полуторатонки вороха заказов.

Жил Шкуреин одиноко, без приятелей, одевался неряшливо. Занимал он при мастерской небольшую комнату, которая была под стать своему хозяину — столь же неопрятна. С работающими в мастерской Шкуреин ладил и, казалось, вполне был удовлетворен таким образом жизни. Главное для него было — дожить до конца дней без расплаты за совершенные преступления.

В последнее время относительное спокойствие, обретенное Шкуреиным в Кулинске, было поколеблено. Ночами он подолгу не мог заснуть, беспокойно ворочался на своем ложе, а заснув, вскрикивал и стонал. У него постоянно было такое ощущение, будто он ходит по полу с расшатанными и противно скрипящими половицами. Началось с того, как он прочитал в газете о задержании в Москве скрывавшегося в течение пятнадцати лет палача людиновских комсомольцев Иванова. Страх закрался и не покидал. Хлопино было далеко от Кулинска, но ради безопасности Шкуреин перестал сам ездить по району для сбора заказов, перепоручив это подчиненным. Только по крайней необходимости он стал появляться на улицах Кулинска и даже ограничил личный прием заказов в самой мастерской, поставив на это дело одну из молодых работниц…

Послонявшись по душной сушильной камере, Шкуреин вышел в контору и сел за стол счетовода, покрытый желтым листом бумаги. Большая часть листа была разрисована какими-то рожицами. «Надо будет указать счетоводу на недопустимость таких развлечений в рабочее время», — подумал Шкуреин. Но сам машинально взял перо и стал к одной из рожиц подрисовывать туловище с ногами и руками.

Он так увлекся, что не слышал, как вошел мужчина высокого роста, в белой шляпе и светлом плаще, накинутом на плечи поверх серого костюма. Осторожно закрыв дверь, вошедший оглянулся, прислушался и выжидательно привалился к стене. В такой позе он постоял еще минуту, рассматривая багровый затылок Шкуреина, и затем громко кашлянул.

Шкуреин стремительно обернулся. От толчка наполненная до краев чернильница опрокинулась на пол.

— Вы… Вы… — разглядев незнакомца, пролепетал наконец Шкуреин едва слышным, чужим голосом, и перо выпало из его задрожавшей руки.

Гость шагнул к Шкуреину, продолжая смотреть на него.

— Вы, вы, — со свистом прошептал Шкуреин и попятился, растаптывая чернильную лужу.

Насмешливо посмотрев на фиолетовые следы, бросив на стол шляпу, мужчина властно сказал:

— Садитесь!

Шкуреин опустился на скамейку, широко расставив ноги, но никак не мог успокоить подпрыгивающие колени.

— Не дрожите! Смотреть противно.

Шкуреин поджал ноги. Ему еще был памятен гнев этого человека, вспыхивавший по малейшему поводу. Но сейчас гость был спокоен. Глянув на свои золотые часы-браслет, он только сказал:

— Итак, Сластена, мы встретились. Думали навечно спрятаться в этой дыре? Не вышло! Мы давно знали, куда вы перебрались…

Длинная рука с цепкими пальцами опустилась на плечо Шкуреина. Он побледнел еще больше. Из всех, под руководством которых Шкуреину приходилось быть, этот долговязый был самым неумолимым. Но как-то надо было выкручиваться, и Шкуреин пробормотал чуть слышно:

— Вы сами не пришли в назначенный срок. А оставаться там было уже опасно.

— Не придумывайте, — снимая с плеча Шкуреина руку, спокойно ответил гость. — Никто вас не гнал, положение было надежным и прочным.

— Что мне оставалось делать, если вы порвали концы, — упорно продолжал изворачиваться Шкуреин.

Гость снова глянул на часы и сказал:

— Не будем спорить. Я постарался составить о вас для шефа хорошее мнение. Цените это! Но, чтобы впредь вам не приходила в голову мысль валять дурака, я вас проучу особо. Сейчас заправляйте машину и через тридцать минут будьте на шоссе у Черного обрыва. Повезете меня и одну женщину.

Шкуреин понял: старое вернулось. Он попытался было отказаться, пролепетал:

— Сегодня не могу. Дела…

Гость удивленно посмотрел на Шкуреина, в глазах его блеснули злые огоньки.

— Не может быть иных дел, кроме наших. Иначе вам не поздоровится. Найдите предлог и освободитесь от работы здесь недели на две, а двадцать третьего, в десять вечера, будьте у билетных касс на вокзале в областном центре. Там вас встретит дама, с которой вы вчера вели разговор о заказе для детского дома. Помните?

Шкуреин вытаращил глаза. Вчера действительно в мастерской была женщина, назвавшаяся директором детского дома из соседнего района. Она договаривалась о покраске одежды воспитанников, интересовалась организацией работы мастерской и ее устройством. Как женщина, она произвела на Шкуреина сильное впечатление. Чтобы познакомиться с ней поближе, он решил лично поехать в детский дом за получением заказа.

— Она не директор детского дома? — с некоторым недоверием спросил Шкуреин.

Гость усмехнулся, прошелся по конторе и ответил:

— Не будьте наивным!

— Понимаю, — насильно улыбнулся Шкуреин. — Возможно, и проверочные телефонные звонки вы подавали?

— Вы догадливы, а поэтому заслуживаете лакомство, — с этими словами гость опустил руку в карман плаща и подал Шкуреину небольшой сверток в бумаге. — Недаром же вам дали в школе разведки кличку «Сластена».

Поиски

Распрощавшись с Ниной Ивановной, Бахтиаров на автобусе уехал из санатория. Из Н-ска он по телефону доложил обо всем Ивичеву. Тот, выслушав соображения Бахтиарова, разрешил ему задержаться в Н-ске.

В заключении судебно-медицинской экспертизы о смерти Касимовой говорилось, что «смерть последовала от кровоизлияния в мозг». Осмотр вещей умершей тоже не дал каких-либо улик. Заслуживало внимания только одно обстоятельство: исчезла фотокарточка Жаворонковой, которая хранилась в чемодане. Очевидно, фотокарточку взял неизвестный, так как Жаворонкова в палату Касимовой не ходила да и сама Касимова от гостьи не отлучалась ни на минуту. Но для чего неизвестному потребовалась фотокарточка Жаворонковой?

Следующие три дня были для Бахтиарова полны кропотливой работы. Поиски Жаворонковой в Н-ске дали очень мало. Он только узнал, что в камеру хранения багажа при вокзале она сдавала на несколько часов свой чемодан и саквояж. Отыскался шофер такси, возивший Жаворонкову в санаторий. По словам шофера, после возвращения в город пассажирка вышла из машины у цирка. Вещей, кроме дамской сумочки, при ней не было. И это — все.

Более существенным были результаты поисков мужчины в сером костюме и белой шляпе. С помощью сотрудников автоинспекции установили, что шофер колхоза «Завет» Корцевского района в день смерти Касимовой, около шестнадцати часов, у деревни Горенки, что расположена в трех километрах от санатория, посадил в кузов своей машины мужчину в сером костюме, белых полуботинках и белой шляпе. Не доезжая одного километра до Н-ска, пассажир оставил машину, сказав, что живет в пригороде.

Через сотрудников железнодорожной милиции было выяснено, что в тот же вечер, около девятнадцати часов, мужчина высокого роста с внешностью, описанной колхозным шофером и санитаркой Катей, в кассе вокзала города Н-ска купил два билета на скорый поезд. Перед приходом поезда мужчина появился на вокзале в сопровождении модно одетой полной дамы с небольшим чемоданом в руке. Оба они сели в мягкий вагон.

Проводница спального вагонасообщила, что мужчина и женщина сошли с поезда на станции Соколики. Мужчина, уходя из вагона, сказал, что в связи с внезапной болезнью его жены поездку продолжать они не могут и несколько дней проведут в Кулинске у своих родственников.

В тот день, когда Бахтиаров собирался возвращаться домой, из санатория позвонила по телефону Нина Ивановна. Она попросила его обязательно приехать. Под вечер, закончив дела, Бахтиаров на такси отправился в санаторий.

Дорогой разговорился с шофером. Тот оказался родом из деревни, расположенной рядом с санаторием, многих служащих знал, в том числе и Нину Ивановну. Шофер рассказал, что в прошлом году летом муж Нины Ивановны, работавший техником в лесхозе, вместе с четырехлетним сыном в выходной день отправился покатиться на велосипеде. В двух километрах от санатория велосипед сбила автомашина. Оба погибли.

— Она твердая женщина. Не пала духом, — говорил шофер. — Авторитетом большим пользуется. Она в санатории партийный секретарь…

— Как вы осунулись, Вадим Николаевич! — невольна вырвалось у Нины Ивановны, когда Бахтиаров переступил порог ее комнаты.

— Здравствуйте, Нина Ивановна, — бодро сказал Бахтиаров. — Что случилось?

Нина Ивановна молча подала ему продолговатую металлическую коробку. На крышке ее была изображена белая птица с большой конфетой в длинном клюве. Под рисунком стояла подпись по-английски: «Аист».

— Не понимаю, — проговорил Бахтиаров, открывая крышку коробки, до краев наполненной конфетами в обертках с картинкой, изображенной на крышке. — Где вы нашли эту коробку?

— Я ее нашла в траве около тропинки, по которой шли Касимова и тот мужчина, — робко пояснила Нина Ивановна. — Сразу же после вашего отъезда я прошла там еще раз.

Нина Ивановна покраснела, смутившись.

— Извините, Вадим Николаевич, но я проверила… В нашем магазине таких конфет не продавалось. Да что в нашем. В санатории отдыхает директор центрального гастрономического магазина из области, и у него спрашивала… Таких не было в продаже. Подумала, возможно, кто-нибудь из отдыхающих привез конфеты с Московского фестиваля, но в санатории нет ни одного, побывавшего на фестивале. Иностранцы к нам не приезжали. Правда, в мае месяце проездом была группа туристов из Румынии, но коробку давно бы нашли… Мне кажется, ее потерял тот, который был в палате Касимовой…

Последние слова Нина Ивановна произнесла очень тихо: она стыдилась своего предположения. Взглянув на задумавшегося Бахтиарова, с горечью подумала: «Вот еще нашлась расследовательница! Такие горе-помощники могут только все портить. Зачем я сунулась не в свое дело?» Ей вдруг вспомнился случай из жизни, когда простая женщина помогла следователю. Это несколько подняло ее дух.

— Возможно, Нина Ивановна, вы и правы, — сказал Бахтиаров, подкидывая на руке коробку. — Пожалуй, это так и есть! Коробка совсем свеженькая, будто с магазинной полки…

Нина Ивановна с благодарностью посмотрела на Бахтиарова. Помолчав немного, она, волнуясь, спросила:

— Что показало вскрытие?

— Как говорят, умерла собственной смертью, — ответил Бахтиаров. — Но пока это еще ничего не значит…

— Как понимать?

— Ольга Федосеевна была в таком возрасте и состоянии здоровья, — мягко сказал Бахтиаров, — когда достаточно из ряда вон выходящего душевного потрясения, чтобы так называемая «собственная смерть» приблизилась…

— Вы считаете, что встреча с мужчиной в парке?…

— Да, — твердо проговорил Бахтиаров и продолжал: — А пока позвольте вам сказать: вы молодец! Относительно этой, — он подкинул еще раз коробку на ладони и затем опустил в карман пиджака, — вы аккуратно проверяли? Ни у кого не вызвали излишних подозрений и любопытства?

— Я не торопилась, Вадим Николаевич, — ответила Нина Ивановна, — и потом… потом я никому не показала найденную коробку, а только директору гастронома обертку с одной конфеты…

— Очень хорошо! Еще раз спасибо.

Смущенная похвалой, Нина Ивановна отвернулась. Бахтиаров тоже повернулся, и взгляд его встретился с портретом улыбающегося со стены мальчика. Ему сразу припомнился рассказ шофера. Проникнутый дружеским расположением к Нине Ивановне, Бахтиаров тихо сказал:

— Я вас совсем недавно знаю, но у меня такое ощущение, будто мы давно с вами рука об руку на трудной работе…

Нина Ивановна резко повернулась и взглянула на него своим прямым, ясным взглядом:

— Спасибо за доброе слово!

Глубокая травма

Прошли пятые сутки после бегства Жаворонковой. Поиски не дали результатов. В Кулинск приехал лейтенант Томов. Из бесед с сотрудниками железнодорожной милиции он пришел к выводу, что неизвестные мужчина и женщина, сошедшие с поезда семнадцатого числа, если не осели в Кулинске, то покинули город на автобусе или же на попутной машине. На вокзале их не видели больше.

Бахтиаров вернулся в свой город. Дома его ждало несколько писем. Вспыхнула надежда: нет ли от Жаворонковой, но напрасно. Бегло просмотрев письмо матери и два письма братьев, он переоделся и поспешил в управление. Мысли о случившемся не покидали ни на минуту. Ему показалось, что даже постовой сержант, которому он при входе в здание предъявил свое удостоверение, все знает и в его глазах читается упрек: «Что ж ты, дорогой товарищ, а еще капитан… Как нехорошо».

Поднимаясь по лестнице на третий этаж, Бахтиаров услышал сзади чьи-то торопливые шаги. Только почувствовав на плече тяжелую руку, он поднял голову и увидел поравнявшегося с ним майора Гаврилова. Майор был серьезен, в голубых глазах его светилось сочувствие. Этот взгляд так подействовал на Бахтиарова, что он понял: в управлении всем известно о его истории.

— Не вешайте голову, товарищ Бахтиаров, — мягко проговорил Гаврилов.

— А что, заметно? — спросил Бахтиаров, пожимая протянутую руку, и напряженно улыбнулся.

— Безусловно! По плечам заметно. Будто с тяжелым соляным кулем взбираетесь по лестнице, — ответил Гаврилов, отводя взгляд в сторону.

— Бывает! — с напускным спокойствием проговорил Бахтиаров и, кивнув, пошел к двери своего кабинета.

Томова на месте не было. Бахтиаров набрал номер телефона полковника Ивичева и доложил о своем возвращении. Ивичев предложил немедленно явиться к нему.

В большом и гулком кабинете начальника Бахтиаров почувствовал себя еще хуже. Он сдержанно поздоровался и, получив приглашение садиться, устало опустился на один из стульев, шеренгой вытянувшихся вдоль стены.

Было тихо. Только с улицы доносился обычный дневной шум. Полковник Ивичев, одетый в синий штатский костюм, сидел за большим письменным столом и с пристальным любопытством рассматривал коробок со спичками. С неменьшим интересом Бахтиаров стал изучать лицо начальника. Свежевыбритое, с блестящими, гладко причесанными волосами, плотно сжатыми губами, оно имело на себе печать некоторой официальной отчужденности и ничуть не напоминало Ивичева, каким его Бахтиаров видел последний раз в домашней обстановке. Белый воротничок рубашки и нежных сероватых тонов галстук с широкой полосой стального цвета еще больше подчеркивали строгость.

Затянувшееся молчание не предвещало ничего хорошего.

— Так вот, товарищ Бахтиаров, — Ивичев осторожно положил коробок на стол. — Пока вы были заняты, партийная организация и руководство управления сочли необходимым командировать члена партийного бюро товарища Гаврилова в Белоруссию. Словом, майор Гаврилов побывал там, где Касимова нашла девочку. Должен вам сказать, выяснились неприятные вещи… Я вам зачитаю докладную. Слушайте, — он придвинул к себе лежавшую сбоку стола папку с бумагами и открыл ее.

Бахтиаров насторожился.

— «При расследовании на месте, в деревне Глушахина Слобода, — начал Ивичев, — было выяснено, что в августе 1944 года (число никто не помнит) при взрыве в избе Григория Пантелеевича Жаворонкова погибла вся его семья. Полагают, что взорвались какие-то боеприпасы, оставленные гитлеровцами в подполье избы.

Григорий Пантелеевич Жаворонков в первый период войны партизанил, а затем, с конца 1943 года, после тяжелого ранения, находился с семьей в специальном семейном лагере при партизанском соединении и одним из первых после изгнания оккупантов вернулся в Глушахину Слободу. В этой деревне в то время проживала Касимова, приехавшая сюда из другой местности в поисках своего десятилетнего сына. Касимову узнали по фотокарточке жители деревни.

Когда произошел взрыв в избе Жаворонковых, жители Глушахиной Слободы, а их тогда вместе с Жаворонковыми было всего четыре семьи, попрятались, предполагая, что вернулись фашисты. Муж колхозницы Гулькевич, умерший вскоре после того случая, нашел недалеко от развалин избы Жаворонковых девочку лет двенадцати или тринадцати. Девочка была в бессознательном состоянии, одежда — в крови, лицо перепачкано сажей. Гулькевич сказал, что это дочь Жаворонковых — Нюра. Остальные жители боялись подойти к месту взрыва и поверили сказанному Гулькевичем. Касимова, оказавшаяся рядом с Гулькевичем, схватила девочку и унесла к себе, в одну из пустовавших изб. Она никого не подпускала к девочке, заявляя, что нашла ее вместо сына и никому не отдаст. С ней никто и не собирался спорить. Люди были довольны, что сирота попала в заботливые руки. На другой день к вечеру Касимова вместе с девочкой ушла из Глушахиной Слободы. Гулькевич, работавший до войны в сельском Совете, выдал Касимовой справку о том, что Анна Жаворонкова круглая сирота, родители ее погибли.

Через месяц в Глушахину Слободу вернулись оставшиеся в живых поселяне. Вернулась и Нюра Жаворонкова. Оказалось, что задолго до возвращения родителей в свою деревню она заболела, отстала от них и жила в Орше в семье одного железнодорожника.

В настоящее время Анна Григорьевна, теперь ее фамилия Силачева, работает бригадиром колхоза «Луч победы», живет в заново отстроенной Глушахиной Слободе, у нее двое детей. Силачева обеспокоена тем, что где-то живет человек, носящий ее имя, но со своей стороны никаких заявлений в советские органы не делала.

В июле месяце прошлого года в Глушахину Слободу приезжала писательница Елена Строева. Она знакомилась с жизнью возрожденной Глушахиной Слободы, намереваясь написать книгу очерков. Строева беседовала с колхозниками, но больше всего и подробнее с А. Г. Силачевой. Строева даже прожила три дня в доме Силачевой, интересовалась фактом гибели ее родителей.

В соответствии с вашими указаниями я не проводил каких-либо официальных действий по опознанию личности, но «случайно» показал А. Г. Силачевой фотокарточку врача А. Г. Жаворонковой. Молодая колхозница сразу спросила меня: откуда я знаю писательницу Строеву? Из дальнейшей беседы выяснилось, что у А. Г. Силачевой о писательнице Строевой осталось самое наилучшее впечатление». — Ивичев положил на стол докладную записку. — В официальных документах ваша невеста местом своего рождения называет Глушахину Слободу, а отцом — колхозника Григория Пантелеевича Жаворонкова. Что вы на это скажете?

Бахтиаров, подавленный услышанным, медленно поднялся:

— Дайте собраться с мыслями, товарищ полковник.

Ивичев встал, закурил папиросу и подошел к открытому окну. Покуривая, он несколько раз бегло взглянул на Бахтиарова. Ему было обидно, что этот всегда уверенный в себе человек стоял сейчас в позе провинившегося мальчишки. Ивичев понимал тяжелое состояние Бахтиарова, но тем не менее все же сказал:

— Надо было как следует, дорогой товарищ, поинтересоваться своей избранницей…

Слова были произнесены по-отечески заботливо, но Бахтиаров побледнел, шагнул к полковнику и запальчиво сказал:

— Жаворонкова приехала сюда ребенком, достаточно долго прожила здесь, ее знает общественность. Она…

Тут он внезапно умолк. Остановил его не столько изумленный взгляд Ивичева, сколько глубоко осознанная в этот момент двойственность Жаворонковой. «Писательница Строева!» — с сильным раздражением подумал он. Встал в памяти ее прошлогодний отъезд в отпуск. На его вопрос, куда она поедет, она ничего определенного не ответила.

— Обдумайте все это как следует, товарищ Бахтиаров, — глухо сказал Ивичев, возвращаясь к столу. — Коммунист-чекист обязан бдительно относиться к тому, что связано с его деятельностью. Коммунист-чекист не может отрывать личную жизнь от работы. Вот почему, товарищ Бахтиаров, если, паче чаяния, окажется Жаворонкова человеком из мира, враждебного нашей стране, не только вам, но и мне придется держать ответ перед партией за допущенную беспечность и слепоту. Не поймите меня ложно. Было бы политически неправильно только на основе каких-то подозрений видеть в Жаворонковой врага, а отсюда строить все, в том числе и отношение к вам…

Бахтиаров порывисто подошел к столу.

— Вы правы, товарищ полковник, — заговорил он твердым голосом. — Безусловно, я попал в сложное положение, но, на мой взгляд, во всей этой истории главное заключается в недоразумении. Надо отыскать Жаворонкову, и тогда все станет ясным!

— Это не так просто.

— Найдем! — уверенно воскликнул Бахтиаров и с заметным волнением, склоняясь над столом, продолжал: — Поймите, если бы Жаворонкова была врагом, она не сделала бы того шага, с которого все началось. Я имею в виду записку. Будучи преступницей, она стала бы заметать следы, а не открывать их…

— Согласен с вами. Это единственное светлое пятнышко. Больше всего мне не нравится ее появление прошлый год в Глушахиной Слободе. Писательница Строева… Зачем ей потребовалась такая маскировка?

Бахтиаров снова помрачнел.

— Вчера похоронили Касимову, — помолчав, грустно сказал Ивичев.

— Представляю, — мрачно проговорил Бахтиаров. — Никого близких! У нее все родные давно умерли…

— Ошибаетесь! Коллектив фабрики проводил ее в последний путь. Десятки венков… Она девушкой пришла на эту фабрику.

Как стоял Бахтиаров, опершись руками на стол полковника, так и застыл в этой позе, устремив взгляд на чернильный прибор. В эти мгновения он думал не о том, что было неразгаданного в смерти Касимовой, а о том, что нет уже в живых этой бодрой, энергичной женщины. Встречаясь с ней, он всегда находил что-то общее со своей матерью. И та и другая любили жизнь, считали величайшим счастьем принадлежность к партии. Еще совсем недавно Касимова говорила Жаворонковой: «Ты, Аннушка, только постарайся, чтобы я могла подольше крепенькой быть, работать…»

Бахтиаров встрепенулся и с почти юношеским испугом взглянул на Ивичева. Но тот был занят своим делом: наклонившись, что-то искал в ящике письменного стола. Бахтиаров сказал:

— Товарищ полковник, может быть, вы послушаете, что мне еще удалось выяснить…

— Да, да, — сразу оставив поиски, отозвался Ивичев и, взглянув на часы, сказал: — Докладывайте. Через тридцать минут пойдем к начальнику управления.

Медицинская сестра

В центральной городской поликлинике работали несколько молоденьких медицинских сестер. Особой расторопностью и предупредительностью среди них выделялась комсомолка Таня Наливина — стройная девушка с ласковыми светло-карими глазами.

Работала Таня в девятом кабинете у врача Жаворонковой. Она внимательно присматривалась к работе молодого терапевта и незаметно для себя переняла у Жаворонковой манеру заботливо разговаривать с больными и умение в беседе вызвать больного на откровенность, дать дельный совет. Жаворонковой было хорошо работать с Таней, и когда девушку хотели перевести к другому врачу, она запротестовала и добилась того, что Таня осталась при ней. Вместе с тем, уважая и ценя Таню, Жаворонкова все же не была с ней откровенна. Таня мало знала о личной жизни Жаворонковой. Только несколько раз встретив ее с Вадимом Николаевичем, она сделала вывод, что Жаворонкова неравнодушна к этому человеку. После ухода Жаворонковой в отпуск прием больных в девятом кабинете вел врач Ихтиаров, пожилой, мрачного вида длинноволосый мужчина с приплюснутым носом. Прием больных он вел сухо, Таню старался не замечать, а когда ему что-нибудь требовалось, бурчал себе под нос. Таня тосковала, считала дни, с нетерпением ожидая возвращения Жаворонковой из отпуска.

В этот вечер, закончив прием, Ихтиаров забрал свой портфель и, что-то промычав, вышел из кабинета. Таня, облегченно вздохнув, стала собирать со стола карточки больных, приходивших на прием. Сложив карточки стопкой, она села на стул, на котором обычно сидит врач. Лицо девушки было озабочено. Покусывая сочные губы, она задумчиво смотрела в окно на неподвижные листья тополя во дворе поликлиники. Потом вынула из кармана халата голубой конверт, а из него сложенный вдвое листок почтовой бумаги. Она наизусть знала содержание письма, но тем не менее снова перечитала его:

«Таня! Угрызения совести не оставляют меня. Я противен себе с того злосчастного вечера. Не прошу о возврате Вашего расположения — только простите.

Верьте слову бывшего солдата-пограничника: я не хотел в Вашу жизнь внести и маленькой соринки.

Иван Дубенко».


Тане Наливиной девятнадцать лет. После окончания средней школы ей не удалось поступить в медицинский институт, но она твердо решила осуществить мечту — стать врачом, и вот уже второй год работает в поликлинике. Отец Тани погиб на фронте, и она жила с матерью. Весной Таня познакомилась с демобилизованным пограничником Иваном Дубенко. Ей понравился этот крепкий, с обветренным лицом серьезный парень. Но как-то, совсем недавно, провожая Таню домой после кино, Дубенко позволил себе ее обнять и поцеловать. Таня ударила его по лицу и горько расплакалась. «Я думала, вы не такой!» — услышал Дубенко. Она перестала с ним встречаться, не отвечала, когда он вызывал ее по телефону, переходила на другую сторону улицы, если встречались. Но ей все же было жаль Дубенко. И вот письмо от него…

Открылась дверь, и вошел Бахтиаров. Таня сразу подметила перемену в нем и удивленно воскликнула:

— Что с вами?

— Здравствуйте, Таня. Что вас поразило?

— Выглядите ужасно! Вы здоровы? — спросила Таня, пряча письмо в карман халата. Не вставая с места, придвинула стул. — Садитесь.

— Не знаю, что вам и ответить, — сказал Бахтиаров, присаживаясь к столу. — Больным себя не считаю, просто устал…

Замолчали. Таня поняла, что Бахтиаров хочет о чем-то ее спросить, и терпеливо ждала, поправляя рукой выбившиеся из-под шапочки тонкие светлые волосы.

— Случайно, от Анны Григорьевны вы не получаете писем? — спросил Бахтиаров.

— Мне казалось, — мягко сказала Таня, — что Анна Григорьевна должна была поехать куда-то вместе с вами…

— Мне думается, с вами можно говорить откровенно.

— Во мне еще никогда никто не ошибался! — покраснев, ответила Таня и, откинувшись на стуле, скрестила на груди руки.

«Эту манеру она переняла от нее», — подумал Бахтиаров.

— Что вам обо мне говорила Анна Григорьевна? Кто я, где работаю?

— Вы инженер какого-то исследовательского института, засекреченного, — просто ответила Таня.

Бахтиаров невольно улыбнулся и подумал: «Действительно исследовательский институт…» Но через мгновение его лицо снова стало строгим и озабоченным.

— Так она вам сказала?

— Да. Разве это неправда? — спросила Таня.

— Я работаю в органах госбезопасности, — помолчав, ответил Бахтиаров, не спуская глаз с лица девушки.

Таня не удивилась. Она только спросила:

— Она знает?

— Да.

— Если она мне сказала иное, значит, так нужно, — заключила Таня и, посмотрев в окно, с увлечением сказала: — Ваша работа нужная. Очень! Я там с удовольствием бы поработала. Правда, мне нравится и здесь, но если бы, допустим, потребовалось, то я… — Таня покраснела под пристальным взглядом Бахтиарова и спросила:

— Почему вы так на меня смотрите? Я кажусь вам смешной?

— Нисколько! — возразил Бахтиаров. — Мне понравилось сказанное вами.

Похвала еще больше смутила ее. Она наклонила голову.

— Что же с Анной Григорьевной? — с беспокойством спросила вдруг.

— Она исчезла…

— Как! — вскочила Таня со стула.

— Не знаю. В общем, ее нет.

Немного помолчав, Таня сказала:

— Теперь мне понятно, почему ее не было на похоронах Ольги Федосеевны. Она ведь у нас в поликлинике лечилась. Я ее знала. Я многих спрашивала, но никто ничего толком не знал. Наши девочки болтали, будто Анну Григорьевну из отпуска вытребовали в какую-то важную командировку куда-то в Азию, словом, далеко…

— Никто ничего не знает… Ищут.

Таня сжала пальцами виски.

— Сколько несчастий на одну семью! Вадим Николаевич, что же это такое?

— Не знаю, Таня. Очевидно, стечение обстоятельств.

— Ну и как же теперь? — в вопросе Тани звучала неподдельная тревога.

— Понятия не имею.

— Могу я вам чем-нибудь помочь, Вадим Николаевич? — спросила Таня. — Говорите прямо. На меня можно положиться.

Она вышла из-за стола. Бахтиаров молчал. Таня встревожилась:

— Вы мне не доверяете?

— Что вы, Таня! Если бы это было так, я бы к вам не пришел. О том, что Анна Григорьевна пропала, никто не должен знать, а я вам доверил. Теперь судите сами.

— Спасибо, — тихо произнесла Таня.

— Знакомых ее знаете?

— Кроме вас, мне думается, у нее никого нет.

— Не называла ли она друзей из других городов? — спросил Бахтиаров.

— Никогда. Она ни с кем не переписывается.

— Почему вы так говорите?

— Недели полторы назад она получила письмо от одной нашей больной с курорта. Письмо пришло прямо на поликлинику, на имя Анны Григорьевны. Прочитав письмо, она сказала, что это первое письмо, полученное ею за всю жизнь. Я очень удивилась, но она мне объяснила. Вы, надеюсь, знаете, как сложилась ее жизнь?

Бахтиаров кивнул головой и, немного помолчав, спросил:

— Какое у нее было настроение в последний день работы? Это было в четверг на прошлой неделе…

Таня не задумываясь ответила:

— Пришла она утром в прекрасном настроении. Какая-то особенная была. И так она хороша, а в то утро… такой я ее еще не видела. На прием было записано только трое, вызовов на дом совсем не было. Но, отпустив больных, она стала меркнуть: будто в ней что-то погасло. Сидела на своем месте и не отрываясь смотрела в окно. Я стала говорить, что мне без нее будет трудно, надо привыкать к другому врачу, но она ничего не ответила. Потом она куда-то уходила из кабинета. Затем меня вызвали на полчаса в процедурный кабинет подменить сестру. Когда я вернулась, ее уже не было здесь, ушла совсем. Мне даже проститься с ней не пришлось. Вот и все.

— Вы, Таня, кажется, тоже ездили на фестиваль в Москву?

— Да. Облздравотдел дал автобус. Но в Москве мы почти сразу все растерялись. Хотя Анна Григорьевна остановилась вместе со мной у моего дяди, недалеко от метро «Серпуховская»…

— Не встречалась ли она с кем на фестивале?

— Вот этого я сказать не могу. Мы очень недолго были вместе. Из Москвы она уехала отдельно, поездом. Раньше нашего приехала домой…

— У меня к вам, Таня, будет просьба, — тихо начал Бахтиаров после некоторого раздумья. — Если вам что-нибудь станет известно о ней, вы обязательно скажите мне. Пусть, на первый взгляд, это будет пустяк, все равно. Я вам дам номера своих телефонов для вызова меня в любое время суток… Вас не затруднит?

— Ой, что вы! Я с радостью, лишь бы толк был!

Бахтиаров взял на столе рецептурный бланк и написал три телефонных номера.

Таня спрятала бумажку в карман халата.

— Но помните, о нашем разговоре — никому, — предупредил Бахтиаров.

Лицо Тани вспыхнуло, глаза потемнели. Она прошептала:

— Можете не предостерегать…

— Извините, Таня. Я не хотел вас обидеть.

— Ну хорошо, — улыбнулась Таня и с прежней приветливостью посмотрела на Бахтиарова.

— Прощайте пока, — все еще испытывая неловкость, проговорил Бахтиаров и направился к двери.

— Одну минуточку! — позвала Таня.

Бахтиаров вернулся от двери, Таня, понизив голос, сказала:

— В последний день работы Анны Григорьевны, после того как она уже ушла, явился сюда какой-то мужчина и спрашивал ее. Я ответила, что Анна Григорьевна уехала в отпуск, а куда, мне неизвестно. Тогда мужчина спросил, не в тот ли санаторий она отправилась, где отдыхает ее мать. Это удивило меня, но я опять сказала, что мне ничего неизвестно. Так он и ушел. Ни до этого, ни после мужчину я в поликлинике не видела…

— Вы запомнили его?

— Конечно!

— Расскажите, какой он?

Таня задумалась и наклонила голову. На лбу у нее между бровей появилась маленькая складочка, сделавшая ее юное лицо серьезным. Лучи солнца золотили ее светлые волосы.

— Трудно?

— Нет, отчего же! — она посмотрела на Бахтиарова. — Просто хочу точнее припомнить, чтобы вы сразу его себе представили. Широкий в плечах, высокий, в легком черном костюме, но шея у него жилистая, как бы ссохшаяся, удивительно маленькая для его роста голова. Лицо у него неприятное, похожее на маску. Особенно отталкивает выражение глаз. Какими-то угольно-черными они мне показались. Шляпу серую со шнурком он держал в согнутой руке…

Бахтиаров стоял перед Таней. Его словно обдало нестерпимым жаром. «Маленькая голова» — это так похоже на рассказанное Катей в санатории. Бахтиаров еще долго беседовал с Таней и пришел к твердому убеждению, что в санатории и в поликлинике был один и тот же человек. Это уже многое значило.

— Если он придет еще раз? — нарушила его размышления Таня.

— Что? Сюда? Вряд ли! Но если это случится, то вам, Таня, обязательно необходимо хотя бы что-нибудь узнать о нем. Но все надо сделать очень осторожно, очень! Например…

…Через несколько минут Бахтиаров распрощался с Таней.

Разгаданный ход

На третий день после смерти Касимовой в санаторий «Отрада» прибыла Ольга Викентьевна Гулянская, изрядно поблекшая дама. Предъявляя путевку, она назвалась бывшей певицей, потерявшей голос, и попросила дать ей возможность пожить в третьем корпусе, о котором так восторженно отзывалась ее приятельница, отдыхавшая в «Отраде» весной. Свободное место в третьем корпусе было, и желание Гулянской исполнили.

Санитарка третьего корпуса Катя Репина за весь год своей работы в санатории никогда не встречала со стороны отдыхающих такого внимания, какое ей оказала новая больная из пятой палаты. Началось с того, что в первый же день эта женщина, разбирая свои вещи, заставила Катю принять подарок: красивый крепдешиновый шарфик и коробку духов «Пиковая дама». Но не только это. При всяком удобном случае Ольга Викентьевна старалась вступить с Катей в разговоры, словоохотливо рассказывала о своей жизни и болезни, помешавшей ей стать популярной певицей. Катя, выросшая сиротой и не избалованная ласковым отношением, оценила внимание и старалась помочь чем только могла этой женщине, постоянно жалующейся на недомогание.

На четвертый день, после завтрака, Гулянская, закутанная в пуховый платок, одиноко сидела в шезлонге на веранде. При взгляде на нее можно было подумать, что она спит.

«Так искать тепла да еще на солнцепеке…» — жалостливо подумала Катя. Девушка хотела неслышно уйти, но Гулянская окликнула ее.

— Я слушаю вас, Ольга Викентьевна.

— Посиди со мной, девочка. Мне очень грустно одной.

Кате было некогда, но она все же покорно опустилась на маленькую скамеечку у ног Гулянской.

Прошло минуты две. Гулянская сидела с закрытыми глазами. Катя не выдержала и с дружелюбной заботливостью спросила:

— Вам позвать врача?

— Ради бога, не надо, — расслабленным голосом ответила Гулянская. — Я знаю свою болезнь. Врачи мне не помогут, милая девочка. Грустно, очень грустно сознавать, что дни сочтены. Но ничего не поделаешь… Такова моя участь!

— Вам, Ольга Викентьевна, надо было поехать в специальный санаторий, а не к нам… Полечить горло…

Гулянская безнадежно махнула рукой и открыла глаза. Были они у нее светло-голубые, с синеватыми крапинками. Искусственно утолщенные ресницы делали ее взгляд глубоким.

— Поговорим, Катенька, о другом. Надоели бесконечные разговоры о болезни… Тебе нравится здесь работать?

Что и говорить: Кате не по душе ее работа. Хочется выучиться на медицинскую сестру. В этом и призналась девушка Гулянской.

— Конечно, как-то приходится приспосабливаться к жизни, — вздохнув, заговорила Гулянская. — Но ты не унывай, девочка. Ты еще молода, у тебя все впереди. Только где бы ты ни работала, будь осторожна с людьми, подвести могут…

— А как угадаешь, Ольга Викентьевна, собираются тебя подвести или нет? — чистосердечно спросила Катя.

— Узнать трудно, девочка, — ответила Гулянская, пристально смотря на Катю. — Как отдыхающие к тебе относятся?

— Не все так добры, как вы, но ничего плохого сказать не могу.

— А не случалось ли тебе напрасной обиды переживать? Пропадет вещь у больного, а поклеп на санитарку…

— Ну что вы! — покраснела Катя и наклонила голову. — У нас таких случаев не бывало. Народ приличный приезжает…

— Посторонний забредет в палату, украдет что-нибудь, а подозревать станут обслуживающий персонал. Разве так не может быть? Кругом лес, жутко здесь, — продолжала Гулянская.

Катя сидела, перебирая пальцами полу халата. Подняв глаза, она увидела устремленный на нее острый взгляд Гулянской. В этом взгляде не было ничего болезненного. Катю смутила такая резкая перемена. Она проговорила:

— Не знаю такого примера. Возможно, в других санаториях и было, а у нас не случалось.

— Может так быть! — снова закрыв глаза и откинув голову, утвердительно протянула Гулянская.

Катя бросила на нее удивленный взгляд. Хотя Гулянская и опустила веки, но наблюдала за ней. Катя отвернулась.

Тут она задумалась. Почему эта женщина оказывает ей столько внимания? Случалось, иногда какая-нибудь отъезжающая после лечения что-нибудь оставит на память, а тут…

И девушку, все еще находившуюся под впечатлением смерти Касимовой, разговора с работником КГБ, вдруг охватил страх. Но, поборов минутную слабость, Катя притронулась к руке Гулянской и сказала таинственным шепотом:

— Извините, Ольга Викентьевна, вспомнила! Был у меня один случай, только о нем никто не знает, совсем никто… Я вам первой расскажу. Вы меня только не выдадите? Хорошо?

Гулянская всем корпусом подалась к девушке, широко открыв глаза. Такой энергичный порыв больной еще больше уверил Катю в ее предположении. Но Гулянская уже сразу сникла, съежилась и вяло спросила:

— Что-то интересное?

Катя внутренне вся напряглась: слишком непривычна роль, которую она на себя в эти минуты приняла.

— Было интересно? — повторила Гулянская, пристально глядя на девушку.

— А вот слушайте, — вздохнула Катя. — Неделю назад, днем, я вошла в восьмую палату и застала дядьку… Он рылся в чемодане одной отдыхающей. Обомлела я, но спросила, что ему надо. Он что-то сказал, но я с перепугу ничего не разобрала. Потом он чиркнул мне в лицо какой-то зажигалкой и ушел. Что он утащил из чемодана — не знаю. Да так никто ничего и не узнал, Я никому не сказала, что в палате был вор, а хозяйка чемодана в тот час умерла на прогулке в парке… Так и остался этот случай на моей несчастной совести… Может быть, и надо было сказать про вора…

— Конечно! Ты же, Катя, советский человек…

— Может быть, не поздно и теперь? — вытаращила Катя глаза.

— Теперь? — внимательно посмотрев на Катю, переспросила Гулянская и, помолчав, добавила: — Кому теперь это нужно. Время упущено. Только дурой назовут да еще выговор дадут…

— Я тоже так думаю. Только вы, пожалуйста, никому не говорите. Хорошо?

— На меня можешь надеяться, — ответила Гулянская.

— Страшно мне тогда было, — повела Катя плечами.

— Неужели никто, девочка, кроме тебя, этого вора так и не видел? — вкрадчиво спросила Гулянская.

— А кому же видеть-то, Ольга Викентьевна? Час был такой, что в палатах ни души. Я вот только и подвернулась.

— Да, — помотав головой, начала Гулянская. — Много у нас говорят о бдительности, учат народ, а сколько еще ротозейства кругом. А кому-то это и на руку…

— Так вы про меня не скажете? — спросила Катя.

— Не бойся! Зачем мне это нужно?

Гулянская закрыла глаза. Посидев немного с непроницаемым лицом, посмотрела на Катю, поморщилась и сказала:

— Ужасная слабость. Отведи меня, девочка, в палату. Твой рассказ даже напугал меня. Теперь я буду бояться уходить из палаты…

Проводив Гулянскую, Катя бросилась искать Нину Ивановну. Нашла она ее в комнате партийного бюро. Улусова внимательно выслушала Катю и задумалась.

— Вот поверьте, Нина Ивановна, мне кажется, что эта крашеная тетка выясняла тут у нас, что про вора думают! Конечно, если посмотреть на это иначе, то просто нервы у меня не в порядке, — внезапно переменив тон, тихо закончила Катя.

Нина Ивановна, не на шутку взволнованная рассказом Кати, подняла протестующе руку и сказала:

— Подожди… Получается, что тот человек фотографировал для того, чтобы по карточке его сообщнице тебя нашла.

— Какая вы умная! — облегченно воскликнула Катя, почувствовав поддержку в этих словах.

— Причем здесь я? Вот ты настоящая умница — разгадала!

— И ничего у нее не болит! — уже совсем смело заявила Катя. — Просто она притворяется.

Нина Ивановна и Катя решили понаблюдать за Гулянской. Но на другое утро, заглянув в пятую палату, Катя застала Гулянскую над раскрытым чемоданом.

— Что это вы? — спросила Катя, почувствовав недоброе.

— Хорошие вы, Катюшенька, люди, но я все же решила уехать. Всегда, как только почувствую себя сносно, посылаю к чертям всякое лечение. Такой у меня характер!

— А как же путевка? Еще столько дней… Неужели не жалко денег?

— Пустое! Разве в деньгах счастье, девочка!

Катя постояла немного, наблюдая за сборами Гулянской, и молча вышла из палаты. Через три минуты она вернулась и положила на кровать перед Гулянской ее подарок — духи и шарфик.

— Мне неудобно принимать это от вас.

— Что ты, Катя! — Гулянская подозрительно посмотрела на девушку. — Ты боишься, начальство узнает? Напрасно! На меня можешь положиться.

— Мне не надо вашего, — настойчиво проговорила Катя.

— Ты меня обижаешь, — все еще испытующе глядя на Катю, сказала Гулянская. — Я так хорошо к тебе относилась. Ты же не настолько обеспечена, чтобы приобретать такие вещи…

— Не беспокойтесь. С меня хватит, — ответила Катя. — Вот если бы вы до срока путевки дожили, тогда другое дело…

— Глупенькая! Я тебя поняла: ты считаешь, что не заслужила. Так поверь, я не могу дольше оставаться, не могу! Со мной может быть хуже. Ты же сама говорила, что мне надо в специальный санаторий… Бери, пожалуйста! То, что ты для меня сделала за эти дни, заслуживает несравненно большей награды. Бери!

Катя отстранила руку Гулянской и, ничего больше не сказав, вышла из палаты. Гулянская швырнула духи и шарфик в открытый чемодан и сквозь зубы проговорила:

— Непролазная серая дура!

Странный посетитель

Рабочий день в центральной городской поликлинике заканчивался, когда вошел запоздалый посетитель. В регистратуре он прочитал расписание работы врачей. Потом мужчина поднялся на второй этаж, около девятого кабинета остановился, снял соломенную шляпу, поправил густые черные волосы и осторожно постучал согнутым пальцем в белую дверь.

Таня Наливина появилась на пороге и окинула быстрым взглядом посетителя.

— Можно? — спросил он, стараясь через плечо девушки заглянуть в кабинет.

— Прием окончен. Доктора нет, — ответила Таня, рассматривая на лацкане пиджака мужчины большую коллекцию красивых значков.

— Вам нравятся эти сувениры? — спросил мужчина, подметив взгляд Тани. — Красивые штучки. Московский ГУМ за дни фестиваля их продал более чем на семь миллионов рублей. Солидно! До каких же у вас принимает врач?

— До семи, — ответила Таня. — Вы опоздали на прием. Доктор принял всех, кто был записан.

— Да видите ли, — замялся мужчина и, оглянувшись, продолжал: — Мне, собственно, не на прием, а просто повидать доктора Анну Григорьевну Жаворонкову.

Таня едва не сказала, что Жаворонковой вообще нет, но вовремя одумалась. Опустив светло-карие глаза, проговорила:

— К сожалению, вы опоздали.

— Какая досада! — воскликнул мужчина, и лицо его сделалось недовольным.

— Вас, может быть, устроит другой врач? — спросила Таня, пытливо всматриваясь в лицо мужчины.

— Мне нужна Жаворонкова, — пробурчал тот в ответ и еще больше нахмурился.

— Тогда вот что, — певуче сказала Таня. — Приходите завтра часа в три… Я предупрежу ее.

— Вы очень любезны, — сразу повеселел мужчина и учтиво поклонился. — Я вам буду очень благодарен.

— Не за что.

Мужчина еще раз поклонился и, надев шляпу, пошел к выходу.

Таня стояла на площадке второго этажа и смотрела ему вслед. Она опасалась, как бы он не зашел в регистратуру справляться о Жаворонковой, но мужчина, спустившись по лестнице, направился прямо к выходу на улицу. Таня облегченно вздохнула.

Через десять минут, покинув поликлинику, она из будки телефона-автомата уже разговаривала с Бахтиаровым. Бахтиаров поблагодарил ее, похвалил за сообразительность и пообещал завтра около трех быть в поликлинике.

Последние дни мать Тани была нездорова и девушке самой приходилось, возвращаясь с работы, заходить в магазины за продуктами. И на этот раз, закупив все необходимое, при выходе из гастронома Таня столкнулась с мужчиной, полчаса назад приходившим в поликлинику. Он узнал Таню и заулыбался. Она строго посмотрела на него и, когда он вошел в магазин, с досадой подумала, что поступила неправильно: надо было приветливее обойтись с ним и, возможно, ей сегодня же бы удалось кое-что узнать.

Тут у нее, как-то неожиданно для самой, возникло решение последить за мужчиной. Она перешла на другую сторону улицы и, войдя в маленький магазинчик, торгующий граммофонными пластинками, встала у окна, наблюдая за дверью гастронома.

Не прошло и пяти минут, как интересовавший Таню мужчина вышел из магазина, постоял у входа и пошел направо. Таня покинула свой пост. Впервые в жизни она была в положении преследователя. Она шла по другой стороне улицы, стараясь не выпустить из поля зрения широкую спину в коричневом пиджаке. Мужчина шел неторопливо, шляпу нес в руке и посматривал не только на витрины магазинов, но и на стены домов, часто задирал голову. «Приезжий», — решила Таня.

У кинотеатра мужчина остановился в раздумье, а затем вошел в вестибюль. Отступать было уже поздно, и Таня тоже вслед за ним подошла к кассе, купила билет. В зрительном зале она заметила ряд, на который сел мужчина.

Начался сеанс. Таня безучастно смотрела на экран, беспокойно думая о том, что же она предпримет дальше. И тут ее осенила удачная мысль. Она вышла из зрительного зала и поспешила на улицу. Отыскав телефон-автомат, Таня позвонила Бахтиарову.

Через пятнадцать минут он уже был около кинотеатра. Таня подробно рассказала все. Бахтиаров взял ее сумку с покупками, и они стали медленно прогуливаться по слабо освещенной аллее сада рядом с кинотеатром. Минуты тянулись медленно. Порой Тане казалось, что поднятая ею паника совершенно напрасна. То она начинала думать о том, что, пока ходила звонить по телефону, мужчина покинул зрительный зал и ушел.

Но вот кончился сеанс. Таня, волнуясь, всматривалась в пеструю людскую ленту, стекающую вниз по широкой, ярко освещенной лестнице. Когда она наконец увидела мужчину, то в радостном порыве крепко сжала руку Бахтиарова.

Ночью

В западной части неба зацепился за, невидимую опору и повис диск луны. Трава и низкий кустарник в росе казались матовыми. Стояла тишина. Расплывчатое белое пятно поплыло из-за деревьев. Бахтиаров почувствовал запах дыма. Когда, пройдя поляну, он обернулся, то увидел, что следы его ясной цепочкой отпечатались на траве. Ноги были мокрые. Пройдя еще немного, он остановился на краю болота. Камыши, туман, застрявший в них, вода, отражение луны — все словно застыло. Тишина была такая необычная, что Бахтиарову казалось, будто он лишился слуха.

Вскоре он вышел к костру. К его радости, тот, которого он так упорно и долго преследовал, сидел на куче еловых веток и тихо вел беседу с каким-то молодым парнем.

— Не прогоните? — нарочито бодро спросил Бахтиаров.

Люди у костра молча рассматривали его. Особенно пристальным был взгляд молодого парня.

— Откуда вас только несет сегодня, — наконец грубоватым тоном промолвил он. — Нельзя костер развести, сразу ночных бабочек нагоняет…

Мужчина в соломенной шляпе виновато улыбнулся и, освобождая место рядом с собой, голосом мягким и даже несколько застенчивым сказал:

— Садитесь! Охотник добрый никому не отказывает…

Усевшись на ветки, Бахтиаров стал исподволь присматриваться к соседу. Тот тоже слегка скашивал на него свои блестящие глаза. Тогда Бахтиаров, сладко зевнув, стал смотреть на чуть шевелящуюся листву березы, шатром накрывшую костер.

Все трое молчали. Бахтиаров старался определить, среди кого он оказался. Сидевший рядом был уже более или менее знаком. И в городе и в вагоне пригородного поезда он к нему достаточно присмотрелся, пристроившись в темном углу. Видел и на станции, когда тот, выйдя из вагона, сначала смешался с толпой местных жителей, а потом, миновав крайний дом поселка, пошел напрямик к лесу. А парень? В нем ничего особенного — обыкновенный городской охотник. По виду — строгий.

Парень тем временем неторопливо поднялся на ноги и шагнул в сторону. Был он высок ростом, крепок телом. На нем охотничьи сапоги, куртка, переделанная из серого прорезиненного плаща, кепка. За спиной в чехле висело ружье.

Сосед по-приятельски подмигнул Бахтиарову:

— Хозяин. И в лесу как дома. Какое превосходное место для костра выбрал…

— Опыт, — сухо ответил Бахтиаров, провожая глазами фигуру парня. — А вы охотник?

Мужчина снял шляпу, пригладил рукой густые волосы и отрицательно покачал головой.

— Я гостить приехал в деревню Струнино. Вечером пошел побродить по лесу да и заплутался. Со мной всегда так бывает, как только в лес приду. Блуждал с семи часов вечера, пока вот не набрел на охотника. Кажется, не так уж далеко от города, а какие здесь глухие леса. Просто удивительно!

Бахтиаров, слушая явную ложь, внутренне ликовал. Он весело сказал:

— Такое бывает. Я вот тоже заблудился, впервые попав в эти края.

— В глухих и вообще лесных местах необходимы добрые и смелые люди, — внезапно оживившись, заговорил мужчина. — Я, например, очень доволен, что встретил этого молодого человека.

Он глазами показал навозвращающегося к костру парня.

Присев рядом с Бахтиаровым, парень насмешливо сказал:

— Все балясничаете… Светать уже начинает. Только у костра темно кажется. Час пройдет, и стрелять можно. Скоро к болотам подаваться буду…

Когда мужчина низко нагнулся к костру, чтобы от уголька прикурить папиросу, парень сунул Бахтиарову в руку клочок бумаги. Бахтиаров даже не взглянул в лицо парня. Повременив немного, он поднялся на ноги и огляделся вокруг.

Действительно, стало значительно светлей. Луна, казалось, растаяла в просторах неба — оно поблекло, посерело. Отчетливее белел туман, вдали над стеной леса причудливо громоздились тучи. Пахло утренней свежестью, сыростью, хвоей и еще чем-то непонятным, но приятным, возбуждающим бодрость. Потягиваясь и притворно зевая, как бы разминая затекшие ноги, Бахтиаров зашагал по мокрой траве, все дальше и дальше отходя от охотничьего бивака. Перед тем как войти в чащу, он оглянулся, но той кудрявой березы, под которой он только что сидел, не было видно. Передвинувшийся туман закрыл ее.

Бахтиаров осветил фонариком записку и прочитал:

«Хорошо, что я вас узнал. Вы тот товарищ, который был у нас на заводе во время аварии. Этот в шляпе очень странно ведет себя. Он уже вторую ночь блуждает здесь, что-то прячет. Я приметил место. Сегодня я его обязательно бы взял, но теперь решайте сами. Мне понятно: вы тут из-за него.

Иван Дубенко, слесарь завода».


Бахтиаров спрятал записку в карман брюк и поспешил к костру. Мужчина уже прощался с Дубенко и, завидя Бахтиарова, шагнул к нему с протянутой рукой:

— Прощайте. Хозяин леса и болот рассказал, как пройти к деревне Струнино. Теперь я не заплутаюсь в этих дебрях…

Бахтиаров, держа в своей руке сильную руку незнакомца, медлил с ответом, чувствуя на себе вопросительный взгляд Дубенко. Тряхнув руку, он сказал:

— Зачем «прощайте»? Бодрее звучит: до свиданья!

— Вы правы, — улыбнувшись, ответил мужчина. — Позвольте узнать, с кем имел честь… Меня зовут Иван Федорович Голиков. Я работаю агрономом в Климовском районе Брянской области…

— Петров Федор Иванович, прораб, — отрекомендовался Бахтиаров. — Тоже приезжий…

— Очень приятно.

Мужчина попрощался и быстро пошел в лес.

— В незнакомых местах обращайте больше внимания на приметы местности! — насмешливо крикнул Бахтиаров.

Дубенко недоумевающе смотрел на Бахтиарова.

Исповедь пришельца

На другой день мужчина, называвшийся в лесу агрономом Голиковым, снова пришел в поликлинику. Таня, проинструктированная Бахтиаровым, без малейшей тени смущения извинилась и сказала, что Жаворонкова в отпуске и будет не раньше как через три недели. Мужчина хмуро выслушал девушку и поспешно ушел.

Ночью в том же лесу агронома Голикова задержали, когда он работал на портативном радиопередатчике. Он не сопротивлялся, указал место, где было спрятано остальное снаряжение и оружие. Вел он себя вежливо, а узнав Бахтиарова, приподнял шляпу и, усмехнувшись, сказал:

— Привет товарищу Петрову, если он только Петров.

Бахтиаров ничего не ответил, откладывая разговор до более подходящей обстановки.

И вот эта обстановка: кабинет полковника Ивичева. Утро. В кабинете Ивичев, Бахтиаров, стенографистка и задержанный «агроном», настоящее имя которого было Яков Рафаилович Свиридов.

— Я родился в Минске в 1923 году, в семье музыканта Рафаила Мстиславовича Свиридова. Мать, Сусанна Федоровна, выступала с песенками легкого жанра. Перед войной жили мы в Москве. Родители, занятые собой, почти не уделяли внимания мне.

Жил я в Советском Союзе до середины 1943 года. Я не был таким, как миллионы советских юношей. Я прошел мимо пионерии, комсомола. Живы ли мои родители — я не знаю. Но если бы мне довелось встретиться с ними, я бы им прямо сказал: вы во многом виноваты за мое отщепенство. Виноват в этом и я сам.

В плен я попал раненым в июле сорок третьего года на берегу Северного Донца.

Свиридов, помолчав немного, продолжал:

— Вначале я думал о побеге из плена. Но буду откровенным: я не мечтал об этом так страстно, как другие. Мне порой была просто непонятна их тоска, стремление вернуться к своим, их мечта о далеких домах и семьях. Меня в то время больше занимал вопрос о побеге именно в те уголки земли, где нет войны. Я говорю откровенно, именно так думал я тогда. А время шло, и все дальше и дальше на запад угоняли нас. Летом сорок четвертого, во время транспортировки для работ на угольных шахтах, мне удалось убежать из эшелона военнопленных. Это произошло недалеко от города Монтанье, во Франции. До осени я блуждал, пытаясь пробраться в Швейцарию. Можно было тогда присоединиться к французским партизанам, но я вбил себе в голову Швейцарию. Из моего наивного стремления ровным счетом ничего не вышло. В городе Вьенн я заболел какой-то странной болезнью. На протяжении, семи недель, через очень короткие интервалы, я терял память. Я не помню, кто меня подобрал больного, ничего не знаю о людях, занимавшихся моим лечением. Даже об обстановке, в которой я лечился, осталось какое-то смутное представление. Но зато все дальнейшее помню прекрасно.

Шесть месяцев я провел во Вьенне, в доме русской эмигрантки мадам Ольги Барнуэль. После эмиграции из России она вышла замуж за француза, какого-то адвоката, который умер в 1941 году. Это была мрачная пожилая женщина с длинным носом и сухой фигурой. За все время, что я прожил под ее кровом, слышал от нее не больше ста слов. Она объяснялась больше жестами. В ее доме были четыре просторные комнаты, кухня, гараж и маленькая чистенькая комнатка на втором этаже, где я и помещался. Иногда появлялся в доме тоже выходец из царской России, некто Бубасов Владислав Евгеньевич. Кем он был до революции в России — не знаю. Но в доме Барнуэль он был полновластным хозяином. Мадам Ольга, и без того очень подвижная и быстрая, с приходом Бубасова метеором носилась по дому.

Появившись в доме, Бубасов, запирался в комнате, именуемой кабинетом. Все дни, пока он находился там, в дом приходило много посетителей, судя по всему, тоже русских. Что происходило в кабинете — узнать было невозможно. Мне всего два раза удалось побывать в этой комнате. Она была скромно обставлена. На стенах две карты: Российской империи и Советского Союза. В простенке, над письменным столом висели портреты последних русских царицы и царя…

Свиридов замолчал. Глаза его потухли, словно их заволокло туманом воспоминаний. Новая вспышка в глазах — и опять льется его речь:

— Что совершалось в кабинете — не знаю. Эта комната имела двойную, плотную дверь. Кроме того, мадам Ольга Барнуэль постоянно сновала взад и вперед, как бы охраняя вход…

Чтобы не быть иждивенцем, я стал выполнять по дому всякого рода тяжелую работу. Но ее было немного. В свободное время разбирал и собирал автомобильный мотор. Машину свою мадам Ольга предусмотрительно разобрала еще в начале войны, опасаясь конфискации. Я корпел над мотором, теша себя надеждой когда-нибудь стать шофером такси. Остальное время я занимался усиленным изучением французского языка, которым немного овладел еще в лагере. Трудно сказать, как бы сложилась моя жизнь на угольных шахтах, но по тем временам у мадам Ольги Барнуэль был сущий рай… Только впоследствии мне стало совершенно ясно, что в этом доме было шпионское гнездо…

Свиридов умолк. Налил в стакан из графина воды, извинился и особой размашистой манерой вылил воду в рот. Выдохнув воздух, продолжал:

— Но однажды все изменилось. Как-то утром, находясь в своей комнатушке, я увидел из окна въехавший во двор закрытый автомобиль. Вскоре меня позвала мадам Ольга. Я спустился вниз. Мадам Ольга указала на дверь кабинета. Когда я вошел, Бубасов внимательно осмотрел меня с ног до головы и сказал, что мое дальнейшее пребывание во Вьенне невозможно. Увидев на моем лице удивление, он сказал, что перемена места послужит расцвету моей жизни. Каков будет этот расцвет, он не сказал. Я тогда еще не был окончательно набитым дураком и отлично понимал, что меня готовят для какой-то определенной цели.

Бубасов приказал взять новую одежду, приготовленную для меня. На переодевание и сборы мне давалось всего двадцать минут. Я не привык в этом доме к расспросам, молча поклонился и вышел. Надо сказать: мне было жаль молоденькой Мари, работавшей в кафе на нашей улице. Эта француженка пришлась мне тогда по сердцу.

Когда я облачился в прекрасный серый костюм, сунул ноги в модные штиблеты, надел шляпу, мне нестерпимо захотелось показаться Мари… Ведь мне тогда было всего только двадцать два года!

Проезжая в автомобиле по улице, я через щелочку в занавеске окна увидел Мари. Она стояла у входа в свое заведение и о чем-то оживленно болтала с подружкой. Бубасов помешал мне открыть дверцу автомобиля и крикнуть Мари. Как он пояснил, меня никто не должен был видеть уезжающим в этом автомобиле.

Через несколько дней после того я очутился в Западной Германии, в диверсионной школе. Да, именно сюда привез меня господин Бубасов… Деваться некуда… Да и безразлично было тогда.

О системе обучения я могу рассказать подробно: кто со мной обучался, кто преподавал, какие предметы проходили. Все это детали. Главное: обучение проводили русские белогвардейцы, во главе школы стоял Бубасов, известный ученикам под кличкой «Доктор Моцарт». Я не знаю, на чьи средства осуществлялась эта затея, но, должен сказать, дело было поставлено солидно, с большим размахом. По окончании школы мне дали кличку «Гофр»…

Свиридов попросил разрешения закурить. Закурив, предупредил, что привык курить молча. И вот он курит с закрытыми глазами, слегка запрокинув голову, торопливо поднося ко рту руку с папиросой. Последняя затяжка…

— Подготовка в школе преследовала цель сделать каждого из нас неуязвимым в СССР. О жизни в Советском Союзе за последние годы я знаю хорошо. Часами с карандашом в руке я штудировал советские газеты, брошюры, книги. Кроме газет, использовались и другие источники информации. По вопросам из жизни советского искусства, литературы, научных достижений, о которых открыто пишется в ваших газетах, я могу свободно разговаривать с любым из вас. Одним словом, хочу сказать: серьезное внимание уделяется там вашей жизни. Делается это единственно с целью больнее ударить…

Полковник Ивичев задал вопрос:

— В чем заключались ваши задачи в нашем городе?

— Разрешите мне, гражданин полковник, повременить с ответом, — попросил Свиридов. — Сначала я хочу еще немного сказать о себе… Когда я прочитал в советских газетах о пресс-конференции советских и иностранных журналистов о подрывной деятельности, как у вас здесь говорят, а также выступления заброшенных в вашу страну агентов, у меня родилась мысль поступить точно так же, как они. Да, именно так! И пусть вам это не кажется странным. Очевидно, подспудные мысли о возвращении на Родину зрели во мне и раньше. Откровенно говоря, я по горло был сыт прелестями чужого рая. Но эти мысли твердо созрели только при столкновении с конкретным фактом. Годы, проведенные на Западе, испарили ложный романтизм юных лет. Как бы ни была вкусна лакейская жизнь у ласковых хозяев, но лучше работать в родном доме… Я все взвесил и решил при возможности поступить именно так: прийти с повинной. Говоря вам об этом, я и не надеюсь, что вы мне вот так на слово и поверите. Это было бы странно…

Полковник Ивичев снова перебил его:

— Вы говорите о вашем желании прийти к нам с повинной, а вместо того, очутившись здесь, стали устанавливать радиосвязь. Как вас понимать?

— Параллельно со мной, для выполнения того же задания, должен быть направлен другой агент, более ценный с точки зрения «Доктора Моцарта». Эту деталь мне посчастливилось узнать. Возможно, он уже здесь и следит за мной. Вот почему я сразу не пошел с повинной. Я рассчитал так: сделать это успею, а лучше помочь вам схватить его…

— О чем вы радировали перед задержанием?

— Содержание моей радиограммы было такое: «Прибыл благополучно. Дама в отъезде. Буду ждать ее возвращения».

— О какой даме идет речь?

— О докторе Анне Григорьевне Жаворонковой…

Бахтиаров передает дела

В отделе полковника Ивичева эта рабочая неделя началась необычно. Все сотрудники знали о задержанном радисте. Но никому, кроме начальника управления генерала Чугаева, полковника Ивичева, капитана Бахтиарова и стенографистки, неизвестны были результаты допроса. Ивичев все утро не выходил из кабинета начальника управления. Дважды вызывали туда Бахтиарова, и возвращался он к себе в кабинет бледный, подавленный, замкнутый. Все это создавало атмосферу нервозности и ожидания.

После второго вызова начальником управления Бахтиаров сидел на диване и, мучительно думая, курил одну папиросу за другой. Он вспоминал встречи с Жаворонковой.

Который уже раз выходил и опять возвращался в кабинет лейтенант Томов. Отвлекая Бахтиарова от горьких размышлений, он один раз начал было рассказывать о вчерашнем футбольном состязании.

— Перестань, прошу тебя! — коротко бросил Бахтиаров, отворачиваясь от Томова.

Томов встал из-за стола. Был он невелик ростом, светел лицом, быстр и подвижен. Подойдя к дивану, он сел рядом с Бахтиаровым.

— Напрасно, Вадим Николаевич, расстраиваешься.

— Прекрати! — раздраженно крикнул Бахтиаров. — Что ты знаешь!

Томов поднялся и, обиженно моргнув темными глазами, вышел из кабинета. Бахтиарову стало стыдно, мелькнула мысль вернуть лейтенанта, рассказать ему о показаниях Свиридова. Но к чему? Рано или поздно о случившемся узнают все сотрудники…

Через некоторое время Бахтиарова пригласили в кабинет Ивичева. Было созвано экстренное совещание оперативного состава. Когда Бахтиаров вошел в кабинет начальника, все уже были в сборе. Под взглядом присутствующих, с опущенной головой, он прошел на свободное место у окна.

Ивичев, нахмурив брови, передвигал по столу тяжелое пресс-папье. Потом он вздохнул, заложил руки за спину и, прохаживаясь возле стола, коротко объяснил обстановку. Когда стало ясно, что задержанный по инициативе капитана Бахтиарова агент «Гофр» из Западной Германии явился в город для связи с врачом Жаворонковой, взгляды всех находившихся в кабинете невольно сосредоточились на Бахтиарове.

Бахтиарова будто магнитом подняло со стула. Еще больше побледнев, он сказал:

— Прошу вас, товарищ полковник, освободить меня от работы, связанной с этим делом…

Ивичев, одернув форменный китель, поскрипывая сапогами, вышел на середину кабинета. Немного помолчав, он сказал:

— Я вас понимаю… Очень понимаю. Самое правильное, товарищ Бахтиаров, уйти вам в отпуск. Забудьте, что он у вас неудачно начался…

Бахтиаров не ожидал такого поворота. Втайне он надеялся на отказ. Но сказанное полковником сразило его. «Это — конец! Мне не доверяют…»

— Должен согласиться с вами, — видя его замешательство, продолжал Ивичев, возвращаясь за стол, — идти в отпуск при создавшихся обстоятельствах спокойно — немыслимо. Но учтите, что и тут вам будет трудно… Мы вам верим, я лично верю, но… уезжайте пока из города…

— Верно! — вырвалось у кого-то из сидящих в кабинете.

Это слово, брошенное в напряженной тишине по-товарищески просто, моментально, будто снежный ком, обросло одобрительными возгласами других. Бахтиаров почувствовал-поддержку коллектива. Глядя на Ивичева, он тихо сказал:

— Да. Это будет самое верное. Но поймите, товарищ полковник, товарищи…

— Не волнуйтесь, — перебил его Ивичев. — Мы вам верим.

Ивичев, опершись на стол руками, обвел взглядом лица сотрудников. Многие одобрительно закивали головами.

Возбуждение Бахтиарова несколько поулеглось, щеки его порозовели.

— Как вы думаете, товарищ Бахтиаров, если мы поручим это дело майору Гаврилову? — спросил Ивичев.

Бахтиаров отыскал, глазами крупную фигуру Гаврилова, увидел его приветливый взгляд и убеждённо проговорил:

— Выбор правильный, товарищ полковник!

— Так и решим, — с видимым облегчением произнес Ивичев. — А теперь, товарищи, в связи с тем, что по показаниям «Гофра» в город должен пожаловать второй гость, я ознакомлю вас с планом оперативных мероприятий, который мы согласовали с областным комитетом партии…

— Мне можно идти, товарищ полковник? — сдерживая вновь вспыхнувшее волнение, спросил Бахтиаров.

— Если хотите, оставайтесь.

Бахтиаров вздохнул, но твердо проговорил:

— Я пойду готовить дела к передаче.

— Смотрите сами.

Бахтиаров повернулся и, сопровождаемый взглядами, вышел из кабинета. Но, очутившись в длинном и пустынном коридоре, он понял, что с этой минуты оторван от коллектива и любимого дела. Стало тоскливо: Было совершенно ясно: куда бы он ни уехал, мысли его неудержимо будут рваться сюда, к товарищам, занятым розысками врага.


* * *

Майору Ивану Герасимовичу Гаврилову тридцать пять лет. Он высок ростом и моложав. Его нельзя назвать красивым, но пышные светлые волосы и голубые глаза придавали правильным чертам его лица удивительную приятность. Зрелый возраст и опыт удерживали его от скороспелых выводов в служебных делах, избавляли от необдуманных решений. Выбирая тот или иной оперативный ход, Гаврилов отдавался глубоким раздумьям, стараясь всесторонне представить себе, к чему это приведет. Серьезный в деловых вопросах, он умел быть хорошим товарищем и несмотря на то, что минуло всего полгода, как его перевели сюда из Ленинграда, успел завоевать симпатии коллектива. Когда проходили довыборы партийного бюро управления, волей коммунистов он был единогласно избран членом партийного бюро.

Совершеннолетие Гаврилова совпало с началом войны. Кроме того, оно ознаменовалось печальным событием — гибелью его родителей, ставших жертвой зверского налета фашистских бомбардировщиков на один из смоленских колхозов. На второй год войны Гаврилов попал на службу в контрразведку, где прослужил все последующие годы. Эта служба для Гаврилова была большой школой. Участвуя в ответственных операциях по ликвидации фашистской агентуры, он трижды был ранен. После войны, продолжая службу, Гаврилов учился. Завершил сначала среднее образование, а затем получил высшее. Но и после того Гаврилов не успокоился, а продолжал систематически пополнять свои знания, понимая, что работа в органах госбезопасности в современных условиях требует от чекиста максимума знаний.

Как и капитан Бахтиаров, Гаврилов был холостяком.

Неприятная история с Бахтиаровым, взволновавшая весь коллектив чекистов, заставила глубоко задуматься и Гаврилова. Размышляя, он исключал какое-либо нечестное отношение Бахтиарова к своему партийному и чекистскому долгу.

Возвращаясь с совещания от начальника отдела, он был несколько смущен возложенной на него задачей. Он не торопился войти к Бахтиарову, ломая голову над тем, как бы ему не обидеть капитана. Но, открыв дверь кабинета, Гаврилов облегченно вздохнул: капитан был спокоен и даже приветливо улыбался.

— Входите, входите, товарищ майор! — сказал он. — Я все подготовил.

Гаврилов с легким сердцем переступил порог.

Они занимались делами больше часа. Документы были убраны в сейф. Бахтиаров вручил Гаврилову ключ и, взяв его под руку, подвел к дивану:

— Не знаю, о каких мероприятиях говорилось на совещании, но мой план развертывания расследования вы видели. Попрошу, покажите его полковнику. Возможно, что-нибудь и окажется в нем полезным…

— Непременно! На мой взгляд, Вадим Николаевич, вы в свой план вложили много ценного…

Они сели.

— А вы куда поедете? — поинтересовался Гаврилов.

— Началась охотничья страда. Возьму ружье и подамся в лесную сторонку. Впрочем, трудно пока сказать…

— Была бы семья, все проще решалось…

— Семья, — усмехнулся Бахтиаров. — Если бы у меня была семья, то не было бы и ситуации такой. А почему вы тоже один?

Гаврилов улыбнулся виновато-детской, быстро исчезнувшей улыбкой. Затем ответил:

— Совсем незаметно пробежали годы. Теперь вроде и не найдешь человека. А надо было бы. Откровенно вам скажу, Вадим Николаевич, иногда, при виде старого человека, у меня появляются мысли об одинокой старости…

— Ну, ну! Вам еще рановато о таких вещах думать! — воскликнул Бахтиаров и похлопал майора по плечу.

— Задумываться над этим — да, несомненно, рановато. Но в будущее смотреть надо. Это — истина!

— Вот как печально кончилась моя любовь, — вздохнув, проговорил Бахтиаров. Лицо его опять сделалось напряженным.

— Это еще не конец, Вадим Николаевич, — просто сказал Гаврилов. — Все может разрешиться в лучшую сторону…

— Вы правы.

Они закурили и несколько минут сидели молча, как хорошие друзья перед разлукой.

— У меня тоже была история, — начал Гаврилов.

— Расскажите, — думая о своем, попросил Бахтиаров.

Наступила пауза. Гаврилов встал, положил окурок в пепельницу и, задумавшись, постоял у стола. Видимо, он не знал, с чего начать.

— Если трудно, то не надо, — сказал Бахтиаров, видя, что Гаврилов потирает лоб пальцем. — Потом как-нибудь…

— Нет, отчего же, — садясь на диван, проговорил Гаврилов и, сложив на коленях свои большие руки, устремив взгляд на окно, начал:

— Незадолго до окончания войны, с третьим ранением, самым тяжелым, я лежал в госпитале в Горьком. И вот, прикованный болезнью к койке, полюбил девушку… медсестру. Но не только я, многие из находившихся в палате думали о ней. Все мы просто называли ее «Голубушка». Была она со всеми нами одинаково обходительна, нежна и добра. Я каждое утро собирался сказать ей о своих чувствах, но смелости не хватало. Думал: на что ей такое слышать от полуживого человека. Однажды утром я твердо решил: как только «Голубушка» наклонится над моей койкой и спросит, как я себя чувствую, скажу ей о самом главном. Было это в конце зимы. За окнами палаты, как сейчас помню, сияло яркое солнце, на замерзших стеклах играли радуги. Я ждал. Но вот открылась дверь, и в палату вошла-другая сестра. Она ласково поздоровалась с нами, назвала себя и сказала, что «Голубушку» перевели в другой город… Будто и не было яркого солнечного утра. Я уткнулся в подушку и весь день пролежал так. Не только один я переживал. Целый день в палате висела тишина. Долго мы не могли забыть «Голубушку». Чтобы не обидеть новую сестру, при ней мы не говорили о «Голубушке». И вот помню я эту «Голубушку» до сих пор… Словно светлую мечту. Сколько лет прошло, а она как живая стоит перед глазами… Смешно, правда…

— Смешного ничего не вижу. И вы не пытались ее найти? — участливо спросил Бахтиаров.

Взволнованный воспоминаниями, Гаврилов наклонил голову, лицо его раскраснелось. Он закурил новую папиросу, сделал несколько затяжек и ответил:

— Пытался, но бесполезно. Иногда строю предположения: жива она или ее уже нет среди нас…

Гаврилов замолчал.

Бахтиаров посмотрел на часы и поднялся.

— Пожелаю вам, Иван Герасимович, успеха. Мне пора.

Гаврилов встал. Вдруг он почувствовал, что, увлекшись своим, не сказал Бахтиарову главного: товарищеского теплого слова. В нем поднялось щемящее беспокойство за Бахтиарова, который оставался сейчас с самим собой.

— Послушайте, Вадим Николаевич! — тревожно вырвалось у него, когда Бахтиаров уже взялся за ручку двери.

Бахтиаров обернулся. Лицо его выражало спокойствие, и Гаврилов сразу как бы потерял замах, тоже улыбнулся, сказал просто и задушевно: — Ну и будь здоров тогда…

Нет сердцу покоя

Уехал Бахтиаров из города в тот же день.

Прошла неделя. Наступил сентябрь. Кое-где с деревьев уже слетали желтые листья, но погода все еще была по-летнему теплая.

Бахтиаров, одетый в коричневую кожаную куртку, синие брюки и высокие сапоги, с ружьем и рюкзаком за спиной, бродил по лесам, в нескольких километрах от санатория «Отрада». Он оброс бородой, похудел и казался еще смуглее. Почему он приехал сюда? Неужели его привлекли красоты местной природы, очаровавшие во время недавней поездки в «Отраду»? Нет! Цель найти Жаворонкову владела им. Только ради этого он появился тут: как-никак, а путь ее бегства вначале пролегал по этим местам.

Каждое утро Бахтиаров собирался заглянуть в санаторий к Нине Ивановне. Но проходило утро, день, наступал вечер, а намерение оставалось неосуществленным. Не будет ли теперь его разговор с Ниной Ивановной вмешательством в оперативные мероприятия? Как на это посмотрят в управлении?

В одиночестве и лесной тишине Бахтиарову невозможно было отвлечься от мучительных размышлений, и сердце его не находило покоя. Иногда появлялась трезвая мысль: вернуться домой, узнать, как обстоят дела, а затем уехать в Москву, к матери. Там он лучше сумеет отвлечься. Но вопреки всему продолжал скитаться по лесам, так и не сделавши одного выстрела.

В этот, седьмой день блужданий Бахтиаров лежал на холме в тени кустов, заросли которых как бы сбегали с откоса и окунались в воду широкой реки. Мягкая серая фетровая шляпа Бахтиарова лежала на траве рядом с ружьем и рюкзаком. Бахтиаров глянул вверх. Небо ему показалось полем со стогами белой ваты, между которыми текут ручьи небывало синего цвета. Он перевернулся со спины на бок. В сотне метров от него, вправо, у берега, одиноко стояла небольшая старая баржа, служившая пристанью для плоскодонного самоходного судна, находившегося у противоположного берега и казавшегося издали не больше лодки. Дорога от пристани, сверкая песочными плешинами, скрывалась в лесу. Было тихо и жарко. В памяти Бахтиарова, словно паруса по реке, медленно поплыли картины юношеских и студенческих лет. Бывали и тогда огорчения, но что они значат в сравнении с случившимся? Только бы найти Жаворонкову! Он исправил бы свою оплошность… Оплошность? Не слишком ли мягко? Не щадит ли он себя, приравнивая случившееся к оплошности? С работой чекиста ему придется распрощаться… Эта мысль в последние дни появлялась не раз.

«Надо было покорно склонить голову, всеми силами погасить в себе неприятные ощущения и остаться работать, — подумал он. — Зачем мне этот дурацкий отпуск, это робинзоновское одиночество?»

Через минуту он поднялся и, подхватив свои вещи, быстро пошел к реке, высматривая подходящее для купания место. Когда пристань, паром и суетящиеся на них люди остались далеко позади, он увидел настоящий песчаный пляж.

Расположившись под старой ивой, Бахтиаров достал из рюкзака дорожное зеркало и бритвенный прибор. Воткнув охотничий нож в ствол дерева, он повесил зеркало, а затем принес в стаканчике воды. Впервые ему приходилось бриться в таких условиях. Операция совершалась медленно. Видя в зеркале свои глаза, Бахтиаров как бы разговаривал с самим собой.

А этот мысленный разговор был не из приятных. Почему он с таким каменным упорством хочет из каких-то непрочных доводов слепить версию о том, что Жаворонкова только жертва? Не в его натуре было предаваться мечтам вопреки здравому смыслу, но теперь он становится каким-то беспочвенным фантастом! Неужели красота и обаяние политической авантюристки сделали, его слепым… Если принять за чистую монету показания Свиридова в отношении Жаворонковой, то… Нет, лучше не думать об этом! Что скажут братья, а главное — мать? Перед ним сразу возник образ матери. Суровым и осуждающим будет ее взгляд, жестокими ее слова. Мать! После смерти отца она делал все для того, чтобы сыновья ее были стойкими коммунистами. Даже старшие братья всегда ценили ее мудрые советы. Она не представляет себе, чтобы который-то из ее сыновей поступил в жизни не так, как требуется от коммуниста. Что теперь скажет она? Что скажут братья?

Бахтиаров брился медленно. Но по мере того как его лицо под звенящей о щетину бритвой принимало обычный вид, тяжелые мысли стали сдавать свои позиции…

«Зачем я здесь? — подумал он, складывая бритву. — Надо вернуться. Возможно, я потребуюсь, а в управлении никто не знает, где меня найти…»


* * *

Вошел в санаторий Бахтиаров не со стороны главного въезда, а около служебных построек. Заметив у входа в кухню двух женщин, он подошел к ним и попросил позвать Улусову.

Одна из женщин, маленькая, толстая, с рыжими волосами, выбившимися из-под небрежно повязанной розовой косынки, ответила, что Улусова уехала в город. Другая, высокая и худая, в чистом белом халате, заявила, что она недавно видела старшую сестру в конторе.

— Так вы пройдите сами. Контора недалеко. Мимо вот этого корпуса, и затем повернете направо, — сказала она, окидывая его пристальным взглядом.

— Мне неудобно показываться в таком виде… Очень прошу.

Толстая взяла высокую женщину под руку, и они пошли, пообещав сказать Улусовой.

Бахтиаров сел на деревянный ящик. Из окон кухни доносились оживленные женские голоса, смех и звон посуды. Прошло несколько минут.

В проходе между зданием кухни и погребом показалась Нина Ивановна. Она шла очень быстро, и на белом фоне развевающегося за ее спиной халата отчетливо обрисовывалась стройная фигура в легком голубом платье. Бахтиаров встал, опустив на землю свои вещи, и пошел навстречу.

Лицо Нины Ивановны раскраснелось от быстрой ходьбы, карие глаза блестели.

— Вадим Николаевич! Здравствуйте, — волнуясь, проговорила она. — Получили мое письмо?

— Какое? — пожимая ее руку, спросил он.

— Двадцать седьмого числа я послала вам с капитаном Колесовым. Он отправлялся в командировку в ваш город…

— Очевидно, получил товарищ, заменяющий меня. О чем было письмо?

Нина Ивановна коротко рассказала о Гулянской и догадках Кати Репиной. Увидев по глазам Бахтиарова, что новость заслуживает внимания, Нина Ивановна пояснила:

— В письме я также указала, где Гулянская прописана в вашем городе, где получила паспорт и какой организацией выдана путевка в наш санаторий. Я несколько дней поджидала, думая, что вот-вот вы появитесь, но потом вижу: медлить дальше нельзя, и решилась… Но все равно очень хорошо, что вы здесь!

— Почему?

Нина Ивановна несколько мгновений помедлила, а затем тихо сказала:

— Дочь Касимовой сегодня утром была здесь…

У Бахтиарова перехватило дыхание, и он машинально расстегнул воротник рубашки.

— Ужас, что с ней было, когда она узнала о смерти матери, — продолжала Нина Ивановна.

— Где она? — побледнев, прошептал Бахтиаров.

— Ушла.

— Куда?

— Успокойтесь, — тихо сказала Нина Ивановна и, взяв его под руку, с обычным своим ласковым умением подвела к ящику, на котором до этого он поджидал ее. Они сели.

Из окон кухни высунулось несколько женских физиономий. Не обращая внимания на любопытных, Нина Ивановна вполголоса рассказала Бахтиарову все подробно.

Из этого рассказа Бахтиаров понял, что Жаворонкова приезжала повидать Касимову, у которой, по ее расчетам, заканчивалась путевка. Выглядела Жаворонкова очень плохо. Услышав о смерти Ольги Федосеевны, она потеряла сознание. Прошло много времени, прежде чем она пришла в себя.

Бахтиаров спросил:

— Вы ей сказали, что в день смерти Касимовой я был здесь?

— Да. После того как она пришла в чувство. Это была моя ошибка. Мне думается, не скажи я этого, она так не поспешила бы отсюда. Я пыталась ее удержать…

— Откуда она появилась? Куда пошла?

— Я ее спрашивала, но она ничего не ответила. Но подождите, Вадим Николаевич, — сказала Нина Ивановна, видя, что Бахтиаров недоволен. — Когда она лежала в нашей амбулатории, то одна санитарка, только что возвратившаяся после отпуска, сказала, что видела ее в доме доктора Полякова, около деревни Лунино. Это километров двадцать пять отсюда…

— Кто такой Поляков?

— Его многие знают. Сейчас он не работает. Пенсионер. Во время оккупации натерпелся от фашистов. Я с ним не знакома, но видела его в прошлом году, случайно. Интересный старик…

— Когда она ушла отсюда?

Нина Ивановна взглянула на свои часы, наморщила лоб и ответила:

— Точно не заметила время, но что-нибудь около двенадцати дня.

Бахтиаров посмотрел на часы. Было без десяти пять. Он соображал, что ему предпринять: идти в город, чтобы оттуда позвонить в управление, или отправиться в деревню Лунино.

Его размышления прервала Нина Ивановна:

— Должна вам сказать, что дочь Касимовой на этот раз вызвала во мне жалость. Каждая жилка в ней говорила о том, что с ней стряслась страшная беда…

— Вещи при ней были? В чем одета?

— Никаких вещей. Одета в простенькое серое платье из штапельной ткани, на голове широкополая соломенная шляпа, на ногах коричневые туфли на низком каблуке.

Бахтиаров устало опустил голову на руки.

— Вам следовало бы отдохнуть, Вадим Николаевич, — заботливо проговорила Нина Ивановна.

— Что? Отдохнуть!..

Он встряхнул головой и поднялся с ящика.

— Вид у вас измученный, — продолжала она, с сожалением смотря на его усталое и расстроенное лицо.

— Можно у вас оставить? — спросил Бахтиаров, поднимая с травы рюкзак.

Нина Ивановна встала и молча взяла в руки рюкзак.

— Спасибо! Еще одна просьба: если сюда прибудет кто-нибудь из наших, скажите, что я пошел к доктору Полякову, и объясните, зачем.

— А вы найдете дорогу?

— Найду.

Закинув за плечо ружье, Бахтиаров попрощался с Ниной Ивановной.

Старый доктор

Солнце уже опустилось к горизонту, когда Бахтиаров, миновав Лунино, заметил на пригорке, в полукилометре от себя, коричневую крышу среди темной зелени деревьев. Никаких других построек поблизости не было. «Очевидно, это и есть дом доктора Полякова», — решил он.

Безлюдие, тишина, угасающие краски заката, легкая беловатая дымка, начавшая слегка куриться в низине у леса, да и вдобавок усталость — все это создавало у Бахтиарова несколько подавленное настроение, несмотря на то, что теперь он шел к более или менее определившейся цели.

Бахтиаров скользнул взглядом по расстилавшемуся перед ним бурому картофельному полю, стараясь увидеть тропинку, и не сразу приметил маячившую в отдалении одетую в белое фигуру. Фигура приближалась, направляясь к деревне. Приглядевшись, Бахтиаров различил женщину. В правой руке она несла корзину и размахивала ею в такт шагам. Прошло еще несколько мгновений, и он увидел ее загорелое лицо. Подойдя совсем близко, женщина из-под надвинутого на брови белого платка окинула его настороженным взглядом проницательных глаз и, несколько раз обернувшись, скрылась в деревенской улице.

Перекинув на левое плечо надоевшее ружье, Бахтиаров отыскал тропинку, которой шла женщина, и пошел среди поблекшей картофельной ботвы, держа направление на группу деревьев.

Приблизившись, он увидел старые липы и кусты, буйно разросшиеся в этом неогороженном саду среди поля. В ряд стояло несколько рябин, отяжеленных оранжево-красными кистями ягод. В глубине сада стоял дом — одноэтажное строение со ставнями на узких окнах. С первого взгляда было ясно: дому много, очень много лет. Когда-то голубая окраска тесовых стен растрескалась, покоробилась и была похожа на взъерошенную рыбью чешую. Но дом все же не производил впечатления запустения. Стекла окон блестели чистотой, в гамаке, висевшем между стеной и стволом липы, белела раскрытая книга.

Бахтиаров подошел к крыльцу, перешагнул через две ступеньки и взялся за скобку двери. Дверь была заперта изнутри. Он осторожно постучался и прислушался. Никто не отзывался. Тогда он постучал более настойчиво.

Вскоре послышались неторопливые шаги, щелкнул запор, дверь отворилась. В образовавшейся щели показалось заспанное, сильно загорелое, узкое лицо с большим лбом и слегка поредевшей, но все еще кудрявой шапкой седых волос. Очки в золоченой оправе сидели на широком носу под пышными бровями, усиливая блеск темно-зеленых, глубоко запавших глаз.

— Доктор Поляков? — спросил Бахтиаров.

Дверь распахнулась шире, хозяин сумрачно осмотрел Бахтиарова с ног до головы и хрипловатым голосом ответил:

— Я Поляков, Максим Петрович. Что вам угодно?

— Необходимо поговорить с вами.

— Несчастный случай на охоте? — спросил Поляков, взглянув на ствол ружья за плечом Бахтиарова.

— Нет, доктор! — воскликнул Бахтиаров.

— Тише, — вполголоса проговорил Поляков и выскользнул на крыльцо. Осторожно закрыв дверь дома, он стоял перед Бахтиаровым, коренастый, в помятом костюме из сурового полотна. Застегивая воротник синей рубашки, сказал: — Что случилось? Мне кажется, я вас впервые вижу.

— Я нездешний, — ответил Бахтиаров. — Мне необходимо с вами поговорить по важному делу…

— Пойдемте, — сказал Поляков. Сойдя с крыльца, он сел на скамейку, стоявшую вблизи дома. — Садитесь. Рассказывайте.

Бахтиаров снял с плеча ружье и, прислонив его к дереву, сел рядом с хозяином.

— Видите ли, доктор, я ищу одного человека…

— Причем здесь я! — неожиданно раздраженно сказал Поляков. — Ищите, если вам это доставляет удовольствие.

После такого нелюбезного приема Бахтиарову ничего иного не оставалось, как только показать свое служебное удостоверение. Поляков повертел в руках книжечку, усмехнулся и, возвращая, спросил тем же тоном:

— Что же вам от меня угодно, Вадим Николаевич?

Бахтиаров с сожалением подумал о том, что напрасно удовлетворился только отзывом Нины Ивановны об этом старом докторе. Надо было поинтересоваться им у колхозников в Лунино. Но теперь уже поздно сетовать, и, смотря прямо в зеленые глаза доктора, он сказал:

— У вас в доме находится врач Жаворонкова. Она мне нужна!

— Вы с ума сошли, молодой человек! — выпалил Поляков, шевельнув пушистыми бровями. — Какой она преступник!

— Кто вам сказал о преступнике, доктор! — возмутился в свою очередь Бахтиаров. — Мне безотлагательно нужно ее видеть по одному важному делу. Я ее хороший знакомый.

Старик сразу присмирел, развел руками и более мирно проговорил:

— Откровенно скажу, что напоминание о вашем учреждении у меня вызывает тяжеловатые воспоминания…

— Почему? — нахмурившись, спросил Бахтиаров.

— Длинная история… Так вам надо Анну Григорьевну? Она сейчас спит. Сегодня с ней было очень плохо, и если возможно, повременить, то на несколько часиков наберитесь терпения…

«Что значит несколько часов, — подумал Бахтиаров. — Теперь она найдена, а это главное…»

— Я вижу, вы устали. Отдохните! Хотите освежиться?

— Да, умыться было бы неплохо! — сказал Бахтиаров.

— Идемте, идемте! — поднявшись на ноги, звал Поляков, сменивший гнев на милость.

Бахтиаров подхватил ружье и отправился за доктором. По другую сторону дома, на высоких столбах, покоилась небольшая железная цистерна. От нее спускался резиновый шланг с сетчатым раструбом.

— Мой душ! — объявил Поляков. — Раздевайтесь, а я схожу за полотенцем.

— Откуда вы воду берете? — не увидев подводящих труб, спросил Бахтиаров.

— Колхозники привозят на машине. Они взяли на себя эту заботу, спасибо им! Знают, что душ мне необходим, как воздух. До заморозков им пользуюсь, а с апреля опять начинаю купание…

Бахтиаров с интересом посмотрел на Полякова. Ему значительно больше шестидесяти, а он все еще бодр и по-молодому подвижен.

Поляков ушел в дом за полотенцем, а Бахтиаров, раздевшись, подумал: доктор предупредит Жаворонкову, и она скроется. Но стоило только ему подставить уставшее тело под холодную струю воды, подозрения его улетучились.

Поляков быстро вернулся, держа на вытянутых руках чистое полотенце с широкой зеленой каймой.

— Хорошо? — упросил он, рассматривая отфыркивающегося Бахтиарова.

— Превосходно! Большое спасибо. Всю одурь как рукой сняло.

Растерев полотенцем тело, Бахтиаров стал одеваться. Поляков внимательно наблюдал за ним и затем одобрительно сказал:

— А вы хороший экземпляр с точки зрения физического развития. На вас можно заглядеться. Да, спорт великое дело!

Поинтересовавшись, каким спортом занимается Бахтиаров, Поляков подвел его к гамаку, в котором уже лежало одеяло и подушка.

— Располагайтесь.

Бахтиаров стал отказываться, но Поляков протестующе замахал руками. Пришлось подчиниться и полулежа расположиться в гамаке. Поляков сел на низенькую скамеечку, стоявшую вблизи.

Прошло несколько минут. Поляков о чем-то сосредоточенно размышлял, попыхивая трубочкой. Бахтиаров слегка покачивался в гамаке, упираясь ногами в землю. Он смотрел на темную листву над головой и думал о Жаворонковой, довольный тем, что она находится рядом. Запашистый дым из трубки доктора напомнил ему тот вечер, когда с запиской он пришел домой к полковнику Ивичеву. Сосчитал, сколько дней уже длится беспокойство, ворвавшееся в его жизнь, и снова потекли тревожные думы. Чтобы как-то отделаться от них, он проговорил:

— Расскажите, Максим Петрович, о себе.

Поляков снова набил табаком свою вместительную трубку, закурил и, повздыхав, начал:

— Родился я в Москве. Там и учился. Но, можно сказать, всю жизнь прожил в Голятине. Мне шестьдесят восьмой, а двадцати восьми приехал в Голятино. Когда наш городок попал под оккупацию, из-за болезни мне пришлось остаться на месте. Немцы сразу узнали обо мне и пытались привлечь к работе по специальности. Некоторое время меня спасала болезнь, но наступило выздоровление, а вместе с ним и самый тяжелый период моей жизни. Отказаться было невозможно. Безусловно, я как советский человек делал кое-что… Но об этом мне не хочется сейчас вспоминать… В Голятине была подпольная комсомольская организация. Потом… потом их всех переловили, а троих… Шуру Притыкина, Зину Скворцову и моего Женю казнили…

Бахтиаров выбрался из гамака и сел на скамеечку рядом с замолчавшим Поляковым. А тот, помолчав, продолжал:

— До пятьдесят второго года я работал. Потом дали мне пенсию, а для жительства вот эту хоромину. Хотя я и на пенсии, но практику не бросаю, по мере сил помогаю людям…

— Вас здесь многие, очевидно, знают, Максим Петрович?

— Да. Так километров на семьдесят в окружности водятся знакомые, — просто ответил Поляков и, показав рукой на дом, продолжал: — Во время оккупации в этом доме был фашистский штаб.

— Это для меня новость! — вырвалось у Бахтиарова.

— Вы же из другой области. Когда-то тут на огромной площади было поместье богача-помещика Сайчевского, — продолжал Поляков. — При поместье имелся чудесный сад. После революции в бывших барских апартаментах помещалась сельскохозяйственная школа, клуб. Все это разрушили и сожгли немцы. Я сам не видел, но говорили, что сын Сайчевского в форме офицера СС и уже под немецкой фамилией приезжал сюда. Он нещадно расправлялся с местными крестьянами… Вот липы и дом — все, что осталось от поместья. В доме до первой империалистической войны жилуправляющий Сайчевского, какой-то немец…

— А здесь неплохо, Максим Петрович, например, провести отпуск, — сказал Бахтиаров.

— Здесь тишина, жизнь отшельническая. Приезжих не бывает. Правда, несколько дней назад тут крутились двое: мужчина и женщина. Я сначала их принял за дачников и еще удивился, что нашлись люди, отважившиеся жить в такой глубинке, но, как потом выяснилось, это были фотографы-натуралисты, доценты биолого-почвенного факультета Московского университета… Так они мне отрекомендовались. Посидели они у дома на скамейке, знакомясь со мной, хотели дом осмотреть, но сбежали, услышав в доме разговор моей гостьи с женщиной из деревни. Мне показалось, что мужчина был крайне удивлен, узнав, что, кроме меня, в доме еще кто-то есть. Я сказал ему, что гостья у меня остановилась пожить ненадолго.

— Я так понимаю, речь идет об Анне Григорьевне? — спросил Бахтиаров, чувствуя, что дольше не в состоянии молчать об этом. — Она ваша гостья?

— Да. В прошлом году был межобластной съезд врачей. Не забыли меня, старика, пригласили. Вот там я и познакомился с Анной Григорьевной. Привлекла она меня серьезностью и обширными знаниями дела. Я рассказал ей о своем житье-бытье и пригласил как-нибудь летом, во время отпуска, приехать погостить. Кстати, она хотела познакомиться и с некоторыми моими наблюдениями и опытом в лечении сердечно-сосудистых заболеваний. Она записала мой адрес и вот несколько дней назад неожиданно появилась. Самочувствие ее было исключительно неважнецкое, но я счел неудобным интересоваться причинами, Мало ли что у молодого человека может быть. Нам, старикам, совать нос в это не всегда удобно. Сегодня, рано утром, она ушла, сказав, что должна повидать родственницу, отдыхающую в «Отраде», есть тут такой санаторий… Вернулась, надо вам сказать, в отвратительнейшем состоянии… Очень плохо было с сердечком… Я принял все возможные меры… Словом, она сейчас спит. Пусть поспит — это хорошо.

Бахтиаров вспомнил о поездке Жаворонковой на съезд врачей. По возвращении она делилась с ним впечатлениями, но о знакомстве с Поляковым не рассказывала.

Поляков стал набивать трубку. Бахтиаров сказал:

— Вам отдыхать нужно, Максим Петрович, а я вас задерживаю.

— Я вообще мало сплю, — ответил Поляков, — а сегодня почти весь вечер спал, боясь, что ночью потребуюсь. Больная есть в деревне… Пойдемте, я устрою вас.

Бахтиаров помотал головой. Ему было не до сна. Помолчав немного, он сказал:

— Как вы здесь живете? Все-таки нет удобств…

— Удобств, — усмехнулся Поляков. — Вы задали точно такой же вопрос, как и московские доценты…

Это напоминание навело Бахтиарова на мысль о потерявшихся в Кулинске следах мужчины в сером. Тот тоже был с женщиной.

— Какого числа у вас были доценты? — спросил он.

Подходившие к его дому люди сразу произвели на Полякова неприятное впечатление. Вопрос Бахтиарова заставил вспомнить это, и, помолчав некоторое время, он ответил:

— Были они на второй день после приезда Анны Григорьевны. Она приехала семнадцатого, а они, следовательно, были восемнадцатого… Рано утром…

— Расскажите, как они выглядели?

Подумав, Поляков ответил:

— Мужчине лет пятьдесят, высокий, чувствуется, физически сильный. Лицо суровое, глаза темные, весьма неприятно, когда они на вас смотрят. Одет он был в костюм из зеленоватой ткани, шляпа под цвет костюма. Весь обвешан футлярами, как турист… Вот спутницу его я затрудняюсь описать… Наштукатуренная, полная, в спортивных штанах, ей годков сорок с гаком. Вы их видели где-нибудь?

Бахтиаров едва заметно мотнул головой:

— Долго вы разговаривали с этими доцентами?

— Минут двадцать.

— Чем они интересовались?

— Главным образом домом. Давно ли он ремонтировался…

— Странно.

— Причем это было спрошено не в лоб, как говорят. Они, например, заговорили о том, не боюсь ли я жить в таком старом доме, он может развалиться… Вот тут и был вставлен вопрос о ремонте. Не знаю, как бы дальше развернулся разговор с ними, но, как уже вам говорил, они поспешно ушли, услышав, что в доме есть еще люди…

Видя, что Бахтиаров задумался. Поляков замолчал, нетерпеливо посматривая на него. Закурив трубку, он сказал:

— Я вижу, эти люди вас чем-то заинтересовали?

— У каждого человека есть какая-то отличительная черта, либо в разговоре, либо во внешности, — серьезно сказал Бахтиаров. — Что вы подметили в этих людях?

Теперь задумался Поляков. Тишина ночи плотно лежала кругом. В саду прокричала какая-то птица, и опять все стихло.

— Вы заставили меня пошевелить мозгами, — наконец сказал Поляков. — Действительно, это была какая-то странная пара. Главное, как только почуяли в доме людей, моментально ретировались… Особые приметы?… У мужчины — маленькая голова…

Бахтиаров схватил Полякова за рукав:

— Маленькая голова!

— Для его роста непропорционально мала, — продолжал Поляков. — Эту особенность даже не привыкший наблюдать заметит.

Бахтиаров в радостном порыве поднялся на ноги и беспокойно оглянулся.

Поляков удивленно посмотрел на него:

— Что с вами, батенька мой?

Но Бахтиаров пропустил мимо ушей вопрос Полякова. Он возбужденно думал: «Они это, они!»

Глядя на Бахтиарова, Поляков понял, что рассказанное им явилось для чекиста каким-то недостающим звеном. Пока он раскуривал потухшую трубку, Бахтиаров уже несколько успокоился и, усаживаясь рядом, спросил:

— А откуда они взялись?

Поляков пожал плечами и молча помотал головой.

— Не на парашютах же они спустились перед вашим домом? — продолжал Бахтиаров.

— Вот этого я не знаю… Просто мне ни к чему было, — признался Поляков.

Бахтиаров задумался.

— Скажите, Максим Петрович, вы, конечно, слышали о районном городке Кулинске?

— Безусловно.

— За сколько часов можно добраться от Кулинска до вас?

Помолчав, Поляков ответил:

— В сухое время года дорога вполне приличная, и на автомашине часика за три докатить можно…

Бахтиаров с чувством признательности смотрел на попыхивающего трубкой Полякова. «Не все против меня, — думал он. — Славный старик мне очень помог. Но что мерзавцам нужно было в его доме?»

В глубоком молчании прошло минуты три.

— Вот вы спрашивали, почему я здесь живу, — заговорил Поляков. — Идемте, я вам кое-что покажу, тогда вы поймете. У вас есть фонарь?

Освещая путь фонарем, Бахтиаров шел за Поляковым. Наконец они остановились перед узорчатой железной оградой, выкрашенной серебристой краской. За оградой на гранитном постаменте, среди ковра из цветов, стоял двухметровый обелиск из черного мрамора. На нем было высечено:

«ОТВАЖНЫМ КОМСОМОЛЬЦАМ ЕВГЕНИЮ ПОЛЯКОВУ, ЗИНАИДЕ СКВОРЦОВОЙ И АЛЕКСАНДРУ ПРИТЫКИНУ, ГЕРОЙСКИ ПОГИБШИМ В БОРЬБЕ С ФАШИСТСКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ. ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ».


Внизу более мелким шрифтом:

«От колхозников колхоза «Путь Ленина».


Для Бахтиарова это было так неожиданно, что он застыл, неподвижно смотря на памятник.

— На этом месте после пыток их расстреляли, — тихо проговорил Поляков. — Вот почему я тут живу, Вадим Николаевич. Прошлым летом поставили этот памятник колхозники.

Бахтиаров с глубоким чувством пожал руку старого доктора. Возвращались к дому медленно и молча.

— Идите спать, Вадим Николаевич, — сказал Поляков, когда они пришли к крыльцу дома. — Хотите в гамаке или в доме на моей стариковской постели.

— Максим Петрович, — начал взволнованно Бахтиаров. — Вы сказали, что учреждение, в котором я работаю, у вас вызывает какие-то неприятные воспоминания. Скажите, в чем дело?

— Видите ли, тут какое дело получилось, — ответил Поляков и, взяв Бахтиарова под руку, подвел к скамейке. Они сели. — В сорок пятом году кто-то написал донос, что в период оккупации Голятина я помогал фашистам. Меня вызывали на допросы. Занимался со мной молодой оперативный сотрудник… Между прочим, когда он был ребенком, мне неоднократно приходилось его лечить. И вот этот молодой человек, слепо веривший грязному доносу, с пристрастием допрашивал меня, желая записать в протоколе признание… Хорошо, что вмешался здравомыслящий человек из числа ваших же работников, и все кончилось хорошо. Да и как могло быть иначе?

Что Бахтиаров мог сказать? Какие-нибудь банальные слова утешения? Он угрюмо молчал. Поляков, чувствуя, что Бахтиарову неприятно, сказал:

— Ничего, Вадим Николаевич, ничего. Дело прошлое!

Из темноты вынырнул запыхавшийся мальчик лет двенадцати и схватил Полякова за руку:

— Дедушка Максим! Маме опять плохо…

— Я этого опасался, — ответил Поляков, потрепав мальчика по голове. — Беги, Федя, беги, дружок, обратно. Скажи ей, я сейчас приду.

Мальчик метнулся и сразу пропал среди деревьев.

— В Лунине одна женщина прихворнула, — поднимаясь, пояснил Поляков. — Я схожу в деревню, и вы тут располагайтесь. Только Анну Григорьевну не тревожьте, пока сама не проснется…

Поляков осторожно открыл дверь дома и вошел туда.

Не прошло и минуты, как он выбежал обратно, испуганно крикнув:

— Она ушла!

Бахтиаров вскочил и подбежал к Полякову. В руке у доктора дрожал листок бумаги. Бахтиаров засветил карманный фонарь. Он прочитал:

«Дорогой мой Максим Петрович! Вы так сладко спали, что я не решила нарушить ваш сон. Мне необходимо домой. Мне настолько некогда, что я оставлю пока у вас свой чемодан.

Я узнала, что из деревни в город в 18 часов отправляется машина. Не беспокойтесь. Чувствую себя уже значительно лучше.

С глубоким уважением к вам А. Г. Ж.».


— Когда я проснулся, то был уверен, что она спит, и не стал заглядывать в ее комнату, — виновато проговорил Поляков.

Возмущение, поднявшееся было в первый момент у Бахтиарова, уже прошло. Старик был удручен и расстроен до крайности.

— Ничего, Максим Петрович, ничего! — глухо сказал Бахтиаров.

В тишине раздался шум подъезжавшего автомобиля. Листва деревьев осветилась. Из-за кустов показались фары легковой машины, осветившие застывших от неожиданности Полякова и Бахтиарова.

Машина остановилась перед домом. Открылась дверца, и на землю ступил майор Гаврилов с непокрытой головой, в сером штатском костюме. С протянутыми руками он бросился к Бахтиарову:

— Вадим Николаевич!

— Чему вы радуетесь, Иван Герасимович? — все еще не придя в себя от испытанного потрясения, спросил Бахтиаров, видя необыкновенно возбужденного майора.

Гаврилов схватил Бахтиарова за руки и, не обращая внимания на Полякова, с удивлением взиравшего на него, оживленно сказал:

— Да как же! Встретились лицом к лицу!

— Не понимаю, — с раздражением вымолвил Бахтиаров.

— Мне, мне, Вадим Николаевич, радоваться надо! Мне! Помните, я вам рассказывал о «Голубушке»? Так нашел я ее! Это — Нина Ивановна Улусова! Получили от нее письмо на ваше имя, распечатали. Вечером я приехал в санаторий. Позвали мне Нину Ивановну. Смотрю на нее минуту, другую. Думаю: уж не свихнулся ли я? А потом во всю мочь крикнул: «Голубушка!»… Встреча лицом к лицу!

— Вот тут что! — поняв, наконец, проговорил удивленный Бахтиаров. — Ловко у вас вышло. Поздравляю.

— Словно в кинофильме! — воскликнул Гаврилов и, понизив голос, спросил: — А вы встретились? Нина Ивановна мне говорила…

Бахтиаров посмотрел на притихшего и сгорбившегося в стороне Полякова и тихо сказал:

— Она ушла отсюда… Не застал.

Лицом к лицу

Поезд, которым Жаворонкова возвращалась домой, еще только подходил к городу, а Бахтиаров, прилетевший на самолете, уже давно сидел в кабинете полковника Ивичева, доложив о знакомстве с доктором Поляковым и выслушав последние новости. Теперь они ожидали сообщений с вокзала.

Быстрым перемещением из Н-ска Бахтиаров был обязан Гаврилову. Рано утром примчавшись на машине из Лунина в Н-ск, они первым делом бросились на вокзал. В зале ожидания издали посмотрев на охваченную дремотой, сильно похудевшую Жаворонкову, Бахтиаров почувствовал к ней сострадание. Гаврилов увел Бахтиарова с вокзала и отправил его домой самолетом. Сам он, пользуясь тем, что Жаворонкова его не знала, решил поехать вместе с ней в одном вагоне.

Предположение чекистов о том, что, возможно, Жаворонкову будет кто-то встречать, не оправдалось. Выйдя из вагона, она, не задерживаясь, прошла на привокзальную площадь и села в первое попавшееся такси. Гаврилов сел в машину к поджидавшему его лейтенанту Томову. Их машина следовала за такси, увозившим Жаворонкову. Куда? Гаврилов и Томов понимающе улыбнулись, когда интересовавшая их «победа» остановилась у здания КГБ. Жаворонкова, расплатившись с шофером, вошла в подъезд.

Когда из бюро пропусков позвонили о приходе Жаворонковой, Ивичев сначала изумился. Потом он сказал:

— Вот что, Вадим Николаевич. Я считаю, будет лучше, если вы сами поговорите с ней.

— Я?! — вскрикнул удивленный Бахтиаров.

— Именно вы! — уверенно произнес Ивичев, поднимаясь из-за стола. — Разговаривайте с ней у меня. Я уйду.

Оставшись один в кабинете, Бахтиаров все еще не мог прийти в себя от сильного волнения. Он не представлял себе, о чем будет говорить с Жаворонковой. Даже вздрогнул, когда раздался осторожный стук в дверь.

— Войдите! — сказал он, не узнав собственного голоса.

Дверь распахнулась. Держась правой рукой за косяк, Жаворонкова остановилась у порога. На ее побледневшем лице было страдальческое выражение, серые глаза полны горя. Рассеянно посмотрев по сторонам, она низко наклонила голову, и золотистые волосы на ее голове рассыпались. На ней было серое коверкотовое пальто, в левой руке она держала светло-коричневый саквояж. В следующий момент Бахтиаров услышал стон, вырвавшийся из ее груди. Он хотел позвать ее, но спазмы сжали его горло. Тут она встряхнула головой, откинула со лба волосы и сделала два шага вперед. Бахтиаров двинулся ей навстречу.

— Вадим Николаевич! — вырвалось у нее, и она пошатнулась.

Он подхватил ее. Она прижалась к его груди и громко разрыдалась. Он оторопел, не находя слов. Смотрел на ее склоненную голову, на вздрагивающие плечи, впервые увидел маленькую коричневую родинку на шее. В эти мгновения она по-прежнему была для него близким, дорогим человеком. Она подняла залитое слезами лицо, и глаза их встретились. Он едва слышно спросил:

— Зачем вы так сделали?

Она с мольбой смотрела на него. В ее взгляде была такая преданность, что он невольно подумал: «Она невиновна… Все сплошное недоразумение…» Когда первое волнение прошло, он несколько отстранился от нее и отчетливо сказал:

— Нам необходимо переговорить…

Он и сам почувствовал, что в сказанном им было что-то официальное, противоположное тому, что он испытывал минуту назад.

— Да, да! Обязательно необходимо, — заторопилась она.

Бахтиаров подвел ее к креслу.

— Я все расскажу, Вадим Николаевич! — вдруг просто сказала она, посмотрев на него. — Абсолютно все. Во-первых, простите меня за записку. Слишком поздно я поняла, что она для вас может иметь не только личное значение.

— В записке неправда? — с волнением спросил он.

— Настоящая правда, — выдержав его напряженный взгляд, медленно ответила она.

Надежда, вспыхнувшая было у Бахтиарова, погасла.

— Выслушайте, прошу вас, — наконец услышал он ее умоляющий голос.

Бахтиаров кивнул головой и застыл в кресле. Она несколько секунд пристально рассматривала его, как бы знакомясь с переменами, происшедшими в нем за эти мучительные дни. Потом тяжело вздохнула, села прямо и слегка дрожавшим голосом сказала:

— Я не Жаворонкова. Мое имя — Элеонора Бубасова. Родилась в Париже. Мать — француженка. Я ее не помню. Отец — Бубасов Владислав Евгеньевич, бывший русский… Больше я не в силах молчать…


Часть вторая ТАЙНА

Наступил вечер. Жаворонкова давно ушла домой, а Бахтиаров все еще сидел в кабинете полковника Ивичева, непрерывно курил и следил за выражением лица начальника, неторопливо вчитывающегося в страницы исповеди-дневника Жаворонковой.

Ивичев читал:

Запись первая

Год 1949, месяц июнь.

Несколько раз бралась за перо, но, подержав в руке, откладывала и прятала тетрадь. Но я твердо решила: ей быть хранительницей моей тайны.

Смешная девчонка! Разве недостаточно того, что тайна постоянно гложет тебя? Словно инородное тело, она поместилась рядом с сердцем и теснит его. Мучительно, когда сердцу постоянно что-то мешает!

Известно, что, когда огорченный человек поделится своими думами, ему становится легче. Но у меня нет такого верного друга, я могу поговорить только в этой тетради. Возможно, если пущу мысли в свободный бег по этим страницам, обрету облегчение? Хорошо бы!

Почему раньше не прибегала к такому способу? Некуда было прятать тетрадь. Только и недоставало, чтобы ее нашла и прочитала мама. Теперь мне помог случай — тетрадь я могу хранить в надежном месте.

В словаре русского языка «особняк» означает: «благоустроенный городской дом для одной семьи, принадлежащий богатому собственнику». Помню, наш школьный завхоз часто говорил, что в молодости он работал комендантом в «особняке». Выражение завхоза мне было непонятно. Как-то раз я попросила его объяснить. Оказалось: «особняком» он ласкательно называет учреждение, которое в Советском Союзе в первые годы Советской власти занималось поимкой шпионов и контрреволюционеров. Есть еще драма «Особняк в переулке» братьев Тур. Спектакля я не видела, но пьесу читала. «Особняком в переулке» называется иностранное посольство, и все действие драмы разворачивается главным образом в этом старом доме с колоннами водном из переулков Москву.

Учительница по литературе в школе мне часто говорила, что особенностью моих сочинений является нагромождение деталей, отклонение в сторону от основной темы. «Но, — заявляла учительница, — это нисколько не портит твою работу». Может быть! Сейчас я пишу не школьное сочинение и отметка «пять» мне не нужна.

На первой странице я упомянула о «случае» и «особняке». Случай вот какой: дом, в котором мы живем, когда-то был «особняком» богатого человека. Здание это одноэтажное, с толстыми каменными стенами, на высоком фундаменте. Стоит оно несколько отступая от тротуара, и от улицы его отделяет узорная чугунная ограда с львиными мордами. Вообще на нашей тихой Пушкинской улице несколько таких чем-нибудь примечательных домов. До революции улица называлась Дворянской, жила на ней местная знать. Безусловно, мы занимаем не весь особняк — он давно поделен на несколько квартир. Моей маме — Ольге Федосеевне Касимовой — досталась как раз та часть, в которой у владельца был кабинет и спальня. При перепланировке площади сделали две комнаты для мамы, комнату для нашей одинокой соседки Евдокии Харитоновны, просторную прихожую и хорошую кухню, под которой имеется вместительный погреб, похожий на темницу из средневекового романа.

У меня откуда-то взялась страсть выяснять историю старинных городских зданий. Но не только в таком объеме, как, например, это пишут в путеводителях, а дополнительно самой что-то узнавать. В нашем городе, хотя и пострадавшем во время последней войны, несколько таких интересных старинных зданий. Почти о каждом из них я знаю чуточку больше, чем говорится в недавно вышедшем в свет путеводителе. Но не в этом дело. Получается так: люди уходят из жизни, а дома остаются и как бы из прошлого смотрят на современность. Дома подновляют, наводят «косметику», а черты лица дома, как и человека, остаются без изменений.

Совсем недавно, в один из майских дней, в погребе под нашей кухней, где мы храним картофель и другие продукты, я обнаружила небольшое, полуметровое углубление в полу, прикрытое шестью кирпичами и железной крышкой на петлях. В этом углублении ничего, кроме пыли, не было, но я обрадовалась: вот надежное место для хранения моей тетради.

Пришлось все же изрядно похитрить перед мамой и нашей соседкой, чтобы выяснить, известно ли им что-нибудь об особенности нашего погреба. Убедившись, что ни та, ни другая ничего не знают, я решилась на откровенный разговор в тетради.

Смешно подумать, как я была довольна находкой! Интересно, для какой цели было сделано это хранилище?

Как только мама ушла на фабрику, я наказала соседке: если придут девочки, сказать им, что меня нет дома и не приду до позднего вечера. Мама тоже не придет долго: будет на партийном собрании.

Вообще трудно начинать о страшном, очень трудно…

…Школа позади. Но если закрыть глаза и прислушаться к тишине, то слышится мелодия выпускного школьного бала. Целое событие! Сколько поздравлений мне пришлось выслушать! Только одна я получила золотую медаль. Золотая медаль к аттестату зрелости — это что-то значит! Может быть, некоторые девушки мне завидуют? Что ж, это закономерно. Каждому хочется как-то вырваться вперед.

Совсем потерять голову от радости я, конечно, не могу. Я не такая, как остальные выпускницы нашей школы. И не золотая медаль разделяет нас. Нет! У них всех чистая, ясная жизнь. Пусть даже без медали, но она свежа, как утренняя заря.

Я веселилась на выпускном вечере, а черная тайна, словно невидимая тень, витала рядом со мной. Я и тайна — одно целое! Вот и сейчас, в эти минуты, когда в квартире тишина и привычные вещи окружают меня, мне тяжело и неприятно.

Начну с дня рождения. Мой день — 15 сентября. Через три с половиной месяца мне исполнится девятнадцать, а через два с половиной — пять лет с того дня, как я стала Анной Жаворонковой. Стала! Да, я до того дня 1944 года была Элеонорой Бубасовой, дочерью одного из «столпов» русской эмиграции, владетельного Бубасова, чье имя (если верить сохранившимся в библиотеке отца различным печатным изданиям) в высшем петербургском свете у многих было на устах. Теперь я дочь колхозника из болотистой белорусской деревни Глушахина Слобода…

До восьми лет моим воспитанием занимались младшая сестра отца, бывшая русская богачка Тупчинская, англичанка мисс Уэйт и немка Анна Крамер. До тринадцати лет, иногда с отцом, а большей частью с моими воспитательницами, я успела пожить во Франции, в Англии и в Германии. Париж, Лион, Марсель, Лондон, Бирмингем, Берлин, Гамбург и Мюнхен — вот города, запечатлевшиеся в моей памяти. Ничего не поделаешь: впечатления детских лет — самые несмываемые в человеческой памяти.

Мне говорили, что мой отец был женат три раза. Я — от третьего его брака. Как звали мою мать-француженку, как она выглядела, я не знаю. Но мне передавали: она была изумительная красавица. Говорили, что у меня есть еще два брата. Старший — от русской женщины, а другой — от немки. Я никогда их не видела. Не знала их имен. Так было поставлено дело в семье моего отца.

Когда мне исполнилось десять лет, отец стал носить форму немецкого офицера. Жили мы тогда постоянно в Мюнхене. Отдали меня в пансион Эльзы Копф. В пансионе этой сухой, как вобла, фрау обучалось пятнадцать мальчиков и девочек. Учителя — русские. Обучение — по советским учебникам. Когда началась война, то иногда на занятиях присутствовали военные. Особенно помню пожилого жилистого генерала с седым ежиком волос на голове. Он неожиданно и часто нас экзаменовал. Генерал был родным братом Эльзы Копф.

Занятия специально русскими вопросами и по советским учебникам и книгам нам объясняли тем, что скоро Россия освободится от власти коммунистов, и мы вместе со своими родителями должны поехать туда жить…

Двенадцати лет я перестала посещать пансион Эльзы Копф. Все дальнейшие занятия со мной проводили в доме отца двое русских: Николай Федорович и Василий Романович. С ними я изучала конституцию, разучивала русские песни, читали они мне детские книги советских писателей, рассказывали по советским книгам о лидерах Коммунистической партии. Много я знала о советских школьниках-пионерах, их жизни, о комсомоле. Память у меня была блестящая, и тщательная подготовка давала то, что я знала не меньше любого самого развитого советского школьника.

Мне иногда хотелось играть, как каждому ребенку, но это было категорически запрещено, и постоянно внушалось, что я предназначена для «великой» миссии. Тогда я полностью не понимала значение слова «миссия», но узнала, что это поважнее забав, которые все равно когда-то должны кончиться. Но забаву для себя я все же находила во время занятий спортом. Это тоже входило в программу. Я могла великолепно ходить на лыжах, освоила фигурное катание на коньках.

Пока занималась с Николаем Федоровичем и Василием Романовичем, отца видела редко. Потом он откуда-то приехал и стал проверять, насколько хорошо я знаю советскую жизнь. Он был доволен моими достижениями и говорил мне, что моими успехами интересуется сам фюрер Адольф Гитлер. Может быть, это была и неправда, но меня это тогда подхлестнуло, и я старалась быть на высоте.

И все же я воспитывалась как особое тепличное растение, изолированное от внешнего мира. Получилось так, что я почти ничего не знала о жизни в самой Германии, кроме одной бредовой мысли: Германия — владычица мира. Иногда отец любил похвастаться мною и демонстрировал меня своим избранным друзьям, приходившим в неописуемый восторг от моих по-детски отчетливых знаний СССР. Все вкладываемое в меня я затвердила как отлично выученное стихотворение и могла без затруднений часами говорить о своих предметах. Тут, несомненно, большую роль сыграла моя блестящая память. Но если бы меня в то время выпускали свободно гулять по улицам Мюнхена, я бы заплуталась и без посторонней помощи не могла бы вернуться в дом отца. Дальше обнесенного оградой огромного парка меня никуда не пускали, можно сказать, держали взаперти.

И вот наступил такой момент, когда отец открыл для меня смысл моей «великой миссии». Он сказал, что меня отправят в Советский Союз. Там я должна буду выдавать себя за советскую девочку, потерявшую родителей и родных. Через некоторое время в Москве меня встретит женщина, которая будет руководить мною, а я обязана буду ей во всем подчиняться.

Хотя мне в то время не было полных четырнадцати лет, но услышанное меня ничуть не испугало. Я уже давно свыклась с тем, что живу в особенном мире. Мои одногодки, которых я иногда наблюдала на улице Мюнхена через зеркальные стекла окон нашего дома, были для меня далеки во всех отношениях. Я только спросила отца, что ожидает тех четырнадцать мальчиков и девочек, которые обучались вместе со мной в пансионе фрау Копф. Отец коротко сказал, что у каждого человека есть свое предназначение.

Тогда же он мне показал альбом с портретами знаменитых женщин-разведчиц, рассказывал о их жизни, стараясь увлечь мое воображение. Я запомнила некоторые имена. Это — известная разведчица Бисмарка Тереза Лахман, немка Лиза Блюме, француженки Бланш Потэн и Марта Рише, англичанка Елизавета Вертгейм и многие другие. Я помню, расхваливая этих женщин, он ни словом не обмолвился о печальном конце, который постиг почти каждую из них.

За месяц до дня моего рождения я с отцом покинула Мюнхен. Я не испытывала грусти, но на сердце у меня было не особенно спокойно. Затем две недели одна, только под охраной немецких солдат, я прожила на каком-то заброшенном хуторе в Литве. Потом появился отец и велел собираться. Мы недолго летели на самолете, еще несколько часов тащились в повозке, запряженной парой лошадей, по какому-то дремучему лесу. Наконец в лесу, в маленькой грязной избушке, я с отцом пробыла еще три дня. Вот там он меня уже не оставлял одну, и все время проверял, хорошо ли я усвоила полагавшееся мне запомнить.

В нем уже просто говорили перенапряженные нервы, так как я отлично знала свое новое имя, знала, что мой отец — колхозник Григорий Пантелеевич Жаворонков, из белорусской деревни Глушахина Слобода, мать из той же деревни, зовут ее Домна Петровна, сестренку Оля, а братишку Петр. Все они погибли при взрыве, находясь в избе, а я во время взрыва была на огороде и поэтому осталась в живых. Все это: и различные мелкие детали, вроде того, кто соседки Жаворонковых справа и слева, сколько в Глушахиной Слободе было до войны изб, где я училась — должна была твердо, без запинки знать.

Как из лесной избушки я переместилась в Глушахину Слободу, мне неизвестно. Помню: отец дал мне что-то выпить, приятное на вкус, но густое и тягучее. Мне сразу же нестерпимо захотелось спать. Когда я пришла в себя, то первое, что увидела, — это лицо совершенно незнакомой мне женщины. Она гладила меня по голове и плакала надо мной. Сначала я ее приняла за ту женщину, о которой говорил отец, но быстро сообразила, что ласкает меня русская женщина.

Она рассказала мне свою историю ткачихи. Год назад у нее погиб на фронте муж и пропал десятилетний сын, которого незадолго до войны увезла погостить к себе в Минск ее сестра. Все годы войны она разыскивала своего мальчика. Как только Белоруссия стала освобождаться от фашистов, отпросилась с фабрики, чтобы самой поискать сына. Она исходила много, много километров и все же узнала, что ее сестра вместе с племянником была в лагере, а потом их след потерялся. Несомненно, они погибли. Встретившись со мной, она в какой-то степени восполнила потерю…

Мне трудно писать об Ольге Федосеевне. Для этого нужны только самые хорошие, самые светлые мысли. До встречи с ней я не знала материнской ласки. О моих воспитательницах я не хочу вспоминать: не могло того быть, чтобы они не знали, для чего дрессируют меня!

По инструкциям отца, я должна была из Глушахиной Слободы пробраться в Москву. Там, на Казанском вокзале, меня увидит назначенная им женщина. Встреча с ней должна была произойти 15 или 30 сентября. В случае неудачи — в те же числа октября или, наконец, ноября 1944 года. Устраиваться до встречи с доверенной отца предоставлялось мне самой, рассчитывая на доброту и отзывчивость советских людей и государства к детям-сиротам. Ольга Федосеевна увезла меня из Глушахиной Слободы. Дорогой я все же хотела от нее убежать, но, высчитав по карте, когда мы ночевали в одной полуразрушенной школе, что город, в который мы направляемся, не так далеко от Москвы, решила отложить бегство. Чем-то привлекла меня эта добрая женщина, и рядом с ней я не чувствовала себя такой одинокой среди мрачных опустошений, сделанных войной.

Все сложилось так, что стараниями моей новой мамы я сделалась советской школьницей. Сроки встречи с доверенным лицом отца я пропустила.

Кончилась война. Временами я просто забывала о своем прошлом. Но все же оно было. И какое прошлое! Иногда меня охватывал страх. Случалось, что ночами я втихомолку плакала от горькой обиды за свою так нелепо начавшуюся жизнь. Отец и все, что там в меня вкладывалось, не то что не было мною забыто, но не уходило от меня. Несколько раз я была готова признаться Ольге Федосеевне. Но я понимала, что принесу ей такой откровенностью глубокую рану. Дело в том, что она уже совсем по-настоящему меня считала своей дочерью, а все знакомые видели в Ольге Федосеевне прозорливую, принципиальную женщину. Что бы наделало мое признание?…

Бывали дни, случалось, и недели, когда я жила спокойно. Я их называла счастливыми периодами. Но все это было непрочно, как домик, сложенный ребенком из кубиков.

Современная жизнь такова, что перед каждым человеком остро стоит вопрос: с кем ты?

С кем я?

Мне никто не задавал такого вопроса. Очевидно, потому, что с моей стороны не было ничего, вызывающего его. Да и чем могла вызвать недоумение девочка-школьница, круглая отличница, воспитанница такого всеми уважаемого человека, как Ольга Федосеевна Касимова? Она — партийный человек, лучшая ткачиха, орденоноска. Меня влекло общим течением жизни, я делала все, что в едином порыве делали находившиеся справа и слева.

Но, наверное, не было в Советском Союзе ни одной девочки — школьницы седьмого класса, которая бы после принятия ее в комсомол проплакала всю ночь напролет. Я плакала из-за того, что хорошие, простые ребята и девчата, у которых позади и впереди светлая и ясная жизнь, приняли в свою среду такую, как я…

Мне думается, что ничего бы плохого со мной не произошло, если бы я призналась, призналась во всем! Но почему я этого не сделала, почему? Тогда бы горе Ольги Федосеевны от такого открытия не было бы настолько велико, как, допустим, теперь, после такого длительного молчания… Или я просто трусиха? Или во мне в то время еще не растаял тот звереныш, которым меня сделали в Мюнхене! Не знаю! Говорят, что чужая душа потемки. Это не совсем правильно. Я вижу, что и своя душа может быть такими потемками, из которых не скоро, выберешься!

Вступив в комсомол, я почувствовала, что туже затянула петлю на своей шее. Петлю борьбы с самой собой! У меня, если чистосердечно разобраться, совсем немного силенок. Их даже недостаточно для борьбы с самой собой.

С кем я? А с кем мне быть? Неужели с темя, кто в угоду своим звериным законам меня ребенком выбросил на эту израненную войной землю? Какими бы пышными фразами о «великой миссии» ни обставлять лишение меня детских радостей да и самого детства, факт это бесчеловечный и гнусный. Это все равно, что украсить могилу цветами и выдавать ее за цветочную клумбу, около которой приятно отдохнуть и сладостно помечтать о счастливой жизни.

Вчера пришла мама с фабрики и спросила меня, почему я не радуюсь такому знаменательному событию, как окончание средней школы с золотой медалью. Я сослалась на свой характер. Она грустно посмотрела на меня и сказала:

— Я вижу, Аннушка, ты никогда не забудешь своих родных. Я вот тоже не могу забыть своего Володю. Что бы я делала, если бы не встретила тебя?…

Я ее обняла, и мы обе заплакали. Она — о сыне, а я — о чужих и в то же время близких мне людях из Глушахиной Слободы. Совсем недавно я поняла, что их преднамеренно убили только для того, чтобы я могла перешагнуть порог советской страны. Мама может не стыдиться своего горя, она всегда найдет поддержку и сочувствие у других. Ну, а я? Я лишена этого! Вот почему у меня изболелась вся душа. Она всегда болит. И если есть возраст у совести человека, то моя совесть — дряхлая старушка!

Мама и девочки говорят, что я очень красивая. Об этом говорит зеркало, говорят мальчики. Но к чему мне эта красота? Разве она может составить для кого-нибудь радость? Нет! На эту тему лучше не думать.

Мне иногда приходит в голову мысль: вдруг найдут меня люди отца. Как мне тогда поступить? Какая глупость! Что, я не знаю, как?

Мое представление о коммунистах было такое: это люди коварные, злые, их надо всемерно опасаться. Но судьбе угодно было сыграть со мной такую шутку, что я попала сразу в объятия человека-коммуниста. Наверное, еще отец не отъехал далеко от Глушахиной Слободы, трясся еще в повозке по лесной дороге, а меня уже ласкали заботливые руки «врага»… Внушенные мне представления стали рушиться с первых моих шагов по этой земле. За истекшие годы я убедилась в том, что коммунисты возглавляют все хорошее, нужное и полезное для народа.

Кто мог предусмотреть, что именно Советская Россия даст мне возможность узнать черную правду о фашистской Германии? Я пришла к убеждению, что Германия тех дней — это сплошной черный каземат гестапо. На меня здесь буквально обрушился поток сведений и фактов о чудовищных злодеяниях фашистов на Советской земле. Теперь уже никакая сила в мире не заставит меня думать иначе.

Я заново родилась именно в этой стране. Но это рождение нового человека неполноценное. Я — немая. Я не могу признаться, сказать о себе, кто я на самом деле. Я ужасно одинока! Во всем мире нет еще такого одинокого человека. Внешне я окружена добрыми друзьями и товарищами, но внутренне… О, как мучительно все это сознавать. Я — маленький островок среди безбрежного людского океана. Как трудно держаться этому одинокому островку!

В январские дни этого года я с мамой побывала в Москве. Впервые в жизни. Я видела и другие столицы мира. Но не в сравнениях сейчас дело. Я рвалась в Москву. Мне хотелось побывать на Красной площади, у Ленина. Это имя известно во всем мире, как ни одно другое. И вот мне хотелось взглянуть на то место, где покоится человек, вызвавший у народа такое преклонение.

Мы попали как раз в те дни, когда отмечалось четверть века со дня его кончины. Я стояла в длинной, почти безмолвной очереди к Мавзолею. Я чувствовала себя чужой в этой людской ленте, чужой, хотя рядом со мной стояла Ольга Федосеевна. Пожалуй, как никогда до этого, я почувствовала разницу между собой и людьми, идущими на поклон к своему вождю. И так продолжалось с первой минуты, как только мы встали в очередь. Это длилось долго, очень долго, но стоило мне только опуститься под своды Мавзолея и впервые увидеть Ленина, как гнетущее чувство пропало. Вышла я на площадь как бы просветленная, пробивающаяся к чему-то очистительному. Мама спросила меня о впечатлении, но я ничего не могла ей ответить, я только прижалась к ней. Ее добрая рука потрепала меня по щеке, и в этом прикосновении было невыразимо больше, чем в каких-либо словах.

Может быть, мне порвать все, что я написала на этих страницах?

Вот лежит на столе мой аттестат зрелости. Но только мне одной видно черную тень на этой красиво оформленной бумаге.

Если бы не оказалось около меня доброй мамы Ольги Федосеевны, не было бы этого аттестата. Как сложилась бы тогда моя жизнь? На это трудно ответить. Я никогда еще так много за один присест не писала. Я очень утомилась.

Что принесет мне завтрашний день?

Запись вторая

Год 1951, 25 июня.

Два года не притрагивалась к своей тетради. Тогда у меня было наивное стремление через дневник облегчить мучения. Но дневника не получилось. Не помню записанное на предыдущих страницах, но перечитывать не могу — лишняя надсада. За эти два года в огромном мире пронеслось много событий, кое-какие изменения произошли и с такой маленькой песчинкой, как я.

Окончен второй курс медицинского института. Мама с нетерпением ожидает, когда я стану врачом. Но я не знаю: буду ли им? Живу, ожидая разоблачения. Какое отвратительное слово! А разве есть симптомы к моему разоблачению? Видимых нет, внешне все обстоит благополучно. Я — примерная студентка, живу вместе со всеми интересной, активной жизнью, но внутренне переживаю сплошной кошмар.

Незабываемые школьные годы! Тогда мне тоже было несладко, но все же проще и легче. Теперь я взрослый человек, девушка. Жизнь ежедневно, ежечасно пытается разрушить мой тайный мирок и разрушает, как только ей заблагорассудится, а я строю его заново. В этом я похожа на муравья…

Бегут дни, месяцы. Растет, как злокачественная опухоль, моя тайна, и наступает такое время, когда уже никакое хирургическое вмешательство не поможет, — я погибну. Что меня удерживает от саморазоблачения? Очевидно, любовь к жизни, боязнь потерять то, что меня окружает, что стало дорогим и близким. Но какой же выход? Кто бы научил меня? Маме я не могу сказать, а другого такого человека нет.

26 июня. Вчера допоздна засиделась с мамой. Она рассказывала о своей первой любви. Собственно говоря, первая у нее была и последней. Ее муж принадлежал к плеяде коммунистов с дореволюционным стажем. До этого она никогда о нем не рассказывала. Мама спросила, долго ли я буду отвергать ухаживания молодых людей. Говоря так, она имела в виду одного: Колю Метельникова, студента с моего курса. Вот уже больше года он влюблен в меня. Он замечательный парень, но совершенно напрасно прибег к помощи Ольги Федосеевны. Даже она в этом вопросе на меня не может повлиять. Я-то знаю, что не имею права вносить неприятность в жизнь еще какого-то человека. Ну, а если полюблю сама? Как тогда?

Не знаю. Любовный вопрос — для меня запретная зона! Ольга Федосеевна даже несколько обиделась и с досадой сказала, что я «мечу в старые девы». Возможно, что так и получится.

1 июля. Опять неприятный день. Состоялся крупный разговор с Метельниковым. Я ему сказала, что питаю к нему полнейшее равнодушие! Хотя это и так, но надо было сказать несколько мягче.

Надо попробовать ходить замарашкой. Пишу явную глупость! Мне кто-то из студентов еще зимой сказал, что если меня одеть в рванье, то и тогда я не уступлю самой элегантной красавице. Это, конечно, преувеличение.

В каникулы буду еще больше читать. Но всех книг не перечитаешь, а от себя не убежишь никогда!

31 июля. Предприняла небольшую поездку по стране. Дорогой познакомилась с художницей из Горького. Очень талантливая и эрудированная молодая женщина. Как она счастлива — ничто не омрачает ее жизнь свободного человека! Она меня пригласила поехать в творческий дом отдыха художников. Это в десяти километрах от станции Леонтьево Октябрьской железной дороги. Здесь классический русский пейзаж. Как передают знатоки, в этих местах бывал знаменитый русский художник Репин. Левитан тоже писал здесь свои восхитительные полотна. Мне все нравилось в этом чудесном месте, но вскоре пришлось уехать: один молодой ленинградский художник, как и другие, приехавший в творческий дом отдыха для повышения своей квалификации, вздумал усиленно ухаживать за мной и забросил свои кисти и краски. Сначала это меня забавляло, но я быстро поняла никчемность всего этого и распрощалась со всеми.

На обратном пути домой была в Москве. Несколько раз, испытывая себя, подходила к зданию, где работают люди, занимающиеся государственной безопасностью. Один раз даже вошла в бюро пропусков, но поспешила уйти…

15 августа. Ольга Федосеевна соскучилась. Поток нежной заботы сразу обрушился на меня, как только я перешагнула порог квартиры. Бедная Ольга Федосеевна! Если бы она только знала, кого пригрела своей добротой…

В поезде я проделывала такую штуку: старалась, чтобы украли мой чемодан. В нем, на самом дне, лежала тетрадь. Я думала: вора задержат, с дневником ознакомятся следственные органы и наступит развязка. Но вор не встретился на моем пути. Два раза я оставляла чемодан без видимого присмотра по соседству с явно подозрительными людьми, но никто не польстился на него.

Тетрадь вновь можно до поры до времени водворить на место в каменную темницу.

31 декабря. Прочитала все ранее написанное. Стало как-то не по себе: незрелая девчонка поддалась внезапному порыву и начала затею с записями. Теперь все это вызывает у меня чувство недоумения, раздражения и внутренней пустоты и протеста. Не в том дело, что написано, а в том, что этим я как бы анатомирую себя, а зачем? И в то же время не могу решиться уничтожить написанное.

Через два часа в шумной студенческой компании я буду встречать Новый год. Сегодня все взрослые, словно дети, в ожидании какого-то большого и обязательно приятного сюрприза. А какой сюрприз ждет меня? Никакого! Потому что радость не может подобраться кмоему сердцу. Все подходы для радости завалены обломками прошлого. Мое бедное, сиротливое сердце! Я даже представляю, как будет протекать это новогоднее торжество, знаю, какая улыбка поселится на моем лице. Улыбка — это только вывеска…

Я внимательно присматриваюсь к молодежи, окружающей меня в институте, на улице, всюду. Мне думается: не каждый из них глубоко понимает смысл того, в каком мире он живет. Если только это поймет и оценит каждый человек советского общества, оно — непобедимая сила. В их мире есть еще не мало трудностей, прямых недостатков, но все это не делает погоды. Важно, что здесь человек не угнетает человека. Вот — главнейшее. Слов нет: годы, прожитые в СССР, оказали на меня воздействие. От той Элеоноры Бубасовой, которой я была до августа 1944 года, ничего не осталось. Она растворилась. Может она возродиться? Вряд ли! Мне кажется, что совершенно не случайно я не испытываю ни малейшего интереса к жизни в капиталистическом мире. Дело в том, что я росла там так, что очень плохо знала жизнь.

Глубокое презрение и смех во мне вызывают те немногие молодые люди и девушки, которые внешностью и поведением стараются походить на западные образцы, но они не похожи на западную молодежь. Это какие-то уродливые гибриды. При взгляде на такие экземпляры я всегда вспоминаю о хилых ростках на мощном дереве. Они отваливаются. Обязательно один или одна из этой породы будут и на нашей новогодней студенческой вечеринке. Но все же лучше, чтобы такого экземпляра не было, чтобы не портить настроения.

Вот как я нелогично мыслю. Писала о себе и вдруг перескочила на абстрактных уродцев!..

15 февраля 1952 года. Во время каникул была с мамой в Ленинграде. Какой чудесный город! В театре смотрели спектакль «Дорогой бессмертия» о Юлиусе Фучике. Вне сомнений: спектакль имеет большое эмоциональное воздействие на зрителей. Я ушла из театра еще больше покоренная идеями, которые несет по миру страна Советов.

Зачем я пишу так? Об этом надо не говорить, этим надо жить.

18 апреля. Дневник не получается. Это и лучше. Если не прибегаю к записям, значит, на сердце спокойно, значит, забыла о прошлом.

Скоро закончу третий курс. Жизнь идет полным ходом. Мое отношение к претендентам на «дружбу» дало свои плоды. И наши студенты и другие молодые люди мое равнодушие к ним расценили по-своему, часто мне приходится слышать колкости. Не получается у меня и дружбы с девушками. Милые вы мои! Если бы вы знали истинные причины, не смотрели бы на меня так косо. А вообще зря я на них сетую. Они — замечательные. Разве нельзя дружить спокойно, без поцелуев? Мальчики этого не понимают. А мне кажется, возможна такая дружба. Хорошо, что в эту зиму я много внимания уделила спорту. Лыжи, коньки — как все это чудесно, и, главное, хорошо проветриваются мозги.

Ничего не записываю о своих непосредственных учебных делах. Учеба мне дается удивительно легко. Не имея друзей, я имею уйму времени и расходую его на чтение. Что же мне остается?

Маме исполнилось пятьдесят. Это — много! Но она много и хорошего сделала за свою жизнь! Плохое одно: приютила меня. Сегодня она вдруг высказала сожаление, что в свое время не возбудила ходатайства об удочерении меня. Что я могла ей на это ответить? Лучше умереть, чем сказать ей правду! Надо было сразу. Как я по-ребячьи затянула на своей и на ее шее эту моральную петлю!..

Не буду лгать перед собой. За последнее время я все больше и больше задумываюсь над тем, как все же мне подготовить маму к горькой правде.

Я в неоплатном долгу перед матерью, родившей меня, хотя не знаю, как светились ее глаза. Я склонна думать, что она характером даже и чуточку не была похожа на Бубасова. Я в неоплатном долгу перед ней. Но я неизмеримо больше должна матери, воспитавшей меня. Понятие МАМА для меня имеет удвоенное значение. Разве я могу принести маме огорчение, а между тем страшное огорчение висит постоянной угрозой. Мама очень любит жизнь. Ей хочется прожить как можно дольше, а вчерашний юбилей несколько опечалил ее. Почему люди в пятьдесят лет, вольно или невольно, задумываются о конце? Нет, она не жалуется. Она говорит о своих планах на будущее, но за этими ее словами я чувствую невысказанную мысль о возможной скорой смерти…

Что все-таки будет, если завтра я пойду и расскажу о себе? В первую очередь признание убьет маму. Убьет своей неожиданностью. Я к этому все же подготовлена. Но имею ли я право ускорить гибель мамы? Нет у меня такого права. Что же тогда мне делать? А почему, собственно говоря, я втолковала себе, что на маму должно повлиять мое признание? Не унижаю ли тем самым ее? Она — волевой человек, здраво смотрит на жизнь… Просто голова идет кругом!

Запись третья

Год 1955, 20 июня.

Перерыв больше трех лет. Слежались страницы моей тетради. По памяти можно было бы, более или менее подробно, записать пережитое за это время. Но зачем? Все же несколько манерно писать мемуары в двадцать пять лет.

Итак, мне скоро 25. Теперь я врач. Получила официальное назначение на работу в городскую поликлинику. Это меня огорчило. Я без ропота уехала бы работать в Сибирь, на Север, в Казахстан. Мы с мамой готовились к этому. Правда, ей нелегко после десяти с лишним лет совместной жизни перенести разлуку, но она не из тех, которые личные интересы делают корнем своей жизни.

Когда я училась в институте, отдельные девушки завидовали мне, говорили, что я счастливая. Мне просто смешна на таких. В последнее время я совсем перестала думать о том, что живу неправдой. Меня все реже и реже стали терзать приступы мучительных дум. Не знаю только, надолго ли такое благодушное настроение?

Пока я кончала институт, мама не говорила о замужестве с таким упорством, как в последние дни. Она не может равнодушно слушать, когда речь заходит о моих бывших однокурсницах, уже повыходивших замуж. Неужели это так обязательно? Во всем я согласна с мамой, а вот в этом не могу разделять ее точку зрения.

Мама очень любит Максима Горького. В нашей домашней библиотеке есть его книги. Мама перечитала все, написанное этим писателем. Она мне призналась недавно, что ее жизненным кредо являются слова Горького из письма к жене и сыну. Вот это полюбившееся ей изречение:

«…если бы ты всегда и везде, всю свою жизнь оставлял людям только хорошее — цветы, мысли, славные воспоминания о тебе — легка и приятна была бы твоя жизнь.

Тогда ты чувствовал бы себя всем людям нужным, и эта чувство сделало бы тебя богатым душой.

Знай, что всегда приятнее отдать, чем взять…»


Мне кажется, что мама очень строго придерживается такого взгляда на жизнь.

Я не хочу слышать о замужестве. Для меня это означает обман еще одного человека. Хватит, что я несчастной сделала Ольгу Федосеевну, мою милую маму!

О чем бы я ни писала, неизменно мои мысли касаются мамы. Объясняю одним: слишком велика моя вина перед ней. Она — красивый человек в самом глубоком смысле. Люди с Запада, специальностью которых является чернение жизни в Советском Союзе и советских людей, смутились бы, столкнувшись с Ольгой Федосеевной. Она — ткачиха, работница. Но она очень начитанный человек, по-настоящему понимает и разграничивает красивое и некрасивое. Недавно к маме в бригаду пришла работать девушка из деревни. Чтобы выглядеть вполне городской, эта девушка стала крикливо одеваться, украсила грудь брошью, изображающей двух целующихся амуров. На стену у своей кровати в общежитии она повесила лист бумаги, на котором намалевана девица с грудью объемом не меньше бочки, а стоящий перед ней на коленях кавалер похож на какое-то фантастическое существо. Примеру этой девушки последовало несколько других. Комната в общежитии превратилась в ужасный балаган. Мама все это обнаружила в выходной день, заглянув в жилище девушек. Она стала им разъяснять, что такими украшениями только портить вкус людям. Девушка, зачинщица этой моды, принялась яростно спорить. Возник большой разговор, в который включилась комсомольская организация фабрики. Был проведен рейд по борьбе с явлениями, дающими неправильное представление о вкусах рабочей молодежи. Теперь в общежитии девушек фабрики даже самый ядовитый злопыхатель не найдет для себя пищи.

Такова моя мама.

Позади — институт. Это — пройденный этап. Но нет конца моей постоянной настороженности. Она сказалась и на складе моего характера. Люди мне, несомненно, помогли бы, если бы я обратилась к ним. Теперь я этого не могу сделать. Слишком застарела болезнь. Живут же люди в постоянном соседстве с болезнью? Живут! Буду и я жить еще некоторое время. Пока постараюсь хорошо работать, а потом… потом я кончу признанием…

23 июля. Первый рабочий день! Врач-терапевт. Прием веду в девятом кабинете. Ощущение двоякое: рядом с радостью — сомнения. Кто мне поверит, что я без задней мысли стала врачом. Когда меня, например, разоблачат, то каждый больной, лечившийся у меня, если узнает об этом, подумает, что я специально занималась ухудшением его здоровья. Даже и в том случае, если он поправился.

Когда у меня зародилась мысль о врачебной деятельности? Ученицей восьмого класса я спросила маму, кем она хотела бы видеть меня в будущем? «Врачом, — ответила она. — Хранителем самого ценного для человека — здоровья». Сказанное ею совпало с моими мыслями, и тогда я перестала колебаться.

Может быть, записать впечатления о моих первых больных? Незачем! Просто я сама больна, больна ложью, лежащей в основе моей жизни. А всякое болезненное состояние прежде всего отражается на психике человека… Но люди, которые завтра, послезавтра и в последующие дни придут ко мне в поликлинику, могут быть спокойны: я к ним отнесусь так, как положено, буду стараться принести им облегчение.

18 сентября. Я очень люблю читать газету «Комсомольская правда». Но сегодняшний номер потряс меня своим содержанием. Собственно не номер, а страница «Отцовское слово, отцовский наказ». Страницу газеты, рассказывающую о том, как великие люди прошлого, герои своего времени, были благородными, любящими отцами, я перечитала несколько раз. Боже мой! Какое откровение для меня! В высказываниях борцов за подлинное человеческое счастье я еще глубже увидела черный, мрачный мир моего отца. Он тоже послал меня на «подвиг» во имя упрочения на земле человеческого горя, бедствий и страданий миллионов простых людей. Тут у меня возникло сомнение: отец ли мне Бубасов? Мог ли отец так поступить со своей дочерью?

Я не могу удержаться, чтобы не переписать в тетрадь несколько слов из письма Феликса Дзержинского к жене и сестре. Он писал о сыне и племяннике. Вот эти строки:

«Он должен обладать всей диалектикой чувств, чтобы в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи. Он должен в душе обладать святыней более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым братьям, близким дорогим людям. Он должен суметь полюбить идею, — то, что объединит его с массами, то, что будет озаряющим светом в его жизни».


В этом письме Феликса Дзержинского заключается огромная сила. Свет этого письма, написанного много лет назад, — немеркнущий свет.

Я счастлива, что мне удалось стать советским человеком. Да, если забыть, что счастье это украденное. Я им пользуюсь как контрабандист, как вор…

18 октября. Сколько интересных людей ежедневно проходит перед моими глазами. Хорошие советские люди. У меня такое чувство, что каждому из обращающихся ко мне я должна помочь, возвратить его в число здоровых, а значит, и счастливых людей. Приятно было слышать от мамы отзывы обо мне. Мои пациенты довольны своим врачом. Это уже хорошо в самом большом смысле. Хочется этого хорошего сделать еще больше. Последние дни я почти не вспоминала о своей ране, и было хорошо. Но вот сегодня опять все всколыхнулось, все поднялось. Доктор Орлов, наш секретарь партийной организации, заговорил со мной о том, что не увидишь, как пройдет год моей работы в поликлинике, а там можно будет и заявление о вступлении в кандидаты партии подавать. Что я ему могла на это ответить? Пробормотала что-то невнятное. Да, как ни крутись, а все же придется мне в глаза людям заглянуть…

23 октября. Сегодня воскресенье. Выходной день. Вечером пойдем с мамой в театр. Она — страшная театралка. В театр ходит как на праздник. Я с утра читала. Почему-то меня сейчас увлекают книги о шпионах. Читать интересно, но остается ощущение одинаковости всех этих историй. Иногда я пробую ставить себя на место шпиона какой-нибудь книжной истории и пытаю коварными вопросами: «А как бы вот ты в этой ситуации поступила? Это вот надо было бы сделать так-то, а не так…»

6 ноября. Завтра праздник. У меня на сердце празднично вдвойне. Удалось все же поставить на ноги нашу соседку Евдокию Харитоновну. Молодец старушка! Она сказала, что, имея по соседству такого врача, проживет еще тридцать лет. Живите, Евдокия Харитоновна, вы славно потрудились на своем веку. Но вот буду ли жить я, — это вопрос.

Нет! Долой такое настроение. Человек обязан сам себе настраивать самочувствие. Итак, завтра праздник! Мама хотела, чтобы я на демонстрацию шла с ткацкой фабрикой. Я теперь медик. Пойду со своими.

Запись четвертая

Год 1956, 15 марта, четверг.

Думается, что этот день будет для меня знаменательным. Только что вернулась из филармонии. Была на концерте. Мама уже спит в своей комнате — ей завтра работать с утра. Она дождалась моего возвращения. Я ни о чем с ней не поделилась. Ничего особенного и не произошло: самое обыкновенное новое знакомство. Самое обыкновенное! Как будто у меня их так много и я завзятая искательница легких приключений! Как иногда человек может сам на себя наговаривать…

Почему я начала новую запись с рассуждения о какой-то «знаменательности»? Просто нужно сказать: с первого взгляда очень понравился тот, с кем я познакомилась на концерте. Зовут его Вадим Николаевич Бахтиаров. Во время концерта немного поговорили. Он разбирается в музыке. Вышли на улицу вместе. Он попросил разрешения проводить. Дорогой я была не в меру разговорчива: мой спутник узнал кое-что обо мне, а я о нем не успела спросить. И вот сейчас я прихожу к выводу: Бахтиаров — образованный, порядочный человек. Только, по-моему, излишне красив для мужчины. Может быть, он артист? Не похож. Прощаясь, он сказал: «Завтра в девять вечера буду ждать у вашего дома. Если вы найдете возможным, то мы немного побродим по улицам. Мне очень хочется продолжить с вами беседу». Я согласилась.

Не допустила ли я оплошность? Когда я вошла в квартиру, мама сказала: «Напрасно я не пошла с тобой. Очевидно, был превосходный концерт. У тебя до сих пор блестят глаза». Я только улыбнулась…

16 марта. В девять он был у нашего дома.

— Куда же мы пойдем? — спросила я.

— Так прямо и пойдем.

И мы пошли. Прошли Пушкинскую, Дорожную, вышли на набережную, полюбовались на украшенное гирляндами огней Заречье, посмотрели на маленькие фигурки людей, пробирающихся по льду на ту сторону реки. Наш разговор не прерывался, он скользил, касаясь и театра, и живописи, и литературы, и спорта, и кино. С Бахтиаровым было легко разговаривать — он многое знает. Легко и просто. Когда вернулись к дому, я спросила, где и кем он работает. Я чуть не вскрикнула, услышав ответ. Хорошо, что было темно и он не видел выражения моего лица. Очевидно, мое лицо было ужасно. Я что-то пробормотала о необходимости выполняемой им работы, а сама подумала: «Вы, капитан Бахтиаров, вчера не случайно заговорили со мной. Надо думать, что я уже долго находилась под вашим наблюдением, но теперь вы решили повести атаку… Вот когда оно началось…»

Я сразу почувствовала холод и поежилась. Он оказал, что долгой прогулкой по морозу довел меня до озноба, и стал прощаться.

— Надеюсь, Аня, это не последняя наша встреча? — спросил он.

— Вам видней, — ответила я, думая, что теперь не вольна распоряжаться собой.

Бахтиаров сказал, что он с удовольствием встретился бы со мной завтра вечером, но будет переезжать на другую квартиру. Я подумала: «Знаю, о какой квартире вы говорите. Будете обдумывать план дальнейшего наступления на меня…».

Он спросил служебный номер моего телефона и попросил разрешения позвонить. Что мне оставалось делать: звоните, сказала я.

Во всяком случае создается ситуация, которой я никогда не ожидала.

Настроение — отвратительное!

19 марта. Сегодня — понедельник. Я его не видела ни в субботу, ни вчера. Утром, когда я шла на работу, он нагнал меня. Он сказал, что теперь будет видеть меня почти каждое утро, отправляясь тоже к девяти на работу в свое управление. Я представляю, где находится управление КГБ. Он, может быть, переехал на другую квартиру специально для того, чтобы лучше изучать мои повадки? Какие у меня, однако, странные представления о методах работы советской контрразведки!

Главное, не надо предаваться паническому страху!

Утром он пригласил меня в кино на восемь вечера. Были в кино.

Он любезен и мил. А что, если совершенно напрасно я его подозревала?

Надо смотреть, вдумываться и проверять.

20 апреля. Прошел еще месяц. Бахтиаров уже ходит к нам домой. На маму он произвел отличное впечатление. Третьего дня она прямо сказала: «Вот, Аннушка, замечательный для тебя муж».

Ведет он себя очень скромно. В конце марта мы несколько раз успели побывать с ним на катке. Он — прекрасный конькобежец. На катке он меня познакомил со своим помощником лейтенантом Томовым. Этот лейтенант несколько обижен ростом, но умный парень и, как видно, хороший товарищ.

Себе самой я могу сказать: Вадим Николаевич мне очень нравится. Очень. Но он не для меня!

Я еще не знаю, кто я для него. Или враг, за которым он охотится, или друг. Я часто перебираю в уме все, что он говорит во время наших встреч. Все пытаюсь отыскать скрытое в его действиях, но ничего не нахожу.

Что же мне делать?

1 мая. Сегодня после демонстрации он зашел к нам. Посидели все вместе за праздничным столом. Потом ему куда-то было нужно по своим делам. Завтра к нему приезжает из Москвы его мать. Он настаивал, но я категорически отказалась знакомиться с ней. Мой отказ его огорчил. Я огорчена больше: мне хотелось бы узнать, какова его мать. Удержало меня от этого опасение: вдруг это вовсе и не его мать, а просто женщина, которая обязана опознать меня. Может быть, эта пожилая женщина — жительница Глушахиной Слободы? Где гарантия, что отцу в 1944 году все хорошо удалось сделать в Глушахиной Слободе? Если ничего не случится со мной и я доживу на свободе до отпуска, то в отпуск под каким-нибудь предлогом съезжу в Глушахину Слободу и сама узнаю, что стало с семьей Жаворонковых и что вообще в народе говорят об этом. Как мне раньше не пришла в голову такая блестящая идея?

Получается, что я опасаюсь за свое положение, желаю его сохранить… А как же быть с признанием, о котором сама не так давно думала?

Бахтиаров попросил помочь усовершенствовать его знания немецкого и английского языка. Я не могла отказать. Занимались конец апреля и продолжим после праздника.

Мама серьезно думает, что Вадим Николаевич будет моим мужем. Ну, а как я думаю сама? Я совсем запуталась! Я и боюсь его и…люблю. Да, люблю! Себе это я могу сказать. Только себе.

Сейчас я сижу дома одна. Вечер. Мама ушла в гости к своим девушкам с фабрики. На улице царит праздничное оживление, а мне и хорошо и немного грустно. Когда же придет конец моим мучениям?

5 июня. Теперь я убедилась, как была неправа, заподозрив Вадима Николаевича в преднамеренном знакомстве со мной. Я глубоко виновата перед ним…

В поликлинике разговаривают относительно отпусков. Вадим Николаевич уже трижды интересовался моими планами на отпуск. Что я могла ему конкретно сказать? Я с удовольствием провела бы время с ним, если бы была полноценным человеком.

Я все же прихожу к убеждению, что нужно порвать с ним. Затягивать наши отношения немыслимо.

4 июля. Поезд несет меня к столице Белоруссии — Минску. Вадим Николаевич был огорчен моим отъездом в «неопределенное пространство». Не могла же я ему сказать, что еду в Глушахину Слободу. Думаю, после этой поездки окончательно решу, что делать. Нет больше сил жить в постоянном обмане. Главное — обманывать приходится замечательных людей. Я еще не придумала «легенду», с которой явлюсь в Глушахину Слободу. Пока в голове пусто.

8 июля, воскресенье. Глушахина Слобода. Смотрю, но не дивлюсь. Видела кое-что и повнушительнее в своем перерождении. Название — старое, а лицо деревни — новое. Нет в помине и той избы, где мы жили с мамой два дня в августе 1944 года.

На какие только ухищрения не приходится идти в моем исключительном положении: я назвалась журналисткой Еленой Строевой, собирающейся написать серию очерков о возрожденной Белоруссии.

Милые люди, они приветливо открыли мне двери в свои дома и путь к своему сердцу. Документов никто не спросил. Да это и понятно: Глушахина Слобода все же не военный объект. Председатель колхоза «Луч победы» — обаятельная пожилая женщина с приятным загорелым лицом и крупными черными глазами, носящая внушительную фамилию — Грозовая. Она провела меня в свой по-городскому обставленный дом и с гордостью стала рассказывать о возрожденной из руин Глушахиной Слободе, о богатой жизни колхозников.

Я несколько раз пыталась дать понять Грозовой, что мне, как журналисту, нужны исключительные по своей остроте факты не только из текущих дней, но и относящиеся к периоду войны, изгнания оккупантов. Грозовая, будто не слыша меня, продолжала свое повествование.

Во время нашей беседы в дом вошла молодая рослая женщина с красивым загорелым лицом, светловолосая, с печальными серыми глазами. Вошедшая кивнула в мою сторону и села на стул у раскрытой настежь двери.

Грозовая продолжала свой рассказ, но внезапно, словно спохватившись, замолчала, глянула на молодую женщину и, переведя взгляд на меня, сказала:

— Вот вы, милая, просите рассказать о самом интересном. Анюта, — повернулась она к молодой женщине, — это писательница. Приехала, чтобы описать нашу жизнь. Расскажи ей, пожалуйста, о ваших…

Сказанное Грозовой, видимо, было не совсем по вкусу женщине. Она нахмурилась, что-то пробормотала и подошла к председательнице. Тут она вполголоса стала рассказывать что-то о работе своей бригады. Я раскрыла блокнот, дожидаясь, когда они кончат. Грозовая дала женщине какие-то указания и встала. Женщина в нерешительности посмотрела на меня. Грозовая ласково потрепала ее по плечу, приговаривая при этом:

— Ничего, Анюта. Надо же помочь товарищу.

Поблагодарив Грозовую, я вышла из дома вместе с Анютой. Первые шаги мы сделали молча. Сзади просигналил мотоцикл. Когда я обернулась, то увидела за рулем машины Грозовую. Широко улыбаясь, она пронеслась мимо.

— Везде она поспевает, — сказала с доброй улыбкой моя спутница.

И вот тут я услышала такое, отчего мои ноги подкосились и я схватилась за Анюту. Оказалось, что я иду рядом с той самой Анной Жаворонковой, под именем и с жизненной историей которой я живу на советской земле…

И хотя эти строки я сейчас пишу, все еще находясь под впечатлением услышанного, у меня не находится слов запечатлеть все то, что я пережила. Это было ужасное состояние. Моя собеседница заметила мое волнение и объяснила усталостью. Она предложила мне отдохнуть в ее доме.

Когда я несколько поуспокоилась, подлинная Анна Жаворонкова подробно рассказала мне свою историю. В день гибели ее родителей, братишки и сестренки она была далеко от Глушахиной Слободы — в Орше. Я стала уточнять отдельные моменты после того, как Анна мне все рассказала. Тут я пришла к глубокому убеждению, что отец, подбрасывая меня в эту деревню, действовал через своих агентов и при этом был допущен просчет. Было также очевидным, что просчет вскоре был обнаружен и делалась попытка его исправить. Об этом доказывает рассказанное Анной. Оказывается, через несколько дней после возвращения Анны в Глушахину Слободу там появилась какая-то с виду очень благообразная и добрая старушка. С продуктами питания тогда было очень плохо, а старушка, развязав свою котомку, стала наделять ребятишек из своих скромных запасов. Узнав о несчастье с Анной, старуха приласкала ее, долго не отходила, расспрашивая, как получилось, что она отстала от родителей. Старуха интересовалась, куда уехала женщина с девочкой, которую приняли за Анну Жаворонкову. Потом, оставшись с Аней вдвоем, старуха сказала, что знает в лесу тайник с немецкими мясными консервами. Жалеючи сиротку, может только ее одну провести туда. Аня поверила, никому ничего не сказав, ушла со старухой. Километрах в пяти от деревни, в лесу, старуха оставила ее «на минуточку». Моментально появился незнакомый бородатый мужчина с бельмом на правом глазу. Он предложил Ане следовать за ним. На вопрос о старухе мужчина не ответил. Аню обуял страх. Она поняла, что происходит что-то недоброе, и попыталась убежать. Мужчина пригрозил пистолетом. Углубляясь в лес, Аня увидела советских солдат и закричала. Мужчина, спрятавшись за дерево, открыл стрельбу. Но стрелял он не в солдат, а по убегавшей девочке. Солдаты тоже взялись за оружие, и мужчина был убит. Перепуганную Аню солдаты проводили до деревни.

В деревне ее рассказу не поверили, сочли, что девочка с горя немного «тронулась». И по сей день Анна ничего толком не знает. Для нее по-прежнему остается неясной цель старухи, сманившей ее в лес.

Но мне все понятно. Я узнала «работу» отца по исправлению допущенного промаха.

12 июля. Снова в поезде. Сейчас он везет меня к Москве. Теперь я могу, как говорят деловые люди, подвести некоторые итоги своей поездки к порогу, через который я перешагнула в Советский Союз.

В доме Анны Жаворонковой я прожила три дня. Впрочем, она теперь не Жаворонкова Она носит фамилию мужа. У нее два мальчика — славные белокурые крепыши четырех и двух лет.

Возникает вопрос: почему отец… Пожалуй, мне надо перестать называть его отцом. Да, так будет справедливо. Какой он мне отец! Итак, почему Бубасов для совершения своей гнусности остановил свой выбор именно на семье колхозника Жаворонкова?

Я долго думала над этим и пришла к выводу, что это было вызвано тем, что Анна Жаворонкова была со мной одного года рождения. Взглянув на случайно сохранившуюся у Анны фотокарточку, сделанную еще до войны каким-то бродячим фотографом, я увидела во внешности Ани Жаворонковой что-то общее со мной, когда я была десяти лет.

Интересно, кто из жителей Глушахиной Слободы или соседней деревни помогал Бубасову готовить эту гнусность? Старушка и мужчина с бельмом на глазу, несомненно, были его агентами. Интересно и другое: предпринимал ли Бубасов еще что-нибудь для уточнения результатов моей переброски?

Моя авантюрная поездка в Глушахину Слободу как-то более наглядно доказала мою преступность. Выдавая себя за журналистку Строеву, я углубила свою вину.

Что бы я стала делать, если бы с меня спросили документы?

Анна Григорьевна — милая женщина, трудолюбивая и честная. Хороший и скромный человек ее муж. Мне грустно было с ними прощаться.

— Давно у вас такое печальное выражение в глазах? — спросила я ее.

— С войны, — уклончиво ответила она.

«Может быть, не с войны, а с того момента, когда осиротела», — подумала я. Пожалуй, это так и есть! Тем хуже для меня. Я узнала, что в последующие после войны годы никто не появлялся в Глушахинской Слободе для уточнения данных о семействе Жаворонковых. В деревне это было бы известно. Сама Анна Григорьевна, вспоминая о том, что где-то в стране живет женщина, носящая ее имя, испытывая беспокойство, ничего не делала для того, чтобы навести справки об Анне Григорьевне Жаворонковой.

— Почему? — спросила я ее. Она ответила, что более всего склонна думать: девочка вскоре погибла, так как она была слабенькая и хилая. Так ей передавали люди, видевшие, как женщина уводила девочку из Глушахиной Слободы.

16 июля. Вот я и опять дома. Как странно это звучит — «дом». Как будто это мой дом. Нет у меня дома! Вечером приходил Вадим Николаевич. Он рад моему возвращению. Я тоже рада его видеть. Но как и дом этот не мой, так и радость не моя. Все это украденное у других!

Что мне дала поездка в Глушахину Слободу? Я еще больше стала презирать себя!

Скорей бы работать!

25 июля. Я опять в поезде. Вот путешественник! Еду в Н-ск на межобластной съезд врачей. Я бы могла отказаться от такой поездки, но дома мне трудно находиться. Чувствую, что-то произойдет: или я признаюсь, или брошусь на шею Вадиму. Я его очень люблю. Очень. Это поняла мама. В мое отсутствие Вадим ежедневно приходил справляться, нет ли от меня писем. Но я не писала, за исключением одной открыточки из Москвы.

Как я была глубоко неправа, увидев в знакомстве Вадима со мной специальную цель! Возникла новая опасность. Стоит только какому-нибудь официальному учреждению послать запрос в Глушахину Слободу относительно Анны Григорьевны Жаворонковой, и все выльется наружу, все станет открытым.

Тону все глубже!

29 июля. Возвращаюсь домой. Чему-то радуюсь. Глупенькая! Очень непрочна твоя радость.

Между прочим, познакомилась с несколькими интересными людьми из врачебного мира. Превосходное впечатление на меня произвел доктор Максим Петрович Поляков. Как-то непроизвольно завязалась с ним задушевная беседа. Он заставил записать адрес его лесной «дачи» и при случае навестить. Молодому врачу есть прямой смысл внимательно прислушаться к советам этого специалиста с большим опытом работы. Как советская страна богата хорошими, талантливыми людьми!

15 сентября. Давно не открывала тетрадь. Вот теперь мне ее не уничтожить. Слишком много горя выплакано в нее, слишком много…

Дни, прошедшие с последней записи, были наполнены новым, особенно по работе. В газете опубликовали обо мне статью. Хорошая статья, но внутренне стало еще горше. Не каждый может со спокойной совестью принимать неположенное. Новое — по работе, старое — в самой себе. Все по-прежнему безысходная мука, то же метание между противоречивыми решениями. Как маятник наших стенных часов: он мечется между двумя стенками корпуса и ни о которую не ударяется. Но сегодня не об этом я хотела сказать, оставшись наедине с тетрадью.

Сегодня день моего рождения. 26 лет. Только что ушли гости, и состарившаяся девочка осталась одна. Сегодня, придя с работы, я долго сидела перед зеркалом, рассматривая свое лицо. Появились новые морщинки у глаз. Но это не способно привести меня в уныние. Причем здесь морщинки! Сегодня Вадим и я сказали друг другу самое заветное слово: л ю б л ю. Боже мой! Зачем я не привязала на цепь свой язык?

Медленно, но верно иду ко дну!

Дорогой мой Вадим! Неужели ты думал, что на твое признание я отвечу равнодушием.

14 декабря. Промчалось еще три месяца. Разве они были так бедны событиями, что ничего не нашлось для тетради? Наоборот, но я сознательно избегала откровенности.

Сказав Вадиму о любви, я совершила непростительную ошибку. Он широко и красочно мечтает о нашей будущей семье. Мама с увлечением помогает ему в этом. Я отмалчиваюсь или выдумываю какие-нибудь препятствующие обстоятельства. Оба они недоумевают. Возможно, даже думают: нормальная ли я?

Хорошо, что в жизни случаются такие вещи, которые отвлекают человека от копания в личном. Меня тоже глубоко возмутил контрреволюционный мятеж в Венгрии.

Но эти кровавые события всколыхнули во мне и другое. Я вспомнила, что о Венгрии мне часто говорил Бубасов. Он как-то был связан с этой страной еще до войны. Показывая мне портрет Хорти, отзывался об этом властителе Венгрии с таким же восторгом, как и о Гитлере. Это было давно. Но вспомнила я не только Бубасова.

Был еще один русский по происхождению, но числящийся венгром — Иштван Барло. Среди лиц, связанных с Бубасовым, Барло был наиболее часто маячившей фигурой в его доме. Он был злым и острым на язык. Высокого роста, каждый раз одетый по-иному, он был очень внимателен ко мне, всегда что-нибудь дарил, говоря при этом: «Для моей маленькой Эллен». Подарки им делались с расчетом поразить мое детское воображение. На дне коробки с конфетами я часто обнаруживала красочные открытки очень легкомысленного содержания. Стоило у куклы отвинтить голову, как из туловища выскакивала маленькая голенькая фигурка человека, издающая жалобный писк. Вообще выдумка его была неистощима и разнообразна.

В доме Бубасова Барло никто не любил, даже слуги. Но я не боялась его. Оставаясь со мной наедине, он сажал меня к себе на колени и гладил по голове так же, как и отец, говоря о моем «особом» назначении, о блеске, ожидающем меня в будущем. В его словах было много непонятного, особенно, когда он мне говорил о России. Но я слушала его со вниманием. При этом он становился еще злее, на его лице появлялось много угрюмых морщин. Он был старше меня лет на двадцать. Бубасову не нравилась привязанность Барло ко мне, и, заставая нас вдвоем, он говорил: «Ты мне ее не развращай, Иштван».

И вот когда в моем воображении возникали картины недавних расправ в Будапеште, образ бандита-убийцы мне рисовался в виде Барло.

Возможно, Бубасова и Барло уже нет в живых?

Я очень часто терзаю себя болезненными переживаниями. Это сулит плохой конец. Для такого вывода не обязательно быть врачом, а я все же врач.

Общение с людьми, работа — вот что питает меня соками жизни. Есть еще и другая сторона вопроса: получается, что я, скрывая о себе, думаю только о своем благополучии и тем самым краду для себя еще один день жизни. Значит, я не думаю о других людях? Значит, мое поведение безнравственно? А ты думала, его можно рассматривать как-то иначе? Напрасно! Ты вот только посмотри на себя со стороны. Идет по улицам города красивая молодая особа, идет гордо, чувствуется, что человек с уважением относится к себе. Это — ты. Многие знают, что эта особа — врач, многим она помогала. При встрече с ней получившие облегчение или избавление от болезни спешат поклониться и подарить благодарственную улыбку. Ты принимаешь эти знаки внимания и уважения как должное и в ответ тоже приветливо улыбаешься…

Это кошмар! Какой-то ужас! Конечно, было бы наивно представлять, что все люди кристально чистые. Жизнь доказывает, что это далеко не так. Это можно понять, читая газетный фельетон о людях с двойной душой. Как всегда неприятно пахнут такие фельетоны! Когда же про тебя, Элеонора Бубасова, будет написан разоблачающий фельетон?

15 марта 1957 года. Сегодня годовщина знакомства с Вадимом. Вчера он мне сказал об этом. Напрасное напоминание. В моей памяти все свежо. Даже если бы не вела записей. Впрочем, записи ни при чем. С тех пор как число близких, обманываемых мною, увеличилось на сто процентов, трудность делать записи увеличилась в тысячу раз.

Мои отношения с Вадимом после обоюдного признания приняли странную форму. Порой это становится невыносимым. После того как в последний раз (не знаю, который по счету) я отказалась с ним разговаривать о замужестве, мне казалось, он откажется от меня. Но он не уходит, не покидает меня. И вот мне недавно пришло в голову то, что было и вначале: его привязанность только ширма — он просто кропотливо изучает меня. И тут же я сама над собой рассмеялась: неужели я такая важная персона, что сотрудник контрразведки ходит вокруг меня с упорством научного исследователя? Очень много я воображаю о собственном значении.

Сейчас вскользь просмотрела записи: с появлением в моей жизни Вадима мама меньше стала упоминаться. Вадим заслонил ее. Нет, этого нельзя сказать. Я их обоих люблю безумно. Мне кажется, разорвется мое сердце, когда все совершится и перед ними я предстану в истинном свете.

Нет! Дольше и дольше оттянуть этот страшный момент. Пусть лес становится все больше дремучим, пробираться вперед все трудней, но только вперед, только вперед!

Мама, кажется, уже смирилась с моим упорным нежеланием выходить замуж. Человек ко всему привыкает.

— В девять придет Вадим Николаевич, — сказала она мне, как только я пришла с работы.

— Я знаю.

— Вам надо прекратить знакомство.

— Дело за ним.

— Он тебя любит.

— А я?

— Ты… Ты — тоже.

— Так в чем же дело?

— Вот это ты, Анна, и должна сказать.

— Кому?

— Ему и мне. Если бы он не понимал, что ты его любишь, давно бы ушел.

— Еще бы ему не понимать, когда я об этом говорю почти при каждой встрече.

— Ты не «того»? — спросила мама и сделала выразительный жест, проведя пальцем по лбу. — Я начинаю думать…

— Мне кажется, ты сказала сущую правду! — перебила я и, засмеявшись, принялась целовать ее.

Отстранив меня, мама строго сказала:

— Пора, Анна, кончать канитель.

Ей просто рассуждать. А как быть мне? Голова идет кру?гом.

Потом пришел Вадим. Мама ушла к соседке. Мы с ним долго молчали. Затем стали перебирать сущие пустяки, но о главном — ни слова. Так прошел вечер. Когда мама вернулась, Вадима уже не было. Мама ничего меня не спросила. У нее очень много терпения.

5 июля. Приближается годовщина моей поездки в Глушахину Слободу. Там, очевидно, за это время несколько раз раскрывали газету в надежде прочитать очерк за подписью Елены Строевой. Так мне кажется. Правда, я предупредила Анну Григорьевну и Грозовую, что я только начинающий журналист, возможно, будет брак в моей работе и редакция не сочтет возможным поместить мой материал. Все равно нехорошо!

7 июля. Приходил Вадим. Предлагает съездить в Москву на открывающийся в скором времени фестиваль молодежи и студентов. У нас в поликлинике тоже идут разговоры о массовом выезде на открытие фестиваля.

Вадиму я ничего определенного не сказала.

Москва, 29 июля, 4 утра. Понимание мира и дружбы между народами из отвлеченного понятия в Москве стало для меня реально ощутимым. Многоязыкая речь, безбрежный океан красок — все это как-то разом широко раздвинуло мое понятие о дружбе народов. Да, стоило ради этого перенести многочасовое путешествие в переполненном автобусе.

Когда утром в субботу мне оказали, что есть возможность побывать на открытии фестиваля и провести в Москве еще один полный день, я мигом собралась. Вадиму звонить не стала, чтобы не терзать душу. Положив в сумку деньги и свою неизменную спутницу-тетрадь, я оставила маме коротенькую записочку, прося извинить меня за внезапность.

И вот прошло воскресенье. Я в Москве. Еще не ложилась спать, но не чувствую утомления. Сижу у окна на шестом этаже одного московского дома на Большой Полянке. Окно, как почти и все окна московских домов, украшено флагами и фестивальными значками. Над великим городом зарождается новый день. Приветливые хозяева квартиры, утомленные вчерашними событиями, забылись глубоким сном в соседней комнате. Здесь на диване прикорнула моя верная помощница по поликлинике медсестра Таня. Благодаря ей я имею это пристанище. У меня в Москве негде, как говорят старухи, приклонить голову.

Увиденное вчера в Москве никогда не забыть. Побывать нам с Таней на стадионе не удалось, но и без того кружится голова от множества неожиданных впечатлений. Вечером мы гуляли по красочно иллюминированной Москве среди песен, музыки, веселого смеха. Гостеприимство Москвы распространилось и на меня. В те минуты я забыла о своей главной боли. Потом я потеряла Таню и любовалась сказочным зрелищем на Москве-реке с юношей из Мексики. Сколько было мимолетных ярких знакомств! Разговаривали и по-английски и по-французски. Танюша вернулась на час позже меня. Она только успела вздохнуть, свалилась на диван и заснула как мертвая.

31 июля. Я дома. Кто бы мог подумать, что мне из Москвы придется бежать. Да, это было самое настоящее бегство. 29 днем на Красной площади, в толпе, я увидела мужчину, одетого в темно-бордовый костюм, покроем похожий на фестивальные костюмы венгерских спортсменов. На голове у него была соломенная шапочка албанца. Лицо его мне показалось знакомым, а увидев нацеленный на меня фотоаппарат, я мгновенно вспомнила: Иштван Барло. Изменившийся, постаревший, но все тот же Иштван Барло. Мое оцепенение дало ему возможность навести на меня камеру еще и еще раз. Я успела заметить, что его лицо было напряженным и сосредоточенным, как у прицелившегося охотника. Все веселое оживление и легкость, которые я испытывала перед этим, разом исчезли. Радость померкла. На меня словно пахнуло духом мрачной вражды. Я повернулась и устремилась с площади. С каким-то грубым упорством я пробивалась среди толпы, толкала и не извинялась, стремясь скрыться. Я боялась оглянуться. Куда шла, сама не знала. На улице Горького я все же обернулась. Барло шел по пятам. И сколько бы затем я ни оборачивалась, всякий раз видела его. У Большого театра меня остановила, схватив за руку, наш врач Галистова. Она стала объяснять, где нужно собираться для отправки в обратный рейс. Я едва отделалась от нее. Сделав несколько шагов, обернулась и увидела Барло, разговаривающего с Галистовой. Тут я бросилась со всех ног, не стала дожидаться вечера и с первым же поездом уехала домой.

Сегодня в поликлинике Галистова мне сказала, что в Москве я понравилась одному иностранцу. Эта болтушка сказала Барло мое имя, и где я живу, и кем работаю. Теперь все погибло!

Впечатления от фестиваля омрачились. Стало ясно, что на фестивале находятся люди, не только преданные идеям мира и дружбы, но и далекие от них. Таких немного, но они есть. Одного из них я видела собственными глазами.

Маму обрадовал мой подарок — зеленый газовый шарфик. Только его я и успела купить, Вадим обижен моей поездкой на фестиваль. Высказал несколько упреков и ушел не простившись. Мне больно и жалко и его и себя. Но что я могла ему сказать? Огорчений прибавляется с каждым днем.

Сейчас пришла такая идея: все рассказать Вадиму, но попросить, чтобы он ничего не говорил маме. Может быть, он и его начальство найдут возможным использовать мое положение в государственных целях… Я думаю, что за преследованием меня в Москве последует преследование и здесь… Меня не оставят в покое. Болтушка Галистова! Как я ее ненавижу. Если бы не она, Барло не узнал бы обо мне.

9 августа. Совсем не могу читать газет о фестивале. В них масса снимков, и я боюсь увидеть на каком-нибудь из них физиономию Барло. Сегодня ночью я долго не спала и пыталась уверить себя в том, что это был вовсе не Барло, а просто похожий на него. Нет, я не могла ошибиться!

С Вадимом наступило примирение. Я попросила его извинить меня за эту поездку. Он очень милый и добрый человек. Я совсем не стою его!

Я сейчас одна. Мама позавчера уехала в санаторий «Отрада». Отдых ей крайне необходим: за последнее время ее здоровье значительно ухудшилось. Распрощались мы с ней тепло. Она пожелала взять с собой мою фотокарточку и подарок — зеленый газовый шарфик.

С 16 мой отпуск. Кудаехать и что делать — не-знаю.

15 августа, 23 часа. Много поразительно неожиданного происходит в жизни человека. Вот, например, сегодня. Утром встретила Вадима. Он опять заговорил о нашей свадьбе. Я согласилась. Какой радостью загорелись его глаза! Завтра у него тоже начинается отпуск. Договорились: с утра пойдем в загс, потом пошлем телеграмму маме в санаторий и его маме в Москву.

Но прошло после встречи с Вадимом каких-нибудь два часа, и все радужное померкло в моем представлении. Я поняла: не имею права калечить жизнь Вадиму и довольно блужданий в потемках!

Сегодня рано кончила работу. Пришла домой, собрала вещи и написала Вадиму записку. Сама отнесла записку ему на квартиру. У его двери появилась мысль: продолжать обманывать. Но соблазну не поддалась. Все! Села в самолет и вот сейчас сижу на вокзале в городе Н-ске. Ночь кое-как проведу, а утром поеду в санаторий «Отрада». Все расскажу маме. Надо оборвать затянувшуюся грустную историю.

16 августа. Для мамы неожиданным и радостным оказался мой приезд. Ее добрые глаза, все же чем-то опечаленные, засветились. Проведя с ней первые десять минут, я убедилась что она находится в таком состоянии, что было бы злодейством сейчас открывать перед ней тяжелейшую тайну.

Побыв с мамой и опять ей ничего не рассказав, я вернулась в город. Встал вопрос: куда мне спрятаться даже от самой себя? И тут я вспомнила о докторе Полякове. Он живет недалеко от санатория. Побуду у него, а затем, когда мама наберется сил, приду к ней и тогда все, все расскажу. Все обязательно!

…Полковник Ивичев закрыл тетрадь и, не поднимая глаз, набил трубку табаком. Он молча курил. Бахтиаров терпеливо ждал.

— Давайте, Вадим Николаевич, подсаживайтесь к столу, — наконец сказал полковник.


Часть третья ОХОТА
Домик на окраине

Сопеловский переулок — окраина города. Здесь небольшие, деревенского типа дома с тенистыми садиками, а дальше картофельное поле и на горизонте железнодорожная насыпь. Троллейбус доходит только до угла Сопеловского переулка и поворачивает обратно.

В этот тихий сентябрьский вечер, как и в предыдущие, к крайнему домику переулка подошел маляр с кистью. Из-под козырька низко надвинутой на глаза кепки он посмотрел по сторонам и толкнул калитку.

Хозяин дома — Иван Дубенко — почтительно поздоровался с маляром, помог ему раздеться. Когда комбинезон был сброшен, то перед Дубенко оказался лейтенант Томов, одетый в аккуратный серый костюм. Он прошел в комнату, перед стенным зеркалом вытер мокрым полотенцем лицо и причесался. Оглядев себя, Томов взглянул на часы и сел на диван.

— Ну, как наши дела? — спросил он весело.

— Государственные в полном порядке, Николай Михайлович, личные без изменений, — пробормотал со вздохом Дубенко и добавил: — Мрачны, словно лицо нарушителя границы!

— Не отчаивайся, Ваня. Мне кажется, она простит.

— Вы не разговаривали с ней? — спросил Дубенко, опустив глаза.

— Пока воздерживаюсь. В таких вопросах посредник может, мне кажется, только повредить.

Дубенко, помолчав, ответил:

— Ваше слово многое бы значило…

— Тогда ждать, — еще раз взглянув на часы, проговорил Томов. — А пока за дело!

Он дружески похлопал Дубенко по плечу, поднялся.

Дубенко тоже встал и, выйдя в прихожую, тщательно замаскировал пестрой портьерой дверь мезонина, закрывшуюся за Томовым. Возвратившись в комнату, он сел у раскрытого окна, заставленного плошками с цветами, и стал смотреть на улицу.

Лицо его, худощавое, волевое, с черными прищуренными глазами, стало задумчивым и несколько печальным. В эту минуту его не интересовало, чем занимается лейтенант Томов в мезонине… Познакомившись и быстро найдя с Томовым общий язык, Дубенко в одно из посещений лейтенанта чистосердечно рассказал о своем оборвавшемся знакомстве с Таней. Оказалось, Томов знал Таню Наливину и обещал замолвить словечко. Прошло уже несколько дней с этого разговора, но лейтенант своего обещания все еще не выполнил…

Дубенко, занятый думами, не сразу заметил остановившегося у калитки приземистого мужчину в сером костюме и в черных очках. Придерживая рукой светлую шляпу, мужчина внимательно смотрел на мезонин дома.

Все думы о Тане мигом испарились из головы Дубенко, как только он заметил остановившегося у дома неизвестного. Проворно сдернув со стола скатерть, он поспешил на крыльцо и с прилежностью чистоплотной хозяйки стал трясти ее.

Заметив его, мужчина вдруг повернулся и быстро пошел от дома.

Взволнованный Дубенко вернулся в дом и сел снова к окну в ожидании Томова.

В это время лейтенант Томов и Свиридов закончили очередной радиосеанс. В эфир было послано сообщение, что дом, в котором поселился Свиридов, — надежное убежище. Свиридова поблагодарили и потребовали быстрейшего установления контакта с Жаворонковой.

Томов раскрыл портсигар:

— Покурим, Яков Рафаилович, после трудов праведных.

Свиридов молча взял папиросу, закурил и сел на стул около радиопередатчика.

— Не хмурьтесь, Яков Рафаилович, — оказал Томов. — Вам оказано большое доверие, предоставлена свобода передвижения по городу. Вы только представьте себе, какую полезную работу мы с вами затеяли, водя за нос мерзавцев из Мюнхена…

— Я все еще не верю, — ответил Свиридов. — Вся беда в том и заключается, что я не могу спокойно ни бодрствовать, ни спать. Придет конец этой игре, и со мной разделаются здесь по первое число!

— Не надо быть таким мнительным, — спокойно проговорил Томов. — С вами говорили наши товарищи… Неужели вы думаете, что сказанное было пустой болтовней?

— Извините, Николай Михайлович. Извините, — примирительно сказал Свиридов. — Я довольно долго жил в среде, где сильный властвует…

— Мне, Яков Рафаилович, поручили передать вам, — после некоторого молчания заговорил Томов, — что ваши родители умерли. Отец в сорок седьмом году, мать два года спустя. Это печальная весть…

— Не говорите так, Николай Михайлович! — с жаром поспешно воскликнул Свиридов. — Они для меня…

— Нет! Родители — все же родители, дорогой мой! Откуда вы знаете, может, быть, они тысячи раз вас вспоминали, слез сколько пролили!

Свиридов смутился и отвернулся. За последние дни он успел многое передумать о родителях. В тоске за изломанную жизнь он чуть ли не главными виновниками считал своих родителей. Были бы они другими людьми, по-иному бы все сложилось. Укор, который он почувствовал в словах Томова, как-то отрезвляюще подействовал на него. У него невольно вырвалось:

— Теперь я один во всем мире!

— Не один, Яков Рафаилович, а с друзьями. Если вы этих друзей не…

— Вот, вот! — резко вскинув голову, выпалил Свиридов. — Если я этих людей не подведу, вы хотите сказать!

— Вы же умный человек, — спокойно разъяснил Томов. — Должны понимать, что настоящие друзья не подводят. Словом, все будет зависеть от вас, исключительно от вас самого.

— Да, я понимаю, — сказал Свиридов решительно. — Мне хочется, чтобы над этим спектаклем скорей опустился занавес. В последней передаче вот по этому умному, но опостылевшему мне кларнету, — он ткнул пальцем в передатчик, — посмеяться над ними, а то у меня так и чешется кончик языка, зудят руки послать мюнхенских разбойников ко всем чертям!..

Когда Томов ушел, Свиридов лег на кровать и задумался.

В логовище

Бубасов испытывал противоречивые чувства. С одной стороны, он был доволен, что после стольких лет безуспешных поисков наконец-то отыскалась Элеонора, с другой — его бесила медлительность Георгия, отправившегося в СССР с заданием. Как будет обстоять дело с Элеонорой, столько лет прожившей в стране коммунистов, скоро будет совершенно ясно. «Гофр» успешно работает в этом направлении. Дело Георгия решить после этого вопрос: быть или не быть живым «Гофру».

Георгий! Только в этом своем сыне Бубасов видел достойнейшего помощника и преемника. Георгий совсем не то, что помешавшийся на вине и на женщинах Олег. В том, что Георгия родила русская женщина, Бубасов, как человек несколько суеверный, видел знаменательный факт. От Георгия у него почти не было тайн. Никому другому, кроме Георгия, Бубасов не доверял сокровенных планов.

Но только почему он медлит?

Бубасов сделал несколько шагов по кабинету. Он любил этот кабинет в своем мюнхенском особняке. Здесь обдумывались планы операций, принесших ему славу опытного, плодовитого на выдумки и удачливого разведчика.

Взгляд его скользнул по стальным сейфам, поставленным вдоль одной из стен. Они снабжены хитроумнейшими запорами. Мало того, что ни один из этих сейфов не вскрыть не посвященному в тайну сплетения рычагов, пружин, клиньев и защелок, хранящиеся в них документы старательно зашифрованы способам, изобретенным Бубасовым три десятилетия назад и не постигнутым еще ни одним кудесником шифровального дела.

Бубасов подошел к большой карте Советского Союза, усеянной мелкими металлическими желтокрылыми бабочками. На правом крылышке каждой из них — знак, нанесенный черной краской. В одних местах карты бабочек было больше, в других меньше. В кружок, обозначающий город, где жила Элеонора, воткнуты на стальных стерженьках четыре бабочки. Бубасов рассеянно посмотрел на эту точку карты, отступил на шаг и, бормоча что-то под нос, подошел к столу, заваленному книгами, картами, рукописями. Здесь он бесцельно подержал в руках какую-то книгу и, швырнув ее на груду бумаг, сел в просторное кресло с высокой спинкой.

Время тянулось медленно. На левой стороне письменного стола, стояли часы. Они были сделаны по специальному заказу еще два десятилетия назад. Белый циферблат с жирными приземистыми цифрами и черными широкими стрелками, украшенными рубинами, был вделан в обломок скалы, на вершине которой, распластав крылья, стоял двуглавый орел. Если внимательно присмотреться, то на фоне скалы можно было различить опрокинутый трон, скипетр, державу, профили членов царской фамилии. С особой тщательностью была вырезана длинная обнаженная рука с протянутой к орлу царской короной. Не требовалось особой силы воображения, чтобы понять смысл идеи, заложенной в эту композицию.

Стук в дверь заставил Бубасова невольно поморщиться и отвести взгляд от часов. Не поворачивая головы, он узнал шаги младшего сына.

— Что тебе?

За высокой спинкой кресла стоял узкоплечий, с утиным носом, гладко прилизанный Олег Бубасов. Запавшая верхняя губа и далеко выступающий подбородок придавали его лицу что-то стариковское. Бесцветные глаза смотрели виновато на тугой и розовый затылок отца. Он по-немецки спросил:

— Я вам потребуюсь?

Бубасов издал какой-то звук, похожий на шипение. Олег вспомнил, что отец не терпит, когда кто-нибудь стоит у него за спиной. Одернув модный длинный пиджак песочного цвета, он обогнул стол и вырос перед стариком, стараясь держаться прямо и стройно. Несмотря на свои тридцать пять лет, Олег всегда робел под взглядом отца. Его постоянно приводило в трепет ледяное выражение голубых глаз с белыми ресницами.

— Тебе хорошо отсиживаться здесь, — наконец проговорил Бубасов.

Олег как-то суетливо тряхнул плечами и скороговоркой ответил:

— Я просил послать меня туда… Не по моей вине…

Брови на лице старшего Бубасова поползли вверх.

Недовольство Олегом объяснялось просто. У Бубасова была твердая теория: пригодность и талантливость разведчика определяются только тогда, когда ему удалось побывать в Советском Союзе и возвратиться оттуда невредимым и с определенным успехом. Олег за всю свою жизнь однажды побывал в СССР с группой туристов, задания не выполнил и привез несколько фотографий, не имеющих ценности. Простить этого сыну Бубасов не мог.

Побывав в СССР, Олег тоже сделал вывод, что разведывательная деятельность не его стихия, но заявить об этом открыто не посмел. Он любил приятные стороны жизни и решил терпеливо сносить сыплющиеся на него невзгоды, твердо зная, что нет ничего вечного, а особенно в той жизни, которую ведут отец и брат Георгий. Но, чтобы хотя в какой-то степени быть полезным отцу, Олег в совершенстве изучил радиодело, тайное фотографирование, умел пилотировать самолет.

Вот и сейчас он сидел у рации, ожидая вестей из СССР.

— Ничего не слышно? — наконец хмуро спросил отец.

Олег покачал головой. Раздраженный Бубасов махнул рукой, отпуская сына…

Потомок великосветской знати, Бубасов родился в Петербурге в 1890 году. Воспитание он получил вне России. Англия, Франция и Германия — вот три страны, которые ему всегда были ближе и дороже России. Но будучи русским, он пользовался своим положением и еще до начала первой мировой войны охотился за тем, что считалось в России государственной и военной тайной, а полученные данные переправлял германской разведке.

Бубасов был предусмотрительным, и значительную часть своих капиталов держал в заграничных банках. Кроме того, он имел недвижимость, оценивающуюся в огромных суммах, и в Германии, и во Франции, и в Англии. Бегство после революции из России не было для него, как для других подобных ему, бедствием. Он оказался в неизмеримо более выгодном положении, чем другие представители эмигрантского мира. Сначала Бубасов принял некоторое участие в волнении эмигрантского болота, не жалея на это личных средств, но вскоре усмотрел никчемность этой мышиной возни и изменил тактику. Впоследствии он с удовлетворением убеждался в правильности принятого им в свое время решения, видя, как лидеры русского беженства — Деникин, Врангель, Чернов и другие — жалко сходят с маленькой арены безнадежной открытой борьбы с большевиками.

Но вместе с тем Бубасов не мог примириться с создавшимся положением. Будучи монархистом по своим убеждениям, он после долгой кропотливой работы подобрал несколько, казавшихся ему достойными, эмигрантов, и в 1925 году создал белоэмигрантскую организацию «Взлетевший орел», нелегально существовавшую на территории Франции и Германии. Целью «Взлетевшего орла» была тайная война против Советского Союза. Возглавляя организацию, Бубасов одновременно активно работал в германской разведке. Он действовал так, что хозяева были им довольны, а он был доволен хозяевами, средства которых без их ведома шли на работу, проводимую «Взлетевшим орлом». Так тянулось годами. Меняя хозяев в силу меняющихся исторических условий, Бубасов ни на минуту не забывал о своей организации и упорно двигался к осуществлению своей цели.

Между тем жизнь неумолимо шла вперед. Бубасов старел. Из небольшого ядра, создававшего организацию «Взлетевший орел», в живых остался только он один и теперь безраздельно владел тайной агентурой сети, созданной на территории СССР в период 1925-1940 годов. Война, начатая Гитлером против Советского Союза, сломала планы Бубасова, собравшегося наконец пустить в ход агентурную сеть. Не удалось это сделать и в 1942 году. Только в 1943 ему представилась реальная возможность действовать. Он тогда все согласовал со своим ближайшим другом и помощником князем Сайчевским, носившим в то время имя Курта Шторбе и являвшимся офицером войск СС. Но как раз в это время, по распоряжению ставки Гитлера, Бубасову срочно пришлось выехать во Францию на три месяца. Когда он возвратился, то узнал, что Курт Шторбе отправился в Россию и увез с собой зашифрованные по системе Бубасова списки агентуры «Взлетевшего орла», имевшиеся в единственном экземпляре. Бубасов пришел в неописуемый ужас и слег в постель. Ключом к прочтению шифра Шторбе владел, но Бубасов не допускал мысли о том, что без его личного участия начнется готовившаяся годами работа. Связаться в то время с Шторбе, не навлекая на себя подозрений, было невозможно, и Бубасову осталось только положиться на «милость божию» и ждать вестей от своего нетерпеливого сподвижника.

Но Шторбе в СССР не повезло. На оккупированной территории он серьезно заболел. Перед смертью Шторбе попросил мюнхенца Крейца отыскать Бубасова и передать ему несколько слов, надеясь, что смысл их будет понят. Прошло много лет, прежде чем Крейцу удалось возвратиться в Германию. Отыскав Бубасова, он с немецкой точностью, слово в слово, передал ему услышанное от умиравшего Шторбе.

С тех пор мысль вернуть утраченное настолько сильно овладела Бубасовым, что он все подчинил ее осуществлению. С помощью Георгия была установлена та точка на территории Советского Союза, где следовало искать спрятанные Шторбе списки агентуры. Бубасов знал, что, помимо агентурной сети, созданной в СССР его организацией, в те годы существовали и другие сети, сплетенные разведками Германии, Франции, Англии, США, Японии. Но будучи сам одним из важных звеньев разведки, он ни во что не ставил работу своих коллег, считая агентуру «Взлетевшего орла» самой мощной. Он понимал: время и война проделали бреши в его сети, но надеялся, что ему удастся ее подлатать и заставить действовать.

Георгий Бубасов знал о существовании сети «Взлетевшего орла», о путях и методах, какими она создавалась. Но, доверяя сыну, Бубасов не решался открыть ему тайну шифра. Он поставил перед Георгием задачу достать документы, а остальное считал своим делом. Полностью положиться на Георгия Бубасова удерживала весьма серьезная, на его взгляд, причина: в Георгии нет того задора и остроты, которыми, благодарение богу, он обладает сам. Может быть, в этом сказались веяния времени? Да и когда, в какие времена дети походили на своих отцов? Это — извечная проблема! Но Бубасов и не мог строго судить Георгия. Как бы ни было, а сколько рискованных вылазок в эту опасную страну, какой он считал СССР, совершил Георгий… Бог миловал, все сходило благополучно…

Но почему же медлит Георгий?

Вынужденная проверка

На улице смеркалось. Полковник Ивичев в белом халате расхаживал по кабинету центральной городской поликлиники. На этот раз он решил встретиться с Жаворонковой здесь, поручив организацию встречи лейтенанту Томову.

Все шло так, как было задумано. Днем состоялось первое свидание Свиридова с Жаворонковой. Подробный отчет об этом, написанный Свиридовым, лежал уже в сейфе в управлении.

В коридоре послышались шаги. Осторожно открылась дверь, и вошла Жаворонкова, одетая в светлый коричневый костюм.

— Здравствуйте, Анна Григорьевна! Извините за вторжение в ваше святилище, — приветливо сказал Ивичев. — Это я просил вас после вызовов зайти сюда.

— Здравствуйте, — сдержанно ответила Жаворонкова, все еще не решаясь подойти.

— Прошу вас, — указал Ивичев на ее место за столом.

Жаворонкова чувствовала себя крайне смущенной. Она робко, как-то боком подошла к столу и положила на него маленькую, тоже коричневую сумочку.

— Садитесь, садитесь, — подбодрил Ивичев и, опустив на окно штору, включил настольную лампу.

— Какие новости?

Она вскинула на него красивые грустные глаза, казавшиеся при электрическом свете темнее, чем днем, положила на стол руки:

— Случилось то, что вы и предполагали… Явился ко мне посланец…

Ивичев сел к столу, напротив нее.

— Вот видите, Анна Григорьевна! Выходит, мы не ошиблись, когда сказали, что ваша встреча в Москве с Барло послужит толчком для установления с вами контакта. Но мы не думали, что это наступит так скоро. Вы Барло видели в Москве двадцать девятого июля, сегодня у нас пятое сентября. Они спешат… Между прочим, хочу вам оказать, что в числе участников фестиваля и гостей венгра с именем Иштван Барло не было… Но это и не удивительно! Так кто этот посланец?

Ивичев говорил спокойно, как о чем-то обычном.

— Он русский. Назвался Яковом Рафаиловичем Свиридовым, — ответила она. — Во время войны попал в плен. Затем скитался всюду. Оказывается, он в городе уже несколько дней. Приходил в поликлинику без меня…

— Что же ему от вас угодно?

— Пока ничего конкретного. Сказал, что его просто интересует моя точка зрения на его появление. Затем он передаст ее Бубасаву и тогда получит от него определенные указания.

— Как же вы, Анна Григорьевна, изложили ему свою точку зрения? — поинтересовался Ивичев.

— Как мы с вами на этот случай и договорились: надо обдумать…

— Он согласился ждать?

— А что ему оставалось делать? Сначала настаивал на немедленном ответе, но, видя мою непреклонность, заявил, что у меня отцовский характер… Вы порекомендовали пока об отце не задавать вопросов, я так и поступила…

— Правильно! Когда он придет за ответом?

— В понедельник, в восемь вечера, у фонтана в Васильевском сквере.

— Хорошо! Значит, в вашем распоряжении полных три дня… О чем вам говорить с ним, подумайте сами, а потом перед встречей с ним мы увидимся и отработаем детали окончательно.

Ивичев был доволен: предпринятая проверка Свиридова и Жаворонковой показала, что эти люди не желают быть врагами. Он понимал, что положение, в котором оказались они, очень сложное. Обретая новую родину, им надо проходить через нелегкие испытания. Ему и его товарищам, разбираясь со Свиридовым и Жаворонковой, требуется проявить максимум выдержки, умения. Начиная задуманный ход, где-то в глубине сознания Ивичев испытывал нечто похожее на угрызения совести за то, что ему пришлось столкнуть этих незнакомых друг другу людей и устроить им своеобразную взаимную проверку. Но как было поступить иначе? Свиридову и Жаворонковой надо помочь стать настоящими советскими людьми. Если бы все ограничивалось только ими, было бы значительно проще. А тут от них обоих тянутся нити, которые необходимо крепко держать в руках и разгадать, да не только разгадать, но предотвратить замыслы врага.

— Вы не верите рассказанному? — спросила Жаворонкова, видя, что Ивичев рассеянно рассматривает крышечку с чернильницы.

Ивичев вздрогнул.

— Нет, нет! Что вы! — поспешно сказал он. — Я просто задумался над вашей жизнью.

Жаворонкова вздохнула. Она с боязнью подумала о том, что, несмотря на ее откровенность, возникнет еще что-то, которое не в силах будет опровергнуть. Пока она может только мечтать о благополучном конце, о новой, не омраченной тяжестью сомнений жизни. Пусть это будет даже не здесь, пусть ей придется переехать для работы в какую-то другую местность, — это не имеет значения. Она должна жить в этой стране, рядом с ним… Он? Что с ним? Ей уже было сказано, что пока, на какой-то неопределенный срок, придется забыть о нем. Легко сказать, но как сделать? После смерти Ольги Федосеевны ближе Бахтиарова у нее никого не осталось.

— Как мне дальше быть? — начала она робко.

— Все будет зависеть от вас, Анна Григорьевна, — несколько торопливо прервал Ивичев. — Работайте, лечите советских людей на здоровье! Я считал бы…

Беседа их несколько затянулась.

Вьется след

После встречи с Ивичевым Жаворонкова возвращалась домой. Ее глубоко трогало то, что Ивичев во время всех бесед называл ее не Бубасовой, а тем именем, с которым она свыклась. Задумчивая, она шла по улицам, ни на что не обращая, внимания.

Естественно, что Жаворонкова не заметила и сопровождавшего ее от поликлиники светловолосого молодого человека в черном костюме. Это был лейтенант Чижов. Ему было поручено незаметно проводить Жаворонкову, да и не только проводить…

В городе появился второй агент, упомянутый Свиридовым на допросе. Имелось предположение, что он будет связываться с Жаворонковой помимо Свиридова.

Но кто же этот второй агент?

Заслуживало самого пристального внимания сообщение Дубенко. О пристанище Свиридова знал только ограниченный круг сотрудников да в Мюнхене. Оттуда у Свиридова сразу же потребовали ориентиры его убежища, вплоть до улицы и номера дома. Если предположить, что у дома, Дубенко оказался случайный прохожий, то для чего ему было бежать, как только он заметил, что обратил на себя внимание.

Сопровождая Жаворонкову, Чижов моментально настораживался, замечая, если кто-нибудь из мужчин слишком откровенно начинал присматриваться к его подопечной.

На улице Кирова, у ярко освещенных витрин гастронома, за Жаворонковой, держась поодаль, пошел мужчина в темном костюме и приплюснутой серой шляпе. Шел он ровной походкой, не сокращая расстояния.

Чижов решил, что этот человек и есть разыскиваемый агент. Во всяком случае он не производил впечатления просто любителя уличных знакомств. Присматриваясь к невысокой фигуре мужчины, Чижов вспоминал приметы неизвестного, замеченного Дубенко. В рапорте Дубенко писал: мужчина невысок ростом, черноволос, в серой шляпе… Основные приметы совпадали…

Когда Жаворонкова вошла в дверь своего дома, неизвестный стал прохаживаться вдоль ограды с львиными мордами. Удалился он только после того, как в окнах квартиры Жаворонковой появился свет.

Чижов снова пошел следом. Но тут его постигла полнейшая неудача. На площади преследуемый, точно заподозрив, что за ним следят, юркнул в толпу, выходившую из кинотеатра, и как сквозь землю провалился. Все дальнейшие поиски не увенчались успехом.

Пока Чижов кружил по площади и близлежащим улицам, Шкуреин (это был он) уже открывал дверь в одиночный номер дома крестьянина.

Бросив на стол шляпу, а на спинку стула пиджак, он, не снимая брюк и ботинок, повалился на кровать. Затем пошарил по карманам, под подушкой, но постоянной спутницы — коробки с леденцами не нашел.

Настроение у Шкуреина было прескверное. Те страхи и беспокойство, которые он пережил в Кулинске, померкли в сравнении с постоянной тревогой, испытываемой им в этом большом незнакомом городе. Дело не в трудностях. Их пока нет. Пока одна только слежка. Сначала за черным, похожим на армянина мужчиной, теперь за красивой девушкой-врачом. Что нужно от нее хозяину? Если он намерен ее привлечь к своей работе, то, судя по всему, из нее никогда дельного агента не получится. Впрочем, в жизни всякое бывает… Шкуреин понимал, что слежка не может продолжаться бесконечно. Впереди, надо полагать, предстоит что-то более важное и рискованное. И не эти будущие задания хозяина его страшат. Не столкнуться бы в уличной сутолоке многолюдного города с человеком, помнящим его по Хлопино… Вот чего он опасался. Правда, он прячет свои глаза за очками с солнцезащитными черными стеклами, часто меняет одежду и головные уборы. Мысль об отшельнической жизни в какой-нибудь глухой лесистой местности, появившаяся еще в Кулинске после прочтения в газете о людиновском Иванове, теперь сделалась неотступной и гложет постоянно. У него теперь нет сил вытолкнуть из сознания глубоким клином засевшую думу о неминуемой гибели, если только он не скроется от хозяина бесследно. Он обдумывал бесчисленное множество вариантов своего бегства, но все они упирались в одно: деньги! Для бегства нужны были деньги, и не малые, чтобы спрятаться надежно. Хозяин обещал богато заплатить ему, когда все кончится… Но когда этот день настанет? Скоро истечет и отпуск, который под давлением хозяина он потребовал у своего районного начальства, выдвинув мотивы безотложной необходимости заняться своим здоровьем и поехать на консультацию к видным столичным профессорам. Добродушное начальство поверило Шкуреину, оказало денежную помощь и пожелало быстрейшего выздоровления. Уже дважды в осторожной форме он говорил хозяину о приближении того дня, когда он должен будет возвратиться в мастерскую, но тот оставляет его слова без внимания и только требует, требует…

Хозяин! Он распоряжается его жизнью по своему усмотрению, как будто какой-то вещью. Шкуреин даже толком не знает, кто он, как его имя… Нет! Только бегство — вот единственный выход. Скорей бы получить обещанное крупное вознаграждение…

Шкуреин поднял с подушки голову, услышав за дверью шаги. Не успел он спустить с кровати ноги, как дверь открылась и вошел тот, о котором он только что думал. На этот раз хозяин был одет в мешковатый серый пиджак, на голове его блином лежала рыжая кепка.

— Отлеживаетесь, — тихо сказал поздний гость и, придвинув ногой стул, сел.

Шкуреин буркнул нехотя:

— Помотайтесь с мое, тоже ножки подогнете.

— Докладывайте!

Сказанное прозвучало приказом, и Шкуреин торопливым шепотом стал рассказывать о Жаворонковой. Он не сказал только о том, как потерял Жаворонкову в семь часов вечера и совершенно случайно вновь увидел ее на улице Кирова. Зачем хозяину знать детали…

Хозяин, как бы подводя итог всему, что услышал от Шкуреина, глядя прямо ему в глаза, спросил:

— Итак, за ней никто не следит?

— Абсолютно! Уверяю вас! — выпалил Шкуреин. — Только и есть, что каждый мужик готов глаза свои в нее впечатать. Красива сверх положенного… А так… другого не замечаю. Да и каждый раз одна картина…

— Утром уходите отсюда. Будете жить в другом месте.

— Где? — спросил Шкуреин.

— Потом узнаете. В восемь утра явитесь на главный вокзал и ждите у газетного киоска.

Ясная цель

Прошло несколько дней. Как-то вечером Свиридов шел по левой стороне Советской улицы. Он направлялся на третье свидание с дочерью Бубасова. На этот раз она разрешила прийти к ней на квартиру. Предстоял серьезный разговор.

В сердце Свиридова, как песня, жила радость. Да и как не радоваться! Ему дана возможность возвратить себе Родину. Люди, с которыми он теперь встречался, научили, заставили поверить в исцеление от душевных ран, нанесенных скитаниями по чужбине.

Он с гордостью представлял себе разницу между ним и Бубасовой. Он не побоялся, прибыв на родину, рассказать о себе всю правду. Для Бубасовой же СССР — чужая страна. Здесь она притаившийся враг. Побывав несколько раз в поликлинике, Свиридов убедился, что Элеонора пользуется авторитетом и уважением. Это его бесило и подмывало шепнуть ее пациентам: «Остерегайтесь! Бегите от нее дальше!» Но он сдерживал свои чувства и шептал про себя: «Подожди, красивая бестия! Подожди! Скоро придет конец твоей подлой комедии!» Во время встреч с Элеонорой Свиридов старался как можно тоньше вести игру. Особенные надежды он возлагал на предстоящую встречу.

Пересекая бульвар, Свиридов заметил щуплого человечка в яркой зеленой кепке и коричневом, костюме. Хотя этот тип был в черных очках, но Свиридов почувствовал на себе въедливый взгляд. Он сразу вспомнил, что уже видел эту фигуру, кажется, два дня назад на набережной. Правда, тогда он был одет по-другому: серый костюм и соломенная шляпа. Через пару минут, остановившись около газетного киоска, Свиридов опять увидел щуплого и заметил его по-воровски быстрый поворот головы. Этого было вполне достаточно. «Слежка!» Замечательное настроение исчезло. Мрачно насупившись, он продолжал идти вперед.

Чтобы еще раз удостовериться в правильности своей догадки, Свиридов внезапно остановился у щита с рекламой. Чуть повернув голову и скосив глаза, он убедился, что щуплый остановился поблизости. «Все ясно, — подумал Свиридов. — Такой мартышки в притоне «доктора Моцарта» я не встречал… Но всех-то я и не знал. Кто этот? Напарник или действующий по его указанию?»

Ярость и презрение к людям, искалечившим его жизнь, овладели Свиридовым. «Ну, подожди, образина, я тебя проучу!» — гневно подумал он и с многолюдной улицы свернул в тихий, засаженный тополями переулок.

Свиридов уже давно отклонился от маршрута, давно миновал час, назначенный для встречи с Элеонорой, а преследователь, словно на невидимой привязи, плелся за ним. «А что, если его подпустить и вот у того павильона нашлепать по физиономии? Прохожих никого нет, — возникла мысль. — Нет! Выучка должна быть более памятной!»

Впереди показался маленький переулок. Отсюда через сквер вела прямая тропинка к вокзалу. Как бы рассматривая номера домов, Свиридов остановился. Щуплый медленно брел, уткнувшись носом в газету. У Свиридова окончательно лопнуло терпение. Он быстрым шагом направился к скверу и, зайдя за кусты, посмотрел на тропинку. Щуплый спешил, размахивая газетой. Свиридов сел на ближайшую скамейку и закурил.

Получив в этот день от хозяина задание снова следить за мужчиной, похожим на армянина, Шкуреин долго не мог его найти, а как только увидел, не считаясь с осторожностью, принялся усердствовать. «Черномазый», как он окрестил Свиридова, на этот раз вел себя странно, точно одержимый, носился по улицам. Шкуреин устал и, очутившись в привокзальном сквере, с радостью опустился на скамейку, видя, что объект его наблюдений спокойно покуривает на соседней скамейке.

Шкуреин вытер платком вспотевшее лицо и снова развернул газету.

В сквере было пусто. Только в стороне на диванчике, около клумбы с поблекшими цветами, сидела какая-то влюбленная парочка. Свиридов несколько минут сидел, делая вид, что совершенно равнодушен к щуплому, прячущемуся за газетой. Но вскоре ему наскучило это, и он стал смотреть в его сторону.

Подняв голову, Шкуреин почувствовал себя отвратительно под злым взглядом черных глаз. Чтобы как-то не показать своего смущения, он стал торопливо закуривать, мысленно проклиная хозяина, измучившего его изнурительной беготней по городу. «Надо уходить! Хозяину я найду что сказать!» Но подняться он не успел.

Свиридов подошел и, опустившись рядом, не оглядываясь по сторонам, со всей силой наотмашь ударил Шкуреина по лицу. Свалились на землю очки, а зеленая кепка полетела в сторону.

— Что ты, стервец, привязался ко мне! — прохрипел Свиридов. Удар его был настолько силен, что на лице Шкуреина сразу вспыхнуло несколько красных ссадин. С залитым кровью лицом он сидел, откинувшись на спинку скамейки, и, выставив вперед растопыренные пальцы рук, что-то бессвязно бормотал.

— Что вы делаете, хулиган?! — раздался рядом гневный женский голос.

Свиридов оглянулся. Молодая женщина с маленьким чемоданчиком в левой руке стояла около скамейки. Свиридов вскочил и бросился в кусты. Убегая, он уже ругал себя за вспыльчивость.

К скамейке подошла Нина Ивановна Улусова. Она только что сошла с поезда, прибыв из Н-ска, и через сквер направлялась к дому своей сестры, жившей около вокзала.

— Гражданин! Гражданин! — окликала Нина Ивановна, потряхивая за плечо Шкуреина, голова которого болталась из стороны в сторону.

В Нине Ивановне пробудилась профессиональная забота о пострадавшем. Она раскрыла на скамейке свой чемоданчик, достала флакон с одеколоном, вату и, полив на нее из флакона, принялась вытирать кровь на лице Шкуреина.

К Шкуреину вернулся дар речи.

— Понимаете, гражданочка, — заговорил он, морщась от боли, — сидел я тут, читал газету, и вдруг подлетел грабитель, требует деньги… Я, конечно, оказал сопротивление…

— На вокзале есть медпункт, — видя, что ее помощи недостаточно, сказала Нина Ивановна. — Идите туда скорей, вам сделают все необходимое. Один дойдете?

Шкуреин кивнул, боязливо оглянулся. Охая, поднял с земли изуродованные очки, достал из-за скамейки кепку и зашагал к вокзалу.

Нина Ивановна вытерла ватой руки и, закрыв чемоданчик, направилась своим путем.

Сестры не оказалось дома. Она работала проводником вагона и должна была вернуться только около полуночи. Нина Ивановна решила погулять по городу.

Получив отпуск, Улусова приехала повидать сестру, с которой продолжительное время не встречалась. Но главной причиной (и в этом она тайно себе признавалась) было желание увидеть Гаврилова.

Случившееся десять дней назад явилось для нее радостным событием. Гаврилова она сразу узнала, как только он назвал ее полузабытым, но дорогим сердцу — «Голубушка». Прошли первые минуты удивления. Она рассказала, что «Голубушкой» ее начал звать в палате, еще задолго до прибытия в госпиталь Гаврилова, один тяжело раненный солдат.

Гаврилов рассказал о себе, а затем и о своих чувствах. Ее страшно смутило это взволнованное признание. В те далекие дни войны, сострадательно и заботливо относясь к людям, порученным ей, она никого не выделяла, зная, что к каждому раненому обязана относиться с подлинно сестринской добротой. Она поняла, что чувства, о которых ей рассказал обрадованный Гаврилов, дороги ему и он бережно относится к ним. И когда Гаврилов уехал, она не могла уснуть всю ночь. Она думала о себе, о Гаврилове, о Гулянской… Даже послав письмо Бахтиарову, она беспокоилась: не напрасно ли они с Катей заподозрили бывшую певицу? Приезд Гаврилова положил конец этим сомнениям. Оказалось, что Гулянская никогда и не жила в городе, который, записываясь в санатории, назвала местом своего постоянного жительства. От доктора Полякова Гаврилов уже не мог заехать в «Отраду», зато в последующие дни он дважды вызывал ее к телефону. Хотя разговор касался Гулянской, но в нем находилось место и для дружеских слов, окончательно лишивших ее душевного спокойствия…

…Через два часа после приезда в город в центре Нина Ивановна от нечего делать забрела в аптеку. Тут она едва не вскрикнула от удивления. Крикливо разодетая Гулянская была в обществе того самого тщедушного мужчины, которому в привокзальном сквере Нина Ивановна оказывала медицинскую помощь. Только теперь на нем был другой костюм — серый, другие очки — в белой оправе и соломенная шляпа. Лицо мужчины в нескольких местах аккуратно залеплено пластырем.

Нина Ивановна незаметно вышла из аптеки. Здесь она допустила непростительную ошибку. Вместо того чтобы узнать, куда из аптеки направится Гулянская и ее спутник, она подошла к постовому милиционеру и спросила, как ей найти управление КГБ. Придя туда, Нина Ивановна попросила дежурного срочно сообщить о ней майору Гаврилову.


* * *

Час, назначенный Свиридову для встречи, давно прошел. Беспокойство Жаворонковой нарастало. Она пыталась успокаивать себя: мало ли что могло его задержать. Да и как не беспокоиться: довести до конца порученное дело она должна во что бы то ни стало.

Жаворонкова, походив по комнате, снова подошла к двери и выглянула в прихожую. Затем она остановилась перед комнатой Ольги Федосеевны. Теперь редко открывает она эту дверь. Иногда ей все же казалось: откроется дверь и как всегда после работы придет Ольга Федосеевна, пожалуется немного на усталость, а через минуту оживленно начнет делиться впечатлениями, рассказывать о делах цеха, о работе и жизни своих «девчат».

Подойдя к окну, Жаворонкова посмотрела на улицу. На уровне окон, за оградой, густая листва тополей казалась черной. Вспомнились дни, когда жильцы дома сообща сажали эти деревья — тоненькие сиротливые веточки. Зажглись уличные фонари, и листва тополей вдруг стала похожей на театральную декорацию.

Постояв немного, она села в кресло.

Свиридов… Все же не такими представляются ей люди, работающие с Бубасовым. Пусть Свиридов пробрался в страну тайными путями, пусть он вражеский агент, но в нем не чувствуется того внутреннего зла, которое, по ее мнению, обязательно должно быть в агенте. На ее взгляд, Свиридов ничем не отличается от советских людей.

В последнюю встречу он рассказал ей о Бубасове, рассеяв ее возникшие было сомнения. Но, как ни странно, настороженно и гневно она относится не к Свиридову, а к тому неизвестному жителю, у которого Свиридов нашел, как он сам говорил, надежное убежище. Она безуспешно пыталась узнать у Свиридова, кто этот человек. Он ей казался в десятки раз опаснее агента. Выполнив свою роль, Свиридов уйдет, а тот неизвестный, дающий приют людям такого сорта, останется, и через некоторое время, возможно, к нему в дом прибудет другой подобный «квартирант». Свиридов не назвал ей хозяина квартиры, а этот вопрос с каждым днем волновал ее все больше и больше.

Как-то она сказала полковнику Ивичеву о своем беспокойстве. Ей казалось, что полковнику и его товарищам не удастся выяснить так детально, как бы то же самое сделала она… И вот Свиридова нет. Мало ли что могло случиться с ним на улице. Например, он мог попасть под трамвай или автомашину или могла произойти какая-нибудь другая случайность, и тогда тайна убежища агента не будет открыта…

Жаворонкова поднялась с кресла. Тревога ее нарастала.

Как раз в это время Свиридов осторожно просунул голову в дверь. Жаворонкова подняла руку к выключателю на стене.

— Ради бога, Элеонора Владиславовна, не нужно света, — проговорил он. — За мной следили, мне кажется, агент госбезопасности…

Свиридов выдумку об агенте безопасности преподнес по собственной инициативе. Его интересовало, как она отнесется к столь важному сообщению.

— Зачем вы вошли ко мне! — сделав испуганные глаза, воскликнула Жаворонкова.

Но внутренне она торжествовала: чекисты не выпускают Свиридова из поля зрения. Очень хорошо!

— Не беспокойтесь! Это было далеко отсюда… Я удачно ушел, — положив шляпу на стул около двери, сказал Свиридов. — Поэтому я и опоздал…

Жаворонкова вышла на минуту в прихожую. Запирая входную дверь, она подумала: «Хорошо, что за ним следили… Я не одна…»

Свиридов сел в кресло у стола и стал рассказывать о столкновении с «агентом госбезопасности».

— В общем, я здорово отделал его, — закончил он и вздохнул.

Жаворонкова слушала его, стоя у стола.

— Но ведь вас могли привлечь к ответственности за хулиганство, и тогда… провал!

Моментально она вообразила, что следить за Свиридовым почему-то мог только Бахтиаров. Волнуясь, она сказала:

— Если вам верить, то это было какое-то избиение младенца! Расскажите, тот, которого вы били, сильный или нет?

Выяснив, что жертвой Свиридова оказался какой-то низкорослый, ничуть не похожий на Бахтиарова, она успокоилась.

Свиридов сидел, низко опустив голову. Он уже раскаивался в том, что рассказал о слежке. Теперь она может отказаться от него, выгонит, и тогда… будет осложнено ее разоблачение. Он взглянул на Жаворонкову, молча игравшую цветком, выдернутым из букета.

— Элеонора Владиславовна, — тихо позвал Свиридов.

Она не отвечала. Он снова позвал ее.

— Если за вами следили, то, следовательно, вы вызвали подозрение, — бросив на стол цветок, сказала Жаворонкова. — Вам надо спешить, а вы медлите и не говорите главного. Что от меня требуется?

Свиридов облегченно вздохнул.

— Элеонора Владиславовна! — живо воскликнул он. — Это зависело не от меня. Теперь я получил инструкцию. Должен сказать: мы последний раз видимся с вами… Я должен уходить… оставить город…

— Куда?

— Меня должны переправить туда… домой…

— Но почему так быстро? — спросила Жаворонкова, испытывая беспокойство.

— Такова воля вашего отца.

— Расскажите мне еще о нем.

Свиридов встал, прошелся по комнате и, отвернувшись в угол, закурил папиросу. При свете вспыхнувшей спички Жаворонкова увидела его взлохмаченную голову, плечи.

— Вы сами понимаете, — тихо начал Свиридов, — что подробно рассказать о вашемотце я не в состоянии. Как я вам говорил в прошлый раз, видеть мне его приходилось не часто. Хотя он и старик, но, мне думается, старик, знающий секрет неувядания. Он бодр, свеж, ему трудно дать больше пятидесяти… Судя по всему, он вершит большие дела, но о размахе их я не имею представления… И вообще, вы сами должны понимать, что многое от меня скрыто. Я только исполнитель, курьер, если можно так выразиться…

— Не скромничайте!

— Уверяю вас!

— Где он вас принимал?

— За Мюнхеном. Знаете, как это делается? Вас сажают в машину, лишают возможности ориентироваться. К этой шаблонной и грубоватой таинственности я уже привык. Ваш отец придерживается строгих правил…

Свиридов замолчал.

— Рассказывайте, рассказывайте, — нетерпеливо проговорила Жаворонкова.

— В вас, Элеонора Владиславовна, отец уверен. То, что вы столько лет прожили здесь, он считает основой для хорошей игры. Прошлый раз я вам забыл сказать, что он просил передать вам…

— Что? — быстро спросила Жаворонкова.

— На вашем личном счету в швейцарском банке скопилась солидная сумма. Вы и сами должны понимать, что предприятие, которым руководит ваш отец, имеет капитал. На это денег не жалеют. Лично от себя, Элеонора Владиславовна, спешу выразить, что ваш отец исключительно прав! Он прозорливец! Он считает абсурдом утверждение о том, что коммунистические идеи влияют на умы. Вы тому ярчайший пример!

— Я не люблю песнопений, — холодно оборвала Жаворонкова. — Почему вы не говорите о деле?

— Простите… Я несколько увлекся.

Но и после этого еще длилось неловкое молчание.

— Может быть, вас угнетает темнота?

— Нет, нет! Так хорошо, — ответил Свиридов, соображая, как лучше сказать о задании Бубасова. — Во-первых, вы должны назвать ваших знакомых, занимающих видное общественное положение. На каждое такое лицо должна быть сжатая характеристика. Это послужит основой для выработки вам задания. Дайте ваше мнение о тех городских врачах, которых можно было бы привлечь к нашей работе. Ваши соображения относительно того, что можно сделать для увеличения смертности. Но должен вам сказать, что это все чепуха, задания для первоклассника. В дальнейшем начнутся серьезные задания, вполне достойные вас…

— Неужели современная подрывная работа находится на уровне тридцатилетней давности! — зло сказала Жаворонкова. — Врачи-отравители… Какая-то мерзость! Детская игра! Нет! Я такого задания выполнять не буду! Давайте мне, если вы уполномочены, вполне современное задание…

— Это, Элеонора Владиславовна, не в моей воле. Я вам передаю то, что поручил ваш отец…

— Вот как! Ну так и передайте ему, что я крайне возмущена такими заданиями и требую настоящей, достойной меня работы!

— Я сожалею, — продолжал Свиридов, — что мне приходится с вами расставаться. Завидую тому, кто сменит меня.

— Кто придет вместо вас? — насторожилась Жаворонкова.

— Не знаю. Ваш отец предложил мне очистить место.

— Мне никто не нужен. Я сама должна поддерживать связь с отцом. Оставьте мне ваш передатчик, научите обращению с ним.

— Не могу. Этот передатчик я должен возвратить в руки вашего отца…

— Хорошо! Не приносите его сюда. Я немедленно пойду с вами туда, где вы его держите. Мне необходимо лично наладить связь с отцом, иначе я откажусь от него! — настойчиво заявила Жаворонкова.

— Мне такую вольность не простят.

— Странно! — не унималась она.

В эти минуты для нее перестали существовать люди, руководившие ею. В ее встревоженном мозгу молниеносно возник смелый план. Она поднялась, прошлась несколько раз по комнате, совершенно не обращая внимания на Свиридова.

— Вы правы! Какой я радист! Даже повреждение в электропроводке исправить не в состоянии.

Свиридов недоумевающе смотрел на нее. В темноте ее фигура в светлом платье, как облако, стояла перед ним.

— Я вас не понимаю, — сказал он.

— Не горит свет на кухне. Будьте любезны, посмотрите.

Свиридов поспешно поднялся. Он был рад перемене темы разговора.

— Могу исправить!

Они вышли из комнаты. Жаворонкова закрыла дверь и включила в прихожей лампочку. Их настороженные взгляды встретились. Свиридов подумал: «С такой внешностью и характером, как у тебя, можно делать большие дела. Несомненно, если бы старик лично поговорил с тобой, его планы приняли бы более широкий размах. Но ничего! Старый ворон не подозревает, что его доченька уже в зоне пристального внимания советской контрразведки…»

Жаворонкова решила не дать уйти Свиридову. Если ему удалось избавиться от наблюдения, то он теперь настороже. Она должна отрезать ему путь к бегству. Она отвела глаза и наклонилась над ящиком под вешалкой, что-то стала искать в нем. Затем, не взглянув на Свиридова, она вышла на кухню, закрыв за собой дверь, недолго постояв там, опять вернулась, склонилась над ящиком, продолжая поиски.

— Что вы ищете, Элеонора Владиславовна? — не выдержал Свиридов.

— Вот возьмите, — наконец сказала она, подавая ему плоскогубцы и кружок изоляционной ленты.

Свиридов повертел в руках поданное ему и вопросительно взглянул на Жаворонкову. Она движением головы показала на дверь кухни. Свиридов открыл дверь, шагнул в темноту и, сделав еще шаг, провалился куда-то вниз, больно ударившись головой. Толстая дубовая крышка с грохотом захлопнулась над ним. Массивный железный засов Жаворонкова с усилием вставила в гнездо. Дело было сделано. Свиридов пойман. Все еще тяжело дыша, она накинула на плечи пальто, закрыла квартиру и побежала звонить по телефону полковнику Ивичеву.


* * *

В начале первого часа ночи полковник Ивичев и майор Гаврилов возвратились в управление. На лице Ивичева играла довольная улыбка. Он закурил трубку, угостил папиросой Гаврилова и некоторое время курил молча, посмеиваясь про себя.

Прежде чем осуществить знакомство Свиридова с Жаворонковой, чекисты долго размышляли, взвешивая все стороны этого оперативного мероприятия. Главное, необходимо было как можно больше естественности придать затеянному радиосражению с Мюнхеном, так как приходилось иметь в виду наблюдение, которое, надо было полагать, велось за Жаворонковой и Свиридовым со стороны не выявленного пока еще агента. Очень много горячих споров вызвала этическая сторона мероприятия. Неизбежно получилась какая-то еще дополнительная проверка Жаворонковой и Свиридова, хотя о недоверии к ним вопроса уже не существовало.

Посмотрев на задумавшегося Гаврилова, Ивичев громко рассмеялся. Гаврилов удивленно взглянул на начальника.

— А знаете, майор, — оживленно заговорил Ивичев, — согласитесь с тем, что, хотя несколько и поломался наш режиссерский план спектакля, но ловко получилось! Мы еще раз убедились, что Жаворонкова и Свиридов искренне хотят быть честными советскими людьми. Я лично очень доволен!

— Только, товарищ полковник, бедняге Свиридову крепко досталось. Вы видели, какая шишка вскочила у него на лбу?

— Голова Свиридова заживет. Важно, чтобы душа трещин не получила. Жаль, что Нина Ивановна упустила Гулянскую… Но ничего… Все же она нам сегодня открыла очень важное звено. Теперь можно убежденно сказать, что на данную минуту мы имеем трех противников: мелкоголовый мужчина, щуплый в черных очках и особа, назвавшаяся в санатории Гулянской. Это, на мой взгляд, кое-что значит!

Гаврилов, все еще не отделавшийся от досады за промах Нины Ивановны, молча кивнул.

Ивичев, положив руку на плечо опечаленного Гаврилова, мягко сказал:

— А сейчас на отдых, майор!

Оперативные шаги

Бахтиаров снова был в родной стихии, все подчиняя цели найти второго агента. Восстановлению его душевного равновесия способствовало доверие, оказанное Жаворонковой после того, как с ее записями, а затем и лично с ней познакомились начальник управления генерал-майор Чугаев и полковник Ивичев. Хотя Бахтиарову, по оперативным соображениям, категорически было запрещено встречаться с Жаворонковой, но он не отчаивался, зная, что она рука об руку работает над разрешением одной общей задачи.

Управлению КГБ пришлось принять ряд профилактических мер, чтобы среди окружения Жаворонковой в поликлинике и по месту ее жительства изгладилось впечатление от ее дружбы с Бахтиаровым. Весьма кстати оказалась версия о специальности Бахтиарова, когда-то пущенная в ход самой Жаворонковой. Теперь эта версия была развита, и существовало толкование, что инженер, друживший с Жаворонковой, на два года уехал на какое-то строительство в Индию.

Вскоре после возвращения из поисков Жаворонковой Бахтиаров вновь оставил город, чтобы детально повторить работу, проводившуюся Томовым в Кулинске по розыску следов мужчины с маленькой головой и его спутницы.

Надо сказать, что, хотя эта работа была исключительно кропотливой, а временами и просто нудной, результаты превзошли ожидания.

Как и во всяком деле, успех тут пришел к Бахтиарову не сразу. Держа тесный контакт с милицией Кулинска, Бахтиаров немало трудов потратил, пока не убедился, что среди постоянных жителей городка интересующей его приметной пары нет. Не было ее и среди временных жителей. Много времени Бахтиаров уделил выяснению интересующего его вопроса и с работниками узловой железнодорожной станции Соколики. После этого он занялся изучением имеющегося в городе немногочисленного автотранспорта и шоссейных дорог, ведущих из Кулинска. Был проделан им рейс на автомашине от Кулинска до деревни Лунино. Прибыв в Лунино, Бахтиаров первым делом решил повидать доктора Полякова.

Поляков радостно встретил Бахтиарова и засыпал его вопросами о Жаворонковой. Когда интерес старого доктора был удовлетворен, Бахтиаров вернулся к их предыдущему разговору о доцентах МГУ. Тут Поляков торопливо стал рассказывать о том, как он после отъезда Бахтиарова начал интересоваться у колхозников приезжавшими к нему туристами и узнал, что те приезжали на грузовой автомашине, которая дожидалась их в деревне. Поляков назвал фамилии колхозников, рассказавших ему о машине. Предупредив Полякова о том, как ему вести себя, если неожиданно появятся люди и снова будут проявлять интерес к его жилищу, Бахтиаров распрощался с Поляковым и поспешил в Лунино. Там он разыскал колхозников, названных ему доктором, и вскоре выяснил, что машина, привозившая «туристов», была из Кулинска, а за ее рулем сидел заведующий красильной мастерской. Возвратившись в Кулинск, Бахтиаров при содействии начальника милиции узнал, что красильной мастерской принадлежит полуторатонная автомашина «Н-23-26». Путевки на рейс, состоявшийся семнадцатого августа, нет, но, по словам шофера, в тот день куда-то гонял автомашину сам заведующий мастерской Гермоген Петрович Шкуреин, который в настоящее время находится в отпуске и якобы уехал для лечения в Москву. Дополнив собранные данные словесным портретом Шкуреина, его биографией и фотокарточкой, Бахтиаров связался по телефону с полковником Ивичевым и сообщил о необходимости своего возвращения.


* * *

Полковник Ивичев впервые встретился с Ниной Ивановной Улусовой. Разговор происходил в его кабинете. Отвечая на вопросы Ивичева, она испытывала явное смущение.

— Не принимайте близко к сердцу, Нина Ивановна, — желая успокоить собеседницу, — сказал Ивичев. — В Гулянской вы и Катя Репина правильно угадали проходимца, а может быть, кое-что и повыше рангом!

— Найти ее я считаю своим партийным долгом! — с жаром воскликнула Нина Ивановна, открыто глядя на Ивичева. — Разрешите, я поищу ее в городе. Покой потеряла!

— У вас же отпуск, — улыбнулся Ивичев.

— Какое это имеет значение!

Раздался стук в дверь, и вошел Бахтиаров. Увидев Нину Ивановну, он обрадовался: значит, есть какие-то новости. Поздоровавшись с Ниной Ивановной, Бахтиаров сел напротив нее за маленький столик. Дожидаясь, когда полковник кончит телефонный разговор, он в принесенной с собой папке стал просматривать бумаги. Из папки выскользнула и упала на стол фотокарточка Шкуреина. Нина Ивановна невольно взглянула на снимок.

— Это он был с Гулянской в аптеке! — воскликнула она.

Когда она рассказала обо всем, Ивичев вызвал майора Гаврилова и предложил ему записать рассказ. Гаврилов вместе с Улусовой ушли из кабинета. Оставшись с Бахтиаровым, Ивичев занялся разбором его поездки в Кулинск.

Во всем тщательно разобравшись, сопоставив дату происшествий в санатории, появления «доцентов МГУ» у Полякова и поездки Шкуреина на машине «Н-23-26», Ивичев и Бахтиаров пришли к твердому убеждению о тесной связи всех этих разрозненных фактов.

Ивичев по телефону поручил лейтенанту Томову проверить Шкуреина по адресному столу. Не прошло и десяти минут, как Томов сообщил, что ни на постоянной, ни на временной прописке в городе Шкуреин не числится.

Спокойно водворяя телефонную трубку на место, Ивичев весело взглянул на Бахтиарова:

— Ничего, капитан, мы этого Шкуродралкина все же найдем, будь он неладен! Вызовите Гаврилова. Пусть придет вместе с Ниной Ивановной.

Пока Бахтиаров выполнял поручение, Ивичев, тихонько насвистывая, стоял у окна. Как только молодая женщина вместе с майором вошла в кабинет, Ивичев обратился к ней:

— Ну, теперь, Нина Ивановна, мы сами будем вас просить погулять по нашему городу.

Когда через час Нина Ивановна ушла из управления, возвратился с задания лейтенант Чижов, которого все уже с нетерпением ждали. Как только в кабинете Ивичева Чижов взглянул на фотокарточку, привезенную Бахтиаровым из Кулинска, он громко воскликнул:

— Он! Он! Только этот мерзавец живет под другим именем!

Он попросил разрешения с фотокарточкой Шкуреина обойти все гостиницы города. Это было правильное решение, давшее сразу результаты. Под фамилией Ивана Николаевича Покосова, председателя колхоза «Пятилетка» из соседней области, Шкуреин проживал в доме крестьянина больше недели.

У четырехгодовалого сына уборщицы дома крестьянина, проживавшей по месту работы, Чижов увидел жестяную коробку из-под конфет «Аист», точную копию привезенной Бахтиаровым из санатория «Отрада». Уборщица объяснила, что эту коробку она нашла за койкой в номере, делая уборку после отъезда Покосова.

…Прошло четыре дня после приезда Нины Ивановны. Она уже успела так изучить улицы города, как будто прожила тут несколько лет. Но пока это было только ознакомление с достопримечательностями большого города, а то, ради чего совершались эти прогулки, продолжало оставаться только целью: Гулянская и Шкуреин словно в воду канули.

Так же безуспешны были поиски Шкуреина, которые проводил Свиридов. Он без устали слонялся по городу, горя желанием встретить своего «крестника».

Было уже около пяти вечера, когда, вдосталь нагулявшись по центральным улицам, на Революционной, в дверях почтамта, Нина Ивановна неожиданно увидела Гулянскую. Та мгновение постояла и, быстро сойдя по ступенькам, пошла прочь. Нина Ивановна была подготовлена к разговору с Гулянской, но все же обрадовалась, что осталась незамеченной.

В светло-зеленом крепдешиновом платье, держа желтую кофточку в левой руке, Гулянская будто плыла по тротуару, колыхая широкими бедрами и поблескивая черными лакировками на полных ногах.

«Здесь ты не кутаешься в теплый платок, несмотря на то, что уже сентябрь…» — с презрением подумала Нина Ивановна, прячась за спинами прохожих.

Где к Гулянской присоединился мужчина в сером костюме и соломенной шляпе, Нина Ивановна просмотрела. Она прибавила шаг и вскоре узнала Шкуреина. Он был на голову ниже Гулянской и когда обращался к ней, то вытягивал шею.

Прошло не менее получаса, прежде чем Гулянская и Шкуреин далеко от центра города вошли в калитку одноэтажного дома.

Выждав несколько минут, Нина Ивановна прошла мимо этого дома. «Речная улица, дом N 14, Пустова А. И.» — успела она прочитать.

Тихая пристань

Внимание сотрудников отдела полковника Ивичева сосредоточилось на доме номер четырнадцать, принадлежавшем вдове летчика Алевтине Ионовне Пустовой.

Среди больших домов Речной улицы этот бревенчатый, с тремя окнами по фасаду, на высоком цементированном фундаменте, под крышей из оцинкованного железа казался малюткой. С правой стороны от просторного двора пятиэтажного дома его отделял высокий тесовый забор и полоса лип и кленов. Слева примыкала высокая кирпичная стена другого многоквартирного дома. Но стоило только открыть калитку и вступить в узкий двор, как впечатление дома-малютки исчезало. Почти на пятнадцать метров в глубину двора тянулось это строение с широкими окнами и двумя небольшими верандами, обвитыми плющом. В глубине асфальтированного двора под тремя развесистыми березками стоял бревенчатый капитальный сарай с погребом, тоже под оцинкованной крышей.

Дом этот тридцать лет назад построил для своей любовницы ленинградский нэпман Моренс. Говорили тогда, что у этой женщины была дочь от нэпмана, но ее никто и в глаза не видел. В тысяча девятьсот сорок пятом году бывшая любовница нэпмана, к тому времени уже превратившаяся в старуху, вздумала куда-то уезжать и продала дом Алевтине Ионовне Пустовой, после смерти мужа избравшей этот город местом своего постоянного жительства.

Когда нэпман строил дом, на Речной улице ничего не было, кроме нескольких хибарок. В то время дом под оцинкованной крышей рядом с убогими строениями выглядел богато. Но прошли годы, люди, населявшие хибарки, разъехались, а среди обитателей новых больших домов на Речной улице никого не было, кто-бы помнил нэпмана и его любовницу.

Алевтина Ионовна Пустова жила тихо-и скромно. Соседи знали, что она болезненно переживала преждевременную смерть горячо любимого мужа, получает пенсию и делает куклы для кукольного театра. Дирекция театра несколько раз пыталась уговорить Пустову работать при театре, но она продолжала трудиться на дому, упорно отказываясь от помощников. Дирекция театра была вынуждена считаться с капризами Пустовой, так как куклы ее изготовления были изумительно хороши. Ее несколько раз приглашали в театр, чтобы после спектакля показаться зрителям, которым так нравились куклы, но она, ссылаясь на природную стеснительность и скромность, не соглашалась выступать публично. Всегда с новой пьесой, принятой к постановке, режиссер театра приходил к Пустовой, читал пьесу, а она, вникая в существо образов, делала быстрые карандашные наброски в большом альбоме. Ей оставляли экземпляр пьесы. В назначенный срок куклы были готовы. Даже деньги за работу она не приходила получать сама: ей переводили на дом с доставкой.

Иногда к Пустовой приезжали родственники из других городов и, прожив в доме день или два, исчезали.

Заинтересовавшись домом на Речной улице, сотрудники госбезопасности сразу же столкнулись с рядом весьма важных обстоятельств.

Было установлено, что Шкуреин живет в доме Пустовой. По утрам он обычно отправлялся в магазин за продуктами, а во второй половине дня появлялся вблизи центральной поликлиники. Дождавшись выхода Жаворонковой, стараясь быть незамеченным, провожал ее. Закончив наблюдение, Шкуреин выпивал в ресторане или в вокзальном буфете стакан вина и возвращался на Речную.

В один из дней удалось заметить мужчину высокого роста, с маленькой головой. Он вышел из дома и совершил безобидную прогулку около поликлиники. Лейтенант Чижов незаметно сфотографировал его. Снимки были предъявлены для опознания.

Катя Репина из санатория «Отрада» опознала на фотографии мужчину, проникшего в восьмую палату.

«Да, этого я вез в своей машине», — сразу сказал шофер из колхоза «Завет» Корцевского района, как только взглянул на предъявленный ему снимок.

Дежурный милиционер с вокзала города Н-ска, находившийся на посту у билетных касс в день смерти Касимовой, вспомнил гражданина, покупавшего билеты на ленинградский поезд. Милиционер хорошо запомнил «долговязого» потому, что тот, отходя от кассы, у какой-то женщины опрокинул двухлитровую бутыль с растительным маслом. Женщина подняла шум и обратилась к милиционеру. Но «долговязый» без лишних слов возместил женщине стоимость масла в размерах, значительно превышающих причиненный убыток.

Проводница спального вагона узнала на фотоснимке пассажира, который вместе с дамой оставил вагон на станции Соколики.

Доктор Поляков, которому был показан не только снимок мужчины, но и фотокарточка Алевтины Ионовны Пустовой, без колебаний заявил: именно эти фотографы-натуралисты интересовались его жилищем.

Из Москвы, куда тоже были направлены фотоснимки, сообщили, что в числе доцентов биолого-почвенного факультета Московского университета подобных личностей не имеется.


* * *

Был поздний вечерний час.

Полковник Ивичев сидел за письменным столом в своем рабочем кабинете и, хотя уже все досконально знал по делу, которым занимался его отдел, еще раз просматривал собранные материалы.

В дверь постучали.

— Войдите!

Это был лейтенант Томов. Ивичев сразу заметил озабоченное выражение на его лице.

— Что случилось?

— Свиридову приказано свернуть рацию. В течение ближайших вечеров из дома никуда не отлучаться. Дубенко при всех условиях держать при себе, — сказал Томов.

Ивичев нахмурился. Помолчав, он тихо проговорил:

— Похоже на то, что их собираются одним ударом прикончить. Вот что, лейтенант. Разыщите Бахтиарова, Гаврилова и вместе с ними сюда!

Болото зашевелилось

А в это время в столовой дома на Речной улице Пустова в шелковом голубом халате угощала Шкуреина чаем. Сама она сидела несколько поодаль от стола, ни до чего не дотрагивалась. Шкуреин, навалившись грудью на край стола, жадно поедал сладости, запивая чаем.

Покачивая ногой в черной лакированной босоножке, Пустова насмешливо следила за Шкуреиным, его жующим и чавкающим ртом.

— Вы, Гермоген Петрович, совершенно не знаете красивой жизни, — наконец надменно сказала она. — Хотя ваше имя и отдает историей, не обижайтесь, вы — мутненький экземплярчик. Конечно, каждый может взлететь в зависимости от подъемной силы своих крылышек…

— Золотые ваши слова, Алевтина Ионовна, — проведя по губам носовым платком сомнительной свежести, подобострастно ответил Шкуреин. — Беда моя в том, что я поздно встретил на своем пути таких колоритных людей, как вы и ваш кузен…

— Если так, то и держитесь нас. Что особенного, если вас где-то у вокзала избили? Полет по жизни требует жертв, как земля влаги!

Шкуреин встал, подбежал к Пустовой и, склонившись, поцеловал ее руку.

— Теперь, Алевтина Ионовна, любое испытание, любой страх выдержу, — сжимая в своих руках пухлую руку Пустовой и преданно глядя ей в глаза, проговорил он. — Я преклоняюсь перед вашим кузеном, — он метнул почтительный взгляд на плотно закрытую дверь, ведущую в глубину дома. — Ваш кузен — выдающаяся личность! Я преклоняюсь и перед вами, Алевтина Ионовна…

И только Шкуреин вторично присосался сладкими губами к руке Пустовой, прозвучал резкий звонок. Вырвав руку, Пустова вскочила и с испуганным лицом метнулась за дверь, на которую только что так уважительно смотрел Шкуреин.

Внезапно рассекающий тишину звон в этом доме приводил его в трепет. Он все еще не мог привыкнуть к этим звонкам, хотя они означали только одно: хозяин вызывает к себе Пустову.

Шкуреин подошел к столу и, посматривая на дверь, воровски схватил из коробки несколько шоколадных конфет. Трясущейся рукой он отправил их в рот и, выпучив глаза, торопливо стал запивать остывшим чаем. Насладившись, Шкуреин взял еще пригоршню конфет и сел на диван. Поспешно жуя, он не сводил глаз с двери, за которой скрылась Пустова.

Что происходило в глубине дома, Шкуреину знать не полагалось. Ему разрешено было находиться только в столовой, на кухне и в отведенной для него маленькой комнатушке с единственным окном. Но даже и с такими ограничениями Шкуреин мирился. Временами жизнь в доме Пустовой ему казалась вершиной мечты. Во всяком случае он предпочитал больше отсиживаться под крышей этого дома, нежели мотаться по улицам города. Не избалованный комфортом, лишенный бытового уюта, Шкуреин обстановку в доме Пустовой считал великолепной и за последние дни нет-нет да и ловил себя на мысли навсегда остаться тут. Но это были пустые мечтания. Он все же понимал, что все это благоденствие ненадолго. Здесь ничему нельзя верить. Выдумка, что хозяин — двоюродный брат Пустовой. Скорей бы все кончилось! Скорей бы получить обещанные деньги и навсегда покинуть эти края. Тут Шкуреину пришла в голову мысль: не мешало бы поживиться у Пустовой. У этой хитрой жирной женщины определенно водятся деньги и, вероятно, большие. Только бы успеть все разнюхать…

Дверь неслышно открылась, и показалось злое, с раздувающимися ноздрями лицо Пустовой.

— Идите к нему! — глухо приказала она.

Шкуреин поднялся и направился в открытую дверь. Пустова подталкивала его в спину, и он не заметил, как, пройдя каким-то слабо освещенным коридором, подошел к большой двери.

— Да, да, — раздалось из комнаты.

Пустова открыла перед Шкуреиным дверь, а сама, оставшись в коридоре, приникла ухом к замочной скважине.

Вытянув ноги и откинувшись на спинку кресла, хозяин быстро направил на Шкуреина свет настольной лампы, затеняя остальную часть комнаты.

— Ближе! — выкрикнул он, и брошенный его ногой стул, проехавший по гладкому полу, больно ударил Шкуреина по правому колену.

Робость, испытываемая в эти мгновения Шкуреиным, была настолько велика, что, перестав ощущать ушибленную ногу, он торопливо опустился на краешек стула, не решаясь потеснить груду газет, занимавшую часть сиденья. Наконец он все же взглянул на хозяина. Таким страшным его лицо он видел впервые.

«Что-то должно произойти…» — тоскливо подумал Шкуреин, отводя взгляд в сторону и сжимая руками начавшие предательски дрожать колени. Глаза его освоились с полумраком и различали на светлевшей в глубине стене две черные заплаты тяжелых оконных штор.

— Сегодня вас никто не бил? — прозвучал насмешливый вопрос.

— Н-нет, — опуская к полу глаза, тихо ответил Шкуреин.

— Скоро мы расстанемся, — неожиданно заявил хозяин. — Еще одно задание. Надеюсь, вы с ним без труда справитесь…

Шкуреин снял руки с коленей и облегченно вздохнул. Грозы, кажется, не будет. Он облизнул пересохшие губы и поднял глаза, намереваясь спросить о характере последнего задания. Но, видя, что лицо хозяина продолжает оставаться по-прежнему страшным, подобострастно сказал:

— Смею надеяться, что вы меня больше не забудете?

— Не беспокойтесь. Отдых будет очень короткий.

Шкуреин несколько раз кивнул, доказывая свою готовность служить, но, посчитав такое выражение недостаточным, горячо выпалил:

— Всегда рад стараться!

Ему приятна была и усмешка хозяина и смягчение, появившееся в выражении его лица. Шкуреин улыбнулся и повел глазами вокруг.

— Все! — снова на большом злом накале прозвучало в тишине. — Утром получите задание!

— Понимаю, — вскочив со стула, смущенно пролепетал Шкуреин и, поклонившись, более внятно добавил: — Спокойной ночи!


* * *

Георгий Бубасов остался сидеть в кресле. Он словно окаменел, прислушиваясь к шагам Пустовой и Шкуреина. Как только в глубине дома за ними с пронзительным скрипом закрылась дверь, он рассмеялся. Издаваемые им звуки были похожи на тявканье тонкоголосой дрессированной собачонки. Бубасов смеялся над тем, что одним только выражением лица привел Шкуреина в трепет. Иначе нельзя. Людей такого сорта всегда надо держать в тугом зажиме, особенно перед выполнением решающего задания. Хотя Бубасов и рассматривал Шкуреина как сплошное ничтожество, но в сложившихся обстоятельствах обойтись без него не мог.

Оборвав смех, Бубасов рывком поднялся с кресла и запер дверь на ключ. Затем он опустился на стул перед рабочим столом в углу комнаты. Рука его, потянувшаяся было к выключателю лампы, замерла на полпути, погасший взгляд уперся в стену. Мысли Бубасова вдруг стали какими-то неопределенными, будто жидкое тесто под рукой беспомощной, неопытной хозяйки, а чувство уверенности в себе начало слабеть.

«Просто, очевидно, сказывается утомление от постоянного лазания по канату над пропастью», — подумал он и резким движением нажал выключатель настольной лампы.

Тут он с раздражением вспомнил некоторых своих знакомых с Запада, поразительно легко философствующих о тайной войне против Советского Союза. Он близко знает несколько таких «теоретиков», не нюхавших трудностей тайной войны, но тем не менее набирающихся наглости сочинять на эту тему поучающие брошюрки. Глупцы! Только такой мастер тайных прогулок по СССР, как он, Георгий Бубасов, мог бы позволить себе сказать о жизни разведчика несколько веских слов, но он предпочитает жить этой жизнью, а не марать бумагу.

Эти размышления о собственной персоне на какое-то мгновение вернули Бубасову чувство уверенности. Он закурил папиросу и стал просматривать беглые карандашные заметки, содержащие последние установки отца. Но это занятие омрачило Бубасова. Если бы не отец!

Бубасов нервным движением отшвырнул листки с записями и отодвинулся от стола. Ему стало не по себе. Вся его жизнь прошла в безропотном подчинении отцу. Теперь, когда не за горами пятидесятилетие, особенно горестно бесконечное подчинение посторонней воле. Старику хорошо в своей мюнхенской цитадели разрабатывать планы, готовить агентов и пожинать лавры успеха. В разгоряченном мозгу Бубасова роились картины иной жизни и работы, независимой от отца. Тогда бы вся слава, все почести неуловимого разведчика получал бы он один без раздела. Да и сама разведывательная работа была бы наполнена его собственной инициативой, его собственной, как ему казалось, более страстной ненавистью к коммунистам.

Но годами сложившаяся дружба и тесное сотрудничество с отцом все же взяли верх над гнетущими душу размышлениями. Бубасов по-прежнему снисходительно стал думать об отце. Этому могучему старику вовсе не так-то легко в Мюнхене. Наоборот, там временами отцу много сложней, чем ему в СССР. Годами старик ведет рискованную двойную работу: на разведцентр и на себя. В это посвящены только они двое. Вот и теперь, оказавшись здесь с заданием разведцентра собрать максимум данных о советских ракетах, в основном приходится заниматься заданием отца: выручать так глупо попавшие в СССР списки агентуры «Взлетевшего орла». Задание разведцентра по душе, оно вполне современное, результат выполнения этой работы имеет ясную и определенную перспективу, а задание отца?… Он даже не пытался в последнее время опять рисовать перед отцом картину того, что может на сегодня представлять из себя агентура «Взлетевшего орла». Это было бы бесполезно. Отец и слышать ничего не желает о советской системе, преобразующей человеческие души, и упорно считает все это не фактами реальной жизни, а партийной пропагандой коммунистов, рекламой. Единственным врагом, с которым нужно считаться, отец признает безжалостное время и смерть, вырывающих людей из рядов живых. А для борьбы с этим врагом отец видит только одно средство: нужно поторапливаться. Иногда Георгий, прозревая, видел заблуждения отца и приходил в уныние. Но враждебное отношение к советской стране, лежавшее в основе его натуры, все же побуждало и заставляло разделять точку зрения старика.

Приведя в некоторое равновесие свои мысли, Бубасов стал думать о предстоящей встрече с Элеонорой. Ей он придавал огромное значение. Он видел в Элеоноре помощника, который значительно облегчит его собственные задачи. Бубасов считал, что проверка Элеоноры проходит очень успешно и недалек тот день, когда лицом к лицу он встретится со своей сестрой, на которую и отец возлагает большие надежды. Затем мысли Бубасова перенеслись к «крашеной дуре», как он мысленно называл Пустову. Правда, за последнее время Пустова стала активной, но все же не настолько, чтобы быть довольным ею. У Бубасова уже давно выработалось презрительное отношение к людям, помогающим ему. В отношении некоторых это презрение завершалось физическим уничтожением. Нет надежнее мертвого! Эту истину Бубасов усвоил основательно и применял практически. В этом в какой-то мере была причина его неуязвимости.

Бубасов с шумом встал из-за стола и начал ходить по затемненной комнате. Беспокойство не проходило. Тревога все больше и больше охватывала его. Даже не тревога, а страх… Он подошел к двери, отпер ее и, возвратившись к столу, нажал кнопку звонка.

Пустова, с распущенными волосами, в легком прозрачном халате какого-то розовато-телесного цвета, молча остановилась у двери.

— Сластена спит? — спросил Бубасов, поворачиваясь лицом к столу.

— Да. Все в порядке.

— Ложитесь и вы. Завтра у нас напряженный день. Пустова медлила уходить и выжидающе смотрела на Бубасова. Он стоял к ней спиной, что-то перебирая на столе и прислушиваясь к ее отрывистому дыханию. Когда она вышла, он усмехнулся, запер дверь. И снова быстро заходил по комнате.

Ночью не все спят

В ту ночь под крышей дома на Речной улице сладко спал только Шкуреин. В спальне на своей кровати ворочалась Пустова. Еще раз рассеянно почитав газету, она швырнула ее и погасила ночничок у изголовья. Натянув до подбородка прохладную простыню, Пустова стала всматриваться в темноту, окружавшую ее. Временами ей слышались шорохи, иногда казалось, что в спальне находится кто-то посторонний. Невольно она стала думать о том постоянном беспокойстве, от которого на этот раз не может отделаться с самого первого дня появления Дзюрабо. Впрочем, его настоящее имя она не знает. Для нее он Дзюрабо. Познакомили их десять лет назад и сказали, что она обязана выполнять все его приказания. Она так и поступает. Оберегает его, когда он появляется в доме, оберегает и тех, кого он изредка направляет к ней. Для этого и предназначен ее дом на Речной — маленькая, затерянная на огромных просторах страны точка, гостиница для прибывающих, из другого мира. Ее дом! Он числится только ее собственностью, но куплен на деньги, данные ей предшественником Дзюрабо, немногословным седеньким старичком с огромным горбом.

Другой мир! Когда же наступит время, когда она будет жить в другом мире? Ей казалось, что за семнадцать лет беспокойной, двойной жизни пора бы уже вознаградить ее бездумной жизнью под солнечным небом Аргентины. Об этой стране она мечтает с детских лет. Но те, от кого зависит осуществление ее мечты, только обещают. Безжалостное время уходит и как неуловимый вор растаскивает красоту, оставляя следы в виде морщин. Не окончательной же старухой ей ехать в Аргентину досушивать свою кожу! А как ей надоели куклы и зверюшки, которых ей приходится делать для развлечения детей! Всех их от мала до велика она ненавидит лютой ненавистью.

Но, видимо, она нужна здесь! Видимо, не наступило еще время для спокойной жизни. Благодаря тому, что она не показывалась в этом городе у своей матери, ее появление под именем Алевтины Ионовны Пусковой, вдовы героя воины, прошло как удачный номер. Вот уже двенадцать лет она живет в этом доме… Не имеет значения, что она никогда не была Алевтиной, круглой сиротой из Вологды. Не имеет значения, что погибшего летчика, безродного Ивана Пустова, женившегося на Алевтине за две недели до своей гибели, она знает только по портрету и его биографическим данным из личного дела, добытого умелыми людьми. Алевтина, вышедшая замуж за Пустова, была доверчивое, легковерное существо. Незаметно для посторонних Алевтину убрали, поставив на ее место дочь бывшего нэпмана и артистки оперетты Альбину Моренс. Эту тайну знают только на Западе. Знала и ее мать, прах которой уже давно покоится на кладбище…

Но все же при всей своей терпимости за последние дни Пустова остро чувствовала раздражение. Ее уже тяготит слишком затянувшийся визит Дзюрабо, который на нее как на женщину не обращает никакого внимания, несмотря на откровенные намеки. Тяготят и его поручения. Чего стоит только одно таскание с ним по захолустью, появление в санатории! Мало этого, приходится сносить присутствие в доме слизняка Шкуреина, лгать перед ним, выдавая Дзюрабо за двоюродного брата. Она прекрасно знает участь, ожидающую Шкуреина. Не он первый в погоне за радостями легкого существования попадает в такое положение. Он, жалкий пигмей, думает, что выберется отсюда с карманами, полными денег. Глупец! Развязка, судя по всему, наступит скоро. О! Она знает, куда на протяжении последних нескольких лет исчезло несколько таких любителей легких денег. В уголовном розыске этого города, да и других городов, очевидно, уже покрылось архивной пылью не одно дело о исчезновении гражданина или гражданки такой-то… Алевтина Ионовна Пустова, безусловно, могла бы дать пояснения по этим делам…

И почему ей в голову лезут такие неприятные мысли? Может быть, она втайне побаивается, что немилосердный Дзюрабо так же разделается и с ней, когда наступит тому время? Нет! Она достаточно умна и никогда не забывает о возможности предательской расправы…

За стеной часы мелодично пробили два раза. Слышно было, как в своей комнатушке заворочался спящий Шкуреин. Пустова вздрогнула, услышав приближающиеся шаги. Она хотела встать, но дверь из залитой ярким светом столовой открылась и вошел Дзюрабо. Его освещенная со спины фигура казалось чудовищно громоздкой. Пустова вцепилась в простыню и тихо сказала:

— Что случилось?

Не обращая внимания на ее слова, Бубасов торопливо приблизился и хрипло спросил:

— Где вы достали путевку в санаторий?


Пустова побледнела. Взгляд ее сделался испуганным, она села на кровати. «Неужели я допустила там, ошибку? — подумала она, оглядывая встревоженное лицо хозяина. — Мне казалось, что в санатории я провела свою роль тонко, а главное, быстро…» Она спросила:

— А что такое?

— Не пугайтесь. Просто хочу уточнить. Не допустили ли вы здесь промах?

Перебирая в руках газету, Пустова стала поспешно рассказывать:

— Я уже говорила, что путевку в «Отраду» купила у председателя месткома автобазы. Наступал срок путевки, а желающего поехать не было. Предместкома готов был сбагрить путевку хоть самому черту, лишь бы не платить из собственного кармана. Вы же сами похвалили меня… Говорили, что я тонко выяснила последствия вашей встречи с санитаркой. Я сделала что-то не так?

— Повторяю: я уточняю.

— Даже то, что сделано?

Бубасов ничего не ответил.

«Она слишком дрожит за себя, — думал он. — Кроме того, она много, слишком много знает. Не пора ли ликвидировать это гнездышко вместе с наседкой?… Элеонора может все проводить лучше и тоньше. Да, решено! Станок подносился и просится на свалку. Но из него надо выжать последние возможности…»

— С вечерним поездом отправляйтесь к Полякову. Дорогу туда вы теперь знаете. Надо полагать, что сейчас он находится в одиночестве, — сказал Бубасов. — Проживете у него день или два…

Пустова даже пошатнулась. Так велико было ее негодование.

Бубасов, не обращая на нее внимания, добавил:

— Приготовьтесь к поездке.

— Вы прошлый раз так и не пояснили мне, что мы собирались делать в той старой лачуге, — сдерживая душивший ее гнев, проговорила Пустова.

— В доме доктора Полякова, — спокойно продолжал Бубасов, — на чердаке или в подполье спрятана запаянная железная банка. Я вам покажу фото. Банку надо найти и привезти сюда. Если старик будет мешать, устраните его…

— У меня нет оружия, — задыхаясь, прошептала Пустова.

— У вас будет игла. Достаточно легкого укола, совершенно случайного, и его песенка спета!

— А если я откажусь? — с огромным внутренним напряжением спросила Пустова.

Бубасов усмехнулся, закурил папиросу и, выпустив клуб дыма, спокойно сказал:

— Попробуйте! С каких это пор уважаемая немецкая шпионка с довоенным стажем Альбина Моренс по кличке «Серна» так стала разговаривать? Или ей перестала казаться приятной перспектива жить в Аргентине?

О людях хороших

Нина Ивановна собралась домой. Она так решила: если у Гаврилова к ней есть настоящее чувство, то он обязательно ее найдет. Оставаться в городе дольше не имело смысла. То, что она считала необходимым, выполнила. «Вы нам, Нина Ивановна, оказали очень большую помощь», — помнила она сказанное полковником Ивичевым, когда они прощались. Последние дни отпуска можно и нужно уделить личным делам. Хотелось ей, пока не наступили дожди, побывать в лесу…

В тот вечер, когда в доме на Речной улице началось смятение, Нина Ивановна, грустная, подошла к остановке троллейбуса у театра. Вот наконец сверкнули вдали яркие фары. Нина Ивановна шагнула с тротуара, но почувствовала, как ее схватили за локоть.

— Не торопитесь!

Она оглянулась. Из-под полей серой шляпы на нее смотрели ласковые глаза Гаврилова. Оба они, глядя в глаза друг другу, безмолвно стояли среди людей, спешивших сесть в троллейбус. На них ворчали, но они ничего не замечали и, только оставшись одни, одновременно рассмеялись.

Гаврилов взял Нину Ивановну под руку:

— Как я рад! Пойдемте пешком, Нина Ивановна…

Она испуганно посмотрела на него, но согласилась.

Они медленно пошли по улице.

— Мне полковник сказал, что он с вами распрощался и завтра вы возвращаетесь к себе. Я, признаться, приуныл от того, что вас не застал, и решил завтра выйти к поезду.

Слышать это ей было радостно, но она все же сказала:

— Зачем вам это?

— Я хочу с вами говорить, Нина Ивановна, — тихо проговорил Гаврилов. — Не хочу, чтобы наше знакомство опять оборвалось. Понимаете, не хочу!

У него получалось все это просто, искренне.

— Вы меня так мало знаете, Иван Герасимович, — сказала она серьезно.

— Так давайте будем узнавать друг друга! — весело предложил он.

Она посмотрела на него и доверчиво опустила свою руку в открытую перед ней ладонь.

— Согласна. Но я утром уезжаю…

— Вот и чудесно! — воскликнул Гаврилов. — Мне необходимо в Н-ск. Только я поеду вечером. Можете переменить время отъезда на вечер?

Нина Ивановна согласилась поехать с вечерним поездом.


* * *

Таня Наливина переживала.

С горячим нетерпением ждала девушка возвращения Жаворонковой в поликлинику, а та вернулась неузнаваемой: все больше молчит, даже с больными стала меньше разговаривать. И хотя чекисты предостерегли Таню не задавать Жаворонковой вопросов о личном, она все же спросила Жаворонкову о Вадиме Николаевиче. Жаворонкова отвернулась к окну и сухо ответила: «Он уехал в Индию». Таня знала, что этонеправда, но виду не подала. Своим юным женским сердцем почувствовала: вовсе не легко Жаворонковой было сказать такое о Бахтиарове, которого она, вне всякого сомнения, продолжает любить. Таня понимала, что у Жаворонковой было много и других причин к печали: что-то непонятное происходило в ее жизни, несомненно, на ней отразилась и внезапная смерть Ольги Федосеевны…

Голова Тани Наливиной шла кругом.

Девушку мучила и обида за себя. Сначала Бахтиаров, а потом и Томов стали о ней забывать. Как будто ничего не было, будто и теперь ничего не происходит. Не такая она глупенькая, чтобы ничего не понимать, ничего не видеть.

И вот Таня решилась. В этот день, выбрав время, она позвонила по телефону Томову и попросила о немедленной встрече. Поняв из наводящих вопросов, что особой срочности в Таниной тревоге нет, Томов, занятый неотложными делами, попросил ее перенести встречу на завтра. Но Тане казалась невозможной такая длительная отсрочка, и она продолжала настаивать. Тогда Томов сказал, что может ее увидеть только в десять вечера. Они условились встретиться около летнего кинотеатра.

— Что же произошло? — спросил Томов, встретив вечером Таню на условленном месте.

Таня испытывала смущение. Действительно, зачем она так спешила? Теперь, когда Томов был рядом, ей показалась смешной ее тревога. Но поскольку он пришел и готов выслушать, она все же горячо стала рассказывать о Жаворонковой. Рассказала и о своих попытках проникнуть в причины грусти и сосредоточенной замкнутости Жаворонковой, о своих личных обидах. Томов понимал состояние Тани.

Когда кончила говорить, то сама почувствовала, что напрасно потревожила Томова. У него такой усталый вид, и вместо того, чтобы отдыхать, он стоит с ней на опустевшем бульваре и выслушивает ее бестолковую болтовню.

— Вы извините меня, Николай Михайлович. Я вас отвлекла, — сказала Таня, испытывая смущение. — Вот поговорила с вами, и спокойно стало на сердце… Идите спать, вам нужен отдых…

Томов улыбнулся.

— Извиню я вас только при одном условии, — сказал он.

— Я не понимаю, — подняла брови Таня.

— Если вы извините и не будете сердиться на одного моего хорошего друга.

— Вашего друга?

— Да. Хорошего друга. Бывшего пограничника Ивана Дубенко.

Таня несколько растерялась и смущенно опустила голову. Собственно, в ее сердце уже не было обиды на парня, только досада на себя за излишнюю принципиальность и гордость.

— Он ваш друг? — спросила она.

— Повторяю, очень хороший.

— Я этого не знала.

— Откуда же вам знать. Так как, Таня?

Таня молчала. Томов, хитро прищурившись, смотрел на нее.

— Хорошо, — наконец сказала она. — Передайте ему: извинение принято.

Опять верная помощница

Поезд набирал скорость. Только теперь Пустова вспомнила, что она забыла о предупреждении Дзюрабо быть осторожной и внимательной на вокзале и при посадке в поезд. Теперь, когда вспыхнувшая неприязнь к Дзюрабо не стала чувствоваться так остро, как по пути на вокзал, Пустова раскаивалась в пренебрежении элементарной осторожностью. Кто этот с толстыми щеками, только что вошедший в купе и бесцеремонно усевшийся напротив? Пустова успела рассмотреть ослепительно новые полуботинки франта, клетчатые, цвета солнечного заката носки, наутюженные брюки стального цвета, щегольский излом серой фетровой шляпы, лихо надвинутой на левую бровь, и толстые короткие пальцы. Кто он? Временами, когда пассажир, уже отбросивший в сторону газету, отводил от Пустовой взгляд выпуклых насмешливых глаз, она снова и снова принималась рассматривать его.

«Среди сотрудников госбезопасности я никогда не видела этого самодовольного фазана… Правда, всех я не знаю, но этот определенно не из той братии…» — подумала Пустова.

Постоянная настороженность давно заставляла Пустову присматриваться к сотрудникам КГБ. Делала она это очень просто: периодически, перед девятью часами утра, в час дня и в шесть вечера, медленно прогуливалась в том квартале Долматовской улицы, где находилось здание КГБ. Она также знала, что часть сотрудников управления живет в доме на улице Чапаева. Иногда она появлялась вблизи этого дома в часы, когда сотрудники шли на работу или с работы, и запоминала лица.

Дзюрабо, узнав от нее об этой ее инициативе, запретил проводить подобные опасные эксперименты. Он даже не пожелал выслушать ее рассказ о методах, которыми она пользуется, проводя изучение чекистов.

Во всяком случае, ее сосед по купе не из числа тех, которых ей больше всего приходилось опасаться, но все же лучше выбрать момент и уйти из купе.

В другом конце этого же вагона, у окна, стояли Нина Ивановна и Гаврилов.

Нина Ивановна не спрашивала Гаврилова о цели его поездки. Ей просто хорошо было рядом с ним. Задумчиво глядя на пробегающие за окнами вагона окутанные вечерним сумраком леса, она думала о своей жизни, о том, что произошло в последние дни.

— О чем вы думаете? — ласково спросил Гаврилов.

Она повернула к нему лицо и, встретив внимательный и дружелюбный взгляд, опустила глаза.

Нина Ивановна казалась в эти минуты Гаврилову совсем юной. Он бережно сжал в ладонях обе ее руки и привлек к себе. Теперь они стояли совсем рядом. Кто из них первым сделал движение, сказать трудно, но в следующее мгновение их губы слились в поцелуе.

— Милая моя, — едва слышно прошептал Гаврилов, всматриваясь в ее глаза, доверчиво устремленные на него.

Она ничего не успела сказать. Послышались шаги, и они, как провинившиеся дети, быстро отпрянули один от другого, сели на свои места.

Это шла Пустова, громко выстукивая каблуками. Ее сосед по купе оказался очень развязным. Громко возмущаясь нахалом, Пустова покинула купе и теперь шла по вагону, ища для себя подходящее место.

Заглянув в купе, занимаемое Ниной Ивановной и Гавриловым, Пустова сразу узнала старшую сестру санатория.

— Дорогая моя! Какая встреча! — с напускной веселостью воскликнула она. — Можно к вам?

Нина Ивановна, изумленная неожиданной встречей, молчала.

Пустова поставила на скамейку рядом с Ниной Ивановной саквояж.

При свете маленькой лампочки, светившейся под потолком, Гаврилов с удивлением узнал Пустову. Он отвернулся. Об отъезде Пустовой из города в управлении ему никто ничего не говорил. Возможно, потому, что ему срочно пришлось заняться разрешением другого вопроса?…

Пустова между тем села рядом с Ниной Ивановной, настороженно косясь на Гаврилова.

— Милочка! Как я рада вас видеть! — певуче затараторила она. — Пусть мало я побыла в вашем санатории, но не забыла ни вас, ни вашу чудесную Катю! Знаете, после я ругала себя, что не полностью использовала путевку. Опять чувствую себя скверно.

Гаврилов встал и, положив на верхнюю полку чемодан, обратился к Нине Ивановне:

— Простите, гражданка, я выйду покурить. Вас не затруднит посмотреть за моим багажом?

Нина Ивановна поняла и равнодушно ответила:

— Пожалуйста.

Гаврилов вышел из купе.

— Кто этот интересный? — сразу спросила Пустова.

— Понятия не имею, — безразличным тоном ответила Нина Ивановна. — Просто пассажир… Молчит всю дорогу…

— У меня наоборот получилось! — успокоившись, подхватила Пустова. — Попался такой стопроцентный нахал, что стал руки распускать… Я пошла искать другое место. Как я рада, что увидела вас!

Пустова стала расспрашивать Нину Ивановну о цели ее приезда в город.

Общение с чекистами кое-чему научило Нину Ивановну. Почувствовав, что для Гаврилова встреча с Пустовой явилась полной неожиданностью, она решила помочь ему, разузнать цель этой поездки. Поэтому Нина Ивановна с добродушной приветливостью отнеслась к Пустовой и рассказала о своем отпуске, не умолчала и о намерении, пользуясь хорошей погодой, остающиеся дни посвятить прогулкам по лесу.

— Так вы свободны! — живо воскликнула Пустова, осененная какой-то мыслью. — Превосходно! Я вас приглашаю! Тоже своего рода прогулка… и мне скучать не придется в одиночестве. Причем это совсем недалеко от вашего санатория.

— Куда? — спросила Нина Ивановна.

— Видите ли, Нина Ивановна, — начала Пустова, понизив голос. — Я когда-то занималась биологией. У меня есть в МГУ связи, друзья. И вот для биолого-почвенного факультета я выполняю некоторые задания. Попутно для одного научного журнала готовлю статью об особенностях архитектуры помещичьих сооружений начала двадцатого века… Не знаю, получится ли…

В это время в купе возвратился Гаврилов. Он только что переговорил в тамбуре вагона с лейтенантом Чижовым, который оказался в поезде исключительно ради Пустовой. Теперь Гаврилов надеялся из разговора Пустовой с Ниной Ивановной извлечь какую-то пользу, но Пустова замолчала. Через минуту, внимательно оглядев Гаврилова, она сказала:

— Гражданин, может быть, вы будете любезны перейти в другое купе. Мы — дамы. У нас чисто женский разговор, не хотелось бы его прерывать и вообще стесняться… В последнем купе только один мужчина, которого в бешенство приводит присутствие интересной женщины…

Гаврилов мельком посмотрел на Нину Ивановну. Она сказала:

— Верно, гражданин. Вам все равно, а нас ваше присутствие только стесняет…

— Пожалуйста, — с самым равнодушным видом ответил Гаврилов и снял с полки свой чемодан. Пока он, нагнувшись, с заботливостью недоверчивого человека осматривал чемодан, Нина Ивановна пожала ему локоть.

Была уже ночь. Пассажиры вагона угомонились. Остановки за три до города Н-ска Нина Ивановна прошла в туалетную комнату, а возвращаясь обратно, передала Гаврилову записочку.

Через некоторое время Гаврилов вышел в тамбур и вместе с Чижовым прочитал сообщение. Нина Ивановна написала:

«Она направляется к доктору Полякову. Ссылается на задание МГУ и редакции журнала. Будет осматривать домик доктора. Уговорила меня поехать с ней. Не знаю, правильно ли, но я решилась. Знайте об этом на всякий случай».

Пир с расчетом

В этот вечер шел мелкий моросящий дождь. Но людей, не успевших еще отвыкнуть от щедрой ласковости необычайно теплой и сухой в этих краях осени, он не пугал. На улицах было много гуляющих.

Таня Наливина и Иван Дубенко тоже гуляли. Примирение было счастливым. Для Дубенко осенью наступила весенняя пора жизни. Он не подозревал, что Таня имеет отношение к делу, которым занимается Томов и его товарищи. Таня тоже ничего не знала о второй стороне жизни Дубенко.

Они шли счастливые и довольные. Вдруг Таня напомнила Дубенко о его обещании показать свой дом. Дубенко смутился.

— Ты не хочешь? — спросила Таня, недоверчиво посмотрев на спутника.

— Пожалуйста, Таня! Но это очень далеко. Такая погода…

Таня подкинула зонт и сказала:

— Под ним места хватит и двум головам!

Дубенко ничего не мог возразить против такого убедительного аргумента. Тесно прижавшись, они пошли.

Подойдя к дому, Таня и Дубенко услышали доносившийся из открытого окна пьяный басовитый мужской голос, выкрикивающий слова песни о дождливом вечере и горячем стакане вина. Голос этот не принадлежал Свиридову. И тут Дубенко в страхе вспомнил предупреждение лейтенанта Томова не оставлять вечерами Свиридова одного. Дубенко растерянно взглянул на Таню: он ей говорил, о своем полном одиночестве, а тут…

Они молча, посматривая друг на друга, стояли недалеко от раскрытого окна. Таня, возмущенная неприятным открытием, собиралась уйти, и упрек вот-вот готов был сорваться с ее языка, но порывом ветра откинуло на окне край белой занавески, и при ярком свете электрической лампы она увидела в глубине комнаты знакомое лицо. Да, это было лицо того мужчины, который два раза приходил в поликлинику, которого она преследовала по улицам, а потом показала Бахтиарову у кинотеатра… Таня не знала, на что и подумать. Маленькая складочка легла между ее бровей. Дубенко уже знал, в минуты какого душевного состояния на лбу Тани появляется эта симпатичная складочка. Он поспешил сказать робким голосом:

— Таня, извините. Я выясню, что все это значит. Возможно, дальние родственники из деревни…

Дубенко не досказал и побежал в дом.

Таня осталась у калитки.

Свиридов знал, что Дубенко ходит на свидание к какой-то девушке. Но он не спрашивал о подробностях этого романа и, оставаясь в доме один, вспоминал маленькую Мари, с которой его во Франции разлучил Бубасов.

И на этот раз Свиридов взгрустнул. Он до того размечтался, что не сразу услышал настойчивый стук в дверь. Когда открыл, то увидел на крыльце избитого им в привокзальном сквере. Гость виновато улыбался, перекладывая из руки в руку небольшой чемодан.

— В чем дело? — спросил Свиридов, сразу вспомнив предупреждение Томова о том, что, возможно, к нему кто-то пожалует.

— Здравствуйте, — улыбаясь смелее, сказал Шкуреин. — Наконец-то я вас нашел!

Свиридов усмехнулся и сказал сквозь зубы:

— Крестник! Зачем пожаловал?

— Как христианин, пришел мириться с вами и подставить другую щеку…

— Мне думается, что вы получили сразу по обеим, — холодно проговорил Свиридов, посматривая на калитку. Но там никого не увидел. — Чего вам?

— Пришел мириться с вами… Пусть вам не кажется странным мое появление. Христианская мораль, поклонником которой я являюсь, толкнула меня к вам. Примирение…

— Ну, входите, — грубоватым тоном прервал Свиридов. Он посторонился, сожалея, что нет рядом Дубенко.

Шкуреин осторожно переложил чемодан в левую руку и переступил порог. Войдя в комнату, он, вытягивая шею, стал осматриваться.

— Вы разве один живете?

Свиридов ничего не ответил и сел на диван. Шкуреин положил чемодан на стул.

— Вам кажется странным мое появление? Вы меня ударили, а я покорно являюсь к вам да еще с угощением…

— Во-первых, я не знаю, с чем вы пришли, а во-вторых, не вижу ничего странного: чудаки украшают жизнь! Без них она была бы скучна, — спокойно произнес Свиридов, наблюдая за Шкуреиным.

— Вот золотые слова, — повеселев, ответил Шкуреин и, проворно раскрыв чемодан, вынул из него бутылку водки.

Свиридов увидел в чемодане две бутылки коньяку и свертки с закусками. Он свистнул.

— Такой уж у меня характер, — пояснил Шкуреин, ставя бутылку на стол. — Прошу, угощайтесь…

— Я вас и сам могу угостить, — сказал Свиридов, поднимаясь с дивана. Он открыл шкафчик и поставил на стол графин с водкой.

— Нет! Нет! — запротестовал Шкуреин, выкладывая на стол свертки.

Тут Свиридов проявил решительность и все, выставленное Шкуреиным на стол, сложил в чемодан и захлопнул крышку.

— Так будет лучше. Гостей с вином не принимаем!

Шкуреин опешил. Перед тем как отправиться выполнять задание хозяина, он для храбрости выпил в вокзальном ресторане двести граммов водки, а теперь вдруг почувствовал себя вялым и безвольным.

— Есть у вас желание угоститься, — говорил между тем Свиридов, выставляя на стол закуску и стаканы, — то прошу к столу, и выкладывайте, зачем явились. В ваши добрые намерения я поверить не могу. Как вы меня нашли?

— Вы же знаете: следить я могу, — промямлил Шкуреин.

— Не умеете. Иначе я вам не набил бы морду!

Шкуреин поморщился.

— Я вас слушаю, говорите, — повторил Свиридов и сел на стул.

Шкуреин опустился на стул у стола, соображая, как бы ему лучше изложить цель прихода. Посмотрев еще раз на Свиридова, он начал таинственным полушепотом:

— Я представитель секты новоявленных христиан. Наше учение допускает некоторые вольности, если можно так выразиться, послабления против догм, существующих в других сектах и христианской религии. Мы, например, воздаем очень большое значение вину, и у нас не возбраняется обильное его возлияние. Наоборот, употребление вина в больших количествах является наивысшим проявлением святости, ибо, находясь под воздействием живительной влаги, грешный человек зрит отчетливо райские кущи, и тем самым в нем утверждается мысль о постоянном райском блаженстве… Наш руководитель, отец секты, святой Вукол увидел вас однажды, и внутренний голос подсказал ему, что вы достойны принятия в секту и должны быть подготовлены для постижения самых сокровенных тайн секты… Мне было поручено святым Вуколом все разузнать о вас, кто вы есть. Истязание, которое вы мне учинили, я не воспринял как обиду, а как должное на путях совершенствования духа своего…

Свиридов громко рассмеялся. Шкуреин сумрачно смотрел на него.

— Эх вы, представитель секты алкоголиков! Выпейте-ка лучше, чем околесицу нести! — продолжая смеяться, проговорил Свиридов и, наполнив стакан водкой, подвинул его Шкуреину. — Пейте! Как звать?

— Меня? — спросил Шкуреин.

— Конечно, вас. Мое имя, надеюсь, вы знаете.

— Брат Сосипатр.

— Сосите-ка, Сосипатр, водочку, — еще ближе подвинул Свиридов стакан растерявшемуся гостю.

Шкуреин не мог отказаться. Потянувшись за стаканом, он с тоской подумал о том, что напрасно своевременно не убежал из Кулинска. Выпив, он понюхал корочку хлеба и вдруг вспомнил хозяина.

…Неприятности начались с раннего утра. Его подняли с постели, когда слипались глаза. Пустова была крайне взволнована и не разговаривала. Хозяин тоже был не в духе. Он приказал немедленно уйти из дома и ждать его в шесть вечера на речном вокзале. В шесть хозяин передал чемодан с вином и закусками, назвал адрес. Хотя заныло сердце от предстоящей встречи с тем, который уже раз его чуть не убил, но Шкуреин виду не показал. Хозяин предупредил, что в доме будут находиться двое и его задача организовать с ними попойку… Хозяин назвал такую сумму вознаграждения, что если представить себе эту кучу денег в руках, то сладко кружится голова, рот наполняется слюной… Теперь он старался точно придерживаться поучений хозяина. Но легко сказать: организовать попойку…

…Вбежав в комнату, Дубенко увидел развалившегося на стуле Шкуреина. Он сразу узнал его. Горланя песню, Шкуреин осовело смотрел на Свиридова, сидевшего по другую сторону стола. Заметив наконец Дубенко, Шкуреин заулыбался:

— А… А… В-вот и при-и-ятель снизошел к нам… А мы, любезнейший, отличнейшим препро-провож-дением времени занялись с вашим друж-жком. Будем знакомиться! Я — Соси-и-патр. Свободный член секты воз-злияющих вино… Маэстро всех м-маэстратов!

Шкуреин попытался встать со стула, но с треском грохнулся на пол и остался недвижим.

— Прислали его, — шепнул Свиридов, подходя к Дубенко. — Помнишь, Николай Михайлович говорил… Так вот…

Свиридов взял со стола литровый графин, в котором оставалось всего несколько капель водки, и убрал его в шкафчик.

Шкуреин, придя в себя, пополз на четвереньках, но ткнулся головой в стол и затих, раскинув ноги.

Дубенко же, беспокоясь за Таню, ничего не сказал и поспешил на улицу. Тани не было. Добежав до угла, он в смятении быстро вернулся домой. «Теперь и Николай Михайлович не поможет наладить с ней отношения».

Таня была обижена, она хотела уйти совсем, но, перейдя на другую сторону, спряталась за толстым стволом покосившегося тополя. Девушка видела, как выбегал на улицу Дубенко. Ее уже тревожило происходящее в доме. Подумав немного, она решительно вошла во двор. Увидев маленькую сараюшку без двери, не раздумывая, бросилась туда.

Не прошло и десяти минут, как во двор вошел Томов. Таня сразу узнала лейтенанта. Его появление тут в этот поздний час успокоило ее. Она решила ждать.

Тем временем, закрыв шторами окна, Томов, Дубенко и Свиридов склонились над чемоданом, который принес Шкуреин. Томов осторожно осматривал бутылки с коньяком и водкой. Взглянув на встревоженные лица Дубенко и Свиридова, он сказал:

— Вино, надо думать, отравлено. Проверят в лаборатории… Ладно, теперь наш план такой…

Не прошло и десяти минут, как в большой комнате была создана картина обильной пьяной пирушки. Вина и закуски, принесенные Шкуреиным, вперемешку с опрокинутыми стаканами, кусками хлеба, вилками и ножами украшали стол. Довершили эту картину Дубенко и Свиридов, лежавшие в разных углах комнаты, будто тоже отравившиеся. Шкуреина никто не трогал, и он покоился в своей прежней позе у ножки стола. Еще раз при свете электрического фонарика осмотрев обстановку, Томов направился к выходу.

— Долго нам лежать? — приглушенно спросил лейтенанта Свиридов.

— Сказать трудно. Придется потерпеть. Но с рассветом вряд ли кто осмелится войти в дом. Ничего, товарищи, попробуем. Только еще раз прошу вас, если кто придет, ни в коем случае не чините препятствий, сдерживайте себя… Но и не засните. Думается, мы не ошиблись, предположив такую развязку…

— Вы далеко не уходите, — попросил Дубенко, с огорчением думая о Тане.

— Не беспокойтесь!

Томов вышел. Тишину нарушало только сопение Шкуреина. Но вот Шкуреин заворочался, стал что-то бормотать. Потом он сел, схватился за край стола и приподнялся. В темноте он стал шарить по столу и, найдя стакан, взял в руки бутылку. Дубенко неслышно подполз к Шкуреину, поднялся и слегка ударил кулаком по затылку.

Шкуреин больше не делал попыток подняться.

— Стервец, — еле сдерживаясь, прошептал Дубенко, укладываясь на место.

— Пусть бы отравился шакал, — проворчал Свиридов.

— Следствию нужен, — снова шепотом ответил Дубенко. — И ему, выходит, предназначалось то же самое…

— Они так и устраняют использованных помощников, — пояснил Свиридов.

Прошло около получаса. На крыльце скрипнула доска, послышались осторожные шаги. Дубенко насторожился.

Силуэт высокой фигуры промелькнул по зеркалу изразцовой печи в коридоре и остановился в дверях. Вспыхнул фонарик. Луч прошелся по столу, скользнул по Шкуреину и выхватил вытянутую на полу фигуру Свиридова. Дубенко затаил дыхание, крепче сжал в кармане, рукоять пистолета, который ему накануне дал лейтенант. Затем он услышал бульканье и до него дошел запах бензина. «Поджигает!» — подумал с тоской. Он настолько хорошо знал свой дом, что, лежа с закрытыми глазами, в каждый момент безошибочно определял, где находится поджигатель и что поливает бензином. Вот, отступив из комнаты, он облил стены коридора и дверь чулана. Дубенко увидел сквозь приоткрытые веки вспышку спички. Шаги поджигателя прозвучали по крыльцу и затихли. Громко хлопнула калитка.

Дубенко и Свиридов вскочили на ноги почти одновременно. Чтобы преградить путь огню из коридора в большую комнату, где пока пылал только половик у дивана, они, словно сговорившись, схватили горящий половик и выбросили его в коридор. Захлопнув дверь в комнату, одеждой, сорванной с вешалки, принялись сбивать пламя со стен коридора. Дубенко в суматохе не сразу заметил Томова, вбежавшего в дом.

— Где вы были, Николай Михайлович? — торопливо спросил он, мельком взглянув на лейтенанта.

— Там, где вы, молодой человек, прячете хорошеньких девушек, — ответил Томов, помогая тушить пламя шторой, сорванной им с входа в мезонин.

Дубенко сначала взглянул на Свиридова, который с ворохом каких-то тряпок в руках бросался на горящую стену, а затем посмотрел на крыльцо и увидел Таню, с ужасом взиравшую на происходящее. Дубенко, несказанно обрадованный тем, что Таня в эти тревожные минуты находится рядом и, очевидно, не уходила, неистово стал хлестать охотничьей курткой по стене, хотя в том не было уже никакой необходимости. Огонь был ликвидирован, и только местами тлели обои на стенах да под потолком тянулись к открытой на улицу двери сизые полосы дыма.

— Могло быть и хуже, — сказал Свиридов, сквозь дым стараясь рассмотреть лицо Тани.

— Вполне, — заметил Томов. — Счастье, что время у него было ограничено. Он спешил в другое место…

— Вы знаете его? — спросил Свиридов, вытирая платком слезившиеся глаза.

— Теперь знаю, — коротко ответил Томов.

— Он вернется! — тревожно воскликнул Дубенко.

Томов посмотрел на часы, улыбнулся:

— Мы с Таней видели, как он поспешно бросился к троллейбусу. Туда, где его ждут, опаздывать нельзя!

Томов знал больше остальных, столпившихся в узком коридоре, наполненном едким дымом, поэтому и говорил уверенно. Он взглянул на Таню. Девушка все еще не могла прийти в себя. Она пыталась понять: ошиблась или нет, узнав в поджигателе мужчину, приходившего в поликлинику накануне отпуска Жаворонковой?

— Мы с вами где-то встречались, — сказал Свиридов, приглядевшись к Тане.

— Возможно, — сдержанно ответила она, умоляюще посмотрев на Томова.

— Я ухожу, товарищи, — сказал Томов. — Скоро придет машина и заберут от вас бродягу, — он кивнул головой на закрытую дверь комнаты, — и всю его ядовитую гастрономию. Смотрите за ним. Советую тщательно, кипятком с мылом, вымыть руки.

Встреча

Телефонный разговор с неизвестным состоялся днем. Незнакомый мужской голос произносил слова веско. Жаворонкова выслушала с большим волнением, но сухо сказала, что все поняла и предупредила: после двадцати трех часов ждать будет только две минуты, не больше. «Точность — мой основной принцип!» — заверил голос из телефонной трубки.

Возвращаясь к себе в кабинет, Жаворонкова остановилась перед зеркалом в служебном коридоре поликлиники. Она внимательно посмотрела на свое лицо. Ничего особенного. Самое обычное выражение, только несколько лихорадочно блестят глаза.

О телефонном разговоре Жаворонкова сообщила Ивичеву. Через полчаса после этого Ивичев под видом больного появился в ее кабинете. После обстоятельной беседы с Ивичевым Жаворонкова была готова встретить новое испытание.

И вот теперь, все же ощущая некоторое беспокойство, она ожидала в своей квартире. Оставалось три минуты до двадцати трех. Днем, беседуя с Ивичевым, она предполагала, что полковник сделает так, чтобы кто-нибудь из его сотрудников находился в квартире, но ей была предоставлена полная свобода. Ивичев только предупредил: не поступать с гостем так, как она поступила со Свиридовым.

Двадцать три. По стеклу окна прозвучало два легких удара. Вздохнув, Жаворонкова пошла открывать дверь. Сердце ее учащенно билось, но, поворачивая ключ в замке, она собрала всю волю и встретила стоявшего на освещенной площадке мужчину высокого роста в строгом черном костюме хладнокровно.

В прихожей они внимательно, гораздо дольше, чем при обычной встрече незнакомых людей, смотрели один на другого. Каждый из них думал свое.

«Таким тебя я себе и представляла. Сильный отпечаток наложило на тебя беспокойное и злое занятие», — подумала Жаворонкова.

Мысли Бубасова были несколько другие. Он отметил про себя: «Вблизи ты лучше, чем на расстоянии и на фотографии».

Жаворонкова тщательно заперла дверь и спокойно прошла в комнату.

Он осторожно, мягко ступая, проследовал за ней. Огляделся, кивнул на закрытую дверь второй комнаты. Поняв его, она сказала:

— Там никого. Вы что, на машине приехали? Весь пропахли бензином.

Бубасов промолчал и скользнул в сумраке комнаты, как черная тень, приник к закрытой двери. Прислушавшись, он рванул дверь и заглянул в комнату. Возвращаясь к столу, тихо сказал:

— Извини, сестра, но иначе мы не можем.

— Почему сестра? — недоумевая, спросила Жаворонкова.

— Очень просто. Я твой брат, Элеонора, — ответил он и, подойдя с протянутой рукой, отрекомендовался: — Георгий Бубасов!

Услышанная новость хотя взволновала Жаворонкову, но внешне она продолжала оставаться по-прежнему холодной, строгой и официальной.

— Наша с тобой жизнь, Элеонора, сложилась необычно, — продолжал он, проверяя, надежно ли закрыты шторами окна. — Ты, зная о братьях, никогда не видела их… Мы тоже не видели тебя. Неправда ли, странно?

— Садись, — спокойно предложила Жаворонкова, опускаясь в кресло.

Но Бубасов не торопился. Он все еще оглядывался, всматриваясь в углы комнаты, тонувшие во мраке.

— Безопасно ли здесь? — спросил он.

— Если бы тебе грозила опасность, ты никогда не пришел бы, — холодно заметила Жаворонкова, присматриваясь к Бубасову. — Я уверена, что ты основательно изучил обстановку, прежде чем не только переступить мой порог, но и позвонить мне по телефону.

— Ты права, — усмехнулся Бубасов, садясь в кресло. — Это же так естественно. Соседка спит?

— Да. Вот видишь, ты и это знаешь!

— Ты находишь странной?

— Что именно?

— Мою осведомленность.

— Ничуть!

Возникло молчание. Бубасов, насупив брови, постукивая пальцами по краю стола, смотрел в угол. Жаворонкова без тени смущения рассматривала лицо Бубасова, про себя отмечая его сходство с отцом. Правда, лицо мельче, очень уж мала голова у этого длинного потомка бубасовского рода. Тут она попыталась представить себе, как Георгий выглядел мальчишкой, и решила, что у него, так же как и у нее, вероятно, не было настоящего детства.

— Мои воспитательницы говорили, что у меня два брата, но я не помню, чтобы об этом упоминал отец… Я даже не знала ваших имен…

— Что же делать! Так сложилась наша судьба, — заговорил Бубасов, посмотрев на дверь. — Старуха не может подслушать?

— Она ложится в девять вечера.

Бубасов успокоился и продолжал:

— По-особенному сложилась наша судьба, Элеонора. Есть люди, которым предназначено делать историю. Таков наш отец! Таковы мы! Я с благодарностью отношусь к отцу. Он не только всего себя, но и своих детей отдал борьбе с коммунистическим злом. Это подвиг в самом хорошем понимании людей свободного мира! Ты думаешь, Элеонора, ему легко было тебя, почти дитя, сунуть в эту адскую страну? Он очень переживал за тебя! У нас с тобой разные матери, но это не имеет значения. Ты родилась во Франции от француженки, я в России — от русской женщины, брат Олег — от немки в Германии… Но не в этом дело! Важно то, что в нас одно общее начало — бубасовское!

Вдруг Бубасов замолчал, оглядывая Элеонору. Она бесподобно хороша в этом своем светло-синем платье с широкой юбкой и отворотами из белого пике. Красивы линии ее ног в бежевого цвета туфлях на высоких каблуках. Аккуратно уложенные волосы золотистого оттенка и без драгоценных украшений придают ее голове величественный вид, очень гармонируют с цветом ее красивого лица…

— Извини, не буду предаваться семейным воспоминаниям, — продолжал Бубасов. — Ими, Элеонора, займемся дома. Должен тебя порадовать, что из всех нас троих ты самая богатая! За прошедшие годы на твоем счету скопился солидный капитал. Отец был уверен в том, что ты отыщешься, и регулярно откладывал твое вознаграждение. Он говорил: пройдет еще десять лет, но Элеонора найдется, великолепно выполнит предназначенную ей роль. Он оказался прав! Он всегда далеко вперед видит! Каково тебе было здесь?

— По-моему, с этого бы и следовало начинать, — холодно сказала Жаворонкова и уже мягче продолжала: — Ждала.

— Как твое положение?

Жаворонкова откровенно насмешливо посмотрела в глаза Бубасову и спокойно сказала:

— Ты проверял меня достаточно долго и энергично. Все должен знать. Неужели не веришь себе? Это плохой признак!

— Почему ты говоришь о какой-то проверке?

— Почему? — усмехнулась Жаворонкова. — Ты забываешь, что я Бубасова! Ну зачем, например, появлялся этот Свиридов? Я отлично поняла: проба! Если бы он провалился, ты не явился бы ко мне. Это ясно, как дважды два!

— Правильно, — улыбнулся Бубасов. — Ты умная девочка! Я рад твоей железной логике.

— Спасибо за похвалу!

— Ты ее заслужила. Моя похвала многое значит!

Жаворонкова иронически усмехнулась.

— Говорю серьезно, — продолжал Бубасов. — Я, можно сказать, профессор! Своим делом занимаюсь с десятилетнего возраста!

— Ничего особенного в тебе, дорогой мой, я не вижу, — насмешливо сказала Жаворонкова. — Пусть я была вынуждена к бездействию, но всегда жила мыслью о своем назначении. Да, да! Но чем я питалась? Книгами о шпионах. И вот сейчас, встретившись с таким, как ты себя называешь, «профессором», я не нахожу в тебе новизны. Ты будто сошел со страниц прочитанных мною книг. Видишь, их сколько, — Жаворонкова показала на книжный шкаф. — А ты говоришь — профессор!

Бубасов несколько мгновений удивленно смотрел на Жаворонкову, потом рассмеялся:

— Ты действительно, Элеонора, прелесть! Я восхищен! Рад за отца, что он воспитал такую…

Но тут улыбка сбежала с его лица, оно сделалось злым и суровым. Решительно ударив рукой по столу, сказал:

— В опыте моем ты со временем убедишься!

— Не спорю. Возможно, так и случится.

— Труден был путь к тебе, Элеонора. Мы все эти годы искали тебя. Та женщина, которая поджидала тебя в Москве, тоже искала. У нее были твои фотографии. Почему ты не пришла к ней в одно из назначенных чисел?

— Я сразу заболела и полгода лежала в детской больнице, — ответила Жаворонкова и спросила: — А почему она позже не могла побывать на Казанском вокзале? Я в марте и апреле сорок пятого года приходила туда, разыскивала ее, но напрасно…

— Было бы странно через полгода, — проговорил Бубасов. — Теперь ее нет в живых. Откровенно говоря, я похоронил тебя, не верил в то, что ты можешь быть жива. Но все же искал. Искал в Москве, Ленинграде, Киеве, Одессе, Хабаровске и других городах. Но что я мог сделать, слабо представляя себе черты тринадцатилетней девочки? Искал только по фамилии. Отец не разрешал даже брать сюда твою фотографию. Ты не догадываешься, как набрели на твой след?

— Понятия не имею, — пожала плечами Жаворонкова.

Бубасов закурил папиросу и тихо спросил:

— Помнишь Иштвана Барло? Бывал у отца…

Жаворонкова отрицательно качнула головой.

— Столько всяких приходило… В то время я была глупышкой.

— Не напрашивайся на комплимент, Элеонора! Не только один отец приходил в восторг от твоей феноменальной памяти.

— Не представляю никакого Барло, — упорно настаивала Жаворонкова.

— Вспомнишь, — спокойно сказал Бубасов. — Иштван Барло, венгр. Впрочем, венгром он стал по необходимости. Родился он русским. Такой высокий, с жабьей улыбкой, с короткими руками… Он происходит из очень, по нашим понятиям, приличной семьи…

Жаворонкова мотнула головой. Помолчав, Бубасов продолжал:

— Одно время он служил в армии Хорти. В сорок девятом его упрятали за решетку. Он не совсем аккуратно помогал американским друзьям. Через три года амнистировали. Снова попался, потом бежал из Венгрии. В Будапеште у него живет жена, связь с ней он поддерживает через туристов. Барло в совершенстве знает русский язык. Он был в Москве на последнем фестивале студентов. Там тебя и увидел. Несколько раз сфотографировал. Не составило для него большого труда и выяснить кое-что касающееся тебя. Но дать знать отцу о тебе из Москвы он не имел возможности. Неужели ты его не заметила?

— Я сказала: никакого Барло не помню, а на фестивале все друг друга фотографировали!

— Скажи, Элеонора, по совести, — прищурившись, спросил Бубасов, — ты на это московское скопище сумасшедших и психопатов поехала ради того, чтобы увидеть кого-нибудь из наших?

— Разумеется. Но там были не только сумасшедшие, я полагаю…

— Безусловно! — поспешил Бубасов. — Такие, как Барло, как ты, ну и некоторые другие, не принадлежат к числу психопатов. Ты слушай! Ничего не зная об успехах Барло, я здесь напал на твой след. Получилось очень просто! Как-то обратил внимание на список врачей, висевший в приемной поликлиники. Среди прочих фамилий: Жаворонкова А. Г. Дальше — больше, и ниточка подвела меня в этот дом, к Касимовой… Безусловно, эту черновую работу я делал не сам. Затем меня на несколько дней отвлекли другие заботы. Когда, наконец, я пошел к тебе в поликлинику, то тебя уже не было. Полагая, что ты уехала в тот же санаторий, где отдыхала Касимова, я поехал гуда. Но напрасно. Тогда я решил поговорить с Касимовой. У меня не было иного выхода, чтобы узнать твой адрес.

— Что ты ей сказал?

— О, не беспокойся! — усмехнулся Бубасов. — Многострадальное сердце не выдержало сурового разговора, и Касимова в моем присутствии перекочевала в лучший мир!

— Ты убил ее! — забыв о всякой осторожности, воскликнула Жаворонкова.

Бубасов удивленно поднял брови:

— Сожалеешь?

Жаворонкова выдержала его пристальный взгляд и гневно сказала:

— Не то! Ты мог провалить меня! Так рисковать — безумство! А еще называешь себя профессором!..

— Не волнуйся, — торопливо возразил он. — Она обязана была умереть немедленно после встречи со мной! Мертвый не шевелит языком…

— Но она могла и не умереть!

— Я бы ей помог. Это ясно, — усмехнулся Бубасов.

— Какая необходимость была разговаривать с ней?

— Кто же лучше ее мог проинформировать меня о тебе, дорогая Элеонора, — продолжал Бубасов насмешливым тоном. — Я пытался обойтись без этой работяги-старухи. Осмотрел в палате ее вещи, надеясь узнать, куда ты уехала. Но нашел только фотокарточку. Потом я встретил старуху, заговорил с ней. Эта кремнистая представительница советских женщин, признаюсь, была не очень словоохотлива. Очевидно, ей не понравилась моя физиономия. Старуха ощетинилась. Тогда я вскипел и выместил на ней свою ненависть. Ведь это она нам испортила все, подцепив тебя в Глушахиной Слободе. Я открыл ей правду… Ты не представляешь, что с ней было! Она стала задыхаться, цепляясь за воздух руками. Когда она переселилась к предкам, я удалился…

Жаворонкова бледная, вся дрожа смотрела на Бубасова. Голова ее кружилась, перед глазами плыли звездные круги. Сжимая пальцами виски, она полушепотом сказала:

— Так ты виновник ее смерти?

— Да, — просто ответил Бубасов. — Что же в этом особенного? Она была коммунисткой, и, следовательно, одним фанатиком стало меньше. Прекрасно! Но что с тобой, Элеонора? Ты на себя не похожа!

Чтобы не вызвать подозрений, она едко сказала:

— Ты только что хвастался, называл себя профессором… Грош стоит твоя опытность, если ты напролом идешь к той, которая явно не пощадила бы ни тебя, ни меня! После всего этого я еще подумаю, стоит ли мне иметь дело с тобой. Мне дорога моя жизнь и дорого дело, которому посвятил меня отец!

Тон, которым были произнесены эти слова, испугал Бубасова. Он вскочил с кресла и, подойдя к Жаворонковой, склонился над ней. Глаза его смотрели виновато.

— Дорогая Элеонора! Если бы ты поработала столько, сколько я, мягче бы относилась к промахам. Промахов не должно быть в нашей работе, но они вызваны исключительно желанием скорей пожать твою мужественную руку. Я глубоко счастлив, что ты так строго и принципиально относишься к делу. Только так и должно быть! Я преклоняюсь перед тобой, дорогая Элеонора!

— Не дыши в лицо! Садись на место, — строго сказала Жаворонкова. — От тебя, как от шофера-неряхи, все еще пахнет бензином!

Бубасов опустился в кресло. Словно школьник, выслушивающий строгую нотацию сердитой учительницы, он смотрел на Жаворонкову.

— Разве так безрассудно действуют! — продолжала она.

— Ну, хватит, Элеонора, хватит, — миролюбиво попросил Бубасов. — Все кончилось благополучно.

Она молчала, глядя в сторону.

— Ты даже не представляешь, что значит твое появление в одном ряду с нами. Мы очень довольны, что все это случилось в столь ответственный период борьбы с коммунизмом!.. Когда я вернулся из санатория сюда, поступили указания от отца, как быть с тобой!..

— А Барло здесь? — спросила Жаворонкова.

— Он в Мюнхене, — насупившись, ответил Бубасов. — Занят изобретением хитроумного оружия для наших людей. Кроме того, он работает на радиоштаб, фантазирует на темы, что видел и не видел в Советском Союзе. Платят ему и за подстрекательство к восстаниям населения стран советского блока очень хорошо!

— Мне кажется, ты его осуждаешь?

— Боже избави! Он просто страшно везучий. Причем особенно не рискует.

— Завидуешь ему?

— Не в том дело, Элеонора.

— Он ученый?

— Нет, но умеет владеть умами ученых идиотов!

— Как врач, скажу тебе: у тебя нервы не совсем в порядке.

— Что же в этом странного?

— Как Барло удалось попасть на фестиваль?

— Не будь наивной, Элеонора, — фыркнул Бубасов. — Разве мало было путей для этого. Непростительное ротозейство не воспользоваться ротозейством!

— А какой у тебя интерес в этом городе? — спросила Жаворонкова. — Это не любопытство! Мы теперь должны работать рука об руку… Я застоялась без дела.

Бубасов внимательно посмотрел на нее, медля с ответом.

— Мне не положено знать? — спросила она, боязливо подумав, не слишком ли много расспрашивает.

— Наоборот. Я сейчас думаю о другом, — сказал Бубасов. — Твой вопрос о Барло воскресил мое беспокойство. Я буду откровенным. Мне кажется, отец слишком много доверяет Барло. Боюсь, как бы это не погубило его…

— Ты говоришь страшные вещи! — стараясь казаться испуганной, воскликнула Жаворонкова. — Надо предупредить отца!

Бубасов вяло улыбнулся и покачал головой:

— Милая Элеонора! Ты далека от всего! У отца грандиозные замыслы. Барло может продать его…

— Продать! Кому?

— Покупатели найдутся!

— Так надо помочь отцу! — вырвалось у нее с такой заботливостью, что Бубасов, приблизившись, погладил ее руку, лежавшую на столе.

— Отсюда мы помочь не можем, — сказал он.

Наступило молчание. Бубасов смотрел на Жаворонкову и думал о том, что хорошо бы отцу постоянно кого-нибудь из них иметь рядом.

Жаворонкова решила проверить, известно ли Бубасову что-нибудь о посещении ее квартиры Бахтиаровым. Она схватилась руками за голову и тяжело вздохнула.

— Почему ты не можешь успокоиться? — спросил Бубасов, косясь на Жаворонкову.

— Почему, почему! — с капризным раздражением воскликнула она. — В результате смерти Касимовой я лишилась расположения одного человека. Он обвинил меня в том, что я не могла предотвратить ее преждевременную смерть!

— Ты говоришь о инженере, который уехал в Индию? — спросил Бубасов.

«Он знает все. Кто ему говорил?» — подумала она, и эта мысль заставила тоскливо сжаться ее сердце. Еще немного помедлив с ответом, она сказала:

— Да.

— Для чего он тебе нужен? — спросил Бубасов.

— Он пригодился бы для нашего общего дела. Откровенно говоря, я на него рассчитывала, считая своим главным козырем.

— На сегодня наши с тобой интересы должны касаться только Советского Союза, Элеонора, — спокойно ответил Бубасов. — Индия для более отдаленного времени.

— При чем тут Индия! — оправившись, ответила Жаворонкова. — Индия только ширма. Он вовсе уехал не в Индию, а работает в Москве. Его область — ядерное оружие и ракеты!

— Это для меня новость, — признался Бубасов. — Что для него значила Касимова?

— Она его воспитывала в раннем детстве. Была для него матерью. Он ее очень любил!

— Какая слезообильная чепуха! — со смехом воскликнул Бубасов. — Может быть, ты в него была влюблена?

— Глупости! Я здесь не желаю близости ни с одниммужчиной! Надеюсь найти свой предмет дома!

— Браво, Элеонора! Но домой еще не скоро! А натура…

— Натура! — перебила Жаворонкова. — Наша миссия выше всего!

Лицо ее было серьезно.

— Молчу, Элеонора, молчу! Ну и что же этот инженер? Неужели он так обижен на тебя, что к нему отрезаны все пути?

— Представь себе — да!

— Но найти надо. Ты сможешь.

— Благодарю за высокую оценку! — усмехнулась Жаворонкова. — Когда мы будем разговаривать о деле?

— Что тебя интересует?

— Задания. Ты, очевидно, в курсе тех заданий, которые мне от имени отца передал Свиридов?

— Да. Ты начала их выполнять?

— Нет.

— Почему?

— С прибытием нового человека они могли измениться. Только поэтому.

— Вообще ты права. В первую очередь тебе придется повидаться с отцом…

— Чудесно! — воскликнула Жаворонкова. — Где же это произойдет?

— Позже он сообщит о месте встречи.

…Бубасов ушел от Жаворонковой в два часа ночи. У него было отличное настроение. Ему хотелось побывать в Сопеловском переулке, взглянуть на головешки, оставшиеся от дома Дубенко, но, посмотрев на часы, вспомнил, что через сорок минут должен радировать отцу.

В домике доктора

По размытому осенним дождем полю, опираясь на трость, медленно брел доктор Поляков. Старенькую, пожелтевшую шляпу ветер сорвал с его головы и унес в поле. Доктор то и дело прикрывал голову капюшоном плаща. Ветер трепал полы плаща, капюшон сползал на спину.

Выгнала его из дома в такую непогоду острая необходимость: он спешил в Лунино за помощью.

Около восьми утра в сопровождении молодой незнакомой женщины явилась к нему та самая «доцент МГУ», о которой он рассказал Бахтиарову, а несколько дней назад фотокарточку которой видел у специально приезжавшего к нему другого сотрудника госбезопасности. Перед приходом, этих женщин Поляков только что оделся, намереваясь несколько минут побыть на воздухе. Выслушав «доцента» о цели прибытия, Поляков не растерялся и сказал, что собрался в деревню навестить тяжело больного колхозника, так что просит гостей не обессудить его за беспорядок и располагаться.

Так неожиданно предоставленная себе, Пустова повеселела и сразу приступила к делу. Нина Ивановна старалась не отстать от нее ни на шаг, хотя не совсем хорошо чувствовала себя в своей роли.

— А почему, Ольга Викентьевна, вас интересует в первую очередь подполье дома? — спросила она, наблюдая, как Пустова с фонарем в руке осматривает просторную яму, где, кроме паутины и сырости, ничего не было.

Пустова, помолчав, громко рассмеялась. Оборвав смех, она пристально посмотрела на Нину Ивановну и сказала:

— Вы видели доктора? Он наполовину выжил из ума. Я уже имею договоренность с райисполкомом на покупку этой дачи, но меня строго-настрого предупредили открыто ничего не говорить ему. Вот почему я и вам сказала о какой-то статье для журнала. Все это чушь! Главное — я хочу купить дачу. Вы о подполье спросили? Я женщина практичная. Подвал приспособлю для хранения продуктов. Здесь придется устроить хорошую вентиляцию… Поднимитесь в комнаты и осмотрите стены. Вы разбираетесь сколько-нибудь в строительном деле?

— Немного, — ответила Нина Ивановна, поняв, что она мешает Пустовой.

— Прошу вас, посмотрите, — настойчиво продолжала Пустова.

Нине Ивановне ничего другого не оставалось. Она оставила Пустову и, очутившись в коридоре, открыла ближайшую дверь. Это была небольшая комната, служившая Полякову кабинетом и спальней. Комната казалась печальной при свете серого мокрого утра. Но Нину Ивановну занимало другое. Опустившись на стул, она прислушивалась к возне Пустовой под полом. «Что все-таки ищет она?» То, что это был поиск, не подлежало никакому сомнению. Покупка дома — такая же выдумка, как и статья для журнала, как друзья из Московского университета.

Вскоре хлопнула крышка подполья, и в комнату вошла Пустова. На лице ее было недовольное выражение. Паутина облепила ее растрепавшиеся волосы, труха осыпала плечи и спину.

— Дом гнилушка! Он достоин только того, чтобы его спалить и выстроить новый, вполне в современном стиле.

Нина Ивановна тихонько свистнула.

Пустова, зло прищурившись, посмотрела на Нину Ивановну и проговорила:

— Вы напрасно подсвистываете. Вам неизвестны мои материальные возможности. Я могу продать дом в городе и осуществить фантазию жить здесь. Вы знаете, что у меня есть дом?

Нина Ивановна отрицательно покачала головой.

Поправляя перед зеркалом прическу, Пустова насмешливо смотрела на Нину Ивановну.

— Через месяц подойдет моя очередь на «Волгу», и жить в отдалении от людей я считаю благим делом, — продолжала Пустова. — Правда, в таком случае нужен муж или мужчина, но… этого добра можно найти! — она подмигнула и вдруг замолчала.

«А ты все же дура! Но дура опасная», — подумала Нина Ивановна. Ей приятно было сознавать, что она не испугалась остаться наедине с преступницей.

— Пока не вернулся старый доктор Фауст, пойдемте на чердак, — предложила Пустова. — Осмотрим стропила и все прочее, чтобы окончательно принять решение.

Подымаясь следом за Пустовой по скрипучей чердачной лестнице, Нина Ивановна думала о том, почему, послав ее осматривать стены дома, Пустова так и не спросила ее мнения. «Ей совсем другое здесь нужно… совсем другое… Вот только что?»

На чердаке Пустова энергично стала заглядывать во все углы, словно копьем, пронзая пространство острым лучом яркого фонаря. Наконец, утомившись, она провела рукой по вспотевшему лицу, размазывая грязь. Чувствовалось, что она утомилась, но еще не сдавалась.

— Я не знаю, Ольга Викентьевна, чем я могу вам помочь? — спросила Нина Ивановна, испытывая стеснение.

Пустова посмотрела на Нину Ивановну так, будто видела ее впервые. Она зло подумала, зачем, собственно, потащила с собой эту глупую медсестру? Очевидно, просто потому, что одной все же было страшновато. Если Дзюрабо узнает, ей несдобровать. Но не обязательно его посвящать во все подробности. Пусть он продолжает ее считать смелой помощницей…

«И зачем Дзюрабо потребовалась какая-то железная банка? Очевидно, в ней находится что-то важное», — думала Пустова. Заметив на себе пристальный взгляд Нины Ивановны, сказала:

— Я не люблю, милочка, людей, которые боятся во время работы пачкать одежду! Идите вниз и еще раз осмотрите стены, оконные переплеты, рамы…

Нина Ивановна, промолчав, пошла вниз. Остановившись в полутемном коридоре, она прислушалась. Пустова снова подняла на чердаке яростную возню.

Прошло еще минут двадцать. Нина Ивановна уже давно сидела в ветхом докторском кресле у стола, заваленного книгами и журналами. Она думала о себе, о Пустовой, о Гаврилове…

Вернулась возбужденная и веселая Пустова. Глаза ее сияли. Концы рукавов плаща были густо вымазаны сажей.

— Вам нужно привести себя в порядок, — проговорила Нина Ивановна. — Вы на себя не похожи!

— Ничего! — весело отозвалась Пустова. — Все ясно! Дом мне не нравится. Полное разочарование. Я не буду его покупать!

— Вы правы, — сказала Нина Ивановна. — Место хотя и живописное, но глухое. Притом рядом находится могила и памятник…

Пустова побледнела и несколько мгновений молча смотрела на Нину Ивановну.

— Какая могила? — наконец спросила она.

— А вы разве не знаете? — проговорила Нина Ивановна. — В саду есть могила и памятник. В годы войны фашисты здесь замучили и расстреляли троих комсомольцев. Один из них сын доктора Полякова… Об этом все кругом знают…

«Почему Дзюрабо мне ничего не сказал о какой-то могиле? — подумала Пустова. — Неужели он и сам не знал?»

Нина Ивановна заметила неестественно оттопырившийся плащ на спине Пустовой, повыше пояса. Когда Пустова села, Нина Ивановна решительно подошла к ней и обняла за талию. Ее рука нащупала под тканью плаща что-то твердое и выпуклое.

— Что это у вас?

— Какое вам дело! — взвизгнула Пустова, резко оттолкнув Нину Ивановну.

Нина Ивановна увидела исказившееся лицо, сузившиеся глаза, с ненавистью устремленные на нее. Но тем не менее она улыбнулась и мягко сказала:

— Извините.

Пустова отвернулась, уселась на стуле поудобнее и сбившимся на шее шарфом стала вытирать вспотевшее лицо.

— Вы меня тоже извините, — вдруг мирно сказала она. — Не переношу объятий. Сразу начинаю задыхаться…

Нина Ивановна поняла, что поступила неосторожно, может быть, даже выдала себя. Чтобы скрыть смущение, она отвернулась и стала на столе перебирать старые медицинские журналы.

— Мне что-то нехорошо, — вдруг слабым голосом произнесла Пустова. — Дайте саквояж. Я сделаю подкожное вспрыскивание…

— Зачем? — повернувшись, спросила Нина Ивановна, но все же взяла со стола саквояж и поставила его на стул перед Пустовой.

— Иногда прибегаю к этому успокоительному средству, — тем же расслабленным голосом проговорила Пустова, открывая саквояж.

Вздыхая, она достала небольшой блестящий футляр, отвинтила крышку, и в руке у нее оказался шприц, наполненный жидкостью темно-коричневого цвета. Положив шприц на стул, Пустова обнажила по локоть левую руку, а правой взяла шприц.

— Что-то неудобно самой, — сказала она и протянула шприц Нине Ивановне. — Пожалуйста, сделайте вы… Вам это ничего не стоит при вашей профессиональной ловкости! Вы же медик…

Нина Ивановна взяла в руку шприц.

— Не так держите! — с раздражением сказала Пустова, отбирая шприц обратно. — Смотрите, вот как надо!

Пустова взмахнула рукой, и Нина Ивановна едва успела отдернуть руку. Острие короткой толстой иглы было всего в трех миллиметрах от кисти ее правой руки. Нина Ивановна побледнела и резким движением отстранилась от Пустовой.

— Что вы?! — прошептала она побелевшими губами.

— Эх вы, медик! Иглы испугались! — хрипло проговорила Пустова, криво улыбаясь. Положив шприц на стул, она спустила засученный рукав плаща: — Кажется, стало лучше, можно отложить.

Нина Ивановна растерянно смотрела на блестящую иглу. Наконец она строго спросила:

— Чем наполнен шприц?

Пустова не успела ответить. В комнату вошли Гаврилов, Чижов и Поляков.

Предварительные итоги

Прошло три дня. Пусть солнце в эти осенние дни редко выглядывало сквозь тучи, но в отделе полковника Ивичева чувствовалось по-весеннему радостное оживление.

Кропотливый труд контрразведчиков подходил к концу. Бахтиаров и Гаврилов спешно готовились к далекой и ответственной поездке. Начальник управления генерал Чугаев и полковник Ивичев, много времени уделяя допросам арестованных Георгия Бубасова, Альбины Моренс и Иголушкина, занимались отработкой деталей предстоящей завершающей операции, которую должны были провести Бахтиаров, Гаврилов и Жаворонкова.

Подлый и трусливый предатель, гестаповский прихвостень Иголушкин-Шкуреин, пространно и не щадя своих хозяев, написал показания.

Больше времени и усилий потребовалось для того, чтобы заговорила о своих преступлениях шпионка Альбина Моренс. Жизнь этой преступницы, приютившейся на советской земле, раскрылась как мрачная летопись. Она, конечно, многого еще не сказала, некоторые стороны ее жизни вскроются несколько позже, но в основном она была уже приперта к стене. «Вам неудачно дали кличку «Серна», — сказал ей на последнем допросе полковник Ивичев. — К вам больше подходит «Взбесившаяся волчица»! Моренс цинично заявила: «Я с удовольствием принимаю эту кличку…»

Трудным и сложным был разговор с Георгием Бубасовым. Арестованный в доме на Речной улице сразу после посещения им квартиры Жаворонковой, он оказал вооруженное сопротивление. К счастью, только легко ранен был лейтенант Томов. Бубасов молчал в течение трех дней, но когда ему дали прочесть показания Иголушкина-Шкуреина и Моренс, он, хотя и скупо, но заговорил.

Возвратившись от начальника управления, полковник Ивичев позвонил лейтенанту Чижову, которому пришлось теперь в некоторых вопросах заменить Томова, находящегося в госпитале. Попыхивая трубкой, Ивичев еще раз перечитал отпечатанный на листе бумаги текст.

Вскоре явился Чижов. Подавая ему лист, Ивичев сказал:

— Закодируйте, товарищ лейтенант, и передайте сегодня в положенное для Бубасова время. Ясно? Как с ремонтом в доме Дубенко?

— Все сделано, товарищ полковник. Потолки побелены, стены оклеены новыми обоями. Гарью больше не пахнет…

— Очень хорошо!

Чижов прочитал текст радиограммы. В ней было:

«Ранен. Ничего опасного. Сегодня Элеонора выезжает в Карловы Вары. Ждите сообщений в четверг. Георгий».

Вспышка

Нервы старшего Бубасова взвинтила последняя радиограмма Георгия. Короткий текст врезался Бубасову в память и стоял перед глазами, как будто был выжжен огненными буквами на стенах, на полу, на потолке. Особенно тревожило: «Ранен…» Все шло как нельзя лучше, и вдруг это неожиданное «ранен».

Наступил долгожданный четверг. Томительно тянулись часы в ожидании радиосеанса. «Что с Георгием? Что с ним?» — беспрерывно думал Бубасов, вдавив свое громоздкое тело в кресло с высокой спинкой.

Внезапно, без стука, в кабинет ворвался изысканно одетый Барло. Длинноногий, с остроносым узким лицом, он, размахивая короткими руками, широко разевая непомерно большой рот с тонкими губами, выпалил:

— Мой друг! Прелестнейшая новость! Два часа назад наша дорогая Элеонора прибыла в Карловы Вары!

Бубасов, словно по команде, встал и, выпятив грудь, застыл у стола, устремив глаза на часы с двуглавым орлом.

Поправляя галстук-бабочку под острым подбородком, Барло продолжал:

— Мне, первому принесшему эту радостную новость, вы окажете всяческое содействие в том, чтобы фрау Элеонора посмотрела на меня благосклонно. Я ее отыскал у коммунистов, я первым узнал, что она находится так близко от нас…

И долго еще, мешая русские и немецкие слова, изливал Барло свой восторг, крутился по кабинету на длинных ногах, осыпая ковер сигаретным пеплом.

И тут годами накопившаяся неприязнь к Барло прорвалась в Бубасове. Лицо его сделалось кирпичного цвета, отчего седые брови и ресницы стали выделяться еще резче. Сжав руками край стола, он злобно крикнул:

— Ступайте вы к черту с вашим первенством! Было бы вам известно, что Георгий нашел Элеонору несколькими днями раньше вашего. Да, да, раньше!

Барло разом стих. Вытирая носовым платком вспотевшее лицо, он, прищурившись, смотрел на Бубасова.

— Вы пошутили?

— Ничуть, — насмешливо ответил Бубасов. — Просто не хотел вас расстраивать.

Их полные ненависти глаза встретились.

— У вас от меня появились тайны, дорогой друг?

— А вы думали? — в тон ему ответил Бубасов, снова уставившись на деревянную двуглавую птицу и прислушиваясь к мелодичному звону часов. Его бесило поведение Барло: принеся столь важную весть, говорить не о деле, а о правах на Элеонору!

Бубасов уже несколько дней подряд ругал себя за то, что Барло, возвратившемуся из Москвы с потрясающей новостью и фотографиями Элеоноры, легкомысленно обещал содействие в установлении дружбы. Этого нельзя было делать: он отлично знал границы «дружбы» в понимании Барло. Теперь, когда Элеонора совсем рядом, требование Барло взбесило его. Элеонора, как воздух, нужна ему самому. Он не намерен отдавать ее в распоряжение утонченного развратника… Но тут Бубасов понял, что он зря обозлил Барло. Просто сейчас невыгодно делать из него злого врага. Вздохнув, Бубасов мягко сказал:

— Дорогой друг! Мы всегда с вами были верны своим словам.

— О! Несомненно! — Барло, расплывшись в улыбке, схватил руку Бубасова и крепко прижал к груди, давая понять, что между ними не могут существовать недоразумения.

Эту внешне дружественную сцену и застал Олег, войдя в кабинет с бумагой в руке.

Поняв, что сыну необходимо переговорить с отцом, Барло отошел к окну и снова закурил сигарету.

Олег положил лист на стол и тихо сказал:

— Связь восстановлена. Читайте.

Бубасов сел, втянул голову, в плечи и, затаив дыхание, прочитал:

«Опасность миновала. Не беспокойтесь. Элеонора выехала в Карловы Вары. Списки будут добыты. Жду указаний. Георгий».


Бубасов с облегчением откинулся на спинку кресла. Он весело посмотрел на Олега и даже похлопал его по руке:

— Теперь можешь идти ко всем чертям и чертовкам!

Бубасов еще раз прочитал сообщение Георгия и спрятал в ящик стола. Повернув в замке ключ и положив его в жилетный карман, поднялся и, подойдя к Барло, обнял его за плечи:

— Теперь я всецело полагаюсь на вас, дорогой друг! Вам поручаю организацию моей встречи с Элеонорой. Полная тайна! Словом, вы знаете, как поступить!

— Я уже обдумал. Олег тоже поедет с нами…

— Причем тут Олег? — нахмурился Бубасов.

— Мне думается, ему пойдет на пользу встреча с умной сестрой, — уверенно сказал Барло.

Бубасов подозрительно посмотрел на Барло. Он знал, что Олег находится с Барло в более близких отношениях, чем с ним. Но в этот исключительный час он не хотел спорить и, натянуто улыбнувшись, сказал:

— Пусть едет!

Здравствуйте, дорогой папочка!

Посматривая на часы, Бубасов тщательно готовился к встрече с Элеонорой. В каком виде предстать перед ней? Главное — сразу произвести сильное впечатление. Если бы встреча происходила в Западной Германии, он без колебаний остановил бы выбор на полковничьем мундире, том самом, в котором он расстался с ней тринадцать лет назад. Он на мундир повесил бы тогда три награды: офицерский крест с саблями, полученный в сорок первом году из рук правителя Венгрии Хорти, боевой итальянский орден, нацистский железный крест, повешенный на грудь лично Адольфом Гитлером. Но показываться в таком виде на территории Чехословакии, пусть и в надежном месте, было бы непростительным безрассудством!

Бубасов выбрал строгий черный костюм и такого же цвета лакированные штиблеты.

Через десять минут новенькая «татра» несла его к месту встречи с Элеонорой. Хотя нелегко было организовать и поездку и свидание с Элеонорой, но теперь Бубасов раскаивался, поручив все это Барло. Он опасался, что Барло сразу начнет осуществлять свою бредовую идею — сделать Элеонору своей любовницей. «Только бы девочка сама оказалась предусмотрительной… Не думаю, чтобы она была глупой, — размышлял Бубасов.

Он прикоснулся рукой к плечу шофера и глазами дал понять: нужно спешить. Шофер что-то промычал, но машина пошла быстрее. И все же Бубасов опоздал. Когда угрюмые железные ворота в высокой цементной стене распахнулись, он увидел черный блестящий автомобиль, стоявший у подъезда двухэтажного особняка, розового, с белыми простенками. Модный, веселый и до крайней степени оживленный Барло сбежал со ступенек и, открыв дверцу машины, шепнул:

— О! Дорогой друг! Она восхитительна!

Бубасов мрачно посмотрел на Барло, пожевал губами и вышел из машины. Он стал степенно подниматься по ступенькам широкого подъезда, а Барло, весь изгибаясь от нетерпения и стараясь заглянуть ему в глаза, сказал:

— Она в голубой гостиной!

Бубасов промолчал. Он насупился, вновь охваченный чувством неприязни к Барло.

Жаворонкова ожидала в просторной комнате с зеркальными стеклами в окнах и стенами, обитыми голубым, местами выгоревшим бархатом. Мебель тут была под цвет стен. С высокого бледно-голубого, кое-где позолоченного потолка спускалась люстра из голубого стекла.

Было тихо. Как ни странно, но Жаворонкова чувствовала себя спокойно. Она оправила на себе светлый дорожный костюм, сняла с головы зеленую шляпку и, положив ее на маленький столик, поправила прическу.

Открылась высокая темно-голубая дверь. Жаворонкова сразу узнала Бубасова. Она спокойно поднялась и, как подобает признательной дочери, направилась к нему стремительно легкой походкой. Медленно приближался и он, осматривая ее оценивающим взглядом. Этих нескольких шагов, отделявших их вначале друг от друга, было вполне достаточно для того, чтобы у каждого составилось первое впечатление.

Стремясь придать естественную искренность встрече, Жаворонкова без слов прильнула к груди Бубасова и, закрыв глаза, замерла. Она слышала стук его сердца…

— Элеонора, дорогая моя. Ты стала красавицей, и лицо у тебя такое умное, — сказал Бубасов, поглаживая ее плечо.

Жаворонкову поразило, что в его голосе нет старческого дребезжания, хотя голос едва заметно и дрожал от волнения.

— Отец! — все еще не открывая глаз, проговорила она. — Я бесконечно признательна, что вы пожелали меня видеть. Мне не совсем легко было воспользоваться вашим приглашением, но теперь трудности позади. Я безумно рада вас видеть, отец!

Любуясь Жаворонковой, которая, перестав смущаться, подняла на него свои ясные глаза, Бубасов вспомнил Барло и с злорадством подумал: «Нет, потаскуха! Ты ее от меня не получишь! Я не допущу, чтобы такой клад попал в твои грязные руки!» Он взял Жаворонкову под руку и подвел к маленькому бархатному дивану, стоявшему в стороне под огромной пальмой.

— Садись, садись, — ласково говорил он.

Присматриваясь к Бубасову, Жаворонкова решила: «Он постарел, но это сразу не бросается в глаза!»

Бубасов был доволен, что встреча обошлась без всхлипываний и вздохов, которых он втайне опасался. Так и подобает в их положении.

— Я не буду спрашивать сейчас, как ты там жила, — начал он, садясь с ней рядом. — Самое важное, что ты здесь!

— А вы не подумали, отец, что я стала коммунисткой? — улыбаясь, спросила она.

— Ты?! Вышедшая из моей школы, и коммунистка! Ха-ха! Скорей солнце изменит свой круговорот! — воскликнул Бубасов, но затем его лицо помрачнело. Пристально смотря на Жаворонкову, он спросил: — А в самом деле? Если это так?

Она молча покачала головой, открыто при этом улыбаясь и глядя на него прямым, смелым взглядом. Это вызвало на его лице посветление, потом улыбку, и, кивнув головой, он сказал:

— Нет! Нет! Сказки!

— Ну конечно! Я пошутила. Нелепо думать об этом!

Жаворонкова решила перейти на деловой тон. Лицо ее стало серьезным. Она притронулась к его руке.

— Скажите, отец, — спросила она, — я останусь с вами или следует возвратиться туда?

Бубасову понравилась постановка вопроса. Он спросил:

— А как бы хотела ты?

— Домой мне, безусловно, хочется! Даже очень! — ответила Жаворонкова. — Но об этом сейчас не может быть и речи!

Бубасов взял руки Жаворонковой в свои, сильно тряхнул:

— Еще немного, детка, надо пожить у коммунистов!

Жаворонкова едва скрыла охватившую ее радость и легким движением освободила свои руки.

— Ты одна приехала? — спросил Бубасов.

— Конечно! Правда, вместе прибыло из Москвы еще несколько человек, но люди мне совершенно незнакомые, я сторонилась их…

— Правильно, Элеонора! Что с Георгием?

— Вы о ранении спрашиваете?

Бубасов кивнул.

— Когда он ездил по вашему заданию за какими-то важными документами в сельскую местность, то попал в перестрелку. Не волнуйтесь, отец! — поспешила Жаворонкова, увидя испуг в глазах Бубасова. — Милиция ловила каких-то бандитов, а Георгий подвернулся под огонь случайно. Слегка ранен в плечо…

Бубасов облегченно вздохнул: он предполагал худшее. Спрашивать ее о Георгии сразу он не решился, боясь тем самым показать себя слишком обеспокоенным.

— Что он просил передать?

— Не беспокоиться за него. Интересующие вас документы он обязательно достанет. Так и просил сказать: «Можно считать, что они у меня в руках!» В остальном, отец, мне кажется, все идет вполне нормально… Я имею в виду «нормально» в нашем с вами понимании…

— Он надежно устроен?

— Исключительно! Дом вдовы летчика вне подозрений. Она фокусница в делах конспирации.

— Георгий посвятил тебя и в это? — удивился Бубасов, пристально смотря в глаза Жаворонковой.

— А как же! — невозмутимо воскликнула она. — Георгий мне сказал, что в скором времени я заменю его… Разве он превысил свои полномочия, отец?

Бубасов не спешил с ответом. Он все еще разбирался в Жаворонковой, которую представлял себе не то что иной, но менее деловитой. Наконец он сказал:

— Никогда не надо торопиться! Как кончилось с Свиридовым?

— Вам же радировал Георгий! Свиридов и тот, у которого он жил на квартире, сгорели вместе с домом…

— Молодец Георгий! — воскликнул Бубасов, потирая руки. — А я, признаться, подумал, что Георгий чуточку прихвастнул о своей вполне оправданной жестокости.

— Что вы! Я собственными глазами видела на городской окраине пепелище и обгорелые трупы…

— Замечательно! Замечательно! — потирая руки, ликовал Бубасов. — Свиридов должен был исчезнуть! Такое добро глупо жалеть!

— Он вам насолил?

— Ему было известно больше положенного. Но я его уважаю: он выполнил свою роль и закончил жизнь хорошим концом! Это же, Элеонора, материал, который неизбежно расходуется в нашем деле! Таких, как Свиридов, не счесть!

Глаза Бубасова сияли довольным блеском.

Жаворонкова с удивлением смотрела на него.

Воспользовавшись паузой, она спросила:

— Чей это дом?

— Наших друзей, — ответил Бубасов, втайне задетый тем, что Элеонора задает вопрос, казалось бы, не имеющий для нее сейчас значения.

— Эта обстановка, отец, напомнила мне детство. Однажды, в Мюнхене, мне снился королевский дворец. Комната в нем была тоже голубая, а пол из настоящего льда, освещенного снизу. Было много сияния, тишина, и очень холодно ногам… И вдруг появился король. Старый, величественный. Пол, на котором я стояла, начинает теплеть, мне становится хорошо, хорошо. Я смотрю в лицо короля, смотрю и вдруг узнаю: это вы, отец!

Бубасов улыбнулся. Наивный рассказ Элеоноры обезоружил его. Склонившись к ней, он доверительно прошептал:

— В Чехословакии есть еще наши друзья. Но мы обязаны их сохранить как можно дольше. В следующий раз встретимся в другом месте…

— Как вам будет угодно, — покорно ответила Жаворонкова.

— Ты, дитя мое, пробудешь в Варах весь положенный срок или уедешь раньше? — спросил Бубасов.

— Мне кажется, быстро уехать неполитично… Могут быть толки… Советско-чехословацкая дружба и так далее, — сказала Жаворонкова, играя перстнем на пальце.

— Разумно мыслишь, девочка. Молодец! — с гордостью заметил Бубасов.

Он с удовольствием смотрел на Жаворонкову. Много он встречал за свою жизнь людей спокойных, выдержанных даже в моменты самых острых положений, но Элеонора его покорила. Он проникся к ней уважением не меньшим, чем к Георгию. «Если поставить их рядом, — размышлял он, — то у нее гораздо больше шансов на успех. Георгию приходится жить негласно, постоянно изворачиваться, а она так удачно вросла в советскую жизнь. Только бы она всегда умела вести себя благоразумно. Да, можно гордиться таким козырем…»

— О чем думаете, отец?

— Я доволен, Элеонора, тем, что школа, которую ты прошла в Германии, сделала тебя великолепной!

— Да, школу я прошла хорошую, — сказала Жаворонкова, а про себя подумала: «Только не у тебя, а там…» Помолчав, она проговорила: — Вы заговорили о школе, отец. В связи с этим у меня есть вопрос и, я считаю, очень важный…

— Говори, пожалуйста.

— Надежно ли имя Жаворонковой?

Он самоуверенно заявил:

— Время показало надежность этого имени, Элеонора. Но должен тебе откровенно сказать, что люди, на которых я тогда положился, сделали сразу не все так, как требовалось. Ту, русскую девчонку, имя которой у тебя, устранили несколько позже. Сначала я полагал, что все совершилось по задуманному расписанию, но агент признался в отступлениях, и я его послал исправлять ошибку. Он ошибку исправил, хотя и сам погиб при этом. Ты не беспокойся. Как только вернусь домой, дам Георгию задание проехать в ту деревню и выяснить, что в народе толкуют о семье Жаворонковых теперь, много лет спустя…

— Но разве сразу нельзя было все предусмотреть? Почему обязательно столько смертей? Я помню, тогда в деревне говорили, что при взрыве погибло несколько человек. И почему вы избрали именно семью Жаворонковых?

Бубасова задел за живое строгий тон. Он сказал:

— Люди не имеют значения! Ты вошла туда через трупы, как и подобает победителю. Не стоит думать о такой мелочи! Семейство Жаворонковых было взято потому, что у них имелась девчонка твоего возраста, с таким же цветом волос, подходящая ростом. Тебя наши люди подложили к развалинам избы сразу после взрыва…

Жаворонкова сидела мрачная. Бубасов истолковал это по-своему и сказал:

— Не беспокойся, прошу тебя! Знаешь, ты теперь очень богатый человек…

— Спасибо. Я слышала об этом от Свиридова и Георгия, — ответила Жаворонкова. — Но вы же сами понимаете, что пока воспользоваться деньгами я не могу…

Бубасову послышалось огорчение в сказанном ею, и он стал успокаивать, говоря, что пройдет еще некоторое время и она сможет возвратиться в свободный мир, устраивать жизнь по своему усмотрению. Она слушала его, наконец сказала строго и твердо:

— Я не о том! Годы уходят, отец, а я еще не работала. Вот что меня беспокоит! Я не забыла ваших рассказов о знаменитых женщинах-разведчицах. Важность моего предназначения для меня превыше всего!

Такая преданность делу покоряла Бубасова. А она продолжала, воодушевляясь все больше и больше:

— Я верила, что рано или поздно мой путь сойдется с вашим. И не думайте, ради бога, что я сидела сложа руки!

— Помилуй, Элеонора! Я так и не думаю. Одно то, чем ты там стала, для нас очень многое значит! — воскликнул Бубасов.

Жаворонкова махнула рукой, как бы останавливая его:

— Одно время овладела мною тревога: надежно ли вы втолкнули меня в Советский Союз? Да, да! Именно тревога! Думать об этом стала, учась в институте…

Бубасов усмехнулся. Она, не обращая на него внимания, продолжала:

— И вот, в прошлом году, во время отпуска, я поехала в Глушахину Слободу…

— Ты! — воскликнул изумленный Бубасов.

— Я выдала себя за журналистку и несколько дней прожила в Глушахиной Слободе…

— Что ты узнала? — перебил ее Бубасов.

Жаворонкова медлила с ответом. Ей хотелось посмеяться над Бубасовым, сказать, что его агенты ввели его в заблуждение, что Анна Жаворонкова жива… Это был порыв, который привел бы к краху все задуманное. Она с самым серьезным видом заявила:

— Я убедилась, что все было сделано хорошо. Теперь вся эта история с Жаворонковыми почти забыта, и никого из свидетелей в живых нет. Вы не представляете себе, отец, какое я счастье испытывала, удостоверившись сама. Для меня это так важно! Я уже спокойно могла ждать своего часа.

— Вот, вот, дорогая Элеонора, — проговорил с чувством Бубасов. — Никогда не теряй высокого сознания, что ты выполняешь великую миссию.

Жаворонкова кивнула головой. Бубасов сказал:

— Извини за нескромность: ты там была близка с кем-нибудь из мужчин?

— Что вы! — покраснела Жаворонкова и пришла в такое сильное смущение, что даже Бубасов опешил и прошептал:

— Ты исключительная, Элеонора…

Они замолчали. Бубасов с восхищением смотрел на Жаворонкову. Но прошла минута, и его лицо стало суровым. Он спросил:

— Как ведет себя Георгий?

— Безупречно! Чувствуется опыт, — ответила Жаворонкова.

— Он — мастер! — с гордостью воскликнул Бубасов.

— Георгий говорил, что у меня есть еще брат, Олег. Я увижу его?

— В этом нет необходимости, — нахмурился Бубасов и, помолчав, добавил: — Олег совсем не то, что ты и Георгий…

— Как хотите, — равнодушно сказала Жаворонкова.

— Впрочем, возможно, увидишь, — подумав, поправился Бубасов.

— Можно вас спросить? — сказала Жаворонкова, поняв, что на старика она произвела благоприятное впечатление.

— Конечно!

— Долго ли придется бороться с коммунистами? И кто мы?

Лицо Бубасова потемнело. Он смотрел на Жаворонкову похолодевшим взглядом. Даже белые ресницы стали заметнее. Неужели и она подвержена сомнениям? Почему молодые хотят заглянуть в глубину, а не делают без размышлений то, что им приказывают старшие? Не только никакой критики своей главной цели, но даже и сомнений у подвластных ему он не потерпит! Он признает только слепое повиновение!

— В мире сейчас все перепуталось, стало непонятным. Кроме окружавшей меня среды, я много лет ничего не знала. Вашего влияния на меня не было… Как только могла, противилась, стараясь помнить ваши наказы…

«Она права, — подумал Бубасов. — Одна столько лет среди коммунистов…»

— Я позже отвечу, Элеонора, на твои вопросы.

— Я надеюсь, — серьезно сказала она. — Впрочем, может быть, и не обязательно мне знать лишнее.

Бубасов взял Жаворонкову за руку и проговорил:

— То, что тебе обязательно надо знать, ты узнаешь. Признаюсь: мне нравится, что наша встреча происходит без сентиментов. Сама история, Элеонора, обязывает нас быть исключительно деловыми людьми!

— Я с вами согласна.

— Твое мнение о Барло?

Жаворонкова улыбнулась, отняла свою руку и ответила:

— Успел объясниться в любви. Он в претензии: почему я его не узнала в Москве и даже будто убежала от него!

— Ты действительно его не узнала тогда?

— Абсолютно! — уверенно ответила Жаворонкова. — Только когда мне Георгий рассказал, я смутно припомнила, что действительно какой-то длинный мужчина прицеливался в меня фотокамерой, но там напропалую все фотографировались, так что я этому не придала ни малейшего значения!

— А что он тебе говорил, пока вез сюда?

— Глупость! Будто он полюбил меня, когда я была ребенком!

— Ты не придавай серьезного значения его словам, но и не очень серди его. Барло злопамятен. Будь благосклонна к нему, но и осторожна.

— Постараюсь, отец!

— Прекрасная мысль! — после недолгого молчания воскликнул Бубасов. — Его стремление, к тебе мы используем как повод для отправки Барло туда…

— Куда?

— В СССР.

Беспокойство друзей

Пока Жаворонкова находилась у Бубасова, Бахтиаров и Гаврилов сидели в номере отеля. Гаврилов шутил, смеялся и вообще пытался развлечь Бахтиарова.

Загрустил Бахтиаров сразу же, как только стало известно, что машина, в которую пригласили Жаворонкову у городского театра, пошла по дороге на Лакет. Как она там? Вот о чем думал сейчас Бахтиаров.

Гаврилов, оставив на столе кучу сувениров, которые он уже успел купить, ушел, решив, что самое лучшее — это побыстрее узнать, не вернулась ли Жаворонкова.

Постепенно хорошее расположение духа стало возвращаться к Бахтиарову. Он тепло думал о Жаворонковой, о ее чувствах, заставивших ее бороться бок о бок с ним и его товарищами. Вспомнился последний разговор в Москве. Генерал, в котором каждая черточка, взгляд, каждое слово — все говорило о большом жизненном опыте, прощаясь с ним, сказал: «Учтите, товарищ Бахтиаров. По-моему, вы находитесь при рождении нового советского гражданина».

Был уже глубокий вечерний час, когда вернулся Гаврилов. Бахтиаров вскочил с кресла и бросился к нему:

— Как?

— Вернулась!

Гаврилов сел с ним рядом и, тесно прижавшись, прошептал:

— Понимаешь, Вадим Николаевич, своей встречей с Бубасовым она помогла Корпусу национальной безопасности нащупать одно осиное гнездо на чехословацкой земле. Ты только подумай! Тебе она просила передать записку.

Руки Бахтиарова дрожали, пока он разрывал конверт. Вот что было в записке:

«Вадим Николаевич!

Буквально за час до отъезда из Москвы мне сказали, что тем же поездом и туда же едете Вы и Иван Герасимович. Меня предупредили: я не должна показывать, что мы знакомы.

Признаюсь: я трусила перед поездкой, но, услышав радостную весть, воспрянула духом. Вы все же будете находиться рядом!

Мне остается только мечтать о том времени, когда мы вернемся домой, кончится вся эта история, и смогу я с Вами говорить просто, никого и ничего не стесняясь.

Теперь о деле. Встреча прошла хорошо. Старик верит и видит во мне помощника.

Что я считаю наиболее важным? Старик хочет, чтобы я еще некоторое время жила в СССР. Он сам собирается в скором времени побывать там. Поедет с ним и Барло. Когда? Очевидно, вскоре после моего возвращения. Узнать их нетрудно. Старик здесь под именем Умберто Чембини — профсоюзный активист из Рима. Олег Бубасов — Жорж Дивра — рабочий из французского города Тур. Барло под именем Исселе Доблан, бельгийский музыкант.

Дом, в котором произошла встреча, принадлежит какому-то чеху, занимавшему видное положение при буржуазном правительстве. Старик называет этого чеха другом. Беспокоюсь: успели ли ваши чехословацкие коллеги заметить, куда меня повезли. Я запомнила дорогу и могу объяснить.

Вадим Николаевич! Я часто буду гулять у собора около источника. Если я Вас буду видеть хотя бы издали, это придаст мне сил и спокойствия.

Простите меня, милый Вадим Николаевич!

Аня».

Слежка

Открытое полупрезрение отца не могло бесследно пройти для Олега Бубасова. Занимая в доме отца почти лакейскую должность, Олег исподволь наливался злобой. Вместе с тем в нем росло желание отличиться так, чтобы затмить отца и брата.

Положение Олега в доме дало ему возможность проникнуть в некоторые интимные стороны жизни отца. Когда в их кругу после возвращения Барло с Московского фестиваля и радиосообщения Георгия заговорили об Элеоноре, Олег решил извлечь для себя из этого пользу. Его первая встреча с Элеонорой была очень короткой, происходила в присутствии старика, ревниво следившего за разговором. Но Олег все же шепнул Элеоноре о необходимости встретиться наедине.

Многим обязанный Барло, в том числе и поездкой в Карловы Вары, Олег беспрекословно согласился шпионить за Элеонорой, когда тот попросил его об этой услуге. Барло опасался, что на мировом курорте Элеонора может кем-то увлечься, и это разрушит его планы. Договорившись с Олегом, Барло предупредил, чтобы старик ничего не знал об этом. Олег всегда был рад чем-нибудь досадить отцу и с удовольствием взялся за слежку, тем более, что Барло обещал за труд хорошо наградить.

Выполняя роль частного детектива, Олег слонялся по Карловым Варам, но доклады его были однообразны: Элеонора, как правило, гуляла всегда одна, уклоняясь от случайных знакомств.

Однажды, во время прогулки, Бахтиарову удалось вложить в руку Жаворонковой записочку. Бахтиаров писал:

«Аня! За Вами постоянно следит младший. Выясните, что ему нужно. Вы не забыли о его желании поговорить с Вами с глазу на глаз? Уведите его в горы — там меньше любопытных. Постарайтесь сделать безотлагательно. Например, завтра утром».


Для Жаворонковой эта записочка была приказом.

Утром на следующий день, выйдя из гостиницы, она не увидела Олега, который обычно, пристроившись где-нибудь в сторонке, поджидал ее. Ей стало несколько не по себе от мысли, что не придется сегодня выполнить задание.

Но ее опасения оказались напрасными. Около кафе на проспекте Дукельских героев она увидела Олега. Он, очевидно, за ней шел и раньше, но она просто не заметила его в толпе гуляющих курортников.

За дни жизни в Карловых Варах Жаворонкова совершала свои прогулки только по центральной магистрали курорта и ни разу не выбиралась из этой каменной чаши на покрытые зеленью уступы гор. Теперь ей предстояло совершить такую прогулку.

Шла она не оборачиваясь, ни на кого не обращая внимания. Когда, поднявшись по какой-то многоярусной улице, очутилась на пешеходной дорожке среди зарослей и оглянулась, то сразу увидела Олега. Он воровато отвернулся и стал смотреть на расстилавшуюся в ущелье панораму курорта.

Жаворонковой наскучила эта игра в прятки. Она негромко позвала Олега. Тот сначала оторопел, потом пугливо оглянулся и, видимо, убедившись, что поблизости ничего подозрительного нет, поспешил к ней. Приблизившись, он сказал:

— Прости, Элеонора. Я не сразу догадался, что ты намерена со мной поговорить. Мне тоже хочется с тобой поболтать!

Он вытер носовым платком вспотевший лоб и снова посмотрел вниз на тропинку.

— За нами никто не следил? — спросила она.

Олег еще раз оглянулся на дорожку, извивавшуюся среди темной зелени, вздернул узкими плечами и, заложив руки в карманы модного пальто, сказал:

— Не видно никого.

— Кроме тебя, — иронически заметила Жаворонкова, насмешливо смотря на Олега.

Он двинул бровями, опять шевельнул плечами и не нашелся, что ответить.

— Ах, Олег! — сказала Жаворонкова, чувствуя свое превосходство. — Ты совсем забыл, что я все же приехала из страны, где контрразведка работает превосходно, и поэтому меня провести трудно… Я тебя вижу за своей спиной постоянно… Чем это вызвано?

— Элеонора! Я разговаривал с тобой единственный раз, — с затаенным волнением заговорил Олег, — но проникся уважением, которое не выразишь словами…

— Даже так! — усмехнулась Жаворонкова. — Чем же я вызвала в тебе такое невыразимое уважение?

— Ты — особенная! Героиня, как говорят там, откуда ты приехала!

— Отец не доволен тобой, Олег! — строго сказала она.

— Я знаю. Не жизнь, а кошмар, — пожаловался Олег загробным голосом.

— Сядем, — предложила Жаворонкова, направляясь к низкой деревянной скамье, основание которой заросло бархатистым мхом.

Расположившись рядом с Жаворонковой, Олег сдвинул на затылок шляпу и стал удрученно жаловаться на свою судьбу, постоянное невезение. Жаворонкова терпеливо слушала. Выговорившись, Олег заявил:

— Ты знаешь, Элеонора, у меня временами наступает такое состояние, что мне хочется как можно выше забраться на своем спортивном самолете, а затем закрыть глаза, выпустить из рук управление и камнем врезаться в землю!

Прислушиваясь к заунывному говору Олега, Жаворонкова глубже поняла обреченность темного мира Бубасова и ему подобных. «У них все непрочно, все держится на гнусном обмане», — заключила она и почувствовала, что должна какие-то слова утешения сказать неврастенику Олегу. Не для того же он пустился в признания, чтобы встретить с ее стороны холодность статуи.

— Ничего, Олег! Дела твои должны поправиться, — сказала она.

Олег улыбнулся и, стараясь казаться веселым, ответил:

— Я тоже так думаю. Спасибо тебе за доброе отношение ко мне. Я его ни от кого не встречаю… Когда из похода возвращается Георгий, моя жизнь становится еще ужасней!

Наступило недолгое молчание. Затем Олег притронулся к руке задумавшейся Жаворонковой:

— Ты очаровательна, Элеонора…

— У нас слишком мало времени, чтобы обмениваться любезностями, Олег, — сказала она. — И ты вовсе не это собирался мне сказать.

— Ты права. Я хочу глубже ввести тебя в суть обстановки. Я хочу, чтобы ты все, абсолютно все знала…

— Что ж, я тебе за это буду очень благодарна!Живя там, я должна знать, что происходит дома… Я все же собираюсь вернуться! Так соскучилась по Мюнхену…

Олег оживился. С безудержностью болтливой женщины он рассказал о Барло, о его притязаниях на нее, о том, как Барло, втайне от отца, нанял его следить за ней.

— Я уважаю Иштвана только за то, что он сознает свою безобразную внешность, — закончил Олег.

Жаворонкова улыбнулась. У нее стало легче на сердце. Она предполагала, что слежка за ней ведется по указанию старика.

— Я очень хорошо отношусь к Барло, Элеонора. Но когда придет время, советую тебе: пошли его подальше. Ты посмотри на себя в зеркало: такого ли мужчины ты достойна? Если тебя одеть так, как одеваются молодые женщины у нас, ты бы затмила кого угодно, самую блестящую кинозвезду! Верь мне!

— А если Барло узнает о твоих рассуждениях не в его пользу? А? — спросила она, загадочно улыбаясь.

В бесцветных глазах Олега промелькнул испуг, верхняя губа совсем спряталась, а подбородок зашевелился.

— Я надеюсь, ты не предашь меня? — спросил он.

— Можешь быть спокойным, мой дорогой. Я тебя не выдам. Верь: я искренне сочувствую тебе и надеюсь, когда вернусь, твое положение резко изменится…

— Ты обещаешь, Элеонора! — воскликнул обрадованный Олег.

— Твердо!

— Как я завидую тебе, — вздохнув, сказал он.

— Почему?

— Ты богата, а у меня нет ни гроша. Те жалкие подачки, которые кидает мне отец, как псу…

— Знаешь что, Олег! — перебила Жаворонкова, осененная новой мыслью. — Когда я вернусь в Мюнхен и отец, как обещал, передаст скопленные для меня деньги, половину вручу тебе. Можешь быть твердо уверен!

Олег, не помышлявший о такой щедрости, уставился на Жаворонкову сумасшедшими глазами и, силясь что-то сказать, шевелил губами. Потом он с трудом выговорил:

— Но… но ты не представляешь, какая это сумма…

— Не беспокойся. Отец мне ее назвал.

Олег сорвал с головы шляпу, склонил напомаженную голову и принялся покрывать руку Жаворонковой поцелуями. Даже сквозь перчатку Жаворонковой были крайне неприятны прикосновения мокрых губ, но она не решалась прервать это проявление признательности. Только когда нежность Олега слишком затянулась, она спросила:

— Что ты станешь делать, когда я вручу тебе чек?

— О! Тогда не будет для тебя более преданного человека, чем я! — захлебываясь от радости, пролепетал Олег.

Руку, которую только что целовал Олег, Жаворонкова отвела за спину и незаметно вытерла о сиденье скамьи. Она сказала:

— Преданность за деньги!

— Она будет приобретена навечно, — без всякого смущения сказал Олег.

— А что ты сделаешь на эти деньги? — спросила Жаворонкова.

— О! Я тогда куплю роскошную автомашину спортивного класса марки «Ягуар». Она развивает бешеную скорость до ста восьмидесяти километров в час, и я смогу соперничать с сыном Эльзы Копф. Ты должна помнить ее.

— Я помню. Кто она теперь?

— Процветает. Только ее разнесло, как дохлую акулу на берегу. Между прочим, ее сын Генрих совершил туристскую поездку на автомашине по советской стране с компанией репортеров какого-то еженедельника из Гамбурга или Нюрнберга. Сейчас Генрих готовит книжонку о поездке. Редактором этого опуса будет его мать Эльза Копф…

Жаворонкова усмехнулась. Олег взглянул на нее и спросил:

— Ты, Элеонора, не раздумаешь… о деньгах?

— Ты способен обижать, — сухо проговорила Жаворонкова. — Можешь быть уверен!

— Прости! — воскликнул Олег и, понизив голос, проговорил:

— Ради тебя я готов на все. Можно на тебя положиться?

— Мне кажется, мы уже достигли ясности отношений, — серьезно заявила Жаворонкова.

— Ну так знай! Ты — не дочь Бубасова! Твой отец — русский, какой-то Иван Семенович Тарасов. В пятнадцатом году, во время войны, он попал в плен, а затем из Германии бежал во Францию. У него, видишь ли, были какие-то нелады с правительством царской России. Жил он в Париже, работал шофером. Там и женился на француженке. Вот кто твои родители!

Жаворонковой казалось, что Олег жестоко шутит. Он заверил ее самым серьезным образом и умолял не проговориться Бубасову. Дрожа от радостного волнения, Жаворонкова спросила:

— Как же я стала Бубасовой?

— Очень просто. Когда тебе был всего год, твой отец погиб при автомобильной катастрофе, виновником которой был Бубасов, живший тогда в Париже. Как и подобает богачу, он дал овдовевшей Жервезе много денег. Вместе с тем он настолько сильно увлекся ею, что постоянно преследовал ее. Но у него ничего не получилось. За Жервезу вступился ее родной брат, твой дядя Пьер Жакен. Вскоре Жервеза умерла. Бубасов воспользовался случаем и украл тебя. Сделать тебя официально своей дочерью ему ничего не стоило. Вскоре он уехал из Франции. Твой дядя нашел его след и первое время досаждал ему, требуя возвращения ребенка. Потом все прекратилось…

— Откуда тебе все это известно? — в глубоком волнении спросила Жаворонкова. — Пока я жила дома, мне никто ничего подобного не говорил!

Олег усмехнулся, покачал головой и сказал:

— Хотя я и кровный сын Бубасова, но лакей. А лакеи, как должно быть тебе известно, знают семейные тайны глубже некоторых членов семьи. Георгий, например, хотя и очень близок к отцу, но считает тебя кровной сестрой. Официально ты дочь Бубасова, и старик полагает, что тайна твоего происхождения известна теперь только ему одному. Чтобы тебя не мучили сомнения, есть документы… Письма из Франции. Им много лет. — Олег жонглерским жестом извлек из кармана пиджака плотный коричневый пакет и подал его Жаворонковой.

Руки ее дрожали, раскрывая пакет. Она увидела пачку пожелтевших писем, написанных по-французски.

— Ты можешь их взять себе, если тебе это интересно, — продолжал Олег, наслаждаясь растерянностью Жаворонковой. — Мне надоело их хранить, да и опасно… Если отец узнает, что я запустил руку в его личный архив, он сотрет меня с лица земли!

Жаворонкова спрятала пакет в сумочку, сказав, что познакомится с письмами внимательно в гостинице.

«Иван Семенович Тарасов, Жервеза Жакен… Я — не Бубасова». — Эта радостная новость все еще заставляла ее сомневаться, и она почти не слушала Олега, упрашивающего ее не расстраиваться.

— Все равно он от тебя не откажется. Особенно теперь, — наконец словно пробудившись, она услышала голос Олега. — И деньги твоими будут. Ему невыгодно оглашать…

— Я тебе сказала, что отдам половину причитающихся мне. Лишь бы скорей их получить, — невпопад сказала Жаворонкова.

У Олега жадно блестели глаза. Он сказал:

— Ты оцени мое расположение, Элеонора. Я надеюсь, что теперь мы будем с тобой большими друзьями?

Жаворонкова мотнула головой. Ей было не до того, о чем говорил Олег. Главное он уже сказал. Она не дочь Бубасова! Какое это великое счастье! Теперь она свободно будет дышать и открыто смотреть на людей. Как обрадуется Вадим! Но тут же начались сомнения: что, если это провокация? Проверка ее? Мог ли Бубасов поручить это Олегу? Может быть, это попытка пройдохи Олега что-то получить от нее? Что она сейчас ему может дать? Он же ничего и не просит вот сию минуту! А если все принять за чистую правду? Почему Олег действует против отца? Очевидно, много унижении пришлось перенести Олегу от старика…

— Ты и Георгий, вы оба счастливцы! Как вам везет! Особенно тебе, Элеонора, — заговорил опять Олег. — Столько лет продержаться в самом пекле и быть целой — это чудо! Мне вот не повезло с коммунистической страной. Я всего один раз побывал там. Только в Ленинграде. Дальше не поехал. Но… но, кажется, моя поездочка даст некоторые вкусные плоды… Хотя и поздние, но все же плоды…

— Слушай, Олег, — заговорила Жаворонкова. — Мне кажется, что рассказав о моем происхождении… ты проверяешь меня… Да. По заданию отца?…

— Я! — выпучил Олег глаза и удивленно уставился на Жаворонкову.

Он смотрел на нее долго, что-то детское было в его взгляде, и Жаворонкова уже раскаялась, что заговорила об этом.

— Вот это и говорит о том, что ты не знаешь обстановки, в которой мне приходится жить! — проговорил Олег наконец, обретя дар речи. — Да разве бы мне отец поручил такое! А потом, тебя, Элеонора, уже достаточно проверяли… И Свиридов и Георгий… Я не обижен. Я просто доволен тобой, что ты сделала мне честь, приняв меня за человека, способного выполнять ответственные задания… Отец противоположного мнения…

У Олега был такой испуганный вид, что Жаворонковой даже стало его несколько жаль. Она хотела утешить его, но он опередил ее и с неподдельным испугом сказал:

— Если только ты действительно так подумала и обо всем скажешь отцу, то мне сегодня же надо кончать жизнь самоубийством!

— Я верю тебе, Олег, — проговорила Жаворонкова. — Ты что-то начал говорить о своей поездке в Ленинград… Извини, я тебя перебила…

Лицо Олега оживилось. Он оглянулся и тихо заговорил:

— Видишь ли, какое дело… Когда в прошлом году я был в Ленинграде, то мне удалось сделать несколько фотоснимков. Отец оценил их довольно пренебрежительно. В числе снимков был вот и этот. — Олег вынул из внутреннего кармана пиджака продолговатый конверт и, осторожно открыв его, извлек фотоснимок. — Это я сделал на Дворцовой площади во время демонстрации седьмого ноября. Вот этот тип в форме, — палец Олега ткнулся в снимок, — сотрудник госбезопасности, майор. Приехав в Карловы Вары, я увидел его на курорте…

Жаворонкова без труда на фото узнала Гаврилова. Сначала она подумала о поразительном сходстве, но, присмотревшись, убедилась: сфотографирован Гаврилов в парадной форме, даже заметно родинку на правой щеке. Сдерживая волнение, она спросила:

— Ну и что это тебе дает?

— Ты не догадываешься?

Она покачала головой. Олег оглянулся и прошептал:

— Этого типа мы похитим и заставим выступать перед микрофоном радиостанции свободного мира. Подготовка такого пикантного дельца уже проводится, и, возможно, скоро все совершится. Ты, Элеонора, не представляешь, какой выходит для меня козырь! Наконец-то я утру нос старику! Он мне вчера и то милостиво сказал, что я начинаю его радовать… Первый раз в жизни я от него услышал такое…

— Какое это имеет значение? — спросила Жаворонкова, стараясь казаться непонимающей.

— Огромное! — с подъемом воскликнул Олег. — Во-первых, живой, так сказать, чекист, перебежавший из советского рая. Это что-то значит! Во-вторых, мои акции возрастут, хотя бы в глазах старика, а это мне нужно для сносной жизни. Кроме всего, удовлетворенное самолюбие!

— Но если он не захочет выступать перед микрофоном?

— Пустое! Есть много способов заставить. Ты об этом не беспокойся! — уверенно сказал Олег и прищелкнул пальцами.

— А как удастся взять его?

— Над этим думают отец и Барло. По всей вероятности, самолетом мы переправим его через границу… Мало ли способов в нашем арсенале! Только ты не вздумай проговориться об этом отцу, если встретишься с ним сегодня. Понятно? Кстати, ты этого типа встречала здесь?

— Не обращала внимания. Здесь столько людей.

— Он всегда с одним ходит. Чувствуется, что его приятель такого же сорта…

— Знаешь, Олег, меня это не интересует. Просто я немного волнуюсь. Не зря ли вы из-за этого майора собираетесь рисковать?

— Что ты! — убежденно воскликнул Олег. — Ты еще плохо знаешь старика. Он решителен на опасные эксперименты. Не волнуйся. В нашем деле постоянно нужно рисковать. Вот я не рисковал и не преуспел, а сколько мне представлялось возможностей! Просто самим богом послан мне этот майор, и глупо было бы не воспользоваться случаем. Я был бы окончательным ослом, если бы не принял энергичного участия в этой затее!

— Ну что же! Желаю успеха, Олег, — сказала Жаворонкова, а сама подумала: «Я должна узнать все подробно. Узнать я предупредить. Это мой долг!»

Олег закурил. Жаворонкова, улыбаясь, заглянула ему в глаза и взяла его за руку.

Похищение

Совместно с товарищами из чехословацкого Корпуса национальной безопасности чекистами все было тщательно продумано. Задача заключалась не только в предотвращении гнусного преступления, но и в том, чтобы организаторы провокации не поняли истинные причины своего провала. Учитывалось и то, что события могли развернуться в разрез с принятыми мерами. На другой день после встречи Жаворонковой с Олегом Бубасовым стало ясно, что за Гавриловым установлена слежка.

И вот наступил решительный вечер. Гаврилов вышел из отеля на свою обычную прогулку в горы. Но сделав несколько шагов, он резко повернул обратно, намереваясь лично убедиться, взят ли под надзор. Неожиданным маневром он озадачил двух здоровенных верзил, шагавших сзади него. Они по инерции проскочили мимо, а он, делая вид, что не обратил на них ни малейшего внимания, остановился и, артистически изображая рассеянного человека, стал ощупывать карманы своей одежды. Убедившись, что «забытое» находится при нем, Гаврилов повернулся и беспечно стал продолжать путь в прежнем направлении. Верзилы, когда он проходил мимо, усиленно угощали один другого сигаретами. Один из них был в охотничьей куртке, а другой в расшитом цветными нитками жилете. У обоих на ногах были горные ботинки, а на голове одинаковые зеленые береты. Гаврилов больше не оборачивался, будучи твердо уверен, что «ангелы-похитители», как он их мысленно назвал, следуют за ним.

Уже смеркалось. Город был позади. Гаврилов шел по шоссе. Пешеходов не было. Только с шелестом мимо пронеслось несколько почти бесшумных машин, да время от времени мелькали велосипедисты, спешившие в город.

Гаврилов, хотя и не оборачивался, но ощущал на себе взгляды преследователей. «Зачем нарушать их уверенность, — считал он. — Пусть будут убеждены, что советский чекист на мировом курорте погрузился в легкомысленную беспечность».

У Гаврилова действительно было удивительно спокойно на сердце, и думал он не о том, что предстояло через несколько минут, а о том времени, когда он вернется домой. С Ниной Ивановной они условились пожениться, как только он возвратится из Чехословакии. О ней он вспоминал постоянно. Проходя по Карловым Варам мимо санаториев и видя женщин в белых халатах, всякий раз представлял себе Нину Ивановну, тоже занятую своим делом в санатории «Отрада».

Примерно в километре от последнего городского здания Гаврилова обогнала на небольшой скорости длинная открытая машина. Проехав некоторое расстояние, машина остановилась.

За рулем машины сидел мужчина с лунообразным бледным лицом в светлом берете. Когда Гаврилов почти поравнялся, шофер, показывая на зажатую в его губах сигарету, жестом попросил прикурить.

Гаврилов достал из кармана зажигалку и твердыми шагами подошел к машине. Щелчок зажигалки — вспыхнуло пламя. Шофер прикурил и поднял на Гаврилова глаза — маленькие, заплывшие. В это время Гаврилова сзади крепко схватили за локти и ловко опрокинули в открытый кузов машины. Все это совершилось быстро, с поразительной ловкостью. Гаврилов, сопротивляясь, слышал тяжелое дыхание возившихся с ним людей. Когда машина рванулась дальше, Гаврилова уже усадили, а рядом, прижимая его твердыми плечами, поместились конвоиры-верзилы, которых он видел около отеля. На их физиономиях сияли до странности похожие тупые, самодовольные улыбки. Ветер ударил в лицо Гаврилову, а в следующий момент сидевший справа поднес к его лицу комок ваты, смоченной жидкостью, напоминающей запах лимона. Гаврилов потерял сознание.


* * *

Очнулся он ночью в спальне маленького домика капитана Яндера, много юго-западнее Карловых Вар. Первое, что он увидел, — это дверь, в которую выходила женщина в белом халате. Крикнул ли он на самом деле, но ему показалось, что он позвал «Голубушку». Женщина не обернулась и исчезла за дверью, а над ним склонилось знакомое лицо капитана Яндера, с которым он познакомился еще в Праге. Форменный китель капитана висел на стуле около изголовья. На лице Яндера играла приветливая улыбка, он что-то говорил, но слов его Гаврилов не слышал. В голове стоял шум, во рту — неприятный вкус.

— Крепко вы нанюхались, товарищ майор, — наконец различил Гаврилов сказанное Яндером уже в который раз, а вслед за тем прорвались и другие звуки. Где-то тикали часы. Сразу все вспомнилось, и одним взмахом Гаврилов сбросил с кровати ноги. Такое резкое движение ослабило его, и чистенькая комната и сам капитан Яндера начали покачиваться из стороны в сторону.

Яндера снова уложил Гаврилова в постель.

— Вам еще надо лежать, — сказал он.

Гаврилов помотал головой и, поднявшись на локте, спросил:

— Что произошло? Как дела?

— Не беспокойтесь. Вам надо еще побыть в постели.

Сильное головокружение вынудило Гаврилова лечь. Яндера надел китель и, застегнувшись на все пуговицы, сел на стул рядом с кроватью.

Гаврилов схватил руку капитана:

— Рассказывайте, капитан, скорей!

Капитан Яндера долго рассказывал Гаврилову. Гаврилова привезли в лес и, спеленав, усадили на заднее сидение самолета, принадлежавшего Отто Секвенец, сыну бывшего крупного промышленника, который внешне порвал с отцом, удравшим в Западную Германию, но тайно продолжал вести подрывную работу в Чехословакии. При отправке самолета в Германию присутствовал старик Бубасов и Барло. Самолету дали возможность подняться в воздух, а затем в двадцати километрах от места взлета он был прижат к земле истребителями военной авиации. Олег Бубасов пытался скрыться, но, преследуемый пограничниками, покончил жизнь самоубийством, бросившись со скалы.

— Ваше счастье и наше счастье, товарищ майор, — закончил капитан Яндера свой рассказ, — что нашим людям удалось в самый последний момент, как говорится, выкрасть у Бубасова из машины парашют. Если бы не это, то Бубасов, спасаясь, бросил бы самолет вместе с вами…

— Будет ли в газетах сообщение о попытке перелета через границу? — спросил Гаврилов.

— Не знаю. Что-нибудь, несомненно, будет. Мне дано указание переправить вас в Прагу. Показываться вам живым и невредимым в Карловых Варах нельзя.

— Я понимаю.

До встречи там

Наконец в Карловых Варах для Жаворонковой наступили светлые дни. Она испытывала такую радость, какой еще никогда не выпадало на ее долю. С одной стороны, она сознавала, что в предотвращении похищения майора Гаврилова была и ее заслуга, с другой — письма.

Пять писем, переданных ей Олегом Бубасовым, были написаны в Париже в течение 1933 года братом ее матери Пьером Жакеном. Жакен требовал от Бубасова возвращения крошки-племянницы Элеоноры. Письма с конкретной ясностью воссоздали историю гибели отца Элеоноры, неистовое преследование Бубасовым молодой вдовы, когда в ход пускались и угрозы и посулы всяческих благ. Какова была дальнейшая судьба Пьера Жакена, из писем было не видно. Но в них чувствовалось, что этот человек всей душой ненавидел Бубасова, называя его «вором-авантюристом». Письма давали также отправное для розыска: в 1933 году Пьер Жакен работал художником на киностудии «Пате-Натан» в Париже.

Прочитав письма, Жаворонкова была настолько взволнована, что запершись в номер, долго плакала. При первой же возможности она передала письма Бахтиарову, опасаясь их держать при себе.

Получив от нее эти документы, Бахтиаров написал ей записку, которую она запомнила от слова до слова. Бахтиаров писал:

«Представляете ли Вы, насколько это для нас важно? Олег оказал неоценимую услугу. Это же могло навсегда остаться тайной. Даже подлецы иногда могут приносить людям пользу!»


Теперь Жаворонкова гуляла по Карловым Варам легко и свободно. Иногда она замечала за собой Барло, иногда ловила пронизывающий взгляд Бубасова, но ни тот, ни другой не ходили неотступной тенью, как делал Олег. Чувствуя себя уже несколько в выигрышном положении, она терпимее относилась к надзору за ней.

В этот солнечный осенний день Жаворонкова прогуливалась около собора. Хотелось увидеть Бахтиарова. Но его сегодня не было. Утомившись, она остановилась около узорчатого парапета моста через реку. И тотчас же появился Барло. Он приближался с решительным и злым видом и, проходя мимо, четко сказал:

— В двадцать, у памятника Петру Первому. Будет ждать отец.

И прошел дальше. Настроение у Жаворонковой сразу испортилось. Подействовал ли нелюбезный вид и тон Барло или вообще предстоящая встреча с Бубасовым, но ей стало думаться, что Олег признался отцу в откровенности с ней: и о письмах, и о готовящемся похищении Гаврилова… Она почувствовала себя одинокой и покинутой. Как на зло, не было видно Бахтиарова.

И вот наконец она увидела его. Он вышел из отеля «Москва», осмотрелся и, заметив ее, с равнодушным видом пошел навстречу. Поравнявшись с Бахтиаровым, она сказала скороговоркой:

— У памятника Петру Первому, в двадцать. Старик.

— Понял. За нами смотрят, — донеслись ей вслед слова.

Сделав еще несколько шагов, она повернула обратно. Навстречу ей шел Барло. «Неужели он что-нибудь заметил?» — тоскливо подумала она и, приближаясь к Барло, приветливо, с легкой улыбкой взглянула на него. Лицо Барло тронула улыбка. В ней она не заметила ничего, кроме восторга. «Почему же до этого он был злым?» — старалась она понять.

Побродив еще немного, Жаворонкова вернулась в гостиницу.

В половине восьмого Жаворонкова направилась к месту свидания. К памятнику Петра она пришла в самом мрачном настроении. Как ни пыталась разубеждать себя, но ей казалось, что Бахтиаров все-таки не понял сказанного ему на улице. Какие-то двое англичан, спускавшиеся в город, проходя мимо нее, обменялись пошлыми замечаниями о молодой женщине, ищущей уединения в столь позднее время.

— Нахалы! — по-английски сказала она.

Англичане, словно по команде, втянули головы в плечи и быстро зашагали прочь.

Бубасов и Барло стояли рядом и рассматривали надпись, сделанную на памятнике. Увидев Жаворонкову, Барло поклонился и отошел в сторону, тихо насвистывая.

— Неужели вы, отец, не могли выбрать более подходящее место и время, — с раздражением сказала Жаворонкова. — Идти одной сюда!

— Успокойся, Элеонора, — ответил Бубасов. — Завтра рано утром мы уезжаем. Хочу сообщить тебе печальную весть… Твой брат Олег погиб… Можно сказать, как солдат…

— Погиб! — с притворной встревоженностью воскликнула Жаворонкова. — Где? Когда? Что произошло? Мне так и не пришлось с ним поговорить, а хотелось. Мы все же родные…

— В горах разбился его самолет, — мрачно ответил Бубасов. — С восемнадцати лет этот недалекий парень увлекался авиационным спортом, и это, кажется, было единственное, чем он владел безукоризненно. Просто не представляю, как он мог дать осечку!

Жаворонкова подняла глаза на Бубасова. Его плечистая фигура, с головой, прикрытой широкополой шляпой, подавляла своей массивностью. Жаворонковой все еще не верилось, что Бубасов не знает об откровенности, которую позволил с ней Олег. Казалось, Бубасов ведет игру, знает о ней все и вот сейчас, не выдержав больше, схватит ее огромными ручищами, швырнет вниз, на скалы. Инстинктивно она взяла старика под руку и спросила:

— Как все произошло? Он выполнял задание или просто развлекался?

Бубасов молча смотрел в сторону. Жаворонковой стало страшно. Она смотрела на Барло. Тот стоял спиной к ним и продолжал насвистывать.

— Вы слышите меня, отец? — спросила она.

— Теперь не имеет смысла копаться в этом. Я сказал: он погиб как солдат, — с достоинством ответил Бубасов. — Пойми, Элеонора, нас теперь стало меньше… Необходимо сплотить силы… ускорить сроки…

Жаворонкова воспрянула духом: ее не подозревают.

— Я вас, отец, понимаю. Но что зависит от меня?

— Поспешить с возвращением. Действовать!

— Хорошо, отец! Признаться, мне здесь уже чертовски надоело. Лет через десять, когда мое здоровье станет сдавать, я, может быть, соглашусь терпеливо питаться минеральной водичкой, но теперь… теперь смотреть даже тошно, как это делают другие…

— О! За десять лет можно уйму всего сделать! — воскликнул Бубасов. — Мне бы еще прожить столько! Должен тебе сказать, что ты ведешь себя молодцом! Как и подобает подлинной советской гражданке на чужбине. Никакого тесного общения с людьми западного образа жизни. — Бубасов зло усмехнулся. — Ты извини, Элеонора, но иногда я себе, а иногда Иштван позволяли посмотреть на тебя пристально со стороны. Ты держишься хорошо.

Жаворонкова улыбнулась.

— А вы поедете, отец, ко мне? — спросила она.

— Очень скоро, — сухо ответил Бубасов. — Нужно подготовиться. Мне передали из Мюнхена: сегодня ночью от Георгия было сообщение. Документы, за которыми он охотился, наконец в его руках. Молодец!

— Да. Он опытный разведчик, корифей! Когда вас ждать, отец?

— Пока не знаю. Но скоро. Не беспокойся. Георгий об этом будет поставлен в известность.

— Вы ему сообщите?

— Безусловно.

— Что передать Георгию? Кроме добрых пожеланий…

— Ничего. Он в курсе всего.

— Хорошо, — сухо сказала Жаворонкова. — Я так понимаю, что вы хотели меня видеть только для того, чтобы сказать мне о гибели Олега и напомнить о скорейшем отъезде?

— Не сердись, Элеонора. Ты забываешь, что кроме всего я твой отец… мне хочется тебя видеть. Хотел лично передать о кончине Олега… Пусть он был не таким, каким мне хотелось бы его видеть, но это был мой сын! Я вижу, кончина Олега тебя не волнует?

— Напрасно вы так думаете. Поверьте моему слову, что к Олегу я питала самые добрые чувства! Но вы же сами понимаете, что в нашем деле без жертв, смертей и провалов не обойдешься!

Бубасову понравилась такая твердость. Он с удовольствием смотрел на Жаворонкову. Она протянула руку:

— Итак, отец, до встречи там…

Бубасов с силой пожал ее руку и кивком позвал Барло, который уже давно нетерпеливо посматривал на Жаворонкову. Барло не заставил себя просить вторично и моментально очутился рядом. Жаворонкова, приветливо смотря на него, протянула руку.

Барло схватил руку и поднес к губам:

— О! Друг! Элеонора, я безмерно восхищен вами! Буду надеяться, когда мы с вами увидимся там, в коммунистическом раю, вы благосклоннее отнесетесь ко мне. Здесь ваш отец сдерживал меня на постоянной привязи.

— Мою благосклонность вы почувствовали бы и здесь, не будь мы в таких условиях, — строго ответила Жаворонкова. — Отец здесь ни при чем.

Барло снова приклеился губами к руке Жаворонковой. Бубасову пришлось рукояткой трости слегка дотронуться до его затылка.

Барло выпрямился. Бубасов, передав ему трость, привлек Жаворонкову к себе и поцеловал в лоб. Она вздрогнула от отвращения.

— Пусть будет с тобой всемогущий бог, — скорбно проговорил Бубасов, отступая от Жаворонковой.

Инспекционная поездка

Когда страхи, вызванные вынужденным изменением курса полета на самолете без опознавательных знаков, прошли и Бубасов почти через сорок лет после своего бегства из России темной октябрьской ночью свалился из стратосферных высот на советскую землю, он вздохнул свободно. Пусть приземление произошло далеко от намеченной точки, в одном из лесистых северных районов страны. Это не имело особого значения. Бубасов был доволен сравнительно удачно совершенным опасным путешествием на самолете, а главное — не менее опасным прыжком на парашюте. Помимо того, что этот прыжок доказал абсолютную пригодность специального парашюта, изготовленного в химико-технической лаборатории разведцентра, он также доказал, что организм Бубасова способен еще выдерживать серьезнейшие испытания.

Уничтожив следы своего проникновения в чужую страну, Бубасов на рассвете вышел из леса, имея при себе документы на имя пенсионера Ивана Емельяновича Кубикова. Через несколько часов на попутной грузовой машине он добрался до первого городка. Здесь купил простенькое демисезонное пальто, черную суконную кепку, чемодан и, переложив содержимое вещевого мешка, явился на вокзал, чтобы сесть, на поезд, а затем попасть в далекий от этих мест интересовавший его город.

Бубасов мог бы проникнуть в Советский Союз и другим путем, как турист или представитель торговой фирмы, но в разведцентре избрали для него именно этот способ, как дающий больше преимуществ для выполнения поставленной перед ним задачи. Бубасов уже давно привык задания разведцентра ставить на второй план, уделяя главное внимание выполнению собственных целей. И на этот раз именно нелегальный способ проникновения в СССР его вполне устраивал, давал больше преимущества во всех отношениях.

После продолжительного путешествия в поезде, насмотревшись на советских людей, наслушавшись их разговоров, утомленный Бубасов прибыл к месту назначения. Город этот был ему совершенно незнаком, и то, что он знал о нем, носило чисто теоретический характер — было основано на изучении справочного материала и агентурных данных.

Он решил в первую очередь повидать Элеонору. С этой целью Бубасов направился в центральную городскую поликлинику.

Найти это медицинское учреждение не составило трудности. Сдав пальто в гардероб, Бубасов с чемоданом поднялся на второй этаж и сел на стул в коридоре, поблизости от девятого кабинета. Вскоре открылась дверь кабинета, и он услышал голос Жаворонковой.

Так прошло минут сорок. Таня Наливина, часто выходившая из кабинета, сказала Жаворонковой о странном больном, который продолжительное время сидит около кабинета, «держась за чемодан, словно на вокзале». Через маленькое окошечко с марлевой занавеской Жаворонкова посмотрела в коридор и отшатнулась. Бубасов сидел на стуле против двери и что-то сосредоточенно перебирал в бумажнике из черной кожи.

Увидеть Бубасова сейчас было для Жаворонковой полной неожиданностью. Все эти дни чекисты ничего ей определенного не говорили, так как Бубасов разрядил частоту своей связи по рации Георгия и конкретно о дате прибытия не сообщил, Жаворонкова сразу подумала о Бахтиарове и Гаврилове. Бубасов мог совершенно случайно встретить их на улице, и тогда многое из задуманного чекистами безнадежно рухнет. Жаворонкова поняла: надо сейчас же принимать немедленные меры.

Она попросила Таню выйти из кабинета, дойти до угла в коридоре, постоять там минуточку, вернуться и, не входя в кабинет, с порога во всеуслышание сказать: «Врача Жаворонкову срочно просит прийти главврач поликлиники».

После происшествия в доме Дубенко Таня Наливина стала более мудрой и артистически проделала все, о чем просила ее Жаворонкова. Бубасов в это время встал со стула, намереваясь войти в кабинет, но Таня преградила ему путь:

— Посидите, гражданин. Доктор скоро вернется. Вы же слышали, что Анну Григорьевну начальство к себе вызывает. Будто русский язык вам не понятен!

Бубасову ничего другого не оставалось, как покорно сесть на место. «Какая выдержка! — подумал он, когда Жаворонкова, выйдя из кабинета и посмотрев на него, даже не изменилась в лице, а прошла мимо. — Этому может позавидовать Георгий…»

Жаворонковой немного потребовалось времени, чтобы по телефону сообщить полковнику Ивичеву о прибытии Бубасова.


* * *

В тот же вечер Жаворонкова привела Бубасова в дом на Речной улице.

«Отец! Не мог ждать. Поступили данные о новых видах ракетной техники. Взял с собой «Серну». Путь до Хабаровска и обратно на поезде. Наберись терпения. Думаю, скучать тебе не придется: дела с расшифровкой много. Банка с документами спрятана вместе с передатчиком. Где? Ты знаешь. В этом доме чувствуй себя спокойно. Элеонора во всем тебе поможет. Желаю успеха. Георгий».


Бубасов с раздражением швырнул записку на стол и сел в заскрипевшее под ним кресло. Жаворонкова, внешне равнодушная, сидела поодаль на диване и лениво перелистывала свежий номер журнала «Огонек». Она делала вид, что не замечает страшного волнения, охватившего Бубасова. Потом он вскочил и, как был, в пальто, заметался по комнате.

— И зачем он уехал! — рассерженно, уже в который раз восклицал Бубасов. — Черт с этой ракетной техникой! Никуда она от нас не ушла бы! Почему он мне не сообщил об этой затее?

— Отец! — откладывая журнал, заговорила Жаворонкова. — Вы со мной разговариваете так, как будто это я ослушалась вас. Между прочим, я говорила Георгию, что вы выразите неудовольствие его самовольными действиями. Но меня он не стал слушать и даже оказал, что я слишком рано начинаю понимать о себе. Теперь весь ваш гнев падает на меня! И что бы вам прибыть на сутки раньше! Мне кажется, что вы напрасно реже за последнее время стали сноситься с ним и по радио…

Бубасов все еще не мог успокоиться, но рассудительность Жаворонковой уже начинала действовать на него отрезвляюще.

Он разделся и, сопровождаемый Жаворонковой, осмотрел дом. При этом он ворчал себе что-то под нос. Потом он сдержанно сказал, что в доме ему понравилось. В комнате Георгия он увидел его трубку и кисет с табаком. То и другое подержал в руках, зная, что Георгий оставил эти вещи здесь не случайно: он приучил себя курить трубку только дома и никогда не брал ее на операцию.

— Мне думается, вам тут будет хорошо и покойно, — сказала Жаворонкова, когда был закончен осмотр. — Здесь вы найдете все необходимое, и вам совершенно не потребуется выходить на улицу. Спокойно можете работать. В вашем распоряжении, отец, приемник, телевизор, холодильник с продуктами…

— Уголок действительно уютный, — ответил Бубасов. — Но пусть Георгий только вернется — я с ним поговорю? А зачем он взял с собой «Серну»?

— Не знаю. Очевидно, он посчитал, что она пригодится. Женщина ловкая, умная. Такую помощницу иметь под руками очень хорошо.

— Я против женщин в нашем деле, — сказал Бубасов.

Жаворонкова удивленно приподняла брови:

— А я?

— Ты — другое дело! Ты — моя дочь, я тебя воспитал, а это — все! Прошу никогда не забывать и себя ни с кем не равнять. Таких, как ты, в мире больше нет!

Жаворонкова, капризно сложив губы, сказала:

— У меня может закружиться голова от успехов, которых пока нет!

— Будут, Элеонора, будут!

Жаворонкова посмотрела на часы и сказала:

— Спокойной ночи, отец. Мне пора идти.

— Спокойной ночи, — ответил Бубасов и подал руку. — Я тебя провожу до двери… Георгий прав, мне не следует терять время.

Проводив Жаворонкову, Бубасов снова зло стал думать о Георгии. Поездка на охоту за какой-то новой советской тайной — ненужная затея, напрасная трата драгоценного времени. Трудно Бубасову мириться с тем, что за последнее время Георгий все чаще, пусть в мелких вопросах, стал проявлять непослушание. Как это Георгий не способен понять, что самое важное для них сейчас быстро поставить сеть, привести ее в действие, и тогда тайны, как рыба в сети опытного рыбака, сами пойдут к ним?

Бубасов принялся рассматривать записку Георгия. Он совершенно не помнит почерк Георгия. У них не было времени на канцелярскую переписку: радио — вот что всегда связывало их, когда они бывали на расстоянии. У Бубасова шевельнулись подозрения: Георгий ли написал записку? Лицо Бубасова покрылось холодным потом. Он всматривался в написанные синими чернилами значки и силился припомнить, как эти значки пишет Георгий. Глупости! Кто мог написать? Элеоноре он верит. Собрав всю силу воли, Бубасов старался погасить внезапную вспышку подозрения. Он зажег спичку и поднес к ней записку.


* * *

Прошло три дня. Бубасов еще не выходил из дома. Только ночами, открыв дверь на крыльцо, он перед входом ставил стул и час-два неподвижно сидел, накрыв плечи шерстяным пледом. Он прислушивался к ночным звукам. Мысли его уносились в это время далеко, к обжитой обстановке мюнхенского особняка, оставленного сейчас на верного лакея. В Мюнхене он чувствовал себя спокойно и уверенно. Здесь совсем не то.

Вот уже третью ночь подряд лезут в голову тяжелые, мрачные мысли о возможной неудаче, внезапной смерти.

Здравый смысл подсказывал Бубасову, что пришла пора посвятить Георгия во все мельчайшие подробности дела. Но как ни любил он Георгия, как ни верил в него, все же не хотелось расставаться с единовластием. Разделить все с Георгием — значило признать приближение конца. А возможно ли было пойти на это, не испытывая каких-либо физических недугов и недомоганий? Просто он утомился в этом наполненном могильной тишиной доме.

Возня с шифром, запутанным им самим, до крайней степени утомила его. Но в то же время подгоняло желание скорей покончить с расшифровкой и приступить к делу. Пока нет Георгия, придется с помощью Элеоноры посмотреть, во что за истекшие годы превратилась агентурная сеть «Взлетевшего орла» хотя бы в этом городе. Возвратится Георгий, они отправятся в путешествие по стране, будут восстанавливать связи. Придется подумать над тем, чтобы Элеоноре переменить работу и не быть постоянно привязанной к одному месту. Пока Бубасов старался не думать о тех осложнениях, которые могут и обязательно возникнут в будущем.

Обычно около девяти вечера приходила Элеонора. Она своим ключом отпирала дверь. С ее приходом он оставлял работу, и они часа два беседовали. Иногда Бубасов включал приемник и слушал радиопередачи. Но это продолжалось недолго — он быстро начинал сыпать злые комментарии, и Элеонора, говоря о вредности ненужных волнений, выключала приемник.

В последнее свидание он дал ей список с шестью именами. Она должна выяснить, живут ли эти люди в городе. Теперь он желал только одного: скорей бы кончилась эта темная осенняя ночь, наступил и прошел бы день, а в девять он услышит шаги Элеоноры и затем узнает результаты первой проверки.

Бубасов закрыл дверь, тщательно запер ее и пошел в свою комнату. Там он тоже заперся на ключ» вынул из кармана брюк пистолет и положил его на стол, рядом с толстой стопой листов бумаги с именами и фамилиями людей, с которыми придется встретиться. Бубасов взял из пачки один лист и сел в кресло. Придвинув лампу, он стал перечитывать записи:

«Матвей Николаевич Снежников, 1895 г. р., сын торговца хлебом. В годы НЭПа имел в Москве два гастрономических магазина. Завербован в 1927 году. Кличка «Окорок».

«Адам Иванович Кошкинавский, 1902 г. р., ювелир. В 1930 году поджег склады с зерном. Завербован в 1925 году. Кличка «Золотой».

«Николай Петрович Голинский, 1900 г. р., настоящая фамилия Рогожский. Активный участник Ярославского мятежа против власти большевиков в 1918 году. Завербован в 1925 году. Кличка «Пуля».

«Павел Великосвятский, 1890 г. р., сын священника. Сам священнослужитель. Завербован в 1930 году. Работал бухгалтером хирургической больницы. Кличка «Карабин».

«Гаковский Михаил Ростиславович, 1900 г. р., сын генерала. В 1930 году во время коллективизации застрелил деревенского коммуниста. Завербован в 1928 году. Кличка «Корона».

«Морковцев Фавий Тихонович, 1898 г. р., сын владельца фабрики льняных тканей. Завербован в 1930 году. Работал плановиком на ткацкой фабрике имени Токаева. Кличка «Крестолюбец».


Всю свою жизнь на Западе Бубасов изображал из себя сильную личность, человека, верившего в себя и свое назначение. Он почел бы смертельным врагом всякого, осмелившегося назвать его беспочвенным мечтателем. Но в Советской Стране, очутившись совсем рядом с практическим осуществлением своей цели, он ощутил вдруг силу воздействия неприятной мысли о том, что сеть «Взлетевшего орла» за прошедшие годы вся истлела, превратилась в ничто. И теперь, глядя на листок бумаги с записями, он ощущал нечто похожее на растерянность В Мюнхене ему и в голову не приходило, что носители имен и кличек, извлекаемых шифром, могли давно измениться, забыв о том моменте в своей жизни, когда в силу целого ряда причин, а главное классовой ненависти, поддавались увещеваниям о скором крахе советской власти и давали согласие помогать людям, по-воровски приходившим из темноты и уходившим затем в темноту…

Бубасов швырнул листок на стол и помотал головой. «Нет! Не так-то просто меня сломить проклятым сомнениям!» — подумал он и со всей силой ударил по столу кулаком. Как ему сейчас необходим Георгий! Да, он, его единственный сын, нужен ему. Неудача, постигшая Олега, его гибель не волновали так сильно Бубасова, как отсутствие Георгия. Даже, может быть, и лучше, что Олега не стало. Он мог бы продать! Георгий, Элеонора — вот его опора. Неважно, что Элеонора не его кровное детище. Об этом никто не знает. Важно, что она с ним. Пусть бог даст ей удачи!

Бубасов, растянувшись в кресле, размечтался о том времени, когда все они дружно начнут поднимать сеть «Взлетевшего орла». Кое-что может сделать и Барло. При воспоминании о Барло Бубасов помрачнел. Когда-то в эмигрантском мире он подобрал его, приблизил к себе, многому научил, неоднократно выручал из неприятностей, но все хорошее, сделанное для Барло, было сплошной ошибкой… Вот и сейчас он сидит в Москве, ждет его сигнала. Но Барло поехал в СССР не ради дела, которому они все преданы, а ради Элеоноры. Барло нужна Элеонора! Но он все равно не получит ее. Даже пальцем ему не позволено будет к ней прикоснуться!

Бубасов настолько разволновался, что встал из-за стола и беспокойно стал мерять комнату из угла в угол. И тут у него созрело решение разделаться с Барло. При этой мысли Бубасов несколько повеселел, перестал бестолково носиться по комнате. Любивший всегда порядок в своем жилище, он и здесь стал по-хозяйски переставлять стулья, а покончив с ними, занялся бумагами и книгами, сваленными на столе. Взгляд его упал на список с фамилиями шести агентов, и он подумал: «Последнюю ночь вы, голубчики, спите спокойно. Придется доложить, что сделано, а главное, на что вы способны теперь…»

Окончательный расчет

Яков Свиридов в этот октябрьский день, как и в предыдущие, все еще находился во власти радостных ощущений оттого, что живет на Родине, что ему ничто не угрожает.

Уже неделю он работал шофером легкового такси. Его голубая «победа» с шахматным пояском весело бегала по улицам города. Только несколько грустнели черные глаза Свиридова, когда он вез в машине или видел на улице молоденькую девушку, чем-то напоминающую француженку Мари… Но Свиридов понимал: время залечивает всякие раны и может наступить тот счастливый момент, когда ему приглянется русская Мария.

Впрочем, в этот день Свиридову было не до сердечного вопроса. Кругом только и разговоров об искусственном спутнике Земли, запущенном советскими людьми во Вселенную. Карманы кожаной «канадки» Свиридова были набиты газетами. Он их внимательно прочитает после работы в своей квартире — в мезонине дома его друга Ивана Дубенко, где он теперь официально прописан, с отметкой в новеньком паспорте гражданина СССР.

Все такси, прибывшие к вокзалу перед приходом московского поезда, уже давно увезли в город своих пассажиров, аголубая машина Свиридова еще стояла в стороне, недалеко от справочного киоска. Открыв дверцу, Свиридов увлеченно разговаривал о волнующем научном событии с усатым пожилым железнодорожником.

Наконец собеседник Свиридова, глянув на часы, беспокойно вскрикнул и торопливо побежал на товарный двор станции. Свиридов оглянулся и, не увидев желающих поехать с ним, развернув одну из газет, углубился в чтение.

За этим занятием и застал его лейтенант Томов. Свиридов впервые видел лейтенанта в коричневом демисезонном пальто и серой фетровой шляпе, а поэтому, занятый мыслями о прочитанном, не сразу узнал его. Распахнув дверцу машины, он радостно крикнул:

— Николай Михайлович! Подвезти?

Томов просунулся в машину и тихо, но торопливо сказал:

— Я вас разыскиваю с утра! Немедленно поезжайте в гараж. Сдайте машину и несколько дней сидите дома. На улице не показывайтесь…

Свиридов удивленно поднял брови:

— Что случилось?

Томов оглянулся и шепнул:

— Старик Бубасов в городе.

— «Моцарт»?

— Да.

— Скажите, где он, и я доставлю его к вам!

— Яков Рафаилович, не до шуток! Пока можно было, мы не говорили вам. Сегодня быть на улице вам рискованно. Поезжайте немедленно!

Томов отошел от такси и направился к «победе» зеленого цвета, стоявшей у выезда с привокзальной площади.

Свиридова взволновало не столько сообщение о появлении Бубасова, сколько необходимость прекратить работу. Он надвинул на глаза кепку и, сердито ворча под нос, стал складывать недочитанную газету. Когда со стороны билетных касс показался мужчина с чемоданом и остановился около такси, Свиридов, не глядя на него, сердито открыл дверцу.

В машине Свиридова, в силу стечения обстоятельств, оказался Иштван Барло. Не дождавшись вызова Бубасова и сгорая от нетерпения увидеть Элеонору, он по собственной инициативе покинул Москву, где был в качестве туриста. В этом городе Барло впервые. Осторожность заставила его первым делом осмотреться. Поэтому он и задержался в вокзале, а на площади появился, когда прибывших с поездом уже никого не было. Барло не любил толпу. Он предпочитал, когда вокруг него все хорошо просматривается и грозящая опасность может быть замечена сразу.

Автомашина «победа» зеленого цвета, стоявшая в стороне, предназначалась для Барло, о туристском вояже которого уже были оповещены местные чекисты. Томов и Чижов, сидевшие в зеленой «победе», изумленно переглянулись, увидя, как Барло, оставив наконец вокзал, направился к машине Свиридова, который почему-то задерживается с отъездом. Но исправить положение было уже немыслимо — Барло сел в машину Свиридова.

Осмотревшись в машине, Барло онемел. Рот его открылся и пальцы рук застыли: за рулем такси сидел собственной персоной бубасовский агент «Гофр», который, по сообщению Георгия, погиб.

Свиридов, несмотря на фантастическую неожиданность, не растерялся.

— Вот и пришлось встретиться, господин Барло, — давая машине полный ход, сказал он. — Изволили пожаловать к нам?…

— Я вам заплачу, господин Свиридов, только ради бога отпустите меня, — шептал Барло, пытаясь дрожавшей рукой поправить съехавший на сторону галстук-бабочку.

Едва сдерживая бешенство, вызванное предложением Барло, Свиридов мотнул многозначительно головой на заднее окошечко.

Барло оглянулся и, увидев следовавшую за ними едва не впритирку зеленую машину, понял все и, словно пришибленный, съежился на сидении…

Но с этого только начинались огорчения Барло.

Переступив порог кабинета на третьем этаже управления КГБ, он увидел живым и невредимым того майора, которого они считали погибшим вместе с Олегом.

Через несколько минут вошел с улыбкой на лице красивый спутник майора, прогуливавшийся вместе с ним по Карловым Варам. Теперь Барло окончательно растерялся и тоскливо подумал: «Что я наделал! Элеонора попалась… Или она заодно с ними?» Он опустил голову и, не смея взглянуть на рассматривающих его двух довольных людей, думал о том, как ему выкрутиться из создавшегося положения.

— Ваше имя и фамилия, национальность? — спросил Бахтиаров.

— Барло. Иштван Барло, венгр, — подняв голову и вяла улыбнувшись жабьим ртом, ответил Барло.

— А русское имя, которое вам было дано при рождении в России, в тысяча девятьсот пятом году? — насмешливо спросил Бахтиаров.

Барло шевельнул подбритыми русыми бровями и, несколько помешкав, тихо ответил:

— Аполлон Геннадьевич Скулевский…


* * *

Наступил вечер, сменивший день, ставший для Жаворонковой незабываемым: утром, в присутствии начальника управления КГБ генерала Чугаева, Ивичева и Бахтиарова, состоялась взволновавшая ее беседа с председателем облисполкома, и она написала заявление в Верховный Совет о принятии ее в число граждан Советского Союза под именем Элеоноры Ивановны Тарасовой…

В восьмом часу Жаворонкова вышла из своей квартиры. Она считала полезным побыть подольше на свежем воздухе перед последней встречей с Бубасовым, подготовить себя. Безусловно, не представляло для нее сложности вручить ему результаты проверки его агентуры, но вот узнать тайну шифра… Над этим придется поломать голову… и тем не менее Жаворонкова надеялась. Мысль о шифре Бубасова занимала ее последние часы неотступно. Толчок к действиям в этом направлении дал ей сам Бубасов: во время последней встречи он сказал, что тем же способом сделал недоступными для непосвященных, помимо списков агентуры, и другие, не менее важные данные, как имеющиеся при нем, так и оставленные в Мюнхене…

Сказанное Бубасовым взвинтило Жаворонкову. Она знала, что шифровальщики КГБ все это время тщетно трудятся над расшифровкой перефотографированных бубасовских списков. Они применяют все известные приемы и комбинации приемов, но проникнуть в абракадабру Бубасова не могут. Чекистам приходится терпеливо ждать, когда Бубасов сам закончит расшифровку. Только это и отдаляло момент его ареста.

Когда Жаворонкова сказала о своем намерении проникнуть в тайну шифра, ни Ивичев, ни Бахтиаров не стали ее отговаривать. Ивичев только сказал: «Попробуйте. Почувствуете, туго, не будет поддаваться, оставьте и ничего рискованного не применяйте. Помните: достаточно и того, что вы сделали…»

Ровно в девять, открыв своим ключом дверь дома на Речной улице, Жаворонкова вошла. Бубасов встретил ее в прихожей. На нем был черный костюм и белая сорочка с черным узеньким галстуком. Лицо старика было чисто выбрито, и, терзаемый нетерпением, он выглядел осунувшимся и больным.

— Вы плохо себя чувствуете, отец? — заботливо спросила она.

Не отвечая, Бубасов жадно протянул к ней руку.

Всматриваясь в его искаженное лицо, Жаворонкова отдала ему шесть листочков справок адресного бюро, сколотых проволочной скрепкой.

В комнате Бубасов рассмотрел справки. Только на одной из них он увидел: «Выбыл в 1940 году», а на остальных: «Умер», «Умер», «Умер»…

Швырнув на пол бумажонки, Бубасов ринулся к столу и схватил пачку покрытых записями листов. Потрясая ими над головой, он крикнул:

— Если эти подлецы вздумали подохнуть, то вот сколько у меня еще этого христового воинства!..

Он продолжал выкрикивать какие-то бессвязные слова, русские и немецкие, снова русские, в исступлении шелестя бумагой над седой взлохмаченной головой. Глаза его сверкали, лицо перекосилось.

Жаворонкова положила на стул пальто, сняла шляпу и терпеливо ждала, когда вспышка погаснет.

Внезапно Бубасов умолк, застыл на несколько мгновений с поднятыми руками. Им овладела устрашившая его мысль: «Взлетевший орел» теряет крылья… теряет опору… падает в бездну…» Затем он, словно подкошенный, рухнул в кресло перед столом, и его руки с шумом смяли листы бумаги.

Жаворонкова бледная, но спокойная подошла к Бубасову, взяла его руки, пытаясь остановить их судорожное движение:

— Поберегите себя. Вы чрезмерно утомились.

Ровный тон, прикосновение Жаворонковой подействовали на Бубасова. Он разжал пальцы и выпустил скомканные листы. Она стала бережно расправлять бумаги, невольно прочитывая отдельные имена, фамилии, клички агентов.

Бубасов угрюмо уставился на ее руки. Когда все листы были уложены в пачку, он одобрительно кивнул и, вновь загоревшись, с хрипотой в голосе сказал:

— Пусть нас мало осталось, Элеонора, но бороться мы обязаны. Мы еще покажем себя! — он выпрямился и, стукнув кулаком по столу, крикнул: — Я еще не исчерпал тот яд, которым напоили меня в семнадцатом году! Пусть сорок лет борьбы за моей спиной, но я по-прежнему силен для борьбы с господами коммунистами!

Жаворонкова села на стул сбоку стола и мягко сказала:

— Успокойтесь, прошу вас.

Бубасов, как бы соглашаясь с ней, закрыл глаза и замер в неподвижности.

Жаворонкова украдкой взглянула на свои часы.

— Вам много еще осталось работать? — тихо спросила она.

— А что? — открывая глаза, встрепенулся Бубасов и окинул ее внимательным взглядом.

Жаворонкова, прямо глядя на него, ответила:

— Надо скорей закончить расшифровку и начать действовать. Неудача, постигшая нас здесь, еще ни о чем не говорит. Не все же, черт возьми, убрались к праотцам!

Это было сказано резким, по-хозяйски звучащим тоном. Бубасов внимательно рассматривал Жаворонкову, как бы открыв в ней какую-то новизну. Ничего не сказав, он только шевельнул челюстями, словно раскусив что-то.

Она, выждав несколько, продолжала:

— Почему бы мне не заняться расшифровкой? Познакомьте меня с ключом… Вам вредно чрезмерное утомление…

Бубасов повел плечами, исподлобья, с тяжелой пристальностью глянул на Жаворонкову. Она не дрогнула. Лицо ее выражало полное спокойствие, взгляд был чист и светел.

Наконец он сумрачно проговорил:

— Нельзя! Даже Георгию не открыл секрета…

Наступило молчание. Он взял ее за руку:

— Не обижайся! Мой шифр — недоступная тайна. Других тайн у меня от тебя нет. Пусть только шифр будет недоступной тайной… К тому же я все закончил… Да, все!

— Закончили! — воскликнула Жаворонкова. Она была подавлена. Для нее стало очевидным: ей не узнать тайну шифра. Старик зорко охраняет ее.

Бубасов, взглянув на Жаворонкову в этот момент, увидел в ее лице нечто такое, что заставило его быстро опустить глаза, снова посмотреть на нее, как бы вчитываясь в ее мысли, и опять насупиться, усиленно перебирая на столе бумаги. В эти мгновения, впервые после их встречи в Карловых Барах, он с явным недоверием подумал о Жаворонковой. «А что, если она — только вход в расставленную для меня ловушку?» От этой мысли в нем, как от спички, сразу вспыхнул буйный костер других жарких мыслей и догадок: «Почему внезапно потребовалось уехать Георгию?», «Зачем Георгий прихватил с собой «Серну»?», «Уничтожен ли Георгием «Гофр»?»… Для Бубасова, много повидавшего на своем веку, вдруг все совершившееся с ним в последние дни предстало в тревожном свете. В мозгу, словно солдаты из засады, стали подниматься одна за другой проверочные меры… «Но что сделать сейчас, сразу?…».

Скрывая внезапно обострившуюся настороженность, Бубасов с самым беспечным видом вынул из кармана большую пачку листов бумаги и стал рассматривать их. Делал он это, нисколько не таясь от Жаворонковой. Это были черновики расшифровки, покрытые цифрами и буквенными значками.

При взгляде на эти бумаги в руках Бубасова Жаворонкова подумала: «Если вникнуть в смысл записей, сопоставить их с уже расшифрованными списками, то будет понятен ключ шифра…» Она как бы окаменела у стола от испытываемого внутреннего напряжения. А Бубасов тем временем все с прежней же подчеркнутой беспечностью рассматривал каждый лист и, надорвав его, неторопливо бросал на край стола…

Волнение и соблазн, испытываемые Жаворонковой, были настолько огромны, что она, опасаясь лишнего жеста, выдавшего бы ее, отошла от стола. Только не видеть! Бубасов проводил ее взглядом. Пока она у кровати нервно взбивала смятую подушку, он продолжал надрывать листы, делая это нарочито медленно.

Наконец, тоже не выдержав напряжения, он спросил:

— Ты поужинаешь со мной?

— Что-то не хочется, — ответила она и, не удержавшись, бросила быстрый взгляд на стол. Листы бумаги, будто поддразнивая ее, лежали на прежнем месте. Отводя глаза, добавила:

— Нестерпимо тянет спать. Устала…

— Почему бы тебе не переночевать здесь? — вкрадчиво спросил Бубасов, окончательно зажженный недоверием и решивший, не выяснив истины, не выпускать Жаворонкову из дома.

— Спать могу только у себя, — сказала она, взглянув ему в глаза, — только дома, на своей постельке…

Бубасов неопределенно улыбнулся. Она усталой походкой приблизилась к дивану и села. Потянувшись, сказала:

— Вот вы, отец, недавно сказали о недоступной тайне…

— Говорил, — насторожился Бубасов.

— Это выражение я слышу сегодня второй раз.

— Кто еще говорил?

— В поликлинике после работы слушала лекцию о международном положении. Лектор доказывал, что защитники капиталистического строя не понимают морали советского человека, который ради общего блага, не считаясь с личным, идет на подвиги. Лектор сказал, что такая мораль советских людей для защитников капитализма — недоступная тайна!..

Бубасов даже как-то привскочил на месте, услышав это. Он подошел к Жаворонковой и, склонив побагровевшее лицо, крикнул:

— Коммунистическая пропаганда! Ты их не слушай! Никогда не слушай!

Она сделала успокаивающий жест, которым хотела выразить, что и сама это хорошо знает, но про себя подумала: «Для тебя и тебе подобных мораль советского человека действительно самая недоступная тайна!» Вслед за этим она почувствовала прилив какой-то бурной радости. Опасаясь, как бы Бубасов не подметил ее возбуждения, она сладко потянулась на диване, вытягивая вперед руки, и мельком взглянула на часы. С минуты на минуту в дом войдут чекисты. Ей пора уходить. Пусть ей не удалось узнать тайну шифра, ее не очень-то осудят за это… Ее вдруг нестерпимо потянуло вырваться за пределы этих стен. Она ловким движением поднялась на ноги:

— Мне пора!

— Придешь завтра? — рассматривая Жаворонкову, медленно спросил Бубасов. Ему надо было что-то говорить в этот момент…

— Обязательно, — ответила она, подходя к стулу, на котором лежала ее одежда. Она медленно надела шляпу и накинула на руку пальто. — Спокойной ночи, отец! Отдыхайте.

Жаворонкова направилась к двери.

— Элеонора, — остановил Бубасов.

Она обернулась.

— Будь добра, сожги этот хлам, — закончил он, рукой показывая на бумаги, лежавшие на краю стола.

Жаворонкова посмотрела на стол. Здесь выдержка ее ослабила свои тормоза, вновь охватила надежда самой проникнуть в тайну шифра. Глаза ее вспыхнули? Испытывая глубокое волнение, приблизилась к столу. Не решаясь взглянуть на Бубасова, она взяла бумаги, прижала их к груди и поспешила из комнаты, сопровождаемая его тяжелым взглядом.

Очутившись в неосвещенном коридоре, она прислушалась. В доме стояла глубокая тишина. Пробираясь на кухню, Жаворонкова отделила от пачки несколько листов и, быстро сложив их, торопливо спрятала под платьем на груди. Она действовала словно в каком-то забытьи. Машинально включила на кухне свет и бросила бумаги на шесток большой русской печи. Дрожащими руками чиркнула спичку. Небольшой костер вспыхнул, и синеватые струйки потянулись в черную пасть дымохода.

Жаворонкова не слышала шагов Бубасова. Только вздрогнула, услышав сказанное им:

— Пошевелить надо…

Не оборачиваясь, она взяла на шестке небольшую проволочку и стала ворошить пепел, наклоняясь к огню. Ей нестерпимо жгло щеки, но она не решалась расправить спину.

— Спалишь волосы, — насмешливо прозвучало над ухом.

Она инстинктивно откинула назад опустившиеся к щекам волосы. В этот момент Бубасов рукой нащупал спрятанные у нее на груди под платьем бумаги.

Резким движением Жаворонкова вывернулась и очутилась в узком пространстве между стеной и печкой, лицом к лицу со взбешенным Бубасовым. Он еще не в состоянии был что-то говорить и только издавал рычание. Наконец у него вырвалось:

— Ты, подлая, предала нас!

Похолодевшими руками Бубасов схватил Жаворонкову за воротник и рванул, разрывая платье до пояса. Выпали на пол испещренные значками листы бумаги. Бубасов хотел было нагнуться за ними, но подался к Жаворонковой и в ужасе крикнул ей в лицо:

— Где Георгий?! Где мой сын?!

Она с силой оттолкнула его к маленькому столику у стены, проговорила спокойно и твердо:

— Ни вам, господин Бубасов, ни Георгию не место на нашей земле!..

И этим было сказано все. Пальцы задыхающегося от злобы, ненависти и страха Бубасова легли за спиной на что-то тяжелое — электрический утюг. Швырнул его, метя в голову Жаворонковой. Она не успела нагнуться. Удар пришелся по виску. Вскрикнув, Аня упала. Рука Бубасова невольно потянулась в боковой карман пиджака за пистолетом. Глядя на залитое кровью лицо Жаворонковой, он хотел теперь одного: бежать скорей из этого дома, из этой страны… Но было поздно…

…Когда машина «Скорой помощи» с потерявшей сознание Жаворонковой выезжала со двора, потрясенный Бахтиаров в отчаянии бросился было следом. Полковник Ивичев нагнал его, взял под руку, говоря при этом:

— Вадим Николаевич, рана не смертельна. Врач так и сказал… Да очнись же, тебе говорят!

И Бахтиаров, придя в себя, уже отчетливо воспринял слова:

— Пойми, дорогой, она не для того родилась второй раз, чтобы вот сейчас так и умереть. Слышишь?

1961


ОШИБОЧНЫЙ АДРЕС

Темнота делала по небу последний вираж.

В проеме окна, на пятом этаже одного из домов Алма-Аты, сидел в восточной позе полный старик. Одутловатое лицо пересекали седые усы. Аккуратно стриженая бородка удлиняла короткий подбородок. Белые лохматые брови и курчавые ровные волосы указывали на почтенный возраст. На плечах висело мятое серое пальто, полы были загнуты под колени.

Временами старик запускал руку в наружный карман пальто и извлекал горсть грецких орехов, раскладывал на подоконнике. Взяв пару орехов, он напрягался, прикусывал нижнюю губу и так сидел до тех пор, пока в кулаке не трещал раздавленный орех. Тогда старик разжимал пальцы и пускал в ход вторую руку, вооруженную проволочным крючком. Скорлупки выбрасывались за окно, летели вниз навстречу гаму густонаселенного двора. Старик собирал крупинки ядра на ладонь, ссыпал в рот и жевал долго и с наслаждением. При этом глаза его почти затягивались веками, и нельзя было понять, куда он смотрит и смотрит ли.

Снизу послышался яростный собачий лай. Старик склонил голову и стал вглядываться в сумрак. В узком углу между заборами какой-то парень веником хлестал пса, забавляясь его беспомощной защитой. Лай, визг, смех, создаваемые этой парой, пока не привлекали внимания жильцов, привычных к постоянной дворовой шумихе; и только когда истошный вопль промчался по этажам, окна стали тесны от любопытных физиономий. Парень и собака мчались в разные стороны, испуганные лязгом бутылки, лопнувшей от удара о кирпичную стену.

Старик потер плечо и тихонько рассмеялся. Он был доволен своим вмешательством.

— Хулиганим, гражданин Степкин.

Старик обернулся и с раздражением буркнул в темноту комнаты:

— Кто шляется? Катись вон!

Вошедший повернул выключатель. В углу, над незаправленной постелью, засветилась лампочка под газетным абажуром. Модно одетый мужчина у двери разглядывал старика.

— Кто такой? — снова буркнул старик, сползая с подоконника. Два ореха стукнулись о пол и покатились. Старик ловко поймал и тот и другой, сунул в карман давно неглаженных брюк и подошел к незнакомцу.

— Оглох? Чего надо?

— Я Крошкин, — сказал посетитель, прошел мимо старика к окну, закрыл рамы.

Старик насупился.

— Крошкин, Мышкин, Краюхин… На кой лях мне твои буквы… С чем явился?

— Заприте дверь, — потребовал незнакомец, не глядя на старика, и сел на единственный в комнате стул.

Пока Степкин поворачивал в замке ключ, он понял, зачем пришел этот тип с пристальным взглядом и непринужденными манерами. Обернувшись к гостю, старик увидел разложенные у того на коленях три карты: трефовый и крестовый короли, а в середине червонный туз. Таков был условный знак, оставленный Пирсоном.

Крошкин убрал карты и пригласил хозяина сесть на постель. Говоря очень тихо, неторопливо, гость перечислил ему все этапы его биографии. И старик волей-неволей восстанавливал вехи своей жизни…


Ксенофонт Мыкалов родился в Ярополье в 1890 году. После смерти отца оказался обладателем крупного капитала, а женившись на богатой невесте, приумножил состояние. Через три года жена родила девочку, а еще через год умерла. Мыкалов не был удручен. Он почувствовал себя свободным, а заботу о воспитании дочери возложил на сестру жены — престарелую Марию Огурцову.

Еще в тысяча девятьсот десятом году, находясь с женой в заграничном путешествии, Мыкалов во время кутежа был завербован в Карлсбаде германской разведкой. Ровно через год его разыскал представитель фирмы «Купс и Альбери». В вежливой форме немец категорически потребовал развернуть шпионскую деятельность.

В шпионаже Мыкалова заподозрил полковник Мужневич и в пьяном виде проболтался. Мыкалов застрелил полковника в его собственной спальне.

Война четырнадцатого года нарушила связь Мыкалова с разведкой Германии. Одно время он побаивался разоблачения, потом успокоился.

Когда в Ярополье в восемнадцатом году вспыхнул белогвардейский мятеж, Мыкалов был одним из его активных участников. Но в разгар мятежа, поняв, что авантюра обречена на провал, Мыкалов тайно покинул Ярополье, захватив припрятанные ценности. Вместе с ним ушел его неизменный собутыльник Иван Сидорович Степкин, уроженец Ярополья. В пути Степкин заболел и умер около Валдая. Мыкалов сжег свой паспорт и с августа восемнадцатого года стал Степкиным, не рассчитывая когда-либо возвратиться в Ярополье.

Первое время Мыкалов подвизался в Смоленске, затем перекочевал в Дорогобуж, где вступил в сожительство с одной вдовой и стал вести ее хозяйство. В дальнем углу огорода он спрятал ценности, унесенные из Ярополья. Прожив с вдовой шесть спокойных лет, однажды ночью Мыкалов исчез, оставив женщине веселую, юмористическую записку, объясняющую невозможность дальнейшей совместной жизни.

Привыкнув к широкому образу жизни, в годы нэпа Мыкалов быстро растранжирил свое богатство. Специальности он не имел и работал то агентом по снабжению, то счетоводом. С течением времени научился быть внешне скромным и незаметным. Везде, где работал в последующие годы, Мыкалов-Степкин сходил за исполнительного служащего. Иногда даже выступал на профсоюзных собраниях, писал заметки в стенные газеты. Так он и шел по жизни, сходя за простого, одинокого человека, всю жизнь проработавшего за конторским столом.

Мыкалов всегда с жадностью набрасывался на сообщения в газетах о Ярополье; других источников информации у него не было. В тридцать четвертом году, будучи в командировке в Архангельске, Мыкалов неожиданно встретился с яропольским знакомым Вседуховским. До революции Вседуховский занимался адвокатской деятельностью, теперь был юрисконсультом одного из яропольских заводов. От него Мыкалов узнал, что его дочь Людмила жива, вышла замуж за инженера-резинщика, работает вместе с мужем на большом шинном заводе. Мыкалов просил Вседуховского не рассказывать о нем в Ярополье. Они солидно выпили, вспомнили старину, повздыхали, и, опьянев, Вседуховский признался Мыкалову в сокровенных намерениях покинуть страну. Платя за откровенность, Мыкалов рассказал, как он стал Степкиным.

Прошло четыре года. Мыкалов работал счетоводом в расчетной конторе строительства Старомышского комбината. Тут он понял, что встреча с Вседуховским не прошла бесследно и подтвердила его старые догадки о связи Вседуховского с иностранной разведкой. На строительство прибыл американский специалист мистер Пирсон. Мыкалов случайно два раза встречал иностранца на территории стройки и заметил, что тот очень пристально смотрит на него. И вскоре, во время обеденного перерыва, когда Мыкалов один находился в конторе, заканчивая ведомость на выдачу зарплаты рабочим, в барак зашел Пирсон. Он сел верхом на стул около его стола, не вынимая из сжатых губ потухшую трубку, сказал по-русски: Вы не Степкин, а Мыкалов Ксенофонт. Вы скрываетесь от советских органов. Причины мне известны. Или вы будете выполнять мои приказания, или… в противном случае вы превратитесь в тюремного астронома…

Мыкалов разглядывал тяжелое, точно высеченное из камня, лицо американца и лихорадочно соображал, искал увертку.

Пирсон посмотрел на дверь.

— Не разыгрывайте глухонемого.

Мыкалов игриво улыбнулся.

— Вы ошиблись адресом, дядя. Это комичное недоразумение.

Лицо американца еще больше окаменело, и он зло прошептал:

— Может быть, напомнить?

Он встал, уперся в край стола большими веснушчатыми руками, приблизил к Мыкалову лицо и, касаясь его носа вонючей трубкой, скрипнул зубами.

Мыкалов не дрогнул под цепким взглядом.

— Бросьте притворяться, Ксенофонт. Вы отлично понимаете суть нашей «лирической» встречи. Вам мерещатся деньги — получите деньги. Мы завалим валютой упитанную фигуру Мыкалова с головы до пят, как заваливают землей покойника… А сейчас я ухожу. Надо остерегаться… Встретимся еще раз, в другом месте…

Мыкалов нахмурился.

— Катитесь, Пирсон, к чертовой бабушке, пока я не позвал охрану.

Американец грохнул кулаком по столу. Чернильница подпрыгнула, перевернулась и залила ведомость на зарплату, над которой с утра трудился Мыкалов.

— Мы не немцы и цацкаться не станем. Дурень… Вы, как участник Яропольского мятежа, знаете, что все мятежи подавляются силой. И таких мятежников в нашей стране мы награждаем пулей. Передайте на том свете привет Степкину Ивану Сидоровичу.

— Пардон… Я обязан был проверить вас. Что вам угодно? — Мыкалов взял тяжелое пресс-папье и стал прикладывать к чернильной луже. — Но учтите, я не опытен. И долгое время был в простое.

— Чепуха! Научим!

— Мне сорок девятый год. Учиться поздно…

— А старый опыт?

— Я не понимаю, о чем вы?…

— Хотите в лагерь?!

Опустив голову, Мыкалов срывал с пресс-папье намокшую бумагу. Американец вплотную подошел к нему.

— Сколько я получу за это? — тихо спросил Мыкалов.

— Наконец-то детский лепет кончился…

Пирсон склонился к заросшему волосами уху Мыкалова.

Так в один из дней тысяча девятьсот тридцать восьмого года американский разведчик Пирсон привлек к шпионской работе Мыкалова. Новые хозяева прекрасно были осведомлены о сотрудничестве Мыкалова в германской разведке в дореволюционной России. Пирсон вручил агенту крупную сумму денег, взял расписку и письменное согласие на вербовку.

— Перебирайтесь в Сталинград, на тракторный, — предложил Пирсон. — Там с вами свяжутся наши люди.

Объяснив способ связи, Пирсон ушел. Больше Мыкалов американца не встречал. Проходили месяцы, годы, а его никто не тревожил.

Во время войны Мыкалов оказался в занятом фашистами Смоленске. Его тянуло к старым хозяевам. Он добился свидания с гитлеровским генералом, все рассказал о себе, за исключением эпизода с Пирсоном.

Может, вы хотите быть бургомистром города Ярополья, когда наша могучая армия возьмет его? — коверкая русские слова, спросил генерал.

— Это моя мечта, господин генерал, — обрадовался Мыкалов, сгибая спину.

Но под ударами Советской Армии фашисты вскоре удрали из Смоленска, и Мыкалов перебрался в Алма-Ату, устроившись там счетоводом в одну из торгующих организаций.


…— Чем могу быть полезен? — спросил Мыкалов, когда Крошкин с иронией огласил смоленский эпизод.

— Надо ехать в Ярополье.

Мыкалов умоляюще прокричал:

— Если я так необходим, дайте другое задание…

— Не орите! И не прикидывайтесь ягненком. Когда была война, кто хотел властвовать в Ярополье? Ваше величество!

— Я был моложе.

— Ерунда! Какие-то семь, пусть даже десять лет не имеют значения.

Спорить с Крошкиным было бесполезно.

— В чем суть моего задания? — не без интереса спросил Мыкалов.

— Первое — вымолить прощение у дочери. Затем выполнить главную цель: добыть сведения о секретных работах, которые ведет инженер Шухов по синтетическому каучуку.

— Я не представляю, как?

— Что не представляете?

— Все! — с нескрываемым раздражением буркнул Мыкалов. — Что я должен сказать дочери, под каким видом к ней явиться?

— Явитесь как блудный отец, полный раскаяния, мольбы. Вы стары, вам нужен приют, вам необходимо ласковое внимание и участие. И кайтесь, кайтесь без конца. Разжалобите! Но учтите: ваша дочь коммунистка. Она начальник цеха и видный на заводе человек. Я, конечно, не знаю, что она о своем происхождении наговорила, когда вступала в партию. Во всяком случае ваше появление не будет для нее розовым событием. Если она особенно заартачится, не настаивайте на постоянном жительстве у нее, а просите о временном приюте. У вас теперь другое имя. Пусть выдает вас за какого-нибудь дальнего родственника… На месте сориентируетесь. Но она может и выдать. Да, не исключена вероятность. Продумайте во всех деталях свою биографию, которую преподнесете ей. Должна быть трогательная картинка с определенной дозой маленьких радостей, более солидной дозой страданий, огорчений. Актерскому мастерству, Ксенофонт Еремеевич, не мне вас учить. Еще вопросы?

— Все ясно, — иронически бросил Мыкалов. — Шухов свои секретные изобретения держит дома. Я обляпаю дело за один день.

— Дорогой мой коллега, я немного больше вашего знаю инженера Шухова. Он энтузиаст дела, несколько рассеянный. Возможно, в его карманах иногда бывает записная книжка, возможны случайные разговоры с женой…

— Так можно годами находиться рядом и ничего не узнать. В записной книжке специалиста не всегда и специалист той же отрасли разберется.

— Согласен, — вставая со стула, отозвался Крошкин. — Важно побыть около него, изучить поведение. В крайнем случае пойдем на уничтожение, если будет выгодно или необходимо…

Крошкин замолчал, быстро шагнул к Мыкалову и схватил его за руку. Старик упругим движением освободился и буркнул:

— Силенка еще есть…

— Я не то… Смотрю, что это у вас на руке?

— Родимое пятно. Похоже на сердце. Не правда ли?

Мыкалов выставил руку и покрутил кисть.

— К вашему сведению, о моей примете известно в Ярополье.

Крошкин промолчал, отошел к двери.

— Завтра в десять утра будьте готовы. Доброй ночи.

— Счастливо не споткнуться.

Крошкин повернул выключатель, и когда Мыкалов присмотрелся к темноте, гостя не было.

Мыкалов повалился на постель, вытянулся, укрывшись пальто, и попытался заснуть. Не спалось. Он достал из кармана два ореха, зажал в кулаке и напрягся, прикусив нижнюю губу. Один орех треснул.

— Так-то, — удовлетворенно прошептал Мыкалов, ссыпал осколки на стул, лег на спину и тихо рассмеялся, смотря в бледный квадрат потолка.

За пределами комнаты слышалась музыка; то громко, то тихо спорили два голоса, словно спорщики разместились на качели; в окно залетали паровозные гудки; отсветы огней расчертили противоположную голую стену, тени на ней напоминали все, что угодно… Сердце билось явственно и ровно. Старик подсчитал пульс и остался доволен.


Солнечным утром, во второй половине июля, к вокзалу города Ярополья подошел пассажирский поезд. В числе приезжих на перрон сошел Мыкалов. На нем было серое пальто, обновленное в чистке, старательно отутюженное, и чистый старомодный соломенный картуз. Крупные, в рыжеватой оправе очки скрывали брови и глаза. Лицо приобрело добродушное выражение; обычная угрюмость скрадывалась, походила на озабоченность. Одной рукой старик прижимал к груди черную витую трость, в другой нес небольшой чемодан. «Как из бани», — подумал Мыкалов, разглядывая в газетной витрине свое отражение.

На привокзальной площади, отделившись от толпы, старик осмотрелся и сразу вспомнил: здесь вот, слева, была извозчичья биржа и трактир Кузьмы Бадейкина, справа — ряд низеньких деревянных домиков, выкрашенных охрой, в центре площади — ухабистая, выложенная булыжником мостовая. В те времена маленький трамвайный вагончик появлялся перед вокзалом раз в два часа.

Теперь все было по-другому: площадь расширилась, в центре ее — сквер; трамвайные вагоны то и дело подходят один за другим, проносятся легковые автомашины; важно покачиваясь, проходят автобусы, поблескивая темно-красной лакировкой кузовов и широкими стеклами окон. Магазины и ларьки длинной цепью вытянулись на правой стороне площади, а левую занимают высокие каменные дома. И многолюдия такого никогда тут раньше не бывало.

В отдаленном углу сквера старик сел на скамейку, поставил рядом чемодан, по другую сторону положил трость. Скамейка стояла среди кустов акации, и только с одной стороны к ней вела песчаная дорожка.

Прошло несколько минут, в течение которых старик внимательно осматривался. Потом встал, проверил, нет ли кого в кустах за скамейкой, снова сел, расстегнул пальто и вынул из внутреннего кармана пиджака порыжевший бумажник с помятыми краями. Разложив его на толстых коленях, он извлек фотокарточку, наклеенную на картон с золоченым обрезом. С пожелтевшего снимка весело улыбался пухлый, с холеным лицом, пышными усами и черной бородкой молодой мужчина во фраке, пестром жилете и цилиндре на голове. В левом нижнем углу фотокарточки — тисненая фамилия владельца известной до революции яропольской художественной фотографии.

Бережно спрятав фотокарточку, единственную памятку о молодости, старик вздохнул, тревожно подумав: «Узнают или нет?»

Он приподнял правую руку, растопырил пальцы и рассматривал кисть, поворачивая во все стороны. Родимого пятна не было. Об этом позаботился Крошкин. На другой день после вечернего посещения он отвел Мыкалова на окраину города, в дом старинной постройки, где проживал старец с крашеными волосищами и багровым носом. Мыкалов пробыл в доме десять дней, ежедневно час проводя в обществе молчаливого хозяина. Все происходило в комнатушке, заставленной склянками с порошками и жидкостями. Путем татуировки красками старец придал родимому пятну нормальный цвет кожи…

На дорожке появился мужчина. Уткнувшись носом в газету, он медленно приближался с явным намерением сесть на скамейку. Старик подхватил чемодан и трость и зашагал прочь. На трамвайной остановке оглянулся и юркнул в запыленный вагон.

Всю дорогу Мыкалов тайком вглядывался в лица людей. Выйдя в центре города, он еще с час блуждал по улицам, меняя троллейбус на трамвай, трамвай — на автобус, и под конец снова на трамвае прибыл к другому вокзалу, в противоположном краю города. Постояв у газетной витрины и убедившись, что за ним не следят, он направился в одну из узеньких улиц вблизи станционных путей.


Дом номер восемь — маленький, с облупленными стенами, небольшими окнами — обнесен рыжим забором. Заросли крапивы и травы уютно чувствуют себя под ним. Дом принадлежал Марии Ивановне Крошкиной, кладовщице одного из цехов шинного завода. Крошкиной он достался по наследству от тетки, умершей лет десять назад. В нем было две квартиры: в одной проживала сама владелица с дочерью Женей, ученицей девятого класса, а в другой — глухая одинокая старуха Грибова, с утра до вечера занятая вязанием чулок и перчаток. Крошкина могла бы иметь и более выгодного квартиранта, но она знала, что у Грибовой имеются деньги, которые та прячет в большом мешке с нитками и лоскутками. По предположению Крошкиной, Грибова должна была скоро умереть, и можно было бы воспользоваться ее заманчивым мешком.

В это утро хозяйка и дочь встали, как всегда, рано. За завтраком Крошкина, вспоминая вчерашнюю вечеринку по случаю дня рождения Жени, затараторила:

— Красивая ты у меня, Женька. Тебя одеть надо как следует. Пусть завидуют!

Женя удивленно приподняла брови. Лицо ее не имело ни малейшего сходства с грубоватыми чертами матери.

Серые глаза под длинными темными ресницами смотрели открыто и прямо. Русые волосы обрамляли загорелое лицо. Красиво очерченные губы всегда были чуточку приоткрыты.

— То есть? — Она поднялась из-за стола, отошла к окну и ссыпала в аквариум крошки.

— Помимо новой школьной формы следует заказать выходное платье из наилучшего крепдешина, купить модельные туфлишки и о приличном зимнем пальто пора подумать, — заключила Крошкина, взбивая рукой свою прическу.

Девушка рассмеялась. Смех раззадорил мать. Шлепая босыми ногами, она протопала к комоду, открыла нижний ящик, разворошила белье и показала сберегательную книжку.

— Вот смотри. Твоя мама умница. Золотко, а не мама… Тридцать девять тысяч…

Палец с розовым ноготком уперся в последнюю строчку, и Женя увидела цифры.

— Где ты нашла?

Вопрос прозвучал строго. Крошкина не придала значения, усмехнулась. Спрятав книжку в глубокий карман пестрого халата, она уселась на диван, закурила и со всеми подробностями, увлеченно и хвастливо, рассказала, откуда у нее появились большие деньги. Сразу же после войны занялась скупкой и перепродажей различных вещей. Научилась доставать то, чего не хватало в магазинах. В своем откровении Крошкина не употребляла слова «спекуляция». Нет, она применяла выражения: «умение жить», «расчетливость».

Заметив настороженность дочери, Крошкина перестала тараторить и встревоженно спросила:

— Что с тобой?

Женя ответила не сразу. Она смотрела на стену поверх головы матери, глаза едва сдерживали слезы, лицо горело.

— Глупая я, глупая, слепая. Все можно было заметить давно… Так вот чем были вызваны твои поспешные отлучки из города, приходы подозрительных женщин! Товар щекотал руки. Вот почему столько раз с моим приходом домой ты и твои барахолочные знакомые замолкали или не особенно умело говорили о каких-то пустяках, выходили на кухню и шептались там… Понимали, что занимаются грязным делом… И ты, ты с ними… Как ты меня обманула!

Женя сорвалась с места и выбежала из комнаты.

— Женька, вернись!

Хлопнула наружная дверь. Фигура дочери мелькнула у окна.

Крошкина снова закурила. У нее сильно болела голова. Так всегда случалось, стоило только не в меру понервничать. Воткнув недокуренную папиросу в цветочный горшок, она хотела заняться приборкой. Ничего не получилось. Аккуратной выглядела только постель Жени. Рядом на столике лежали книги. Крошкина взяла одну, повертела. На титульном листе прочла написанное от руки:


Мой друг, отчизне посвятим

Души прекрасные порывы.

А. С. Пушкин


Крошкина с раздражением швырнула книгу на стол. «Неблагодарная. Не понимает, что для нее стараюсь И вчера пекла пироги, девчонок угощала… Уразумела бы, сколько денег стоит такая прихоть…»

В дверь осторожно постучали. Набросив одеяло на свою неоправленную постель и прикрыв полотенцем посуду на столе, Крошкина крикнула:

— Входите!

На порог шагнул старик в соломенном картузе, в очках. Прикрыв дверь и осмотревшись, спросил:

— Мария Ивановна Крошкина, если не ошибаюсь?

— Не ошиблись. Я самая.

— За девять лет вы ничуть не изменились. Разве что похорошели.

— Я вас первый раз вижу.

— Неважно, — объявил старик, стянул картуз, поставил чемодан на пол. — Это неважно.

— Что надо? — повысила Крошкина голос.

Старик сел на стул.

— Не волнуйтесь. Я с очень неожиданной, но доброй весточкой…

Крошкина шмякнулась на диван. Стены комнаты словно падали и плыли. В ушах звучали слова: «От вашего мужа…»

— Да, да, от вашего мужа, Алексея Игнатьевича, — тихо продолжал старик. — Вы, дорогуша, отнеситесь к известию спокойно и доверительно. Вот, записочка…

Старик привстал и через стол подал листок бумаги. Крошкина сразу узнала почерк Алексея. «Дорогая и бесценная Маша. Я жив. Я умер, но я жив…»

Воспоминания обрушились на Крошкину.

…Лето. Улицы города заполнены военными людьми. Среди них Алексей. Она с семилетней Женей стоит на углу улицы, и девочка машет рукой бойцам. Рядом рыдают женщины. Она тоже в слезах, хотя жизнь с Алексеем не ладилась. Вскоре после свадьбы ей стало ясно, что мужу она безразлична. Первое время были надежды, что все обойдется. Но надежды не оправдались: муж обманывал ее на каждом шагу. И вот война. В минуты прощания с Алексеем думала, что он осознал свою вину. Но вечером, желая еще раз побыть с ним, она приехала на вокзал, долго бродила среди людей и, наконец, издали увидела Алексея. Он держал в объятиях молодую плачущую женщину. А месяца через четыре пришло извещение о его гибели. Она поступила работать на шинный завод, Женя пошла в школу. Прошли годы войны. Женя выросла…

Старик между тем встал, вышел из комнаты, запер входную дверь, заглянул на кухню и, возвратившись, включил репродуктор: комната наполнилась музыкой. Гость снял пальто, повесил на крючок у двери, достал из кармана горсть грецких орехов и устроился у стола.

Крошкина отошла к комоду, загроможденному безделушками. Взгляд остановился на фотокарточке возле зеркала. Ей всегда нравился снимок, на котором она, как ей казалось, была очень интересной: сидит в плетеном кресле, а муж стоит сзади, обнимая ее за плечи. Вся она такая особенная, какой никогда себя не помнит. До сих пор не забылось, как перед фотографированием Алексей сам подкрашивал ей губы, подбривал и подрисовывал брови…


Старик с усмешкой наблюдал, как у Крошкиной дрожат руки и она никак не может сосчитать сотенные бумажки. Видя, что она смущается его взгляда, он взял записку и поджег ее. Крошкина замерла.

— Так приказал Алексей. Ознакомитесь — и предать огню. Ничего не поделаешь. Ну, сосчитали? Прекрасно. Теперь позвольте расписочку…

— Какую? Я не понимаю…

— Да боже ж мой! Ну самую обыкновенную расписку, какие исстари водятся в денежных делах. Мало ли что может случиться! Все, как говорили раньше старые люди, под богом ходим. Спросит меня ваш супруг, а вручили ли вы, уважаемый, моей дорогой супруге деньги, и я ему вашу расписочку в доказательство аккуратности. А без расписочки что я ему представлю? Слова? А слова, дорогуша, дешевле воды…

Крошкина колебалась. Деньги манили её, но выдать расписку мешала боязнь, причину которой она не совсем понимала.

— Что я должна написать?

— Боже ж мой! — развел руками старик. — Да что угодно напишите, лишь бы понятно было, что вы от меня получили означенную сумму. Можнонаписать, что деньги в сумме четырех тысяч рублей от Степкина Ивана Сидоровича получили сполна, такого-то числа, месяца и года. Разумеется, должна быть ваша подпись. Можно упомянуть вашего супруга, поручившего мне это дело. Как угодно, моя дорогуша…

Крошкина отодвинула от себя лежавшие на столе деньги.

— Хорошо, я подумаю.

Старик вскипятился:

— Да что тут думать! Знал бы, видит бог, не взял бы на себя поручения. Надо понимать, чего стоит хранить чужие деньги. Если бы я дома был, тогда другое дело, а то человек я приезжий, к тому же старый, каждую минуту умереть могу, и попадут ваши денежки чужим людям, ну а мне, мертвому, будет вполне безразлично.

Крошкина прикрыла деньги ладонью.

— Хорошо, напишу. Но не буду упоминать имя мужа.

Старик насмешливо посмотрел в глаза Крошкиной и равнодушно ответил:

— Как угодно. А без моего имени в расписочке вам, дорогуша, не обойтись.

Старик спрятал расписку, Крошкина — деньги.

— А вы кто будете?

— Иван Сидорович. Для ясности Степкин.

— Нет, по роду занятий?

— Служащий.

— Сюда в командировку прибыли?

— Да.

— Все еще, значит, работаете?

— Без работы нельзя, дорогуша.

— С Алексеем давно знакомы?

— Порядочно.

— Как он выглядит? Не прислал карточку?

— Нет карточки. Отлично выглядит. Мужчина в полной форме, в соку.

Старик был скуп на слова. Крошкина только узнала, что в скором времени Алексей сам приедет в город.

— Вот что, Мария Ивановна, — встрепенулся старик, пытаясь поймать летавшую над столом муху. — У вас, вероятно, от такой негаданной ситуации смещение ума происходит. Но боже вас упаси сболтнуть кому-нибудь.

Хотя старик улыбнулся, Крошкина почувствовала угрозу.

А старик, поймав муху, склонил голову к кулаку и слушал, как та звенела в западне. Потом резко сжал кулак и, раскрыв ладонь, сдунул муху на пол.

— Далек был Алексей все эти годы от вас, — начал старик опять равнодушным голосом, — но он в курсе событий вашей жизни… И о коммерции тоже знает…

Крошкина охнула. Старик по-свойски хлопнул хозяйку по спине и сел на диван.

— Нечего расстраиваться. Приедет Алексей, и все выяснится.

— Расскажите о нем подробнее, — умоляюще проговорила Крошкина.

— Я все сказал, — сухо ответил старик. — Больше нечего. Готовьтесь к встрече, дорогуша. Встреча произойдет тайно, без посторонних…

Крошкина привстала на мгновение, закрыла лицо руками и запричитала.

— Не паникуйте, тетя, — резко и наставительно проговорил старик. — Смотрите на вещи трезво. Человек считался погибшим, и вдруг он открыто появится. Глупо! Он жил в этом доме, на этой улице, в этом городе. Его многие знают… Нет, нет! Строго-настрого он велел вас предупредить: дочери ни слова.

Старик ушел к окну, склонился над аквариумом. Заглушая ноющий голос Крошкиной, он пел:


Твое маленькое сердце

Лежит в моей большой руке…


…С утра до вечера игривый ветер прочесывал город. Он дул в одном и том же направлении. И это было странно. В небе отсутствовали тучи, и даже ни одного хилого облачка не мелькнуло за весь день, а ветер был. И только с первыми огнями на город потянулась серость. Ветер сник, и моросящая крупа посыпалась на землю. Мыкалов, укрывшись под цветастым зонтом, взятым напрокат у Крошкиной, вышагивал по набережной, довольный теплотой воздуха и дождем, разогнавшим толпы людей. Одиночество Мыкалов ценил давно. Уединенности отдавал предпочтение. И сейчас он испытывал блаженство. Ему хотелось дурачиться: прыгать через лужи, свистеть, сшибать на деревьях листья, крутить зонтиком и вовсе повесить его на сук, перебраться за ограду набережной и съехать на корточках по зеленому блестящему склону к воде, швырять камни в гофрированную от дождя реку, спеть звонкую русскую песню про удаль, отвагу и грусть, а к Крошкиной вернуться вываленным в грязи, без зонта, с промокшими ногами.

Опершись рукой о сырую ограду, Мыкалов задумчиво глядел на воду и думал, как было бы прелестно хоть одну ночь проспать у костра на берегу реки, выпить водки и закусить…

Сзади послышались шаги. Мыкалов покосился, вздрогнул. Не взглянув на него, мимо прошли мужчина и женщина под одним зонтом. Женщина была его дочь. Он успел рассмотреть и смеющееся лицо, и стройную, хрупкую фигуру. Он не мог не узнать ее. Вчера Крошкина издали указала ему Людмилу. Вчера она тоже улыбалась своим попутчикам. «Видать, веселая девка… И не девка, а уже тетя».

Мыкалов съежился. Теперь он чувствовал и свой возраст, и дряхлость, и дождь, и холод на щеках. Зонт валился из пальцев, онемевших, непослушных. Перехватываясь рукой за ограду, Мыкалов попытался идти следом и не мог. Он видел удаляющиеся фигуры, и слезы бессильного гнева на себя и на жизнь застилали глаза…


…Проводив мужа на прогулку, Евдокия Петровна Щеглова готовила ужин. Маленькая, юркая, она сновала из комнаты в кухню и обратно. Чистенькую кухню заливал яркий свет. А когда у стола, заваленного овощами, появлялась сама хозяйка в белом платье, зеленом фартуке и розовой косынке, то казалось — в кухне становилось еще светлее.

Дверь распахнулась. Тяжело дыша, ввалился Федор Фомич. Пиджак расстегнут, серая фетровая шляпа сдвинута на затылок, в руке очки. Лицо бледное, мокрое, жалкое.

— Пить… — прохрипел Щеглов и, не раздеваясь, рванулся в комнату, втиснулся в кресло.

Евдокия Петровна принесла воды, дала напиться, села рядом и тихо гладила руки мужа. Или привычная домашняя обстановка, или спокойствие жены подействовали на Федора Фомича, но только он уселся поудобнее и, растягивая слова, промолвил:

— Прости, Дуся… Переполошил тебя. Подожди… Все расскажу…

— Я и не тороплю. Отдыхай. Я буду на кухне.

Евдокия Петровна несколько раз прикладывалась ухом к двери. По движениям и звукам, доносившимся из комнаты, она поняла, что муж разделся, надел халат и лег на постель. Но спокойно ему не лежалось: поскрипывали пружины.

…В дореволюционном Ярополье портной Федор Фомич Щеглов считался одним из лучших мастеров по военному платью. Знакомые и заказчики советовали ему тогда открыть настоящую мастерскую, но он не хотел и работал вдвоем с братом. Летом тысяча девятьсот четырнадцатого года Федор Фомич шил парадный мундир командиру расквартированного в Ярополье стрелково-пехотного полка полковнику Мужневич, исключительному моднику, потрафить на которого удавалось редко. На примерках он вел себя как капризная дама, придираясь даже к самому незначительному пустяку. Федор Фомич, всегда отличавшийся скромностью и терпением, на той примерке не выдержал и взорвался. Полное румяное лицо полковника сделалось багровым, он сорвал с плеч сметанный белыми нитками мундир, швырнул его в лицо Федору Фомичу. Брызгая слюной, полковник приказал на завтра, к двум часам дня, полностью приготовить мундир, заявив, что он сам пожалует за ним. Весь остаток дня и всю ночь Федор Фомич просидел за работой, переругался с братом, который насмешничал над ним и над полковником.

На другой день, ровно в два часа, к маленькому домику портного подкатила просторная коляска, запряженная парой породистых коней. Напыщенный Мужневич вошел в дом. Не сказав ни слова, он сбросил старый китель и примерил новый. Долго вертелся полковник перед зеркалом. Только тут Федор Фомич заметил, что полковник пьян. «Я доволен», — выдавил он. Уходя в новом мундире, сказал, чтобы портной завтра утром принес к нему на квартиру старый китель и получил деньги за работу. На следующее утро, завернув китель в кусок черной материи, Щеглов пошел на квартиру заказчика. Но войти в дом не удалось: на парадном крыльце, у калитки во двор стояли часовые, тут же шныряли жандармы. Когда Федор Фомич шел обратно, ему попался денщик полковника. Денщик шепнул, что их благородие господин полковник или застрелился сам, или его застрелили прямо в спальне. В квартире ищут какие-то важные бумаги.

Дома Федор Фомич разложил китель на столе, прикидывая в уме, сколько старьевщик даст ему за поношенную вещь. Тут-то Щеглов и обнаружил за подкладкой голубой конверт с двумя листами исписанной бумаги. Конверт попал за подкладку через порванный внутренний карман. Федор Фомич прочел оба листа, и у него подкосились ноги. Не представляя себе ясно, зачем это нужно, он спрятал конверт за войлочную обкладку гладильной доски. Вечером того же дня его вызвали в жандармское управление и приказали принести с собой китель полковника. Сам жандармский полковник допрашивал Федора Фомича, допытываясь, не было ли чего в карманах кителя. Щеглов ответил, что карманы он не осматривал. Осмелев, спросил, кто ему теперь заплатит за пошивку мундира. Жандарм громко рассмеялся и показал пальцем на потолок кабинета. Фёдора Фомича отпустили и больше не тревожили. Он заказал новую гладильную доску, а старую убрал в дальний угол чулана. Ни брату, ни жене Федор Фомич о случившемся не сказал. Только с тех пор он частенько стал твердить, что его хата с краю.

Размышления Федора Фомича прервала жена: она пришла узнать, как он себя чувствует.

— Все в порядке, — солгал Щеглов.

— И прекрасно, — обрадовалась Евдокия Петровна. — Ты полежи, я к соседке выйду…

— Иди, иди, матушка.

Федор Фомич с трудом встал, добрался до чулана и вернулся обратно с конвертом в руке. Почти на память знал он содержание письма, но хотел еще раз взглянуть на него. Письмо было адресовано в С.-Петербург военному министру В. А. Сухомлинову.

«Ваше высокопревосходительство! Считаю своим долгом и ответственностью перед Отечеством довести до Вас, как военного министра и приближенного к Императору государственного мужа, о нижеследующем:

В городе Ярополье, в собственном доме на Юнкерской улице, проживает мещанин Мыкалов Ксенофонт Еремеевич. Этот «подданный» России является германо-австрийским шпионом. Имея крупное состояние, Мыкалов обладает большими возможностями по доступу в самые высшие слои местного общества. По моим сведениям, Мыкалов за короткий срок собрал обширные данные о состоянии и характере фабрик и заводов и другие финансовые и торгово-промышленные данные по Яропольской губернии и губерниям, смежным с нею со всех сторон империи. Он имеет данные о провозоспособности железных дорог этих же губерний. Известны ему заказы различных ведомств, преимущественно военных. Он собрал сведения о том, какие воинские части стоят в губернии, какими видами вооружения оснащены эти воинские соединения, и различные прочие, интересующие германо-австрийскую разведку сведения.

Шпион Мыкалов встречался в Ярополье и имел продолжительную беседу с представителем, фирмы «Купс и Альбери». Встреча происходила инкогнито в номере гостиницы «Парижский уголок» 16 апреля сего года. Тайность происшедшей встречи заставляет подразумевать, что представитель вышепоименованной фирмы является более крупным шпионом. В условиях местной губернии вредная Отечеству деятельность Мыкалова пресечена, по моему мнению, быть не может, ибо оный мещанин Мыкалов пользуется необъяснимым покровительством его превосходительства губернатора, действительного статского советника графа Э. К. Флиншток. Чины Яропольского жандармского отделения, во главе с полковником Н. Г. Фуксом, являются частыми гостями Мыкалова. Особым расположением пользуется Мыкалов со стороны его высокопреосвященства, митрополита Яропольского Агапия.

23 апреля сего года Мыкаловым был привлечен к шпионской деятельности и подпоручик находящегося под моим командованием Н-ского полка Яков Семенович Картавский, на почве этого покончивший жизнь самоубийством 6 мая сего года. Преступная деятельность Мыкалова повергла меня, болеющего за судьбы Отечества и русского офицерства, в неописуемую и не имеющую границ тревогу, и я вынужден просить Ваше высокопревосходительство нарядить самое строжайшее дознавательное следствие. Написано сие в единственном экземпляре в городе Ярополье 1914 года, мая, 13 дня.

Командир 153-го стрелково-пехотного полка полковник Мужневич Аполлон Валентинович, имеющий местожительство, в городе Ярополье, на Дворянской улице, в доме N 5, квартире N 1».


Кончив читать, Федор Фомич вложил листы в конверт и устало закрыл глаза. Тридцать шесть лет находится в его доме этот документ. Еще тогда, в четырнадцатом году, он порывался послать письмо полковника по назначению, но не знал, как надежнее сделать. Все его действия ограничились тем, что он узнал личность Мыкалова, часто приходил на Юнкерскую улицу к его дому и наблюдал, как в комнатах, невзирая на военное время (шла война с немцами), бурно веселились офицеры, прекрасно одетые мужчины и дамы. Когда он встречал Мыкалова на улице, то старался подольше наблюдать за ним, в деталях изучил его походку, манеры, узнал многих лиц из его компании. Однажды Федор Фомич стоял недалеко от дома Мыкалова. Из парадного крыльца вышел жандармский полковник, у которого он был на допросе, и, проходя мимо, грубо сказал: «Ты что тут, портняга, так часто болтаешься? Чтоб твоя образина мне больше не попадалась на глаза, а то посажу!» С того дня Федор Фомич перестал интересоваться Мыкаловым.

Сегодня произошло невероятное. Отправившись на свою обычную вечернюю прогулку, Федор Фомич на набережной встретил Мыкалова. От неожиданности Щеглов растерялся, а когда поспешил к постовому милиционеру с намерением указать на Мыкалова, тот уже исчез. Почувствовав сильную боль в сердце, Федор Фомич еле доплелся домой.


Едва Виктор Попов шагнул в вестибюль общежития, чья-то цепкая рука ухватилась за плечо. Он повернулся и увидел дядю Алексея. Виктор удивился. С тех пор, как Виктор ушел в армию, дядя поменял местожительство на загородный район. Демобилизовавшись, Виктор устроился на квартире у Федора Фомича Щеглова, так как ездить из-за города от дяди на работу было далековато. Дядя загрустил и заявил, что он снова переберется в город ради племянника. Но с обменом не ладилось. Да и Виктор отговаривал. Потом Виктор получил место в общежитии и дядя успокоился: он ревновал племянника к чете Щегловых. И сейчас позднее появление дяди Алексея было необычно и странно.

Но еще необычней оказались речи дядюшки, проворно увлекшего Виктора обратно на улицу.

— Ты думаешь — я пьяный, — усмехался дядя, ведя упирающегося племянника и не отвечая на его «В чем дело?» — Ошибаешься… Я пришел к тебе как к бывшему разведчику и родне. Давай принимай меры.

Дядя остановился, оглянулся, снял с бритой головы кепку, достал из нее папиросу, закурил и пошел волоча ноги.

— Слушай, братец. Я в Ярополье с десяти лет жителем числюсь. Перед германской войной дворником у заводчика Галкина значился. К нему в дом часто разные господа наезжали. Бывал у Галкина и некий буржуй Мыкалов. На вороной паре приезжал, коляска лаковая — шик, блеск. Мыкалов торговлей или там промыслом каким, боже упаси, не занимался, а проматывал батькино наследство. Был у него особняк на Юнкерской улице. Так вот, я личность Мыкалова хорошо знал, потому что сколько раз я его за ручку или локоток поддерживал, когда он из своей колесницы слазил. Ничего, братец, не попишешь, такое рабское было время… Так вот слушай дальше, — придвинувшись вплотную к племяннику и уже шепотом продолжал дядя. — Сегодня, часов это около восьми вечера, я вышел из парка. Торопился на автобус… А как я в городе оказался? Просто. Митрофанов Илья заехал ко мне на своей «победе». Ему шестьдесят исполнилось. Заводной мужик… Увез к себе, засиделись. Потом в парке озон глотали. И вот до сих пор по городу шлендаю… Вышел я из парка и вдруг вижу: стоит тот гад — Мыкалов. Я так и обомлел. Стоит и упорно на ворота парка смотрит. Я его сразу узнал, хотя на носу очки, да и обличье увядшее, и одет плохонько: балахон серый, а на башке картуз из соломки, носили одно время такие. Стоит он и опирается на палку. Ну, коли я его узнал, почему же, думаю, ему меня не узнать. Хотя он на мою личность в те времена никакого своего внимания не обращал. Все же замешался я в толпе, перешел через дорогу и спрятался за деревьями. Стою, как сыщик Пинкертон, и думаю, что он тут, кого ждет. Известно мне, что с восемнадцатого года он как в воду канул. И, представь себе, до чего я достоялся. Вышли из парка наш инженер Шухов со своей супругой, твоей начальницей, и тихонечко пошли домой. Смотрю, Мыкалов за ними. Что это, думаю, тебе наш изобретатель потребовался? Решил до конца определить, в чем тут дело…

Дядя Алексей замолчал, пережидая проходившую парочку.

— Интересно, — сказал Виктор, беря дядю под руку.

— Еще бы — Мыкалов преследовал Шуховых до самой квартиры. Они вошли в свой подъезд, и он туда же. Я притворился пьяным, покарабкался вверх. Шуховы вошли в свою квартиру, а он, когда за ними закрылась дверь, поднялся на площадку, спички зажигал — очевидно, номер квартиры смотрел. Потом вышел на улицу, уселся на лавочке в садике, что против дома, и все глазами на окна пялился. Я тоже в садик незаметным образом подался. Часа два он высидел. За это время к подъезду подошла заводская машина. Шухов вышел с чемоданом. Следом супруга. И уехали. Мыкалов пошел на троллейбусную остановку. Укатил на третьем номере…

— А вы, дядя, не ошиблись? Может, просто, человек похож на бывшего буржуя Мыкалова?

Дядя Алексей взмахнул рукой с погасшей папиросой.

— Что ты, Витенька. Да я его и через пятьдесят лет узнал бы, если довелось. Мне вот что думается — неспроста он появился. И вот что, когда он по улицам на народе шел, то на палку опирался, а вот когда, например, по лестнице от квартиры Шуховых спускался, то словно молоденький, и палку под мышкой нес… С Шуховыми ты в дружбе, так, может, предупредишь их, чтобы осторожнее были. Ведь больно Шухов изобретатель-то серьезный…


Парторг ЦК на шинном заводе Аничев был несколько удивлен, когда ему доложили, что его хочет видеть Женя Крошкина, ученица подшефной школы.

— Пусть заходит, — сказал он секретарю. И когда Женя появилась на пороге, шагнул ей навстречу.

— Здравствуй, товарищ комсомолка! Что хорошего скажешь?

— Ничего… Я с плохим.

Женя опасалась, что не выдержит, расплачется от прикосновения осторожных мужских рук, и быстро, сбивчиво заговорила, словами перебивая слезы.

Слушая Женю, Аничев думал о том, как сильны оказались начала, заложенные советской моралью. «Нашлась бы, пожалуй, еще девчонка, — подумал он, — которая предложению матери одеть ее как куколку отчаянно бы обрадовалась и ни на минуту бы не задумалась над тем, на какие средства, откуда они. А эта, молодчина, подняла бурю».

— В вашей семье нет родственников, которые бы могли повлиять на мать?

— У нас никого нет. Мы вдвоем остались, — ответила Женя и спохватилась: — Впрочем… впрочем, на днях появился… дальний родственник… старик.

По дороге домой Женя с признательностью вспоминала Аничева, его слова: «Молодец, что пришла сюда. Я постараюсь помочь тебе. Надо обдумать, посоветоваться с товарищами… И еще хочу по-дружески сказать, если снова потребуется, приходи…»

Ночью ей снилось многое. Сначала два глаза. Они подкатили вплотную и остановились перед ней. Она узнала их. Глаза одноклассника, озорного хохотуна Васьки Укропа. Глаза и сейчас смеялись, отливая зеркальным блеском зрачков.

— Весна, — звякнул голос Васьки, и эхо растянуло звук.

— Сна-сна-сна, — звенело вокруг то громко, то тихо.

— Не слепая, — пропели ее губы. А эхо почему-то ответило: — Весна-сна-сна-сна…

— Айда гулять, — звякнул голос Васьки робко и просительно.

Она отрицательно мотнула головой, а губы пропели — Айда!

И пошла рядом со зрачками. Зрачки предлагали ей массу уникальных картин: вот в синеве мелькнули пуховые облака, сосны покачивали лапистыми ветвями, промчались грачи, опустились на две березы. Березой пахло из смешных Васькиных глаз, весной пахли Васькины белобрысые брови.

И вдруг в глазах пропало отражение окружающего мира. Глаза блестели злобой. Глаза матери.

— Опозорить меня хочешь, — прогудел ее голос.

Она протянула ей сберегательную книжку.

— На, если ты такая смелая, разорви.

Женя, колеблясь, взяла. Подошел старик, обсасывая большой грецкий орех, с усмешкой шепнул что-то матери, и оба они загоготали, хлопая друг друга по плечам. Женя подняла книжку двумя руками над головой.

— Нате, — крикнула она и рванула за корочки.

Книжка треснула, но не разорвалась, она стала вдруг неимоверно большой и тяжелой, стала давить на Женю. Согнулись руки, ноги, и девушка рухнула на землю, придавленная. Хотела выбраться из-под нее — и не могла. Мать и старик стояли в стороне и хохотали, наблюдая за ее возней. Женя обессилела. И тут появился Васька Укроп. Он начал быстро расти, уперся спиной в облако, руками ухватился за книжку и рванул ее вверх. Книжка легко взвилась в небо и исчезла, а вниз сплошным потоком посыпались тряпки, тряпки, тряпки. Мать бегала, ловила их, складывала в кучи, но они снова разлетались. Старик ударил орехом о землю, орех лопнул и из него повыскакивали мыши, много мышей. И все они кинулись на Женю. Она в ужасе помчалась прочь. Васька побежал рядом, протягивая ей руку. Она схватилась за нее, и они побежали еще быстрее. Мыши не отставали. Они повизгивали и выли.

Впереди показался большой зеленый аквариум, с зеленой водой и с красными рыбками. Женя и Васька с разбегу нырнули в него, и сразу стало тихо-тихо. Она и Васька плыли бок о бок, разглядывая фантастический мир. Васька смеялся над чем-то, и лицо его смешно растягивалось за слоем воды. Потом они оседлали двух красных рыбок, и те так их помчали по просторам своей стихии, что в ушах свистел ветер…

Утром Женя подошла к аквариуму, чтобы, как обычно, дать корму рыбкам, и вздрогнула. На поверхности плавали две скорлупки грецкого ореха.

В эту ночь странный сон приснился и Виктору Попову. В спичечном коробке, валявшемся в углу комнаты, раздался шорох. Затем коробок раздвинулся и из него вылез большой жирный паук. Двигая кривыми лапами, паук пополз от коробки, на ходу принимая человеческий облик — старика с большим животом и длинным носом. Из кармана куртки старика с шумом вывалился клубок и моментально превратился в сеть, в которой копошились маленькие человечки с испуганными лицами. Вдруг старик остановился и стал тянуть сеть к себе. Он тянул ее до тех пор, пока она опять не превратилась в клубок, который он поспешно засунул в карман. Виктор хотел схватить старика, но ему никак не удавалось: старик стремительно уменьшался и, обернувшись пауком, снова скрылся в коробке.


Краеведческий музей открывался для посетителей в двенадцать часов. Ждать предстояло еще около получаса. Шухова прошла в ближайший сквер, села на скамейку, развернула свежий номер газеты. Прочла что-то, улыбнулась, подняла голову навстречу шумливой группе малышей детского сада и вздрогнула: рядом в напряженной позе застыл очкастый старик в соломенном картузе и сером пальто. Он, как видно, только и ждал, когда на него обратят внимание. Смотрел упорно, не смущаясь своей развязности. Чуть заметно поклонился.

— Что вам угодно, гражданин?

Шухова свернула газету, перекинула ногу на ногу, оправила юбку.

— Дорогая Людмила Ксенофонтовна, я не хочу тебя пугать, и если это мирское чувство исподволь зародится в твоей душе, не вини меня, старого дуралея.

Старик умолк и молчал до тех пор, пока мимо них не протянулась тихоходная малолетняя гвардия.

— Не пугайся, я родитель твой, милая доченька, — медленно сказал он и сел на скамейку несколько поодаль от Шуховой.

— Очень приятно, — с иронией отозвалась Шухова и прищурилась. — Что за шутки, дядя? Вы не обмишурились?

Старик снял картуз, синим платком вытер вспотевший лоб.

— Я не знаю вас, — тихо прошептала Шухова, следя за его движениями. — Ну, конечно, не знаю, — увереннее добавила она и нахмурилась. — Вам лучше уйти.

Старик покачал головой.

— Знать ты меня должна. Не узнала сразу — другое дело. Удивительного тут ничего нет. Тридцать два года — не тридцать два дня. Такие явления, не дай бог, не с каждым случаются. Море житейское, милая доченька, не речушка мелководная, которую враз перейдешь или переплюнешь. Житейское море опасно и глубоко, пучины его страшны, волны его сильны испытаниями. Помотало, побросало старого дуралея на жестких волнах, затягивало в свои пучины и вот выбросило умирать на свою землю родную. Пусть она примет мой смиренный прах в свои таинственные недра. Все меняется: и времена, и люди…

И пока старик говорил, Шухова вспоминала. Когда-то и у нее был родной отец. Она смутно помнит его, хотя это было очень давно, и видела она его редко. Когда он появлялся в доме, тетка подталкивала ее к нему. Он сажал ее к себе на колени, щекотал душистой бородой, потом быстро ставил на пол, совал в руки новую игрушку или коробку с конфетами и исчезал так же внезапно, как и появлялся. Иногда он приходил домой окруженный смеющимися мужчинами и женщинами. Они пили вино, пели, играли на рояле. Тогда тетка, поджав губы, уводила ее в свою маленькую комнату, весь передний угол которой был заставлен иконами и всегда освещен огоньками разноцветных лампадок. Тетка опускалась на колени перед этим сияющим углом, ставила ее с собой рядом и начинала молиться, беспрестанно крестясь и обливаясь слезами. А в это время в других комнатах дома раздавались музыка, песни, смех. Теткины моления продолжались долго, и девочке иногда удавалось незаметно выбраться из комнаты. На цыпочках, она подходила к двери, за которой веселились, и в щель наблюдала. Но никогда вдоволь насмотреться не приходилось: неслышно подходила тетка, брала за руку и уводила в свою печальную комнату. Там она указывала на большой портрет красивой молодой женщины, висевший над ее детской кроваткой, и говорила, что, если мама узнает, как девочка подглядывает за плохими взрослыми, она рассердится и никогда не навестит маленькую Люду. Потом тетка рассказывала про ее маму, и девочка засыпала под монотонный шепот… Но все это помнится смутно, все далекое застлано какой-то пеленой.

Шухова вспомнила и последнюю встречу с отцом. На улице был день, но от дыма пожарищ он казался вечером. Горел дом рядом, горел дом напротив, горело в конце улицы еще несколько домов. Тетка дрожала от страха, прижимала Люду к себе и твердила молитвы. Прибежал он. Они бросились к нему, ожидая от него спасения. Он оттолкнул их, подбежал к стоящему у стены шкафу, отодвинул его в сторону, отпер дверку, вделанную в стену, и, подставив саквояж, стал ссыпать в него золотые монеты, золотые вещи, какие-то небольшие свертки. Пламя пожара освещало страшную в тот миг его фигуру. С наполненным саквояжем он кинулся к двери. Тетка, с вытянутыми руками, похожая на привидение, пыталась преградить ему путь. Он ударом ноги отшвырнул ее в сторону и исчез в черном провале двери.

Сейчас этот момент, момент последней встречи, ярко, во всех красках встал в ее памяти. Старик давно уже умолк, но немой вопрос «Узнала?» продолжал интересовать его. Об этом говорили глаза, пытливые, упорные.

Шухова глухо выдавила:

— Помню…

Она встала и, не оглядываясь, пошла из сквера.

Старик откинулся на спинку скамейки, запрокинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, и тихо стал напевать, без конца повторяя одну и ту же пару строк.


Вечером, ко времени возвращения дочери с работы, Мыкалов появился возле ее дома. Ритмично меряя шагами тротуары, он то приближался к дому, то отдалялся. Скоро ему надоело двигаться. Он присел на приступок возле подъезда соседнего дома, трость положил на колени и замер. Незаметно Мыкалов уснул. Ему снилась его маленькая комнатка в Алма-Ате, тихие вечера, которые он проводил в ней, встречи с ласковой однорукой еврейкой, добровольно взявшей на себя заботу о его финансовых делах и личной жизни. Когда грусть о молодости и роскошной жизни все же озлобляла его и под крышей уютной квартиры еврейки, он искал уединения в своей пустой комнате…

Открыв глаза, Мыкалов по уменьшившемуся потоку прохожих догадался, что проспал порядочно. Он резво встал и, постукивая тростью, двинулся вперед. Он поругивал себя за сонливость, опасаясь, что дочку разгневает его позднее появление, тем более он не рассчитывал на приличный прием. Но откладывать свой визит он просто не желал.

— Кто здесь? — спросил голос дочери.

— Открой, это я.

Замок щелкнул, дверь приоткрылась.

— Ах, это вы, — передразнила Шухова, оглядывая старика. — Вытирайте ноги.

Он послушно зашаркал ногами о резину.

— Довольно, входите.

Мыкалов вошел, осмотрелся и повесил картуз на крючок вешалки.

— Долго тебя не было, — нерешительно начал он. Пригладив рукой волосы, поправил очки и продолжал: — Думал, не придешь совсем…

Шухова заперла дверь и прошла в комнату. Мыкалов потоптался в прихожей и, ссутулившись, вошел следом. Сел на стул около двери. Шухова сидела в кресле и наблюдала, за ним. Он заметил иронию в ее взгляде и разозлился.

— Отдельная квартирка?

— Изолированная, — в тон ему ответила Шухова.

«Ах, коза, издеваться над родичем».

— Помнишь, наш дом красовался на Юнкерской… Посмотрел вчера, там и следов от былого не осталось… Аж места, где домик стоял, определить не мог.

— Да, печально, в городе от вас ничего не осталось. Ни одного воспоминания… Печально. Я понимаю, вернуться в город юности, а оказаться у разбитого корыта — невесело… Не печальтесь, главное вы живы и здоровы, а остальное бог пошлет.

Мыкалов промолчал, Шухова порывисто выпрямилась, подошла к нему и наклонилась так близко, что Мыкалов увидел мелкие морщинки возле глаз, вдохнул аромат ее тела.

— Скажите, пожалуйста, а где, где то золото, которое вы унесли тогда?

Мыкалов опешил. Столь неожиданный вопрос поставил его в тупик, и, чтобы выиграть время, Мыкалов засмеялся длинно, азартно. Но глаз не отвел.

— Некрасиво учинять допрос… Если хочешь знать, за ним и приехал.

Шухова улыбнулась.

— Золото здесь?

— Было здесь. Сохранилось ли оно — вопрос. Годков накрутилось немало.

— Где вы его спрятали?

В ее голосе слышалось явное недоверие.

— В больничном саду зарыл, — буркнул Мыкалов.

Бурчанием он как бы подчеркивал: «Золото мое, а не твое, козочка».

Шухова торопливо пересекла комнату и вышла на балкон.

— Идите сюда, папаша.

Мыкалов подчинился. Дочь рукой указала на широкий проспект, сияющий пунктирами огней.

— Там?

— Надо полагать, городской вал проходил здесь?

— Проходил здесь. Вы тоже раньше частенько хаживали тут, должны знать.

— Сад не изничтожили?

— Нет, в нем теперь детский парк нашего завода.

— Что, если оно на месте? Зарывал я глубоко, — бодро проговорил Мыкалов.

Он сам теперь почти верил в эту ложь и радовался неожиданно представившейся возможности быть около дочери, выполнить то, зачем прибыл. Его удивил и в то же время обрадовал интерес дочери к золоту. «Кровное все же взяло верх», — подумал он не без приятного удовольствия.

— Люда, ты не бойся меня. Я просто несчастный человек, пусть нехороший в моральном отношении… Я не из тюрьмы явился или еще что там. Нет! Документы чистые. Я много работал, трудом крепил Советскую власть… Жизнь моя как радуга, вся из полос невзгод и лишений.

Неувязка вот с именем… Я теперь Иван Сидорович Степкин…

Шухова рассмеялась.

— Уверяю тебя, все законно.

— Я помню, у вас было родимое пятно на руке. Где оно?

Мыкалов содрогнулся; благословляя темноту, он опять засмеялся.

— Совестно, доченька, признаться на склоне дней… В двадцать пятом году влюбился в одну особу… У нее в Москве был частный косметический кабинет, и вот она сделала мне так, что пятно пропало.

— Хорошо, пусть так, папаша. Завтра я устрою вас на работу в парк ночным сторожем. Ясно? И ночью не спать там…

Мыкалов облегченно вздохнул. Слова дочери открывали ему простор в действиях.

— Смотрю я на тебя и думаю, как трудно жить на белом свете крашеной…

— Как крашеной?

— Чего тут не понимать! На заводе, при людях, ты как настоящая коммунистка, а нутро самое буржуйское. Золота буржуйского жаждешь…

— Хочу! Я его на детские дома пожертвую.

— Полно, доченька, не чуди! Ты — да пожертвуешь! Ты в нашу породу ударилась. Бабушка Анфиса, покойница, страсть жадна до золота была…

— Вас могут узнать в городе.

— А я не боюсь. Чего мне опасаться? Что я, преступник? Другое дело, что я для тебя и твоего супруга неудобство могу представлять своей персоной. Но и то, какое неудобство? Просто как бы тень от луны. Я вас понимаю. Ты не смотри, что я старый. Вот ты марксизм, надо полагать, изучаешь и должна знать, что так называемый биологический подход к людям давно осужден. Известно, что сын за отца не отвечает, а тем паче дочь…

— Довольно, папаша, пора спать.

— Я не против. Будь добра, разреши лечь на кухне. По ночам я много курю…

— Пожалуйста.

Шухова ушла в комнату. Мыкалов перекрестился и поплелся за ней.

Он долго не мог уснуть. Открыл окно, взобрался на подоконник, расколол и съел один орех, больше не хотелось; курить он и не собирался. Потом неожиданно уснул и тотчас проснулся, увидев себя падающим из окна.

— Скорей бы домой, — прошептал он и досадливо сплюнул наружу.


Дочь не обманула. На другой день по ее рекомендации Мыкалов был принят в парк на временную работу ночным сторожем.

Мыкалов с ехидством подумал: «Если моя козочка так обрадовалась золоту, то для видимости придется поковырять землю. Буду ломать комедию!»

Из конторы парка Мыкалов пошел на квартиру дочери: Людмила оставила ему ключ перед уходом на работу. Заглянув во все углы, он удостоверился в одиночестве, разделся до трусов и приступил к поискам.

Время летело безрезультатно. Присаживаясь отдохнуть на диван или на стул, Мыкалов вытирал вспотевшее лицо и ворчливо приговаривал:

— Черти! Ничего, видать, дома не держат… Проклятый Крошкин, тебя бы на мое место.

Внимание привлек стоявший у окна письменный стол. Мыкалов уже обшарил его, перебрал все конспекты по истории партии, осмотрел содержимое двух ящиков. Оставался один нижний, закрытый на замок.

Кряхтя, Мыкалов опустился у стола на колени, подергал за скобу ящика. Ищущим взглядом осмотрел поверхность стола. Заметив металлический блеск в одной из книг, лежавших стопкой, Мыкалов, жадно схватил книгу: в ней оказался ключ. Запомнив страницу книги, он отбросил ее и трясущейся рукой стал примерять ключ к замочной скважине. Щелкнул замок, и Мыкалов выдвинул ящик, доверху наполненный старыми газетами. Он выбросил на пол газеты. На дне ящика лежала толстая тетрадь в сером матерчатом переплете. Он схватил ее. На правом листе было старательно написано черными, с рыжеватым оттенком, чернилами:

«Дневник Лебедева Василия Ивановича. Начат в городе Ярополье 21 июля 1918 года».


Мыкалов улегся на диван и стал перелистывать тетрадь. Она была пронумерована от первой до двести семьдесят второй страницы.

«Нет ли тут чего важного?» — подумал Мыкалов, загоревшись интересом разведчика. В первой записи он прочитал:

«Сегодня покончено в городе с белогвардейцами! Подлые гады, укрепившись на высоких церковных колокольнях Серафимовского монастыря и других церквей, поливали пулеметным огнем наши рабочие районы.

Есть над чем подумать! Есть о чем говорить на митингах! Рабочие Заречного района оказались героями. Сколько их откликнулось на зов большевиков и взялось за оружие! Тут были ткачи, металлисты и наши железнодорожники из депо. Некоторые из них погибли смертью храбрых.

22 июля 1918 года. Сегодня девчушке стало лучше. Может, выживет. Ну и пусть живет! Станет у меня трое детей. Ничего, прокормимся».


Мыкалов понял, что записанное касается Людмилы. Он посмотрел на часы, устроился поудобнее и стал читать дальше:

«Опишу, как у меня появилась дочка. На третий день захвата центра города белыми меня, вместе с Потаповым и Кузьминым, послали в разведку. В темноте мы перебрались через низину, что тянется от завода Сабурова к речке Волочилихе. Переплыли реку благополучно. Разведали все, что было приказано. Но не просто оказалось выбраться обратно. Беляки с колокольни Митрофаньевской церкви простреливали из пулеметов весь берег. Решили ждать до ночи. Спрятались в погребе под развалинами какого-то сарая. Мне не сиделось, и я выполз наружу. Вижу, недалеко дом догорает, а на дороге, как раз напротив того дома, лежит на дороге женщина, как потом оказалось убитая. Около убитой сидит девочка лет пяти и кричит страшным голосом. Глаза у девочки совсем очумелые. Кругом стрельба. На дороге пыль вздрагивает от пуль. Вот-вот, думаю, сразит девчонку. Стал подзывать ее к себе — не идет. Пополз к ней. Она с места не двигается, но тянется. Не выдержал — вскочил, подбежал. Не знаю, как жив остался, а притащил малышку в подвал. Спрашиваем, как зовут, чья. Смотрит, а слова не промолвит. Когда стемнело, выбрались мы из погреба. Девочку с собой прихватили. Жена удивилась моей находке, долго смотрела и молчала, а потом прижала к груди».


Мыкалов читал дальше:

«25 июля 1918 года. Был в городе и навел справки. Девочка, которую я подобрал, из семьи буржуя Мыкалова. Звать ее Людмила. Что мне делать? Отдавать ли ее в приют или оставить? У нее никого не осталось. Мертвая женщина, которую я видел, — ее тетка, а мать умерла давно. Отец девочки был непутевый, и где он, мерзавец, черт его знает…»


Мыкалов выругался и захлопнул тетрадь.

— Черт проклятый, чумазый железнодорожник. Расписал на радостях мемуары… Торжествовал. А вышло как? А так, что первый убрался к праотцам. А я вот живой и довольный…

Мыкалов поднялся с дивана, подошел к зеркалу. Незагорелое тело в черных длинных трусах отразилось в нем. Блестело потное лицо.

— Что, старый дуралей, пропотел? Ничего, не в таких оказиях бывал. Выдюжишь!


Крошкина в халате лежала на постели, обмахивалась газетой и думала о предстоящей встрече с мужем. Он рисовался ей таким, каким она его видела в последний раз, в сорок первом. Она воображала, как при встрече подойдет к нему, руки ее будут широко раскрыты, и скажет о всепрощении его грехов. «А если все обман? — обожгла ее новая мысль. — Старик пошутил… Нет, нет! Люди, погибшие на войне, вдруг воскресали. Так бывало. Я сама где-то читала… К тому же деньги! Кто бы мне вздумал дарить деньги? Деньги — доказательство!» Но почему долго не приходит очкастый старик Степкин? Несколько вечеров она ждет его. «Неужели Алексей преступник?» — подумалось ей. И вдруг вспомнилось, что в конце рабочего дня ее вызывали к парторгу. Она не пошла, сославшись на недомогание и необходимость срочно идти в поликлинику. «Что означал вызов?»

— Мама, — услышала она голос Жени.

Крошкина повернула голову. Женя сидела у раскрытого окна и листала книгу.

— Что тебе?

— Хочу поговорить с тобой.

— А я не хочу. Оставь меня в покое. И без того голова трещит.

Два коротких удара раздались во входную дверь. Крошкина привскочила, сползла на пол и, опрокинув стул, бросилась открывать. Женя слышала, как мать наткнулась в прихожей на ведро, ругнулась, загремела замком, и все стихло.

Условные стуки, поспешность матери показались Жене странными. Она осторожно подошла к двери. В прихожей шептались. Женя узнала голос старика. Из всего разговора она уяснила только то, что завтра, в пять вечера, мать должна быть у ворот кладбища. Пока Крошкина запирала дверь, Женя успела вернуться к окну.

— Кто приходил? — спросила Женя, когда мать вошла в комнату.

— Шляются какие-то… Спрашивают Кологривову, — сухо прозвучал ответ.


Виктор Попов вернулся в общежитие около десяти часов вечера. Выложив на стол помятые страницы рукописи, он облегченно вздохнул и присел на стул. Вот и сделан доклад! Оказывается, не так-то сложно, как думалось перед выступлением. «Однако не может быть, чтобы в таком непривычном деле все сошло гладко. Мне важно критику услышать… Стал припоминать, кто кроме сборщиков был на докладе. Было несколько человек из технического отдела завода. Была Шухова… Воспоминание о Шуховой опять вызвало чувство беспокойства, которое вот уже третий день не покидало его. Угрызения совести, которые нет-нет да и тревожили его, пока он был занят подготовкой к докладу, сразу превратились в ощущение личной вины: он, комсомолец, прошел мимо подозрительного факта, подмеченного беспартийным стариком…

Виктор поднялся на четвертый этаж и только хотел позвонить, дверь открылась и на площадку вышел старик в брезентовом плаще, в очках. Виктор отступил, старик прошел мимо.

— Можно к вам, Людмила Ксенофонтовна?

— Заходи, Витенька.

— Я пришел за вашим мнением о моем докладе.

— Чувствую, чувствую…

Шухова остановилась в дверях на кухню.

— Чаевничать будешь?

— Нет, я на пару минут… Вы скажите только.

— Скажу. Доклад хороший. Часто употреблял «между прочим», хотя в повседневной речи не замечала…

— И все?

— Как будто.

Виктор не решался произнести задуманное. Все его планы спутала встреча на лестнице. «Это и есть Мыкалов. Почему же она пускает его к себе в отсутствие мужа?»

— А я подумал, что Николай Петрович приехал, когда вашего знакомого увидел.

— Дальний родственник. Сторожем в парке работает… Любитель поговорить…

Шухова улыбалась. Виктор простился и вышел. «Дальний родственник! Что же в этом особенного, — размышлял он, сбегая вниз по лестнице, — Дядя мог ошибиться…»


— Папаша, вы спите?

Мыкалов приоткрыл глаза. На стене застыла тень дочери.

— Сплю, — буркнул он.

— А мне не спится. Вторую ночь вы не оправдываете ни своих слов, ни моих надежд.

Мыкалов поморщился.

— Что ты хочешь? Днем раньше, днем позже я его откопаю. К чему спешка?

— Может, и искать нечего?

Мыкалов молчал. В висках начало постукивать и дошло до долбежки. «Конечно, нечего», — хотелось выкрикнуть ему, хотелось нагрубить открыто, без подбора слов.

А вопрос прозвучал опять. И он запальчиво бросил:

— Я владелец, хозяин золота… Оставь свои указки при себе. Я пока не свихнулся и не забываю об осторожности. Знаешь ли ты, сколько земли я перевернул. Директор ругался, что, мол, у нас кроты появились…

— Меня не интересует земля, — отчеканила дочь. — Сегодня ночью, в крайнем случае завтра, все должно быть кончено.

Тень исчезла со стены. Хлопнула дверь в комнату. Мыкалов сел на сундук и прокричал:

— В тебе ни капли родственных чувств… Ты жестокая!

Шухова вернулась, остановилась на пороге.

— Пусть так. Хочу предупредить: не вздумайте обмануть, когда найдете золото. Вы мне должны за искалеченную жизнь и заплатите сполна.

«А ты мне нравишься, козочка. Познакомлю-ка тебя с Крошкиным. Пусть он купит твою душу, коли ты ее сама не ценишь. Вся в мыкаловскую породу вышла. Вся…»

Мыкалов повеселел. Как мог ласковее взглянул на дочь.

— Присядь, поговорим.

Шухова кивнула на будильник.

Мыкалов нашарил в кармане очки, надел.

— Скоро уйду, не гони. — Он скорбно вздохнул.

— Дни мои на закате, и каждую минуту я могу умереть… Но не только желание осчастливить тебя богатством привело меня сюда. Очень хотелось повидаться… Скоро приедет твой супруг. Судя по портрету, он добрейшей души человек, а я, по воле судьбы своей горькой, не могу открыто ему сказать: сын мой, я отец Людочки. Я — блудный отец! Разве не рвет на части мое сердце такая участь? Разве нет в моем сердце места для умиления и доброты? Клеймить позором надо за то, что я в те давние годы поступил так низко. Это я сознаю! Но надо учесть, тогда я был молод: мне не было и тридцати лет. Ветер гулял в голове. Ничего не поделаешь, не то воспитание было в мое время. Теперь готовятся люди крепкой закалки, а тогда что!..

«Как играешь, старый шут», — горделиво думал Мыкалов, доставая носовой платок и сморкаясь.

— Повезло тебе, Людочка. Здорово повезло. Не всякой выпадет на долю такой золото-муж… Знаменитость… Ребятишки в парке и то о нем знают. Поди, его сейчас в Москве на руках носят…

— Вам пора на дежурство, — прервала Шухова. — И запомните: мужу наверняка не понравится ваша физиономия. Простите, папаша…

Шухова отступила назад и прикрыла дверь. Мыкалов повалился на сундук, лицом к стене, и в бешенстве черкал ее твердыми ногтями. Когда пальцы заломило от боли, он успокоился настолько, что громко и азартно запел свои любимые две строки.


Мыкалов шел на свидание с Крошкиным. Было жарко. Рубаха липла и терла кожу. Лицо горело. Ворчливые проклятья адресовались всем: жаре, Крошкину, дочери, прохожим.

Встреча с Крошкиным не сулила Мыкалову приятного ни в малейшей степени. Прошло несколько дней, а он ничего не добился и только запутался в нелепой истории с золотом. Досадно было от того, что испугался Крошкина и согласился на поездку в Ярополье. Можно было бы проехать мимо. Страна большая, и вряд ли Крошкин сумел бы его найти. А он вернулся бы в Алма-Ату и навсегда обосновался у ласковой однорукой еврейки. Теперь же предстоял неприятный разговор, и кто знает, какие последствия могли обрушиться на его плечи. Он даже представил, как может сложиться беседа.

— Ну, давайте, Иван Сидорович, хвастайтесь, — скажет Крошкин.

— Нечем.

— Шутите!

— Не до шуток.

— В чем же дело?

— Не терзайте меня, я старый… У меня старческое слабоумие…

— Что-о?

— Вот вам моя дочь Людмила. Она женщина энергичная, настойчивая, жена того самого инженера… Она такая охотница до денег, что удивляться приходится. С ней быстро справитесь! А мне можно будет и на покой — смена пришла…

…С того вечера, как Виктор увидел Мыкалова, он не переставал думать о нем. Второе утро подряд приходил он к детскому парку с намерением еще раз посмотреть на личность старика. Вчера не удалось его увидеть, но сегодня повезло: после дежурства старик вышел из центральных ворот парка и пошел налево, волоча, в правой руке трость. Виктор зашагал следом. Минут пятнадцать старик пробыл в закусочной. Продолжая путь, свернул в малолюдный переулок и стал спускаться к реке Волочилихе. Остановившись у воды, поглазел по сторонам, потоптался и присел на большой камень.

Правее старика расположилась группа юных рыболовов. Виктор смастерил из газеты шлем, прикрыл голову и подсел к ребятам.

Прошло больше часа. Солнце пекло неимоверно. Старик давно слез с камня и лежал в тени его на пиджаке. Виктор, утомленный жарой, все реже поглядывал на старика. Да и безделье утомляло. «Что, если он собирается торчать здесь до темноты?» Пора было уходить. Почему, собственно, он должен подозревать старого человека, устраивать слежку. Старик как старик, гуляет, отдыхает. Тем более после работы.

Виктор поднялся и пошел прочь. Когда он обернулся и посмотрел издали, старик стоял на камне. «Ого, выспался». Внимание старика, видимо, было привлечено лодкой, показавшейся из-за поворота. Когда старик замахал рукой, сомнений не осталось. Виктор повернул назад. Лодка врезалась в песок. Старик взобрался в нее. Гребец веслом оттолкнулся. Лодка поплыла обратно за поворот.

Преследовать лодку по берегу было бесполезно: Виктор знал, что вниз по течению тянутся болотистые места. Теперь он ругал себя за невыдержанность. Останься он возле воды, удалось бы рассмотреть гребца. А теперь…

Сочный гудок заставил оглянуться. Сверху шел буксирный катер. Дряхлая рыжая баржа тащилась позади. Виктор лихорадочно стал раздеваться, запрятал белье под кусты в крапиву и рысцой помчался к реке.

Рыжий борт посудины скользил мимо. Виктор рванулся и уцепился за громадные балки руля. Через мгновение он уже сидел на нижней из них, спустив ноги в воду.

Скоро Виктор увидел лодку, широкую спину и затылок старика. Гребец в сиреневой сорочке, серых брюках, рыжеволосый, посматривал на баржу, одновременно разговаривая со стариком. Старик улыбался.


Для встречи с мужем Крошкина оделась во все лучшее. Женя исподволь наблюдала за суетливыми движениями матери. Крошкину раздражал взгляд дочери, но сделать замечание она не решалась, зная, что, сказав слово, может разойтись, а ей сегодня многое еще предстоит…

Закончив туалет и перекинув через плечо ремень сумочки, Крошкина встала перед дочерью.

— Нравится?

— Нет, мама, безвкусица…

— Змея! — рявкнула Крошкина и вышла, хлопнув дверью.

В эти несколько дней Женя привыкла к странному поведению матери, грубостям и сейчас не обиделась. Ей было даже жаль мать за ее попытки казаться модной и молодой. «К чему все это? — думала девушка. — Что значит такое взволнованное состояние? Влюбилась?… Нет, слишком зла она для влюбленной».

…Крошкина остановилась у ворот кладбища и осмотрелась. Среди зелени, белых и голубых крестов мелькнули две мужские фигуры. Крошкина прищурилась: она узнала старика, а кто другой? «Неужели Алексей?» — испугалась она и, ослабев, оперлась рукой на выступ кирпичного столба ворот. Мужчины подошли ближе, остановились метрах в десяти. Старик знаком руки позвал ее.

Крошкина оттолкнулась от столба и побежала, придерживая сумочку. Она не замечала старика. Взгляд был прикован к другому, в сером костюме и шляпе. Задыхаясь, крикнула:

— Алеша!

Кинулась на грудь. Прижавшись лицом к надушенной сорочке, замерла.

Старик ушел в сторону, сел на могилу.

— Не ждала, Маша? — как можно ласковее спросил Крошкин.

— Сил моих нет! — ответила она, дрожа всем телом.

Крошкин с брезгливым разочарованием смотрел на смешно одетую женщину. Ему казалось, будто он впервые увидел, что жена его низенького роста и у нее слегка кривые ноги…

Крошкина твердила:

— Вот и увиделись… Вот и увиделись…

— Давай сядем, — сказал Крошкин, делая попытку освободиться от цепких рук жены.

Она немного отодвинулась. Крошкин заметил на лацкане пиджака следы помады. Достав носовой платок, стал тщательно тереть. Крошкина растерялась, робко сказала, что пятна сводятся столовой солью, смешанной с содой.

«Будет ли от нее польза?» — подумал Крошкин, шагая к ближайшей могиле.

— Садись, Маша, вот сюда.

Крошкина послушно приблизилась и села рядом.

— Значит, не ожидала? — спросил он, глядя куда-то в заросли акаций.

— Какое тут, — откровенно призналась Крошкина, глупо улыбнувшись.

Осмелев, взяла мужа за руку и сразу же выпустила ее. Боязливо взглянула. Он разглядывал свои модные полуботинки. Тогда она прижалась к нему.

— Что с тобой произошло, Алеша?

— Да так, — неопределенно ответил Крошкин. — Сочли погибшим, а я попал в плен. Долго рассказывать, Маша, потом…

— Спасибо тебе за деньги…

— Ерунда.

— Как же нам дальше жить, Алеша?

— Не беспокойся, что-нибудь решим. Я за этим и приехал. Хорошо, что не вышла замуж.

Крошкин погладил руку жены.

— Я глубоко виноват перед тобой за все прошлое… Больше не повторится…

Он нагнулся и поцеловал ее руку.

— Испугал тебя Иван Сидорович, когда с запиской явился?

— Досмерти! Главное, намекал, что мне плохо будет, если я скажу кому про тебя… Что я, сдурела, что ли…

— Извини его… Вообще-то, Маша, огласки не надо. Ведь никто не поверит, сколько страданий я перенес в фашистских лагерях… Не знаю, как и выжил…

— А почему, Алеша, раньше не дал о себе знать? Когда вернулся?

— Вернулся-то в конце сорок шестого. Посмотрела бы, на что я был похож! Мешок с костями! Не двигался без посторонней помощи… Три года по госпиталям провалялся. Спасибо врачам — вернули к жизни.

— Бедненький, — прошептала Крошкина.

— Я не хочу, чтобы здесь знали обо мне… Расспросы начнутся: что да как. Тебе неприятность будет… Пенсию-то за все эти годы удержат…

— Господи!

— Определенно.

— А как же дальше?

— У меня такой план. Много ты была одна, побудь еще, пока Женя закончит школу. Потом ушлем ее учиться в Москву, а ты переедешь туда, где живу я…

— Ей не говорить про тебя?

— Ни звука. Все погубить можно. У всякой девчонки есть подруги.

— А если узнают, что ты живой?

— По документам я не Крошкин.

Крошкина дрогнула, как от удара.

— Кто же ты?

— Козлов Алексей Иванович… И не расширяй глаза, обойдется.

Крошкина отодвинулась, посмотрела на мужа, зажмурилась, тихо сказала:

— Хорошо, что хоть имя-то твое осталось!

— Ночью я уезжаю в Архангельск. Нужно отыскать одного знакомого по плену. У него кое-какие мои ценности есть… Золотишко да драгоценные камушки…

Крошкина смотрела изумленно.

— Не удивляйся. На чужой стороне всякое бывало. Сегодня смерть тебе в глаза смотрит, а завтра богатство в руки сыпется… Война! Через неделю, Машенька, вернусь, а ты постарайся выяснить, живет ли в городе Бенедикт Иванович Турельский. Если живет, то выясни, где работает, кем, есть ли семья, в общем побольше разузнай… Ты запиши, а то забудешь.

Крошкина на коробочке с пудрой нацарапала названную фамилию.

— Сумеешь сделать?

— Сделаю, Алешенька, а на что он тебе?

— Старые знакомые… А инженера Цыгейкина Константина Петровича знаешь? У вас на заводе работает.

— Знаю. Болтун первой статьи…

Они разговаривали долго. Крошкин старался быть ласковым. Она выложила все события за прошедшие годы.

— Хорошо, что торговала… Молодец. Я знал…

— Откуда?

— Имел некоторые сведения… Ведь думал же к тебе возвращаться.

Крошкин подал жене сверток с деньгами.

— Возьми, пригодятся.

— Ой, спасибо, спасибо… Помог ко времени. Плоховато сейчас с деньжатами. Может, зайдешь ко мне вечерком?

— Нет. Вернусь через неделю — встретимся по-настоящему.

…Пробравшись вслед за матерью на кладбище, Женя сразу узнала отца: его снимок в рамке из ракушек стоит на комоде. «Что произошло? Он считается убитым, мы за него пенсию получаем. Почему не пришел домой? Зачем здесь старик? Почему мать скрыла?»

Так мучалась Женя, спрятавшись в кустах, метрах в тридцати от того места, где сидели родители и спал на могиле старик.

Когда отец, взяв мать под руку, пошел с ней к воротам кладбища, Женя другим, более коротким путем побежала домой. «Они придут вместе», — решила она, торопливо отпирая квартиру.

Вскоре вернулась одна мать.

— Чего глаза пялишь? — раздраженно крикнула Крошкина. — Видишь, я как собака устала!

— Ты же не с работы.

— Где я была, не твое дело! Совсем заучилась!

— Я не понимаю, что с тобой происходит… Ты меня ненавидишь…

— Не говори матери ерунду.

Женя заметила, что мать смотрит на фотокарточку отца. Появилась мысль сказать, что она тоже была на кладбище, видела отца, знает…

— Иди погуляй, мне надо побыть одной и успокоиться. Я была на работе и только расстроилась… Столько непорядков, просто ужас!

Женя молча вышла. Некоторое время она бесцельно бродила по двору. На веревках раскачивалось белье, тени копошились в траве, тихо поскрипывал шаткий забор, издали с полей струился напев жаворонка. Женя дошла до калитки, постояла и вдруг побежала по тропинке, свернула на пыльную дорогу. Скоро ее фигурка в красном платье мелькнула в последний раз на сером фоне пристанционных зданий.

Жаворонок плясал и присвистывал, радуясь жизни и солнцу.


Иван Иванович Солнышкин — после добровольной сдачи в плен к фашистам в сентябре сорок первого года, Иван Егорович Червяков — в сорок пятом году, а теперь Алексей Иванович Козлов — таков перечень имен и фамилий, смененных за девять лет бывшим конструктором яропольского машиностроительного завода Алексеем Игнатьевичем Крошкиным.

Еще задолго до войны Крошкин подумывал выбраться из пределов Советского Союза. Это намерение было продиктовано затаенной ненавистью к советскому строю: он был сыном махрового троцкиста, репрессированного за контрреволюционную деятельность. Свое нутро Крошкин тщательно маскировал и, работая в течение ряда лет на заводе, слыл умелым работником, активным рационализатором производства.

Войну Крошкин воспринял по-своему: он видел в ней возможность для осуществления давно задуманной цели. Вскоре такая возможность ему представилась: изуродовав до неузнаваемости лицо убитого однополчанина Ивана Ивановича Солнышкина, Крошкин обменял документы и перешел линию фронта.

На допросе у фашистов Крошкин подробно рассказал о себе, о своем отце, — все, что ему было известно о промышленности Ярополья, даже с большим искусством вычертил план города с указанием известных ему важных объектов промышленности. Он быстро договорился с гитлеровцами. Усердно служа им, Крошкин за годы войны с провокационными целями побывал в лагерях военнопленных в Германии, Франции, Норвегии, Австрии и Чехословакии. После разгрома гитлеровской Германии Крошкин нашел пристанище в американской разведке. Он не рассчитывал возвращаться на родину, но американцы учли его способности, подучили и с документами на имя Червякова репатриировали в Советский Союз.

Первая задача — запутать следы — Крошкиным была успешно выполнена: в одном из районов Одесской области он инсценировал убийство Червякова и стал Алексеем Ивановичем Козловым. Предстояла вторая задача: связаться со старой, осевшей на местах агентурой американской разведки. Ему удалось нащупать, как реально существующих лиц, довоенных агентов: Степкина, он же Мыкалов, в Алма-Ате и Крояди, он же Петрушечкин, в Архангельске. Особенно заманчивым для Крошкина стал Степкин-Мыкалов после того, как Крошкин на сочинском курорте познакомился с инженером Цыгейкиным с яропольского шинного завода. Этот пожилой мужчина с выпуклыми глазами, рыжими баками и толстыми красными губами оказался очень кстати. Крошкину, высказавшему восхищение его костюмом, сшитым из превосходного материала, Цыгейкин сказал, что он купил материал на костюм у одной женщины с завода, которая вообще промышляет «коммерческими» делами, и назвал Крошкину — его жену. Из той беседы Крошкин получил подробнейшую информацию об образе ее жизни, но не это было главным. Болтая о заводских делах, Цыгейкин рассказал о деятельности инженера Шухова в области синтетического каучука. Цыгейкин упомянул о том, что Шухов работает над проблемами, имеющими большое государственное значение. Крошкин внимательно вслушивался в откровения Цыгейкина…

Заставив Мыкалова отправиться в Ярополье, Крошкин не мог допустить того, чтобы самому оставаться в стороне от места решающих действий. После отъезда Мыкалова из Алма-Аты Крошкин сам отправился за ним, предварительно договорившись с Мыкаловым о встрече в Ярополье. Он понимал, что появление его в Ярополье — рискованное мероприятие, но надеялся на свое знание города, осмотрительность и то, что под рукой у него будет Мыкалов.

…Проводив жену и отпустив Мыкалова, Крошкин забрался в самый отдаленный угол кладбища, сел на могилу, задумался. Первые результаты его огорчили. Самая главная неприятность — Шухов уехал в Москву. Зачем он выехал, что повез — Мыкалову выяснить не удалось. Крошкин убедился, что рассчитывать на жену ему не придется: она только мелкая спекулянтка с весьма ограниченным кругозором. Крошкину даже стало жаль тех денег, которые он так поспешно вручил ей. «Лучше бы она ничего обо мне не знала… Хотя, на худой конец, и ее можно показать как завербованного агента. Есть ее расписка в получении денег. Другое дело — дочь Мыкалова. Она, видно, клад: любит деньги, имеет связи, умна, муж — интересующий нас инженер…»

Крошкин немного повеселел. Его не смущали трудности предстоящего разговора с Шуховой. Таких ли он видел за последние годы. Какие только орехи не попадались на его зубы…

Он посмотрел на часы и выругался. Еще только начало девятого! Как долго ждать до полуночи!

Крошкин открыл портфель, достал сверток с бутербродами и бутылку вина, принесенные Мыкаловым из буфета вокзала. Бутерброды были черствые, вино кислое. Крошкин ругался, но ел.


Возвратившись с кладбища, Мыкалов сидел на кухне у окна и с нетерпением ожидал прихода дочери. Он курил папиросу за папиросой и поминутно посматривал на часы. Давно миновало время, когда она обычно приходила. Мыкалов нервничал.

Услышав, что открывается дверь, он резво вскочил, распахнул окно, сшаркнул с подоконника скорлупу от орехов сначала в ладонь, а потом наружу и выглянул в прихожую.

— Ты, Людушка?

— Как видите. — Она прошла в комнату.

Мыкалов пошел было за ней, но передумал, вернулся на кухню и полотенцем стал разгонять дым.

Вскоре Шухова пришла на кухню умыться.

— Людушка, прошу пожаловать ночью в парк, — сказал Мыкалов, весело улыбаясь.

— Это еще зачем?

— Золото сегодня выплывет наверх.

— Что же оно вам по телефону, что ли, дало о себе знать?

— Зачем телефон? Обнаружил его…

— Интересно, — равнодушно отозвалась Шухова. — А если я не пойду?

— Будет еще интересней. Я заберу все и тю-тю. Сюда не вернусь… Смотри, дело хозяйское. Я честно предупредил, а если леший попутает меня не вини. Не хотелось бы мне с тобой расстаться так неуважительно. Родные ж мы…

Шухова выпрямилась. С мокрым лицом, в пене, она подступила к Мыкалову и молча созерцала. Усмехнулась, вскинула к чужому носу мокрый маленький кулак.

— Вздумаете увильнуть, всю милицию поставлю на ноги. Себя не пожалею… Я приду. Во сколько?

— Минут двадцать первого в самый раз…

— Очень поздно. Приду в десять.

— Что ты! В десять в парке полно народу!

— Кто же в десять вечера глумится там?

— Бывают! Допоздна, черти, шляются!

— Хорошо, приду позднее.

Шухова неожиданно оглянулась на Мыкалова. Он ждал, что она скажет что-то. Она молчала. И он понял, что молчаливый взгляд ее означает угрозу. Он насупился, снял очки, протер стекла от мыльных крапин и тяжело вздохнул.


— Я из парткома, — объяснил, входя в комнату, незнакомый мужчина, — Прошу извинить, но вас ждет Аничев. Машина у ворот.

— Да, да, еще вчера меня вызывали к товарищу Аничеву, — пролепетала Крошкина. — Пойдемте, я готова.

В ярко освещенном кабинете парторга Крошкина сразу увидела Женю, сидевшую на стуле около окна. Она вздрогнула, торопливо подошла к дочери и спросила:

— Ты зачем здесь?

Женя отвернулась. Аничев пригласил Крошкину к столу. Она порывисто подошла, села. Подумалось: Женя сделала что-то нехорошее в школе, и ее, как мать, вызвали для объяснений в партком. А может, Женю, как комсомолку, хотят привлечь к какой-то работе, но без согласия матери не решаются…

— Почему вы, Мария Ивановна, не пришли вчера?

Крошкина вопросительно посмотрела на дочь. Женя сидела с опущенной головой и сцепив пальцы рук. Крошкина вспомнила о ссоре и не ответила.

— Я не собираюсь читать вам нравоучения, но нам надо серьезно поговорить.

— Что вам надо? В чем дело в конце концов? — вдруг обозлившись, повысила Крошкина голос.

— В чем дело?… А в том, что вы, являясь матерью, не имеете права калечить характер и сознание своей дочери. И второе… Скажите, откуда прибыл ваш муж и почему вы встретились с ним в тайне от дочери?

Крошкиной показалось, что кресло, на котором она сидела, закружилось и взлетело. Она туманно видела, как вскочил Аничев, налил из графина воды в бокал, Женя подхватила, поднесла к ее губам… Беспокойство, владевшее ею за последнее время. от вопроса парторга превратилось в огромную беду. Прикрыв лицо ладонями, Крошкина заговорила…

— Вы понимаете, что кроется за спиной вашего мужа?

— Не очень…

— А вот она поняла, ваша дочь…

— Такое время нынче, дети родителей не чтят, — зло прошептала Крошкина. — Женька, подлая! — выкрикнула она и повалилась из кресла на зеленую ковровую дорожку. — Что ты сделала!


Виктор удивился, когда ему передали, что в вестибюле общежития его поджидает старая женщина. На ходу надевая пиджак, Виктор на цыпочках пробежал по коридору, проскакал по лестничным маршам до первого этажа и увидел Евдокию Петровну Щеглову.

— Здравствуйте, Евдокия Петровна. Что случилось?

— А случилось, Витя, такое случилось, что не приведи господи. В больницу Федор Фомич попал. Удар с ним произошел… Давно ведь на сердце жаловался…

Виктор под руку отвел старушку на диван. Евдокия Петровна рассказала, как неделю тому назад Федор Фомич ушел погулять и вскоре вернулся в ужасном состоянии. Когда он поотлежался, она оставила его в доме одного, а сама вышла к соседке. Возвратившись же, она нашла его на полу в чулане. Он ничего не говорил, только мычал. Отправили Федора Фомича в больницу. И вот сегодня, на седьмой день, к нему вернулся дар речи и он объявил, что с ним произошло.

Евдокия Петровна платком вытерла глаза.

— А случилось, Витя, ужас какое дело. Оказывается, в тот раз, когда он гулял, встретил страшного человека, за которым с четырнадцатого года много преступлений знал. Постарел тот человек, но узнал Федор Фомич его… И документ у него хранился о человеке том.

Евдокия Петровна достала из-под вязаной кофточки листок бумаги и отдала Виктору. Он быстро прочел текст.

— Кому вы показывали письмо?

— Что ты, Витя, кому я покажу, кроме тебя.

— Я потому спрашиваю, что это важно очень.

— Никому, Витенька… Федя сам объяснил, где лежит письмо, велел с ним к тебе идти. Я и пришла… Наверное, улизнул уж тот человек. Столько дней набежало.

— Ничего, тетя Дуся, успокойте Федора Фомича. Письмо ко времени.

— А Феде неприятности из-за письма не получится? Столько лет продержал, не послал по адресу.

— И хорошо, что не послал. Ведь тот царский министр Сухомлинов сам шпионом был, так что ходу письму все равно не дали бы, а Федора Фомича с лица земли стерли бы наверняка.

— Судьба, значит. Я сейчас пойду в больницу, попрошусь к нему, успокою. Ведь тревожится он…

— В больницу поздно, не пустят…

— Пустят! Меня там все знают, перезнакомилась.

Щеглова накинула на голову косынку, поцеловала Виктора в щеку, торопливо поднялась, на мгновение задержалась перед зеркалом и засеменила к выходу.


Виктор шел к Шуховой. Ничего, что поздно. Сейчас не существует удобно или неудобно. Существует необходимость посвятить Шухову во все подробности тех событий, которые стали известны ему. И если после слежки за дальним родственником Шуховой на реке ничего не прибавилось к осведомленности Виктора и не требовало решительного вмешательства, то теперь завалявшееся письмо Мужневича было и укором и обвинением в беспечности и нерешительности Виктора.

И Виктор спешил. С угла он заметил в окнах Шуховых свет. «Не спит», — обрадовался он. Но свет тотчас погас.

Виктор не остановился. Пересек улицу, добежал до подъезда и отпрянул: по лестнице спускалась Шухова.

Это было неожиданностью. Виктор оторопел, застеснялся, отступил назад, добежал до соседнего подъезда и укрылся за створкой двери.

Шухова вышла. Постояла немного и быстро пошла, сначала вдоль дома, потом через улицу и дальше по тротуару.

Виктор не отставал: беспокойство, приведшее его к дому, повелевало действовать и сейчас.

Шухова поравнялась с детским парком и скрылась в воротах.

«Зачем она идет туда? — недоумевал Виктор. — Навестить старика? В такое время?»

Попов перебежал улицу. В парке чернела темень. Опоясанная решетчатой оградой, она казалась отвратительно черной.

«Куда ее леший понес?» Виктор помедлил, прислушиваясь. Ни шороха. Ограда чуть загудела, когда он повис на ней и полез на острые прутья.

Спускаться в парк, в темноту, спиной к темноте, было испытанием. Виктор вытер пот, когда обернулся, увидел темноту и торчащий в метре от него причудливый силуэт куста. Для уверенности пнул его ногой и приободрился.

Далеко, в центре парка, тускло поблескивал фонарь, белела стена павильона. Там Виктор увидел Шухову.

Она стояла, прислонившись плечом к стволу березы, засунув руки в карманы куртки. Ее наполовину заслоняла спина какого-то мужчины в шляпе, с портфелем в руке. Тут же находился старик. Опершись на лопату, он прислушивался к разговору Шуховой и мужчины.

Виктор напрягал слух — и безрезультатно. Слишком далеко он был от людей, слишком тихо они разговаривали. Когда мужчина переменил позу, Виктор убедился в своей догадке. Там стоял рыжеволосый, тот самый, что катал на лодке старика.

Следом за мужчиной Виктор выбрался из парка. Рыжеволосый уверенно шагал к поджидавшему его такси. Открыл дверцу, сел. Виктор остановился. Сейчас машина тронется, и он рассмотрит номерной знак. Но такси не двигалось.

«Заметил меня!», — подумал Виктор и почувствовал, что за спиной кто-то стоит. Оглянулся. Человек в военной фуражке вежливо козырнул.

— Прошу идти и садиться в машину. Без разговоров.

— Пожалуйста… — пробормотал он и быстро пошел вперед. — Но там, в парке, остался еще один.

Сопровождавший не ответил.


Приходя на дежурство в парк, Мыкалов и не думал выполнять обязанности сторожа. Слишком он боялся темноты, чтобы оставаться с ней один на один, тем более в Ярополье, в городе, где судьбе было угодно сокрушить его сладострастную жизнь, где всякий пожилой человек вызывал у него боязнь. Он запирался в одном из павильонов и дремал до рассвета.

Каждое утро Мыкалов отправлялся в душ. Там были весы, и он убеждался, что нервы его сдают. Иначе чем же объяснить то что он теряет в весе. Каждый божий день!

Сегодняшнюю ночь Мыкалов ждал с тоскливой страстью. Ночью его дела закончатся, и уже днем поезд повезет его на юг, в Алма-Ату, под теплую, уютную крышу. Оттуда его уже не вытащит ничто. Он поклялся себе. Он исчезнет…

Дочь пришла вовремя. Не отвечая на придирки, он повел ее в глубь парка, где их поджидал Крошкин.

— Поздоровайся, — сказал Мыкалов, когда Крошкин окликнул его, и торопливо отошел в сторону, за свежевырытую яму.

— Я так и знала, папаша, что вы пройдоха и мразь, — услышал он.

Крошкин рассмеялся.

— Не вините отца, Людмила Ксенофонтовна. Я заставил его. Он обязан был подчиниться. Он скоро покинет вас, будьте же с ним помягче…

— И, конечно, с вами быть мягкой я должна непременно?

— Я не сделал вам вреда, чтобы с предубеждением отнестись ко мне.

— Если вы хотели видеть меня, могли прийти в дом, а не в заросли.

Крошкин улыбнулся.

— Так мне было удобнее. И не спорьте.

Мыкалов достал орех, прижал к черенку лопаты, надавил. Орех лопнул. Крошкин недовольно шикнул. Дочь засмеялась.

— А Васька слушает и ест.

— Людмила Ксенофонтовна, — деловито заговорил Крошкин, — мне приятно сознавать, что в вас сильна жажда денег. Старик Диккенс говаривал: без денег не бывает счастья. Вы не представляете, сколько их возле вас! Я говорю о работах вашего супруга. Они стоят денег.

— Кто вас направил сюда, ко мне?

Мыкалов почувствовал в голосе дочери страх. «Так-то, девочка, попалась. Дальше батьки не упрыгнешь».

— Разве об этом умалчивают, когда покупают? — настаивала дочь.

— Если мы договоримся, я отвечу. А сейчас слово за вами.

Шухова молчала. И Мыкалов вдруг испугался. Испугался предположения: сегодня днем он не сможет уехать. И все из-за дочери.

— Отвечай! — крикнул он приглушенно.

— Что конкретно вас интересует? — сердито проговорила Шухова.

— Сначала дайте согласие, — озлился Крошкин.

— В зависимости от того, что нужно, и будет мое решение.

— Слушайте, — смирился Крошкин и вплотную подошел к Шуховой.

Мыкалов прекратил жевать.

— В случае отказа яма станет вашим будуаром.

— С чего вы взяли, что я откажусь?

— Тогда не валяйте дурака. Нам нужны данные о той работе Шухова, за которую дали лауреата. Подробная информация о всех его новых изысканиях по синтетическому каучуку.

— Только-то, — иронически удивилась Шухова.

— Еще не все. Я вручу вам список лиц. Их надо отыскать в городе, завязать знакомства, изучить характеры, связи, привычки, слабости, страсти-мордасти и прочее.

— Все?

— Пока все. Мы учли ваши возможности, общественное положение, личные качества! На деньги мы не скупимся. Изъявите желание — отправим в Америку.

— Я согласна.

— Превосходно. Через неделю, Людмила Ксенофонтовна, мы встретимся. Надеюсь, кое-что вы организуете…

— Непременно. За деньги…

— Да, да, возьмите аванс…

Крошкин запустил руку в портфель, который в продолжение всего разговора держал на уровне груди, извлек две толстые пачки пятидесятирублевых бумаг.

— Предупреждаю: не вздумайте идти на попятную. Ваше согласие записано на пленку.

Шухова знаком поманила Мыкалова. Он торопливо приблизился.

— Спрячьте деньги, папаша. И, пожалуйста, купите себе приличную одежду.

— Ладно, — буркнул Мыкалов, принял от Крошкина пачки, опустил в широкий карман плаща.

Крошкин приподнял шляпу, учтиво поклонился Шуховой.

— До встречи.

И ушел.

— Деловой мужчина. Как ты с ним быстро поладила. Десять тысяч! Хорошо, что я разыскал тебя. И мне радостно, и тебе… Пригодился твой адресок.

— Адресок? — Шухова подняла глаза. — Нет, адрес оказался ошибочным!

Старик едва не заорал. Дочь не шутила. Нет. Он понял, что ошибся. Она предала!..

Мыкалов коленом ударил дочь в живот. Она вскрикнула, упала на спину. Он выругался и взмахнул лопатой. Лопата легко взвилась и застыла. Он потянул ее. Что-то мешало. «Зацепилась за ветви», — подумал Мыкалов и вдруг похолодел. Дочь поднялась с земли и стала отряхиваться. Делала она это не спеша, просто и естественно, как будто и не грозила ей лопата и не было его самого. Он понял ее спокойствие: она видит то, чего не видит он. Рванулся в сторону и не смог сделать ни шагу. Его крепко держали.

Потом он шел по темной аллее к выходу. Человек в военной форме шел справа, слева — второй. Сзади звучал вежливый голос дочери и еще один мужской. Он вслушался и уловил, что дочь благодарят.

Он воспринял все спокойно. Он умел смиряться и не любил переживать неожиданности. Хотя эта неожиданность была страшна.

Мыкалов сунул дрожащие руки в карманы. Сейчас дрожь пройдет. Он переборет ее. Впервые руки дрожали у него давно-давно, в начале занятия опасной профессией. Теперь он крепче, сильней. Он выдюжит…

Пальцы наткнулись на орехи. Зацепили два в ладонь, сжали. Мыкалов даже ощутил, как стучит в висках. Первый раз в жизни орехи не поддавались ему. Казалось, уже кровь сочится через кожу от напряжения…

Боль разрывала кисть.

1954


НЕИЗВЕСТНЫЕ ЛИЦА

Начальник управления комитета госбезопасности генерал Гудков беседовал с полковником Орловым. Генерал знаком с ним всего какой-нибудь час, но ему определенно нравился этот крепко сбитый плечистый человек с приятным загорелым лицом и густыми русыми волосами. «Отлично сохранился, — думал Гудков, — а ведь только на пять лет моложе!» Понравились генералу и слова полковника, когда речь зашла о возрасте: «Нам с вами стареть не положено по штату». Гудков и сам выглядел моложе своих пятидесяти трех лет, но людей с видом бодрым и свежим замечал сразу.

— Пройдемте, полковник, в ваш кабинет.

В просторной комнате с удобной мебелью, радиоприемником, сейфом Орлов огляделся и подошел к окну. Невольно засмотрелся на панораму улиц, уходивших вниз легким склоном. Во всей этой картине знакомыми для Орлова оказались лишь видневшиеся вдали очертания зданий бывшего Павловского монастыря. Сразу вспомнилось, как в юности он с братом и приятелями искал там подземный ход, о котором в те годы ходили упорные слухи. Монастырь, как памятник архитектуры, реставрировали, и под лучами полуденного июльского солнца золоченые купола ослепительно сияли, возвышаясь над белыми стенами с бойницами и угловыми башнями.

— Итак, вы двадцать семь лет здесь не были? — спросил генерал, прохаживаясь по кабинету.

— Да, — ответил Орлов, подходя к столу. — В двадцать восьмом уехал служить на границу. Смотрю вот на город и почти не узнаю…

— Познакомитесь с Лучанском вновь. А теперь садитесь, потолкуем о делах.

Генерал движением головы указал на кресло, сам сел за стол и спросил полковника, есть ли у него в городе родные.

— Жена и сын погибшего на фронте брата. Живут на Первомайской, в доме, в котором я родился. Знаком с ними только по фотографиям и письмам… У них пока не был, остановился в гостинице…

— А почему не навестили?

— Устроившись в номере, направился сразу сюда. Да особенно и не спешу… Думаю зайти вечером. Сейчас невестки нет дома. Она работает бухгалтером базы «Гастронома».

— Брат у вас, кажется, писателем был?

— В местной газете работал. Писал рассказы, очерки…

— Вы не беспокойтесь, с квартирой мы вас устроим.

— Я, товарищ генерал, не беспокоюсь. Человек я одинокий, привычный ко всякой обстановке…

— Знаю, знаю, полковник, — прервал генерал и раскрыл свою черную тонкую папку. В ней был всего один лист бумаги. Генерал пробежал глазами текст.

— Владимир Иванович, вам придется буквально сейчас же приступить к работе… Перед вашим приходом получили из Москвы записку по ВЧ. Сообщают, что в Лучанск, возможно, прибыл или должен прибыть в ближайшие дни вражеский агент. Вымышленное его имя Роберт Пилади. Приметы неизвестны. Цели тоже полностью неизвестны, частично — диверсия. Будут дополнительные данные, нам сообщат…

— Маловато ориентиров, — проговорил Орлов.

— Да, маловато.

Орлов опустил голову, задумался.

— Вы не огорчайтесь, полковник, — заговорил генерал, по-своему истолковав состояние Орлова. — Я тоже здесь человек новый, будем действовать совместно… Вы даже в более выгодном положении. Родились в этом городе…

Генерал встал. Поднялся и Орлов.

— Посмотрите на город, полковник. — Гудков подвел Орлова к окну. — Отсюда видна только какая-то часть его, но и те промышленные предприятия, что сосредоточены в ней, составляют многое и важное… Нам нужно разгадать, куда именно Пилади направит свои стопы… Взгляните на улицу. Какой поток! Чуть ли не московское движение. Возможно, там уже бродит неизвестное лицо. Мы обязаны его найти. И найдем. Народ поможет.

Голос Гудкова звучал твердо, резче обозначились складки около рта, и Орлов почувствовал, что работать ему с этим сухощавым волевым человеком будет хорошо.

Внизу под окном сердито заревел мотоцикл, с надрывным завыванием пронеслась по улице машина «скорой помощи», послышался звонкий девичий смех, шум автомобиля, груженного длинными листами железа. Генерал и полковник вернулись к столу.

— Садитесь на свое место, товарищ полковник, привыкайте.

Орлов сел, вопросительно посмотрел на генерала.

— А теперь звоните секретарю.

Орлов нажал кнопку звонка на круглом столице с двумя телефонами. Открылась дверь, и на пороге появилась девушка.

— Прошу вас, — сказал генерал, — пригласите сюда майора Заливова, капитана Ермолина, старшего лейтенанта Галимова и лейтенантов Ершова, Запрудского, Гусева и Дроздова…

Девушка ушла, бесшумно закрыв дверь.

— С этими товарищами, Владимир Иванович, вам предстоит работать по данному делу…


У горизонта чистое-чистое солнце, без малейшей облачной вуали, выдерживало прощальную паузу. Орлов мог насчитать десятки, сотни окон, тлевших бронзовым огнем; с высоты моста через Ужиму он смотрел на город и не мог насмотреться. Город вырос, расцвел, разноцветные фасады домов сливались в причудливую мозаику, из которой куском снега выделялся белокаменный Павловский монастырь; шапки зелени густо усеивали городской пейзаж; аромат близких лесов щекотал ноздри, напоминал милое, босоногое детство, годы, промелькнувшие в озорных играх и проступках, учебе, увлечениях, первой влюбленности, первых осмысленно-критических взглядах на жизнь.

Солнце прощалось с городом. Город прощался с солнцем.

«Здравствуй, Лучанск», — подумал Орлов и не заметил, что высказался вслух. Только когда красивая нарядная девчонка, проходившая рядом, обернулась с выражением изумления, оглядела его прищуренными глазами, передернула плечами, он догадался, в чем дело.

— Извините, — сконфузился Орлов и тем еще больше озадачил девчонку. Она остановилась, смотря на него и весело и дерзко. Он повернулся и пошел, сдерживая улыбку. Дойдя до конца моста, Орлов не вытерпел и, прежде чем сойти по ступеням вниз на набережную, оглянулся. Девчонка, видимо, только и ждала этого. Она подняла руку и помахала. Ничего не оставалось, как ответить тем же манером, но по-своему — обеими руками. «Озорная», — подумал он, с удовольствием припоминая ее лицо.

Больше Орлов не оглядывался. У Павловского монастыря он замедлил шаги, разглядывая древние, сейчас уже реставрированные стены. Поравнялся с широкими воротами. Хотелось сдержаться, пройти мимо, чтобы позже в свободное время прийти сюда и более обстоятельно смотреть и находить милые сердцу места юности, хотелось оттянуть это удовольствие, грустное, трогательное, радостное удовольствие, которое созревало годами при мысли о возвращении. И Орлов сдержался.

Он вышел на Первомайскую улицу. За прошедшие годы тут появилось много больших каменных зданий, но он сразу увидел знакомый маленький деревянный домик. Орлов замедлил шаг. В сквере у новой школы, молчаливой в это время года, он заметил скамейку и направился к ней. Отсюда хорошо был виден домик. Только в эту минуту Орлов вспомнил, что, когда уезжал, стены домика были зеленого цвета, а не розового, как теперь. Не возвышалась тогда над забором и такая, как сейчас, густая зелень деревьев. Он вспомнил, как каждую весну их улицу во время разлива Ужимы заливало водой и ее переплывали от дома к дому на лодках и плотах. Вот было раздолье для мальчишек! Не поэтому ли улица и носила раньше название Заливной? Теперь проезжая часть ее покрыта асфальтом, по которому проносятся троллейбусы и автомашины…

Вспомнился Орлову и брат Саша. Они всегда жили в крепкой дружбе. Даже на далекой пограничной заставе Орлов не испытывал полной оторванности от Лучанска. Брат старательно описывал все перемены в городе, регулярно присылал номера газеты со своими очерками и рассказами. Читая их, Орлов понимал, что жизнь брата слита с событиями, которыми в те годы жила страна. По Сашиным произведениям Орлов знал о ходе индустриализации в Лучанской области, становлении колхозов, борьбе с кулачеством. У него неоднократно возникало желание приехать в Лучанск, посмотреть на все своими глазами, но обстоятельства складывались так, что он не мог приехать даже на похороны матери. В те дни Орлов лежал в госпитале после тяжелого ранения, полученного в схватке с нарушителями границы.

По письмам брата он чувствовал, что тот не особенно счастлив в семейной жизни, но старается наладить отношения с женой. После гибели Саши Орлов естественно стал переписываться с овдовевшей невесткой. Он поддерживал ее дух дружескими советами. Правда, переписка их не была регулярной, но о переводе на службу в Лучанск он ей написал.

Орлов встал и направился к дому. Он вошел в заросший зеленью двор, вступил на крыльцо и осторожно постучал в дверь. Послышались легкие шаги, и перед ним появилась женщина небольшого роста с густыми темными волосами и красивым, бледным лицом. У нее были блестящие синие глаза с длинными ресницами. Орлов сразу узнал ее и сказал:

— Здравствуйте, Анна Александровна!

— Владимир Иванович! — воскликнула она и, схватив на груди расстегнувшуюся блузку, прижалась к двери, пропуская его в прихожую. Вошла следом, провела Орлова в столовую, постояла немного у двери и, извинившись, выбежала.

Орлов сел на стул около обеденного стола, испытывая волнение. Было тихо, и ему сразу подумалось, что сейчас откроется дверь из кухни и войдет его старенькая мать. Она мелкими шажками подойдет и заботливо поставит перед ним дымящуюся тарелку с его любимыми зелеными щами. Но увы! Давно уже матери нет в живых… «Да, многое изменилось в этом доме…»

Вошла Анна Александровна, успевшая переодеться. Усевшись на диван, она с любопытством разглядывала Орлова. Мало-помалу завязался обычный в этих случаях разговор. Вскоре вернулся из театра сын Анны Александровны Максим. Взглянув на племянника, стройного молодого человека, Орлов убедился, что Анна Александровна не преувеличивала, говоря, что сын ее очень похож на отца. У Максима такой же внимательный взгляд карих глаз, такая же глубокая складка между прямыми бровями. Орлов подошел к Максиму, обнял его и, почувствовав под руками крепкое, мускулистое тело, сказал:

— Одобряю, Максим, и занятия спортом, и путь, избранный в жизни…

Максим вопросительно посмотрел на мать.

— Ничего нет удивительного! Рассказала о тебе Владимиру Ивановичу и даже пожаловалась, что ты против моего желания поступаешь в сельскохозяйственный…

Но ты же видишь: дядя Володя одобряет! — весело сказал Максим и, обращаясь к Орлову, продолжал: — Она хотела, чтобы я, как папа, стал журналистом… Мама ужас какая почитательница литераторов!

— Я забыла вам сказать, Владимир Иванович, — воскликнула Анна Александровна, — зимой он хотел бросить школу и уехать на целину!

— Что же ты, Максим, из десятого-то?

— Там, дядя Володя, какой простор! Ширь какая! Землю уснувшую оживить… Это — огромнейшее дело! — ответил Максим и улыбнулся.

Племянник радовал Орлова. В нем он увидел отблески своей юности, юности брата…

За разговорами прошло больше часа. Анна Александровна говорила мало и была чем-то озабочена. Наконец Орлов поднялся и стал прощаться. Максим искренне огорчился и стал упрашивать Орлова остаться ночевать.

— Мне не заснуть здесь, Максим… В другой раз.

— Обождите минутку, Владимир Иванович, вдруг сказала Анна Александровна. — Я должна вам кое-что передать.Совсем забыла сказать об этом.

— Что передать? — спросил Орлов.

Но она уже вышла из комнаты.

Орлов посмотрел на племянника, тот недоуменно пожал плечами, взглянул на дверь, в которую вышла мать. Слышно было, как в соседней комнате что-то скрипнуло, послышался слабый крик.

Вошла Анна Александровна. Лицо ее было бледно. Она растерянно уставилась на Орлова.

— Что с вами? — спросил он.

Максим подбежал к матери.

— Пропал пакет, — поспешно проговорила она, и поддерживаемая сыном, тяжело опустилась на стул.

Максим непонимающе смотрел на мать. Юноша впервые слышал о пакете. Невольно он взглянул на Орлова, как бы прося его помочь рассеять недоумение.

Орлов подошел к Анне Александровне и положил ей на плечо свою руку.

— О каком пакете вы сказали?

Она медленно подняла глаза и ответила:

— Уезжая на фронт, Саша отдал мне пакет с какими-то бумагами и просил передать его вам, как только вы приедете в Лучанск. И вот он пропал…

Анна Александровна встала и беспокойно заходила по комнате.

— Мама, не убрала ли ты его в другое место? Припомни, — сказал Максим.

— Простите, Анна Александровна, — мягко проговорил Орлов, крайне удивленный словами невестки. — Прошло столько лет после смерти Саши, много лет после окончания войны! Мы с вами переписывались все эти годы, и вы мне никогда даже не намекали о поручении брата… о каком-либо пакете…

— Хорошо, Владимир Иванович… Я все вам объясню… Сейчас важно другое — пакета нет, он исчез, его украли…

— Мама, припомни, где он у тебя был, — снова попросил Максим.

Анна Александровна с быстротой повернулась к сыну:

— Я все прекрасно помню!

Максим потупился и отошел к дивану.

Орлову было не по себе. Он никогда не предполагал, что его появление в этом доме будет омрачено. В то же время какое-то чувство жалости он испытывал и к невестке. Как можно мягче сказал:

— А может быть, не стоит расстраиваться, Анна Александровна?

В ее глазах мелькнула тревога.

— Что же все-таки могло быть в пакете? — вырвался у Орлова невольный вопрос.

— Не знаю.

— Где он у вас лежал?

— В Сашином столе.

— А когда вы видели последний раз этот злополучный пакет? — продолжал интересоваться Орлов.

— В январе или в феврале.

— Мама, ты напрасно волнуешься, — стараясь успокоить мать, сказал Максим. — Завтра днем надо хорошенько поискать.

Она не обратила внимания на слова сына, закрыла лицо руками и разрыдалась.

— Пакет украли твои товарищи, Максим! — внезапно крикнула Анна Александровна. — Кто-нибудь из них! Я теперь в этом уверена!

Анна Александровна стояла перед сыном, и ее лицо стало еще бледнее, глаза сделались совсем темными.

Максим попятился к стене и растерянно проговорил:

— Подумай, что ты говоришь…

— Они, они! Больше некому!

— Кого же ты подозреваешь? — сдерживая волнение, проговорил Максим.

— Кого, кого! Это не имеет значения. Факт остается фактом! — Она посмотрела на Орлова и продолжала, уже обращаясь к нему: — Вы понимаете, я целыми днями на работе. Дом в полном его распоряжении…

— Мама, пойми, что папина комната всегда заперта. Ты же мне запретила туда заходить, а тем более с товарищами. Ты это отлично знаешь…

— Ты меня не разубедишь, — сказала она.

— Я и не пытаюсь, — сухо ответил Максим и посмотрел на Орлова. — Извините, дядя, я пойду… В четыре утра выезжаем в велопоход…

Когда за Максимом закрылась дверь, Анна Александровна пожаловалась:

— Как трудно все же воспитывать детей!

— Мне кажется, Максим вам не причиняет особых забот.

— Это правда, — смиренно проговорила она и добавила: — Пойдемте, Владимир Иванович, я покажу, где лежал пакет.

Они вошли в маленькую комнату по соседству со столовой. Орлов вспомнил, как они с братом готовили тут уроки, занимались играми и разными ребячьими делами. Только теперь здесь все было по-другому. Стояли два шкафа с книгами, письменный стол, на стенах висели картины и небольшие портреты писателей. Анна Александровна включила настольную лампу, в комнате стало уютнее.

— Здесь Саша и работал?

— Да. Он очень любил свой кабинет, — грустно проговорила Анна Александровна.

Склонившись над выдвинутым ящиком стола, она показала, где был пакет…

— Странно… Все это очень странно, — вырвалось у Орлова. — Но что за пакет был? Какой он?

— По-моему, в нем лежало несколько тетрадей.

— Возможно, у вас с Сашей был какой-нибудь разговор об этом?

— Нет. Минут за двадцать до отъезда он прибежал домой и стал писать. Я несколько раз заглядывала сюда, но старалась не мешать, хотя мне очень хотелось быть с ним в эти минуты… Я тогда думала, что мы расстаемся надолго, а вышло — навсегда…

На глаза Анны Александровны навернулись слезы. Она опустила голову и нервно теребила носовой платок.

Орлов наконец попрощался и направился к двери. Она проводила его и у калитки сказала:

— Заходите к нам, Владимир Иванович…

— А как же! Зайду еще не раз…


Свою первую ночь в Лучанске Орлов спал плохо. Какой-то осадок был от встречи с невесткой. Но, следуя привычке, он проснулся ровно в семь часов, проделал гимнастические упражнения, принял холодный душ и почувствовал себя, как всегда, бодрым. Еще во время бритья мысли Орлова занял Роберт Пилади. Не переставал думать о нем и за завтраком, и идя на работу.

Солнечное утро сияло за окнами кабинета. Улица, на которой находилось здание управления, была оживленной, но шум, доносившийся в кабинет, не мешал Орлову. Он работал.

Совещание, проведенное вчера начальником управления, сразу как-то сблизило Орлова с работниками отдела. Они сегодня заходили к нему с такой деловой простотой, как будто он уже давно работал здесь.

Полковник Орлов в органах госбезопасности недавно — всего четыре года. До этого ветры западных и восточных границ Советской страны обвевали его более двадцати лет. С первых же дней пограничной службы он нашел в ней свое призвание и внимательно изучал приемы вражеских лазутчиков. В первые пять лет службы рядовым бойцом он задержал нескольких диверсантов и шпионов, и его, как отличника, послали в офицерскую школу. Длительный срок, напряженная обстановка, в которой пограничникам постоянно приходится быть, закалили характер Орлова и вместе с тем выработали в нем бережное отношение к товарищам по службе.

Но не все хорошо и гладко складывалось в жизни Орлова. В тридцать седьмом году, будучи начальником пограничной заставы в одном из пунктов на Дальнем Востоке, Орлов полюбил девушку-таежницу, и они поженились. Совместная жизнь их длилась всего месяц. Таня, так звали жену Орлова, обладала исключительной смелостью и трагически погибла в тайге при неравной схватке с тремя нарушителями государственной границы. Орлов не забыл ее до сих пор. Кому ведомо, какие переживания одолевают его, когда он находится в одиночестве и свободен от работы? А думы?… Кто их знает! После того рокового происшествия Орлов не пытался вторично жениться…

…Разработка плана оперативных мероприятий по розыску Роберта Пилади подходила к концу. Орлов откинулся на спинку кресла и закрыл глаза — ему надо было уяснить некоторые частности предстоящей работы, но в это время раздался стук в дверь.

— Можно!

Вошел грузный, светловолосый, с пухлым лицом капитан Ермолин. Серый, хорошо сшитый костюм складно сидел на его фигуре.

— Разрешите, товарищ полковник, войти с лейтенантом Ершовым? — спросил Ермолин, не отходя от двери.

— Пожалуйста!

Ермолин приоткрыл дверь, кивнул головой и посторонился, пропуская Ершова, молодого человека небольшого роста с черными, зачесанными назад волосами и выразительным лицом. Лейтенант был одет просто, в недорогой костюм синего цвета.

— Проходите, садитесь, — сказал Орлов.

Когда вошедшие уселись за небольшой столик, покрытый зеленой суконной скатертью, Орлов спросил:

— Что у вас?

— Да вот, товарищ полковник, — вставая со стула, начал Ермолин, — лейтенанту Ершову пришла мысль проверить, не осел ли «гость» на самых что ни есть малозначительных участках городской жизни… У меня с ним с утра возник спор. Я считаю его доводы наивными. Посудите сами: будет ли шпион тратить время на то, чтобы торговать на колхозном рынке семечками или зеленым луком? Все же надо полагать, шпион рвется осуществить свою конечную задачу… Я думаю, товарищ полковник, что нам нечего распылять силы по пустякам…

Орлов слушал, внимательно глядя на Ермолина. Не ускользнула от его взгляда и легкая усмешка лейтенанта Ершова.

Орлов еще не знал хорошо своих подчиненных, но по первому впечатлению Ершов ему понравился своим спокойствием и рассудительностью. Кроме того, он был живее Ермолина. В последнем Орлов пока что подметил одно неплохое свойство — следить за своей внешностью. Вчера Ермолин, например, был в другом отлично выглаженном костюме…

— Так вы утверждаете, товарищ капитан, — проговорил Орлов, — что шпион не будет торговать луком да семечками… А мне кажется, что если его устраивает, то он и газированной водой станет торговать… Садитесь.

До Ермолина не сразу дошел смысл сказанного полковником, а когда понял, лоб его покрылся потом, он крякнул и, устремив взгляд в пол, опустился на стул.

Орлов понимал, что капитан рассчитывал найти в нем поддержку, представлял себе его положение в эту минуту, но все же сказал, обращаясь к Ершову:

— Мне кажется, что ваша мысль, лейтенант, заслуживает внимания. Во всяком случае, проделать это будет нужно. Не повредит, как масло каше. Вот только время у нас ограничено…

— Товарищ полковник, — встал Ершов, — вы о времени не беспокойтесь. Время иногда можно и резиновым сделать…

— Это как сказать! Вы сформулируйте вашу мысль.

— У меня уже готов проект! — сказал Ершов и раскрыл красную папку. — Капитан Ермолин хотя и возражал, но сам мне помог развить некоторые моменты…

Лейтенант пытался встретиться взглядом с капитаном, но тот упорно этого не хотел и продолжал рассматривать пол. Ершов шагнул к столу начальника и положил перед ним исписанный лист бумаги. Пока Орлов читал, Ершов снова сделал попытку увидеть глаза Ермолина, но тот уже старательно снимал пушинку с рукава пиджака.

— Хорошо, товарищ Ершов, — сказал Орлов, откладывая бумагу в сторону. — Можете идти… А вы, капитан, мне еще нужны.

Оставшись с Ермолиным Орлов приветливо улыбнулся и подозвал его к своему столу.

— Садитесь ближе. А вы знаете, Ершов правильно мыслит. Утром, идя на работу, я тоже думал об этом. Пришел сюда и записал. Вот посмотрите мою формулировку этой же мысли… Вот запись Ершова…

К Ермолину скользнули два листа бумаги, и он принялся читать написанное полковником.

— Как ваше мнение?

— Ну что же, товарищ полковник, выходит, я мелко плаваю, — просто сказал Ермолин. — Признаю свою несостоятельность!

— Но вы не обижайтесь, капитан.

— Обижаться я не намерен. Разрешите мне посоветоваться с вами относительно Ершова…

— Говорите, говорите!

— Ершов парень умный, слов нет. Его мы недавно в партию принимали… Я боюсь, что его от дела отвлекает постороннее.

— Что именно?

— Он, товарищ полковник, в свободное от работы время стихи пишет. Очень хорошие стихи… Лирика…

— Что вы говорите! Замечательно! Я сам очень люблю стихи и песни о пограничниках, о хороших человеческих чувствах. Другой раз столько на сердце скопится, что распирает тебя, и ты бормочешь полюбившиеся слова… А может, из них тоже стихи получились бы…


Вечером, выйдя из управления, Орлов решил сходить к Анне Александровне. Она была дома одна — Максим еще не возвратился из поездки. Орлов подметил, что скромное синее платье с белым воротничком ей очень к лицу. Разговаривала Анна Александровна спокойно и совершенно не касалась вчерашней темы. Орлов и сам не упоминал о пакете. Так в беседе о малозначительном прошло около двух часов.

Но вот возвратился Максим. Лицо его еще больше загорело. Увидев Орлова, он улыбнулся и поздоровался с ним за руку, а мать поцеловал в лоб. Наливая из графина в стакан воду, Максим, стараясь скрыть волнение, проговорил:

— Да, ты знаешь, мама, Моршанский убит… Лежит с перерезанным горлом на берегу Мыгры…

Анна Александровна какую-то долю минуты сидела неподвижно, непонимающе смотрела на сына, затем встала и пошатывающейся походкой вышла из комнаты. Максим поставил стакан на стол и бросился за ней.

«Кто такой Моршанский? — подумал Орлов. — Почему весть об убийстве так на нее подействовала?»

Через несколько минут Максим вернулся. Орлов спросил, кто убитый.

— А вы, дядя Володя, разве о нем не слышали ничего?

— Никогда.

Максим удивленно посмотрел на него. Немного подумав, ответил:

— Моршанский — давнишний знакомый папы. Бывал у нас часто. Работал в краеведческом музее. Вот, пожалуй, и все, что я знаю… Да был еще любителем-рыболовом…

Взглянув на дверь, Максим добавил вполголоса:

— По правде, я его не выносил. Мне непонятно, почему мама терпела его посещения… Иногда она на меня обижалась, если я выражал недовольство визитами Моршанского.

— Почему? — спросил Орлов.

— Не знаю. — Максим снова посмотрел на дверь и продолжал уже не остерегаясь: — Вы Мыгру, безусловно, знаете. Километрах в пятидесяти от города есть место, которое называют Каменные Холмы. Никаких холмов нет, а просто лежат на берегу три огромных валуна. Было около пяти часов вечера, когда мы проезжали. Увидели палатку. Коля Соловьев, замыкавший нашу колонну, захотел курить, но у него не было спичек. Он соскочил с велосипеда, намереваясь попросить у рыбака огонька. Вдруг мы услышали крик Соловьева. Вернулись, видим — на нем лица нет, нижняя губа прыгает, он не выговаривая слов, мычит и испуганно смотрит на палатку. Заглянули под полог, а там лежит человек в очках, голова запрокинута, горло рассечено, кровь… Я узнал Моршанского. Около палатки валялись на песке удочки с выжженными на рукоятках его инициалами… Мы доехали до села Семеновского и заявили в милицию…

На пороге показалась Анна Александровна. Максим сразу замолчал и направился к ней.

— Ты иди поешь, Максим, — сказала она, присаживаясь к столу.

Взглянув на племянника, послушно направившегося из комнаты, Орлов понял, что невестка появилась специально для того, чтобы помешать его дальнейшему разговору с Максимом. Стало очевидным: в жизни Анны Александровны есть что-то такое, что она старается скрыть.

Орлов шагнул к ней. Анна Александровна встретила его напряженным взглядом. Он позвал ее в комнату брата. Она пожала плечами, как бы выражая свое удивление, встала и расслабленной походкой направилась из столовой.

В комнате было душно. Орлов раскрыл окно, выходившее в сад, и указал Анне Александровне на стул. Она села.

В молчании шли минуты. Орлов собрался с мыслями и, усевшись напротив, спросил:

— Кто этот Моршанский?

Анна Александровна резко вскинула голову. Глаза ее сверкнули, и Орлову нетрудно было прочесть в них отчетливо выраженное: «Я ничего не скажу…»

Он выдержал взгляд и мягко сказал:

— Я же вам не чужой…

Анна Александровна опустила голову и стала разглаживать складку на платье. Орлов смотрел на эту склоненную красивую голову и старался понять, о чем она думает. Молчание продолжалось.

— Вам не хочется со мной разговаривать? — спросил он.

— Почему же, — не посмотрев на него, ответила она. — Нет ничего удивительного! Моршанский — старинный друг Саши и вообще нашего дома… Я думаю, что и на вас весть об убийстве человека, которого вы знали много лет, тоже произвела бы какое-то впечатление. Не правда ли?

— Вот я с вами разговариваю, Анна Александровна, всего второй раз в жизни… И вижу: таитесь вы от меня. Что вас заставляет так поступать?

Она побледнела и опять пригнула голову, как будто пышная прическа, украшавшая ее, внезапно потяжелела. Орлов насторожился. Все, с чем он столкнулся в этом доме: пропажа пакета, замешательство Анны Александровны, Моршанский и весть о его убийстве, — приобрело какой-то единый смысл. Он твердо спросил:

— С какой целью Моршанский украл пакет?

Анна Александровна подняла голову. Взгляд ее расширенных глаз встретился со спокойным взглядом Орлова, и он понял: попал в точку.

— Я не говорила, что он украл…

— Но это же так! — настаивал Орлов.

— Не знаю… хотя думаю, что да, — печально прошептала Анна Александровна.

Орлов взял ее за руку и пристально взглянул в глаза. Она не отвела взгляда. Наоборот, смотрела на него, и он, видя, как теплеет ее взор, ждал откровенности. Но она не торопилась…

— Я вам расскажу, Владимир Иванович, — вздохнув, промолвила Анна Александровна. — Но только прошу, умоляю вас, пусть ничего не узнает Максим. Ему противен будет мой поступок… Мне не хочется огорчать его! Он у меня один остался во всей жизни!

— Максим — человек. Надо постараться сделать так, чтобы он вас правильно понял…

— Помогите мне в этом! — с тоской воскликнула она. — Можете вы это сделать?

Орлову стало искренне жаль Анну Александровну, но он медлил, не зная, насколько откровенна она будет с ним. Так и не дождавшись его ответа, невестка встала и сказала, что вернется через несколько минут.

Она отсутствовала минут пятнадцать. За это время Орлов пытался понять, что заставило его связать пропажу пакета с именем Моршанского. Чутье? Возможно! Несомненным оставалось то, что такой вопрос возник неожиданно для него самого… Что же она собирается рассказать?

Орлов подошел к окну и стал смотреть в сад. Сквозь лиственную ткань акаций метрах в двух за ней просвечивал ствол березы. Мерцающая поверхность ствола источала неведомую притягательную силу, хотелось дотянуться и опереться о прохладную гладкую кору, напрячься и тряхнуть березку, как любил он это делать в детстве после дождя, чтобы капли охладили лицо и плечи. Дождя, видимо, не было давно. Серела листва акации, слабо пахла сирень. Ее кусты в дальнем углу двора дремали, уже окутанные сумраком. Орлов перевел взгляд на крону березки и восхитился: молодой зарождающийся месяц висел среди четких силуэтов ветвей блестящей елочной игрушкой.

Вернулась Анна Александровна, включила настольную лампу, и Орлов, полуобернувшись, увидел ее сумрачное лицо. Она села подле стола и следила, как Орлов закуривал папиросу, затягивался и мечтательно созерцал дымок. «Мальчишка», — подумала хозяйка и заговорила уверенно, неторопливо. Но при первом же взгляде Орлова поняла, что положением владеет не она, а этот русый человек и от него зависит ее дальнейшая жизнь.

— Все началось давно, — говорила она. — Почти двадцать пять лет назад. С Сашей мы уже были знакомы, считались женихом и невестой. Тут и появился на нашем пути Олег Моршанский. Это был некрасивый, долговязый, рыжий молодой человек… Да, рыжий. Только после войны он превратился в брюнета. И вот Моршанский влюбился в меня. Узнала я об этом из его письма…

Моршанский как-то раз пришел к Саше в редакцию, и с этого началось их знакомство. Потом он стал приходить к нам. От Саши мне случалось несколько раз слышать, что Моршанский дал ему какой-то очень интересный материал для его книги, посвятил в какие-то факты. Моршанский продолжал у нас бывать, я к нему привыкла, да и Саша при виде его уже не морщился, как вначале… Может быть, Владимир Иванович, вам не интересно это?

— Нет, нет, продолжайте, — ответил Орлов.

— Так прошли годы. Когда Саша уезжал на фронт, Моршанский заверил его, что при семье остается верный и преданный друг. Мне уже тогда показалось, что Моршанский был несказанно доволен. Он рассчитывал, что без Саши ему будет свободнее. Во время войны он сравнительно редко бывал у меня. Но регулярно, раз в неделю, звонил по телефону, справлялся о моем здоровье, спрашивал, не нуждаюсь ли в чем-нибудь… Как потом я узнала, он очень боялся бомбежек и, считая здание музея самым надежным, перебрался туда жить, выходя из помещения только при крайней необходимости…

— Он трус? — спросил Орлов.

— Как вам сказать, Владимир Иванович… Совсем трусом его назвать было нельзя, но и храбрецом тоже… Он какой-то был вроде одержимый… Если что ему вздумается, будет этого добиваться. В день победы, в сорок пятом году, застав меня в приподнятом настроении, Моршанский предложил вступить с ним в брак. Я выгнала его. На другой день от него принесли письмо, в котором он извинялся и умолял дать ему возможность посещать мой дом, не лишать его последней радости — видеть меня… Я уступила его мольбам…

— Сколько ему лет, Анна Александровна?

— Сорок девять.

— Как Максим к нему относился?

— Он презирал его.

Орлов посмотрел на большой фотопортрет брата, висевший над столом, и мысли его возвратились к исчезнувшему пакету.

— Что же все-таки было в пакете, Анна Александровна? Чем он привлек Моршанского? Почему вы мне не написали о пакете?

Она переплела пальцы рук и, приблизив лицо к Орлову, тихо сказала:

— Меня арестуют…

— За что?

Анна Александровна встала и, заложив руки за спину, отошла на два шага. Затем резко обернулась и сказала:

— Пакет Саша просил передать вам. Это правда. Но он сказал, что если вы в течение трех дней не появитесь в Лучанске, то передать пакет надо лично начальнику НКВД… Вы не приехали, а туда пакет я не снесла…

— Почему?

— Я не хотела идти в тот дом…

— Это решение вы сами приняли или под влиянием кого-нибудь?

— Моршанского.

— Он знал о пакете?

— Да. Я ему сказала.

— Он интересовался его содержимым?

— Да. Но я не показала ему, как он ни настаивал.

Анна Александровна вздохнула и затихла.

— Моршанскому известно было о моем приезде? — спросил Орлов.

— Да. В тот день, когда от вас пришло письмо, он был у нас, и я сказала о вашем приезде в Лучанск.

— А он знал, где лежал пакет?

— Я ему об этом не говорила.

— Анна Александровна, скажите, не было ли такого случая в последнее время, чтобы Моршанский один оставался в доме?

— Оставался, — подумав, ответила она. — Второго мая Максима не было, а я минут на двадцать выходила в магазин…

Для Орлова теперь многое стало ясным. Кроме главного: что же было в пакете?

— Вы знакомых Моршанского знаете? — спросил Орлов.

— Он всегда говорил, что одинок, — ответила она. — Помню случай… Давно было… Ко мне на улице подошел один молодой мужчина. Он долго не отходил от меня, вызывая на разговор. У нашего дома стоял Моршанский. Как только сопровождавший меня увидел Моршанского, сразу же исчез в толпе. Моршанский все это заметил. Он спросил, откуда я знаю этого человека. Я рассказала все, как было. Тогда Моршанский заявил, что это — крупный аферист…

— А вы не поинтересовались, откуда у него такие сведения?

— Мне тогда не пришло в голову.

Оба замолчали.

«А он, пожалуй, мало верит мне», — подумала Анна Александровна, взглянув на Орлова. Орлов обернулся, их взгляды встретились, и она с запальчивостью сказала:

— Если бы я была замешана в чем-либо, то не сказала бы вам о пакете, и все!

— Анна Александровна, я вам верю, — сказал Орлов. — Меня удивляет одно: как удалось Моршанскому подчинить вас своей воле? Поверьте, очень неприятно расспрашивать… Я никогда не думал, что в этих стенах мне придется выступать в такой роли. Второй вечер мы с вами, и второй вечер вопросы…

— Я… я понимаю вас, — сказала она робко.

— Тогда объясните. По крайней мере, у нас с вами не будет неясностей!

Анна Александровна колебалась. Орлов не торопил ее. Он перелистывал книгу, взятую со стола, и ни разу не взглянул на невестку.

— Владимир Иванович, — тихо позвала она.

Он отложил книгу и повернулся к Анне Александровне. В ее глазах он прочитал решимость и сказал:

— Вы сядьте.

Она села на стул и почти шепотом заговорила:

— После отъезда Саши Моршанский внушил мне, что фашисты победят, придут в Лучанск, захватят архивы НКВД, и им станет известно, что я приходила туда… Я ему поверила. Вы понимаете: поверила! Через полгода я снова заговорила с ним о пакете. Но тогда он сказал другое: за то, что я продержала пакет столько времени у себя, меня будет судить военный трибунал. Представьте, в какое кольцо он захватил меня, а я не нашла в себе-мужества разорвать его. Мне нужно было посоветоваться с настоящими советскими людьми, например, поговорить с секретарем парткома, я тогда работала на заводе, но ничего этого не сделала…

Орлов воспользовался паузой и, взяв стул, подсел к ней. Откашлявшись, она продолжала:

— Потом он несколько раз возвращался к разговору о пакете, всячески старался уговорить отдать ему. Однажды я сказала, что мне надоело жить в вечном страхе и пакет я сожгла… Он, очевидно, не поверил мне, так как и после этого ловил меня на слове. И вот, случилось это зимой, я проговорилась… Что тут было! Он снова стал просить у меня пакет, умолял и даже грозил…

— И вы все же не поинтересовались, что в пакете?

— Даю вам честное слово, Владимир Иванович! Клянусь!

— Причем здесь клятва, Анна Александровна, — с огорчением сказал Орлов.

— Ну я не знаю, как мне вас убедить. Вы вправе мне не верить. Я бы на вашем месте тоже не поверила… Я понимаю…

— Нет. Я верю всему, что вы мне рассказали, только не могу поверить в отсутствие любопытства.

— А это было именно так, — тихо произнесла она.

Орлов встал.

— Еще один вопрос. Почему в краже пакета вы обвинили друзей Максима?

— О, пощадите, Владимир Иванович! Мне трудно… Мне больно вспоминать об этом!

«Она права, — подумал Орлов. — Но что же было в пакете?» Он решил посмотреть стол брата: может быть, отыщется какой-нибудь след, указывающий на содержимое пакета. Он сказал об этом Анне Александровне.

Она поспешно встала и открыла все ящики стола.

— Давайте вместе, — предложил он.

— Вы смотрите пока, а я пойду к Максиму.

Орлов занялся бумагами. Образцовый порядок в ящиках стола сразу напомнил ему об аккуратности брата. Рукописи очерков и рассказов, подобранные в хронологическом порядке, лежали отдельно от блокнотов и записных книжек.

Прошло часа два, но поиски ничего не дали. Анна Александровна несколько раз заходила и, постояв немного, удалялась, не желая мешать Орлову.

В его руки попала тоненькая тетрадь с записями о Павловском монастыре. Беглое прочтение их восстановило в памяти Орлова один из эпизодов юности…

…Лето 1921 года. Он, Саша и моряк лежат на широкой монастырской стене. Отсюда хорошо видны все постройки, сад и купола монастырских храмов. До густых зарослей бузины, сирени и еще каких-то кустов можно достать даже рукой. Если посмотришь в противоположную сторону, видно извилистую ленту Ужимы, а за ней вдали лесистую Таманную гору. Моряк рассказывает о войне, а они, затаив дыхание, слушают бывалого человека. Встреча эта произошла совсем неожиданно. Они вдвоем с Сашей в тот солнечный день бродили по-обширному монастырскому саду, по тесным закоулкам двора.

О Павловском монастыре, стены которого в давние времена подвергались осадам ханских орд, рассказывали тогда много любопытных историй. Но самой интересной была легенда о подземном ходе, который из монастыря якобы вел под рекой на Таманную гору. Поиски подземного хода и привлекали их в монастырь, иногда с целой оравой ребятишек, иногда — вдвоем…

Так случилось и в тот раз. Матрос разыскивал могилу своего брата, павшего в восемнадцатом году, когда за монастырскими стенами с красногвардейцами добивал последние остатки белогвардейских банд. Мальчики знали о братской могиле. Они повели моряка в глубь двора, где недалеко от стены над насыпью возвышалась деревянная пирамида с пятиконечной звездой. Матрос снял бескозырку и долго стоял неподвижно. Потом тряхнул головой, надел бескозырку и, увидев, что ребята стоят и смотрят на него, улыбнулся, подозвал их к себе. Он спросил, где, можно посидеть и потолковать. Саша предложил залезть на стену, сказав при этом, что отсюда, как с палубы, далеко все видно. И они залезли на стену.

Уже о многом рассказал моряк. Но вот он приложил палец к губам и показал глазами на кусты. Сверху было видно, что в кустах кто-то пробирается, послышались голоса, и на лужайку вышли два подростка, лет по пятнадцати. Один черноволосый, в черной бархатной курточке и черных суконных штанах навыпуск. Другой повыше ростом, рыжий, стриженый, в сандалиях на босу ногу. Черный взял своего спутника за руку и, показав на братскую могилу, спросил, видит ли он ее. Рыжий кивнул головой. Тогда черный сказал, что в могиле закопаны трупы их врагов. Себя и рыжего черный назвал людьми высшей касты, которые не могут равнодушно и без проклятия проходить мимо этого места, и добавил, что так должны поступать все благородные люди, о которых написано в книгах про королей и герцогов. Черный потянул рыжего к могиле, говоря, что во всем он должен следовать его примеру.

И хотя много лет прошло с того дня, Орлов помнит, каким гневом исказилось лицо моряка, услышавшего слова черноволосого мальчишки. Он вскочил на ноги, мальчики последовали его примеру. Орлов успел схватить кусок кирпича и кинуть. Кирпич угодил черному в затылок. Он взвизгнул, упал, но тут же вскочил и помчался за приятелем, рыжая голова которого уже скрылась среди зелени сада. Саша даже расстроился, что не ему удалось так ловко попасть камнем, и пообещал поймать этого черного мальчишку и проучить хорошенько.

Успокоившись, они опять сели на гребень стены, и матрос стал говорить о ненависти буржуев к власти рабочих и крестьян, о борьбе, которая будет впереди. Вспоминая убежавших мальчишек, он сказал, что, когда они вырастут, возможно, станут полезными для советского общества людьми, а возможно, будут ходить в личине…

Орлов положил тетрадь в ящик, встал и зашагал по комнате. «Где ты, моряк? — думалось ему. — Жив ли? Если жив, то тебе приятно было бы знать, что твоя беседа с вихрастыми мальчишками на монастырской стене не прошла бесследно…»

Орлов не заметил, как наступила ночь. Анна Александровна не спала — слышались ее шаги в столовой. Орлов закрыл окно и пошел к ней.

— У вас есть фото Моршанского? — спросил он у невестки.

Она утвердительно кивнула головой. Подавая Орлову рамку из красного дерева, смотрела в сторону. В рамке была фотокарточка. На ней изображен мужчина в очках, с длинным вытянутым носом и выпуклыми глазами. Лицо у него было чисто выбрито, тонкие губы слегка искривлены. Орлову не потребовалось долго всматриваться в снимок, чтобы узнать в Моршанском того рыжего паренька, который был вместе с черноволосым у братской могилы.

— Вы можете дать мне эту фотокарточку? — спросил Орлов.

— Если она вам пригодится, берите.

Капитан Ермолин писал для Орлова справку о Моршанском. Он спешил закончить ее, так как впереди было много других неотложных дел. Настроение у капитана отличное, и он стал бы, пожалуй, слегка насвистывать, если бы за соседним столом не сидел с задумчивым видом лейтенант Ершов. За двое суток тот проделал много работы, и никаких результатов! Капитан Ермолин решил подбодрить товарища:

— Вот видишь, Ершов, хотя твоя идея и не понравилась мне вначале, так как я знал, что она потребует много черновой и в какой-то части определенно напрасной работы, но теперь я склонен считать, что это необходимо… Да, именно так! Противнику в нашем обществе надо предварительно осмотреться, как говорят, вжиться в обстановку. Напрямик он действовать не начнет до поры до времени…

— Николай Иванович! — воскликнул Ершов и обрадованно взглянул на капитана.

Но Ермолин, не дав лейтенанту высказаться, заявил:

— Все это верно, но справку мне необходимо дописать. Ясно?

Капитан снова взялся за перо. Прошел примерно час, и справка была готова. Ермолин внимательно прочитал написанное.

«Моршанский Олег Николаевич родился в 1905 году в семье учителя мужской гимназии города Лучанска. Русский. Образование — семь классов. С 1921 по 1927 год находился на временных сезонных работах. В 1927 году поступил в музей в качестве сотрудника в хранилище древних книг, в этой должности и находился по день убийства.

С работой Моршанский справлялся удовлетворительно, но в общественной жизни коллектива музея не принимал участия.

Моршанский был замкнутым человеком. Жил одиноко, родственников не имел. Увлекался рыбной ловлей, но и на это занятие уходил всегда один. Отличался скупостью. На личные нужды тратил минимальные средства и дважды в месяц, после получения зарплаты, вносил деньги в сберегательную кассу.

Круг его знакомых выявить не представилось возможным. В первое время работы в музее к нему приходили два человека, примерно его же возраста, которые свои посещения сопровождали тем, что крали доверенные Моршанскому старинные книги. Известно несколько случаев, когда Моршанский во избежание неприятностей выкупал у букинистов проданные ворами книги и возвращал их в музей. С 1940 по 1953 год Моршанский находился в интимной связи с библиотекарем музея Агнией Зиновьевной Коровушкиной. До революции она была женой местного предводителя дворянства. Умерла Коровушкина в 1953 году. По непроверенным данным, Моршанский поддерживал знакомство еще с какой-то женщиной, но кто она, не выяснено.

В 1945 году в поведении Моршанского наступили некоторые изменения: он стал следить за своей внешностью с заметной щепетильностью, перекрасил волосы из рыжих в черные. В то время сотрудники музея поговаривали о женитьбе Моршанского, но это не осуществилось.

По месту жительства о Моршанском никаких данных собрать не удалось. С соседями по дому он не общался. Последний раз его видели с маленьким чемоданом и двумя удочками, когда перед уходом он запирал дверь своей комнаты. Это было накануне убийства.

Выяснено, что за несколько дней до убийства Моршанский по нескольку раз в день заходил в канцелярию музея и справлялся, не вызывали ли его к телефону. Очередной отпуск у него был назначен на 15 сентября. Накануне убийства он явился к директору музея и потребовал предоставить ему отпуск немедленно, что и было сделано».

Ермолин отложил справку, еще раз посмотрел записи в блокноте, но добавить что-либо не мог. Он поставил под написанным свою подпись.

— Если меня будут спрашивать, я у машинистки, — сказал капитан, собирая со стола бумаги.

Ершов молча продолжал перебирать документы. Сколько он проделал работы! В некоторые моменты он ощущал нечто похожее на отупение, но все же продолжал и продолжал упорное исследование и был далек от той грани, за которой начинает рождаться равнодушие. Нет, нет и нет! Все равно он пойдет дальше и будет искать до тех пор, пока чувство уверенности в том, что проделано все необходимое, не станет непоколебимым.

Ему вспомнились строки стихов Роберта Бернса:


В досаде я зубы сжимаю порой,

Но жизнь — это битва, а ты, брат, герой…


И он прошептал эти слова несколько раз подряд.

Стихи всегда поднимали дух Ершова, воодушевляли его. Ему всего только двадцать четыре года. Окончив юридический факультет Ленинградского университета, Ершов изъявил желание работать в органах госбезопасности. Из Ленинграда пришлось поехать в неизвестный ему Лучанск. Незаметно прошел год, и он полюбил этот старинный и в то же время новый город. Ершов отчетливо представлял себе важность работы, которую выполнял, и вкладывал в нее весь пыл своего молодого сердца. Ему было понятно, что капитан, Ермолин, который и прожил на свете в полтора раза больше его, и у которого жизнь сложилась иначе, несколько скептически относился к его энтузиазму, считая, что его задора хватит только до первой серьезной неприятности…

Вернувшись в свой кабинет, Ермолин удивился перемене, происшедшей с Ершовым за те полчаса, пока он отсутствовал. Делая пометки на большой карте Лучанска, лейтенант что-то напевал.

— Вот что значит эрудиция, Ершов! Ты не мог мне тогда доказать свою правоту, и в принципе правильный твой замысел я не воспринял сразу. А вот ту же идею преподнес мне полковник, и я покорен!

— Так я только лейтенант и работаю без году неделю, — ответил Ершов.

— Это верно! А в общем, Ершов, наш полковник толковый человек. Голова у него светлая, и он не сухарь…

— Поживем — увидим.

— Так вот, товарищ Ершов, — официальным тоном начал Ермолин. — Есть указание заняться вам проверкой района Театральной площади, улиц Зорь и Максимова… Я возьму район автозавода…

— И вы тоже будете этим заниматься? — не скрывая своей радости, воскликнул Ершов.

— Я тоже буду…

Ершов крепко пожал руку старшего товарища.


Лене Марковой, чертежнице конструкторского бюро Лучанского номерного завода, двадцать один год. Недавно умер ее отец, работавший в фотографии «Турист», матери она лишилась еще раньше и теперь осталась совсем одна. Отец хотя и любил дочь, но внимательно следить за ее учебой не мог, и среднюю школу Лена закончила с посредственными отметками. Девушка лелеяла мечту стать киноактрисой. Но после окончания школы поступить на актерский факультет института кинематографии ей не удалось.

Однако неудача не изменила взглядов Лены. Она не пропускала ни одного фильма, появляющегося на экранах города, тратила деньги на покупку литературы о кино, коллекционировала фотографии кинозвезд.

Люди, которые знали о ее желании поступить учиться на актрису, советовали выбросить из головы все думы о кино и совершенствовать свои вокальные способности, так как Лена считалась самой лучшей исполнительницей лирических песен в коллективе художественной самодеятельности завода. Но девушка была непреклонной.

Красивая внешность Лены не давала покоя многим молодым людям. Однако к попыткам ухаживать за ней она относилась с полным равнодушием. Со стороны казалось, что некоторым расположением Лены пользуется лишь технический секретарь конструкторского бюро завода Серафим Чупырин. Их иногда видели вместе в столовой и в Доме культуры.

Чупырин, долговязый молодой человек с картинной внешностью, был легкомысленным существом. Лена понимала, что ее общение с ним в какой-то степени в глазах окружающих характеризует и ее, но тем не менее позволяла Чупырину бывать с ней.

Пылким словам Чупырина о любви к ней она не придавала значения. Но он был упорен. Узнав о желании Лены стать киноактрисой, Чупырин сочинил легенду о своем дядюшке, якобы работающем в Министерстве культуры, и о возможности с его помощью попасть в киностудию, минуя обучение в специальном институте. Чупырин сказал Лене под большим секретом, что также мечтает о работе актера кино, заверил девушку, что, как только устроится сам, поможет и ей осуществить заветную мечту. Чупырин был несколько начитан в части техники киносъемок, и Лена поддалась внушению лживого человека, верила ему. Чупырин пользовался этим и горделиво посматривал на молодых людей, которым хотелось, но не удавалось поближе познакомиться с Леной.

Но красота Лены Марковой привлекала к себе внимание не только молодых людей. В центре Лучанска, недалеко от драматического театра, есть газетный киоск Союзпечати. В киоске старик-продавец, среднего роста, юркий, как белка, с розовым лицом, коротко подстриженными усами и седой бородкой клинышком. У него светлые голубые глаза за стеклами очков в золоченой оправе, толстые губы часто расползаются в улыбке, открывая золотую челюсть. С покупателями он вежлив, с некоторыми почтительно раскланивается, сыплет трескучим говорком, приподнимая над седыми курчавыми волосами клетчатую кепочку. Старику перевалило за шестьдесят, но трудно поверить в это — так он подвижен и бодр. Звали его Евлампием Гавриловичем Бочкиным. Торговля у него шла хорошо, и в операционном зале почты на Доске показателей работы киоскеров Союзпечати его фамилия всегда была на первом месте.

Из окна комнаты Лены Марковой киоск был виден как на ладони. Бочкин давно обратил внимание на девушку, регулярно покупающую журнал «Искусство кино». Для него не составляло особого труда через некоторое время знать о Лене многое. Чтобы завоевать ее расположение, он стал доставать для нее новинки литературы, просматривал газеты, журналы и те, в которых были статьи о кино, откладывал. Первое время Лена была очень благодарна любезному старику за его внимание, но когда он стал все чаще и чаще упоминать о своей одинокой старости, денежных сбережениях, хорошо обставленном доме, девушка насторожилась. Несколько раз он заговаривал о том, чтобы она посетила его и посмотрела, как он живет. Все это было ей крайне неприятно. Она могла бы давно прекратить всякое общение с назойливым стариком, но одно обстоятельство удерживало Лену.

Все началось дня за три до смерти отца. До последнего часа он находился на ногах, часто подходил к окну и смотрел на улицу. Увидел и ее, разговаривающую с продавцом газет. А когда она вернулась домой, спросил, давно ли старик появился в этом киоске. Он пояснил, что до революции этот человек был важной персоной в Петербурге.

Лена знала, что отец в молодости жил и работал в столице, но не придала его словам значения и даже пыталась убедить его в том, что он просто ошибся. Мало ли похожих людей, да к тому же прошло столько лет. Но, видя, что отца крайне взволновало сделанное им открытие, пообещала выяснить, что представляет собой этот киоскер.

Через несколько дней после похорон, еще не совсем оправившись от пережитых волнений и горя, она подошла к киоску за газетами и журналом. Бочкин, видимо уже узнавший о смерти ее отца, в высокопарных выражениях стал высказывать ей сочувствие. Лена вспомнила о разговоре с отцом. Увидев разложенные для продажи открытки с видами Ленинграда, спросила Бочкина, жил ли он когда-нибудь в этом городе. От Лены не ускользнуло смущение, охватившее старика при неожиданном вопросе. А когда он затараторил, что прекрасный город Ленинград он, к великому своему сожалению и стыду, видел только в кино да на открытках, она еще больше насторожилась. Переменив тему разговора, Лена твердо решила выяснить истину. Вот почему девушка пока терпимо относилась ко всем намекам старика.

Она не знала, как приступить к выполнению поставленной задачи. Возникали различные варианты: и поговорить на заводе с кем-либо из коммунистов, и побеседовать с комсоргом, и сходить в управление госбезопасности, но ни на какой из этих шагов не решалась, чувствуя, что у нее нет главного: фактов. Она может сослаться только на предсмертные слова умершего и собственные подозрения.

Иногда, находясь у окна в своей комнате, из-за тюлевой занавески Лена наблюдала за киоском. Таким путем ей удалось изучить некоторые привычки старика. Было совершенно ясным, что он постоянно снимает кепку только перед покупателями, имеющимисолидный вид: военными и людьми интеллигентного облика в хорошей одежде. К остальным старик относится с каким-то пренебрежением.

Лена сожалела, что не расспросила отца более подробно о Бочкине. Временами появлялась мысль оставить все это, отец мог впасть в заблуждение, но совесть не давала ей забыть, что у отца была блестящая зрительная память.

В этот выходной день Лена была дома и с утра долго читала книгу. Вспомнив, что сегодня еще не покупала газету, она переоделась, заперла комнату и вышла на улицу.

Бочкин, засуетился, увидя Лену. Он наскоро отпустил газеты двум женщинам и раскланялся с ней.

Не угодно-ли, Елена Петровна, газетку с таблицей выигрышей? Проверьте на счастье!

— Мне не везет. Ничего для меня нет новенького?

— К сожалению, ничего, — ответил Бочкин, сверкая золотом зубов. — Вы не беспокойтесь! Знайте: как только что будет, вручу незамедлительно!

Они были вдвоем, и Бочкин, перегнувшись через прилавок, тихо сказал:

— А мне, Елена Петровна, повезло. Проверил таблицу и вижу — выиграл десять тысяч. Правильно говорят: где тонко, там и рвется, а где толсто, там и наслаивается… Ну, сами посудите, зачем мне лишние деньги? Как вы знаете, человек я одинокий, имею и денег и имущества достаточно…

Бочкин ласково посмотрел на Лену. Продав какому-то гражданину газету, он швырнул монету в железную коробку и, когда покупатель отошел от киоска, шумно вздохнул. Лена, предчувствуя, что старик опять станет приглашать ее к себе в гости, кивнула головой и пошла.

Бочкин всем корпусом навалился на газеты, лежащие на прилавке, и, высунув голову и плечи из оконца, провожал взглядом стройную фигуру девушки.

— Опасно так засматриваться на молоденьких, — раздался голос.

Подняв голову, Бочкин увидел стоявшего в двух шагах от киоска Чупырина. Киоскер знал, что этот молодой человек работает вместе с Леной, ежедневно может разговаривать с ней. Только по одному этому он ненавидел его. Бочкин что-то проворчал и спрятался в киоск. Чупырин приблизился и небрежно бросил на стопу газет монету.

Бочкин, зло взглянув на Чупырина, подал ему «Правду». Чупырин свернул газету и сунул ее в карман своего длиннополого пиджака цвета фиолетовых чернил.

У Чупырина маленькая, гордо запрокинутая голова, смазливое лицо и гладко зачесанные назад длинные волосы каштанового оттенка, падающие на воротник. Вата, заложенная в плечи пиджака, превращала тщедушную долговязую фигуру Чупырина в нечто солидное. Под пиджаком виднелась сорочка оранжевого цвета с черными крапинками и пестрый галстук желтых и зеленых тонов.

— Вы неправильно поняли мои намерения, молодой человек, — сказал Бочкин, видя, что Чупырин не собирается уходить. — Я просто хотел посмотреть, что делается на улице…

Чупырин усмехнулся:

— Удивительный магнит эта Лена. Если бы вы знали, Евлампий Гаврилович, сколько человек на одном только нашем заводе пытается добиться хотя бы благосклонной улыбки этой красотки…

Лена тем временем медленно шла вдоль сквера. Мысли о старике не покидали ее. Кто он? Почему бы ей все же не сходить к нему? Если она будет и дальше избегать старика, то ей никогда ничего не узнать о нем, и обещание, данное отцу, останется невыполненным. Лену мучила жажда, и она остановилась около продавщицы мороженого. Тут же на скамейке в цветнике сидел мужчина в белой курточке и соломенной шляпе. Мужчине хорошо был виден газетный киоск. Очевидно, Чупырин, продолжавший разговаривать с Бочкиным, привлек к себе внимание этого человека, и тот с любопытством рассматривал смешного франта. Мужчина заметил и Лену.

Когда продавщица спросила девушку, какого ей дать мороженого, Лена, не вынимая из сумочки руку, подняла голову, рассеянно посмотрела на продавщицу и вспомнила: перед концертом ей следует воздержаться от холодного лакомства. Пробормотав извинение, она отошла.

Мужчина, продолжая сидеть на скамейке, видел все: как Чупырин, настигнув девушку, пытался взять ее под руку, как он склонил к ней голову и стал что-то говорить, как девушка несколько отстранилась от спутника и как вскоре пара скрылась за углом здания театра. Мужчина купил еще одну порцию мороженого и, посасывая его, с безмятежным видом продолжал наблюдать за киоском Союзпечати.


Вопреки ожиданиям Ершова, вчерашнее ознакомление с Театральной площадью дало ему интересные данные. Есть что доложить начальнику отдела! Но чтобы картина была полной, нужно прежде всего установить личность мужчины в белой курточке и соломенной шляпе. Необходимо подождать, не появится ли он опять в цветнике.

Ершов сел на ту самую скамейку, на которой вчера сидел заинтересовавший его мужчина. С другого конца к спинке скамейки продавщица мороженого пыталась приспособить деревянную стойку с плоским розовым зонтом, чтобы уберечься от солнечных лучей.

— Что, молодой человек, смотрите? — поворачиваясь лицом к Ершову, спросила она. — Была бы молоденькая на моем месте, обязательно бы помогли привязать эту проклятую палку…

Ершов поднялся и прикрепил к скамейке зонт. Не успела мороженщица поблагодарить его, как он сказал:

— Вчера, очевидно, начальник проверял вашу работу, сидел целый день?

Продавщица недоверчиво посмотрела на Ершова. Но потом, вспомнив что-то, сказала:

— Вот вы о ком! — Женщина весело засмеялась. — Да какой же это наш начальник! Это же покупатель был! Побольше бы таких! Он не меньше как на пятнадцать рублей мороженого съел. Ничего не поделаешь — человек отдыхающий, отпускник! Он не только вчера, но и накануне был. Очень, говорил, мне ваша скамейка понравилась — цветы вокруг и мороженое…

— А я полагал, что это контролер проверял, как вы работаете, — проговорил Ершов.

Он купил стаканчик сливочного мороженого, простился с продавщицей и пошел в управление. Ермолина не было на месте. Ершов написал рапорт и позвонил по телефону полковнику, прося разрешения зайти.

Ровно в указанное время Ершов явился к Орлову. Лейтенанту казалось, что, читая его рапорт, начальник сразу выразит восхищение разворотливостью подчиненного, но лицо полковника, как и всегда, казалось спокойным, и невозможно было понять, как он оценивает изложенное в рапорте.

Что же установил Ершов? Он сообщил, что в киоске Союзпечати на углу улиц Зорь и имени Максимова продает газеты и журналы некий Бочкин Евлампий Гаврилович, родившийся в 1890 году в Москве. Прибыл он в Лучанск в двадцатом году. Около двадцати пяти лет занимался торговлей подержанными книгами, а с организацией в городе магазина букинистической книги работал продавцом. Как киоскер, Бочкин характеризуется положительно, активен. До приезда в Лучанск проживал в Ленинграде и, по данным архива, являлся в дореволюционном Петербурге владельцем большого магазина фотографических товаров и двух первоклассных фотографий.

Впрочем, в анкетах он скромно именует себя бывшим продавцом магазина фототоваров. Живет в Лучанске одиноко в собственном доме на Овинной улице, приобретенном в 1945 году. Соседями характеризуется несколько чудаковатым стариком. Уходя на работу, оставляет свое жилище под охраной овчарки по кличке Пион, которая знаменита тем, что лет пять назад загрызла до полусмерти вора, пытавшегося обокрасть дом Бочкина.

Эта часть рапорта, естественно, не представляла ничего особенного. То, что Бочкин в анкете, заполненной пятнадцать лет назад, о своем занятии до революции написал туманно, было понятно. Такие случаи в те времена бывали… Вторая половина рапорта представляла некоторый оперативный интерес. Но у полковника имелось правило: не хвалить прежде времени подчиненных. Он знал, что заманчивая и блестящая на первый взгляд находка в оперативной работе иногда оказывается шелухой. Требовали самой тщательной проверки такие факты, как повышенный интерес Бочкина к чертежнице конструкторского бюро номерного завода Елене Марковой, его знакомство с секретарем того же бюро Серафимом Чупыриным, наблюдение за газетным киоском неизвестного гражданина в белой курточке и соломенной шляпе…

К рапорту Ершов приложил фотокарточки Бочкина, Чупырина и Марковой, а также аккуратно выполненную схему участка местности, на которой расположен газетный киоск, дом, где живет Маркова, цветник на площади.

Орлов, отложив все это в сторону, взглянул в глаза Ершова, выражавшие нетерпеливое ожидание.

— В рапорте отсутствуют выводы, — сказал Орлов.

— Разрешите? — лейтенант приподнялся со стула.

— Сидите, сидите! — махнул рукой Орлов.

— У меня есть версия, товарищ полковник, — начал Ершов. — Но она мне кажется одновременно и слишком простой и фантастической. Это вполне закономерно. Я знаю, каждому из нас, занимающемуся розыском Пилади, в некоторые моменты кажется, что вот этот вариант и приведет к цели… Сейчас у меня как раз такое состояние…

— Я понимаю вас, — заметил Орлов, — и хочу предупредить, чтобы вы не слишком глубоко влюблялись в вашу версию, чтобы трезво отнеслись к ней, чтобы у вас хватило мужества и настойчивости вести дело и после того, если первая версия окажется несостоятельной… Вам понятно?

— Да. Если я не достигну цели, это не смутит меня, товарищ полковник! — твердо заявил Ершов. — Наоборот, во мне возрастет упорство.

— Это хорошо, товарищ Ершов. Так и надо смотреть на свою работу, — сказал Орлов, пристально глядя на лейтенанта, который оживился еще больше, поняв, что его ответ понравился полковнику. — Назовите вопросы, подлежащие проверке в связи с выдвинутой вами версией.

У Ершова все уже было продумано, и, несколько волнуясь, он сказал:

— Первое — найти неизвестного в белой курточке, установить, кто он. Второе — выяснить характер, поведение и образ жизни Марковой и Чупырина и могут ли они быть использованы в шпионских целях. Третье — запросить из Ленинграда исчерпывающую информацию о Бочкине и установить за ним тщательное наблюдение.

Пока Ершов излагал свои мысли, Орлов, всматриваясь в фотокарточки, приложенные к рапорту, старался проникнуть в характеры людей, привлекших внимание молодого оперативного работника.

— Вы все сказали? — спросил Орлов, когда прошла почти целая минута после того, как Ершов замолчал и сидел в напряженном ожидании.

— Да.

— Ваша версия, товарищ Ершов, простая и смелая, — начал Орлов, перелистывая рапорт. — Вы представили себе, какие могут быть результаты? Подумали — это очень хорошо! Как вам удастся найти гражданина в соломенной шляпе и белой курточке? Это, пожалуй, самый сложный вопрос. Допустим, после многих усилий вам это удастся: вы его увидели где-то. Начнете проверять, и оказывается, что он, например, бухгалтер артели «Прогресс», от безделья в период отпуска гуляющий по улицам города и поедающий большое количество мороженого… Причем этот бухгалтер живет в Лучанске безвыездно пять или десять лет! Вот и рушится ваша версия… Все, что вы намечаете провести в отношении Марковой и Чупырина, не представляет сложности и не потребует много времени. Вы обратили внимание на фото? Маркова — красавица. Бочкин — одинокий человек. Подумайте о возможных мотивах его повышенного интереса к этой девушке. Может быть такая ситуация? Вполне! Устанавливать сейчас за Бочкиным наблюдение нет оснований, но об этом мы все же подумаем. Что нужно сделать в первую очередь и немедленно — это запросить Ленинград о Бочкине. Запрос сделайте развернутый… Что же касается розыска неизвестного в соломенной шляпе, то разрешить вам искать его специально я не могу. Все же в целом вашу версию надо иметь в виду. Бочкин и эти молодые люди с завода уже сами собой интересны…

Ершов опустил голову. «Вот получил холодный душ для пылкого воображения», — подумал он.

Полковник отлично понимал состояние лейтенанта. А что он мог поделать? Не мог же так, сломя голову, бросить Ершова на поиски неизвестного, когда отлично знает, сколько нерешенных задач стоит перед Ершовым. И на все нужно время… Вот они сейчас сидят здесь, погруженные в свои думы, а мерзавец Пилади уже вершит свое грязное дело, и, может, через минуту-другую сообщат о диверсии…

Орлов встал. Ершов тоже моментально поднялся и, понимающе взглянув на Орлова, сказал:

— Все ясно, товарищ полковник! Я могу идти?

— Идите, — протягивая лейтенанту руку, сказал Орлов.

Ершов в этом рукопожатии почувствовал одобрение, и глаза его снова задорно заблестели.

Как только Ершов вышел из кабинета, явился Ермолин. Полковник посылал его в отдел уголовного розыска милиции выяснить, какие еще данные добыты по делу Моршанского. Но новостей не было. Убийство оставалось нераскрытым. Несомненным являлось, что совершено оно не с целью ограбления, так как при убитом нашли деньги и дорогие часы. Эксперты утверждали, что зарезал Моршанского человек, обладающий большой физической силой, преступник был в перчатках.

Выслушав Ермолина, Орлов подал ему рапорт Ершова и сказал:

— Вот прочитайте внимательно, поговорите с Ершовым, посоветуйте ему, как поступить. Два ума — хорошо, а три — еще лучше. Мое мнение он вам скажет.


Основное здание конструкторского бюро Лучанского номерного завода в те дни находилось на ремонте. Конструкторы и чертежники временно разместились в деревянной надстройке над цехом сборки. Это было огромное продолговатое помещение с большими окнами. В глубине у стен, как командирский мостик, возвышался стол главного конструктора. Вдоль стены по правую сторону работали конструкторы, по левую — чертежники. Чупырин вместе со шкафами, заполненными документацией, был отделен от общего помещения стеклянной перегородкой.

В этот солнечный день Чупырин совсем не думал о работе и, перекладывая с места на место чертежи, посматривал на склонившуюся над столом Лену. Он не мог забыть, как утром, по пути на завод, девушка отчитала его за попытку обнять ее.

Чупырин видел, как к столу Лены подошел конструктор Фазанов и о чем-то стал говорить, показывая на чертеж, над которым она работала. Потом Фазанов карандашом показал в сторону Чупырина. Тот спрятался за шкаф. Когда через минуту он выглянул из-за своего укрытия, то удивился: Лена шла к нему. Он опять метнулся за шкаф и поправил прическу. Стеклянная дверь открылась за его спиной, и Лена сказала, чтобы он дал ей чертеж 6548 на деталь «А».

Он сознательно долго не находил чертеж, мучительно обдумывая, что бы сказать ей.

— Нельзя ли побыстрее, — поторопила Лена.

Чупырин, спрятавшись за дверцу раскрытого шкафа так, чтобы его не было видно со стороны, тихо сказал:

— Милая Леночка! Вы должны меня извинить! Я не успел вам сказать — от дяди пришло письмо… Все будет в порядке. Завтра я подаю заявление об увольнении и еду в Москву. Дядя показывал в студиях мои снимки, и две студии — «Мосфильм» и имени Горького — готовы пригласить меня сниматься… Леночка, я вас потяну за собой сразу же… Гарантирую полный успех на вашем пути…

— Вы дадите мне чертеж или нет? — строго сказала Лена и взялась за дверную ручку. — Может, прийти самому Фазанову?

Чупырин швырнул ей чертеж и, скривив рот, проговорил:

— Зазналась, звезда болотная…

Лена ничего не ответила, вышла из конторки и впервые подумала о том, почему такое ничтожество, как Чупырин, имеет доступ к тому, что составляет большую государственную тайну. «Может быть, на должности технического секретаря он держится только из-за почерка? Начальник конструкторского бюро Герман Петрович Захаров любит красиво надписанный чертеж…»

Принявшись за работу, она продолжала размышлять. Вспомнился ей и Бочкин. Утром она по обыкновению подошла к киоску, и старик, улучив удобную минутку, снова позвал ее к себе в гости. Она ничего не ответила, а теперь неожиданно твердо решила: «Схожу».


Анна Александровна сидела в комнате мужа перед выдвинутыми ящиками стола. Шел двенадцатый час дня, но на обоих окнах были задернуты шторы, горела лампа. Чувство страха не покидало ее и днем. То ей слышались шаги Моршанского, то осторожное покашливание — была у него такая манера. Она понимала, что все это игра воображения, нервы, но тем не менее не могла взять себя в руки.

Никогда Анна Александровна так глубоко не задумывалась над своей жизнью. Вчера в милиции ее допрашивали. Следователь интересовался знакомыми убитого, его душевным состоянием в последнее время. На эти вопросы она ничего не могла ответить — знакомых его не знала, а последние два месяца вообще не видела Моршанского; только иногда он звонил ей по телефону на службу, справлялся о здоровье. Вышла она от следователя с большой душевной тяжестью и раскаянием за свое слепое доверие к Моршанскому.

Приезд Владимира Ивановича и все, что произошло затем, заставляло Анну Александровну по-новому смотреть на себя. Подпирая опущенную голову рукой, она не смела взглянуть на портрет мужа. Ей казалось, что ничего, кроме осуждения, не увидит в глазах Саши. И не один этот взгляд устремлен на нее с укором. От него просто избавиться: не заходить в Сашину комнату. Но куда скроешься от Владимира Ивановича, а особенно от Максима?

Пожалуй, за все годы, минувшие со дня смерти мужа, она не провела столько часов у его стола, сколько за эти три дня. С настойчивостью Анна Александровна перечитывала записки мужа, пытаясь отыскать хоть какой-то намек на то, что содержалось в пакете. Но поиски были безрезультатны.

Ее настолько захватило все происшедшее, что она даже забыла об отпуске, вспомнила только утром, когда к ней пришли с работы и спросили, будет ли она брать путевку в дом отдыха. Анна Александровна отказалась. Спокойствие ее было потеряно, и ни о каком отъезде она не могла думать. Понимала теперь, что между исчезновением пакета и убийством Моршанского существует какая-то связь. То, что пакет пропал через много лет, говорило только о его важности…

Предаваясь мучительным размышлениям, она даже не слышала, как в комнату вошел сын, и, услышав его голос, вздрогнула. Максим поднял шторы, выключил лампу и, присаживаясь на стул, сказал:

— А все же ты, мама, напрасно отказалась от дома отдыха. Что тебе здесь делать?

Анна Александровна посмотрела на сына, и хотя он сидел спиной к окну и лицо его находилось в полутени, все же увидела его озабоченное выражение. Она ничего не сказала, покачала головой и стала задвигать ящики стола.

— Мама, запри за мной дверь. Я пошел к Косте Волкову готовиться…

Анна Александровна боялась оставаться в доме одна, но не могла признаться в этом.

— Возьми ключи. Возможно, я уйду…

— Хорошо. Через полтора-два часа вернусь, — сказал Максим, вставая. — Ты делала бы что-нибудь… В саду, например…

— После, — отрывисто ответила Анна Александровна. — Мне необходимо повидать Владимира Ивановича, а он, возможно, опять не придет. Лучше сама схожу к нему в управление…


Орлов только что кончил оперативное совещание со своими сотрудниками. Были подведены первые итоги розысков Роберта Пилади. Стало очевидным одно: все проделанное с добросовестной тщательностью не дало ощутимых результатов. Но доказывало ли это, что Пилади в Лучанске нет? Никто не мог бы этого утверждать. На совещании были высказаны новые предложения, обобщить которые предстояло Орлову. Он все еще рассчитывал получить из комитета приметы Пилади, но таких данных пока не поступало. Какой он, этот диверсант? Блондин или брюнет? Под каким именем скрывается? Сразу ли будет выполнять задание? Не ради же одной диверсии предпринята засылка агента. Несомненно, есть у него и другие задачи. Какие? Иногда возникала мысль: все напрасно, Пилади не появится в Лучанске. Но Москва ежедневно запрашивает: «Как?» И вот это «как?» веско говорило: враг на свободе.

Орлов глубоко вздохнул, поднялся со стула и начал ходить по кабинету. Звонок телефона вернул его к столу.

— Да, выдайте ей пропуск!

Вскоре вошла невестка, одетая в легкое платье, косынка на голове была повязана наспех.

— Садитесь. Что случилось? — спросил Орлов.

Анна Александровна сняла косынку, поправила волосы и закашлялась. Орлов налил в стакан воды и дал ей напиться. Вытерев губы зажатым в кулак платком, она заговорила, понизив голос:

Сорок минут назад приходил ко мне один тип, назвавшийся представителем местного отделения писателей Питерским. У него на руках какой-то документ на бланке и с печатью… Он просил дать ему возможность ознакомиться с дневниками и незавершенными работами Саши… Потребовалось все якобы для статьи к сборнику Сашиных рассказов, готовящемуся к изданию… Присмотревшись, я узнала в Питерском того самого, о ком вам рассказывала в прошлый раз. Помните, которого Моршанский назвал крупным уголовником?… Он очень изменился, но я не ошиблась.

— Ну и как вы поступили? — спросил Орлов.

— Сначала я растерялась. Хотела провести его к Сашиному столу, но потом сообразила. Сказала, что должна идти в больницу… Он упрашивал остаться, но, видя, что ничего не получается, обещал прийти завтра… Я так перепугалась… Это — он!

— Можно проверить, — сказал Орлов, вспомнив, что в день его приезда Анна Александровна рассказала ему о готовом к изданию сборнике. Зачем же опять потребовалась статья? Раскрыв телефонный справочник, Орлов нашел нужный номер.

Ответственный секретарь отделения Союза советских писателей сказал Орлову, что никакого Питерского у них нет, никого он не посылал к вдове Александра Ивановича Орлова. Сборник рассказов Орлова давно сдан издательству, и вступительная статья также написана одним из местных авторов.

Орлов положил трубку и, взглянув на Анну Александровну, сказал:

— Кто-то настойчиво интересуется бумагами Саши. Писатели тут ни при чем… Ясно?

Анна Александровна побледнела и была не в силах подняться. Орлов помог ей.

— Главное — спокойствие и выдержка! Видите, как все складывается? Максим дома?

— Когда я пошла, его не было, — проговорила она и торопливо стала повязывать косынку.

Орлов вызвал машину и отправил с Анной Александровной одного из своих сотрудников. Он боялся, как бы, воспользовавшись отсутствием в доме людей, туда не проник кто-нибудь.

После ухода Анны Александровны Орлов занялся обобщением предложений, выдвинутых на совещании, но через десять минут отложил записи, убедившись, что мысли его возвращаются к краже пакета, поведению невестки, убийству Моршанского, самозванцу Питерскому…

«Очевидно, кроме пакета Саши, существует интерес и к другим его бумагам, — думал Орлов. — Но я внимательно осмотрел все в столе и ничего не нашел. Может быть, плохо смотрел? Нет!»

Орлов снова взялся за свои записи, на листке бумаги сверху написал: «План», — но отложил перо.

«Следовательно, мой приезд в Лучанск столкнул меня не с одним неизвестным лицом, скрывающимся под именем Пилади, а и еще с какими-то неизвестными лицами, — с волнением подумал Орлов. — Почему Моршанский, столько лет добивавшийся от Анны Александровны пакета, взял его только перед моим приездом? Ясно, из-за боязни, чтобы пакет не попал в мои руки. Но кто убил Моршанского? Если после его убийства набираются нахальства и идут в дом, следовательно, кражей пакета не достигли цели. Или тут что-то другое?»

Позвонил по телефону Гудков, вызывая на доклад. Просматривая в папке бумаги, которые следовало захватить с собой, Орлов решил обо всех происшествиях в доме невестки рассказать генералу.


За несколько дней до приезда полковника Орлова в Лучанск в одном небольшом испанском городке, в отдельном кабинете ресторана «Барселонская красавица» встретились двое. Тот, который был моложе, отвешивая с порога кабинета почтительный поклон, подумал: «Так вот каков Честер Родс, этот знаменитый специалист по русским вопросам».

Родс, крупный и широкоплечий, сидел в кресле за небольшим круглым столом. Упитанное лицо его с белыми бровями и седой шевелюрой было отмечено печатью высокомерия. Холодные глаза только на мгновение остановились на вошедшем.

Пока Родс медленно набивал трубку, гость смотрел на его пальцы, унизанные кольцами, и мысленно определял сумму долларов, которую можно было бы получить, сняв с рук старика дорогие украшения.

Закурив и выпустив струю пахучего дыма, Родс сосредоточил взгляд на своей трубке и коротко бросил:

— Садитесь!

Плавной скользящей походкой гость направился к одному из стульев, стоявших около стены.

— Ближе!

Подчиняясь властному окрику, пришедший сделал резкий поворот, подошел к круглому столу и опустился в кресло напротив Родса.

Теперь Родс смотрел прямо. Но гостя не смутил колючий взгляд старика. Он выдержал его спокойно, как бы давая понять, что знает себе цену.

— Вам нежелателен предстоящий рейс, Пилади?

— Почему Пилади? Я — Адамс.

— Запомните: вы были Адамс, а сейчас вы — Пилади.

Адамс усмехнулся:

— Слушаюсь.

— Вы огрызнулись, когда получили мой вызов? — тем же тоном продолжал Родс.

— Да, господин Родс, огрызнулся. Это было для меня неожиданно. Я уже отправил самолетом багаж, намерен был возвратиться домой.

— На покой захотели! — ехидно воскликнул Родс. — Рано! Время не то! Берите пример с меня! Я намного старше вас, но ношусь по миру, как метеор.

— Я вами восторгаюсь, господин Родс, — проговорил Адамс.

— Мне нужны не восторги, Пилади, а то, чтобы вы отправились в Советский Союз!

— Я слышал, что за такое турне блестяще платят. Меня это устраивает. Кроме того, когда я буду писать свои мемуары о разведывательной работе, у меня прибавится несколько ярких страниц с упоминанием имени Седого Честера! Если бы не этот случай, я не имел бы такой возможности.

Адамс встал и вежливо поклонился.

Родсу льстило, когда его называли Седым Честером. Взгляд его стал мягче, он шевельнул рукой, давая Адамсу знак садиться.

Разговор продолжался долго. Потом Родс дал Адамсу письменное изложение задания. Адамс дважды прочитал текст на немецком языке и, подумав, поставил свою подпись по-русски.

— Вам все понятно? — спросил Родс, пряча документ в карман пиджака.

— Все, господин Родс, абсолютно все!

— Повторите коротко основные положения задания, — предложил Родс, снова закуривая трубку.

Адамс слегка усмехнулся и, смело глядя в холодные глаза Родса, начал:

— Задание состоит из двух частей. Первая — «Ядро», вторая — «Взрыв». Место выполнения — город Лучанск. Обязан дать знать о себе десятого июля, после прибытия в Лучанск. Время для радиосвязи — четыре утра по московскому времени. Первую операцию выполняю исключительно через агента Дезертир, вторую — через агента Ксендз. В зависимости от обстановки могу применить разумную инициативу…

— Довольно! — махнул рукой Родс.

— Слушаю вас, господин Родс.

— У вас блестящая память, Пилади, — начал Родс. — Мне рекомендовали вас как одного из самых опытных разведчиков, и вы должны понять, почему именно на вас пал выбор. Дело предстоит трудное, но стоящее. Вы должны гордиться, что пойдете по стопам Седого Честера… Вам предстоит сделать то, что много лет назад не вышло у меня… Причем, когда я там был, обстановка выглядела во много раз проще. Контрразведка царской России в сравнении с советской — грудной ребенок. Да, да, именно так. Вам предстоит перехитрить серьезного противника. Это очень нелегко! И я вам разрешаю в своих будущих мемуарах отметить, как вы выполнили то, что не удалось Седому Честеру.

— Я польщен, господин Родс, — тихо сказал Адамс, — но мне кажется, что операция «Ядро» не столь важна… Изобретения сорокалетней давности покрыты пылью…

Родс прервал высказывание Адамса, постучав трубкой по краю стола, строго заявил:

— Вы подчиненный, Пилади, и вам не положено ревизовать приказания…

Адамс кивнул головой.

— Еще раз предупреждаю, — продолжал Родс, — будьте осторожны… Своим поведением и всем обликом создайте образ малозаметного рядового человека. Обязательно сбрейте ваши щегольские усы, забудьте на время об изысканных костюмах. Ведите себя как можно проще. Я не буду скрывать: в прошлом году два агента — Аист и Окунь — не дошли до Лучанска… Обоих погубила их неосторожность… Хорошо, что они ничего не выдали.

— Я буду третьим, — заметил Адамс и иронически усмехнулся.

— Не напрашивайтесь на комплимент, Пилади! Вы — другое дело! Моя беда, что я не знал тогда о вас… В обязательном порядке перед связью с Дезертиром и Ксендзом проверьте их надежность. Не проявляйте к Дезертиру родственных чувств, он не заслуживает сожаления… Вам это ясно?

— Вполне, господин Родс.

— Сутки в вашем распоряжении. Постарайтесь их провести с наибольшим удовольствием. Завтра ровно в двадцать три явитесь на аэродром… Увидимся с вами после выполнения задания, в Мадриде. Место вам известно. Все.

Очутившись за массивной дверью, Адамс выругался, лицо его сделалось злым. Погладив тонкие, похожие на стрелки будильника усы, он отошел от двери и направился в общий зал ресторана.

Остановившись у входа и окинув взглядом просторное помещение, залитое светом люстр, спускавшихся с разрисованного потолка, Адамс стал высматривать себе столик. Он прошел на место и, заказав ужин, продолжал ощупывать зал внимательным взглядом. Замечание Родса о наилучшем препровождении времени он уже забыл и, потягивая вино, думал о другом.

Георгия Адамса родители увезли из России восьми лет. Дальнейшие годы жизни прошли в Нью-Йорке. Там формировался его характер. С одной стороны, на него влияла улица, с другой — родные. Дом их постоянно посещали такие же озлобленные беглецы из России. Он внимательно слушал и воспринимал разглагольствования взрослых. Но все же главным для Адамса всегда были деньги. С пятнадцати лет он стремился добывать долларовые бумажки. Не брезгал ничем: шел на кражу, мошенничество и даже убийство. Вся забота заключалась в том, чтобы не понести наказания. И, надо заметить, карающая рука не касалась его. Живя в Нью-Йорке, Адамс не видел остальной Америки. В сорок шестом году, похоронив родителей, он переплыл океан. Кочуя по Западной Европе, довольствовался ролью исполнителя чужой воли. То, что он родился в России, отлично знал русский язык и интересовался жизнью Советского Союза, давало ему некоторое преимущество перед другими, такими же отщепенцами. Это преимущество способствовало увеличению его накоплений, и счет Адамса в нью-йоркском банке достиг такой солидной суммы, что дальнейший риск для него утратил всякий смысл. Но все же Адамс был не властен распоряжаться своей персоной: появился этот Честер Родс.

Вино не развеселило Адамса. Наоборот, он впал в еще более мрачное состояние. Первое его тайное посещение Советского Союза в сорок девятом году завершилось благополучно, но значило ли это, что и второе окончится так же? Адамс понимал, что досадовать на судьбу бесполезно, но все же не мог сразу побороть в себе это чувство. На него не произвело никакого впечатления обещание всяческих благ, о которых говорил Родс. Особенно не по душе Адамсу была та часть задания, которую старик окрестил «Взрыв». Диверсию Адамс относил к разряду грубой работы и считал ее уделом обреченных. Его не настраивало на оптимистический лад обещание, что для выполнения операции он будет обеспечен самой совершенной техникой, гарантирующей полный успех.

Вопрос официанта, не угодно, ли ему еще что-либо, отвлек Адамса от грустных размышлений. Он посмотрел на склоненное к нему внимательное лицо с крупным носом и отрицательно покачал головой. Щедро расплатившись, встал и направился к выходу. «Черт возьми! — подумал Адамс. — Однако я не трус и справлюсь с заданием!»

— Вас просили зайти в кабинет, в котором вы уже имели удовольствие быть…

Адамс вопросительно посмотрел на швейцара, но тот как ни в чем не бывало занимался с другим посетителем. Делать было нечего и, подойдя к знакомой двери, Адамс осторожно постучал.

— Войдите!

Адамс вошел в кабинет и прикрыл дверь.

— Вы просили зайти, господин Родс?

Родс сидел все на том же месте и смотрел на Адамса сердито. Адамс встал навытяжку.

— Покинув этот кабинет, вы изволили выругаться. Что это означает? Как понимать? — спросил Родс.

— Я выругал себя, только себя, за то, что недостаточно красноречиво поблагодарил вас за оказанное мне доверие, — соврал Адамс.

— Так, — промычал Родс. — Почему тогда в ресторане вы сидели с лицом приговоренного к повешению?

— Поднялись рези в желудке, — незамедлительно ответил Адамс.

Родс смерил его насмешливым взглядом и сказал:

— Прощаю только за вашу изворотливость, Пилади. Понятно?

— Понятно, господин Родс.

— В таком случае, отправляйтесь, а веселую вывеску, которую вы мне здесь демонстрировали, не снимайте с физиономии!


Утром задумав пойти к Бочкину, вечером того же дня Лена была у него. Стоит ли говорить о том, в какой восторг привело старика согласие девушки посетить его. Когда она ему сказала, что придет в десять часов вечера, Бочкин немедленно закрыл киоск и помчался домой, чтобы приготовиться к приему гостьи. Он не пытался даже подумать, почему девушка согласилась пойти к нему. Нет, ему было не до анализа причин. Бочкин был так рад, что, по пути домой заходя за покупками в магазины, не замечал, что за ним, словно тень, всюду следует просто и даже бедновато одетый в серый костюм и кепку черноглазый мужчина средних лет. Бочкину в эти минуты решительно ни до чего не было дела.

А черноглазый мужчина с изощренной изворотливостью следил за Бочкиным, убеждаясь, что еще много энергии таится в этом старике.

Овинная улица была тиха, мала и безлюдна. Никто из ее жителей не заметил черноглазого мужчину, который и вчера был тут, у дома Евлампия Гавриловича. Мужчине понравилось, что дом обнесен высоким забором, что сразу же за ним начинается сосновая роща. Но не понравилось, что дом слишком приметен и не похож на остальные дома улицы. Представлял он нагромождение всевозможных пристроек с маленькими окнами и длинной верандой. Стены имели слишком яркий оранжевый цвет, крыша светло-синяя, а крыльцо и двери были окрашены белой блестящей краской…

Когда на колокольне бывшего Павловского монастыря часы пробили одиннадцать, на уснувшей Овинной улице, у дома Бочкина, вновь появился черноглазый мужчина. Он открыл калитку и проскользнул во двор. Овчарка выбежала из-за угла и, скользя кольцом цепи по проволоке, стала приближаться. Черноглазый, не отделяясь от калитки, к которой он прижался спиной, тихо свистнул и швырнул собаке небольшой белый кубик. Кончиком носа собака коснулась его, мотнула мордой и без единого звука, как подкошенная, свалилась на траву. Мужчина отошел от калитки, носком ботинка пододвинул кубик к открытой пасти собаки и направился к дому.

«Что это старая скотина делает?» — подумал он, увидев в одном из окон Бочкина. Старик в новом костюме стоял на коленях перед девушкой. Он что-то говорил, поминутно дотрагиваясь крючковатыми пальцами до ее руки.

Комната, в которой происходила эта сцена, имела странный вид: стены ее были увешаны портретами женщин. Мужчина с интересом смотрел на происходящее, и улыбка не сходила с его лица.

Черноглазый отошел от окна, обогнул дом и через веранду ловко проник внутрь. Включив карманный фонарик, он увидел, что находится в узком коридоре, устланном мягкой дорожкой. Из-за двери доносился голос Бочкина.

Погасив фонарик, мужчина открыл среднюю дверь и проскользнул неслышно в комнату. Там было темно. Голоса разговаривающих за перегородкой были отчетливо слышны. Бочкин уговаривал девушку остаться, называя ее по-стариковски нежно — Ленунчик, но она настойчиво просила отпустить ее, обещая зайти в другой раз. Бочкин умолял остаться. Девушка попросила пить. Слышно было, как старик пошел из комнаты. Черноглазый вздрогнул, над его головой вспыхнула яркая электрическая лампочка. Тут же вошел в комнату Бочкин и торопливо направился к небольшому столику, на котором стояли бутылки с вином, две вазы с фруктами и коробка с шоколадными конфетами. Не успел Бочкин протянуть руку к стакану, как почувствовал присутствие постороннего. Обернувшись, он слабо вскрикнул. Его лицо перекосилось, очки сползли на кончик носа, бородка вздрагивала. Черноглазый, как кошка, прыгнул к нему и прошептал:

— Ни звука! Я от Честера Родса!

Бочкин пытался что-то пролепетать, но его толстые губы только хлюпали.

— Немедленно удалите девчонку! — прошептал черноглазый, приблизившись губами к заросшему волосами уху старика и, схватив его за плечо, с силой подтолкнул к двери.

Бочкин медленно вышел, покачиваясь из стороны в сторону.

Мужчина прислушался и, убедившись, что старик вернулся к девушке, тихо подошел к столу, налил в стакан вина и, неторопливо попивая, слушал, как говорил Бочкин, что в доме, к сожалению, не оказалось кипяченой воды, что пора Лене идти… «Немного неправильно получилось, — подумал мужчина. — Девчонка может заметить такой крутой поворот… Черт возьми, а собака? Она же увидит собаку!» Но было уже поздно что-либо предпринять — старик с девушкой выходили на крыльцо.

Лена оттолкнула руку Бочкина и быстро сошла со ступенек. Она не могла не заметить перемены, происшедшей с Бочкиным. Теперь она даже верила, что какой-то разговор, послышавшийся ей за стеной, пока она одна оставалась в комнате, действительно был. Лене стало страшно. Она поняла, что прикоснулась к какой-то тайне в жизни киоскера…

— В молодости я, Елена Петровна, тоже был подвержен различным видениям. Галлюцинации мучили меня… Это с годами пройдет, — говорил Бочкин.

Лена вскрикнула, запнувшись за распростертую на траве собаку.

— Пион! — вырвалось у Бочкина. Он нагнулся и, увидев у морды собаки белый предмет, издававший неприятный запах, выпрямился и пискливо сказал: — Не пугайтесь, он спит, он не совсем здоров…

«Тут что-то происходит», — напряженно думала Лена, открывая калитку.

Бочкин, придержав ее руку, стал говорить о том, что они обязательно снова должны встретиться.

Лена облегченно вздохнула только тогда, когда за ней закрылась калитка. «Собака была здорова, он сам перед этим хвастался ее выносливостью», — подумала она.

Бочкин запер за Леной калитку и не двигался с места, встревоженно глядя на дом. Потом посмотрел на собаку, неподвижно лежавшую на траве. Наконец поднялся на крыльцо и решительно открыл дверь.

Гость, как хозяин, встретил Бочкина на пороге комнаты, в которой еще недавно находилась девушка. На старика в упор были устремлены блестящие черные глаза. В следующее мгновение Бочкин рассмотрел, что у незнакомца продолговатое, сильно загорелое лицо с длинным носом. Бочкин не мог выдержать тяжелого взгляда и опустил голову.

— Не узнаете меня, дядя?

Этот вопрос Бочкин принял за насмешку и, не поднимая головы, пробурчал:

— Вы обознались.

— Постойте, — невозмутимо продолжал тот. — Очевидно, вы меня действительно не узнали! Всмотритесь получше. Я — Жорж. Жоржик… Адамс, ваш племянник… Узнаете?

Бочкин поднял голову, насупившись, посмотрел в лицо стоявшего перед ним человека и как будто сразу увидел большие черные глаза сестры Ольги и длинный нос владельца петербургского ювелирного магазина.

— Господи, господи, — зашептал Бочкин и шагнул к Адамсу.

— Последний раз вы видели меня семилетним ребенком. Не удивительно, если забыли! Но не в этом главное… Вы не волнуйтесь! Идемте в комнату.

Бочкин глупо улыбался. Он безмолвно последовал за племянником и сел на диван. Разнообразные мысли полезли ему в голову, хотелось спросить об Ольге, о зяте, но он только жалко и растерянно улыбался.

— Ну как тут у вас? Как ваши дела? — спросил Адамс, садясь рядом с Бочкиным.

— Да ничего, — неопределенно лепетал Бочкин. — Стар я стал, умру скоро…

Адамс закурил папиросу и громко расхохотался, вспомнив, как всего несколько минут назад старик стоял на коленях перед девушкой. Бочкин понял причину этого смеха, быстро вскочил с дивана и стал занавешивать окна.

— Вы заперли калитку и дверь? — спросил Адамс, следя, с какой тщательностью Бочкин задергивает занавески.

— Что ты сделал с моим псом? — отважился спросить Бочкин.

— Пусть он поспит до утра, и ваша вера в его надежность исчезнет, как утренний туман, — усмехнулся Адамс.

— Это опасно для него?

— Возможно. Но об этом не стоит разговаривать. Вы всегда должны помнить, с кем имеете, дело, — ответил Адамс, встал с дивана, прошел по комнате и бесцеремонно плюхнулся в кресло, обитое зеленым плюшем. Над креслом, как огромный гриб-мухомор, возвышался красный абажур на металлической стойке, усыпанный белыми точками. Постукав пальцем по стойке, он продолжал: — Не ждали напоминания о Родсе?

Бочкин открыл рот, задрожал, но ничего не сказал. Адамс криво усмехнулся и спросил:

— Ну что вы дрожите, как хилый цыпленок под холодным ливнем?

Бочкин, напуганный еще больше тоном племянника, опустил глаза, расслабленной походкой доплелся до дивана и, закрыв лицо ладонями, сел.

Адамс презрительно посмотрел на старика, затем отвернулся и, вытянув ноги, сладко потянулся в удобном кресле. От испытываемого удовольствия он полузакрыл глаза и подумал о том, что все тяжести проникновения в эту страну уже позади и какая-то часть трудной миссии выполнена. Не хотелось думать о том, что предстоит дальше…

А Бочкин тем временем думал свое. Честер Родс! Долгих сорок лет прошло со времени знакомства с ним. Весной четырнадцатого года в Петербурге, на вечере, посвященном семидесятипятилетию существования фотографии, зять познакомил его с представителем заграничной фирмы молодым Честером Родсом. Родс объехал весь мир и посетил Россию. Обходительный и энергичный иностранец, национальность которого никто точно так и не узнал, свободно говорил на многих языках, в том числе и на русском. Он умел быстро завоевывать симпатии в обществе, и когда предложил Бочкину сопровождать его в поездке по России, тот сразу согласился. Ему надоело безвыездно жить в столице и бездельничать, так как все коммерческие дела вершила его жена. С Родсом они посетили многие крупные города России, и в каждом на собрании членов фотографических обществ Родс делал доклады, проводил опыты и всячески рекламировал иностранные пластинки, пленки, химикаты, светочувствительную бумагу. Во время этого путешествия Бочкин не сразу понял, что доклады Родса только ширма. Родс собирал шпионские сведения и разыскивал по городам России какого-то человека. Но порвать с Родсом у Бочкина не хватало мужества.

И вот они прибыли в Лучанск. Здесь все внимание Родса сосредоточилось на физике Николае Чуеве. Это был как раз тот человек, которого Родс так упорно искал. Он несколько раз встречался с Чуевым. Бочкину, присутствовавшему при встречах, было ясно, что речь идет не только о продаже изобретений, касающихсяфотографирования, которые имелись у Чуева. Но в чем заключалась главная цель Родса, он не знал. Последняя встреча произошла на кладбище и после бурной беседы на непонятном для Бочкина языке закончилась тем, что Родс застрелил Чуева. С помощью Бочкина убийство было инсценировано как самоубийство, и они уехали из Лучанска. Начавшаяся война с немцами застала их в Томске. Они вынуждены были расстаться. Родс снабдил Бочкина деньгами, поручил ему съездить в Лучанск и склонить вдову Чуева продать библиотеку и все записки мужа, среди которых необходимо было разыскать заметки на немецком языке. Как ни тяжела была для Бочкина эта задача, он все же поехал в Лучанск и явился к жене убитого. Но разговаривать с ней не пришлось. Она произвела на него впечатление женщины с расстроенной психикой. Махнув на все рукой, Бочкин возвратился в Петербург. В течение последующего года Родс дважды запрашивал через своих агентов о результатах. Бочкин врал, всячески изворачивался. Потом все заглохло. Деньги, оставленные Родсом, Бочкин, конечно, истратил. В восемнадцатом году Родс напомнил о себе, затем напоминание последовало в двадцать третьем году, когда Бочкин жил уже в Лучанске. Потом еще и еще… В начале войны, чувствуя, что Родс или кто-либо от него может неожиданно прибыть, Бочкин сделал еще несколько попыток установить контакт с Чуевой, но это ни к чему не привело…

— Ну что вы раскисли? — спросил Адамс, вставая с кресла. — Я прибыл не за тем, чтобы созерцать ваш покаянный вид.

— Просто нервы расходились, — ответил Бочкин, отнимая от лица руки.

— Лечиться надо, старик. Когда я был маленьким, вы казались очень веселым и счастливым человеком. Вы часто приносили мне игрушки… Помню, я все просил вас подарить пугач, но мать не разрешала такого подарка, а вы все же подарили, и когда дома никого не было, я стрелял… Потом в Нью-Йорке вы мне часто вспоминались первое время, а затем я вас забыл…

Адамс рассмеялся. Бочкин тоже изобразил на своем лице нечто похожее на улыбку.

— Вас здесь в управление госбезопасности вызывали когда-нибудь? — неожиданно спросил Адамс.

Бочкин вздрогнул, улыбка сбежала с его лица, и он залепетал:

— Боже избави! Тридцать пятый год живу в городе, и хотя бы одна живая душа… Лучшим киоскером считаюсь… О житии моем в Петербурге никто здесь не знает…

— И кто это вас научил молитвенным причитаниям? — грубо спросил Адамс и брезгливо поморщился. — Говорите проще!

— Как умею… Старый я…

— Ну хорошо… Почему, удирая из Петербурга, вы выбрали Лучанск?

— Родственники жены тут были. Приютиться возможность имелась, — отозвался Бочкин. — Рисковал я все же, поехав сюда. Первые годы кротом, можно сказать, жил, никуда не показывался…

— Почему? — спросил Адамс.

— Да так… Обстоятельства, — пожал плечами Бочкин и стыдливо опустил глаза.

— Не финтите! — вырвалось у Адамса. — Знайте раз и навсегда: все ваши так называемые обстоятельства прекрасно известны.

Бочкин склонил голову набок, пожал плечами и отвернулся.

— Чуева, надеюсь, помните? — спросил Адамс, насмешливо глядя на старика.

Бочкин поднял голову.

— Помню… Умерла и его жена. Теперь в доме живет его брат, старик совсем…

— Как дела с поручением Родса?

Бочкин ждал этого вопроса и решил не трусить. Он сказал:

— Сроки давно истекли…

— Есть люди, которые все помнят, — холодно проговорил Адамс. — Не у всех, как у вас, короткая память! Мне известно, что вас об этом пытались спрашивать и год, и четыре, и девятнадцать лет спустя… Словом, не забывали!

Адамс, произнося эти слова, наблюдал за лицом старика, и ему казалось, что одна за другой спадают маски с этой хитрой физиономии: так менялось на ней выражение.

На дворе раздался протяжный вой. Бочкин вскочил с дивана и бросился к занавешенному окну.

— Это ваша собака приходит в себя, — взглянув на часы, сказал Адамс. — Так ничего не знаете?

Бочкин угрюмо посмотрел на племянника и повторил:

— Ничего.

— Неправда! — отчеканил Адамс и подумал: «Дядюшка — прохвост наивысшей марки. Судя по всему, ему здесь отлично живется…»

— Ничего не знаю, — с прежней настойчивостью сказал Бочкин.

Но не так-то легко было сломить упорство Адамса. Он подошел вплотную к старику.

— Как все-таки дела с выполнением поручения Родса?

— Никак, — ответил старик. Задыхаясь от гнева, он продолжал: — Очевидно, Родсу нечего было делать все эти годы, как только помнить о каких-то бумажках Чуева!

Вой на дворе повторился. Бочкин вытащил из кармана носовой платок и вытер вспотевшее лицо. Адамс ощутил тонкий запах дорогих духов и подумал, что старик еще по-молодому цепляется за жизнь.

— Идите, напоите собаку холодной водой, — сказал Адамс и, подойдя к окну, отогнул край занавески.

Бочкин торопливо вышел из комнаты. Адамсу было слышно, как на кухне полилась из крана вода. Продолжая стоять у окна, Адамс наблюдал за суетней Бочкина возле собаки.

Когда он вернулся в комнату, Адамс уже сидел в кресле и курил. Бочкин хотел опять оставить племянника одного, но тот указал ему на диван и сказал:

— Ваше поведение, дядюшка, никуда не годится. Увиливая все эти годы от позывных, вы поступали не по-джентльменски… Я думал пощадить вас, но вынужден сказать прямо: ваша расписка на деньги, полученные от Родса, находится не в какой-то частной конторе, а в государственном учреждении. Учтите! Она потеряет свое значение только после смерти Евлампия Бочкина. Вынужден также напомнить, что во время поездки с Родсом по России в четырнадцатом году вы сделали для него несколько обзорных записок со сведениями экономического характера по центральной России, Сибири и Дальнему Востоку… Значение этих записок вам прекрасно известно. Вы были ценным помощником Родса. Вам также понятно, что Честер Родс и в то отдаленное время был фотографом-художником только для маскировки… Поймите: дальнейшее уклонение от порученных вам обязанностей ставит под угрозу вашу свободу, жизнь…

Все это Адамс проговорил спокойно, но Бочкин воспринимал слова, как удары. У него задрожали колени.

— Предупреждаю, — продолжал Адамс, подойдя к Бочкину, — если у вас возникнет мысль сообщить властям о моем пребывании, то пеняйте на себя. Вам после этого не жить. А жизнь, судя хотя бы по тому, что вы спрыскиваете свои носовые платки дамскими духами, вам еще дорога… Родственные отношения здесь ни к чему!

— Довольно! — взмолился Бочкин.

— Потерпите! — продолжал Адамс. — Знайте: Родс еще весьма крепкий старик и слывет самым квалифицированным знатоком России. С его мнением считаются в высших сферах. Вам он приказал передать: в случае благополучного выполнения задания будет полное прощение и щедрая благодарность! В ином случае… Впрочем, это вы и сами знаете.

— Да я ничего… Я готов… — окончательно струсив, проговорил Бочкин.

Адамс, испытующе глядя на старика, продолжал:

— Родс категорически настаивает на раскрытии тайны Чуева. Имеющиеся у Родса данные дают основание считать, что тайна Чуева так и не вышла за пределы того дома, в котором он жил.

— Что я должен сделать? — спросил Бочкин.

— Во-первых, достать материалы Чуева, — ответил Адамс. — Это целиком возлагается на вас. Можете рассчитывать на мою помощь. Во-вторых, для начала расскажете о своих знакомых в Лучанске и особенно о тех, которые работают на номерном заводе на Петровском шоссе… В третьих, будете делать все, что я сочту необходимым…

Бочкин усиленно закивал головой и стал рассказывать. Адамс внимательно слушал, задавал вопросы, иногда подходил к окну и посматривал на двор, по которому уже бегала овчарка, позвякивая цепью. Когда Бочкин замолчал, Адамс спросил:

— Что вы не спросите о моих матери и отце?

— Да, да, — засуетился Бочкин. — Все хотел осведомиться, да не о том разговор шел…

— Их нет уже в живых… Но о семейных делах поговорим после.

— Ах ты боже мой! — сокрушенно воскликнул Бочкин.

— Женщина у вас в городе есть? Любовница?

— Какие там женщины! — замахал руками Бочкин. — Давно я в тираж вышел…

— А что это за девушка была здесь? — спросил Адамс.

— Клиентка одна! За журнальчиком приходила, — ответил Бочкин и отвел глаза в сторону.

— Где работает?

Бочкин замялся. Рассказывая о своих знакомых и тех из них, которые работают на номерном заводе, Бочкин сознательно не назвал Лену.

— Разве это тайна? — продолжал интересоваться Адамс.

— Работает на том же заводе, о котором ты спрашивал, — неохотно ответил Бочкин.

— Кем?

— Чертежницей в конструкторском…

— Отлично! В чем ее слабости?

— Мечтала стать киноактрисой, но не вышло дело… Во власти экрана до сих пор… У меня покупает кинолитературу.

— Комсомолка?

— Да…

— Любовник есть?.

Бочкин молчал, угрюмо глядя в угол комнаты.

— Есть любовник? — строго повторил Адамс.

— Нет… Не знаю, — невнятно проговорил Бочкин.

Адамс презрительно улыбнулся. Бочкин посмотрел на него и сказал:

— А собака теперь не будет болеть?

— Ну и мастер же вы юлить! — обозлился Адамс, — Меня не собака интересует… Есть у нее любовник?

— Не знаю…

— Тогда я знаю! — раздраженно выкрикнул Адамс, — Вы ее хотите сделать своей любовницей!

— Видишь ли, Жорж… — начал Бочкин.

— Все ясно! — перебил Адамс. — Можете отличиться в любовных похождениях, но только после моего отъезда, а теперь из этой дряни нужно выжать все до капли, как воду из губки!

— Она ничего не знает о заводе… У них все засекречено, — попытался соврать Бочкин.

— Вы разговаривали с ней о заводских делах?

— Нет… Но предполагаю…

— Предполагаете! — огрызнулся Адамс. — Ни к черту не годятся ваши предположения! Знайте! Мы с вами существуем для борьбы с коммунизмом! Это — главная цель нашей жизни. Собственные удовольствия потом. Вам, чтобы получить прощение, нужно старательно потрудиться и только после этого завлекать молоденьких девушек в свой расписной домик! Учтите, я вас буду держать в клещах, и при малейшем сопротивлении клещи сомкнутся…

— По какому праву ты меня стращаешь? — спросил Бочкин.

— И вы еще спрашиваете, по какому праву!

Бочкин дрожал. Ему показалось, что вся его жизнь затиснута в какое-то узенькое пространство, в котором невозможно не только повернуться, но даже вздохнуть полной грудью.

Адамс, видя, что старик напуган, отошел от него и стал рассматривать развешанные на стенах портреты. Потом спокойно спросил:

— Для чего эта галерея?

— Это моя любимая комната… Здесь я отдыхаю. Женщины всегда были моей слабостью…

— Это портреты знакомых? — удивился Адамс.

— Нет. Совсем нет. Это из журналов. Если портрет чем-то затрагивает струны моей души, я его извлекаю из журнала и — сюда. Здесь двести девять портретов. Каждой я даю имя, и она становится моей знакомой…

Адамс пристально посмотрел на старика, покачал головой и хмыкнул.

— Есть люди, которые собирают коробки, почтовые марки, обертки конфет, пуговицы, — оправдываясь, сказал Бочкин. — Я знаю старика, у которого девять тысяч шестьсот сорок пуговиц, и среди них имеются такие редкие, как пуговица от штанов Аракчеева, пуговица от камзола короля Франции Людовика четырнадцатого, и много других реликвий… Так что ничего странного нет в моей коллекции. Она держит меня на известном уровне, заставляет следить за внешностью, думать о жизни…

— Покажите мне все ваши хоромы, — приказал Адамс.


На восточной окраине Лучанска, в районе большой текстильной фабрики, в этот будничный день жизнь текла своим обычным порядком. Вдоль больших жилых домов теневой стороной улицы торопливо шли люди. Женщины в белых курточках бойко торговали мороженым и газированной водой. Оживление царило возле нового универмага. На небольшую площадь приходили желто-красные трамвайные вагоны и, выждав на кольце положенное время, снова отправлялись в центр города.

Немного в стороне от трамвайной остановки, под тремя запыленными липами, стоял фанерный фотопавильон артели «Искусство». В застекленных витринах — аляповато раскрашенные карточки. Жители района предпочитали фотографироваться в центре города, где имелось несколько художественных фотографий, и работавшему в павильоне Тимофею Семеновичу Кускову приходилось всячески изворачиваться, чтобы правление артели не закрыло павильон как нерентабельный. Старался он не потому, что дорожил местом, а просто в этом рабочем районе чувствовал себя спокойнее.

Ежедневно в девять утра Кусков открывал павильон. Если спешных заказов не было, он брал стул, садился у открытой двери и, скрестив на груди руки, посасывая трубку, наблюдал за жизнью улицы, иногда отпускал шуточки проходившим мимо молодым женщинам.

Кускову пятьдесят лет. Это крепкий мужчина с густыми рыжеватыми волосами и темными усами на хмуром морщинистом лице. Летом он носит клетчатую рубашку-ковбойку красноватых тонов, коричневые галифе и начищенные до блеска хромовые сапоги. Голову его украшает серая фетровая шляпа, слегка сдвинутая на левую сторону.

Сейчас Кусков стоял в глубине павильона, прислонясь спиной к стене, на которой нарисован плавающий в голубом пруду белый лебедь с шеей, похожей на штопор. В прорезь узкой двери Кусков видел небольшое пространство площади, залитой солнцем, мелькающие фигуры прохожих. Он поминутно посматривал на часы. И вот на пороге появился тот, кого Кусков ждал с таким нетерпением.

Перед Кусковым предстал Глеб Александрович Слободинский — директор Дома культуры номерного завода. На нем был помятый костюм из сурового полотна и такая же кепка с захватанным козырьком. Под мышкой Слободинский держал облезлый портфель.

Кусков с презрением посмотрел на вошедшего. По лицу Кускова пробежала ехидная усмешка.

— Трусишь? — спросил он.

Слободинский виновато посмотрел на Кускова, покачал головой.

— Вовсе нет, — ответил он, посапывая носом, будто у него был насморк. Он старался спрятаться от пронизывающего взгляда Кускова. Но все же сел на пыльный стул, скрытый занавеской. Сел с расчетом, что если кто и войдет в павильон, не сразу его заметит.

Прошло несколько молчаливых минут. Кусков по-прежнему стоял против двери, только смотрел теперь не на улицу, а на своего приятеля, который в смущении шевелил широкими черными бровями и часто мигал.

— Трус! Дрожишь за свою шкуру! — сквозь зубы проговорил Кусков и сплюнул.

— Ты подожди, Тимофей Семенович, — поморщился Слободинский. — Зачем рисковать… Твое положение такое…

Слободинский не закончил свою мысль — он увидел, как у Кускова сжались огромные кулаки и фотограф двинулся к нему. Защитив лицо портфелем, Слободинский пошатнулся на стуле. Но Кусков только приблизил к нему свое рассерженное лицо и прошипел:

— Ты, Захудалый, на мое положение не намекай! Чтобы это было последний раз! Слышишь? Твое положение более пиковое, чем мое!

Слободинский опустил руку с портфелем и сказал:

— Для твоей же пользы говорю, Тимофей Семенович. Ты ведешь себя глупо. Ну зачем ты утащил у меня письмо? Можешь потерять!

Кусков подошел к двери, закрыл ее, а затем вернулся к Слободинскому и приглушенно проговорил:

— У меня сейчас неважно с финансами, и ты мне за письмо дашь три тысячи…

— Да ты в уме ли? — воскликнул Слободинский.

— Выложи три тысячи — и не возражай! Знаешь мой характер, кажется, не первый год!

— Письмо и тебя компрометирует, — пытался сопротивляться Слободинский.

— Тебя больше! Мне терять нечего! Я только фотограф, песчинка, так сказать, а ты как-никак должностная величина, к тому же с партийным документом.

— Слушай, Тимофей, — жалобно начал Слободинский. — Ты хотя бы вспомнил нашу многолетнюю дружбу. Нет у меня таких денег!

— Мне сейчас не до твоих лирических излияний! — закуривая трубку, отрезал Кусков. — Что касается денег, то не мне бы ты об этом говорил. Кто-кто, а я знаю счет монетам на твоей сберегательной книжке…

Слободинский понял, что Кускова уговорить не удастся. Он разложил на коленях портфель, отстегнул ржавый запор и запустил внутрь портфеля обе руки. Вынув деньги, Слободинский положил их в карман пиджака и сказал:

— Ну хорошо. Ты можешь вернуть письмо сию минуту?

Кусков посмотрел на оттопыренный карман пиджака Слободинского и коротко бросил:

— Могу!

Он неторопливо прошел в темную комнату, закрылся там на задвижку и через три минуты вышел, держа в руке серый продолговатый конверт. Слободинский посмотрел на конверт и, отдавая деньги, сказал:

— Твое счастье, что при мне оказались казенные деньги…

— Мне совершенно наплевать, чьи они, — заметил Кусков и швырнул письмо Слободинскому. Пересчитав деньги, он убрал пачку в глубокий карман бриджей.

— Что ты намерен делать с письмом? — через минуту спросил он Слободинского, видя, как тот внимательно читает его. Слободинский промолчал. Кусков усмехнулся, открыл дверь и, скрестив руки, встал на пороге павильона.

Слободинский читал:

«Захудалый!

Помня те пакости, которые ты мне причинил в детстве, в юности и в те годы, когда я начал работать, я не должен бы предупреждать тебя о грозящей опасности. Но я не такой окончательный подлец, как ты! Однако помни: мое предупреждение не милосердие — ты мне заплатишь за него…

Я не буду перечислять всего, что ты творил надо мной.

Когда я стал работать, ты склонял меня бросить дело и жить, как ты. Я не послушался, и ты стал досаждать мне по-другому: приходя в книгохранилище, крал ценные старинные книги. Вместе с вором-рецидивистом Исаевым вы хотели ограбить музей… И я каюсь, что не сообщил в тот раз о вас уголовному розыску…

…Когда ты впервые скрылся из Лучанска, я познакомился с писателем Александром Орловым. От меня он многое узнал о тебе, Исаеве-Кускове и других наших знакомых. Орлов описал, как я теперь в этом убедился, нашу жизнь довольно красочно и, главное, верно. Мы — отрицательные персонажи его записок. Если трезво оценить написанное Орловым, — это обвинительный акт против таких, как мы с тобой. Но, рассказывая Орлову о ваших преступных похождениях, я еще наполовину принадлежал вам — наделил вас вымышленными именами.

Накануне его отъезда на фронт я признался ему, что держал его в заблуждении несколько лет, и сообщил ваши подлинные имена. Я сказал и главное: ты в Лучанске, у тебя в кармане партийный билет, словом, все, что мне было известно о тебе…

Почему я так поступил? Может, это был минутный порыв, пробуждение гражданской совести — не знаю.

Александру Орлову ничего другого не оставалось, как только написать об этом заявление и вместе с его записками передать в управление госбезопасности. Но ошибка Орлова заключалась в том, что он не сам передал материал, а поручил это сделать своей жене.

Не буду тебе объяснять почему, но жена Орлова не выполнила поручения мужа, и когда в Лучанск приехал работать полковник госбезопасности Владимир Орлов, записки его брата были уже у меня.

Если ты, Захудалый, а также Кусков-Исаев хотите получить их, платите мне десять тысяч рублей. Не согласитесь, я их передам куда следует. Как это обернется для вас, представьте себе сами.

Обо мне хоть там написано много, но все это не выходит из рамок. Я в записках только неустойчивый элемент. Преступлений, какими богата ваша жизнь, я не совершал. Решайте сами, как вам поступать для самосохранения. По-моему, цена все же сходная, в базарный день дадут дороже!..

О согласии можешь сообщить по телефону 2-99-01. Срок три дня. После будет поздно!

Пишу это письмо без всякого страха, ибо ты — мерзавец и трус. За изгаженную мою молодость, за твое издевательство, за все, за все отомстить тебе, Захудалый, надо было давно. Лучше поздно, чем никогда!

О. Моршанский».


Взглянув на Кускова, Слободинский скомкал письмо, бросил его в пепельницу, стоявшую на туалетном столике, и поднес зажженную спичку к бумаге. Наблюдая, как пламя захватывает все новые и новые строчки, написанные, зелеными чернилами, Слободинский думал: «Да, что могло быть, если бы кто-нибудь другой прочитал?» Дождавшись, когда письмо сгорело дотла, он ссыпал пепел в газету, аккуратно завернул и сверточек положил в портфель.

Кусков только один раз через плечо посмотрел, чем занимается Слободинский, и когда тот прятал сверток с пеплом в портфель, сказал:

— У меня есть фотокопия с письма и негатив. Ты мне заплатишь за них еще…

Слободинский готов был вцепиться в фотографа, но не решался, боясь чтобы кто-нибудь с улицы не увидел его рядом с Кусковым. Сжимая в руках портфель, он прошипел:

— Прохвост, жулик, мерзавец!..

Однако у Кускова уже пропал интерес к Слободинскому, и он грубо сказал:

— Уходи, я сейчас запру лавочку!

Убедившись, что ему не угрожает опасность, Слободинский встал.

— Бездельник, — сказал он, — хотя бы прибрался в своем заведении…

— Сойдет, — ответил Кусков. — О фотокопии не беспокойся, я пошутил…

Слободинский посмотрел на Кускова и понял: он говорит правду. Но ни это, ни уничтожение письма Моршанского не принесло ему полного успокоения. Записки Орлова, о которых упоминал Моршанский, существуют, и можно лишиться рассудка, если постоянно думать о том, что произойдет в случае их огласки…

Слободинский не мог простить себе, что разрешил Кускову впутаться в эту историю. Если бы, получив письмо, не растерялся, все было бы иначе! С письмом он тогда сразу же познакомил Кускова. Тот, прочитав, разразился злобной бранью и сказал, что будет сам разговаривать с Моршанским. Слободинский считал, что Кусков, для этой роли подходит лучше, тем более, что он с уверенностью сказал: получу от Моршанского записки без единого гроша.

Только на исходе вторых суток после этого Кусков пришел домой к, Слободинскому. Вид у него был мрачный и злой. Выпив полграфина воды, сказал, что потерпел неудачу. Моршанского кто-то зарезал на берегу реки, далеко от города. Тетради с записками он видел раньше у Моршанского, но теперь они исчезли. Несколько успокоившись, он попросил дать ему еще раз прочитать письмо Моршанского. Как только письмо очутилось у него в руках, он спрятал его в карман и заявил, что не отдаст. Тут у Слободинского промелькнула мысль, что Кусков убил Моршанского, завладел записками Орлова и будет теперь, шантажировать. Потом эту мысль он признал необоснованной, так как Кусков, волновался не меньше его. Что же касается требования выкупа за письмо то Кусков на такие поступки был склонен с юношеских лет… Трех тысяч, Слободинскому было жаль, но это уже оплошность, он не должен был забывать привычек своего приятеля…

— Знаешь что, Тимофей Семенович, — неожиданно проговорил Слободинский. — Моршанский нас просто на дурака хотел взять… Никаких записок нет, и все это самая настоящая липа…

Кусков отрицательно покачал головой и нервно рассмеялся.

— Я же тебе говорил: видел собственными глазами! Читал он мне отдельные места. Как я батькин дом поджег, как мы с тобой кассира с канатной фабрики кокнули… Ничего не забыто. Подмазано, конечно, как вообще писатели, делают, но факты верны… Это все шкура Моршанский. Хорошо, что его, гада, убили!

— Ты продолжаешь утверждать, что записки существуют? — спросил Слободинский, бледнея и испытывая боль в сердце. — Где же они?

— Где же они? — передразнил Кусков. — Я бы хотел это знать не меньше твоего.

— Если они уже там? — шепотом проговорил Слободинский.

— Что ты имеешь в виду?

— Управление госбезопасности, — пролепетал Слободинский.

— Нет, — спокойно ответил Кусков. — Пока нет. Если бы они были там, то нас, голубчиков, уже потянули бы по делу убийства Моршанского. Не надо и к гадалке ходить…

Но Слободинский не верил Кускову. С новой силой в нем вспыхнуло подозрение: записки Орлова находятся у Кускова, он убил Моршанского, чтобы завладеть ими… И тут Слободинский решил: «Этого бандита надо убрать». Он стал поспешно прощаться и попросил Кускова выпустить его через запасный выход.


Настала суббота. На исходе был седьмой час вечера. Во всем здании тишина, безмолвствуют телефоны, накрыты чехлами пишущие машинки. Орлов все еще сидел в кабинете начальника управления. Он старался не смотреть, как генерал изучает принесенные ему документы и то подчеркивает толстым синим карандашом, то ставит знаки вопроса и какие-то замысловатые крючки. Орлов испытывал ощущение неудовлетворенности: прошла неделя напряженного труда нескольких человек, а след Роберта Пилади не обнаружен.

Временами генерал бросал взгляд на аппарат ВЧ, ожидая звонка. И такой момент наступил. Генерал взял трубку. Орлов впился взглядом в лицо Гудкова, стараясь проникнуть в смысл телефонного разговора. Через несколько мгновений Орлов понял, что из Москвы ничего утешительного не сообщили. Генерал положил трубку и вновь занялся бумагами.

Так прошло еще несколько минут. Наконец Гудков закрыл папку, откинулся на спинку кресла и, легонько постукивая карандашом по краю стола, сказал:

— Владимир Иванович, наиболее ценным я считаю то, на что обратили внимание Заливов, Гусев и Ершов… Правда, это еще не Пилади, и неизвестно, во что выльется, но во всяком случае все следует тщательно проверить. В частности, киоскер Бочкин и девушка с завода…

— Разрешите, товарищ генерал, — воспользовавшись паузой, сказал Орлов. — Я не успел приобщить материалы, но как раз сегодня окончательно установлено, что интерес Бочкина к Марковой построен на стремлении сделать девушку своей сожительницей, а Чупырина старик рассматривает как соперника. Я считаю, что пока надо воздержаться от установления наблюдений за Бочкиным… Неизвестный, который интересовался продавцом газет, больше не появляется на горизонте. Мне думается, что Ершов мог просто подпасть под игру воображения.

— Посмотрим, что нам ответит о старике Ленинград, — сказал генерал. — Но я считаю необходимым побеседовать с Еленой Марковой…

— Будет выполнено, товарищ генерал!

— Не думайте делать ставку на Чупырина, — заметил Гудков. — Это, видимо, какой-то хлыщ.

Генерал хотел еще побеседовать с Орловым, но, взглянув на часы, начал собирать со стола бумаги. Посмотрев на озабоченного полковника, генерал сказал:

— Рекомендую, Владимир Иванович, завтра отдохнуть по-настоящему…

— Не получится, товарищ генерал, с отдыхом… — начал было Орлов.

— Нет, нет, — запротестовал Гудков. — Если только увижу вас здесь — обижусь. По-настоящему обижусь! Сходите на пляж, покупайтесь, прокатитесь на лодке, посидите, наконец, на набережной под липами. А с понедельника со свежими силами снова за работу!


В воскресное утро полковник Орлов, одетый в светлый штатский костюм, с фотоаппаратом через плечо, вышел из гостиницы и слился с праздничной толпой, запрудившей тротуар. Шел он неторопливо, слегка сдвинув со лба легкую шляпу, и производил впечатление отдыхающего человека. Но так могло казаться только со стороны. И сегодня, как обычно, Орлов встал рано. Его мысли вращались вокруг волнующих проблем, которыми жил все эти дни. Невозможно было забыть о Роберте Пилади, о краже пакета и многом другом.

Он не пошел на пляж, не прельстился прогулкой по реке, не укрылся под столетними липами на набережной.

Орлов знал, что и генерал не будет отдыхать. Дойдя до угла, Орлов направился к Павловскому монастырю. Его влекло не простое любопытство, а то, что всколыхнулось в памяти, когда он прочитал заметки брата в тоненькой тетради.

Пройдя под широкими сводами монастырских ворот, он направился туда, где находилась братская могила красногвардейцев. На месте прежней простой деревянной пирамиды теперь возвышался среди цветов памятник из черного мрамора с высеченными надписями.

И опять в памяти Орлова встала картина прошлого. Он увидел и то место на стене, где сидел когда-то с братом и моряком. У стены уже нет кустов, из которых вышли тогда мальчишки. И хоть прошло много лет, минувшее рисовалось живо и ярко.

К могиле подходили люди, останавливались, читали надписи и вполголоса разговаривали. Орлов направился дальше. Подновленные монастырские здания по-своему привлекательно выглядели в свете яркого солнечного дня. Много гуляющих было и в тенистом разросшемся саду.

Продолжая прогулку, Орлов прошел мимо квадратного здания ризницы, мимо длинного двухэтажного строения, в котором раньше жили монахи. У одной из дверей была вывеска: «Научно-реставрационная мастерская», а неподалеку от входа на скамейке сидел старик в черном пиджаке, белом картузе с тростью в руках. Старик поклонился проходившему мимо Орлову. Орлов ответил на поклон. Возвращаясь обратно, он сел рядом со стариком.

Разговорились. Оказалось, старик уже двадцать восемь лет работает сторожем мастерской, а живет в монастыре более тридцати, лет.

— Так вы должны знать Виктора Александровича Полянова, — сказал Орлов, вспомнив о брате невестки. — Он одно время руководил работами по реставрации памятников старины.

— Боже мой! — воскликнул сторож. — Как же мне не знать Виктора Александровича? Он тут у нас всеми делами управлял, почитай, лет семнадцать, а то и побольше. А вы его знаете, милый человек?

Желание расположить старика было настолько сильным, что Орлов решил пуститься на небольшую хитрость. Он сказал, что вместе с Поляновым был на фронте.

— Жив Полянов? — поинтересовался старик.

— Жив. Работает в Москве на строительстве начальником участка. Простите, а как ваше имя, отчество?

— Зовут меня Иваном Павловичем Груздёвым, — охотно отозвался старик.

Иван Павлович был разговорчив. Орлов сказал, что любит беседовать со старыми людьми, и попросил, рассказать о тех годах.

Иван Павлович, видимо польщенный вниманием, положил трость на скамейку, достал обкуренную трубку и, набив ее табаком, закурил. Минуты две он курил молча, глядя перед собой прищуренными глазами, затем, выпустив густой клуб дыма, начал:

— Лучанск наш числился до революции губернским городом, однако жителей в нем было немного, а промышленности и вовсе ничего: заводишко церковных колоколов, канатная фабрика и две мукомольные мельницы наследников Обдирниковых. Прославлялся же Лучанск монастырями, церквами и богатствами купцов. На поклонение мощам угодников сюда со всей матушки России съезжалось и сходилось люду всякого видимо-невидимо. Монахи здесь как сыр в масле катались. Ну, после революции они все разбежались. Свято место не бывает пусто: монашеские кельи быстро заселились людьми совсем другого покроя. Я вот, к примеру, живу там, где прежде митрополитов келейник обретался. В покоях митрополита поселился профессор со своей семьей, ребят полно стало на дворе…

— Скажите, Иван Павлович, где тот рыжий мальчишка, длинный такой, который у вас жил во дворе году в двадцать первом…

— Рыжий?

— Да.

Иван Павлович прищурил глаза и, глядя на конец трости, ответил:

— Нет, рыжий здесь тогда не жил. Может быть, проходящий какой был. Много их тогда, сорванцов, здесь шлялось. Все подземный ход искали в этих местах.

— Подземный ход? — улыбнулся Орлов.

— Да, — серьезно сказал Иван Павлович. — Он и в самом деле где-то есть, но где, никак найти не могли, а теперь и искать бросили…

Орлов продолжал улыбаться. Ему хотелось сказать старику, что и он один из тех сорванцов, которые разыскивали подземный ход. Но только спросил:

— Ну, а черноволосого мальчишку вы помните?

Иван Павлович недоверчиво посмотрел на Орлова:

— Что вы, милый человек, мало ли тут всяких бывало, разве упомнишь! Но рыжий не жил, это я хорошо знаю.

Недалеко от скамейки, на которой они сидели, лежала вросшая в землю чугунная плита. Посмотрев на нее, Орлов вспомнил, что такими плитами были устланы главные аллеи монастырского сада. Помнил это хорошо потому, что однажды запнулся за одну из плит и повредил ногу.

Это откуда такая? — спросил он, показывая на плиту.

— Из сада. Теперь их нет.

— Где же они? — спросил Орлов.

— А их давно еще продал Захудалый Аристократ, — спокойно ответил Иван Павлович.

— Кто такой? — не понял Орлов.

— Кто? — повторил Иван Павлович и, не спеша раскурив трубку, продолжал: — Неудобно, милый человек, говорить про это. Жил тут один парень. Был паразитом наипервейшей статьи. Он нигде не работал, промышлял, как говорили, всякими нехорошими делами. Прозвали его Захудалым Аристократом за презрение к простому люду. Детство его прошло в довольстве. Было у него множество всяких игрушек, забав, нежная пища и чистенькие костюмчики…

— Бархатные тужурочки тоже, наверно, были? — спросил Орлов.

— Совершенно правильно! Были у него бархатные тужурочки, рядила его в них мамаша, — улыбнулся Иван Павлович. — Мать души не чаяла в своем единственном и не разрешала отцу заниматься воспитанием сына. Он держал себя как важный барин в прежнее время: по улицам ходил задрав голову, на людей не смотрел, а если ему приходилось здороваться, то делал это с различием: к одним подходил, держа руки за спиной, другим подавал два пальца и редко кому всю ладонь…

Орлов опять вспомнил черноволосого мальчишку и, дотронувшись до руки старика, попросил:

— Расскажите, Иван Павлович, о внешности этого Захудалого Аристократа.

— Черный он весь был какой-то. И волосом черный, и кожей смуглый. Одевался тоже во все черное. А вы знали его?

— Немного припоминаю — стараясь казаться равнодушным, ответил Орлов. — Ну и где он теперь?

— Так ведь, милый человек, о чем я вам поведал, это все происходило давно, человек тот был юным и несозревшим. Жив он и сейчас. И живет в Лучанске. Захудалым-то Аристократом в молодости звали Глеба Александровича Слободинского. Родители у него после тридцатого года умерли один за другим, он распродал имущество и уехал. Где был, не знаю. Только в начале войны снова появился. Но, должен вам заметить, вернулся совсем другим человеком. Простой стал, покладистый… Сейчас должность какую-то хорошую занимает, где-то в городе, а где, точно не знаю. Живет все тут же, в угловой южной башне. Квартира замечательная. Ее еще архитектор тут один, до него жил, приспособил. Слободинскому предлагали переехать в другое место, но он — ни в какую… Не хочет с монастырем расставаться.

Орлов поблагодарил старика за беседу, попрощался и ушел.


Вечером Орлов пришел к Анне Александровне и застал ее одну. Он сразу подметил, что она выглядит плохо, и в разговоре не касался того, что было для них обоих важно.

Когда Орлов собрался уходить, она тоже поднялась из-за стола, умоляюще посмотрела на него и проговорила:

— Владимир Иванович, я знаю: вы очень заняты. Но все же не забывайте нас… Мне одной просто страшно становится здесь… Максима часто не бывает дома. Я так измучилась, места себе не нахожу… Скорей бы кончился отпуск!

— Я понимаю вас. Как только у меня будет выкраиваться свободный часок вечером, буду приходить. Хорошо?

Она слабо улыбнулась в ответ на его слова и задумчиво посмотрела в сторону.

— Вы что-то хотите сказать, Анна Александровна? — спросил Орлов.

Застенчиво улыбаясь, она сказала:

— Вы знаете, что я делаю все эти дни? Вам не догадаться! Я хожу по городу и смотрю. Да, смотрю, не попадется ли мне тот мерзавец… Питерский. Пока безуспешно. Но я надеюсь встретить его…

Это признание заставило Орлова несколько иными глазами досмотреть на Анну Александровну. Он взял ее под руку и подвел: к дивану. Когда они сели, сказал:

— Отыскать его было бы неплохо… Но только вы, Анна Александровна, не старайтесь задержать его с помощью, скажем, милиции или граждан… Можно лишь выяснить, где он живет или работает. Но, повторяю, будьте очень осторожны. Надо, чтобы он вам не причинил какой-нибудь неприятности. Кроме того, он не должен знать, что за ним следят. Это помните.

— Я понимаю, Владимир, Иванович, — ответила она. — И очень довольна вашим одобрением.

Видя, что она оживилась, Орлов решился спросить ее о Захудалом Аристократе. К сожалению, она ничего о нем не знала. Даже от Моршанского ей не приходилось слышать о человеке с таким странным прозвищем. Орлов попросил у нее московский адрес ее брата Виктора Александровича Полянова, чтобы выяснить некоторые обстоятельства, относящиеся к его работе в реставрационных мастерских.

Вошел Максим. Он был заметно возбужден, и на вопрос матери, что с ним, ничего определенного не ответил, сославшись, на предстоящие экзамены.

Когда Анна Александровна на несколько минут вышла из комнаты, Максим шепнул Орлову, что ему необходимо переговорить с ним по одному очень загадочному случаю, но не при матери. С нее довольно и тех волнений, которые она испытала.

Через несколько минут Орлов попрощался с Анной Александровной. Максим пошел с ним, сказав матери, что пойдет с дядей в гостиницу посмотреть, как он там устроился.

Оказавшись за воротами дома, Максим рассказал Орлову о странном происшествии, только что случившемся в доме его знакомого учителя Тараса Максимовича Чуева. Рассказ юноши заинтересовал Орлова, и он сказал, что ему хотелось бы самому поговорить с Чуевым.

— Дядя Володя, — признался Максим, — завтра утром Тарас Максимович придет к вам в управление. Я говорил ему про вас…

Орлов задумался, взглянул на часы и проговорил:

— Отведи меня к нему сейчас.


Учитель физики Тарас Максимович Чуев до войны жил в Пскове. Во время фашистской оккупации у него погибла вся семья. Оставшись один, он ушел из занятого врагом города, рискуя жизнью, перешел линию фронта и прибыл в Лучанск. Тут он поселился у вдовы своего старшего брата. Сама Александра Ивановна находилась в то время в больнице в очень тяжелом состоянии. Вскоре она умерла. Чуев оказался единственным наследником дома и всего имущества, состоявшего главным образом из библиотеки, различных приборов для физических опытов и фотографирования. Сам Чуев фотографией не занимался, но после войны стал одним из заядлых любителей этого дела.

Чуев — высокий, седоусый, с проницательными серыми глазами. Шестьдесят прожитых лет не лишили его деятельного и активного отношения к жизни. Его часто можно было встретить с фотоаппаратом на улицах, в парках и на стадионах. Снимки Чуева иногда появлялись в областной газете и в витринах на Советской улице, у стадиона «Торпедо». Он организовал фотокружок в школе, руководил таким же кружком в колхозе «Авангард» в тридцати километрах от города. Чуев был знаком со многими фотолюбителями Лучанска, и некоторые из них иногда приходили к нему на Лесную улицу.

Летними вечерами Чуев обычно бывал дома, но в этот раз его пригласили на семейное торжество к директору школы. Ушел он в шесть вечера и возвратился через три часа.

Войдя в дом, Чуев еще в темноте почувствовал что-то неладное и, перешагнув порог комнаты, повернул выключатель. Вспыхнула под потолком яркая лампа, и он увидел выдвинутые ящики письменного стола, бумаги и книги, разбросанные на полу.

В первый момент Чуев растерялся. Потом схватил тяжелый металлический штатив и обошел дом, заглядывая под столы, в шкаф с одеждой, даже под стулья. Вскоре старик убедился, что в дом проникли через окно. Все вещи были целы, исчезло только сто рублей, лежавших на письменном столе возле чернильного прибора.

…Приближалась полночь, когда Максим и Орлов подошли к домику Чуева. Калитка и двери оказались открытыми. Чуева они застали ползающим по полу около книжных полок.

— Тарас Максимович, что с вами? — подбегая к старику, спросил Максим и помог учителю подняться на ноги.

— Как ты вошел? — не отвечая на вопрос, спросил Чуев, все еще не замечая стоявшего на пороге комнаты Орлова.

— Калитка и двери были не заперты…

— Как же так? Я закрывал за тобой, — испуганно пробормотал Чуев.

Максим познакомил Чуева с Орловым. Старик обрадовался и начал торопливо рассказывать то, что Орлов уже знал со слов племянника.

Орлов оглядывал комнату и, когда учитель замолчал, заметил:

— Да, у вас определенно что-то искали…

— Государственных тайн у меня в доме, товарищ полковник, нет, — ответил Чуев.

Они все вместе еще раз осмотрели дом и возвратились в комнату. Максим вызвался подежурить во дворе на случай, если попытка проникнуть в дом повторится. Чуев вышел вместе с ним, пообещав указать ему удобное место.

Поджидая Чуева, Орлов сел к столу в старое кресло с протертыми подлокотниками. «Что же тут искали? — подумал он. — Почему не взяли бумажник с крупной суммой денег, часы, облигации, оставили без внимания футляр с набором ценных фотообъективов, а польстились только на сто рублей»?

Орлов встал и подошел к книжным полкам. Он поднял с пола несколько томиков. Все это были дореволюционного издания книги по фотографии. «Не искали ли уж какую-нибудь редкостную книгу?»

Орлов сказал об этом возвратившемуся Чуеву. Старик покачал головой и ответил, что особо редких книг у него нет, а если кому-либо из его знакомых что и потребуется, то не было случая, чтобы он отказывал.

Взглянув на Чуева, Орлов сказал:

— Тарас Максимович, от племянника я кое-что знаю о странной судьбе вашего брата, жившего в этом доме. Если вас не затруднит, то я попросил бы рассказать подробней…

— Вы полагаете, что случившееся сегодня имеет отношение к тем давним дням?

— Пока предполагаю, а дальше видно будет.

Чуев сел в кресло. Его взгляд рассеянно блуждал по комнате. Наконец старик вздохнул, покачал головой и сказал:

— Откровенно говоря, товарищ полковник, это очень любопытная история… Вы садитесь.

Орлов сел на диван.

— Брата моего звали Николаем, — начал Чуев. — Родился он в восемьдесят шестом году. Я на десять лет моложе его. Надо сказать, что это был очень способный и талантливый человек. Знал несколько иностранных языков, давались они ему легко. А главное, брат обладал удивительной способностью к экспериментальной физике. Думается, что, если бы его жизнь не оборвалась так рано и жил бы он в наше время, с его именем были бы связаны крупные научные работы. Вы, товарищ полковник, надеюсь, не сочтете мои слова за хвастливость… Помимо всего, Николай был революционером. В девятьсот восьмом году ему пришлось покинуть Россию. Возвратился он только в тринадцатом, причем приехал не в Псков, где мы жили с матерью, а сюда в Лучанск. Он женился и поселился в этом доме. Положение его было неважное: работы он получить не мог и, чтобы как-то существовать, стал заниматься фотографированием. Этому искусству он научился во время скитаний за рубежом. Причем, надо сказать, он так прекрасно делал снимки, что в короткий срок стал опасным конкурентом для лучших местных профессионалов… Тогда в городе говорили об особых, «чуевских» способах фотографирования… Были у него по этой части дажекакие-то изобретения… Только поэтому его и приняли в фотографическое общество, в котором тогда состояли главным образом люди из имущего класса и безусловно благонадежные…

Чуев замолчал, положил на стол обе руки и сцепил пальцы. Потом кашлянул и продолжал:

— За границей брат познакомился и несколько лет работал с профессором физики испанцем Адольфо Переро. Оба вынуждены были часто переезжать из страны в страну… Переро подвергался преследованиям, и в конце концов его убили. Все это я узнал после… В первой половине четырнадцатого года к нам в Псков пришло известие о том, что брат покончил жизнь самоубийством. Мне в то время было восемнадцать лет. Мать болела и не могла поехать на похороны. Пришлось отправиться мне. Когда я прибыл в Лучанск, похороны уже состоялись. Жена брата Александра Ивановна была близка к помешательству. Временами, правда, к ней возвращалась ясность сознания, и она разговаривала со мной, настойчиво утверждая, что Николая убили, а не сам он наложил на себя руки…

Что я тогда мог поделать? Я только слушал ее и не знал, верить или нет словам этой женщины, потрясенной огромным горем… От нее мне пришлось услышать, что в течение года, пока брат жил в Лучанске, к нему несколько раз приходили какие-то люди, что-то требовали от него. И после каждого из таких посещений Николай впадал в болезненное состояние. Александра Ивановна утверждала, что этим людям ничего не удалось получить от Николая, так как все, что имел особого, он передал на сохранение брату ее — игумену Аркадию… Что же это такое «особое», она мне не говорила…

Чуев встал, заложил руки за спину и, немного походив, остановился перед Орловым.

— Когда в начале войны я убежал с оккупированной территории и прибыл в Лучанск, Александру Ивановну застал в больнице почти при смерти… Только вы учтите, что она была не психической больной, нет. У нее было плохо с сердцем. Я ее несколько раз видел, но не досаждал вопросами…

Рассказ, видимо, утомил Чуева. Он сел на диван и устало запрокинул голову.

— Вы, Тарас Максимович, так и не знаете, что требовали от вашего брата и что это были за люди? — спросил Орлов.

— Нет.

— Тут могут быть только два варианта, Тарас Максимович. Или принять все рассказанное вашей невесткой за плод больного воображения и расстроенной психики, или за правду… Вы какого мнения?

Чуев помолчал, потом спросил, как зовут Орлова, и наконец сказал:

— Я стою за второй вариант, Владимир Иванович. Должен сказать, что к мыслям об этом я возвращался в последние годы несколько раз. И вот в связи с чем. Как учитель физики, я интересуюсь вопросами использования атомной энергии. Об этом много стали писать. И как-то у меня родилась мысль, что профессор Переро и мой брат работали в области изучения атомной энергии. Я пересмотрел все книги, все заметки, оставшиеся от брата, но ничего не нашел. В общей сложности на эти поиски я потратил очень много времени. Ну, об этом вы можете судить сами. Видите, какая тут масса книг, да кроме того на чердаке два больших ящика…

— Простите, Тарас Максимович, а в городе есть люди, которые близко знали жену вашего брата?

— Никого нет. Она вела замкнутый образ жизни. Была одна близко знакомая женщина, владелица соседнего дома, но и она умерла лет десять назад.

— Так об Александре Ивановне никто ничего и не знает? — удивился Орлов.

— Может быть, кто и знает, только легенды какие-нибудь, но не правду… Вы учтите, что окружающие считали ее не совсем нормальной, а таких людей обычно сторонятся… Я сам делал попытки кое-что узнать о брате среди старожилов этой улицы, но достоверного ничего не услышал…

Орлов встал. У него было такое состояние, будто заглянул в очень интересную книгу, но ее внезапно закрыли.

— Итак, вы сторонник второго варианта, Тарас Максимович?

— Да. Слушайте дальше. Недели две назад в букинистическом магазине я купил книгу… Подождите, я ее покажу.

С этими словами Чуев встал, вышел из комнаты и минуты через две вернулся, держа в руках, небольшой томик в оранжевом бумажном переплете.

— Меня привлекло то, что книга совершила круг. Она когда-то принадлежала моему брату, о чем свидетельствует его личный штамп на титульном листе. Очевидно, Александра Ивановна продала эту книгу, она была у кого-то на руках и попала обратно в букинистический магазин. Факт сам по себе обыкновенный. Вот посмотрите…

Орлов взял из рук Чуева книгу и прочитал на обложке: «Ф. Содди. Материя и энергия, перевод с английского С. Г. Займовского, под редакцией, с предисловием и примечаниями Николая Морозова. Издательство «Природа», Москва, 1913». Выцветший штамп «Физик Николай Максимович Чуев» свидетельствовал о том, что книга действительно когда-то находилась в библиотеке старшего Чуева.

— Ну и что вы в ней нашли интересного, Тарас Максимович? — спросил Орлов.

— Откройте на сто семьдесят четвертой странице…

Чуев плотнее придвинулся к Орлову и следил за его пальцами, перелистывающими книгу.

— Вот. Читайте! — Указательный палец старого учителя ткнул в страницу.

Орлов читал вполголоса:

— Нетрудно убедиться, что хотя современная проблема — как освобождать по желанию скрытую в уране, тории и радии энергию для практических целей — и является новой, но в действительности это одна из самых древних проблем, на которую искони направлены были беспрестанные и безуспешные усилия человека…

— Теперь обратите внимание на заметку на полях, — тихо проговорил Чуев.

— С Адольфо Переро эту проблему мы разрешили еще три года назад…

Орлов посмотрел на Чуева. Лицо старика было возбуждено, глаза блестели. Затем он выпрямился и сказал:

— Эта надпись сделана рукой моего брата в тринадцатом или четырнадцатом году. Словом, как только он познакомился с этой книгой. Вот почему, Владимир Иванович, — вздохнув, сказал Чуев, — я и поверил во второй вариант.

Орлов молчал. Появилась мысль о возможной связи между событиями в домике Чуева и розысками Роберта Пилади. Он понимал случайность увлекшей его мысли и пытался изгнать ее из своего сознания. Но мысль эта была настолько цепкая, что чем больше он хотел отделаться от нее, тем притягательнее становилась ее новизна. Взглянув на Чуева, он увидел, что старик с надеждой смотрит на него.

— Что вам, Тарас Максимович, известно об Адольфо Переро?

— Очень мало. В тысяча девятьсот девятом году Переро читал лекции по радиологии в Глазговском университете в Шотландии, вообще он был страстным исследователем в области радиоактивных веществ…

Орлов сел на диван рядом с Чуевым и мягко спросил:

— Кто знал, что вас вечером дома не будет?

Чуев покачал головой.

— Никто.

— Говорили вы, что идете в гости? Например, кому-либо из своих знакомых молодых фотолюбителей?

— Абсолютно ни с кем не говорил, — ответил Чуев.

— А вы припомните. Это очень важно.

— Никому не говорил, — убежденно повторил Чуев. — Да и как я мог говорить, когда сам об этом узнал только за три часа до ухода к виновнику торжества. Как все это получилось… Я был на почте, выписывал газету и совершенно случайно встретил его, директора Алибина. Тут он и позвал меня к себе…

— Ну хорошо. Вы никому не говорили, что идете в такие-то часы к Алибину. Но когда он вас приглашал, мог кто-нибудь слышать ваш разговор?

— Безусловно, могли, — мы не одни находились на почте.

— Не можете ли припомнить, кто около вас был в тот момент?

— Вот этого не могу, Владимир Иванович, — развел руками Чуев. — При всем желании.

— Допустим, у вас действительно был тот, кто ищет какие-то документы или еще что-нибудь. Надо полагать, что это опытный в такого рода делах специалист. И вот возникает вопрос: почему же он грубо сработал и не замаскировал свои поиски под откровенную кражу? Грабитель мог взять больше, а польстился только на сторублевую бумажку… Вот почему я сомневаюсь в правильности вашего вывода…

Чуев пожал плечами и ответил:

— Я думал об этом еще до вашего прихода. Возможно, что здесь был не сам, как вы его называете, «специалист», а кто-то из подосланных им лиц, может быть, человек малоопытный…

— Да, так могло быть, — согласился Орлов.

— Прежде чем уйти, Орлов попросил Чуева описать происшествие, изложить все свои доводы и соображения, а также составить список знакомых фотолюбителей, которые бывали в доме. Он предупредил учителя, чтобы тот никуда, не отлучался из дома в течение суток. Чуев пообещал в точности выполнить все, что требуется.

Максим в эту ночь остался у Чуева, а Орлов пошел предупредить Анну Александровну, чтобы она не беспокоилась о сыне.

Он остался доволен своим «выходным» днем.


В тот день, около десяти часов утра, Адамс с книгой в руках, опираясь на железную трость, вошел в старый Спиридоновский лес, расположенный в шести километрах к северу от Лучанска, у села Спиридоново. Прежде чем углубиться в чащу, Адамс остановился на опушке и, прячась за стволом толстой сосны, внимательно посмотрел на поле, и проселочную дорогу, по которой только что шел. Не обнаружив ничего опасного, он двинулся дальше. Шел Адамс медленно, часто оборачиваясь и останавливаясь, вслушиваясь в тишину.

В лесной чаще Адамс закопал в землю привезенный багаж и уже в третий раз приходит проверять его сохранность. Эти прогулки не были для него приятным занятием, но он считал, что гораздо надежнее хранить вещи в лесу, чем в доме Бочкина или в другом месте.

Убедившись, что закопанные чемоданы находятся там, для чего ему достаточно было прощупать почву железной тростью, Адамс направился обратно.

Выйдя на опушку, он сел под березой и раскрыл на коленях книгу. Одетый в простой легкий серый костюм, Адамс вполне мог сойти за скромного служащего, отдыхающего на лоне природы. Он почти беспрерывно курил, волнуемый тревожными размышлениями. С того самого часа, как он прибыл в Лучанск, началось ощущение постоянного беспокойства. Сон его, как правило, был насыщен кошмарными видениями. Адамсу казалось, что в городе все знают, кто он. Это было мучительно. Он дорого бы заплатил за то, чтобы узнать, известно или нет органам госбезопасности о его появлении. Честер Родс уверял его, что такая возможность исключается полностью, надо только самому на месте не вызвать подозрений.

В сознании Адамса всплыла мысль: «Угнетенное состояние объясняется наступающей старостью и жаждой покоя…» Он даже на какое-то мгновение обрадовался, будто сделал открытие, которого долго добивался. «Вот, оказывается, в чем дело!» Но, поразмыслив, понял опасность такого настроения. «Старость, покой. Да время ли думать об этом!»

— Идиот! — вырвалось у Адамса.

Вспышка злобы на самого себя как бы подхлестнула его. Он сбросил с колен книгу и, поднявшись, сделал несколько шагов. Движение уравновесило его. Закурив папиросу, он опять сел на траву и взял книгу. Но, машинально перелистывая страницы, снова подумал: «Не надеется ли Родс связать его с собой и на будущее? Ничего не выйдет! С него довольно! Он сам сумеет распорядиться своей собственной жизнью. И вообще, если бы не этот беспокойный старик, ненавидящий коммунистов, он, Адамс, не сидел бы около этого мрачного леса, а жил в свое удовольствие в стране с другим укладом. Но только ли Один Родс причиной тому? Бочкин! Да, и по милости своего презренного дядюшки ему теперь с документами на имя Ивана Васильевича Печеночкина, уроженца города Свердловска, приходится рисковать жизнью, доставать то, что Бочкин не мог добыть в свое время…»

Около Адамса скопилась изрядная грудка окурков. Из чувства предосторожности, оглянувшись по сторонам, концом железной трости он выкопал в земле ямку, собрал в горсть окурки, положил их туда и сравнял землю.

Взглянув на часы, Адамс поднялся.


Утром Орлов доложил генералу о происшествии в доме Чуева и своем разговоре с учителем. Генерал заинтересовался сообщением и одобрил действия Орлова.

Возвратившись в свой кабинет, Орлов успел навести справку о Слободинском. То обстоятельство, что он — директор Дома культуры номерного завода, заставило Орлова задуматься. Он решил серьезно заняться Слободинским, а пока отправился вместе с майором Заливовым в областной архив.

Четыре часа, проведенные в архиве, не оказались бесплодными. Просматривая комплекты лучанской газеты «Речь», Заливов в подшивке за 1914 год нашел такую заметку:

«25 июня состоялось годичное общее собрание членов Лучанского фотографического Общества. Были заслушаны отчеты правления о работе Общества за 1913 год. Избрано правление Общества. Собрание подтвердило благотворную деятельность прежнего состава правления под предводительством графа Сычинского.

На этом же собрании единодушно был исключен из членов Общества г-н Чуев Николай Максимович, как лицо, стремящееся к подрыву незыблемости трона и нарушающее правила русского гостеприимства. Это выразилось в грубом отношении к коллеге господину Честеру Родсу, любезно открывшему при посещении нашего Общества достижения заграничной фотографии, а также продемонстрировавшему поразительно эффективные опыты в этой части.

Г-н Чуев, будучи личностью грубой и нетактичной, нанес господину Ч. Родсу оскорбление, когда тот посетил его квартиру и пожелал ознакомиться с достижениями г-на Чуева в фотографировании…

Любитель-фотограф».


Эта заметка была для Орлова настоящим откровением. Внимательно читая и вдумываясь в каждое слово, Орлов почувствовал ту обстановку, в которой жил Чуев в дореволюционном Лучанске. Уже в какой-то степени приобщившись к атмосфере маленького домика на Лесной улице, Орлов понимал, что за строками, написанными в газете, кроется какая-то драма. «Оскорбление» заморского гостя не могло быть случайным.

В архиве им удалось отыскать и данные об игумене Аркадии. Он был настоятелем Павловского монастыря с 1907 года по день смерти в августе 1915 года. В монастырь Аркадий пришел десятилетним отроком. Скончался во время освящения новой часовни, построенной на монастырской территории купцом Опекалиным во имя святителя Питирима.

Для Орлова оставалось невыясненным имя — Честер Родс. Можно было предполагать, что «коллега», как его называла газета, посетил Лучанское фотографическое общество не только ради демонстрации и «эффектных опытов фотографирования»…

Орлов и Заливов возвратились в управление. Здесь им сообщили новость: лейтенант Ершов не появлялся на работе. Пока известно только одно: вышел он из дому в шесть утра.

Орлов дал указание прислать к нему капитана Ермолина, а сам стал знакомиться с полученным в его отсутствие заявлением Чуева. Оно было написано обстоятельно, со всеми деталями. Орлов приобщил к нему полученные из архива справки, намереваясь все это немедленно доложить генералу.

Он собрался выйти из кабинета, когда Ермолин сообщил по телефону о появлении Ершова.

— Приходите оба ко мне! — приказал Орлов.

Не прошло и минуты, как Ершов и Ермолин вошли в кабинет.

— Что случилось?

— Извините, товарищ полковник, — заговорил Ершов, подходя к столу. — Я просто не мог поставить кого-либо в известность. Случилось все очень рано утром. Я вышел на улицу, рассчитывая успеть выкупаться до работы и съездить в сапожную мастерскую. Выкупавшись, около переправы неожиданно увидел того самого типа, который, как мне показалось, изучал Бочкина. Одет он был по-другому, но я его узнал и пошел за ним…

— И что же? — спросил Орлов.

— Неизвестный переехал на пароходе на левый берег, побродил по базару и затем вышел на шоссе. Миновав село, он углубился в Спиридоновский лес. В лесу пробыл недолго, а затем в течение двух часов и двадцати минут сидел на опушке под березой. На коленях у него лежала раскрытая книга, но он ее не читал. Похоже было, что он нервничал… Выкурил тринадцать папирос… Уходя, закопал окурки в землю. Я поинтересовался окурками. Из тринадцати папирос только три выкурены полностью… Сесть на пароход с ним не удалось. Я его потерял… — Ершов замолчал, потом тряхнул головой и добавил: — Не в оправдание себя, а ради истины должен сказать, товарищ полковник, что неизвестный во время продвижения туда и обратно вел себя очень квалифицированно, в смысле проверки, не идет ли за ним кто. Вот все.

— К чему он закапывал окурки? — спросил Орлов…

— Это меня очень удивило…

— Ну, а что вы с ними сделали?

— Обратно закопал, товарищ полковник, — ответил Ершов.

— Правильно! Немедленно обо всем напишите рапорт и принесите в кабинет генерала. Я буду там, — сказал Орлов.

Тон, которым были сказаны эти слова, успокоил Ершова. Лейтенант полагал, что полковник строго осудит его за то, что он не довел наблюдение до конца.

Орлов о чем-то напряженно думал и, взяв со стола папку с документами, сказал:

— Идите, товарищ Ершов, пишите рапорт. Кроме того, уточните, во сколько кончает сегодня работу Лена Маркова.


Последние три дня Лена чувствовала себя отвратительно. Все началось с того вечера, когда она побывала в доме Бочкина. После этого ей неприятно было с ним встречаться, газеты и журналы она покупала в другом месте, а возвращаясь домой, стороной обходила газетный киоск, стараясь не видеть Бочкина. Но о нем она не забывала. Сегодня днем она ходила к секретарю комитета комсомола завода, чтобы рассказать о своих подозрениях в отношении Бочкина. Но разговор не состоялся. Секретаря срочно вызвали в партком, и он попросил ее прийти к нему завтра. Лена понимала, что, если она поделится своими сомнениями, ей станет легче и, возможно, ее сообщение будет иметь какое-то значение…

Внезапный осторожный стук в дверь испугал Лену. Она встревоженно спросила:

— Кто там?

Дверь открылась, и в комнату проскользнул Бочкин. Лена была настолько поражена, что не поднялась с кресла и широко открытыми глазами смотрела на старика. Он остановился у двери и молитвенно сложил руки на груди.

— У меня, душа изболелась, и я отважился на этот дерзкий поступок, — вкрадчиво заговорил Бочкин. — Здоровы ли вы?

— Зачем вы пришли? — строго спросила она.

— Беспокойство угнетает меня, Елена Петровна. Я сию же минуту уйду. Мне нужно было только убедиться, что с вами… Вот журналы пришли свежие, а вас все нет к нет… — говорил Бочкин, внимательно рассматривая лицо девушки, будто пытаясь проникнуть в ее думы.

— Могут войти соседи, Евлампий Гаврилович! Что они подумают обо мне…

— Не волнуйтесь. Я ухожу, Елена Петровна, ухожу, — повторил Бочкин, кладя на стол пачку журналов. — Вот посмотрите, тут есть интересное…

Лена встала и посмотрела на дверь.

— Умоляю вас, Елена Петровна, не избегайте меня. Пусть не будет вашей холодности к старому человеку, смотрящему на вас, как на богиню…

— Евлампий Гаврилович!

— Ухожу, ухожу, моя светлая несбыточная радость, — задыхаясь, проговорил Бочкин и направился к двери.

Когда он вышел, Лена опять села в кресло и задумалась. «Кто же Бочкин? Возможно, он только старый волокита?»

…Сколько прошло времени после ухода старика, Лена не заметила. В комнате стало уже совсем темно, когда в дверь опять постучали. Она открыла и вздрогнула, впустив в комнату незнакомого человека. Тот спокойно передвинул задвижку, которой запиралась дверь изнутри, снял шляпу и, подавая ей удостоверение, сказал:

— Полковник Орлов…

Девушка машинально взяла удостоверение, пробежала глазами написанное, всмотрелась в фотокарточку и перевела взгляд на лицо стоявшего перед ней человека в сером костюме. Возвратив удостоверение, она показала рукой на стул, а сама села в кресло, чувствуя, как дрожат у нее ноги. Но это быстро прошло, и она удивилась, что в ее комнате находится человек как раз из того учреждения, о котором она за эти дни несколько раз вспоминала. Девушка просто сказала:

— Я вас слушаю.

— Вы не догадываетесь, что меня могло привести к вам?

Нет. Впрочем, я сама хотела идти в ваш дом, ну, туда, где вы работаете, — спокойно проговорила она…


На веранде дома Бочкина, предусмотрительно закрытой от посторонних взглядов полотнищами суровой ткани, — полумрак. Адамс неподвижно, как манекен, сидел в кресле-качалке, дымил зажатой в зубах папиросой и прислушивался к звяканью цепи, скрипу проволоки и тяжелому дыханию овчарки, пробегавшей на своей привязи. Этот шум раздражал Адамса и вызывал неприятные ощущения. Порой ему казалось, что, отсиживаясь в доме, он находится в ловушке, в которой его неминуемо схватят. Его бесило, что десять дней, проведенных в Лучанске, не дали почти ничего. Отсюда и крайняя раздражительность, волнение по поводу каждого, даже незначительного события. Взять хотя бы беспокойство овчарки, которое она проявила вчера вечером. Собака как безумная кидалась к забору. Желая выяснить причину, он потащил старика в рощу, и хотя ничего подозрительного они там не обнаружили, он не может забыть об этом. Адамс хорошо изучил характер собаки и был уверен, что зря она беспокоиться не стала бы.

Он встал с кресла, подошел к занавеске и, раздвинув ее, стал смотреть в щелочку.

Бочкин в это время осторожно приоткрыл дверь и, просунув на веранду бороденку, наблюдал за племянником. Поняв его состояние, он приблизился к Адамсу и сказал:

— Не беспокойся по пустякам, Жорж.

Адамс, презрительно взглянув на старика, огрызнулся:

— Вообще мне не по душе эти ваши маленькие домишки и сонные улицы… Новый человек здесь, как нарыв на носу, сразу заметен…

— Что же делать — окраина города, — смиренно сказал Бочкин. Я и так все, что мог, для тебя сделал. Забор не пожалел — тайный ход в рощу устроил…

Адамс ничего не ответил, сел в качалку и строго спросил:

— Какие новости?

— Что тебя интересует в первую очередь? — помедлив, спросил Бочкин и сел на стул.

Адамс взглянул на старика, увидел в его бороде хлебные крошки и огуречные зерна, поморщился и зло подумал: «Мусор! Если бы не ты, старый пакостник, не пришлось бы мне сидеть в твоей поганой берлоге! И вот теперь по твоей милости…» Он готов был разразиться бранью, так сильна была в нем ненависть к дяде, но сдержался и сказал:

— В первую очередь Чуев, черт бы его побрал! Сколько дней я торчу здесь, и ничего!

— Я действую, — невозмутимо ответил Бочкин. — Есть возможность познакомиться с Чуевым, посетить его на дому, поговорить…

— Вы были уже, в доме. Что это дало? Трепку нервов, риск провалиться, и все! — вспылил Адамс.

— Безусловно, молчаливые стены и книги ничего сказать не могли, — тем же тоном продолжал Бочкин. — По твоей инициативе я забрался в дом, словно мальчишка. Я же предостерегал. Надо знать точно, тогда и искать. Повторяю, у меня есть возможность познакомиться с Чуевым… Ты не можешь сомневаться в моей готовности…

— Чуев насторожен после того случая! Я вас особенно просил украсть из дома что-то существенное, вы ограничились несчастными ста рублями! — Адамс с нескрываемой ненавистью посмотрел на старика. — Так поступать может только круглый дурак!

— Твое волнение напрасно. Я говорил, что Чуева посещают многие юные фотолюбители… Уверен, он подозревает кого-нибудь из них. Если бы совершили кражу, мы вообще отрезали бы себе путь для дальнейших вылазок в дом. Да, да! Сейчас же вмешалась бы милиция, и пошла писать губерния!

— Я делаю вывод из фактов! — сурово сказал Адамс, закуривая папиросу.

Бочкин выпятил толстые губы и заявил:

— Чуева необходимо прощупать самого.

— Но надо скорей, скорей! — с раздражением воскликнул Адамс. — Да, когда я увижу эту вашу девчонку?

— Не советую и видеть.

— Почему?

— Она уже достаточно напугана…

— Кем?

— Тобой… Прошлый раз. Опасаюсь, не заподозрила ли она, что с собакой случилось неладное… Перед этим лицо твое видела в окне…

Адамс пристально посмотрел на Бочкина. Старик был прав. Он и сам уже подумывал об этом.

— И без нее мы выйдем из положения, Жорж! У меня есть кое-какие свеженькие мыслишки. За ужином разверну мой план. Уверен в твоем согласии. Пойдем ужинать!

— Давайте! Мне скоро надо уходить.


Анна Александровна шла вдоль металлической ограды по узкой тропке; усталая и печальная, Орлова смотрела только под ноги. Краем глаза она видела, что справа, за оградой, тянутся кусты, деревья; иногда и ее путь преграждали кусты. Она останавливалась. Свернуть влево было невозможно: широкая канава, бесконечная, как ограда, светилась кофейной водой и зеленой ряской. И Орлова входила в кусты. Ветвистый кустарник с нежной листвой стискивал тропинку, как ребенок конфету, стискивал и не разжимал; Анна Александровна отводила ветви на каждом шагу; они сопротивлялись, лезли в драку, лапали неловко, как пьяные.

И снова свободный шаг по свободному пути; тропинка манила вперед; точно так же в юности тропинка манила на знакомую поляну, где поджидал Саша. И вдруг Анна Александровна наткнулась на солнце; прикрывшись рукой посмотрела против него и остановилась ошеломленная. Солнечный поток разбивался о стволы деревьев, и нити его, повисшие от дерева к дереву, напоминали огромный блестящий редкий веник. Там, куда падал свет, контрастно вырисовывались кресты; большие и маленькие, они торчали во множестве; Анна Александровна вглядывалась, видела памятники, ограды, возвышения могил и содрогалась. Всего лишь несколько раз заходила она на кладбище. Страх, неведомый страх пронизывал ее всегда, будоражил кровь, вызывал рвоту. И сейчас, оказавшись один на один с огромным кладбищенским простором, она почувствовала себя плохо. Ей представился Моршанский (она знала, что его уже похоронили), и, возможно, здесь, под ближней могилой, он и лежит, рыжий, жалкий, так и не нашедший счастья в жизни.

Из-за деревянного каркаса могилы, на котором остановился ее взгляд, выглянула согбенная фигура и спряталась. Орлова хотела крикнуть — не кричалось, хотела убежать — и не могла, ужас душил и подавлял ее. Не в силах отвести взгляд, ждала она повторения. И фигура появилась вновь, всхлипнула и исчезла.

— Доченька, — расслышала Анна Александровна.

Она проглотила комок в горле, и кровь прихлынула к лицу. Теперь все стало просто и ясно. Орлова шагнула к ограде и приникла к ней, широко открытыми глазами вбирая открывшийся вид. Она опознала еще несколько неподвижных фигур, сидящих, склоненных, и, к своему удивлению, заметила маленькую девочку в розовом платьице. Забравшись на пень, она крикнула кому-то:

— Ой, как высоко. Снимите меня…

Успокоенная, приободренная, Анна Александровна с нежностью представила Сашу, его восторг при рождении дочки и долгую печаль после смерти. Все это было давнее, переболевшее, но четкое и надежное в памяти. «Далеко похоронен Саша, — подумалось ей, — некому прийти на могилу, некому остановиться и подумать о человеке и отозваться благодарным словом».

— Некому, — всхлипнула она, оторвалась от ограды и пошла быстрым шагом, скоро выдохлась, забралась в гущу кустов и здесь беззвучно расплакалась, заслоняя лицо ладонями, измазанными в ржавчине.

Никогда Анна Александровна с таким упорством не ходила по городу, как в эти дни. Она побывала почти на всех улицах, заходила в крупные и маленькие учреждения, в магазины, аптеки, на вокзалы и пристани, в сады и парки, на рынки — одним словом, всюду, где только были люди. Однако встретить человека, назвавшегося ей Питерским, не удалось. Другая на ее месте давно бы отказалась от такого изнурительного занятия, но она не сдавалась. Глубоко переживая допущенную ошибку, Анна Александровна горела каким-то фанатичным желанием исправить ее во что бы то ни стало.

В тот вечер она попала в район города, в котором еще не была. Она приехала на трамвае и, сойдя на небольшой площади, оглянулась, соображая, в какую сторону ей сначала направиться. Ее внимание привлек мужчина, запиравший дверь фотопавильона. Анна Александровна вздрогнула: что-то знакомое было в облике человека. Когда он повернулся в профиль, она убедилась, что это Питерский.

Анна Александровна помнила наказ Орлова, как вести себя в случае встречи с Питерским. Она проворно проскользнула в павильон для ожидающих трамвай, села в углу на скамейку и сквозь запыленное стекло окна стала наблюдать за мужчиной.

Он все еще стоял у павильона и курил трубку. Кончив курить, выколотил золу и, сунув трубку в карман бриджей, пошел к трамвайной остановке.

Анна Александровна испугалась, думая, что мужчина заглянет в павильон, но Питерский легко вскочил в подошедший трамвайный вагон. Она быстро вошла на переднюю площадку прицепного вагона.

Беспокоилась на остановках, но мужчина не собирался покидать вагона. Так продолжалось до центра. У театра оперетты мужчина направился к выходу. Сошла и Анна Александровна. Он остановился у пивного ларька выпил кружку пива, потом зашел в будку телефона-автомата и минуты три с кем-то разговаривал. На улице стемнело, серые тучи низко, как осенью, ползли над крышами домов, становилось прохладно.

Между тем Питерский миновал малолюдную Петровскую улицу, а затем, круто повернув, вошел в бывший Павловский монастырь.

Может быть, и потому что устала, и что впервые в жизни вступила под низкие своды ворот монастыря Анне Александровне стало не по себе. Она даже оглянулась, желая позвать кого-то на помощь, но поблизости никого не было.

Медлить было нельзя, Анна Александровна пошла дальше. Она видела, как мужчина прошел монастырским двором, поднялся на крыльцо у башни и вскоре дверь закрылась за ним. Все это она заметила, спрятавшись за выступом стены. Ей было видно белеющую на двери табличку. Анну Александровну охватило радостное оживление: она все расскажет Орлову. Но для этого необходимо узнать, кто здесь живет. Постояв еще немного, она вышла из-за укрытия и решительно направилась к крыльцу.

Когда поднялась на ступеньки, устремив взор на табличку, дверь распахнулась, и Анна Александровна увидела перед собой перекошенное злобой усатое лицо услышала слова: «Что ты привязалась, мерзавка!» — и от сильного удара упала, потеряв сознание.


Об исчезновении Анны Александровны Орлов узнал ночью. Справлялись в милиции, больницах, морге. Ее нигде не было. Сотрудники уголовного розыска занялись поисками. Наступило утро, но и оно не принесло ничего нового.

Максим, прикорнувший к рассвету на диване в кабинете Орлова, за эти несколько часов побледнел, осунулся.

Орлов сидел за столом, курил, размышляя о случившемся. Со слов Максима он знал, что и вчера утром, как уже несколько дней подряд, Анна Александровна отправилась на поиски Питерского. Максим и не пытался отговаривать ее от этого. Он сам не переставал думать о событиях, связанных с кражей пакета, убийством Моршанского, о старом учителе Чуеве.

Орлов прекрасно понимал, что все это были факты, мимо которых не мог пройти равнодушно человек такой деятельной и энергичной натуры, как Максим. И все же когда на днях Максим попросил использовать его для раскрытия этих происшествий, он строго напомнил ему о предстоящих экзаменах и заявил, что всем остальным будут заниматься те, кому это положено. Но теперь появилось новое обстоятельство…

Орлов поднялся, подошел к окну и осторожно открыл его. В лицо ему пахнуло утренней прохладой. Улицы были облиты нежным светом поднимающегося солнца. Орлов приблизился к Максиму. Тот спал. Глядя на Максима он впервые подумал, почему бы для него не мог быть сыном сын брата. Эта мысль завладела им, он не мог удержаться, нагнулся над спящим и приложился губами к горячему лбу юноши.

Максим открыл глаза и торопливо приподнялся.

— Я, кажется, уснул, — пробормотал он. Дядя Володя, ниоткуда не звонили?

— Нет. А ты иди домой, отдохни… И вообще тебе не надо отлучаться из дому.

— Почему? — удивился Максим.

— Очень просто! Если считать, что Анна Александровна встретила Питерского, который под этим именем раньше приходил к ней, чтобы посмотреть бумаги Саши, и он где-то ее задержал, то, возможно, этот тип попытается проникнуть в дом.

Максим слабо улыбнулся.

— Я просил побыть у нас своего друга… Но все же я пойду.


Бочкин пришел к Чупырину вечером. Тот жил в небольшой комнатке, одна из стен которой почти до самого потолка увешана портретами Чупырина, сфотографированного в разнообразных костюмах и позах. У другой стены стояла железная кровать с погнутыми ножками, покрытая стареньким байковым одеялом. Стол завален фотоснимками, кусками пленки, кассетами и прочей мелочью. Рядом со столом стоял старый облупленный посудный шкаф со стеклянными дверками, на полках которого были расставлены сильно подержанные фотоаппараты и объективы.

Увидев старика, Чупырин от неожиданности растерялся, недоумевая, откуда он узнал его адрес. Сразу заподозрил Лену и, ревнуя ее, надул губы, сердито посматривая на Бочкина. Но тот не обратил на это внимания. Окинув взглядом жилище Чупырина, Бочкин положил на край стола связку старых потрепанных книг и умильно сказал:

— Это ваша святая святых? Так приятно мне все это созерцать! Я по-юношески влюблен в искусство фотографии…

Чупырин рассеянно улыбнулся, обнажив ровные белые зубы. Равнодушно взглянув на книги, он сел в кресло.

— Это я принес для пополнения вашей библиотеки по фотонауке, — продолжал Бочкин, придвигая книги поближе к Чупырину.

— Спасибо.

— Что вы невеселы, мой друг? — спросил Бочкин, присаживаясь на стул.

— Так просто. Апатия нашла, — ответил Чупырин и переложил связку книг на другое место, а сам взял испещренный цифрами листок бумаги и, посвистывая, стал внимательно рассматривать его.

— Может быть, я помешал… Зайти в другой раз? — вкрадчиво спросил Бочкин.

— Нет, сидите, — последовал ответ, и листок с цифрами, скатанный в шарик, полетел в мусорную корзинку, до краев наполненную разным хламом. — Ресурсы свои подсчитывал и расстроился… Ничего не получается.

— С чем не получается? — еще вкрадчивее спросил Бочкин.

— С деньгами не получается!

— И много не хватает?

Чупырин не сразу ответил. Даже обозлился, что старик сует нос не в свое дело, но присущая ему болтливость сделала свое дело, и он сказал:

— Моя мечта — купить киносъемочную камеру. Сплю и вижу ее… И вот представьте себе, сегодня утром узнаю, что продается рапидкамера «Гранд Виттес», снабженная, помимо обычной, длиннофокусной оптикой… Просят шесть тысяч… Если мне продать часть своей фотоаппаратуры, то недостающие четыре тысячи рублей я буду иметь. Но, откровенно говоря, рука не поднимается продавать то, что приобретено.

— А позвольте узнать, Серафим, к чему вам киносъемочная камера?

— Эх, Евлампий Гаврилович! — вздохнув, воскликнул Чупырин. — Я как-то вам уже говорил, что хочу стать работником кино… Только бы это осуществилось, черт возьми!

— Да вы, Серафим, воистину творческий человек! — льстиво сказал Бочкин и, внутренне смеясь над ним, продолжал: — Таким людям, как вы, надо оказывать помощь! Во время моей молодости и работы в фотографической отрасли мне один покровитель, меценат, так их тогда называли, помог… Разрешите мне, Серафим, быть вашим меценатом. Я дам вам деньги!

Чупырин вскочил с кресла и удивленно смотрел на старика.

— Дам, — продолжал Бочкин. — Не в долг, а просто так, в знак начала нашего знакомства и вашей преданности фотографической науке… Как коллега. Деньги у меня с собой. Не откажитесь принять…

Бочкин уже вынул из кармана сверток в толстой синей бумаге и разворачивал его, пристроившись на краю стола. Затем он спокойно отсчитал деньги. Чупырин следил за крючковатыми пальцами старика. Бочкин положил четыре тысячи на стол, а сверток с остатком денег убрал в карман брюк.

Чупырин зажмурился. У него закружилась голова, и он прислонился к стене, но тут же мотнулся в сторону, сорвав плечом со стены один из своих портретов, и хрипло выкрикнул:

— Что вы, Евлампий Гаврилович! Спрячьте свои деньги!

— Перестаньте, мой молодой друг. Никогда не отказывайтесь от денег, — равнодушно проговорил Бочкин.

Чупырин, взволнованный, шагнул к Бочкину, обнял его и поцеловал в щеку.

— Не знаю, как и благодарить вас, — прошептал он.

— Серафим, у меня к вам небольшая просьба, — проговорил Бочкин. — Я слышал, что у вас замечательный почерк…

— Да, почерк неплохой.

— Так вот, я написал книгу «Записки старого фотографа», — продолжал Бочкин. — Не возьметесь ли переписать?

— Вы писатель? — удивился Чупырин.

— Я не признаю машинисток и хотел бы, чтобы мой труд был оформлен каллиграфическим почерком…

— Это я сделаю, — с готовностью сказал Чупырин. — Постараюсь как картинку выполнить!

— Я знал, что вы не откажете, — проговорил Бочкин и пожал Чупырину руку. — Не беспокойтесь, Серафим, за ваш труд я заплачу очень хорошо!

— Евлампий Гаврилович, вы столько для меня сейчас сделали!

— Пустяки, рассчитаемся. Рукопись еще не совсем готова, но к делу можно приступить не откладывая, — сказал Бочкин. — В частности, у меня не написан один раздел… Это — встречи с лучанскими фотолюбителями. Со многими я уже беседовал, особенно со стариками, но не все намеченное выполнил… Никак не удается познакомиться с таким энтузиастом фотодела, как учитель Чуев. Есть такой в Лучанске, говорят, очень интересный старик…

— Я его знаю, Евлампий Гаврилович! — поспешно воскликнул Чупырин. — Если только желаете, мигом устрою это знакомство…

— Вот хорошо. Я буду надеяться.

Чупырин был так обрадован подачкой старика, что, чувствуя себя в долгу перед ним, готов был на все. И тут он вспомнил о Лене. «Черт с ней! — пронеслась мысль, — Я себе найду другую… Есть у меня на примете…»

— Только я вас прошу, Серафим, ничего не передавать Лене о нашем сегодняшнем разговоре. Не говорите, что я был у вас, что я вам помог деньгами… Также прошу никому не проговориться, что вы для меня будете переписывать книгу. Понятно?

— Можете быть спокойны, Евлампий Гаврилович! — заверил Чупырин.

В тот же вечер Чупырин пришел к Бочкину. Старик провел его в маленькую комнату, оклеенную какими-то рябенькими обоями. В ней, кроме стола и двух стульев, не было никакой обстановки. На столе — стопка бумаги, чернильница, перо и первые страницы рукописи, написанные мелким малоразборчивым почерком.

Только Чупырин успел на первом листе написать название будущей книги, как в комнату вошел Бочкин с бутылкой и разговорами отвлек его от работы. Чупырину понравилась наливка, приготовленная по старинному рецепту. От двух больших рюмок Серафим стал болтлив, смеялся и говорил, говорил без конца.

Пока он вел, как ему казалось, умную беседу с Бочкиным, за тонкой перегородкой в соседней комнате сидел Адамс, внимательно слушал, а некоторые места из того, что Чупырин рассказывал о заводских делах, о работе конструкторского бюро, стенографировал. Болтовня Чупырина, корректируемая вопросами Бочкина, давала Адамсу информацию, которую в иных условиях можно было получить только путем больших усилий и риска.

Довольно посмеиваясь, Адамс впервые за все эти дни про себя похвалил Бочкина, сумевшего достать ценного информатора. Внимательно рассмотрев Чупырина через специальное отверстие, сделанное в стене, Адамс окончательно решил, что вскоре использует его для выполнения одного задания.


Утро. Слободинский вошел в свой кабинет — просторную комнату с потолком, украшенным позолоченными лепными звездами. Два высоких узких окна выходили в пестрый цветник, залитый в этот час солнечным светом. Хозяйским оком Слободинский посмотрел вокруг и, подойдя к столу, провел указательным пальцем по поверхности стекла. Не обнаружив следов пыли, он уселся в упругое кожаное кресло и, чувствуя, как гладкая обивка приятно холодит его жирный затылок, лениво смотрел из-под морщинистых полуприкрытых век на многочисленные причудливые блики, рассеянные там и тут. Приятное чувство разливалось в нем, как теплота. Но такое состояние длилось недолго. Слободинский поежился, как от озноба, и выпрямился…

Если еще недавно, входя по утрам в эту комнату, он испытывал чувство довольства, то теперь все это исчезло, казалось, провалилось в какую-то пропасть. И все из-за проклятого Моршанского! Он уже почти совсем забыл о существовании этого человека. Ведь знакомство с Моршанским относилось к юности, к молодым годам, а о них Слободинский старался не вспоминать. Прошли, ну и хорошо! Теперь он — безупречный человек, директор крупного Дома культуры, у него обширные знакомства и связи.

И вот в такое время Моршанский напоминает о прошлом… Его письмо всколыхнуло в памяти давно забытое, похороненное, почти совсем чужое…

Слободинский испытывал удовлетворение от того, что Моршанского уже нет в живых, но в то же время это убийство его пугало. Он вновь и вновь думал, что записки Орлова припрятал Кусков, что наступит время, когда тот снова начнет его мучить, вымогая деньги. А если записки не у Кускова? При этой мысли становилось страшно, щемящая боль сковывала сердце. Он старался изгнать эту мысль, убеждая себя, что записками завладел Кусков. Так было легче. Надо только устранить, физически устранить Кускова. Необходимо его успокоить, усыпить подозрительность… Вот почему Слободинский не мог протестовать против того, чтобы Кусков спрятал в его доме эту женщину… Кто она, Кусков не говорит. Твердит только одно: если ее выпустить, то для них обоих наступит крах…

Начались телефонные звонки. Слободинский поминутно снимал с рычага трубку. Потом стали приходить посетители, сотрудники. В начавшейся сутолоке дел Слободинский несколько отвлекся от беспокоивших его мыслей. Но временами они опять одолевали его… «Так меня ненадолго хватит, — подумал он. — Кускова надо убрать». Около двух часов дня в кабинет вошел невзрачный на вид мужчина, одетый в триковый костюм мышиного цвета, в серой кепке. Слободинский, увидев его, поморщился.

— Что у вас, гражданин? — спросил он, подписывая оставленные бухгалтером документы.

— В газете помещено объявление: вам требуется полотер.

— Обращайтесь к завхозу, — не отрываясь от бумаг, сказал Слободинский. — Кажется, он уже взял… Словом, узнайте у него!

Но человек не ушел. Он приблизился к столу, сел в кресло и молча поставил на чернильный прибор маленькую, не больше шести сантиметров высотой, отлично выполненную фигурку ксендза.

Слободинский смотрел на фигурку и не мог отвести от нее взгляда. За это короткое время в его мозгу с поразительной ясностью встало все, что он прятал в самых глубоких тайниках памяти.

— В чем дело, гражданин? — попытался сопротивляться Слободинский, но, взглянув в лицо посетителя, понял всю ненужность вопроса и потупил взор.

— Не находите ли вы, что у прекрасного произведения искусства чего-то недостает?

Слободинский медленно встал и, пошатываясь, подошел ксейфу. Покопавшись в нем, он вернулся к столу, держа между пальцами небольшой металлический цилиндрик. Сняв с него крышку, Слободинский тряхнул его. На стекло стола с мягким звоном упало маленькое распятие. Левой рукой он взял с чернильного прибора фигурку, а правой распятие и вставил его в отверстие, сделанное в кисти руки. Распятие оказалось прижатым к груди священника.

— Все правильно. Не забыли, — улыбнувшись, сказал Адамс, взял фигурку из рук Слободинского и спрятал в карман пиджака.

— Ксендз, — тихо проговорил Слободинский, назвав свою кличку, и подал руку Адамсу.

Так Адамс встретился со вторым старым агентом.

…Когда Адамс ушел, Слободинский запер дверь, лег на диван и пытался осмыслить происшедшее. За последние годы он все реже вспоминал о том, как в тридцать втором году сделался Ксендзом. Иногда считал прошлое зачеркнутым, хотя оставленный ему цилиндрик с миниатюрным распятием хранил с особой тщательностью.

Он хорошо помнит того властного горбоносого человека, который склонил его к тайной борьбе против Советской власти. Все тогда произошло как-то само собой. Ему шел двадцать седьмой год, и жизнь складывалась так, что самый акт вербовки не вызвал в его душе ни колебаний, ни раздумий. Он охотно дал обязательство. Первое время выполнял мелкие задания. Ему за это платили. В последующие годы связь с ним потерялась. Надежда на ее восстановление возникла в первый период войны. Он думал, что вот-вот к нему придет человек с условным знаком, и тогда все начнется снова… Но никто не приходил. В конце войны прочитал в газете сообщение о попавших в руки советских властей данных об агентуре врага, под влиянием этого известия вскоре дошел до крайней степени истощения нервной системы. Однако и тогда не уничтожил распятие…

То, что произошло в кабинете, его не расстроило, а, наоборот, собрало всего и мобилизовало. Гость нарисовал ему такие перспективы, что самым главным было теперь надежно замаскироваться. Наилучший способ — еще старательнее держать марку настоящего советского работника. Слободинскому не терпелось дождаться той минуты, когда к нему придет утренний посетитель и принесет деньги. Он уже мысленно представлял себе, на кого в Лучанске можно опереться.

Он вспомнил о письме Моршанского, записках Орлова, о женщине, которую спрятал у него Кусков. Это было равносильно тому, если бы на него вылили ушат холодной воды. Слободинский вскочил с дивана и забегал по кабинету. Ведь об этом он не рассказал шефу! Когда тот стал спрашивать о прочности его положения, увлеченный названной суммой денег, он ничего не сказал о своих затруднениях. Появилась трусливая мыслишка — вечером, при новой встрече, исправить ошибку… Но Слободинский понимал, что это откровение может обойтись ему дорого… Все может рухнуть, и шеф расправится с ним. Нет! Нужно самому во время разобраться.


После беседы с Орловым Лена чувствовала себя совсем по-другому… Ей приятно было сознавать, что она не ошиблась. Полковник интересовался Бочкиным. В чем заключался этот интерес, Лена не знала, но понимала, что он немаловажный.

Орлов попросил Лену сходить к Бочкину и выяснить, что на самом деле происходит в его доме. Она охотно согласилась. Орлов предупредил девушку, что ее посещение должно быть неожиданным для старика. Но в тот вечер, когда она отправилась на Овинную улицу, ничего не получилось. Бочкин открыл ей калитку и с печальной миной объявил, что у него проездом остановилась на день старшая сестра, очень богомольная старуха, и он просто не знает, как объяснить ей появление в доме девушки. Лена извинилась и пообещала зайти в другой раз.

И вот Лена снова шла к Бочкину. Она задумалась и, недалеко от его дома услышав свое имя, вздрогнула. Это Бочкин, приветливо улыбаясь, спешил к ней навстречу.

— Елена Петровна! Куда это вы?

Дождавшись, когда он подошел, она тихо ответила:

— К вам, Евлампий Гаврилович.

Бочкин не знал, что делать. Вести ее в дом он не мог и в этот раз. Он болезненно сморщил лицо и слезливо произнес:

— Удивительно мне не везет, Елена Петровна! Сегодня у меня генеральная уборка, две соседки-старушки наводят чистоту… Ради вас затеял…

— Очень жаль, — досадуя, сказала Лена. Она поняла, что у Бочкина есть причины не пускать ее в дом.

— Вы не представляете, Елена Петровна, как я огорчен…

Разговаривая с девушкой, Бочкин беспокойно посматривал в конец улицы. «Он кого-то поджидает», решила Лена.

— Знаете, Елена Петровна, у меня идея! — внезапно оживился старик. — Приходите ко мне в четверг, в десять вечера. Хорошо?

Из калитки дома, напротив которого они стояли, за ними наблюдала какая-то старуха в желтом платке. Лена отвернулась.

— У меня может не быть настроения в четверг…

— О, не говорите так! — воскликнул Бочкин и опять метнул беспокойный взгляд в конец улицы.

«Определенно, он кого-то ждет. Интересно, кого?…»

— Ну хорошо, — согласилась она.

— Истосковался я по вас, Елена Петровна… Может быть, вы завтра к киоску подойдете? Я оставил для вас свежие журналы…

Кивнув головой, Лена пошла.

— Не забудьте о четверге, — сказал Бочкин. В эти минуты он проклинал все на свете, и одна настойчивая мысль сверлила его мозг: «Сама плывет в руки, а из-за этого проклятого Родса приходится тянуть канитель».

Свернув за угол, Лена зашла в аптеку и остановилась у витрины с парфюмерией. «Я должна непременно узнать, кого он ждет». Постояв немного, она направилась к выходу.

На тротуаре около аптеки Лена неожиданно столкнулась с Чупыриным. Он спешил и от удивления раскрыл рот.

— Леночка! Какими судьбами?

— Искала лекарство. В центре нет, но здесь нашлось, — быстро ответила она и отвернулась.

— Ты больна? — с деланным беспокойством спросил Чупырин.

— Нет. Соседка что-то прихворнула…

Она нервничала и не знала, как избавиться от Чупырина.

— Пойми, Леночка, я смертельно переживаю твою холодность, — начал Чупырин. — Уж письмо тебе собирался написать…

Лена пожала плечами и с напускным кокетством сказала:

— Переживаете! Если бы это так, то не пошли бы в другой конец города… Опять какой-нибудь роман?

— Клянусь! — крикнул Чупырин, не обращая внимания на прохожих. — Шел сюда по делу.

— Дело! — рассмеялась Лена…

— Честно говорю! Заработок хороший нашел! — тише заговорил Чупырин. — Тут неподалеку живет старичок, писатель. Он от кого-то узнал о моем красивом почерке и пригласил меня переписать ему книгу… Много заплатит! Только это между нами…

— Интересно! Какую же книгу?

— Про любовь, Леночка! Про страстную любовь!

— Как фамилия этого писателя? — спросила Лена.

— Пока секрет. Он прогремит, когда выпустит в свет свое произведение!

— Ну что же, желаю успеха, — сказала Лена, чувствуя, что, заболтавшись с Чупыриным, может не узнать, кого поджидал Бочкин.

— Так как же, Леночка? — посмотрев на часы, — спросил Чупырин.

— Что как? — продолжая думать о своем, отозвалась Лена.

— О дружбе с тобой…

— Я подумаю, — неопределенно ответила она.

— Подумай, подумай! — обрадовался Чупырин, бросая взгляд на часы. — Завтра скажешь, а я побегу! Старик, поди, заждался.

Чупырин пожал девушке руку, тряхнул длинными волосами и, широко шагая, скрылся за углом.

На размышления у Лены ушло несколько мгновений. Она вспомнила, что из окна аптеки хорошо видна вся Овинная улица. Девушка вернулась в аптеку и стала смотреть сквозь чисто вымытое стекло. Вот долговязый Чупырин торопливо идет около заборов… Вот Бочкин юркнул в калитку ворот своего дома… В ту же калитку вошел и Чупырин.

Лена, взволнованная, вышла из аптеки.


Анна Александровна очнулась. Как ни пыталась смыкать и размыкать веки, перед глазами стояла беспросветная тьма. Потом она ощутила невероятную тяжесть в голове и, шевельнув руками, поняла, что лежит навзничь на холодном каменном полу. Она приподнялась и вскрикнула — острая боль, как иглой, пронзила ее спину. Стала соображать: что же произошло? Вспомнила удар в лицо, и за этим с обратной последовательностью стали разматываться картины событий, вплоть до того, как утром ушла из дома на поиски Питерского. Вот к чему это привело! И странно: после того, как она осознала происшедшее, в ее душе наступило какое-то тихое спокойствие и безразличие, и если бы не боль, теперь уже чувствующаяся во всем теле, она, возможно, опять бы впала в забытье.

Анна Александровна встала на колени, а потом поднялась во весь рост. Некоторое время стояла неподвижно, боясь упасть, потом стала прислушиваться. Но прислушиваться было не к чему — слышалось только ее собственное дыхание. Она вздрогнула и, вытянув руку, сделала шаг, потом второй, третий. И вот кончики пальцев ее вытянутой руки коснулись чего-то твердого. Стена! Она стала ощупывать продолговатые мшистые камни.

Осторожно продвигаясь вдоль стены, Анна Александровна смутно догадывалась, что находится в каком-то помещении бывшего монастыря. Она добралась до одного поворота стены, до второго. Вот проход. Вытянув вперед руку, она осторожно шагала. Проход был узким. Покачиваясь от слабости, она касалась стены то одним плечом, то другим. И вот пальцы прикоснулись к холодному металлу. Она поняла, что находится перед железной дверью. Но и за ней стояла мертвая тишина.

Анна Александровна двинулась в обратный путь. Вскоре она почувствовала сильный озноб. Легкий жакет, который был на ней, нисколько не согревал. Слабость заставила ее опуститься на пол. Она съежилась и дыханием старалась согреть руки.

«Сколько прошло времени, как я здесь? Сказал ли уже Максим Владимиру Ивановичу, что я не вернулась домой?» — думала она.

И чем больше раздумывала о случившемся, тем тяжелее становилось на сердце. Ей казалось, что она никогда больше не увидит солнца, не испытает радостей, наполняющих жизнь. И леденящий страх начал охватывать ее, она еще ниже поникла головой и беспрерывно дрожала.

И вдруг тьма исчезла. Зажглась небольшая электрическая лампочка под потолком. Анна Александровна с изумлением оглянулась. Ее темница, оказывается, была небольшой квадратной камерой, совершенно пустой. Стены, пол и потолок выложены серым камнем. Справа чернел узкий проход, в конце которого, как она уже знала, железная дверь.

Анна Александровна понимала, что за появлением света должно последовать еще что-то, и это ожидаемое «что-то» привело ее в такой трепет, что она отбежала подальше от прохода, прижалась к стене и обезумевшими глазами уставилась в одну точку, туда, где находилась дверь. Тишина, все такая же тяжелая и пугающая…

Но вот в отдалении возникли звуки. Наконец ясно можно было различить шаги. Взвизгнул засов, заскрипела дверь, и в проходе показалось знакомое лицо. Питерский!

Он смотрел на нее тяжелым пытливым взглядом.

— Очнулась, ищейка! — рявкнул Кусков. — Кто тебя послал шпионить?

Анна Александровна вздрогнула от зычного окрика, но твердо сказала:

— Выпустите меня сию же минуту!

Кусков громко расхохотался. Эхо долго металось за открытой дверью. Анна Александровна поняла, что этот нахальный смех и грубость доказывают безвыходность ее положения. И хотя нервы были напряжены до предела, она сообразила: только хитростью можно как-то продлить свою жизнь.

Кускову не понравилось молчание женщины, так пристально рассматривающей его. Он вынул из кармана трубку, закурил и приблизился к ней. Обдавая ее дымом, спросил:

— Ты намерена отвечать?

Анна Александровна отмахнула от лица клуб дыма и спокойно сказала:

— Здесь и без того не легко дышать.

— Принцесса, — пробурчал Кусков. — Ну, говори!

— Никто не посылал. Сама пошла, — отрывисто сказала она.

— Ой ли? — недоверчиво покосился Кусков. — Дурака нашла.

— Я говорю: пошла сама!

— Зачем?

— После вашего прихода ко мне я стала думать, зачем это вам потребовались рукописи моего мужа, и так ни до чего не додумалась… Стала припоминать, откуда мне знакомо ваше лицо… Припоминала, припоминала и наконец пришла к выводу, что мы с вами уже встречались…

— Когда, где? — Кусков спрятал трубку в карман и насторожился.

— Вы не помните?

— Где? — нетерпеливо спросил Кусков.

— Здесь же в Лучанске. Только очень, очень давно. Вы тогда были молодым, интересным, на вас было коричневое кожаное пальто и хорошая серая шляпа. Осенью это было, шел дождь. На углу стояла девушка в розовом берете и держала пакет с яблоками. Это была я. Кто-то меня толкнул, и мои яблоки оказались на земле… Вы стали собирать и завернули их мне в газету… Потом пошли со мной… Около нашего дома вы увидели одного моего знакомого и, ни слова не говоря, ушли…

Кусков немного смутился. Он и сам вспомнил все рассказанное и узнал ее. Но, не желая показать своего замешательства, буркнул:

— Ну и что из этого?

— Я припомнила еще… Человек, которого вы тогда так испугались, сказал, что вы… бандит. Да, так и сказал. И вот я вас узнала… Мне любопытно было все это, и когда я вас встретила на улице, решила, что обязательно узнаю, кто вы. Вот и все! Никто меня не посылал…

— А Орлов? — хрипло спросил Кусков.

— Я сама Орлова.

— Знаю. Тот, полковник из госбезопасности?

— Это брат моего мужа.

— Знаю. Он послал тебя следить за мной!

— Мы с ним разные люди, — без тени смущения ответила Анна Александровна.

— Ой ли? — спросил Кусков, пристально глядя на нее.

— Он не простил мне, что я изменила его брату, — солгала Анна Александровна и в притворном смущении опустила голову.

— Изменила? С кем?

— А вот с тем, который мне сказал, что вы бандит, Моршанским… Его уже нет в живых…

Это было настолько неожиданно для Кускова, что он отошел от Анны Александровны, стараясь, чтобы она не видела выражения его лица, и, наконец, оправившись от смущения, снова подошел к ней.

— Так, значит, ты убила своего любовника? — с ехидством спросил Кусков.

Анна Александровна покачала головой.

— Если бы я, то сидела бы сейчас в другом месте!

— Кто же, по-твоему?

— Откуда я знаю!

Анна Александровна удивилась на себя: каким тоном она разговаривает с бандитом.

Кусков в течение последних пятнадцати лет, скрываясь под новым именем и личиной фотографа, вел себя тихо. Средства, приобретенные в период прошлой деятельности, позволяли широко пользоваться благами жизни. Если бы не Моршанский, напоминавший о прошлом и угрожавший его настоящему, Кусков по-прежнему жил бы спокойно. Только угроза, нависшая над ним, заставила его вновь развить активность. Свою счастливую звезду Кусков видел в том, что никогда не позволял себе посвящать в свои тайны женщин. Это, только это, полагал он, не погубило его: к пятидесяти годам Кусков так и оставался одиноким. Он недостаточно хорошо разбирался в психологии женщин, не всегда мог отличить в их словах правду от лжи. И теперь, вынужденный разговаривать с Анной Александровной, он не верил ее словам. Убежден был только в одном: если нужно будет, не задумается, убьет ее. Все же то, что она говорила, как-то успокаивало его. Обнаружив, что она следит за ним, он сразу подумал, что это делается по заданию Орлова. Схватить ее было рискованно, однако он все же пошел на это, так как другого выхода не было. И теперь, горя желанием узнать все до конца, Кусков спросил:

— Твой муж оставлял что-нибудь для своего брата?… Ну, письмо там какое или записки, как это водится у писателей.

— Оставлял, — ответила Анна Александровна.

— Ты передала?

— Чего же я передам? Я потеряла пакет…

— Как так потеряла?

— Очень просто. Положила в стол, а потом столько лет прошло…

— Может, украли?

— Кто мог украсть?… Разве только Моршанский…

— Зачем ему?

— Откуда я знаю… Человек был темный, вроде вас…

Кусков усмехнулся.

— А когда полковник приехал, ты ему рассказала об этом?

— Что я — дура? Мало с меня неприятностей!

— А что было в письме?

— Меня это не интересовало…

Ее ответы окончательно сбили с толку Кускова. Он стал несколько по-иному смотреть на эту женщину, которая, хотя и имела жалкий вид, все еще была красива. У него шевельнулось даже нечто похожее на сожаление.

— Ну, а что бы ты сделала, если бы проследила за мной и узнала мое имя? — подступил к ней Кусков.

Анна Александровна прижалась к стене — было больно ее лопаткам. Тем же тоном ответила:

— Не знаю. Может быть, возобновила бы знакомство с вами… Вообще вы в моем духе, и тогда, в молодости, понравились… Но мне помешали…

Кусков крякнул и отступил на шаг. Он был поражен услышанным. Но все с той же грубостью сказал:

— Смотри, я все проверю. Чуть что — тебе несдобровать!

— Выпустите меня, — взмолилась она. — Я никому ничего не буду говорить!

Кусков молча направился к двери.

— Слушайте вы, Питерский, или как вас там? Если вы намерены держать меня в этой проклятой дыре, то не гасите хотя бы свет и принесите какой-нибудь мешок или тряпку. Не могу же я сидеть на камнях!

Кусков оглянулся, мрачно посмотрел на нее и ушел. Опять надрывно завизжали петли на двери, прогромыхал засов, и некоторое время слышны были удаляющиеся шаги.

Когда все стихло, Анна Александровна свалилась на пол и забилась в беззвучных рыданиях. Так прошло несколько минут. Лампочка продолжала светить.

Вскоре дверь открылась, и вошел Кусков. В руках у него был чем-то набитый мешок, графин с водой и хлеб. Все это он отдал ей и, не сказав ни слова, удалился.


Был вечер. Чуев сидел в своей комнате у стола и рассматривал старинные журналы по фотографии, которые обнаружил в чулане под различным хламом.

«Много же лет не притрагивалась рука человека к пожелтевшим страницам», — подумал Чуев, увидев на полях одного из журналов карандашные пометки, сделанные рукой брата. Он заинтересовался ими, а затем занялся чтением статьи о длиннофокусных объективах, к которой относились заметки на полях.

Раздался звонок. Чуев вышел в прихожую и, открыв дверь, к удивлению своему увидел Чупырина в сопровождении улыбающегося старика. Чуев немного знал Чупырина, считал его пустомелей и фотолюбителем-пижоном, который для форса таскается с дорогим фотоаппаратом и не может сделать путного снимка.

— Вот, Тарас Максимович, — представил Чупырин, — знакомьтесь. Тоже любитель фотоискусства — Евлампий Гаврилович…

Чуев пожал протянутую руку и провел незваных гостей в комнату. Он усадил их на диван и, посмотрев на старика, спросил:

— Вы, кажется, работаете в газетном киоске у драматического театра?

— Совершенно правильно, совершенно точно, — залепетал Бочкин. — Тружусь по мере сил на ниве распространения просветительных идей! В наше энергичное время стыдно находиться в состоянии покоя…

— Евлампий Гаврилович, — подал свой голос Чупырин, — как и вы, Тарас Максимович, деятельный человек и многих молодых заткнет за пояс…

— Уважаемый Тарас Максимович, — продолжал Бочкин, — я очень рад знакомству с вами. Я давно стремился к этому, ибо всегда с восторгом рассматриваю ваши фотографические работы. Имя ваше пользуется заслуженной известностью…

— Ну что вы! — прервал восторженные излияния Бочкина Чуев.

— Что хорошо, то хорошо, Тарас Максимович, заметил Бочкин.

— Чем я обязан? — спросил Чуев Бочкина и вопросительно взглянул на Чупырина.

— Просто, Тарас Максимович, шли мимо вот с этим молодым человеком, — поспешил сказать Бочкин, — разговорились о вас, и он обещал познакомить с вами… Ну, посудите сами, мог ли я отказаться от такой возможности?

— Мне просто неудобно, — смутился Чуев.

— Ничего! Ничего, Тарас Максимович! — заговорил Бочкин. — Я слышал, что вы, помимо педагогической деятельности, руководите фотокружком в сельской местности?

— Совершенно правильно, — ответил Чуев.

— И далеко этот колхоз? — спросил Бочкин.

— В тридцати километрах.

— Тридцати? Как же вы туда добираетесь?

— На велосипеде.

— У Тараса Максимовича велосипед с моторчиком, Евлампий Гаврилович, — вмешался в разговор Чупырин. — Знаете, такой моторчик есть, «Иртышом» называют.

— Поразительно! Поразительно! Надо же так…

— Вот послезавтра поеду опять, — просто сказал Чуев.

— Позвольте, любезный Тарас Максимович, — развел руками Бочкин. — Как же это тридцать верст ехать на велосипеде под палящими лучами солнца в нашем с вами возрасте…

— Зачем же под солнцем, — сказал Чуев, вспомнив, что полковник просил его учесть, не будет ли кто-нибудь выспрашивать его о предстоящих отлучках. — Не под солнцем. Я обычно выезжаю рано утром, попадаю на место до жары, а на другое утро — в обратный путь.

Бочкин понимающе закивал головой и, подумав, сказал:

— Я бы ни за что не решился на такую экскурсию! Нет! Хоть озолоти, не отважился бы. — Он несколько раз вздохнул, покачал головой и стал вытирать платком вспотевший лоб.

Чупырин со скучающим видом сидел на диване и чистил перочинным ножиком ногти. Чуев повернулся к нему и спросил, каковы его успехи в цветной фотографии. Чупырин, по обычаю, начал врать о несуществующих достижениях.

Бочкин тем временем внимательно осматривался. Сорок лет прошло с тех пор, как он первый раз посетил эту комнату вместе с Родсом. Потом был один и разговаривал с женой Чуева. Заглянул сюда и совсем недавно. Но в последний раз, боясь быть застигнутым, не успел всего осмотреть как следует. Теперь его глаза бегали по вещам и книгам. Он спохватился, когда Чупырин уже прощался с Чуевым, вскочил с дивана и в многословных выражениях начал изливать перед учителем свое восхищение состоявшимся знакомством.

Провожая гостей, Чуев извинился, что дольше не может побыть с ними, так как должен еще просмотреть снимки своих подшефных фотолюбителей.

— Пожалуйста, пожалуйста, — лепетал Бочкин, заглядывая в глаза Чуева, и на прощанье ухитрился еще раз схватить его руку и пожать.


Оба в соломенных шляпах с широкими полями, легко и небрежно одетые, с походными мольбертами и палитрами, капитан Ермолин и лейтенант Ершов были похожи на художников, избравших местом для писания пейзажей Спиридоновский лес.

Они на велосипедах рано утром выехали из города, успели объехать лес, никого не встретив, и остановились на отдых на опушке леса, поблизости от того места, где Ершов видел неизвестного.

Ермолин лежал, заложив руки под голову, закрыв глаза, и держал в зубах былинку. Ершов сидел, не спуская глаз с дороги, вьющейся среди поля. Видны ему были и дома, а особенно белая, похожая издали на стеариновую свечу колокольня церкви села Спиридоново. Тишину нарушало только монотонное постукивание мотора трактора, работавшего на раскорчевке пней в километре от них.

— Николай Иванович, о чем вы думаете? — спросил Ершов, взглянув на капитана.

Ермолин не торопился с ответом. Не спеша, он вынул былинку изо рта, посмотрел на Ершова и проговорил:

— Думаю, Володя, о нашей с тобой работе. Сплошь и рядом мы начинаем разрабатывать какой-нибудь вопрос абсолютно, как говорят, вслепую. Только через какой-то срок обрисовываются контуры, возникают очертания чего-то конкретного, или видишь: попал пальцем в небо…

— Это несомненно, Николай Иванович! Но в этом и заключается искание! Вот ученые, как они…

— Ты подожди «ученые», — насмешливо перебил Ермолин. — Как твое мнение в этом деле, с которым мы крутимся, обрисовались контуры?

— Вы знаете меня, Николай Иванович, — сказал Ершов. Я не хочу, чтобы от этих «попаданий пальцем в небо» раскисало мое сознание, моя воля. Что же касается этого дела, то мне думается, что в нем есть контур…

— А может быть, контур в другом месте, Володя, а мы не видим его пока. Может так быть?

— Может! — утвердительно сказал Ершов.

— То-то и оно!

Ермолин взглянул на часы, потянулся всем телом и сказал:

— Через десять минут трогаемся. Ты едешь в левую сторону, я в правую. Надо успеть к двум часам возвратиться к себе. Взгляни, не видно ли кого на дороге.

Ершов встал на колени и, приложив ладонь к полям шляпы, посмотрел на дорогу, на ближнее поле. Там по-прежнему было полное, безлюдье.

— Пустыня, — тихо сказал он.

Под прикрытием кустов, где они выбрали себе привал, было прохладно, от травы, листьев и земли струился теплый аромат. Ермолина охватывала сладостная истома, и, зная, что надо расставаться с этим покоем, он плотнее прижался к траве. Ершов продолжал просматривать дорогу и чему-то мечтательно улыбался.

— Какое ваше мнение о Лене Марковой? — неожиданно спросил Ершов капитана.

Чуть помедлив с ответом, Ермолин сказал:

— Я видел ее всего дважды по десять минут. Пока ясно одно: красавица! Но что касается ее внутренних качеств, то, мне кажется, о ней говорят много несправедливого… А впрочем, не знаю.

— Мне тоже так думается, Николай Иванович. Напрасно о ней такое мнение создалось! — с твердой убежденностью воскликнул Ершов. В его голосе послышались те же самые звонкие нотки, которые появлялись, когда он защищал то, в чем был твердо убежден.

Прищурив глаза, капитан спросил:

— Ты что, того?…

— Да просто так, — вздохнул Ершов. — Кажется, она хорошая.

Затягивая потуже ремни багажника, на котором был приспособлен мольберт, Ершов вдруг с особенной теплотой подумал о Ермолине и спросил его, почему до сих пор он холостой. Лейтенант давно собирался спросить об этом капитана, и все не было подходящего случая.

— Не будем затрагивать эту тему, Володя, — мягко сказал Ермолин.

У него была девушка, ставшая потом женой. Но во время войны она оказалась одной из тех женщин, о которых поэт Симонов сказал: «…вы за женщину, жену, себя так долго выдавали…»

Ермолин вздохнул и сильным рывком поднялся на ноги.

— Пора, Володя, в путь! Засеки время, и через семьдесят минут встретимся здесь же. Смотри, будь осторожен и внимателен!

Они разъехались.

Ершов невольно обернулся: широкая спина Ермолина в белой рубашке мелькала, как сигнал, среди зелени кустарника и коричневых стволов сосен.

Спиридоновский лес не менее сорока квадратных километров. Почти на равные две половины его разделял старый Сопиловский тракт, которым много лет не ездили, и колея, выбитая когда-то колесами телег, местами сгладилась, заросла травой. В северной части леса было много небольших, но топких болот.

Минут сорок Ершов ездил по своему участку. Мягко шелестела прошлогодняя хвоя под колесами велосипеда. Ехать было трудно, приходилось объезжать поваленные деревья и торчащие обломки сучьев. Ершов зорко посматривал вокруг, но все было одно и то же, лес казался вымершим, и только иногда тишина нарушалась слабым шорохом в вершинах деревьев. И вдруг в этой, казалось, застывшей тишине послышались испуганные детские крики.

Ершов прибавил скорость и, лавируя между стволов, понесся прямо на голоса. Вскоре он увидел пятерых деревенских ребятишек не старше десяти лет. Они с отчаянием бегали вокруг небольшого зеленого болота, в самом центре которого белело лицо светло-русого мальчика. Он что-то кричал, но голос не был слышен в тревожных криках его приятелей. Утопающий барахтался в трясине.

— Дяденька, помогите, Лешка тонет! — в один голос закричали ребята.

Ершов спрыгнул с велосипеда, быстро отстегнул ремень багажника, пристегнул к нему ремень, выдернутый из пояса брюк, и метнул в болото. Только с третьего раза утопающий сумел схватить конец ремня. Ершову казалось, что вот-вот лопнет ремень или разожмутся пальцы мальчика, и тогда конец. Но Леша все же был спасен.

Ребята обступили Лешу, стали снимать с него грязную и мокрую одежду. А один моментально стащил с себя белую рубашонку и стал вытирать его лицо.

Когда все успокоились и сам виновник происшествия смотрел уже веселее, хотя по-прежнему был бледен, Ершов спросил, как все это произошло. Ему указали на сосну, росшую на берегу болота. Нижний сук сосны висел надломленным и касался болота. Леша, который среди одногодков считался храбрецом, забрался на этот сук и, вися на руках, стал перебираться к концу его, уверяя приятелей, что сук изогнется и он пятками ног дотянется до трясины. Рассказывали все это ребята, а сам Леша сидел на лужайке в одних трусах, скрестив на груди руки и, насупившись, смотрел на зеленую гладь болота.

Ершов взглянул на часы и бросился к велосипеду — давно уже прошло время для встречи с Ермолиным. Пока привязывал, к велосипеду мольберт и ящик, успел спросить ребят, не встречали ли они в лесу человека в сером костюме с палкой, и выяснил, что ребята дальше этих болот не ходят. Ершов попрощался, потрепал по голове Лешу и вскочил на велосипед.

К удивлению Ершова, на условленном месте Ермолина еще не было. Сверх положенных семидесяти минут прошел час. Не мог же Ермолин уехать в город! Постепенно возникало беспокойство: не случилось ли что с капитаном? Ершов вынул записную книжку, авторучку и написал записку: «Ничего с моим пейзажем не получилось. Только краски перевел напрасно. Поехал на тот участок, который облюбовали вы. Ждите меня здесь». Положив записку под куст так, чтобы Ермолин ее обязательно заметил, Ершов сел на велосипед и поехал тем путем, по которому сначала отправился Ермолин.

Уже двадцать минут блуждал лейтенант в поисках товарища. Кричать он остерегался, и гнетущее беспокойство все больше и больше овладевало им. Прошло еще несколько минут, и вот, миновав заросли орешников, Ершов остановился, ухватившись рукой за дерево. Впереди что-то белело. Приглядевшись, Ершов определил: лежит Ермолин. «Любит подремать капитан», — подумал он и, оттолкнувшись от дерева, поехал.

Но капитан Ермолин не дремал — он был мертв. Раскинувшись во весь рост, лежал на траве; лицо его чуть желтее окровавленной на груди рубашки, а глаза широко открыты и устремлены со странным удивлением на кусок голубого неба, видневшегося в просвете деревьев.

Ершов бросил велосипед и кинулся к трупу. Еще не веря случившемуся, он крикнул:

— Николай Иванович!

Его возглас раздался в тишине одиноко и печально. Он дотронулся до пояса капитана — оружие было на месте, Ермолин не успел даже вынуть пистолет, чтобы защитить свою жизнь. Велосипед его валялся в стороне. Осматриваясь вокруг, Ершов увидел свежеразрытую землю под корявой сосной и следы чьих-то ног.


Жена и дочь Слободинского находились на даче. Он только что возвратился из Дома культуры и теперь в мягких домашних туфлях и оранжевой пижаме расхаживал по квартире, поджидая Адамса. Днем Слободинский привез к себе вещи шефа, надежно их спрятал, отдельно убрал врученные ему деньги.

В столовой был сервирован ужин на двоих, и Слободинский с нетерпением посматривал на большие стенные часы, показывающие восемь вечера.

Дверь в прихожую Слободинский держал открытой, чтобы сразу, как только услышит звонок, впустить гостя, не задерживая его на крыльце и лишней секунды. Днем шеф потребовал у него на всякий случай ключ от квартиры. У Слободинского имелся запасной, но ему не хотелось доверять ключ, и он сослался на жену, которая в спешке якобы захватила ключ с собой.

Квартира Слободинского была обставлена богато: плюшевые портьеры, ковры, мебель красного дерева, кожаные кресла, дорогие картины и масса всевозможных безделушек, которые систематически покупала жена, страстная поклонница изящных вещичек.

Раздался звонок. Слободинский бросился в прихожую и, сделав приятную улыбку, открыл дверь:

— Прошу вас, заходите!

Перед ним стоял Кусков. Слободинский от удивления даже отступил.

Кусков закрыл за собой дверь и защелкнул замок.

— Это я. Уж раз отобрал у меня ключ — открывай сам.

— Вижу. Но я должен ложиться в постель! У меня сердечный приступ…

— Я не задержусь, — решительно — сказал Кусков и первым вошел в столовую. Увидев сервированный стол, весело подмигнул:

— Понимаю твой «приступ!» Супруга отдыхает на даче, а ты ждешь приятельницу! Недурно!.. Впрочем, есть деловой разговор…

Кусков бесцеремонно налил в бокал портвейна, выпил залпом и сел в кресло.

Сдерживая гнев, Слободинский думал над тем, как бы поскорее выставить Кускова.

— Что тебе нужно? — прохрипел он наконец.

— Как хрустальная ваза, разбилась наша дружба, Глеб, — ответил Кусков.

Когда Кусков начинал в таком тоне, Слободинский уже знал — разговор может затянуться. Он зло сказал:

— По-моему, она никогда не была не только хрустальной вазой, но даже и паршивеньким стаканчиком из бутылочного стекла!

— Ты так думаешь? — с мрачной угрозой в голосе спросил Кусков.

— Так! — еще злее ответил Слободинский.

— Какая тебя муха укусила, Глеб? Зачем это? — стараясь быть мирным, заметил Кусков. — Святое чувство дружбы и товарищества, спаянное многолетней общей деятельностью…

— У тебя ко мне что? — не в силах больше сдерживаться, спросил Слободинский и, вспомнив о спрятанной женщине, выпалил: — Забирай свою бабу и убирайся отсюда!

— Ах так! — вскрикнул Кусков и стукнул кулаком по столу. Посуда на столе зазвенела. — Тогда знай, что это не кто иная, как жена того Орлова, который написал о нас! Да, да, она! Она жена того и родственница полковника Орлова из КГБ…

— Орлова? — Слободинский, придерживаясь за стену, сел на стул.

— Не делай удивленные глаза! — спокойно начал Кусков. — Я раздобыл документ от Союза писателей, сделал, говоря короче, и ходил как представитель этой организации к Орловой, чтобы покопаться в записках… Но сорвалось! Она узнала меня. Оказывается, Моршанский давно еще говорил ей, кто я… Словом, узнала и стала следить за мной…

— Ты ходил к Орловой? — побледнев еще больше, спросил Слободинский.

Это было для него неприятной новостью. Он вскочил со стула и забегал по комнате. Потом подбежал к Кускову и зло крикнул:

— Зачем ты это сделал? Кто тебя просил? Почему ты со мной не посоветовался?

Будущее показалось Слободинскому настолько мрачным, что он не мог сдержать стона и, схватившись за голову, опустился в кресло. Пижама пристала к его взмокшей спине, он расстегнул ее и сидел, выставив толстый живот и поскабливая волосатую грудь.

Кусков иронически смотрел на своего приятеля. Выпив еще бокал вина, сказал:

— Вот такие-то дела…

— Зачем ты приволок ее сюда? — жалобно спросил Слободинский.

— А куда я ее мог деть, если она следила за мной до самого твоего крыльца, — равнодушно ответил Кусков.

Услышанное было новым ударом. Слободинский вскочил и, разъяренный, приблизился к Кускову.

Кусков предостерегающе выдвинул ногу в ярко начищенном сапоге и сказал:

— Вот что! Я вижу, тебе некогда, дама с минуты на минуту может прийти… Мне до этого нет дела! Выкладывай пять тысяч. Есть возможность раздобыть записки Орлова, а с Орловой я сам разделаюсь…

— Ну, знаешь… — начал Слободинский, сжав зубы.

— Ничего не хочу знать! Мне терять нечего, а ты отлично представляешь, чем все это может кончиться.

— Ты подлец! — побледнев, крикнул Слободинский.

— Это еще как сказать! — возразил Кусков. — В твоем положении следует быть сообразительней, Глеб Александрович… Ты свой престиж можешь уронить в такую вязкую грязь, что не дай боже!

Слободинский готов был убить Кускова. Злоба кипела в нем, он чувствовал, что не выдержит.

— Жду минуту! — Кусков отогнул край рукава рубашки и уставился на циферблат часов.

— Нет у меня денег. Делай что хочешь! Я тут ни при чем! Признаю ошибки, буду отвечать в партийном порядке… Но вымогательством ты меня больше не возьмешь…

— Думаешь, разговор будет только в партийном порядке? — спросил Кусков и засмеялся: — Ты забыл об уголовном порядке, дружок.

Кусков встал, выпил еще вина и направился к выходу.

— Подожди! — закричал Слободинский.

Через три минуты Кусков вышел от Слободинского, унося в кармане пять тысяч новенькими хрустящими бумажками.

Слободинский, обхватив голову руками, думал. В его мозгу бешено билась мысль: «Убить, убить Кускова!»


Наступил вечер. Но в управлении КГБ многие сотрудники находились на своих местах. Не хотелось идти домой после короткого оперативного совещания, проведенного генералом в связи с убийством Николая Ивановича Ермолина. Пока никто не знал обстоятельств гибели капитана, но бесспорно, что Ермолин погиб от руки врага. Судебно-медицинская экспертиза констатировала смерть от пулевого ранения в область сердца. Выстрел был произведен из бесшумного пистолета отравленной пулей.

Ершов после возвращения сидел в кабинете в глубоком раздумье. Хотя его никто не осудил за помощь утопавшему мальчику, но сам он считал себя виновным в гибели Ермолина. Если бы не задержался у болота с ребятами, возможно, подоспел бы вовремя… Особенно больно было потому, что только за последние дни, с того времени, как начались поиски Пилади, возникла между ним и Ермолиным настоящая дружба.

Карандаш, зажатый в руке, скользил по листу бумаги. Все чувства хотелось выразить в стихотворении. Ершов быстро написал: «На смерть боевого друга»…

Дверь открылась, вошел Орлов. Лицо его было задумчиво и строго. Ершов встал. Орлов подошел к столу, мельком посмотрел на листок бумаги, поднял глаза и тихо сказал:

— Через полчаса вместе с лейтенантом Голиковым отправляетесь на операцию. Вы — старший! Будьте особенно осмотрительны.

— Слушаюсь, товарищ полковник! — ответил Ершов.

Орлов повернулся и пошел. У двери он остановился и проговорил:

— А стихотворение все же допишите…


В доме Бочкина тихо. Только иногда раздавались шаги старика да слышалось, как мимо окна пробегала овчарка. Чупырин боялся собак, ему казалось, что овчарка сорвется с цепи и вбежит в дом. Чтобы отвлечься от этой мысли, он начал старательно переписывать страницы, наполненные скучными рассуждениями о первых днях фотографии в России.

Дверь открылась, и вошел Адамс. При виде незнакомого человека Чупырин встал, но тот кивнул ему на стул, а сам сел по другую сторону стола.

Чупырин не отрываясь смотрел на Адамса.

— Что вы уставились на меня?

Чупырин смутился, покачал зачем-то головой и опустил глаза.

— Не смущайтесь, — продолжал Адамс, подавая руку. — Давайте знакомиться: Василий Петрович Захаров, заместитель директора издательства «Искусство».

— Серафим Чупырин.

— Прибыл из Москвы специально к Евлампию Гавриловичу Бочкину, — солидно говорил Адамс. — Оказывается, от вас, мой молодой друг, зависит, как скоро мы получим рукопись… Не думайте, что я тороплю, но сколько вам потребуется дней, чтобы все закончить? Садитесь, что же вы стоите!

— Право, не знаю, — опускаясь на стул, в смущении сказал Чупырин. — Я только два часа в день переписываю… Кроме того, неизвестен объем работы. Евлампий Гаврилович дал только часть рукописи…

— О, не беспокойтесь! Она полностью готова! — воскликнул Адамс и, перейдя на шепот, продолжал: — У вас действительно прекрасный почерк! Старик просто влюблен в него! Вы понимаете: это, конечно, каприз, можно бы нанять машинистку. Но с капризом старого человека нельзя не считаться…

Адамс взял со стола несколько листов, написанных Чупыриным, и, полюбовавшись почерком, положил их на место.

— Если бы я целый день здесь работал, — робко начал Чупырин, — тогда другое дело… Герман Петрович даже в отпуск не дает уйти.

— Знаю я вашего Германа Петровича. Он мой старый друг, — произнес Адамс. — Он все такой же чудак?

— В каком смысле?

— Ну, так же чуть свет приходит в свое конструкторское?

Чупырин улыбнулся и кивнул головой.

— Но при всех его чудачествах, — внушительно сказал Адамс, — он прекрасный человек, и я его глубоко уважаю! Что если завтра я приду на завод и попрошу, чтобы он вас освободил от работы на несколько дней?

— Не знаю, получится ли что…

— Попробуем! — уверенно заявил Адамс. — Завтра обязательно увижу Германа Петровича. Но только вы ему не говорите, что разговаривали со мной. Хорошо? Пусть это будет для него приятной неожиданностью!

— Хорошо.

— Да, поработали мы с Германом Петровичем в свое время! — произнес Адамс.

Адамс встал, закурил и, пристально глядя на Чупырина, спросил:

— А вы, Серафим, не откажетесь выполнить мою просьбу?

— Если в моих силах, то с удовольствием!

— У нас, москвичей, принято делать друзьям подарки, причем сюрпризом.

— Это приятно!

— Именно! Так вот, я привез для Германа Петровича замечательную готовальню. Я хочу, чтобы вы положили ему в стол… Пусть он завтра откроет ящик стола и… сюрприз!

— Могу, но для этого на завод надо идти в пять часов утра, чтобы успеть до его прихода, — наморщив лоб, проговорил Чупырин.

— Да, это действительно неудобно, я понимаю, — нахмурился Адамс и вдруг, схватив Чупырина за плечо, оживленно проговорил: — Прекрасная идея! Что если вы сейчас сходите на завод?

— Могу!

— А вас пропустят? Еще не поздно?

— У меня круглосуточный пропуск и есть запасной ключ от бюро, — похвастался Чупырин.

— Но, очевидно, двери бюро опечатываются на ночь?

— Нет! — ответил Чупырин. — Вот когда мы работали в здании заводоуправления, тогда дверь опечатывалась, а теперь мы временно на территории завода находимся…

— Замечательно! Сколько вам потребуется, чтобы дойти до завода и вернуться сюда? — Адамс взглянул на свои часы.

— Час пятнадцать минут, самое большее. А зачем возвращаться?

— Обязательно приходите! — Адамс взял Чупырина за руку и пожал ее. — Завтра, мой дорогой, я вас, может быть, не увижу, а мне необходимо серьезно поговорить с вами.

Поговорить? — удивился Чупырин.

— Да. Мне Евлампий Гаврилович рассказывал о вас. Хотите жить и работать в Москве?

Чупырин покраснел. Затрагивалась самая сокровенная его мечта.

— Вам, с вашей исключительной внешностью, только и жить в столице! — продолжал Адамс. — Если вас одеть у лучшего портного, словом, как картинку, то такого быстро заметят и пригласят сниматься в кино… В общем, приходите через час пятнадцать минут, мы поговорим подробно… Я сию минуту!

Адамс вышел из комнаты.

Чупырин закрыл глаза и ущипнул себя за кончик носа. Нет! Он не спит! Наконец-то дождался счастливого случая. Он не заметил, как возвратился Адамс.

— Вот готовальня для Германа Петровича, — спокойно сказал Адамс. — Она запломбирована, и пусть завтра он сам откроет ее. Эта готовальня имеет втрое больший набор различных предметов. Положите ее в стол и немедленно возвращайтесь. Смотрите, не уроните дорогой. Это вещь большой ценности. Мечта конструктора!

Чупырин встал и опустил в карман брюк готовальню. Адамс сам проверил, надежно ли она положена, и, пожав руку, сказал:

— Буду благодарен за аккуратное выполнение моей просьбы. Хочу вас еще предупредить, чтобы вы не задерживались. Может встретиться знакомая девушка, увлечь болтовней…

— Не беспокойтесь! Все сделаю, как нужно!

Выпроводив Чупырина из комнаты, Адамс сел к столу, смахнул рукопись на пол и улыбнулся. «Ну, кажется, все на ходу, — размышлял он, — Удача на сей раз сопутствует мне. Интересно знать, кто был вооруженный художник в лесу? Очевидно, отпускник офицер, любитель живописи…»

Вошел Бочкин.

— Выпустили? — спросил Адамс.

— Помчался, как настеганный, — усмехнулся Бочкин.

— На редкость глупый парень! Просто противно! — сказал Адамс. — Мордочка у него, правда, смазливенькая. Но стопроцентный дурак. Я рад: Чупырин всецело ваша заслуга. Я доложу Родсу, и он, возможно, не забудет вас своими милостями… Интересно, знает ли Чупырин о сегодняшних испытаниях на заводе?

— Я прощупывал его, — ответил Бочкин. — Не выходил он днем из конструкторского. — Посмотрев на свои золотые часы, спросил: — Ты, Жорж, хотел идти на прогулку.

— Что вы! Какая прогулка! Надо обдумать еще многое.

На этот раз Лена отправилась к Бочкину через рощу. Более длинный путь она избрала потому, что до назначенного часа оставалось еще время и, кроме того, ей не хотелось, чтобы посторонние глаза заметили ее на Овинной улице.

С опушки рощи был хорошо виден дом старика. Лена посмотрела на часы и решила выждать несколько минут, прячась за стволами сосен. Если бы она не сделала этого, то непременно бы столкнулась с Чупыриным, который вышел из калитки и быстро пошел по улице.

В тот вечер, когда Лена неожиданно встретилась с Чупыриным у аптеки, она обо всем немедленно рассказала Орлову. К сообщению он отнесся с интересом и разделил ее сомнение в правдоподобности истории с перепиской какой-то рукописи. Хвастливый старик едва ли умолчал бы об этом.

Вполне естественно, что, увидя Чупырина, на этот раз воровски выскользнувшего из дома Бочкина, Лена загорелась желанием узнать, куда он так спешит. Она вернулась в рощу и быстро выбежала на Овинную улицу с другого ее конца. Чупырин уже свернул на Линейную улицу и шел по-прежнему торопливо. Было ясно, что он идет не домой. Миновав несколько улиц и переулков, Лена догадалась: Чупырин направляется на завод. Девушка начала беспокоиться. «Для чего он идет туда в неположенное время?» У заводского забора Чупырин остановился, посмотрел на часы и вошел в проходную будку.

Минутой позже туда вошла и Лена. Она предъявила пропуск и ничего не ответила вахтеру, шутливо сказавшему, что конструкторы, видимо, собираются работать ночную смену. Чупырин шагал к конструкторскому бюро.

«Что ему нужно там?» — размышляла Лена, идя по аллее в тени деревьев, чтобы Чупырин не заметил ее. Но он и не думал оглядываться, вбежал по лестнице и стал отпирать дверь. «У него даже есть ключ!» — удивилась Лена.

Как только Чупырин скрылся в бюро, Лена тоже подбежала к лестнице и осторожно поднялась к полуоткрытой двери. Ей было видно, как Чупырин подошел к столу главного конструктора, выдвинул средний ящик и, вынув из кармана продолговатый черный предмет, осторожно положил его туда. Потом он задвинул ящик, посмотрел на часы, поправил свесившиеся на лоб волосы и направился к выходу.

Сначала Лена хотела встретить Чупырина у двери, но передумала и присела за большим плетеным коробом на площадке, стараясь не дышать. Ей слышно было, как он запер дверь и, насвистывая, побежал с лестницы. Дождавшись, когда Чупырин скрылся в тополевой аллее, она бросилась вдогонку, решив задержать его в проходной с помощью вахтера. Это не удалось. Она запнулась и упала, ударившись о землю коленом. Тут же поднялась, но уже не могла бежать.

В проходной Чупырина не было. Лена вышла на улицу и увидела его долговязую фигуру далеко впереди. Нечего было и думать догнать Чупырина… С трудом сделав несколько шагов, она в отчаянии крикнула:

— Чупырин, обожди!

Он остановился, посмотрел в ее сторону, но тут же повернулся и пошел дальше. Она хотела снова позвать его, но в этот момент вокруг фигуры Чупырина образовалась яркая вспышка, и Чупырин рухнул на землю.

Когда Лена подошла, он уже был мертв и лежал, раскинув руки.

Сбегались люди. Еще раз взглянув на мертвеца, Лена подумала: «Смерть не от пули!» И тут внезапная мысль осветила ее сознание: «Он что-то принес на завод!» И, уже не обращая внимания на боль в ноге, поспешно направилась к заводу.

— Ключи от конструкторского! Скорей туда! — крикнула Лена в проходной будке и, морщась от боли, схватилась рукой за вахтера, — Чупырин что-то принес туда…

У двери бюро Лена отстранила рукой открывавшего замок вахтера, взялась за скобку и, взглянув на побледневшие лица сопровождавших ее людей, сама бледная как полотно, приказала:

— Никто не входите!

Она подбежала к столу главного конструктора и выдвинула ящик. В нем лежала большая готовальня и несколько остро отточенных карандашей. В растерянности Лена дотронулась до готовальни и приподняла ее. Тяжесть готовальни была неестественной. Вдруг Лена услышала, шипящий звук. Она наклонила голову к готовальне. Звук исходил оттуда. Замешательство ее кончилось. Лена схватила готовальню и, держа ее на вытянутых руках, бросилась к выходу.

Она бежала в сторону опытного поля, подальше от заводских корпусов. Пробежав несколько десятков метров, почувствовала, что дальше двигаться не может, бросила готовальню насколько могла вперед и упала. Несколько человек подбежали к девушке. Лену подняли на ноги, спрашивали, что произошло, но она только тяжело дышала, уронив голову на грудь седоусого вахтера.

Там, куда Лена швырнула готовальню, показалось голубоватое сияние и вспыхнуло ослепительное пламя, разбрасывая вокруг тысячи искр.


Против входа в комнату Чуева находилась фотолаборатория. Через небольшое окошечко с красным стеклом можно наблюдать за комнатой, если дверь в нее открыта. Подготавливаясь к засаде в доме Чуева, уехавшего утром в колхоз, Ершов и Голиков сняли с петель дверь комнаты и поставили ее в кухне.

Как только немного стемнело, они прошли в лабораторию и заперлись. В доме было тихо. Разговаривали шепотом.

Оба впервые участвовали в подобной операции и чувствовали себя напряженно. В лаборатории пахло сыростью и химикалиями. Помещение, видимо, не проветривалось.

Прошло с полчаса. Ершов, стоявший у окошечка, заметил луч карманного фонаря, приставленного снаружи к стеклу окна комнаты. Луч обшарил стены, несколько задержался на проеме двери и погас.

— Пришли, — шепнул Ершов. Голиков приблизился к окошечку, и Ершов почувствовал на своей щеке его тихое дыхание.

Прошло минуты две или три. Звякнуло стекло, послышался слабый треск, рама распахнулась, и неизвестный показался на подоконнике. Слышно было, как он спустил на пол ноги и закрыл раму. Затем скользнула по проволоке штора, закрывшая окно, и зажегся фонарик. Невозможно было разглядеть проникшего в комнату, ясно было только, что человек небольшого роста. Но вот рука, державшая фонарь, изменила положение, и луч выхватил из темноты лицо. Ершов узнал Бочкина. В темноте лейтенант схватил руку Голикова и крепко пожал ее. Это значило: все в порядке.

Бочкин, освещая перед собой фонариком, осмотрел выход из комнаты, посветил в коридор, потрогал за скобу дверь фотолаборатории и вернулся. Действовал он спокойно. Подойдя к письменному столу, опустился к ящику.

Было слышно, как шлепаются выбрасываемые на пол журналы. Вот Бочкин слабо вскрикнул и поднялся на ноги. В руках у него был какой-то журнал. Он положил его на стол и, освещая страницы, стал перелистывать. Долго и внимательно старик что-то рассматривал, потом поворчал себе под нос и минуты две, сидел задумавшись. Затем принялся осматривать письменный стол, книжные полки, заглянул даже в футляр стенных часов, вставал на стулья и смотрел за картинами.

Поиски скоро утомили Бочкина. Он сел в кресло перед столом, сидел некоторое время неподвижно, а потом начал водить лучом фонаря по стенам комнаты, потолку. Когда луч касался его лица, видно было, насколько оно расстроено. Судя по всему, Бочкин отчаялся в чем-то и опять взялся за журнал, рассматривая все одну и ту же страницу.

«Что он там увидел?» — недоумевал Голиков.

— Начали, — шепнул Ершов, и рука его потянулась к задвижке двери лаборатории.

Когда в кабинете вспыхнул свет, Бочкин даже икнул от неожиданности и выронил на пол фонарик.

Голиков между тем взял со стола журнал, который с таким вниманием рассматривал Бочкин. Это был пожелтевший от времени номер «Фотографических новостей» за тысяча девятьсот двенадцатый год. Журнал был раскрыт на странице, которую занимал снимок группы лиц, сфотографированных при посещении фотовыставки одним из членов царского семейства. Среди фамилий под снимком была и фамилия Бочкина Е. Г.


Адамс условился встретиться с Бочкиным на Советской улице около кинотеатра «Звезда». Сюда старик должен был прийти с тем, что ему удастся достать в доме Чуева. Не случаен был выбор Адамса — Советская улица самое высокое место, а из сквера от кинотеатра отлично видна восточная часть города.

Адамс стоял в тени, прислонившись к рекламному щиту, беспрерывно курил и с раздражением посматривал на оживленных людей, толпившихся у ярко освещенного входа в кинотеатр. Истекли все положенные сроки, а грандиозный пожар на номерном заводе, который он рассчитывал увидеть отсюда, не начинался. Вместо моря бушующего огня тысячами спокойных электрических огней сверкали улицы.

Разговор двух мужчин о каком-то происшествии у номерного завода заставил Адамса на шаг приблизиться к ним, но ему не удалось услышать дальнейших слов — их заглушила веселая музыка, раздавшаяся из репродуктора как раз над его головой. В смятении Адамс посмотрел на часы — истекло и время, назначенное Бочкину.

Адамса обуял страх. Он отошел на менее освещенное место и сел на свободный конец скамейки под деревом, рядом с тремя девушками.

Прошло еще полчаса, а Бочкин не появлялся. Адамс понял, что его расчеты не оправдались. Но это еще не означало, что ему надо складывать оружие. Только в этот момент он по-настоящему оценил правильность своей линии, начав одновременно действовать и за спиной Дезертира, и за спиной Ксендза.

Тут ему пришла, в голову спасительная мысль: воспользоваться предложенным Ксендзом надежным убежищем. Он отсидится, а потом снова начнет действовать, выполняя программу, намеченную Родсом.


Той же ночью Орлов допросил Бочкина. Старик вошел в кабинет с невинным видом и даже, можно сказать, с глуповатым выражением на лице. Он остановился у двери, придерживаясь за стул.

— Проходите, садитесь, — сказал Орлов. — Как вы объясните свой визит в дом Чуева?

— Что же я вам скажу, — продолжая стоять, проговорил Бочкин. — Помешан на фотографии с молодых лет, по совести говоря… Прознал я, признаюсь, что дом Чуева своего рода музей фотографии, и вот желание проникнуть туда овладело моим сознанием… Я познакомился с учителем, услышал, что в эту ночь его не будет дома… Ну и решился. Это ведь все равно, как лунатик ходит, по краю кровли… Я ничего не украл, даже осмотреть всего не успел, как вдруг меня забрали… Что я еще могу сказать? Я вообще человек мягкий, но сейчас возмущен и вынужден заявить: беспричинно задерживая меня, вы нарушаете революционную законность. Меня, в крайнем случае, лечить надо…

— В который раз вы проникаете в дом к Чуеву? — спросил Орлов, посматривая на Бочкина.

— Первый, — без смущения сказал старик.

— Может быть, забыли?

— Ну что вы, — заулыбался Бочкин.

— Чупырина Серафима знаете?

— Как же не знать! Он меня познакомил с Чуевым. Господь бог наградил этого милого юношу Серафима чудесным даром красиво писать, и вот он переписывал книгу мою набело…

— Какую книгу?

— Я написал…

— Вы написали книгу? — как бы ничего не зная, удивился Орлов.

— Да. «Записки старого фотографа».

— Когда вы видели Чупырина в последний раз?

— Вчера вечером. Он перепиской у меня занимался, а потом ушел. Куда ушел, мне неведомо! Человек молодой, красавец, мало ли притягательных моментов для него…

Орлов с интересом смотрел на Бочкина и старался понять, что заставляет его лгать и изворачиваться.

— Больны вы или симулируете, это специалисты скажут, — спокойно проговорил Орлов. — Я бы лично посоветовал. рассказать все чистосердечно. Так будет лучше.

— Дело ваше, — сказал Бочкин. — Я за себя не беспокоюсь!

— Орлов встал, прошелся по кабинету и, подойдя к Бочкину, сказал:

— Не будете ли вы любезны объяснить некоторые детали из жизни ваших родственников?… Я имею в виду Адамсов… Не выскажете ли вы свое мнение о том, кто усыпил на днях вашего Пиона?…

Стул, на который опиралась рука Бочкина, стронулся с места, как будто внезапно приобрел способность самостоятельно двигаться. Наивное выражение, которое так старательно старик изображал на лице, сменилось крайней растерянностью.

Но Бочкин быстро справился с собой и сказал:

— Дело ваше. Я ничего не знаю ни об Адамсах, ни об усыплении собаки.

— Да, это наше дело, — подтвердил полковник и вызвал дежурного, чтобы тот увел Бочкина.


Не случайно Слободинский всеми средствами держался за свою квартиру в башне бывшего монастыря. Еще в молодости он познакомился, а впоследствии сдружился с архитектором реставрационных мастерских Стратилатовским, который до него жил в этой башне более двадцати лет. Он оборудовал ее под квартиру в первые годы Советской власти. Трудно сейчас сказать, что связывало, пожилого архитектора с молодым Слободинским. Но только одному Слободинскому Стратилатовский доверил тайну — показал найденное им начало подземного хода из монастыря под рекой Ужимой на Таманную гору. Начинался ход из южной башни, и, устраивая себе квартиру, Стратилатовский довольно хитро замаскировал вход в подземный коридор. Полностью подземного хода, как такового, по-видимому, не существовало уже давно. Сохранились только выложенные известняком узкие проходы высотой в два метра и камера, в которую Кусков заточил Анну Александровну. Продолжение хода было отрезано обвалившимся и слежавшимся грунтом. Стратилатовский заверил Слободинского, что кроме них нет ни одного человека, который знал бы, где начинается подземный ход. Что же касается монастырских записей по этому поводу, то он их добыл в свое время и уничтожил. После смерти Стратилатовского в тайну его квартиры Слободинский посвятил Кускова, и он там не раз отсиживался, когда угрожали неприятности.

При первой же встрече с Адамсом Слободинский похвастался убежищем, не рассчитывая, что Адамсу придется им воспользоваться. Он не подумал о том, что камера в подземелье занята женщиной. Когда Адамс, не дождавшись Бочкина, пришел и настоятельно потребовал спрятать его, Слободинский сначала растерялся, но быстро нашел выход из положения. Он предупредил Адамса, чтобы тот не открывал железную дверь, за которой находится его сумасшедшая родственница, смерть которой, видимо, наступит в ближайшие дни.

Слободинский быстро собрал ему постель, еду и питье, и не успел Адамс как следует понять манипуляции хозяина около железного шкафа, как перед ним открылся узкий проход и лестница с широкими каменными ступенями. Спускались вниз по лестнице не менее пятнадцати метров, освещая путь электрическим фонарем. Дальше Слободинский не пошел. Он передал Адамсу его вещи и сказал:

— Еще раз прошу: не заглядывайте за дверь, чтобы не портить себе настроения… И давайте условимся: если возникнет какая-нибудь опасность, лампочки в проходе и в камере мигнут несколько раз. Но будем надеяться, что сигнала не потребуется…

В тоне, которым были сказаны эти слова, Адамсу почувствовались покровительственные нотки, и он грубо проговорил:

— Вы утром узнайте, появился ли в своем киоске старик. Если киоск будет закрыт, постарайтесь осторожно выяснить, что с Бочкиным. Соберите точную информацию о том, что произошло на вашем заводе…

— Я все понял, — сухо ответил Слободинский.

— Постойте! — Адамс поднял руку. — Когда мне в этой мышеловке надоест сидеть, как из нее выбраться? Здесь можно задохнуться?

— Выбраться можно только с моей помощью, — ответил Слободинский. — Задохнуться невозможно. Вентиляция работает хорошо.

— Но если с вами что случится?

— Боже избави! Вы не беспокойтесь. Переспите ночь, а днем я приду с интересующими вас сведениями.

— А вдруг вы не сможете прийти… Есть возможность, выбраться? — беспокоился Адамс.

— Такой возможности нет. Выход сюда только через квартиру.

Адамс колебался. Слободинский подметил растерянность своего шефа — слишком дрожал фонарь в его руке — и предупредительно спросил:

— Может быть, излишне прятаться? Побудете в комнатах?

— Идите! Жду с новостями, — сказал Адамс и отвернулся.

Слободинский молча пошел наверх и сразу пропал в темноте…

Адамс постоял, прислушался и двинулся дальше. Он добрался до того места, где под сводчатым потолком светилась маленькая электрическая лампочка. Тут стояла раскладная койка. Только теперь он почувствовал сильную усталость и прилег. Сразу вспомнилось пережитое за день, так сильно насыщенный событиями. Оказавшись в этом каменном мешке, Адамс еще отчетливее понял: получился провал. Больше всего тревожило поведение Бочкина. Хватит ли у старика выдержки, чтобы не развязать язык? За молчание Чупырина он не беспокоился: при всех обстоятельствах авторучка должна выполнить свое назначение… Другое дело убийство в лесу. Не было сомнений в том, что убитый им был или офицером или оперативным работником милиции, а то и контрразведки. Адамс не допускал мысли, что его появление в лесу связано с ним… Он старался внушить себе, что все это только случайное стечение обстоятельств, что проезжавший из простого любопытства заинтересовался им, когда он выкапывал свои вещи…

Адамс вспомнил предупреждение б безумной женщине. Деятельное начало пробудилось в нем: он встал и, освещая впереди себя фонарем, отправился разыскивать железную дверь.

…Анна Александровна с трудом разомкнула веки. Беспрерывный звон в ушах и сверлящая боль в голове измучили ее. Временами ей казалось, что сейчас разом все оборвется и наступит конец. Но вот раздались какие-то посторонние звуки. Всмотревшись, она увидела мужчину, стоявшего возле нее. Лицо его показалось знакомым. Она пыталась припомнить, где встречала этого человека, но не могла.

Анна Александровна шевельнула губами, а потом слабым голосом спросила:

— Вас тоже сюда посадили?

Вид этой женщины, обессиленной до такой степени, что она была не в состоянии даже приподнять голову, несколько смутил Адамса. Всматриваясь в черты ее лица, в ее большие провалившиеся глаза, обведенные глубокими тенями, Адамс не увидел того, что обычно бывает присуще людям, потерявшим рассудок. Смутное подозрение шевельнулось в нем, но, увидя, что ему не угрожает опасность, он вынул руку из кармана, которую держал на курке пистолета, и спросил:

— Кто вы?

Проникнувшись внезапным, доверием к этому новому человеку, Анна Александровна кратко рассказала, как она сюда попала. Он не мог не верить ей, и для него стало очевидным: Слободинский обманул его. Адамс несколько раз пытался спрашивать о надежности его положения, и тот неизменно отвечал: положение прочное, ему доверяют… Что же заставило Слободинского скрыть истину? И тут Адамс: припомнил, каким алчным огнем загорелись глаза Слободинского, когда он увидел деньги, привезенные Адамсом… Ради денег он не рассказал всего!

Адамс сел на пол около Анны Александровны и задумался. Вид его был пришибленный, и, посмотрев, на его склоненную голову, Анна Александровна еще более уверовала, что это такой же несчастный, как и она…

— Вы не отчаивайтесь… У вас, есть силы, и вы выберетесь отсюда, — с лаской в голосе, проговорила она. — Кто вы?

— Я инженер. Петров Игорь Васильевич, — ответил Адамс.

— Игорь Васильевич, — повторила она, как бы запоминая.

— Сколько времени вы здесь? — спросил Адамс.

— Не знаю. Какой день сегодня?

— Пятница.

— Он схватил меня во вторник…

— Вы голодны?

— Я не хочу есть…

— Вам давали пищу?

— Воду и хлеба…

Разговор обессилил Анну Александровну. Она лежала с закрытыми глазами. Адамс молчал.

— Вы подождите, я отдохну и расскажу вам о своем сыне… Он у меня хороший мальчик, — не открывая глаз, проговорила Анна Александровна.

Не из чувства сострадания, а рассчитывая еще что-нибудь узнать от этой женщины, Адамс хотел встать и дать ей вина и шоколада. Но она протянула к нему руду с бледными пальцами и удержала на месте:

— Не уходите, Игорь Васильевич… Я все равно, наверное, скоро умру… А вам я должна сказать… Послушайте…

Адамс сел, поджав под себя ноги.

— Вы — советский человек? Коммунист? — спросила она, как-то по особенному пристально взглянув на него.

Адамс сразу насторожился и, приложив руку к груди, ответил:

— Клянусь!

Тогда она положила свои пальцы на его руку и совсем тихо сказала:

— Здесь я обнаружила… Мне кажется, очень и очень важное…

Продолжая смотреть на Адамса, она стремилась проникнуть в душу этого человека. Адамс выдержал взгляд и даже погладил пальцы ее руки. Анна Александровна сказала:

— Когда у меня было больше сил, я осмотрела всю эту катакомбу… Искала выход. И вот обратила внимание на один камень. Он не такой, как все остальные. Но у меня ничего не было. Я отломила дужку ведра и вот этим… — Она с трудом вынула из-под спины железный стержень с загнутыми на концах петлями. — Смотрите, что стало с моими руками… — показала Адамсу ладони, покрытые ранами и ссадинами. — Все скоблила, скоблила, и знаете…

Она, немного подвинувшись, заставила Адамса приподнять уголок тюфяка, на котором лежала. Он сразу увидел камень, не соединенный с остальными. Анна Александровна протянула ему ведерную дужку, но Адамс достал из кармана складной нож и вставил лезвие в щель. Без особых затруднений он поднял продолговатый камень. Теперь Адамс уже не обращал внимания на женщину, ревниво следившую за его движениями. Он действовал быстро и умело. Под камнем в углублении лежала позеленевшая медная коробка. Руки Адамса дрожали. В эти минуты он забыл о своем положении, забыл обо всем — мысли его сосредоточились на находке. Безмолвно он открыл коробку и увидел в ней сверток, запакованный в черную ткань. Ему на колени упал лист хрустящей бумаги. Адамс развернул его и прочитал:

«Во имя отца и сына и святого духа! Я, игумен Павловского монастыря в граде Лучанске, раб божий Аркадий, находясь в здравом уме и твердой памяти, в ведомом только мне одному месте обители сей священной, сохранил от завистливого и жадного взора иноземных врагов Российского государства и святой православной церкви переданные мне на сохранение рабом божиим Николаем Чуевым документы, озаренные светом глубокого познания скрытых сил природы, созданной тобой, Боже.

Тати ночные в образе и подобии человеческом тщетно пытались похитить познанное рабами твоими — иноверцем Адольфом Переро и заблудшим в неверии Николаем Чуевым, которых ты, всемогущий, одарил умом необыкновенным. Они приняли мученический венец, будучи умерщвлены насильственно и без покаяния перед лицом твоим.

Тати ночные духом своим бесовским прознали про доверенное мне сохранение тайны сей и искушали меня, дабы воспользоваться открытием и направить во вред человеческого рода.

Да хранит тайну обитель сия освященная. Да будет мир в человеках и благие помыслы, направленные к тебе, Боже. Аминь!

Аркадий, игумен Павловского монастыря. Июля, 25 дня 1915 г.»


Адамс посмотрел на Анну Александровну. Она как бы ждала этого и прошептала:

— Там две тетради… Одна на русском, другая… Я даже не знаю на каком языке… Взгляните!

Адамс торопливо развернул черную, рвущуюся под его пальцами ткань, и в его руках оказались тетрадь в потемневшем кожаном переплете и записная книжечка в серой клеенчатой обложке. Его пальцы осторожно перелистывали слежавшиеся ветхие страницы записной книжки. Судя по надписи на первом листке, книжка принадлежала Николаю Максимовичу Чуеву. Адамс уже не в силах был сдержать охватившего его волнения и, не желая показать своего состояния, отвернулся от Анны Александровны. Потом он один разберется во всем этом, а сейчас, жадно пробегая глазами записи, читал отдельные места:

«…Наши исследования из области распадения атомов урана, тория, радия, полония и других элементов, радиацирующих на нашей планете, озаряли ярким светом возможность дальнейшего…

…Германская разведка прознала о нашем открытии. Всюду: в Стокгольме, Копенгагене, Амстердаме, Мадриде, Севилье, Париже, Вене — во всех городах мы чувствовали слежку… Работать в этих условиях было очень трудно, почти невозможно.

…Вот Переро и не стало! Мечта его о лаборатории в лесах Сибири так и осталась неосуществленной. Куда мне было отправляться дальше? Я избрал Россию, свою родину. Там зреют силы революции, и туда я понесу сделанное нами.

…Один русский в Берне дал мне явку к товарищу Андрею из Лучанска. Но, прибыв в этот город, верного человека я не застал — он был арестован и сослан на каторгу…

…Щупальцы германской разведки потянулись за мной и в Лучанск.

В городе широко рекламируют приезд какого-то ученого фотографа Честера Родса. Нервы мои настолько напряжены, что я думаю: доклады о фотографии только ширма, а подоплека — по мою грешную душу.

…Жена советует мне воспользоваться услугами ее брата, игумена Аркадия. Из бесед с ним я вынес впечатление, что он порядочный человек…»


Адамс взглянул через плечо на Анну Александровну, но та неподвижно лежала, и лицо ее было спокойно. Убедившись, что она не следит за ним, Адамс продолжал просматривать записную книжку. Он все еще никак не мог поверить, что то, зачем главным образом послан, находится у него в руках. В самом начале шпионской деятельности Адамс поверил в предсказанную ему одним хиромантом удачливость. И на этот раз обстоятельства сложились так, что он еще крепче поверил в свою счастливую звезду. «Кто мог подумать, что все это находится здесь, в каком-то заброшенном монастыре? Правда, Родс просил разузнать о судьбе монаха Аркадия, но особенно, не настаивал на этом…»

На последних страницах Чуев написал о сути открытия и о возможности использования энергии атома. Адамс никогда не углублялся в сущность достижений науки и техники, предпочитая практически пользоваться теми благами, которые они давали… За последнее время люди, распоряжающиеся им, стали требовать обязательного детального изучения почти всего, что имело какое-либо отношение к характеру задания. Однако Адамс не утруждал себя этим, надеялся на свой ум, изворотливость, решительность. Честер Родс перед отправкой Адамса в СССР снабдил его подробной справкой о современном состоянии работ в области использования атомной энергии, но он не стал ее читать и при первой же возможности уничтожил. Так и тут, открыв тетрадь в кожаном переплете, страницы которой заполняли текст на немецком языке, схемы и формулы, он ограничился прочтением первой страницы. Этого было вполне достаточно, чтобы убедиться в следующем: что не удалось добыть многим разведчикам, в том числе и Честеру Родсу, сделано им, Жоржем Адамсом.

— Ну, что вы скажете, Игорь Васильевич? — раздался за его спиной слабый голос.

Адаме вздрогнул, провел рукой по лицу и, обернувшись, стал складывать в медную коробку тетрадь и книжку. Затем, стараясь казаться равнодушным, ответил:

— Вообще трудно что-либо сказать. Я не специалист. Я — инженер-строитель… Все же какой-то интерес, может быть, только исторический интерес, эти записи имеют… Сейчас использование атомной энергии шагнуло так далеко, что изыскания ученых, имеющие сорокалетнюю давность, вряд ли могут быть ценными… Во всяком случае, эти старые записи следовало бы передать куда следует…

— Вы это сделаете? — с надеждой в голосе спросила Анна Александровна.

— Не сомневайтесь! Вот только удалось бы отсюда выбраться…

Адамс с коробкой направился к двери.

— Вы куда? — отняв от лица руку и следя за ним глазами, спросила она.

— Туда, — обернулся он.

— А дверь?

— Дверь не заперта. Но выхода из подземелья нет.

Он вышел из камеры. Анна Александровна неподвижными глазами смотрела на дверь, скрытую в сумраке, и со страхом думала: «А вдруг он с ними…»

Выйдя из камеры, Адамс положил на койку коробку, схватил фонарь и пошел к лестнице. Он поднялся по ступенькам и уперся в глухую и неподвижную стену. Адамс принялся стучать, но после нескольких ударов понял, что может попусту отбить руку.


Пошли четвертые сутки, как осиротел домик Орловых. Максим в это утро проснулся рано. Он спустил ноги с кровати и несколько минут сидел, поглядывая то на заваленный учебниками стол, то на одежду, сложенную на стуле. Старушка, приходившая вчера, говорила, что видела Анну Александровну во вторник вечером у Павловского монастыря. В памяти Максима всплыли разговоры о подземном ходе под монастырем, и, к удивлению своему, он припомнил, что впервые об этом услышал от Моршанского. Только промелькнул образ этого неприятного для него человека, как представилось кровавое зрелище на берегу Мыгры. Убийство Моршанского Максим не отделял от пропажи пакета, оставленного отцом, и который, как он все более убеждался, на погибель свою украл Моршанский. Где этот пакет? Максим — не следователь, но для него было ясно: будет найден пакет, будет определено и кто убил Моршанского, а это, возможно, наведет на след матери…

Совершенно непроизвольно вспомнились ему слова Моршанского, сказанные когда-то о земле, которая надежнее всяких сейфов может хранить тайну. «Не спрятал ли Моршанский пакет на Мыгре?» И тут у Максима появилась мысль съездить туда. Через минуту эта идея стала казаться ему жизненно необходимой, неимоверно важной.

Торопливо позавтракав, юноша подготовил велосипед, привязал к нему небольшую лопату, по привычке перекинул через плечо фотоаппарат, без которого никогда не выезжал за город, и отправился в путь.

…До Каменных Холмов было уже совсем недалеко. Чувство предосторожности заставило его спрыгнуть с велосипеда и сойти с тропинки, протоптанной по берегу, подняться на обрыв, где среди кустов, параллельно берегу, вьется другая тропинка. Максим знал, что по ней тоже можно проехать.

Вот они — Каменные Холмы. Максим сразу определил место, где стояла тогда палатка Моршанского. Но что это? У одного из валунов стоит велосипед. Немного левее усатый мужчина копает землю. Это было так неожиданно, что Максим растерялся. «Почему он роется на месте убийства?»

До Максима доносился скрежет лопаты о камень. Изменив положение левой руки, Максим задел висевший сбоку футляр с фотоаппаратом. «Я могу сфотографировать этого типа, — решил Максим. — Вот когда по-настоящему пригодится мое увлечение съемками длиннофокусными объективами!» Он вынул аппарат, навел на фокус и сделал несколько снимков.

А усач с упорством и поспешностью продолжал орудовать лопатой. Потом он отбросил ее, опустился на колени и, ползая на четвереньках, длинным ножом прощупывал почву. Он то скрывался за валунами, то вновь появлялся на виду. Вот он приподнялся с земли, схватил лопату и снова принялся копать. Так прошло несколько минут. Наконец он вышел из-за валуна с продолговатым предметом в руках. Присмотревшись, Максим понял, что это небольшой чемодан с блестящими замками. Мужчина торопливо вытащил из чемодана сверток в газетной бумаге. Заглянув в него, бросил обратно в чемодан и захлопнул крышку. Затем подошел к велосипеду и веревкой привязал чемодан к багажнику. Заметив на земле лопату, усач поднял ее, размахнулся и швырнул в реку. Теперь у Максима не было никаких сомнений: перед ним находился преступник.

«Ты от меня не уйдешь!» — прошептал юноша, увидев, как мужчина вскочил на велосипед и направился в сторону города.

В некоторые моменты кусты совсем скрывали его от Максима. Но вскоре он перестал беспокоиться, поняв, что перед ним был плохой велосипедист, и он его легко опередит. Максим представлял теперь, как на первой же улице города он обратится к постовому милиционеру. Однако получилось совсем не так.

Там, где река делает крутой поворот, мужчина остановился, неловко спрыгнул с велосипеда и долго вытирал платком вспотевшее лицо. Осмотревшись, поставил велосипед у стены обрыва, а сам сел на землю, раскинув ноги.

Стало ясно, что мужчина собирается освежиться в реке. У Максима возник план. Велосипед с привязанным к багажнику маленьким чемоданчиком стоял совсем рядом ниже Максима на какие-нибудь два метра. Максим спрятал свой велосипед в густом кустарнике и, когда мужчина по грудь зашел в воду, а затем поплыл, соскользнул с обрыва, схватил с земли всю одежду, оставив только сапоги, вскочил на велосипед и помчался. Вдогонку ему неслись крики.

Максиму давно не приходилось ездить на таком разболтанном велосипеде, какой сейчас был под ним. Но опыт, приобретенный тренировкой, позволял ему и на дрянной машине нестись с большой скоростью.


Три толстые тетради в зеленых картонных обложках, завернутые в рваную бумагу, — вот что увидел Орлов, откинув крышку небольшого чемоданчика, внесенного запыхавшимся Максимом к нему в кабинет.

То были записки брата Саши. Бегло просматривая тетради, Орлов выслушал взволнованный рассказ юноши, затем осмотрел одежду неизвестного. В карманах бриджей и пиджака оказались пачка папирос, спички, охотничий нож и пистолет системы «Вальтер».

Когда Максим, довольный своим успехом, ушел проявлять пленку, Орлов взялся за тетради. В одну из них был вложен пожелтевший лист бумаги. В письме Саши, написанном 30 декабря 1941 года, сообщалось:

«Дорогой брат Володя! Буквально через несколько минут уезжаю на фронт.

Как ты уже знаешь, последнее время я работал над большой повестью. Но я не писал тебе, что материалы для нее мне дал один лучанец, Олег Николаевич Моршанский.

Мне, как писателю, совсем не пришлось прибегнуть к выдумке в изложении событий, изображенных в повести. Все целиком записано с рассказов Моршанского. Но вчера он сказал, что все это правда. Только для того, чтобы замаскировать и оградить от ответственности людей, совершающих преступления, он наделил их вымышленными именами.

Свое поведение Моршанский объяснил политической несознательностью, а теперь, в эти тревожные дни войны, он, якобы, все глубоко осознал и раскаялся.

Мне больно сознавать, что я так долго верил Моршанскому, вместо того чтобы проявить бдительность, но теперь уже поздно плакаться об этом!

В конце третьей тетради, со слов Моршанского, я сделал расшифровку подлинных имен этих негодяев. Тот, который фигурирует в повести под фамилией Воронинский и кличкой Захудалый Аристократ, в действительности — Слободинский Глеб Александрович, названный Ланцетом — Игнатий Исаев и т. д.

Самая крупная фигура во всей этой истории — Слободинский. Он агент иностранной разведки. Факты, подтверждающие это, указаны в повести.

Володя, я не стал бы тебе все это писать. После ухода Моршанского я написал заявление в органы госбезопасности и со всеми материалами намеревался утром передать по назначению. Но когда я прочитал телеграмму о твоем приезде, решил оставить все до тебя.

Аню я не посвятил в эту историю. Она только передаст тебе письмо и тетради. Если ты по каким-либо причинам не приедешь в ближайшие дни, то пакет она отнесет в органы госбезопасности.

Но я надеюсь, что на этот раз ты обязательно приедешь и сам займешься разоблачением мерзавцев.

Через некоторое время сообщу тебе свой фронтовой адрес, и ты будешь держать меня в курсе дальнейших событий.

Твой Александр Орлов».


Орлов был знаком со Слободинским. В этом он убедился вчера. Он специально пошел посмотреть директора Дома культуры и застал его выходившим из подъезда в компании артистов областной филармонии. В смуглолицем толстяке Орлов сразу узнал мальчишку в бархатной курточке.

Пришел и ответ из Москвы от брата Анны Александровны, Виктора Александровича Полянова. Он писал, что Слободинского, работавшего в реставрационной мастерской, он помнит и привел ряд фактов, характеризующих этого проходимца.

Орлов отложил письмо и занялся просмотром тетрадей.

Постучав в дверь, вошел Ершов. Полковник ждал его с утра. Вчера поздно вечером, возвращаясь в трамвае домой, лейтенант увидел того, за которым охотился в последние дни. Когда Ершов выскочил из вагона, тот скрылся в воротах монастыря и будто провалился сквозь землю. И вот сегодня Ершов и Голиков отправились на поиски. Не говоря ни слова, лейтенант подошел к столу Орлова и развернул узелок: на столе оказались белая полотняная куртка и желтая соломенная шляпа.

— Были спрятаны, товарищ полковник, в нише лестничной клетки монастырской колокольни, — волнуясь, сказал Ершов. — Это то самое одеяние, в котором неизвестный сидел в цветнике и наблюдал за Бочкиным. Мы облазали все закоулки монастыря и ничего больше не нашли.

Орлов взял куртку и шляпу и отнес их на стул, где уже лежала одежда, привезенная Максимом.

— Пока только оболочка, — вздохнув, проговорил Орлов. — А где же люди?

Затем он решительно подошел к своему столу, взял тетрадь брата со списком фамилий и сказал:

— Немедленно установите, проживают ли эти лица в городе.


Вечером Кускова задержали жители Горликовской улицы, когда он в одном из дворов стащил сушившиеся на веревке брюки и рубашку.

В отделении милиции уже было известно о возможности появления в районе упитанного мужчины с рыжеватыми волосами и темными усами, одетого только в трусы и хромовые сапоги. Когда Кускову пришлось снять с себя чужое, у сотрудников милиции не осталось никаких сомнений, что перед ними тот, кого ищут.

Оказавшись в кабинете Орлова, Кусков растерялся, не ожидая увидеть столько устремленных на него глаз. Кроме Орлова здесь были прокурор, начальник отдела уголовного розыска подполковник Сабуров с заместителем Игловым, майор Заливов, лейтенанты Ершов и Голиков.

— Оденьтесь, — коротко сказал Орлов, кивком головы указывая на угол кабинета.

Кусков взглянул, и лицо у него посерело — на стуле лежала его одежда. Новая неожиданность поразила его, когда он, торопливо одевшись, подошел к маленькому столику, перед которым уже сидел до этого. На зеленом сукне стола стояла деревянная рамка с фотокарточкой Моршанского. Он усмехнулся, опустил голову и с каким-то злым упорством смотрел на ножки стола, не отвечая на вопросы, которые ему задавал Орлов.

Как только Кускову были предъявлены фотоснимки, сделанные Максимом на Каменных Холмах, он заколебался. Самое лучшее было бы рассказать сейчас все, но Кусков не мог решиться на это сразу. Ему еще казалось, что отрицанием вины он может спасти себя. Инстинктивно он оглянулся на стул, около которого одевался — чемодана там не было. Где же записки?

Его уже не особенно беспокоило, что в кабинете много людей. Что же, это их работа! Но вот сейчас Кусков увидел на карточке Моршанского. Он не выдержал и, впервые продолжительно посмотрев на Орлова, сказал:

— Да, я убил Моршанского! Я…

— Зачем вы это сделали? — спросил Орлов.

Кусков начал рассказывать историю своей преступной жизни. Упомянул, что настоящая его фамилия Исаев, что он — сын крупного лучанского домовладельца. Знали об этом только двое: Моршанский и Слободинский. На Слободинского он надеялся, а Моршанского всегда держал на примете, как человека, с которым надо разделаться…

— Почему? — спросил Орлов.

— Он знал обо всех моих делах, мог продать… Его письмо к Слободинскому заставило только поспешить с этим…

— Мне непонятно, — сказал Орлов. — Что он знал? Только то, что вы — сын крупного домовладельца и скрываетесь под чужим именем, или еще что?

— Сын домовладельца — это не преступление, гражданин полковник, — ответил Кусков. — Имя чужое — уже преступление, но пустяк! Моршанский знал другие дела!

— Он ваш соучастник?

— Нет! Он ищейка! — заявил Кусков. — Убедившись, что у Моршанского имеются письменные улики против меня и Слободинского, я решил завладеть ими, а ту сумму, что Моршанский запросил с нас, содрать со Слободинского…

— Вы все время упоминаете Слободинского, — сказал Орлов. — Кто это?

— А вы не знаете? — вопросом ответил Кусков, и в его глазах промелькнула откровенная насмешка.

— Допустим, мы знаем, что Слободинский Глеб Александрович — директор Дома культуры, — спокойно сказал Орлов. — Интересно, что вы о нем еще скажете.

— Больше того, что вы знаете, ничего. Могу только добавить: я для государства меньшее зло, чем он. Я вор, грабитель, ну вот убийцей стал, но никогда не совал нос в политическую борьбу.

— А как Моршанский — оказался на Мыгре? — спросил Орлов.

— С испугу. Я с ним разговаривал о записках, ну и пригрозил… Он тогда срочно взял отпуск и решил скрыться от меня, пока не придумает какой-нибудь новый ход…

— Фамилия Питерский вам знакома? — неожиданно задал вопрос Орлов.

— Первый раз слышу, — пожал плечами Кусков.

— Так ли?

— Уверяю вас.

Вы знаете, где живет Слободинский?

— Никогда не был у него! — угрюмо сказал Кусков.

— Вы Орлову Анну Александровну тоже убили? — подойдя к арестованному, спросил подполковник Сабуров.

Кусков разгладил усы, усмехнулся и покачал головой:

— Никакой Орловой не знаю! Никого больше не убивал!

В его тоне чувствовалась уже настороженность, и лицо сделалось напряженным.

Орлов взглянул на часы. Приближалось время для проведения операции, а до нее необходимо было еще провести оперативное совещание. Допрос Кускова пришлось отложить.

Арест Слободинского прошел тихо. Была ночь. Слободинский только что уснул, утомившись за день выполнением поручения шефа и своими собственными заботами. Работой в Доме культуры в этот день Слободинский не занимался. Он выяснил, что Бочкин пропал, о чем заявлено в милицию. В парткоме завода ему сказали, что Лена Маркова накануне вечером предотвратила серьезную диверсию, а пособник диверсанта Чупырин убит своими же. Слободинский обомлел и, немного справившись с волнением, поспешил всем, кто тут был, рассказать, что он всегда неохотно пускал Чупырина в Дом культуры, чувствуя в нем морально разлагающегося субъекта. Слободинский понимал, что попытка диверсии дело рук шефа, однако не спешил к Адамсу. Он думал о личных неприятностях, которые ему может причинить Кусков, и все время, вплоть до позднего вечера, потратил, на его поиски. Но Кускова не было ни на работе, ни дома. С мрачными думами вернулся Слободинский в башню, представляя себе, как внизубеснуется шеф, ожидающий его…

Слободинский прилег на диван небыстро погрузился в тревожный сон. Услышав звонки в прихожей, он поднялся и пошел открывать дверь. Сквозь смотровую щёлочку на крыльце видны были несколько человек. У него неприятно заныло под ложечкой, но все же он открыл дверь…

Внешне он был спокоен и временами с презрением посматривал на производящих обыск. «Рыскайте, рыскайте, — думал он. — Все равно ничего не найдете».

Между тем наступило утро. Оперативная группа — собиралась оставить квартиру Слободинского. Ершов, выходивший последним, обратил внимание на жужжание электросчетчика, хотя все осветительные приборы в квартире были выключены. Взглянув на счетчик, он увидел, что диск вращается, и немедленно доложил об этом Орлову. Все вернулись в квартиру. Слободинский нахмурился.

— Какие приборы у вас остались включенными? — спросил Орлов.

— Никаких. Очевидно, счетчик старый и дает утечку.

— Лейтенант Ершов, — приказал Орлов, — снимите показатели счетчика, засеките время и вычислите расход.

Еще раз внимательно осмотрели все, но никаких электроприборов, включенных в сеть, не нашли, Наконец Ершов сообщил:

— Расход электроэнергии шестьдесят ватт.

— Ищите! — дал указание Орлов.

Прошло полчаса, прежде чем в прихожей нашли выключатель, замаскированный полочкой для одежной щетки. Стоило только повернуть рычажок выключателя, как движение диска счетчика прекращалось.

Орлов в упор посмотрел на Слободинского и спросил: — Может быть, скажете, куда направлена утечка?

Ночь Адамс кое-как переспал, предварительно закрыв на засов железную дверь камеры. Но с десяти утра он, почти не переставая, посматривал на часы. Прошел день, наступил вечер, затем ночь, а Ксендза все не было. Хотя он и старался не тревожить себя думами, все же самые разнообразные догадки не переставали возникать в его голове. Временами он подходил к железной двери, прислушивался. Ему казалось, что женщина умерла. На всякий случай, подпоров подкладку пиджака, он спрятал туда записную книжку и тетрадь в кожаном переплете, а затем открыл дверь и заглянул в камеру.

«Живуча как кошка», — подумал Адамс, заметив, что Анна Александровна шевельнула рукой.

— Пить, — прошептала она.

— Нет воды, — сказал Адамс, входя в камеру, и брезгливо повел носом.

Разве он может поделиться с ней каплей воды или глотком вина? Она все равно умрет, а он… Он еще способен бороться за свою жизнь.

— Нет воды, — и приблизился к ней, просто из любопытства заглядывая в ее еще больше потемневшее лицо.

Она вздохнула и сказала:

— Я думала, вы убежали отсюда… Вас долго не было. Я не могла уснуть… Мне кажется, что где-то поблизости каплет вода…

Она облизнула запекшиеся губы.

Адамс мрачно посмотрел на нее и не ответил. Она представляла для него тот враждебный мир, против которого он борется, пусть за хорошую плату, но борется, рискуя собственной жизнью. Вспомнив, что родственник ее работает в контрразведке, он еще глубже почувствовал ненависть к этой женщине.

— Вы, Игорь Васильевич, не уходите отсюда, — собравшись с силами, сказала Анна Александровна. — Тяжело умирать в одиночестве… Очень тяжело… Так вы мне и не сказали, за что вас сюда… У вас есть семья?

— Нет семьи, — глухо сказал Адамс. — А почему я здесь, и сам не знаю… Помешал кому-то, как и вы…

— Есть же еще такие мерзавцы, Игорь Васильевич! Как их узнаешь? Они, может быть, ходят рядом с честными людьми, улыбаются, руку вам пожимают…

В это время лампочка под потолком погасла, снова зажглась, опять погасла — и так произошло несколько раз подряд.

Адамс выхватил пистолет и бросился из камеры. Потом вернулся, волоча за собой койку, чемоданы и какие-то свертки.

Анна Александровна, недоумевая, смотрела на происходящее. Затем, когда Адамс на непонятном языке выкрикнул что-то, она догадалась, что он вовсе не тот, за кого выдавал себя. Она сразу вспомнила о своей находке, переданной ему, и ужаснулась. Как исправить ошибку? Что она может сделать?

Она притворилась потерявшей сознание и внимательно наблюдала за Адамсом.

Адамс не обращал внимания на Анну Александровну. Присев на койке, он прислушался. Так прошло несколько минут. Затем раздался шум, как будто по ночным улицам двигались грузовики. Шум быстро прекратился.

Адамс вскочил и, сжав в руке пистолет, уставился на дверь. Сюда шли люди.

— Тут кто-то курил, товарищ полковник. Окурки свежие, — раздался звонкий молодой голос.

— Осторожнее, товарищи!

Было сказано всего два слова, сказаны они были за дверью, но Анна Александровна сразу узнала голос Орлова и до боли закусила губы, сдерживая готовый вырваться крик.

Дальнейшее она плохо помнила. Адамс начал стрелять. Послышались крики, потом наступила тишина.

— Сдавайтесь! — раздался за дверью голос Орлова.

— Не считайте меня дураком! — крикнул Адамс, отступая в глубь камеры. — Учтите, каждая моя пуля отравлена!

— Нам это известно! Советую прекратить стрельбу.

Адамс грубо выругался и сделал подряд два выстрела.

— Там на полу женщина, товарищ полковник! — услышала Анна Александровна опять тот же звонкий голос.

Адамс в этот момент стоял рядом с ней. Она собрала остатки своих сил и обхватила обеими руками ноги Адамса. Он свалился на пол. Этим моментом воспользовались чекисты и ворвались в камеру. Последним выстрелом Адамс попал в электрическую лампочку.

Прошло только пять часов после завершения операции в квартире Слободинского, а перед Орловым уже лежали показания, написанные собственноручно Слободинским. Орлову ясно, что в показаниях далеко не полностью отражена деятельность Слободинского, но облик его, как человека, не брезгующего никакими средствами в своих целях, встает с этих страниц отчетливо.

Перелистывая показания, Орлов обратил внимание на одно место, поразившее его пошлым тоном. Слободинский писал:

«Я был достаточно умен, чтобы в двадцать лет думать о карьере, и пошел на риск. Я приписал себе всевозможные революционные заслуги, вплоть до того, что в 1918 году был руководителем комсомола в городе Весьегонске, что я был на фронтах гражданской войны и т. д. Не без труда, но мне удалось проникнуть в партию, а затем я поступил в высшее учебное заведение, где стал активистом и общественником…»


За чтением страниц, исписанных мелким, трудночитаемым почерком, Орлов почувствовал усталость. Он вспомнил, что за последние дни мало спал, беспорядочно питался. Но надо держаться. Радовало то, что победа все же одержана. Все это досталось с потерями. Сегодня состоятся похороны капитана Ермолина. В тяжелом состоянии отправили в больницу Анну Александровну. Но она все же нашла в себе силы, чтобы рассказать о том, что произошло. Теперь у Орлова не оставалось и тени того мнения о ней, которое было в первые дни. Анна Александровна с большим мужеством и стойкостью исправила свою ошибку…

Раздался звонок телефона. Орлов снял трубку. Дежурный сообщил, что Слободинский просит разрешения поговорить с ним. Орлов хотел отказать, но передумал и дал указание привести арестованного. Он убрал со стола бумаги и закурил.

Ввели Слободинского. Он остановился, не сделав и шага от двери, и стоял там, узкоплечий, обрюзгший, выпятив живот, смотрел на Орлова из-под полузакрытых век.

— Садитесь!

Слободинский сел на край стула около стены, сложил руки и держал их на животе.

Наконец Слободинский заговорил:

— Если вы читали уже мои показания, то должны убедиться, что больших преступлений за мной нет. Ну была в молодости какая-то мелочь, так это в счет не может идти. Самое главное мое преступление — обман при вступлении в партию! Но за это, как мне известно, не судят, а только исключают. Другого за мной ничего нет, клянусь вам!

— Посмотрим, — сухо сказал Орлов.

— Уверяю вас! Вот еще разве то, что я от общественности утаил историческую деталь Павловского монастыря: начало подземного хода…

— Почему вы в показаниях обошли молчанием все, касающееся этого подземного хода? — спросил Орлов.

— Не успел. Только потому, что не успел! Если вас это интересует, то я, безусловно, сделаю, — поспешил сказать Слободинский.

— Очень интересует. Главным образом потому, что там оказались люди, — заметил Орлов.

— Это все Кусков. В мое отсутствие он спрятал туда женщину, а затем какого-то мужчину. Кусков постоянно терроризовал меня! Он же маститый уголовник.

— Что вы еще хотели сказать? — взглянув на часы, спросил Орлов.

Орлов вспомнил: в записках брата упоминается, что Захудалый пытался перейти в католическую веру… «Интересно, — подумал он, — а у задержанного в подземелье при обыске найдена фигурка с крестом». Орлов открыл ящик стола, взял фигурку в кулак и, закинув руки за спину, подошел к Слободинскому. Тот уставился на него, пугливо мигая.

Наконец Орлов произнес:

— Ксендз?

В глазах Слободинского метнулись боязливые огоньки, губы стали лиловыми и разжались.

— Ксендз? — вновь спросил Орлов и поднес на ладони к лицу Слободинского маленькую фигурку.

Слободинский не выдержал взгляда Орлова, закрыл морщинистые веки, голова его опустилась на грудь.

— Я ничего еще не успел сделать, — залепетал он. — Мы только что встретились…


Наступил вечер. Орлов снова вошел в свой кабинет. Ему вспомнилось, как четырнадцать дней назад вместе с генералом он впервые переступил порог этой комнаты. Тогда был яркий солнечный день, но и сейчас Лучанск до беспредельности мил, окрашенный пурпурными красками заката. Вдали, словно огненные луковицы, горели главы Павловского монастыря, сияли от густого закатного света окна домов.

Орлов утомленно провел рукой по лбу и закрыл глаза. Следовало бы отдохнуть, но нельзя откладывать допрос Адамса. В том, что Адамс и есть Роберт Пилади, не было уже никаких сомнений. Именно он — то неизвестное лицо, которое нужно было отыскать.

Прежде чем вызвать Адамса-Пилади, Орлов решил еще раз ознакомиться с показаниями Бочкина, данными им на допросе Ершову. Он подошел к сейфу, открыл его и вернулся за стол с пачкой листов.

В одном месте протокола он прочитал:

«Честер Родс, который организовал посылку в Советский Союз Георгия Робертовича Адамса, по словам последнего, ему мало известен. Как мне сказал Адамс, с Родсом он встречался всего дважды. Кто он по национальности, неизвестно. Честер Родс — не англичанин, не американец, не немец и не француз. Он в совершенстве владеет многими языками, в том числе и русским. Адамс говорил, что Честер Родс богатый человек, есть у него вилла в Португалии, чем-то он владеет в Стамбуле и в Бразилии…»


Бочкин подробно рассказал и о своем знакомстве с Честером Родсом, о поездке с ним по России перед первой империалистической войной, о деятельности их обоих в Лучанске, об охоте за Чуевым Николаем Максимовичем. Он только ничего не сказал о своем участии в убийстве старшего Чуева…

Орлов отложил протокол в сторону. Ему понравилось, как Ершов провел допрос. Перелом в поведении Бочкина наступил сразу, как только он понял, что его племянник попался. Откровенностью он как бы поспешил исправить впечатление, оставленное его запирательством.

Убирая в сейф протокол допроса, Орлов взял в руки документы, обнаруженные Анной Александровной в полу камеры и отобранные затем у Адамса. Они требовали самого тщательного исследования специалистами.

В кабинет ввели Адамса. Он знал, что попался, но все же решил поиздеваться над полковником, сел на стул, и его черные глаза уставились на Орлова. Он надеялся определить, много ли тот знает о нем.

Орлов прекрасно понимал состояние противника. Он был не новичок в таких поединках и собрался терпеливо ждать, когда иссякнут сила и упорство этого человека.

Адамс впервые столкнулся лицом к лицу с советским контрразведчиком. Он много слышал об этих людях, но всегда считал их ниже себя по уму и развитию. Такое его убеждение основывалось на счастливом исходе его первой «экспедиции» в Советский Союз.

Прошло несколько минут. Адамс перестал рассматривать Орлова и заинтересовался барометром, висевшим в простенке между окнами.

— Итак, по документам вы Иван Васильевич Печеночкин, уроженец Свердловска? — спросил Орлов.

Адамс не шелохнулся.

— Другое ваше имя Роберт Пилади. Это имя вам было, дано там, — Орлов махнул рукой на окно. — Для внутреннего, так сказать, употребления, в своей среде… Могу назвать и ваше настоящее имя и некоторые детали вашей биографии…

— Попробуйте, — пробурчал Адамс.

— Но предпочитаю все же услышать от вас, — рассматривая лицо Адамса, сказал Орлов.

— Ничего не услышите, — глухо отозвался Адамс, продолжая смотреть на барометр.

— В ваших интересах быть откровенным, — невозмутимо продолжал Орлов. — Как ни горько вам сознавать, Георгий Адамс, ваша миссия провалилась! Диверсия на заводе не удалась, открытие Переро и Чуева попало не к Честеру Родсу, а к нам, резидентуру создать не удалось — ваши агенты Дезертир и Ксендз, как говорят у нас, «прожгли свои кафтаны»…

В словах Орлова прозвучала откровенная ирония.

Услышанное Адамсом было подобно внезапному удару. Он поежился и, ясно понимая отчаянность своего положения, все же решил не признаваться до тех пор, пока у него хватит упорства.

— Расскажите, как вы застрелили человека в лесу? — сказал Орлов.

— Ничего не знаю! — отрезал Адамс. — Вы принимаете меня за кого-то другого.

— Скажите, как вы попали в квартиру Слободинского, а оттуда в подземелье?

— Никакого Слободинского не знаю. Меня схватили во дворе монастыря, и я больше ничего не помню… Один из мужчин был усатый… Вот все!

— Зачем вы попали в монастырский двор?

— Интересовался памятником старины.

— Почему открыли стрельбу?

— Я думал, пришли бандиты, и стал защищаться.

— Где вы взяли оружие?

— Я его нашел в подвале среди вещей, которые там были… — Адамс озлобленно фыркнул и с ненавистью посмотрел на Орлова. В руках у полковника была фигурка ксендза.

— Поясните значение этой фигурки, найденной в вашем кармане. — С этими словами Орлов приблизился к Адамсу, держа фигурку в руке.

Адамс посмотрел на пальцы полковника, на фигурку и ответил:

— Ничего не знаю. Нашел на улице…

— Ну так я вам скажу, — начал Орлов. — В прошлом году точно с такой же игрушкой на одной из наших границ был убит при попытке пробраться в Советский Союз ваш коллега. Вся разница заключается в том, что у той фигурки не было, как у этой, креста. — С этими словами Орлов извлек распятие и поднес его к глазам Адамса. — Мы понимаем значение этого пароля. Знаем, с кем вы здесь связались…

— Вы заблуждаетесь. Я не причастен к этой игре.

Адамс говорил медленно, стараясь вложить в слова самое спокойное безразличие. «Все равно тебе не посеять в моей душе сомнений. Это тебе не по силам», — усмехнувшись, подумал Орлов. И, посмотрев на сидящего перед ним, решил: «Ты просто наглец, для которого все потеряно, но не имеешь мужества в этом признаться».

Орлов отошел от Адамса, положил фигурку ксендза в ящик стола и спокойно сказал:

— Допустим, вы — Печеночкин. Расскажите тогда о себе. Что вы делали в Свердловске, где там жили, кто вас там знает…

Адамс начал рассказывать выдуманную биографию Печеночкина, рабочего хлебозавода. Опять это было продолжением игры. Ответ из Свердловска был у Орлова в сейфе. В телеграмме сообщалось, что Печеночкин Иван Васильевич 1910 года рождения в городе Свердловске никогда не проживал.

Адамсу казалось, что Орлов, слушая его, дремлет за столом. Он уже кончил рассказывать о Печеночкине, помолчал немного и развязно сказал:

— Вот, гражданин полковник, посмотрел я сегодня на вас, на ваших сотрудников, и думается мне, что скоро вам придется менять свою квалификацию. Сейчас в мире происходит перемещение сил ненависти и дружбы, и ловля шпионов отойдет на задний план или совсем прекратится… Это лучше. По крайней мере, не будут допускаться такие ошибки, какая, например, получилась со мной…

Орлов, поднялся из-за стола, подошел к сейфу и достал телеграмму из Свердловска. Остановившись перед Адамсом, сказал:

— Напрасные надежды, многоликий Адамс! Не думайте, что советские люди ослабят заботу о защите завоеваний Октябрьской революции! Нет! Этого не произойдет! Пока в мире есть еще такие, как вы и ваши хозяева, мы будем вас ловить, как бы вы ни маскировались. Вот, кстати, и ответ из Свердловска. — Орлов взмахнул перед лицом Адамса телеграммой. — Он подтверждает вашу лживость. Я вижу, у вас нет сегодня желания откровенно разговаривать. Отложим в таком случае беседу.

Орлов подошел к сейфу, положил туда телеграмму и нажал кнопку звонка.

Адамс пристально следил за всеми движениями Орлова.

Вошел дежурный. Адамс посмотрел на него, потом снова на Орлова и, опустив глаза, глухо сказал:

— Хорошо. Я буду говорить.

Орлов попросил дежурного удалиться. Когда за ним закрылась дверь, Адамс проговорил:

— Да, я — Роберт Пилади! Я — Георгий Адамс!

— С этого бы и следовало начинать, — спокойно сказал Орлов и взял трубку зазвонившего телефона.

Говорил Максим из больницы.

— Ну как, Максим?

— Дядя Володя, профессор Ястребовский обещает, что мама вскоре выздоровеет! Я так рад!

— Ну вот, мальчик, я тоже! Передавай ей от меня большущий, большущий привет. Скажи, завтра днем навещу ее обязательно.

Мягко улыбаясь, Орлов положил трубку и, посмотрев на притихшего Адамса, сказал:

— Я слушаю, продолжайте!

Адамс, устремив глаза в угол кабинета, начал свою исповедь…

Орлов подошел к окну. Улицы внизу сияли веселыми электрическими огнями. Откуда-то доносилась музыка, потом ворвались слова песни: «А выше счастья Родины нет в мире ничего…»

— Да, выше счастья Родины нет в мире ничего, — произнес Орлов.

Взглянув на Адамса, он подошел к столу, взял несколько листов бумаги, карандаш и, положив перед арестованным на маленький столик, сказал:

— Пишите!

1957


Владимир Николаевич Дружинин Знак синей розы



ЗНАК СИНЕЙ РОЗЫ

С чего же начать?.. Все неожиданно распуталось, но мне едва удается привести в порядок мои разрозненные, наспех набросанные записки. События, о которых я собираюсь рассказать, слишком значительны для меня. Кажется, они обнимают всю мою жизнь. Я часто спрашиваю себя: неужели я только два месяца назад узнал, что означает знак синей розы?

Так недавно…

Но честное слово, я понятия не имел об этом в ту летнюю ночь, когда вместе со Степаном Вихаревым вышел в разведку. Помнится, накануне я писал в Ленинград:

«Очень прошу вызвать еще раз по радио Ахмедову Антонину Павловну. Это моя жена. Я не знаю, где она находится, и очень беспокоюсь. Целый год от нее нет вестей.

Старшина Михаил Заботкин.»

Профессия разведчика — опасная профессия. И все-таки я надеялся, что останусь жив и когда-нибудь разыщу Тоню. Я верил, что дождусь этой счастливой минуты. Конечно, Тоня могла и погибнуть. Она могла погибнуть еще год назад-в пути. И все-таки она точно живая стояла передо мной в землянке при свете горящего телефонного провода, когда я заклеивал смолой конверт и писал адрес радиокомитета. Я знал, что если перестану надеяться, то смерть уж наверное настигнет меня. Ведь потерять надежду — значит примириться со смертью, покориться тем, кто несет нам смерть, — этого не будет, никогда не будет!

С Тоней мы встретились в Дербенте. Это было зимой. Собственно, настоящая зима была в Ленинграде, откуда я — выпускник Института водного транспорта — приехал в командировку. В Дербенте в феврале уже весна. Я должен был осмотреть новый буксирный пароход и сделать на нем испытательный рейс. Тоня работала в порту. Я зашел в диспетчерскую, а Тоня сидела у окна за счетами. Я сразу и не заметил ее. Она — тоненькая, светловолосая, в шелковой лимонно-желтой кофточке — вся точно растворилась в солнечном луче, светившем в окно. Она вышла из луча и сказала: «Ваш на пятом причале». Тут я ее и увидел. У меня много фотографий, но они все не похожи. Примусь мечтать — представляется одна какая-нибудь черточка: блеск ее улыбки, всегда такой быстрой, внезапной, или прядь волос, свешивающаяся на нахмуренный лоб. Прекрасно вижу ее манеру морщить переносицу. Это у нее — знак иронии. Странно: цельный портрет как-то не получается. Но я не упомянул об одной очень важной детали: у Тони на руке, повыше запястья, татуировка — синяя роза.

Тоня говорила мне:

— Не бойся, Мишка, я никогда не потеряюсь. Я ведь с отметиной.

Я спрашивал:

— Откуда это у тебя?

— В школе баловалась. Дура была, — отвечала Тоня. — Как-нибудь расскажу.

Так и не рассказала.

В начале войны я вернулся в Ленинград. Тоня осталась в Дербенте с больной матерью.

В июле тысяча девятьсот сорок второго года мать умерла. Тоня дала телеграмму: «Выезжаю». Я был уже на передовой. Телеграмму мне переслали из порта. Тоня знала, что я пошел воевать. Она знала, что творилось тогда в Ленинграде. Для чего нужно было ехать? Но отговаривать Тоню бесполезно. У нее появляется в глазах такой диковатый неласковый огонек. Глаза у нее дедовские. Дед Тони со стороны матери был отчаянный дагестанский джигит, а отец — русский офицер.

После той телеграммы с одним коротким словом я ничего не знал о Тоне. Я писал в Дербент ее тетке, но не получил ответа. Я не знал, что произошло. Немцы жестоко бомбили Волховстрой, бомбили Ладогу, засыпали снарядами Ленинград. Но я верю, что Тоня жива… Может быть, она разлюбила? Нет. Я верю в Тоню.

Итак, мы пошли в разведку — я и старшина Степан Вихарев.

Заботкин — разведчик?

Тот, кто меня знает, улыбнется, прочитав это. Ничего не поделаешь, я решил действовать наперекор своей натуре. Я не так ловок, как Вихарев, стреляю хуже его, неважно ориентируюсь на суше, особенно в лесу, и, наконец, я нескор на догадку. Вихарев называет меня бомбой замедленного действия, а в боевой обстановке сокращенно- бомбой. Три рапорта пришлось мне подать, прежде чем меня зачислили в разведывательную роту. Представьте себе передний край у пушкинского парка: землянка, возня голодных крыс между бревнами наката, долгая борьба на измор, на выдержку — страшно неподвижная и страшно жестокая. Немецкие самолеты пикируют на пригород, а у нас осыпается земля, и крысы перестают возиться. Ничто не отделяло землянку, пирамиду винтовок, шеренгу котелков на полке, запыленное письмо на подоконнике, адресованное товарищу, которого нет в живых, от города. От города, где, быть может, Тоня. Траншея была продолжением городской улицы. Тоне тяжелее, чем мне. Было какое-то чувство вины, или стыда, или невыполненного долга — точно не скажу. Меня обуяла неистребимая жажда действия. Я вообще человек спокойный. И вот наперекор моим привычкам, моей медлительности я стал разведчиком. Правда, это произошло уже тогда, когда фронт далеко отодвинулся от Ленинграда в Прибалтику. На мое зачисление повлияли два обстоятельства: умею обращаться с радиоаппаратурой и немного знаю немецкий язык. Последнее особенно действует на Вихарева.

— Бомба, — говорил он, — ты не обижайся на меня. Ты голова.

На него я не обижаюсь. Скорее — на себя. Мне никогда не быть таким разведчиком, как Вихарев. Это красивый, ладно скроенный парень, года на три моложе меня. Перед войной он учился в Институте киноинженеров. Учился неважно, предпочитал книгам футбольное поле. Он уверял — без особенной досады, впрочем, — что если бы не война, он вышел бы в мастера спорта. Постоянно слетают с его губ разные фут-пуш-баскетбольные и боксерские словечки, так что мне приходится переспрашивать. Кончики бровей у него самоуверенно лезут вверх. Вообще он парень неплохой, но самоуверенность портит его.

То, что он самоуверен, — это факт. Он никогда не советуется со мной. Даже для вида.

В ту ночь я шел позади Вихарева и нес рацию. Конечно, я не умею ходить так, как он. Валежник у меня под ногами трещит громче, я проваливаюсь в какие-то норы, натыкаюсь на острые пни, вылезающие из темноты.

Осталась позади нейтральная полоса, где мины ждут, чтобы на них наступили, болото, где мины таятся в мокрых кочках и висят на маленьких сосенках-уродцах. Мы углубились в лес. Я повесил автомат на шею и шел, защищая лицо ладонями. Временами по лесу пробегала тихая молния, вырезывался громадный папоротник или непомерно толстый ствол дерева. За вспышкой следовал глухой, далекий взрыв, уходивший глубоко в землю где-то позади нас.

На вспышки мы и держали курс. Мы спешили туда. Воротник пропитался потом и стал точно крахмальный.

Стреляла «квакша».

Так прозвали сверхтяжелую немецкую пушку, которая вот уже с неделю тревожила наши тылы. Ни летчики, ни звукометристы не могли точно засечь «квакшу»: поговаривали, что на ней установлены какие-то усовершенствованные звукопоглощающие приборы. Известно было одно: «квакша» стоит в районе разрушенной усадьбы, километрах в двенадцати от переднего края немцев и в четырех — от второй, запасной линии обороны, возведенной ими совсем недавно. Мы имели сведения, что линия закончена, что просека, вдоль которой она проложена, безлюдна.

И вдруг…

На просеке — на той самой немецкой просеке, к которой мы приближались, — зазвенел топор. Мы залегли, и я, как водится, угодил носом в крапиву. Мы чертовски близко… Степан сразу определил на слух, что немец очищает ветки. Я же ничего не мог определить и ощупывал гранаты в карманах. А немец срубал ветки, и топор у него звенел чистым серебром. Колокол — не топор. Мы вслушивались. Вихарев шептал:

— Со страшной силой.

— Что — «со страшной силой»? — прошептал я.

Он притих и стал жевать травинку. На окутанной

туманом просеке — справа и слева — стучали другие топоры. Далеко справа и далеко слева. А туман уходил. Я проклинал его за то, что он уходит как раз в такую минуту.

Ясно, о чем думает Вихарев, жуя травинку. Немцы рубят ветки для маскировки своих новых огневых точек. Они почуяли, что мы готовимся возобновить наше наступление, и торопятся. Обойти просеку невозможно — проканителишься до следующей ночи. Нам всего две ночи отпущено на поиски «квакши» и на передачу ее координат. Выход один — прорываться.

Степан сделал знак, и мы поползли дальше. Теперь мы достигли опушки просеки.

Немец перестал рубить. Топор со смачным хрустом вонзился в пень. Невидимый немец закричал:

— Курт!

Никто не ответил.

Тут я совершил неосторожность. Подо мной с треском сломалась вершина сваленной рябины.

— Это ты, Курт? — крикнул немец.

Он направился, судя по голосу, в нашу сторону. Голос у него хриплый, простуженный. Я почему-то решил, что немец низенький, толстый.

Туман в это мгновение разорвался. Вернее, немец показался из тумана. Он был невысокий, но не толстый. Немец шел и звал:

— Курт!

Степан вскочил, словно подброшенный пружиной. Я лежал. Я еще не мог сообразить, что происходит. Степан схватил охапку веток и, держа ее перед собой, так что она наполовину закрывала его, пошел на немца. Тот, как ни в чем не бывало, шагал навстречу. Он, видно, был уверен, что перед ним Курт. Вихарев подошел почти вплотную, отшвырнул охапку и, замахнувшись ножом, кинулся.

Немец увернулся и, нагнувшись, схватил Вихарева за ноги.

Они покатились.

Немец визгливо звал Курта. Крик оборвался. Вихарев подмял врага, занес нож и опустил. Больше я ничего не видел. Все поглотила темнота. Тяжелая, тупая, вошедшая в самый мозг темнота.

Потом я все узнал от Вихарева. Курт появился. Он ударил меня прикладом по голове, и я упал, потеряв сознание. Разбежавшись, Курт хотел ударить Вихарева. Тот отпрыгнул в сторону и двинул Курта ногой в спину. Немец растянулся, выронил карабин, потянулся к нему, но Степан опередил его, крепко наступил на карабин и всадил Курту нож между лопаток. Спрятав трупы, Вихарев осмотрел меня, убедился, что я всего-навсего оглушен, взвалил на плечи вместе с рацией и понес. Я и очнулся на плечах у Степана. Очнулся нервным рывком, так что он пошатнулся и чуть не уронил меня. Одним словом, Вихарев изрядно со мной повозился. Голова у меня первое время кружилась, держался я нетвердо, как маленький. Счастье, что немцы, работавшие на просеке поодаль, не заметили нас.

Солнечным утром мы достигли района разрушенной усадьбы и здесь, среди ивняка, на берегу речонки с трудным эстонским названием, встали на бивуак до темноты.

— Ну и раздобрел ты, бомба, — безжалостно сказал Вихарев. — Пудов на шесть.

Я молчал.

Конечно, не выйдет из меня такой разведчик, как Степан. Живо представлялся разговор в роте. «Слыхали, — скажет один, — как Заботкин ходил на «квакшу»?» А другой ответит: «Это тот, что прошлый раз языка привел?» — «Ну да, — скажет первый, — так ведь он и тогда с Вихаревым ходил. Он солдат несамостоятельный». Скажет и бросит ложку в пустой котелок. Разволновавшись, я захотел есть. Это еще одна моя дурацкая особенность. Я полез в мешок за свиной тушенкой.

Вихарев сказал:

— Не вытаскивай банку на солнце. Блестит ведь со страшной силой.

— Знаю, — ответил я.

Когда я очистил с помощью финки половину банки, я несколько примирился со своей участью, а Вихареву мне захотелось сделать что-нибудь приятное. Он же спас мне жизнь. Я протянул ему свой кисет — один из тех, что вышила мне Тоня, — и взял из его пальцев помятую коробку из-под монпансье, служившую портсигаром.

— Поменялись, — объявил я. — Мою фамилию можешь спороть, если хочешь.

Но он не спорол мою фамилию, выведенную по темному бархату нитками медно-красного цвета. Если бы он это сделал — многое пошло бы по-другому.


Первое открытие, которое нам удалось сделать, было то, что «разрушенная» усадьба вовсе не разрушена. Стоило немного проползти кустами до берега, чтобы увидеть это. На слепящем солнцепеке мирно колыхалось маскировочное полотно, а на нем — выведенные кистью обломки стены, рухнувший карниз придавивший сброшенную колоннаду, провал окна. В просвете между полотнами нагло белела штукатурка настоящей стены. Даже ржавая водосточная труба, внушавшая мне доверие сначала, внезапно наморщилась и в одном месте вздулась. Ловко! Что же прячут немцы в этих бутафорских руинах? Не «квакшу» ли? Но Вихарев, попыхивавший трубкой, процедил, что машина со снарядами прошла мимо усадьбы в парк. Я прервал его на полуслове:

— Так тут штаб «квакши».

Я тотчас уверовал в свою догадку и начал тормошить Вихарева — вот бы запустить рацию да передать: нашли штаб. Степан, не вынимая изо рта трубки, спрашивал:

— У тебя голова не болит?

Понятно, что он имел в виду. Нечего тратить аккумуляторы, поднимать шум, пока не разобрались как следует. Это верно. Но мне хотелось выполнить что-то своими силами.

Случай представился.

Чтобы попасть на ту сторону речонки, надо спуститься с одного крутого откоса и вскарабкаться на другой. Гибкие чуткие кустики ивняка и боярышника одевают овраг. Малейшее движение может выдать. Решили так: одному заняться «квакшей», которая, быть может, скрывается в парке, другому — усадьбой. Я высказал это соображение вслух, старательно подбирая доводы. Сейчас Вихарев опять спросит — не болит ли голова. Нет, он выслушал на этот раз серьезно и кивнул:

— Я заберу рацию.

— Почему?

— Ты сегодня слабоват, бомба. Бледный. Нет, я заберу рацию.

Искать «квакшу» и радировать координаты, конечно, хотелось мне.

Но попробуйте спорить с Вихаревым!

Разделились мы, когда перешли вброд холодный, стеклянно-дребезжащий поток мутно-желтой воды. Уже стемнело. Вихарев двинулся вдоль берега по направлению к парку, а я уцепился за корень и подтянулся на руках. Немецкие часовые, вышагивающие наверху, не могли меня слышать: шум воды отлично помогал мне.

Добраться бы поскорее до гребня. А дальше? Дальше — притаиться, поймать ухом поступь часовых. Одна пара немцев обходит усадьбу по часовой стрелке, другая — против. Это мы заметили еще днем из нашего убежища. К счастью, усадьба стоит в саду и проскользнуть, улучив удобный момент, из прибрежных кустов под сень молодых садовых вишен не составит труда. Но на войне все получается не совсем так, как предполагаешь. Метрах в десяти от воды моя рука, нащупывавшая опору, наткнулась на камень. Я взгромоздился на этот камень. Сел, перевел дух, поплотнее надвинул пилотку. Стало еще темнее. Листья надо мной потеряли форму, слились в темное пятно. Наверху прошелестели шаги патрульных. Трава, смоченная росой, уже скрипела. После этого только я уяснил себе, где нахожусь. Я сидел не на камне, нет, — на выступе, выложенном камнем. От выступа вела куда-то пропадавшая в чаще тропинка. Странно было еще другое: на меня пахнуло вдруг промозглым, застоявшимся холодом и плесенью, точно из подвала. Над площадкой, как стерегущий глаз, зияло отверстие. Это еще что за новость? Я встал, чтобы обследовать отверстие, и коснулся гладкой поверхности булыжника. Один булыжник, другой… Целая кладка, загораживающая небольшой, в половину человеческого роста, арочный вход.

Стенка поросла сочной молоденькой зеленью. Из-под свода арки один булыжник выпал, оттого и появилась поразившая меня амбразура.

От легкого нажатия соседний булыжник свалился внутрь. Я вздрогнул, но камень упал на что-то мягкое. Можно пролезть внутрь. Нужно пролезть! Никакая сила не заставила бы меня отказаться. «Подземный ход ведет, разумеется, под усадьбу, под самый штаб немецких артиллеристов», — рассуждал я. Втиснувшись, я на всякий случай заложил проем изнутри тем же булыжником и зажег фонарь. Луч света лег на глинистый пол, на стены, подпертые ветхими досками. Все точно слеплено из пыли и праха и вот-вот разлетится, если дунешь. А потолок навис тяжелый, неровный, готовый обрушиться. Его тяжесть болью отдалась в висках. Сверкнул вделанный в стену полированный гранит. На нем надпись:


ЛЮДВИГ фон КНОРРЕ

скончался 21 мая 1852 г.


Мрачное местечко выбрал этот фон Кнорре для своих костей. Фон Кнорре. Усадьба, оказывается, баронская. Что-то шевельнулось в памяти. Слышал ведь я про какое-то баронское подземелье.

Вспомнил: слышал от Лейды. То была маленькая, румяная старушка эстонка, ютившаяся в бане, на окраине выжженного немцами городка. Она чудом сохранила корову и поила бойцов парным молоком. Старушка и упоминала о пещере в баронском имении, где крепостных травили медведями…

Фонарь осветил еще плиту:


АМАЛИЯ фон КНОРРЕ

скончалась

9 января 1848 г.


Коридор раздался вширь. Стенки облицованы бревнами, замыкают круглую комнату. Зловещий, рыжий от ржавчины крюк торчит из бревна. Привязь для медведя? А это что? Обломок обшивки или кость? Как человек, склонный к фантазии, я нисколько не удивлялся. Я постоянно ждал необычного, — вот оно явилось в виде подземелья — извилистого, неровного, ведущего к новой, неведомой главе моей жизни. Теперь я положительно убежден, что думал так.

Круглое помещение завалено землей и балками, — рухнул потолок. Шинель зацепилась за гвоздь, порвалась. Я перекатился через баррикаду. Коридор повел дальше. Теперь я, наверно, под самой усадьбой. Хрустят куски стекла. Непонятно, откуда они взялись. Потом слышу: «Тук-тук-тук…»

Я выключил фонарь. С размаху прислонился к толстой подпорке. Кто там стучит впереди? Немцы? Но здесь ни одного свежего следа. Кожа моя и ребра стали тонкими-претонкими, а сердце гулко колотилось.

Снова вслушиваюсь… Никто не стучит. Это вода. Вода каплет. Осторожно, не зажигая света, я подкрался и подставил ладонь под капли. Вода. В это время над головой заскрипело, зашаркало. Прошел кто-то. Хлестнула долгая, визгливая рулада — кто-то резко и злобно провел по клавишам рояля.

Коридор все поворачивал вправо. Вдали, точно раскаленный железный брус, преграждавший дорогу, висел тонкий луч. Он пропал в кромешной тьме. Опять засиял.

Несколько раз этот луч то мерк, то рождался. А наверху щелчком закрылась крышка рояля, стонали половицы. Впрочем, теперь уже трудно было различить, что тут чудится и что есть на самом деле. Но луч, луч! Я отдышался, с усилием привел в порядок мысли. Нет, не выйдет из меня разведчик, пока не научусь рассуждать хладнокровно. Просто же… Тьфу, просто, как дважды два. В стене дырка. За стеной, верно, освещенная комната и там люди размахивают руками, — вот почему этот проклятый луч такой суматошный.

Мягко ступая на всю подошву, я пересек луч. Пересек и испугался, — точно те, в соседнем подвальном помещении, могли меня заметить.

Судя по голосам, их двое. Но скоро один замолчал или ушел. Остался другой. Только толщина стены и отделяла меня от него. Там что-то свистело и шипело. Стена глушила, искажала звуки, поэтому я не сразу сообразил, что немец сидит за радиостанцией. И точно для того, чтобы устранить мои сомнения, немец заговорил:

— Я Штеттин.

Аппарат пискнул.

— Я Штеттин, — сонно долбил немец. — Я Штеттин. Плохо вас слышу.

Свистнуло.

— Я Штеттин.

«Открытым текстом передают. Вот сволочи!..»

— Отто! — крикнул радист.

Он заговорил с подошедшим Отто. Немецкий язык я знаю далеко не в совершенстве. Нахватался у матросов, когда плавал на лесовозе. Подслушать бы прямо через дырку, из которой выбивается свет, но она высоко. С трудом вылавливая знакомые слова, я выяснил, что радисту не удается связаться с кем-то и он сетует на помехи. После этого к аппарату сел Отто. Аппарат верещал, улюлюкал. Временами в этот хаос влетала очередь морзянки.

— Черт тебя возьми! — заорал Отто… — Не видишь… Под носом русский.

— Чушь. — И первый радист прибавил мощность. — Это… Это… история, — растерянно пробормотал он. — Отто, он же нашел пушку. Где майор? Он же нашел пушку!

Я чуть не привскочил. Вихарев там. Вихарев! Какой же еще русский! Степа, милый, нашел. Работает, передает координаты. Со страшной силой. Хорошо. Действуй, Степа, действуй! Торопиться мне, значит, нечего. Можно продолжать наблюдение. Вихарев нашел пушку, а я — штаб. Здесь радиостанция, здесь майор, — должно быть, самый главный у них. На миг я забыл про немцев за стеной. Они препирались, кому будить майора. Препирались сердитой скороговоркой. Я уразумел только, что Отто боится, как бы майор и радистов не поднял на поиски русского. Это я принял почти равнодушно: Вихарев не попадется. Я так преклонялся перед боевыми качествами своего товарища, что видел его всегда и во всем победителем. Глупая беспечность. Правда, здесь я не ошибся, но…

Однако не буду забегать вперед. В конце концов майора разбудили и привели к рации. Оба радиста совали майору наушники. Я кусал ногти от нетерпения, а майор молчал. Очухавшись, он пробасил:

— Ф-ферфлюхте…

— Слышите, господин майор?

— Лаушер!

— В вашем распоряжении.

— Вы — кандидат в офицеры, займитесь… Обшарьте берег. Нет, лейтенанта на берег, вы еще утонете. Берите троих и проверьте… Что вы на меня вылупились, как кролик на волка, черт вас дери! Проверьте подземелье. Кое-как заложили там…

Точно ветром отнесло меня от стены. Скорее вон отсюда — к выходу. По крайней мере, я встречу там немцев, подстерегу их там, у входа, за камнями. Это решение всплыло в сознании само по себе, всплыло, когда я уже оставил позади баррикаду в круглом зале.

В темноте я ухнул в неведомую яму и шлепнулся во что-то липкое, оказавшееся на ощупь глиной. Не помню, ушибся я или нет. Я только подумал с безотчетным, нарастающим страхом, что здесь яма, а я не видел никакой ямы… Фонарь озарил шероховатые стены без подпорок. Этого еще не хватало!

Я заблудился.

А наверху, очень высоко, по комнатам старой баронской усадьбы, разливалось жалобное, зовущее, смертельным ужасом пронизанное пение сирены.

Тревога!


После падения я не мог вспомнить, в каком направлении шел, но наконец отыскал свои следы на исчерченном ручейками полу. Обратно, скорей обратно — к круглому залу. Из него должен быть еще выход. Я захлебнулся от радости, когда свет фонаря упал на баррикаду. Где же другой ход? Я обомлел. Передо мной, точно насмехаясь, зияли на малом расстоянии друг от друга два входа.

Секунды три-четыре я постоял и успел перечувствовать много горького. И если бы эту горечь выразить связной речью, то получилось бы вот что: дурак, Заботкин, редкий дурак, никогда не будешь ты настоящим разведчиком. Элементарную предосторожность упустил: не оставил ни затесов, ни других опознавательных знаков.

Потом я подошел к одному из выходов и с облегчением поправил ремень автомата, — здесь вовсе не ход, а ниша, перегороженная железной решеткой. Медвежья клетка? Да, вот она. Здоровые прутья. Я ощупал их, как ни спешил.

Вскоре, погасив свет, я расположился в засаде у входа. Сирена сделала свое дело: кусты ходили ходуном, щели между камнями стали зелеными, потом пунцовыми, — значит, горят ракеты. И не осветительные, а сигнальные — немцы перепутали, должно быть. Сломалась ветка. Кто-то высморкался и сказал по-немецки:

— Здесь.

— Здесь, — отозвался еще голос.

На площадку у входа в подземелье съехал, звякнув чем-то, третий немец и сказал:

— Здесь.

Все мускулы мои напряглись. Автомат наготове. Но враги молчат.

— По-моему, — сказал один, — всё на месте.

— Нет, не совсем.

— А этот камень вроде трогали.

— Трогали?

— Хотя черт его знает.

— Господин кандидат в офицеры! Прикажете расчистить?

— Э… прикажу.

Голос кандидата зябко подрагивал. Я сжал автомат. Немец убрал два камня.

— Вот что… — замямлил Лаушер. — Я считаю, лезть туда незачем. Там никого нет. Я… вот что приказываю… Охранять это место. Допустим, он там. Хотя он, конечно, не там.

— Конечно, — одобрил кто-то.

— Ну, допустим, там. Все равно. Он высунется — мы его и… — Тут отважный кандидат в офицеры произнес непонятное словечко, означавшее, скорее всего, «сцапаем».

Тогда заговорил солдат. Со странным горловым акцентом он рассказывал о привидениях в долине, где-то в Верхней Баварии. Я очень мало понял из того, что он рассказывал. Но это, во всяком случае, кстати. Суеверные немцы уж, наверно, не решатся лезть. А я так и буду торчать, как истукан? Большой булыжник в верхнем ряду просил: «Столкни меня, столкни меня». Пихнуть его, чесануть из автомата, кубарем к реке… Глупости. На площадке появились еще немцы. Слух подсказывал, что их было трое или четверо. Донеслось:

— Покурим.

— Майор с перепою еще не то выкинет. Слонов ловить заставит. Ах, прошу прощения. Здесь, если не ошибаюсь, господин кандидат.

Я не стал дальше следить за беседой фрицев. Положение выяснилось: Вихарева не нашли, онвыполнил задание, передал координаты «квакши» и скрылся. Я вернулся на прежний свой пункт наблюдения — к стене с дыркой.

За стеной разговаривали.

Радиостанция не работала, и в комнате ясно можно было различить два голоса, говоривших по-немецки, мужской и женский.

Женщина хохотала. Она хохотала задыхаясь, нервно. Она заходилась хохотом. Ножки стула процарапали по полу, женщина затопала:

— Уберите… Уберите…

Мужчина что-то объяснял шепотом — и она оборвала смех на пискливой ноте. Послышалось бульканье. Женщина, по-видимому, налила что-то. Мужчина сказал:

— ^ Довольно.

— Последнюю, обер-лейтенант… На дорожку. А потом вы меня проводите…

— Не знаю.

Что-то ударилось, разлетелось вдребезги. Она, видимо, швырнула рюмку.

— Не надо, детка.

Она вздохнула:

— Сапоги мне велики.

— Вы проводите ее и сразу назад.

— Как я проведу ее… Не представляю. Через русскую оборону…

Я точно прилип к стене. Кого это ей надо провести?

— Сбрейте усы. Фу!.. Подайте мне сумочку. Там ножницы. Я срежу ваши противные усы.

Потом она опять круто изменила свой разухабистый тон и проговорила:

— Меня расстреляют большевики.

Тупая безнадежность в этой фразе. Расстреляют? Тут я понял. Ясно. Ясно, какая у нее дорожка, зачем на ней сапоги… Ее посылают к нам в тыл. Да не одну, а с другой шпионкой, которой надо показать дорогу. И, как назло, усатый немец шепелявит, не разжимая рта. Ни черта не понять. Отдельные слова только — шоссе, мельница. Которая мельница? Их в здешней местности тьма-тьмущая. Он еще сказал, вернее, продышал что-то вовсе неразборчивое.

— Нет, она уже пробовала, — ответила она. — Ничего не выходит.

— Пусть перевяжет.

— Идет.

— Куда идет?

— Идет — значит «хорошо».

— А!..

Что перевязать? Вы засмеетесь, но, честное слово, была минута, когда мне хотелось окликнуть их через стенку. Я не слушал, нет, — я впивался в то, что говорилось там, вбирая ухом, ладонью, прижатой к стене, коленями. Подхватил немецкое слово «моргенрот». Чего он шепчет, чего шепчет, проклятый? Дом какой-то. Похоже, что в дом надо прийти на утренней заре. Может быть, слово «моргенрот» имеет другое значение? Непослушными пальцами я извлек из кармана замусоленную книжонку и написал на обложке это самое слово — «моргенрот». Что же еще? Но я напрасно старался найти хоть намек на разгадку. Усатый задал мне еще одну головоломку. Он сказал:

— Найдете в газетах.

Словом, когда эта баба наконец ушла и я попытался подвести итог, он выглядел очень неутешительно. Дом на утренней заре, нечто напечатанное в газетах, или завернутое в газеты, или… Я с ума сходил от досады. И еще та — вторая. Что надо ей перевязать и зачем? Офицер включил радио, голос берлинского диктора забубнил: «Крайсляйтер Мариенбурга шлет привет эсэсовцу

Гергарду Шнитке, эсэсовцу Бруно Шварцкаммеру, эсэсовцу…» Снедаемый досадой, я поплелся к выходу.

Дорога была еще закрыта. На площадке по-прежнему сидели солдаты вместе с кандидатом в офицеры. Придется переждать.

Я вернулся и примостился на гнилом чурбане. За стенкой было тихо.

Вдруг как тряхнет! Я свалился с чурбана, крепко стукнулся оземь, ушибся, но невольно рассмеялся.

Наши бомбят!

Сигнал Вихарева принят. Это самое главное. Мне почему-то не пришло в голову, что я могу погибнуть от нашей же советской бомбы. Такое предположение всегда кажется нелепым. И не от того острый холодок, точно струйка воды, побежал по спине. Что, если подземелье осыпалось и я погребен в нем заживо? Со всех ног я кинулся к круглой комнате. Три толчка нагнали меня. Казалось, били не сверху, а снизу. Снизу, и прямо по моим пяткам. Подземелье тряслось и гудело, в горле стало горько от пыли, поднявшейся густыми, почти непроницаемыми для света клубами. В круглой комнате ничего не изменилось. Беда ожидала меня дальше. Недалеко от выхода вал из земли и обломков дерева перегородил мне путь.

С разбегу я лег на этот вал и- в чем был, не снимая мешка, — начал лихорадочно рыть.

Фонарь, засунутый в щель стены, наводил на гнилушки, на сырую гальку маслянистый глянец. Я больно занозил ладонь, с кровью вытащил занозу и не обтер пораненное место. Было тихо, но я боялся следующего толчка. Бомбы, только что сброшенные, казались мне игрушечными по сравнению с новой, ожидаемой бомбой. Она небось уже свистит. А я тут роюсь, как крыса, и не слышу. А бомба свистит и сейчас… Я вбирал голову в плечи, но руки бешено разгребали землю, под ногтями ныло — …двинет. Мама дорогая, сейчас двинет! Полированный гранит надгробной плиты, черный мерзкий гранит, и на нем я читаю не «фон Кнорре», а «Михаил Заботкин». Чепуха. Конечно, чепуха. Тихо. Нет, врешь, жив Заботкин. Надо скорее рыть, скорее, скорее.

Все-таки тряхнуло. Тряхнуло очень слабо, — видно, наши пикировали на другую цель.

Я долго работал.

Должно быть, я пробивался часа три или четыре. Когда я, шатаясь от волнения и усталости, подошел к выходу, за камнями сверкал огромный, ослепительный день и живительно сладкое, очищающее дыхание дня лилось в пещеру.

Я прильнул к щели, жадно дыша. На площадке никого не было. В кустах тоже никого. Внизу, по самому берегу, должен каждые десять минут проходить патруль. Я прождал полчаса — патруль не появлялся. Листья настороженно шушукались. Потом я начал спрашивать себя: почему нет патруля? Глубоким, безопасным спокойствием пахнуло от реки. Я разобрал кладку, выскользнул наружу и начал спускаться. Переправился на ту сторону, оглянулся. Вокруг усадьбы было безлюдно. А сама усадьба красовалась в натуральном своем виде, без всякой бутафории. И один флигель усадьбы был по-настоящему разбит. Маскировку увезли. И «квакшу», очевидно, если ее не успели припечатать к земле наши бомбардировщики.

И в лесу было тихо, но не везде. Впереди, где раньше была линия фронта, ни выстрела. В стороне, не очень далеко, протянулась пулеметная очередь. Потом сыграла «катюша». Тысяча тонн камней сыпалась по железному лотку, — вот как она сыграла!

Невидимый край неба начал гулко проваливаться. Взрезали воздух снаряды.

Однажды я, кажется, уловил далекое, как отзвук песни, «ура».

Шло наступление.

Это, конечно, хорошо, что началось наступление. Замечательно хорошо. Мы знали, что оно не сегодня-завтра начнется. За сутки до нашего похода к передовой подвезли лодки, большие просмоленные лодки для форсирования цепи озер. Лодки еще придется везти к озерам километров двадцать. Мы видели, что саперы укрепляли мосты, танки выходили на исходные рубежи. И вот наступление началось. Но в моих ушах голос наступления звучал в то же время упреком. Сведения о штабе «квакши» теперь бесполезны. А что касается шпионки — черт ее знает, как выследить ее по таким ничтожным данным. Утренняя заря. Повязка. Что-то в газетах. Зря ходил в разведку Заботкин, зря. Как я посмотрю в глаза полковнику? Он один раз сказал мне:

— Плачевно, Заботкин.

Положим, теперь он не скажет так. Я не виноват. Но все-таки нехорошо.

Из леса я вышел на шоссе и наткнулся на наших танкистов. Они варили под елкой гречневый концентрат. Я подсел к ним и съел полкотелка, вытер ложку о траву и попросил прощения. Танкисты весело посмотрели на меня, но не засмеялись. Они слишком устали, чтобы смеяться.

Один из них, лежавший на разостланной кожанке, сказал, что первую линию прорвали с ходу, а на второй немцы не успели закрепиться. Другой танкист заметил, что это еще вопрос. Первый было приподнялся, но не стал спорить и лег. Лицо у него было красное, потное, на лбу вмятина от шлема.

«Эти воевали», — подумал я.

В тот же день я разыскал наших. Штаб уже снимался. Писарь выносил из дома штабной скарб. Я спросил, где Вихарев.

— А ты не знаешь?

— Нет.

— Да, конечно, ты не знаешь… Он погиб.

— Иди ты к черту! — крикнул я и изругал писаря последними словами.

Подробностей я узнал немного. Сегодня утром на дороге у моста через реку Эма-иги разорвался немецкий снаряд. Санитарки подобрали четырех убитых, в том числе Вихарева. Он возвращался на попутной машине к своим… Его выбросило из кузова и швырнуло под другую машину, шедшую сзади.


Вечером меня вызвал капитан Лухманов.

Я сам собирался зайти в отдел, где работает Лухманов, и передать все, что узнал в усадьбе.

Я, помнится, меньше всего думал о причинах вызова, когда сидел в маленькой приемной, служившей когда-то кому-то кухней, сидел спиной к красной кафельной печи, усеянной, как водится у эстонцев, крючками для одежды, и ждал. Одна фраза неотступно преследовала меня, короткая, страшная фраза: Вихарев погиб. Вихарев, о котором говорили: «Этот о двух головах парень, смерть ноги поломала, за ним гнавшись». И он погиб. Кто воевал, тот знает, как действует смерть товарища, с которым ты делил постель, еду, тоску о доме — всё. Она всегда неожиданна, такая смерть. Завтра, быть может, моя очередь. Уж если Вихарев погиб…

Тут вошел Лухманов. Я плохо рассмотрел его и едва уразумел его первый вопрос.

— Товарищ Заботкин, — сказал он, — каким образом ваш кисет попал к Вихареву?

— Кисет?

— Да.

Я объяснил. По тону капитана, по тому, как он внимательно следил за моим рассказом, я почувствовал, что он как-то связывает мой кисет со смертью Вихарева. Когда я дошел до подземелья, он прервал меня.

— Это всё?

— Всё.

— У Вихарева есть враги?

— Враги?

— Я имею в виду — личные враги. Ну, из-за девушки или что-нибудь в этом роде.

— Кажется, нет.

— А у вас?

— Нет.

— Вы уверены?

— Уверен, товарищ капитан.

— Никаких нападений? Грузовик, скажем, сворачивает на вас… Автоматная очередь ночью на дороге… А? Я к примеру. Не было такого, старшина?

Я признался, что было. Забытый случай. Дня за три-четыре до нашего выхода на разведку я шел за продуктами в кладовую, и кто-то выстрелил из автомата. Пуля прожужжала мимо.

— Кто же стрелял?

— Понятия не имею, товарищ капитан. Наверно, случайность.

Капитан кивнул.

— Очень может быть, — сказал он равнодушно.

Однако я не поверил в его равнодушие. Он подозревал что-то, явно подозревал.

Сознание невольной вины сдавило мне плечи. Но я почувствовал не только это. Я почувствовал раздражение против человека, который вот сейчас, беседуя со мной своим тихим, ласковым голосом, взвалил на меня эту вину.

— Товарищ капитан, — начал я без обиняков, — вы говорите так, точно… ну, точно против меня какой-то заговор и вместо меня по ошибке убили Вихарева. Это странно, товарищ капитан. Снаряд, по-моему, не разбирает.

— Снаряд?

— Да.

— А вы уверены, что он убит снарядом? Уверены, Заботкин?

— Так разве…

Лухманов отставил лампу, несносно медленно потер правый глаз и наконец проговорил:

— Дорогу обстреливали, — это верно… Воронки есть. И труп нашли. На первый взгляд все очень просто. Но вы знаете, товарищ Заботкин, — он опять поднес платок к глазам, — многое кажется сперва простым, а на поверку выходит…

Он так и не договорил, занявшись своим глазом, а я волновался и злился все больше. Невольная, неясная вина надвигалась на меня, надвигалась, и я яростно отталкивал ее. «Нет, все просто, просто, просто, — твердил я самому себе. — И кто такой Лухманов, чтобы вот так, безапелляционно… Шерлок Холмс какой нашелся! Что он такое открыл?»

В молодости я читал много всяких приключенческих книг, и образ следователя — энергичного, умного, смелого следователя — прочно поселился в моем воображении. Лухманов же похож скорее на мастера провинциальной фабрики где-нибудь на верхней Волге. Он немолодой, нос у него не прямой, а курносый, с широкими ноздрями, подбородок маленький, остренький, как у мальчишки, и вообще у него лицо мальчишки — стареющего, сонного, уставшего мальчишки. Знал я в детстве такого мастера. Звали его Арсентьич. Арсентьич водил нас, школьников, по лесозаводу и давал объяснения витиеватым языком. Больше всего он любил слово «консистенция». Мы посмеивались и подсчитывали, сколько раз скажет Арсентьич слово «консистенция». Несмотря на серьезность разговора с Лухмановым, я не мог не вспомнить Арсентьича. «Вот сейчас Лухманов тоже скажет «консистенция»», — вдруг подумал я.

— Так, так, Заботкин, — проговорил он. — От жены ничего нет?

— Нет, товарищ капитан.

— Давно нет известий?

— Да. Два года скоро.

— Ни письма, ни привета?

— Нет.

Вопрос не удивил меня. Многие знали, что я разыскиваю Тоню. Никакой задней мысли в словах Лухманова я тогда не усмотрел. Самое обыкновенное дело — офицер расспрашивает солдата о семье. Я решил, что Лухманову, видно, больше не о чем со мной говорить, и подумал, что надо доложить насчет подземелья. Он предупредил меня.

— Ладненько, — сказал он. — О личных делах потолкуем потом. Вы начали про подземелье какое-то, я вас перебил.

Лухманов выслушал с интересом. Слово «моргенрот» он записал. Я сказал, что одна шпионка будет, возможно, с повязкой, что обе они постараются что-то отыскать в газетах. Я усмехнулся при этом: очень уж случайными, бессвязными выглядели результаты моего посещения усадьбы. Но Лухманов и это все записал.

— Если я хоть чем-нибудь могу быть полезен, — проговорил я, — то очень рад. Можно идти?

— Нет.

— Слушаю.

— Вы пока поживите у нас. Так лучше.

Он провел меня в соседнюю комнату, показал койку, пообещал прислать со связным ужин и вышел, потирая свой больной глаз.

В комнате две койки, стол и огромная вешалка из оленьих рогов. Стены покрыты серой, шероховатой штукатуркой. В углу картина акварелью — корабль с ярко-красным парусом плывет по зеленой воде. Под картиной искривленная рапира для фехтования. Скучная комната. Чахлый садик за окном, весь захламленный какими-то рваными автопокрышками, тюфяками и еще не поймешь чем. Что нужно от меня Лухманову? От кого он прячет меня здесь?

Лягу спать. Черт с ним, с ужином. Но я не заснул. Я лежал и смотрел в потолок. Я силился свести концы с концами. Да, капитан определенно прячет меня. Прячет, точно мне угрожает опасность. Да, если Вихарева действительно приняли за Заботкина, прочитав мою фамилию на кисете, и действительно убили, а теперь тот, кто убил Вихарева, убедился в своей ошибке, то конечно… Странное дело, только что я мысленно спорил с Лухмановым, только что уверял себя и его, что кисет ни при чем и никакого заговора нет и все очень просто, а теперь вот лежу и не нахожу покоя. Лухманов чего-то не договаривает. Он что-то знает.

Что? Что же?

Я ничего не понимаю. Я не только неуклюж, нерасторопен, я еще и глуп.

Лучше всего заснуть, дожить до утра. Но я даже заснуть не умею. Одна догадка нагромождается на другую. И вся эта груда догадок проткнута насквозь одной фразой, точно раскаленной иглой: Вихарев убит. Осколком или вражеской пулей, но убит. Это факт, и с этим ничего нельзя поделать, и никуда от этого не уйти. Это везде написано. Это написано на стене, на тусклой жестяной кружке, на никелированных шарах кровати. И я, быть может, виноват. И если я виноват, то есть только один способ облегчить мою вину. Делать все, что прикажет Лухманов. Помогать Лухманову. Черт подери, как я хочу этого! Выяснить все до конца.

Скорее бы утро.

Я заснул поздно. Разбудил меня связной, принесший завтрак. Он поставил на стол тарелку и хлеб, сообщил, что Лухманов уехал рано, а мне выходить не велел.

— Арест, — сказал я.

— Смехота, — ответил связной с украинским акцентом. — Хлопец спит на койке, кушает наркомовскую норму, поправляется, а говорит: арест.

— Я шучу.

— Ты куда хотел идти?

— До ларька.

— Я схожу.

— Да не стоит.

— Схожу. Что надо тебе?

— Если не затруднит, дорогой, — сказал я, — возьми мне открыток пару.

Открытки он принес через несколько минут. Одну я послал в радиокомитет с просьбой еще раз вызвать по радио Ахмедову Антонину Павловну. Вторую открытку я адресовал в Дербентский порт, тоже с запросом относительно Тони, и только кончил писать, как вошел Лухманов.

Он вошел запыленный, в расстегнутой гимнастерке, сбросил накидку и крикнул:

— Чаю, Петренко!

— Тут еще много, товарищ капитан, — сказал я, пододвигая ему чайник.

— Это вы называете много? Нет, я меньше пяти чашек не пью. Я удивляюсь, как это при Иване Грозном жили без чая. Хотите, с трофейным сахарином? За компанию.

— Спасибо.

Мы выпили.

— Пейте еще, Заботкин.

— Хватит, спасибо.

— Думаете, вредно? Бросьте, чай — великая вещь.

— У вас хорошее настроение сегодня, товарищ капитан, — решился сказать я.

Меня подмывало сказать больше. Подмывало спросить, где был Лухманов, удалось ли что-нибудь еще узнать… Но Лухманов понял мой намек. Он опустил пустую кружку, стукнул донышком и улыбнулся:

— Я все-таки прав, Заботкин. Правда, это еще только начало дела, но если я сегодня прав, это уже хорошо. Значит, есть шансы, что я и завтра буду прав. Как вы мыслите, разведчик товарищ Заботкин?

Я кивнул и уставился на него с выжидательным видом. А он стал рассказывать лишь после того, как доконал шестую кружку. Оказывается, он с утра осматривал место гибели Вихарева, спрашивал санитарок, шоферов.

Выяснилось вот что.

Вихарев, разведав «квакшу», благополучно вернулся в наше расположение. Он должен был явиться с докладом к подполковнику, но не застал его. Штаб снимался. На окраине села грузились машины. Вихарева не посадили, и он пошел к шлагбауму «голосовать». Его видели там влезающим в кузов попутной трехтонки. Перед посадкой, в ожидании машины, Вихарев курил и держал на виду мой кисет с фамилией «Заботкин», вышитой медно-красными нитками. Машина шла в Юлемя, то есть к передовой. Наступление наше уже началось, и немцы били по дороге, особенно в том месте, где мост. Они давно пристреливали этот мост. Одну машину подбили, но не ту, на которой ехал Вихарев. Санитарки действительно подобрали четверых убитых. Трое лежали рядом с воронкой, а Вихарев — метрах в тридцати. Он не был ранен — сегодня тщательный осмотр тела подтвердил это. Контузия? Но снаряд был небольшого калибра. Отчего же Вихарев выпал из кузова? Машина, мчавшая Вихарева, была так далеко от разрыва снаряда, что о воздушной волне говорить не приходится. Один из очевидцев — боец из автодорожной службы — видел, что Вихарев свалился с заднего борта машины не в момент разрыва, а позже. Свалился, точно его столкнули. Шедший сзади «студебекер» подмял его.

— Товарищ капитан, — не утерпел я.

— Да.

— Кто с ним ехал?

— С Вихаревым в кузове были пять или шесть девушек из строительного батальона. Такие же пассажиры, как и он. Шофер их не знает. Говорит, обыкновенные девушки-строители, в ватниках, с лопатами.

— Так.

— Ваше мнение, разведчик?

— Странно, что он свалился… Товарищ капитан, он же цепкий, как…

— Знаю.

Лухманов предстал передо мной в другом свете после этого рассказа. «Лухманов доверяет мне», — решил я. Этим, прежде всего этим, а не логичной связностью своих выводов рассеивал он мое недоверие. Действительно, снаряды, выходит, ни при чем. Заговор? Против кого? При чем тут кисет? Почему Лухманов каждый раз поминает этот проклятый кисет? Он опять не договаривает. Я вздохнул.

— Кто же убил его?

— Тот, — сказал Лухманов, — кто убил Вихарева, очень боялся встретиться с вами, Заботкин. Страшно боялся. Панически боялся.

— Вы знаете?

— Пока предполагаю. Сегодня отдыхайте сколько угодно. А завтра мы с вами поедем в одно место… Тут недалеко.


Мы выехали часов в десять утра. Хотя июльское солнце жарило немилосердно, «виллис», несший нас стремглав по шоссе, был наглухо закрыт. Целлулоидные оконца были рыжие, и все на пути было рыжее. Наплывали и исчезали темно-рыжие сгустки деревьев, сгустки строений. Большой шмель — пестрый и мягкий, как матерчатая игрушка, — бился о целлулоид, о брезент и не находил выхода. «Вроде меня», — подумал я. Я уже устал строить предположения, фантазировать и просто ждал, что будет.

Рыжий холм встал впереди. Он рос. Вершина исчезла. Подножие раскинулось вширь, распахнулись перила мостика, показался как бы выскочивший из придорожного боярышника столб с синим крестом ветлазарета.

Понятно, куда мы едем. Мы едем к тому селу, где до наступления стоял первый эшелон штаба. К селу Аутсе. Лухманов сидит рядом и молча трет свой больной глаз. Я не расспрашиваю ни о чем.

— Ячмень у вас, — говорю я.

— Замучил…

— Есть средство.

— Пробовал я всякие средства.

— А мед тоже пробовали? Нет? Самое верное средство, товарищ капитан. Тоня — моя жена — приложила мне меду, так, представьте, за ночь вытянуло.

— Серьезно?

— Да, вот, зайти на хутор…

— Ладненько. Петренко купит. Вам сейчас никуда не надо заходить без меня.

— Слушаю.

— Это и для вас лучше.

Лухманов как будто озабочен больше обычного, говорит отрывисто, короткими фразами. Похоже, что он торопится. Раза два он посмотрел на часы. Я поймал себя на том, что тоже тороплюсь.

Куда?

Замедлив ход, мы въехали на окраину села. Улица шла под гору, и внизу открывалось почти все село, пестревшее своими красными, синими, желтыми, лазоревыми домиками, как огромный цветник. Мы миновали квартал и повернули влево. С криком метнулись гуси. Тяжелая ветка рябины процарапала по брезентовому верху «виллиса». Здесь Лухманов вышел, велев мне ждать в машине, и поднялся на крыльцо небольшого одноэтажного здания, окруженного пышной оградой сирени.

В ожидании Лухманова я принялся рассматривать это здание.

Я силился обнаружить что-нибудь характерное в светло-фисташковом здании, привлекшем к себе Лухманова, и не мог. Обыкновенный эстонский дом хуторского типа — с большим каменным сараем для скота, с амбаром и высокой колонкой колодца. И сарай и амбар сложены из многопудовых булыжников, грубо обмазанных кое-где штукатуркой, и напоминают казематы форта, а домик легкий, хрупкий, веселый, с узорчатым флюгером на сверкающей оцинкованной крыше. Даже спущенные цветные шторы за окнами не навевают ощущения тайны.

Какая тайна?

Может быть, ее уже нет. Может быть, Лухманов вернется и скажет, что все выяснилось, что гибель Вихарева просто несчастный случай и никакого заговора нет, и вообще все просто, и Заботкина незачем больше прятать.

Я приоткрыл дверцу и вдохнул горячий, душистый воздух. Оцинкованная крыша сверкала так, что было больно смотреть. Почти нигде не было теней. Солнце стояло почти в зените, и кусты сирени, трава газона, гнездо аиста на крыше, пронизанные неумолимыми лучами, стали прозрачными. Еще немного — и дом со спущенными шторами станет прозрачным. За сараем, в невидимом пруду, лениво плескались гуси. Всюду проникала всепобеждающая ясность дня, исцеляющая ночные сомнения и страхи.

Лухманов наконец появился. Он сбежал с крыльца, вскочил в «виллис», посидел с минуту в нерешительности, и мы помчались. Лухманов тронул меня за рукав и сказал:

— Вы разведчик, Заботкин.

— Точно.

— Вы ничему не должны удивляться. Даже если… даже если вы увидите сейчас хорошо известную вам женщину с татуировкой на руке… С синей розой. — Он показал на запястье.

— Тоня? — крикнул я.

— Да. Очень возможно, что вы увидите свою жену. Если мы нагоним…


Нужно ли говорить, что я ожидал чего угодно, только не этого. Как человек, хвативший одним духом стакан водки и силящийся перевести дух, я уставился на Лухманова.

— Она… она была здесь?

— Была.

— Как… когда…

Но в следующий миг я весь сжался от холода. Не сразу дошло до меня значение того, что сказал Лухманов. Если Лухманов гонится за Тоней, то значит… значит, Тоня преступница. Моя Тоня? Я повернулся к Лухманову, столкнулся с его взглядом и сказал:

— Это ошибка.

— Почему?

— Товарищ капитан, — сказал я. — Если вы подозреваете в чем-нибудь Тоню…

— Ну, допустим.

— Уверяю вас, это не она.

— Докажите.

— Товарищ капитан. Я надеюсь на Тоню, как на себя.

— Вы долго жили вместе?

— Нет… не очень.

— Сколько?

— Полгода.

— Даже меньше небось, — сказал капитан, быстро взглянув на меня. — А до того долго ли вы были знакомы? Два месяца, три — самое большее?

— Два.

— Вот видите. Хотя что нам спорить. Догоним — узнаем. Наблюдение вдоль дороги, Заботкин. Нагоним. Скорость приличная, имеем все шансы!

Наша машина — маленькая и сильная, как степная лошадка, — нашла в себе еще нетронутые резервы скорости. Мы ветром слетели с горы, оглушительно пересчитали бревна мостика, внеслись на другой косогор. Ветряная мельница выросла, доросла до облака, взмахнула крыльями и пропала. Мыза с сорванной крышей, куща дубов над заросшим кладбищем, подбитый, вздыбившийся танк с черным крестом и надписью мелом по-немецки: «До свидания» — все росло и пропадало сзади, росло и пропадало. За третьим косогором — самым высоким — открылись равнина и белая, выжженная солнцем дорога, по которой зеленой букашкой уползал грузовик.

— Они, — сказал Лухманов.

Он взялся за баранку, а шофер сидел рядом и снисходительно улыбался, как всегда улыбается шофер, когда начальник занимает его место. Я положил локти на спинку водительского сиденья и, дыша Лухманову в затылок, следил за стрелкой скорости, с трудом одолевшей еще одно деление на циферблате. Восемьдесят километров. Догоним, конечно, догоним. Птицей, ветром перелетел бы я расстояние, оставшееся между нами и грузовиком, чтобы поскорее узнать, в чем дело. Узнать, кто эта баба, которую Лухманов путает с моей Тоней…

Уже можно была различить какие-то мешки в кузове. На них три женские фигуры. Лица их еще неясны, двое в платках, одна в пилотке, кажется… Да, в пилотке. Я приподнялся, упершись локтями, и всей тяжестью навалился на Лухманова, потому что он резко затормозил и, свернув на обочину, встал.

— Эх, ч-черт…

— Стой, Заботкин! — Лухманов выскочил из кабинки. — Что-то с тарантасом нашим…

Он открыл чехол, запустил руку в мотор и извлек какую-то деталь. Шофер, кинувшийся к мотору вслед за ним, хотел ее взять.

— Разрешите…

— Ты вот что, — сказал Лухманов, — посиди там, на травке. Да-а, братцы,:- продолжал он, оттопырив губы, — конь у нас совсем того… скиксовал. Система Монти: день работает…

— Товарищ капитан…

— Год в ремонте, — закончил капитан. — В радиаторе, гляди, мыши завелись.

— Ой, да что вы…

— Ты, Егор, лучше помалкивай. По вине материальной части, — Лухманов снова строго оттопырил губы, — сорвали задание!

Я вздохнул.

— Еще бы немного, и догнали. Да время не ушло, товарищ капитан. Куда они от нас денутся? Если быстро наладим, так все будет в порядке. А? Товарищ капитан…

Лухманов увидел меня, расстроенного, топчущегося от нетерпения по пыльному шоссе, странно улыбнулся, и я обомлел: Лухманов больше не торопился. Ленивым движением он ввинтил дырчатую трубку обратно, неторопливо сел в кабинку на свое обычное место и приказал:

— Домой, Егор.

— Товарищ капитан! — крикнул я. — А как же они… Как же?

— Приедем домой…

Он не договорил. В зеркальце, укрепленном над ветровым стеклом, отразилось лицо Лухманова — веселое и даже умиротворенное. Мы повернули обратно.

Шофер, сперва тоже недоумевавший, теперь от времени до времени бросал на меня многозначительные взгляды. Я же ничего не понимал, пока не получил от самого Лухманова неожиданное разъяснение.

— Ничего с мотором не случилось, товарищ разведчик Заботкин, — сказал он, когда мы вернулись домой. — Мотор здоров как бык, если такое сравнение вообще допустимо, и водитель Егор — замечательный водитель, имейте в виду, товарищ разведчик. Мы отмахали бы с легкостью хоть полтысячи километров, если бы в этом была надобность. Скажу вам откровенно, ругайтесь не ругайтесь… Я вас решил проверить. Я серьезно. Мы с вами знакомы два дня. Правильно? Надо проверить. Вдруг, думаю, мы начали не с того конца? Вихарев погиб случайно, никакого преступления нет, Заботкина убирать с дороги никто не хочет, а, напротив, он сам с этой компанией связан и врет, что не знает, где его жена. Обижаетесь? Не надо, разведчик. Не надо. — Он посмотрел на меня необычайно ласково. — Не надо. Думаю: если Заботкин обманывает меня, тогда ему не очень-то приятно при мне сталкиваться лицом к лицу со своей женой. Он не старался бы догнать…

Я смотрел в пол.

— Тоня вообще ни при чем, товарищ капитан, — угрюмо ответил я. — Вы сами сказали, что всю эту историю с погоней нарочно… ну, поставили, что ли.

Лухманов усмехнулся.

— Интеллигентный товарищ, — проговорил он. — Ведь собирались сказать — выдумал. Да, да, разведчик. Я все мысли ваши читаю. Они у вас на лбу написаны, и это сильно облегчает наше знакомство с вами, знаете. А что касается вашей жены, — тут вся веселость его исчезла, — то это вопрос особый. Вопрос сложный. Но, возможно, мы с вами скоро увидим ее… в доме на Моргенрот.

— Моргенрот?

— Совершенно верно, на улице Моргенрот. Читальня. Тот самый дом в Аутсе, возле которого мы останавливались. Я вижу, вы понятия о нем не имеете, Заботкин. Мне-то он давно известен.


Одна нить протянулась от подземелья баронской усадьбы к дому в Аутсе, затем к мертвому Вихареву, затем к Тоне или к подлой шпионке, которую Лухманов почему-то — непонятно почему — принимает за Тоню. Все сматывается в один клубок, и я барахтаюсь в этом клубке, и нити — смолистые, липкие нити вроде сапожной дратвы — режут мне лицо, руки. Нет, это не Тоня. А если Тоня, то не шпионка, а настоящая Тоня, родная, честная, любимая Тоня.

Пусть во всем прав Лухманов, но Тоню он не знает. Тоня — немецкая шпионка?! Нет, пока не приведут ее, пойманную на месте преступления, пока не посмотрю ей в глаза… Этого не будет. Нет такой Тони — изменившей мне, изменившей всему, что нам дорого, продавшейся гитлеровцам.

— Товарищ капитан! — взмолился я. — Если бы вы могли сообщить, что с Тоней. Или… или вы не доверяете мне?

— Глупости. Не доверяю! Выкиньте это из головы. Я просто не хочу ослаблять вашу надежду. Пока мы не выяснили до конца.

— Эта неизвестность…

— Неприятная штука. Верно.

— Товарищ капитан! Лучше любая правда.

— В том-то и дело, что стопроцентной правды насчет вашей жены я вам не скажу. Не скажу, потому что не знаю. Процентов на девяносто, девяносто пять… Почитайте это. — Он порылся в планшетке и достал пачку бумаг. — Последние, так сказать, сведения.

Пока на кухне шипели оладьи, а Лухманов разговаривал по телефону, я читал.

В июне тысяча девятьсот сорок второго года Тоня Ахмедова, выехавшая из Дербента, слезла с поезда у Ладоги. Ленинград был в блокаде, и путь с Большой земли на Малую землю пролегал через озеро. Тоня по-чему-то опоздала на пассажирский пароход и села на буксирный, отправившийся на четыре часа позже, под вечер. Не следовало ей опаздывать. Пассажирский благополучно прибыл к западному берегу, а буксир «Гагара» попал в жестокий шторм. Июньский шторм на Ладоге — явление редкое, но грозное. Прибрежные метеостанции засекли десять баллов, в портах вывесили сигналы, запрещающие судам уходить в глубь озера, и в это время маленькая «Гагара» крутилась, как щепка, в водовороте. Слабый двигатель не выдерживал спора со стихией — буксир на середине пути сорвался с курса и наскочил на песчаную банку. Топки пришлось погасить, потому что вода стала заливать машинное отделение.

Кроме Тони на «Гагаре» было еще одиннадцать человек, не считая команды. Все сгрудились на носовой палубе, поднимавшейся из воды, и стояли, уцепившись за ванты, обдаваемые волнами.

Наступила ночь. Шторм не утихал. Хотя в июне на Ладоге светло круглые сутки, эту ночь нельзя было назвать белой. Нависли свинцовые облака, пробегал мелкий, колющий дождь. Под ударами волн «Гагара» медленно сползала с банки, и люди на носовой палубе все теснее прижимались друг к другу.

Корма уперлась в камень. Судно перестало сползать — оно лежало теперь неподвижно, накренившись на правый борт, с погасшим топовым огнем на верхушке мачты. Никто не мог сказать, однако, останется оно в таком положении или будет сброшено с банки и пойдет на дно.

Семеро человек решили покинуть «Гагару». Среди них были четверо мужчин и три женщины. Они отвязали шлюпку, сохранившуюся на левом борту, и пустились на веслах к берегу, до которого было километров пять. Матрос Ластухин, сообщающий обо всем этом в своем донесении, не знал никого из семерых пассажиров по имени. Вскоре, после того как шлюпка скрылась из виду, шторм усилился, огромный вал накатился на банку и потащил за собой «Гагару», Ластухин обхватил подвернувшийся под руки спасательный круг и упал в воду. Через несколько часов Ластухина подобрал военный катер.

Впоследствии Ластухин узнал, что капитан, механик и еще один матрос спасены другим катером. «Гагара» затонула. Что стало с пассажирами, он не знает. Их оставалось пятеро: трое мужчин и две женщины. Ластухин закончил донесение словами: «Они, наверно, погибли».

Я читал и перечитывал эту фразу: «Они, наверно, погибли». А шлюпка? О ней матрос Ластухин тоже ничего не знал. Я торопливо взял следующий листок.

Из текста явствовало, что в Шлиссельбурге был допрошен Анисим Иванович Бунчковский, сорока четырех лет, смотритель пристани, работавший при немцах. В июне тысяча девятьсот сорок второго года, во время сильнейшего шторма на рейде Шлиссельбурга, показалась лодка с гражданскими лицами. Она была тотчас остановлена немецким военным катером и под дулами пулемета и винтовок препровождена к пристани. Это было часов в семь утра, так что Бунчковский мог хорошо рассмотреть задержанных. Их было семеро: четверо мужчин средних лет и три женщины. Он видел их, когда они спускались по сходням, шатаясь от усталости и хватаясь за перила, и заметил, что у одной молодой женщины на руке татуировка — синяя роза. Женщина эта на вид двадцати двух — двадцати четырех лет, среднего роста, скорее худая, чем полная. Волосы у нее светлые. Платье на ней было мокрое и рваное, так же как и на ее спутниках. Они все выглядели как потерпевшие кораблекрушение. Шли задержанные молча, подгоняемые прикладами немецких солдат.

Бунчковский слышал, что шлюпку принесло к Шлиссельбургу с советской стороны течением и штормовыми волнами, и считает, что это вполне вероятно, так как шторм достиг тогда невиданной силы. О судьбе семерых советских граждан сведений не имеет.

На этом сообщение кончалось.

И еще один листок лежал передо мной на столе, свежий листок из блокнота, весь заполненный стремительным, колючим почерком Лухманова:

«Из архива штаба 25-й немецкой авиаполевой дивизии, связка 18, дело № 211, особо секретное,

отдела XI. 9.5.1944.

Агент «Синяя Роза» прибыла на участок армии 7,5.1944 г. от «Руперта». Прикомандирована к группе «Германриха». Оценка «Руперта» хорошая. Жила в Советском Союзе (г. Дербент). 23.6.1942 г. непреднамеренно перешла линию фронта (район Шлиссельбурга). Задержана сторожевым судном в числе пассажиров, спасшихся с затонувшего парохода «Гагара». Кончила курсы «Ост» 14.1.1944 г. Знает в совершенстве русский язык и слабо — язык дагестанских горцев.»


До сих пор у меня оставалась надежда, но теперь и она стала тонуть в поднявшемся отчаянии. Я то кусал подушку, сжигаемый бессильной злобой против Тони, изменившей мне и всем нам, оскорбившей мою любовь, мою надежду, то уговаривал себя, что есть еще один процент надежды, раскаивался, мысленно просил прощения у настоящей Тони, которая, может быть, ждет меня и дождется и будет смеяться вместе со мной над трагическим недоразумением…

Утром сквозь ясное, точно промытое стекло итальянского окна прошел желтый закатный луч и лег на одеяло — невесомый и нежный. В комнате стоял, скрипя кожаным пальто, Лухманов.

— Товарищ капитан, — сказал я, — отпустите меня на передовую.

— Вы долго думали?

— Смеетесь, товарищ капитан.

— Зачем на передовую, кем на передовую?

— Стрелком, пулеметчиком — все равно. Воевать, понимаете? Не могу я больше так.

— Понимаю. Я вас отлично понимаю. Разведчиком быть трудно, работа кропотливая, скучная, а стрелком — проще. Так? Ну так вот: не пойдете вы, дорогой товарищ Заботкин, на передовую.

Я не находил слов, чтобы возражать. Голос этого сильного, уверенного человека действовал на меня, как укрепляющее лекарство. Я слушал его и хотел, чтобы он долго-долго сидел тут. и говорил.

— Я знаю, в чем дело, — продолжал он. — Но я думал, что вы крепче. Правда, я сам сказал тогда, помните, — девяносто пять процентов против вас. Но у вас остается пять процентов. Целых пять.

— Нет пяти.

— Пусть один. Зачем же вы так быстро уступили этот один процент? Уступили и начали бить отбой по всей линии — в разведке работать не хочу, есть не хочу. — Он заметил тарелки с нетронутым ужином. — Черт знает что такое! Голодовку объявили? Приказываю немедленно съесть.

Он сидел до тех пор, пока я не очистил все до последней крошки. Потом встал и вышел.

Через несколько минут он вернулся и неожиданно спросил меня, занимался ли я когда-нибудь огородничеством.

— Напрасно, — сказал он, услышав мой отрицательный ответ. — Кто у нас специалист? Петренко, наверно? Незаменимый товарищ. Петренко!

— Слушаю вас.

— Овощи умеешь сажать?

— Мало-мальски.

— Просвети старшину. Пусть попрактикуется. Время летнее. Июль. Для капусты, для брюквы поздновато, конечно. Какие семена требуются? Можно салат, редиску. Доставай семена, и приступайте вдвоем. Покажешь старшине, а то он и лопату не знает, каким концом втыкать.

— Где прикажете?

— Здесь. В саду.

Петренко выполнил поручение с такой быстротой, что мы через двадцать минут разложили семена на листке мокрой бумаги, — как полагается перед посадкой, и начали штурмовать тощую, каменистую землю.

— Стукаем, стукаем, — молвил Петренко, оживившись, — и настукаем мы германский клад — запас оружия, или деньги, или тот ихний шнапс.

— Тебе шнапс…

— Ни… Прежде я, правда, из хаты на ногах, а в хату на бровях. Теперь ни.

— А что?

— Обещался Софье. Жене моей. Она говорит: ты, Герасим, пропадешь на войне, если лакать будешь. Обещай мне, говорит, что не станешь.

— Она на Украине?

— Не знаю где. В селе нету ее. Не проживает.

Он рубанул лопатой, поднял обломок кремня, долго и сосредоточенно вертел его в крупных, толстых пальцах, затем с силой швырнул через дорогу.

— И у меня, — сказал я, — не проживает.

Вспоров, перекопав лопатами целину, мы сделали

грядку, причем с моего бока она получилась выше и обрушилась. Тогда я сделал бок гряды более покатым. Все-таки он опять обрушился.

— Здесь бабы не такие, как у нас, — сказал Петренко. — Я только одну черноглазую видел. Сегодня, как на хуторах шукал мед. По глазам точно с Украины, а разговаривает руками. Я кое-как втолковал: мед, мол, покупаю. Она обрадовалась отчего-то да повела глазищами — ну, думаю, сейчас загуторит по-нашему. Мы с ней толковали, толковали. Сегодня, видишь, у нее меду нет, а завтра принесет. Я говорю: «Мне завтра не надо, мне сегодня надо». Не понимает. Придет, должно.

После обеда мы разровняли гряду и посеяли редиску. Семян хватило только на половину гряды, хотя Петренко намеревался засеять всю. Петренко сетовал, что редиска вырастет слишком мелкая. Ему не придется ее собирать: армия наступает, но он все-таки сетовал. Потом мы остановились и прислушались, так как что-то прошумело вдали.

— «Катюша», — сказал я.

— Далеко продвинулись наши, — заметил Петренко. — Артиллерии совсем не слышно. Километров на тридцать дали. Говорят, Валга наша.

— А мы салат сеем, — проворчал я.

Чего ради послал нас Лухманов на огородные работы? Кому нужны эти грядки, если мы не сегодня-завтра, не завтра — через неделю уйдем дальше? Эти вопросы были, должно быть, написаны у меня на лбу. Лухманов, вышедший под вечер посмотреть, как мы работаем, укоризненно покачал головой:

— Не нравится, разведчик?

— Огородник, товарищ капитан.

— Ну, идем, идем, потолкуем. Надо вам поднять настроение. Петренко, ставь чай. Огородник, говорите? Вы, товарищ старшина Заботкин, — он шел посмеиваясь, сбивая палочкой одуванчики, — решили, что вы теряете свою квалификацию? А я мог бы вам ответить, — он подобрал одуванчик, — я мог бы вам сердито ответить: нельзя терять то, чего еще нет. Нет. — И он дунул на одуванчик. — В нашем смысле вы еще не разведчик. У вас странная особенность, Заботкин: то, что вам непонятно или не нравится, вы отвергаете. Знаете, один американский фермер приехал в большой город, пошел в зоологический сад, ходил-ходил вокруг клетки с жирафом и все-таки не поверил. «Нет, — говорит, — такого животного не может быть». Вот и вы. Поймали там в подвале непонятные вам слова — «дом», «на утренней заре» и прочее. Непонятно, — стало быть, значения не имеет. Так вы рассуждаете. Появилась шпионка с синей розой. Вы сразу: это кто угодно, только не моя жена. Нет, Заботкин. Если хотите быть настоящим разведчиком, то вот вам правило: ничему не удивляться, все проверять… Вы читали Достоевского? — продолжал Лухманов уже за столом с кружкой в руке. — Читали, разведчик?

— Кое-что.

— Ну, что именно?

Я назвал несколько романов. Он помешал чай, отпил, откинулся на спинку стула.

— Его иногда страшно читать. Здоровому человеку страшно. В самые темные закоулки, в самые путаные лабиринты души человеческой ведет. Любит бродить в этих лабиринтах, любит. Но я не о том. Подумайте, какие в его книгах необычайные события, какие совпадения, как неожиданно действуют герои. А читали вы, что сам Достоевский пишет о своем творчестве? Он пишет, что ничего не выдумал, что все ему подсказала жизнь. Да, Заботкин. Вы хотите, чтобы жизнь была простая. Правда? А она пока что сложная, и эта сложность не всегда только занимательна, как вам хочется, а и трагична. Так что вернемся, Заботкин, к нашим грядкам с салатом и с чем еще…

— С редиской.

— Точно, с редиской. Опять кислый тон! Так-с. — Он опрокинул пустую кружку и показал мне место рядом. — Поупражняться с редиской придется еще день-два. Кстати, тут ограда приличная, охрана имеется, так что ничей нескромный взор не откроет, кем стал разведчик Заботкин. Затем одеваем вас: сапоги немецкого образца, пиджак, какая-нибудь фуражка железнодорожника со старым эстонским гербом. Нет больше Заботкина, есть хуторянин по имени… Имя подберем.

— Так я же по-эстонски…

— Ни слова? И отлично. Вы — русский крестьянин, угнанный в свое время немцами, а теперь получивший землю и дом. Дом ваш в Аутсе. Тот самый дом на Утренней Заре. В этом доме, товарищ Заботкин, при немцах жил полковник инженерных войск, очень крупный специалист по оборонительным сооружениям некий Вальденбург. Отто Вальденбург. Пленные нам рассказали, чем он тут занимался. Он руководил постройкой двух линий обороны — линии «Пантера» и линии«Барс». С «Пантерой» мы справились еще у Пскова. «Барс» впереди. Наши сейчас как раз подходят к этой линии. Это последняя надежда немцев. За линией «Барс» мы уже без больших остановок пойдем на Пярну и Ригу. Понимаете? Немцы так и пишут — у меня есть выписка из приказа их командующего, — мол, линия «Барс» — последний оплот у дальних подступов к Германии. К Германии! Чувствуете, разведчик? Ну-с, полковнику Вальденбургу пришлось ретироваться из здешних мест довольно поспешно. Даже весьма поспешно. И по-видимому, полковник оставил в своем доме важные чертежи. Чертежи линии «Барс», быть может. В точности сказать мы не можем, но догадываемся, — очень уж стараются немцы их выручить, пока они не попали к нам. Нам они, конечно, нужны. Представляете, сколько жизней мы сбережем, сколько крови, если будем заранее знать, что они там понастроили? Представляете? Недели две назад, вскоре после того, как мы заняли Аутсе, возле полковничьего дома задержали одного подозрительного субъекта. Где чертежи, он не сказал. Но с тех пор мы установили за домом наблюдение. Затем поступили такие сведения: немецкая разведка перебросила в наш тыл агента-женщину со знаком синей розы на руке. Задание — выкрасть чертежи. Очевидно, дело у нее неважно, чертежи еще на месте, потому что вслед за ней полетела к нам еще одна птица, так ведь? Что мешает шпионке с синей розой? Вы, Заботкин, вы, надо думать. Вы можете ее опознать, и она вас боится, панически боится, как я уже говорил. Вот вам подоплека убийства Вихарева, убийства грубого, неосторожного, совершенного явно под влиянием паники. А что касается газет…

— Тоня убила Вихарева?

— Нет, в убийстве я ее не обвиняю. Убить могла та, вторая, понаслышке знавшая о вашем существовании и заметившая ваш кисет у Вихарева. Или другой, еще неизвестный нам агент. Между прочим, прошу не перебивать. Что касается газет, в которых надо искать, — это деталь существенная. Как сказали вы про газеты, я немедленно в Аутсе. Ночью с фонарями мы осмотрели весь дом и на чердаке нашли подшитые пачки советских газет предвоенного времени. Снесли их вниз, в читальню. Заведующим читальней выдвинут лейтенант Поляков, вы увидите его. Сейчас сколько? Семь часов? Да, читальня открыта. На столе и старые газеты, которые мы на чердаке нашли, и новые. Любой заходи и читай. Поляков, понятно, поглядывает, кто заходит. Если в старых газетах есть какой-нибудь ключ или… то агент, возможно, и клюнет на этого червячка. Подождем день-два. Если не клюнет — в доме появится хозяин. Это вы, Заботкин. Появится деловитый, хозяйственный мужичок, примется за огород. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан.

— Довольны? Это вам нравится, я вижу. Значит, есть смысл в редиске? А, Заботкин?

Я должен был признать, что есть.

Армия готовилась к прорыву. Предстояло форсировать реку и с боями подняться на холмистый берег, поросший жесткой щетиной елочек-коротышек.

Это был хребет «Барса», — перелом его должен был привести к краху всей немецкой обороны «на дальних подступах к Германии». И армия деловито, методически готовилась. Днем эта подготовка к наступлению почти не замечалась: белые и мягкие от известковой пыли дороги лежали пустынные, спокойные и молчаливо берегли свою тайну. Дороги говорили по ночам, говорили грохотом танков, тяжелым звоном орудий, шорохом автомобильных колес, назойливым, дребезжащим тарахтением повозок. И был еще за всеми этими звуками один ведущий мотив, — это мерный, как падение больших капель дождя, стук солдатских подкованных ботинок. Когда я просыпался и вслушивался и думал о бесчисленных невидимых воинах, идущих мимо спящих домов, я думал: как хорошо было бы, если бы каждый в эту минуту услышал ласковое слово, сказанное близким человеком, пусть даже отзвук голоса жены или невесты. У каждого есть своя Тоня, у каждого на пути кровь. В этой войне мы бьемся за все, за все, что нам дорого. Такая эта война.

Дорога говорила всю ночь. В предрассветной дымке проносились последние «катюши», закутанные черным брезентом, пушечные стволы, закрытые досками и влекомые огромными, заваленными хвоей тракторами. А с восходом солнца снова воцарялась тишина. Дорога становилась обыкновенной сельской дорогой с отпечатками коровьих копыт на известковой пыли. А в прифронтовых приречных лесах, на высоте сто семь и других, каждая такая ночь приносила перемены: ближе к реке поросль делалась как будто гуще — там новоприбывшие сооружали шалаши, маскировали зеленью огневые точки, сооружали навесы над слесарными тисками, бочками с горючим. Рисуя себе эти картины фронта перед наступлением, я злился, потому что все еще ухаживал за грядками.

Лухманов с утра уехал и обещал быть к обеду. Вестовой Петренко жарил на кухне оладьи, а я сеял салат. В это время в калитку постучали. Я почему-то сразу, не задумываясь, решил, что это капитан, и побежал открывать. Поворотом ключа я открыл доступ в наше убежище внешнему миру, и он вошел в виде девушки-крестьянки, одетой в пестрое, зашитое на плечах и на груди ситцевое платье. Желтый платок был повязан по-эстонски, концами назад, а лицо было смуглое, с матовым южным оттенком, глаза темные. Девушка протянула мне глиняный кувшин.

— Мед, мед, — сказала она.

Кроме этих слов, произнесенных с сильным акцентом, я ничего не добился от нее. Она повторяла их, делала какие-то знаки в направлении, крыльца. Тут я вспомнил черноглазую, обещавшую Петренко принести мед.

Я кликнул Петренко. Он подошел, поправляя засученные рукава.

— Пришла, — засмеялся он. — Видишь, глаза какие, — ровно наша с Украины. Давай мед.

— У капитана ячмень прошел, — напомнил я.

— Чудак. Я не с медицинской целью. Ты обожди, я за деньгами сбегаю. Сколько с меня? Не понимаешь? По-русски надо учиться, голова круглая. Побудь, Заботкин, я одним скоком…

И тут я поймал на себе взгляд девушки. Я повернулся к ней. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел такое резкое, кричащее выражение страха.


Надо рассказать Лухманову. Правда, рассказать

— значит признаться в своей дурацкой неосторожности, в своей тупой, бездарной неуклюжести.

Разведчик!

Хорош разведчик! Легко представить, что скажет Лухманов. «Вас раскрыли», — вот что он скажет. А это… Это в военное время и вообще во всякое время

— преступление. Да, преступление. Но все равно Лухманову надо сказать. И прекрасно. Заботкин получит, что заработал. Так и надо. Ожесточившись, я с нетерпением ждал Лухманова.

На этот раз он не заставил себя долго ждать. Выслушав меня, он нахохлился.

— Это был страх?

— Страх, товарищ капитан.

— Вы не ошиблись? К знатокам человеческой натуры я бы вас не причислил…

— У нее это так ясно было… Я никогда не думал… Я не думал, что это может так броситься в глаза. Потом она, правда, успокоилась или взяла себя в руки, не знаю. На лице это выражение пропало. Но вот что я еще заметил: ей не терпелось поскорее уйти. Как Петренко принес деньги, так давай бог ноги… Товарищ капитан, я себя вел как не знаю кто… Я сознаю…

Непонятно: Лухманов воспринял новость спокойно. Слишком спокойно. Когда я начал излагать свои домыслы насчет черноглазой хуторянки, столь непохожей на местных жительниц, и заикнулся, не она ли убила Вихарева, Лухманов взял кувшин с медом и понюхал.

— Чудесный мед, — сказал он. — Между прочим, она придет за кувшином, если ей потребуется повод…

— Документы ее посмотреть бы.

— Если она явилась сюда, то документы, надо полагать, в порядке. Если, если… — сердито повторил он. — Столько «если» накопилось, что ни тпру, ни ну. Да, Заботкин, если ваше впечатление правильно, то вы, разумеется, — и тут он выговорил слово, которое я сто раз мысленно сказал себе, — вы, разумеется, раскрыты.

— Да, — Вздохнул я.

— Хорошо это или плохо — вопрос. Скорее всего, хорошо. При настоящих обстоятельствах хорошо. Поставьте себя в положение врага. С одной стороны, сейчас канун боев на этой пресловутой линии «Барс». Враг понимает, что наш интерес к чертежам повышается. Того гляди, мы разыщем чертежи. С другой стороны, Заботкин оказался отнюдь не покойником. Больше того, он действует заодно с Лухмановым? Так? Как же, по-вашему, враг будет действовать?

Я подумал.

— Он запаникует, товарищ капитан, — заявил я. — Он горячку начнет пороть.

Лухманов улыбнулся:

— Делаете успехи, разведчик. Да, я тоже нахожу, он возьмет, так сказать, новую скорость и, возможно, пойдет напролом. Вас мы в обиду не дадим, конечно, да он и не станет сейчас специально заниматься вашей особой. Когда враг идет напролом, разведчик, — он больше рискует.

— Да, но…

— Что? Вы хотите сказать: рискуем больше и мы? Верно. Но пусть боится риска тот, кто слабее. Не так ли, разведчик? Читальню подождем закрывать. Дом немаленький, хватит места и вам и Полякову. А вы, — он вдруг строго посмотрел на меня, — воображаете, что я вас простил? Напрасно. На первый раз делаю вам замечание.

Затем он велел мне переодеться, а Петренко — раздобыть ручную тележку.

Я надел короткие сапоги немецкого образца, залатанные коричневые шаровары, пиджачок из дешевенького полушерстяного материала, тоже изрядно затасканный и чиненный на локтях, и в довершение старую форменную фуражку — не то железнодорожника, не то почтальона. Лухманов вручил мне документы на имя Прилепина Егора Павловича, угнанного немцами из Псковщины и получившего в Аутсе — на улице Утренней Зари — хозяйство бывшего полицая, удравшего в Германию. Затем я для виду нагрузил тележку разным хламом и под утро отбыл.


В тихих прохладных сумерках проселками, чтобы не очень попадаться на глаза, я шагал в Аутсе, катя перед собой тележку. По росистой траве безмолвно пробегал ветер. Я вспомнил наш поход с Вихаревым, когда такой же предрассветный ветер сорвал пелену тумана на просеке, вспомнил слова Лухманова: «Тогда, значит, вы раскрыты» — и невольно заторопился. Скоро ли рассвет? По времени должно было быть уже светло, но день медлил, с запада мчались рваные, испуганные облака. Стало не светлее, а, напротив, темнее, и неожиданно полил дождь.

Дождь полил такой жестокий, что я за несколько минут промок до нитки. Пытаясь спастись, я лег под тележку. В результате я вымок еще больше. Трава напиталась водой, точно губка. Стало холодно, зверски холодно. Что мне было делать? Я выбрался, взялся за мокрые поручни и снова что есть силы быстро покатил тележку по ухабистой, размякшей дороге. От этого я согрелся и даже не очень огорчился, когда лейтенант Поляков, открывший мне дверь, растерянно произнес:

— Что же вам дать сухое…

— Ничего, товарищ лейтенант, — сказал я бодро. — Солнце высушит.

— Барометр падает, — ответил он.

Поляков повел меня к себе в мезонин, порылся в чемодане и вытащил сухую рубашку. Больше ничего не нашлось. Не мог же я вырядиться в военное!

Поляков моложе Лухманова. Он высокий, с длинными тяжелыми руками боксера. На щеке шрам. Волосы светлые, такие светлые, что кажутся седыми. Смотрел я на него первое время с настороженностью: вот начнет расспрашивать о Тоне. Лухманов, конечно, все рассказал обо мне. Но Поляков оказался человеком неразговорчивым. Он спросил меня, играю ли я в шахматы, и после этого минут десять молчал. Я сказал, что нет, и по выражению его лица не мог понять, огорчился он или нет. После шумной, всегда несколько приподнятой атмосферы в доме Лухманова я вдруг ощутил себя на отшибе с этим молчальником в маленькой комнате мезонина, наполненной шумом хлещущего снаружи дождя. Но вы понимаете, что я не хотел быть на отшибе, я хотел действовать, и, когда Поляков предложил мне раздеться и лечь, я отказался.

— Капитан приказал мне сразу заняться хозяйством, — пояснил я.

— Вам холодно.

— Пустяки.

— Хорошо, — сказал лейтенант. — Я вам покажу помещение.

Мы прошли по чердаку, заставленному поломанной, простреленной револьверными пулями мебелью, и спустились в первый этаж. Он был разделен плотными, до потолка, дощатыми перегородками на три комнаты. Одна, самая меньшая, служила кухней. Плита, столик, полки с дюжиной фарфоровых банок, помеченных надписями по-немецки: «мука», «соль», «сахар», в углу бутылки с этикетками французскими, югославскими, португальскими. Свет из окна, на три четверти забитого фанерой, освещал рекламу кофейной фирмы «Перейра», изображавшую полуголую, кофейного цвета женщину под пышной сине-зеленой пальмой. На полу, возле плиты, куча мятой бумаги и щепок.

— Кто готовит тут? — спросил я.

— Мой связной тут себе варил, — сказал Поляков. — А рядом он спал. Его нет, его капитан отозвал. Вы вместо него.

Рядом была комната, которая могла бы показаться уютной, если бы меня не начал пробирать холод. Посередине стояло какое-то растение в кадке. Два кресла красного дерева, широкая кровать с никелированными спинками, коврик. Должно быть, здесь была спальня полковника. Из нее — только из нее, а не из кухни — вела дверь в читальный зал.

Видимо, он был раньше столовой, этот читальный зал. Справа от входа — громадный буфет, блистающий металлическими украшениями и оттого похожий на орган в кирке. Слева — голландская печь. Под окном — узкий, длинный стол со старыми подшивками газет, теми самыми, которые Лухманов разыскал на чердаке и распорядился выставить в качестве возможной приманки. На другом, круглом, столе под висячей лампой были разложены новейшие газеты из Москвы, Ленинграда, брошюры на эстонском языке. Из читального зала на улицу был один выход — прямо в дверь, через сени и на крыльцо. Из трех окон одно было фанерное, а два других — цельные, недавно вставленные. Все эти подробности я старательно откладывал в уме, памятуя, что следователи — герои моих любимых в юности книг — всегда тщательно изучали планировку здания, в котором им предстояло работать.

— Открываем в семь, — сказал Поляков.

— А закрываете?

— В одиннадцать.

Мальчишеское желание шевелилось во мне: задать еще вопрос Полякову, глубокомысленный вопрос, который бы сразу показал, что Заботкин не новичок, что Заботкин тоже человек бывалый. Но зубы у меня стучали от стужи, и я не нашел ничего другого, как спросить:

— За домом следят?

Поляков усмехнулся.

— Разумеется, — сказал он. — Вы как… прилично стреляете?

Он спросил таким же тоном, как раньше по поводу игры в шахматы. Тоном спокойным, но не безразличным. Огромным хладнокровием, уверенностью в себе вдруг повеяло от этого сдержанного человека с руками боксера. Я поспешил заверить, что стреляю прилично, хотя голос мой при этом звучал не особенно убедительно. Так как зубы мои отбивали неистовую дробь, лейтенант предложил снова:

— Лягте лучше.

— Не стоит.

— Ну смотрите.

— Сейчас я займусь хозяйством, — сказал я. — Я мигом согреюсь. Тут лопата есть?

Лопата нашлась, и я, пунктуально выполняя приказ командира, отправился в сад. Нужно ли говорить, что он был запущен. Ягодные кусты заросли лебедой и крапивой. Молодые яблоньки тянулись их этого засилья сорняков, как утопающие из морских волн. Я воткнул лопату в землю и обстоятельно, любовно, как подобает хозяину, обрезал сухие ветки. Дождь прошел, но солнце не выглядывало, резкий ветер тормошил жесткие, озябшие листья яблони. Я схватил лопату и принялся перекапывать заросшую травой грядку.

Вернувшись домой, чтобы приготовить обед, я затопил плиту на кухне, но Поляков сказал, что плита плохо держит тепло, и я затопил еще и голландскую, обмазанную глиной печь, что сыграло известную роль в дальнейших событиях.

После обеда я проработал в саду до семи, то есть до открытия читальни. Я не сразу бросил работу. Нет, я сделал вид, что интересуюсь, не дует ли из окон. Осматривая окна, я в то же время кидал косые взгляды на посетителей: замечание Полякова о слежке за домом, инструкции Лухманова настроили меня крайне настороженно. Вдруг мне повезет, и сегодня, вот сейчас, появится немецкая лазутчица с повязкой на руке или с синей розой. Первыми пришли два школьника в коротких штанишках гольф и босиком. Они сели на один стул и, толкая друг друга, начали выискивать в свежей подшивке портреты летчиков. Затем вошла русская молодушка, одетая в ватник, взяла маленький листок армейской нашей многотиражки и стала читать, приговаривая: «Ах, ведь не забыла еще по-нашему, не забыла, слава тебе господи». Читала она у окна, чтобы лучше видеть буквы, и сказала мне, когда я подошел, что она три года батрачила у немецкого помещика, что у нее слезятся глаза, потому что помещик заставлял прясть от восхода до самой темноты и не давал жечь свет. Я заделал картоном узкий просвет в окне и не преминул взглянуть на руки молодухи. Нет, ни повязки, ни татуировки. За круглым столом расположился еще один посетитель — благообразный пожилой учитель-эстонец с двумя пенсне на мягкой, сплющенной переносице. Я заметил, что он заинтересовался старыми подшивками, и наблюдал за ним особенно внимательно. Он, однако, ничего не вырезал и остановился на статье об образцовых школах Москвы. Я заделал еще несколько щелей в окнах и в полу. Когда я прошел мимо молодухи, она вкрадчиво шепнула:

— Хозяйка твоя где?

— Нет у меня хозяйки, — с неподдельной грустью ответил я. — Нет.

Молодуха сочувственно вздохнула. Я готов был расцеловать ее милое, круглое лицо за это простое сочувствие и за самый вопрос, в котором как бы звучало полнейшее незнакомство с разведчиком Заботкиным и полное признание личности Егора Прилепина.

Часам к девяти посетителей стало больше, и у круглого стола оставалось одно-два незанятых места. Я продолжал изображать хлопочущего новосела: то перегородку пощупаю, то гвоздик поглубже забью, то открою печную дверцу — хорошо ли, мол, топится. Некоторую долю хлопот уделил я и соседней комнате, в которой спал связной Полякова, буду называть ее отныне спальней. Следовало поближе ознакомиться с перегородкой, отделявшей спальню от читального зала, и проверить, обеспечивают ли щели удобство наблюдения. Оказалось, что почти весь зал, кроме не большого уголка, образуемого голландской печью и стеной, просматривается легко. Удовлетворенный этим результатом, я двинулся через зал в сени.

— Слышь, — шепнула молодуха. — Пахать думаешь нонче или не думаешь?

— Под озимые думаю.

— На чем пахать-то?

— Военные лошадь обещали.

— Давай вместе, когда так. Я тоже… Наш район-то Порховский, говорят, разоренный. Куда я к осени пойду. Я немцево поле запашу, и к весне уж…

— Живешь где?

— Соседка твоя. Вон. — Она показала кивком в окно, уже затемненное ранними дождливыми сумерками.

Я сказал, что согласен пахать сообща, и вышел в сад, страшно обрадованный хорошо проведенной ролью. «Из Заботкина еще получится разведчик, — подумал я. — Посмотрел бы Лухманов».

Опустив руку в карман и нащупав рукоятку пистолета, обернутого сухой тряпкой, я прошел вдоль ряда яблонь, затем между кустами смородины и очутился рядом с соседним домом, на который указывала кивком молодуха. Что-то шевельнулось в кустах. Я остановился. Тихо. За кустами послышались легкие, торопливые, удаляющиеся шаги. Я сжал рукоятку пистолета и тотчас отпустил: ведь за кустами улица, и по ней идут прохожие, вот и всё. А что касается шороха, то, собственно, нет уверенности, шорох это в самом деле или порыв ветра. Я постоял некоторое время. Ветер, шаги редких прохожих — больше ничего. Наверху, в сине-черной пустоте, мчались догорающие зайчики облаков. Силуэт высокой острой крыши на фоне этих облаков двигался, точно нос корабля, разрезающий пенистые валы. «А что, если теперь следят за мной, — пришла в голову мысль, — а я стою и разоблачаю себя тем, что вот так стою и прислушиваюсь?» Я пересек по тропинке заросли ягодных кустов, вышел на дорогу, поднял для вида обрубок бревна, несколько щепок. Подбросив их в огонь, я с наслаждением приложил ладонь к шероховатой, горячей поверхности печи.

Полнейшее довольство собой, которое я испытывал несколько минут назад, теперь слегка потускнело. Я не мог отделаться от мысли, что допустил ошибку, когда пошел осматривать сад.

Наблюдать, оставаясь невидимым, — вот элементарное уставное правило. А я…

Нет, Заботкин еще не разведчик.

Однако зачеркивать свои успехи по части перевоплощения мне не хотелось «Хорошо, — сказал я себе, — пусть это будет последней ошибкой. Буду рассчитывать каждый шаг. Например, где лечь спать? В зале или в спальне? Ну, это нелепый вопрос. Конечно, в спальне. Только надо сделать вид, что я ложусь в мезонине и в нижнем этаже ночью никого не будет».

Я взял в охапку тюфяк, вынес его с черного хода, обошел в сгустившейся темноте вокруг дома и демонстративно внес обратно через зал. Потом я поднялся в мезонин- все могли слышать мои шаги. А в одиннадцать часов, когда ушел последний посетитель — старик с двумя пенсне, я опять поднялся наверх, зажег лампу и, прежде чем опустить бумажную маскировочную штору, постоял у окна. Тем временем Поляков, заперев парадную дверь на крючок, тоже вошел в комнатку мезонина.

— Затемнение, — напомнил он.

Я изложил ему свой план, упомянув и о манипуляциях с тюфяком. Поляков ничего не ответил, вернее, ответил неопределенной усмешкой.

— Это правильно? — спросил я.

— Правильно, правильно, — проговорил он нехотя.

— Давайте-ка вниз.

Стараясь не шуметь, я слез, на ощупь добрался до койки и снял мокрый, тяжелый, как кольчуга, пиджак, мокрые сапоги. Пиджак я повесил сушить на крючках печи, над самой койкой, а сапоги… Куда поставить сапоги? Я встал и, осторожно ступая босыми ногами, прошел в зал и пристроил сапоги здесь, на стуле у печки. Потом я проскользнул в сени и бесшумно отцепил крючок. Поднял шторы. Теперь можно ложиться. Можно наконец согреться под одеялом.

Только не уснуть.

У меня, собственно, один только раз было поползновение уснуть, — это когда ласковое печное тепло разлилось по моим жилам и веки стали смыкаться сами собой. Я вытащил из тюфяка соломинку и пощекотал в носу — так делают, как мне рассказывали, таежные охотники, которым приходится долгими ночами подстерегать у водопоя быстроногого марала. Сон отлетел и больше не посещал меня. И чем дольше я лежал и вслушивался в немую темноту, тем более крепла во мне уверенность, что этой ночью, именно этой ночью, что-то должно произойти. Почему — я не мог отдать себе отчета. Должно быть, эта уверенность выросла из моего нетерпения.

Щели в перегородке озарились слабым сиянием, и я не сразу сообразил, что вышла луна. Сердце у меня подпрыгнуло. Луна, разумеется, луна. Коли кто-нибудь сейчас войдет, я увижу хоть контуры фигуры.

Но по-прежнему лежал, придавив дом и сад, недвижимый груз тишины. И лишь временами издалека, точно из другого мира, доносился ко мне рокот. Он нарастал, держался одно мгновение на высокой ноте и пропадал. ««Катюши». Наши «катюши» работают, — думал я. — Мы тревожим врага, мы днем и ночью отвоевываем подступы к линии «Барс». Мы — это наша армия, это, может быть, и я, если схвачу вражеского лазутчика с чертежами». Сколько раз рисовал я себе эту картину: враг в виде лазутчицы с повязкой на руке или в ином обличье стоит передо мной в положении «хенде хох», а перед ним на стуле, на столе, на пеньке в лесу или на земле чертежи — ключ к линии «Барс». И еще я подумал, что из тех бойцов, что проходили прошлыми ночами по шоссе мимо лухмановской штаб-квартиры, кое-кого уже нет в живых. Если бы Заботкин действовал лучше, они были бы, возможно, живы и прошли бы, возможно, дорогу войны всю до конца. Но они не смогли пройти ее всю до конца оттого, что Заботкин еще не разведчик. Надо было, вероятно, иначе вести себя и в подземелье усадьбы фон Кнорре, и сегодня в саду…

За этими мучительными размышлениями меня застали проблески рассвета. В спальне, где штора осталась опущенной, было темно, но в зале уже можно было сквозь щелку различить стол, и белые пятна газет, и квадрат картины на стене. Постепенно вырисовывались складки на скатерти, свешивавшейся со стола. А когда вошла она…

Но расскажу по порядку. Я не слышал скрипа двери, не слышал, как она вошла.

Вы можете подумать, что я заснул под утро. Нет, я не заснул. Она вошла тихо — в этом все дело. Удивительно тихо! У входа в сени неожиданно, без звука, обрисовалась женщина, точно сгустившаяся из серого полумрака. Я замер. Она, медленно-медленно ступая на цыпочках, приблизилась к столу, затем сделала шаг в сторону того самого непросматривавшегося уголка, образуемого печью и стеной, о котором я говорил раньше. Я все еще не мог ее узнать. Она одета по-крестьянски, в пестрое платье. На голове платок. Но лицо… лицо… Я невольно напружинил мускулы, чтобы встать, но с усилием удержался — скрип койки спугнет ее. Что она там делает, в углу? Там стоит столик со старыми газетами, но ей, по-видимому, газеты не нужны, она стоит к ним спиной и смотрит… На что она смотрит… Вот она наклоняется, и голова ее теперь от меня на расстоянии вытянутой руки. И тут я узнаю ее.

Черноглазая! Да, черноглазая хуторянка, приносившая Лухманову мед. Это она.

Мне опять едва удалось заставить себя лежать на койке и ждать, следить.

Она наклонилась и подняла топор, лежавший у печки под стулом, на котором сушились сапоги. И с топором в руке она повернулась и, прежде чем я успел обдумать положение, вышла из дома.

А положение нелегкое.

Если бы она рылась в газетах и обнаружила бы хоть какой-нибудь интерес к ним, я, конечно, задержал бы ее. Пистолет был наготове под подушкой. Я успел бы ее задержать, она бы не улизнула, ручаюсь. Но она не обнаружила никакого интереса, и это меня сбило с толку. Она унесла топор, и это сбило меня с толку еще больше. Допустим, я задержу ее, что дальше? Какие у меня улики? Она взяла топор, — это, быть может, обыкновенная мелкая кража. Нет, надо следить за ней. Мне пришло в голову в этот же миг, что с помощью топора она собирается открыть какое-нибудь неизвестное нам хранилище в сенях или на улице. Но она прошла сени, сошла с крыльца, и, когда я, босой, без пиджака, выскочил на крыльцо, она повернулась ко мне как ни в чем не бывало, кивнула, засмеялась и произнесла несколько эстонских слов. Затем она взмахнула топором и скрылась в соседнем доме, в доме нашей читательницы — порховской молодухи.


Теряясь в догадках и сомнениях, я поднялся в мезонин и разбудил Полякова.

— Это интересно, — сказал он.

— Может быть, товарищ лейтенант, следовало задержать? Это и сейчас можно.

Он покачал головой:

— Нет… Какой смысл? Главная задача — достать чертежи, правда ведь? А кто там?.. Это она там колет дрова?

Я тоже услышал удары топора и выглянул. Возле соседнего дома, на самом виду, моя утренняя гостья загоняла клин в толстое, суковатое сосновое полено. Мы оба молча наблюдали. Я вспомнил первую свою встречу с ней — у калитки лухмановского огорода, где я проходил сельскохозяйственную практику с Петренко. Тогда мне показалось, что она со страхом посмотрела на меня. Не узнала ли она меня теперь? Но Поляков рассеял мои опасения, сказав, что уж если Лухманов возьмется переделывать внешность человека — можно быть спокойным. Родная мать не узнает.

— Мастер, — сказал я.

— Именно мастер, — проговорил лейтенант. — Вы знаете, он ведь художник по образованию.

— Серьезно?

— Да. У него картины были на выставке в Ленинграде. Акварель.

— Хорошие?

— Хорошие, — убежденно подтвердил Поляков.

Между тем черноглазая кончила работу и крикнула что-то, обернувшись к дому. Показалась знакомая нам порховская молодуха, и обе женщины начали таскать дрова, перебрасываясь эстонскими фразами, причем ясно было, что черноглазая свободно владеет языком, а молодуха говорит не очень гладко, запинается, подбирает слова. Потом молодуха подошла к границе моего сада, точно ища кого-то. Верно, меня, а я околачиваюсь дома до семи часов. Хорош хозяин! Я поспешил в сад. Молодуха, завидев меня, сказала:

— Сосед!

— Чего?

— Топор тебе нужен сейчас?

— А что?

— Ужо мы еще поколем, а в обед принесем — либо я, либо она. Ладно будет?

— Ладно, — сказал я.

Хотя меня так и подмывало расспросить про девушку, но я решил играть роль без срывов и не проявлять особенно заметного любопытства. Завести разговор удобнее потом, после работы.

Поляков обедал у себя в мезонине, а я на кухне. На столе краюшка хлеба и зеленый лук, который я вообще не очень люблю. Но я считал, что подлинный крестьянский обед в летнее время не может быть без зеленого лука. Деревянной ложкой я хлебал картофельный суп и обдумывал странное утреннее посещение.

В дверь постучали.

Молодуха с топором и с ней спутник — незнакомый бородатый человек в зеленом немецком кителе с отпоротыми погонами, с желтыми костяными пуговицами на месте форменных. Китель расстегнут, под ним лиловая косоворотка. Типичный русский мужичок, заброшенный войной в Прибалтику. Молодуха положила топор и представила:

— Кум мой.

— Приятно кушать, — сказал мужчина.

— Кум, кум, — повторила молодуха и засмеялась. — Вчерась пошла за коровой, а он идет. «Это вы, — спрашивает, — из Порховского района?» — «Я, — говорю, — а вам кто сказал?» — «Да, — говорит, — сказали люди. Землячка, значит. Я, — говорит, — ищу военных с машиной. Хочу попросить, чтобы подвезли с вещами хотя до Выру. Не слыхала, — говорит, — землячка?» — «Нет, говорю, — не слыхала. Может, заведующий читальней слыхал? Да ты, — спрашиваю, — из какой деревни?» — «Из Старухина», — говорит. «Батюшки, да в Старухине моя племянница выданная!» А он: «Как ее зовут?» — «Анна Дмитриевна, — говорю, — Стрюкова». А он: «Как не знать, я дочку у нее крестил». Кум, выходит, кум. Хотя неродной, а все-таки кум. Ну, слово за слово, повела чай пить, а там и ночевать. Вчерась-то он к заведующему постеснялся идти, поздно было…

— Садитесь, — сказал я.

— Благодарствуем, — ответил кум, но не сел, а, стоя, свернул цигарку.

— В ногах правды нет.

— Теперь в ногах вся правда, — наставительно ответил кум и послюнил цигарку. — Ногами и живешь. Немец как приказал в сорок-то первом году: «Русс, марш», так и марширую, ногам спокою не даю. Ну, — он обратился к куме, — ты иди, а мы тут поязычим.

— Ладно, — сказала молодуха.

Когда за ней закрылась дверь, кум бросил на меня острый взгляд исподлобья и спросил:

— Давно тут?

— Вчера.

— Чей сам-то?

Я назвал район и колхоз, значащиеся в моих бумагах. Кум прищурил глаза:

— А хлеб режешь по-городскому.

— Как так?

— А так. Тонко режешь — лепестками. И лук ты чудно кушаешь, без соли.

— Так нравится.

Что он, следит, как я ем? Мне стало вдруг неловко в присутствии этого чересчур дотошного кума. Неловкость усилилась, когда он, помолчав, сказал:

— Газету бы дал почитать.

— Можно.

— Ты кушай, кушай. В читальню там ход? Я пойду почитаю.

— Сейчас, вишь, закрыто, — сказал я. — Пойди к заведующему. Он разрешит, так иди.

С этими словами я докончил суп. Теперь можно встать и проводить бородатого к Полякову или в читальню, если ему так хочется. Странный субъект — надо понаблюдать.

— Что у вас — золото спрятано в читальне, что ли? Человеку и войти нельзя.

— Ну, иди, иди.

Я встал и показал ему дорогу. Но он улыбнулся в бороду и проворно, легкими шагами вбежал по лестнице наверх, в мезонин. Окончательно встревоженный, я бросился следом, но он в мгновение ока ворвался в комнату и там раздался… взрыв хохота.

К моему появлению в комнате зеленый офицерский китель кума висел на стуле, борода кума исчезла… словом, передо мной стоял Лухманов собственной персоной. Это было до того неожиданно, что я лишился дара речи. Лухманов знаком успокоил хохотавшего Полякова и предложил нам сесть, сперва открыв дверь на чердак. И первые слова прозвучали музыкой:

— Делаете успехи, Заботкин.

— Какие там успехи, товарищ капитан, — ответил я, польщенный. — Очень плохо.

— Нет, для начала неплохо. Надо свободнее держать себя, поменьше подозрительности. Вам, Заботкин, больше всего подошла бы маска беспечного, добродушного увальня. Прошу прощения… Вчера в саду вы уж очень нескромно проявляли свое любопытство. Я видел, Заботкин. Я был шагах в десяти. Номер с тюфяком, пожалуй, лишний, можно было тоньше. А то, что вы не кинулись на Карен, когда она вошла, за это хвалю.

— Вы и это знаете?

— Кума моя, — он хитро подмигнул, — горевала, что топора в хозяйстве нет, а сосед еще спит. Я и посоветовал: пусть Карен сходит, возьмет топор. Он у самой двери вчера лежал. Небось сосед не заругает.

— Товарищ капитан, — сказал я. — Топор сперва лежал у косяка, а потом я им лучину колол, и он у печки был…

— Она охотно пошла? — спросил Поляков.

— В том-то и дело, что охотно, лейтенант, — сказал Лухманов. — Это заинтересовало меня. Вдруг, думаю, удастся моя провокация, завладеем чертежами? Даже обрадовался, честное слово. Проследил за ней, видел, как она на газеты ноль внимания и нагнулась у печки. Значит, она нагнулась, чтобы взять топор.

— Точно, товарищ капитан, — сказал я. — У печки стул стоял, на стуле мои сапоги сушились, а под стулом топор.

И тут я осекся.

Я вдруг понял, какую глупость сделал: оставил на виду сапоги! Сапоги, которые могли спугнуть ее… Лухманов тоже понял. Он сжал губы.

— Похвалу по вашему адресу, — сказал он раздельно, — придется вам отдать обратно, Заботкин. Вы сваляли большого дурака. Правда, человек может спать в мезонине, а сушить сапоги в нижнем этаже, поскольку печи топились только здесь, но у страха глаза велики, знаете, и как раз это соображение могло и не прийти ей сразу в голову. В итоге, — он сыграл пальцами гамму на своем колене, — мы не двинулись с места. Мы не можем пока сказать, кто она. Продолжать наблюдение, и только, товарищи. А Карен…

И он рассказал нам то, что узнал о ней. По документам она венгерка, а не эстонка, но жила в Эстонии почти всю жизнь. Служила горничной в Таллине и Пярну. В первые месяцы Советской власти вступила в комсомол, — это уже не по документам, а по собственному заявлению В тысяча девятьсот сорок первом году, при немцах, сидела в тюрьме, что подтверждается документально, а затем провела полгода в концлагере, что тоже подтверждается документами. В мае тысяча девятьсот сорок второго года ее выпустили, она работала батрачкой на хуторах, затем лечилась в частной и довольно дорогой больнице в Таллине, что не совсем понятно. Так или иначе, у нее на руках справка о том, что она «страдает умственной слабостью и депрессией, для окружающих не опасна». Перед приходом Красной Армии она была экономкой у поселкового головы, который бежал с немцами. Она осталась на хуторе и теперь живет там, — это в двух-трех километрах отсюда. Хутор Мустэ. То, что она жила здесь раньше, видно не только из документов, но и из показаний окрестных хуторян. В последние две недели повадилась ходить к соседке нашей, к порховской «куме» Агнии Ивановне Соловцовой. Карен носит ей мед и получает в обмен молоко: голова прирезал всех коров. Карен помогает Соловцовой в домашних делах. Соловцова немного научилась по-эстонски, а Карен не знает никаких других языков, кроме эстонского, — по-немецки будто бы ни слова, по-русски будто бы тоже ни слова. Болезненность ее — или притворство — демонстрируется довольно часто. Она то вдруг рассмеется, то застынет в одной позе, то расплачется и убежит и долго бродит одна по селу или по полям.

У Соловцовой она проводит сутки, потом столько же — на своем хуторе. Бывает ли кто-нибудь у нее на хуторе, пока неизвестно. Посетители в последние дни не замечены.

Лухманов напомнил еще раз, что нужно следить, и стал прощаться. Я спросил его мнение насчет Соловцовой.

— Она, вероятно, настоящая порховская кума, — сказал он, смеясь. — А Карен… — Он развел руками.

— Постараюсь разузнать, товарищ капитан, — заверил я. — На этот раз…

— Не будут торчать сапоги, — кончил за меня Лухманов.

Ночь прошла спокойно. К утру ушли дождевые тучи и вместе с ними холод. В окно читальни, вызолоченное встающим солнцем, постучали.

Я уже не спал. Я приколачивал полку на кухне. Делал я это отчасти потому, что нетерпение, мучившее меня последние дни, как бы кидалось в руки. Гряды были уже вскопаны и засеяны, яблони подвязаны, многие вещи, например пожарная лестница, ручная маслобойка, грабли, отремонтированы. Но о чем, бишь, я… Да, в окно постучали. Знакомый голос крикнул:

— Топора не дашь?

— Здорово, порховская, — сказал я приветливо. — А тебе сию минуту надо?

— Ну-ну. И подожду.

— Маленько подожди, — сказал я. — Вот я полку прибью и сам принесу.

— Ну-ну.

Она ушла, а я спросил себя, гладко ли вышел разговор. Как будто гладко. Я нашел предлог побывать у соседки в доме, поближе познакомиться с Карен, нашел, не возбуждая подозрений. Видел бы Лухманов! До сих пор я был, так сказать, в обороне. Пора сделать вылазку.

Еще с вечера, обдумывая приказ Лухманова следить, я придумывал сотни способов проникнуть в соседний дом. Теперь смешно вспоминать, как я ломился в открытые двери. Чего проще было: зайти, поздороваться, сесть на лавку, завести беседу о домашних делах. Но призрак разоблачения сбивал меня, неопытного контрразведчика, с простого пути. Как подойти? Попросить косу? Допустим. А дальше что? Сама жизнь положила конец этим размышлениям.

Им опять нужен топор.

Столько раз передо мной простое превращалось в ребус, что я начал усложнять даже такое простое дело, как визит к соседям. Хватит. Выкинуть из головы, что я переодетый старшина Заботкин. С этим решением я направился со своим визитом и застал обеих женщин за завтраком. Карен кинула на меня быстрый и, как показалось мне, неспокойный взгляд и уткнулась в миску с разваренной картошкой. От этого взгляда мне на миг стало не по себе, но хозяйка сразу ободрила меня своим радушием:

— Чаю с нами…

Я поблагодарил и сел.

— Ты что в угол забился? Хоть бы ко мне под бочок сел. Вот сюда… Так-то лучше. Погляжу на тебя — будто с мужиком своим чай пью. Ростом он в аккурат с тебя. А кум-то мой вчерашний не знаешь, куда делся? Я ждала-ждала. Хотел прийти ужинать. Нашел он машину иль нет?

— Машину?

— Не дошел он разве до твоего начальника? Машину надо, вещи перевозить.

— Нашел машину, — поспешил я уверить куму. — У госпиталя стояла машина, он и сговорился. До самого Пскова доедет.

— Когда?

— Не знаю. На днях.

Чтобы поддержать Лухманова в его новой роли, я поинтересовался, давно ли пригнали его немцы в здешние места. Хозяйка всплеснула руками:

— Не говорила я тебе? Про сестру мою… Нет, не говорила. Это кум новости принес. Его в прошлом году согнали, а деревню сожгли, ироды… Сестра-то в партизанах была. Ей орден присудили. За ней самолет прилетел. Пожалуйте, мол, в Ленинград, орден получать.

Круглое лицо ее сияло, и в словах «орден получать» была такая искренняя, непосредственная радость за сестру, что я подумал: «Нет, эту можно избавить от подозрений. Вот Карен…» Я посматривал на нее, пока кума рассказывала, нечасто, но посматривал. Она накладывала картофель из огромного чугуна в свою миску, горячий картофель с лопающейся бронзовой кожурой, и при этом морщилась, дула на пальцы. Не батрацкие пальцы — можно побиться об заклад. Они тонкие, с узкими ногтями, с нежной кожей. Видно, поселковый староста, у которого она служила, не утруждал ее работой. На среднем пальце кольцо, простое серебряное кольцо с резьбой. Резьба отнюдь не эстонская и не литовская, а скорее восточная. Расхрабрившись, я тронул кольцо черенком ложки и спросил:

— Муж есть?

Кажется, она поняла вопрос, но ничего не сказала. Кума перевела. Карен нервно повела плечом, сжала губы и выговорила несколько слов, которые я перевел так: «Не хочу вспоминать, не надо». Видно, я был близок к истине.

— Муж есть у нее, — сказала хозяйка, — только не поминает она его. Бросил вроде.

— Далеко он?

Карен молчала.

И вдруг она бросила назад в чугун только что взятую картофелину. Точно обожглась. Рывком отставила миску. Не знаю — от моего вопроса или… На улице кто-то, скрытый стеной сирени, провел палкой по столбикам палисадника. Раз… Другой… Третий… Карен поставила локти на стол и закрыла ладонями лицо. А через мгновение отняла их, и на меня смотрели глубокие, темные глаза, и в них сквозили не только настороженность, не только страх, нет, еще и мольба.

— Что с ней?

— Находит. Бог с ней, — ненормальная. А ты ей понравился, видать: слышь, чего говорит? Ей надо идти сейчас к себе на хутор, а одной страшно. Днем страшно дуре! Может, говорит, он меня проводит. Ты то есть.

Я согласился, конечно, и постарался не показать при этом ни удивления, ни радости.

Мы пошли быстро. Она почти бежала. Она семенила по шоссе, согнувшись, точно по ситцевым цветочкам на ее узкой спине хлестал дождь. Был момент, когда мне захотелось дружески приласкать ее — несчастную, испуганную, торопящуюся изо всех сил. Страх сгибает человека, прибивает его к земле. Она стала как будто ниже ростом. За киркой, там, где от шоссе отделяется тропинка, она задержала шаг. Можно идти по тропинке, ведь это кратчайший путь. Я сделал шаг к тропинке, но она схватила меня за локоть цепкими, сильными пальцами. Она почему-то выбрала дорогу. Почему? Опасается нападения?

А может быть, все это чепуха и она просто больная?

По шоссе мы шли недолго. Она опять схватила меня за локоть неприятным, нервным жестом, и мы пошли напрямик через поле, покрытое колокольчиками и крупными ромашками. Золотые тучки пчел летали над травами. Ромашки кивали и твердили мне: «Все очень просто, очень просто. Она, бедняжка, больная».

«Она была бы красивая девушка, — подумалось мне, — если бы не этот болезненный страх».

Ромашки кончились. Мы обогнули маленькое озеро, голубой домик, прилепившийся к покатому берегу. Тут я заговорил с Карен. Я показал на обручальное кольцо Карен и спросил по-русски и по-немецки:

— Муж?

Она молчала.

Мы прошли мимо разоренного кирпичного завода. Из печей тянулась крапива, труба была наполовину отбита. Карен сказала:

— Мустэ.

Шагах в трехстах от завода кудрявился сад, за которым прятались постройки хутора Мустэ. Поселковый староста точно нарочно замаскировал свое жилье зеленью, — только вблизи можно было рассмотреть, что здесь не маленький хутор, а скорее помещичья мыза. Впрочем, в архитектуре жилого здания не было ничего аристократического, — это был длинный, приземистый, до подоконников ушедший в землю постоялый двор. К нему почти примыкал каменный двухэтажный сарай. Помост, ведший к воротам второго этажа, разрушен, на краю стоит старый облезлый безрогий козел и, понурив голову, смотрит вниз. Карен толкнула тяжелую дверь и повела меня по звенящим плитам в кромешной темноте. Я почувствовал облегчение, когда мы наконец очутились в продолговатой, залитой солнцем и далеко не мрачной комнате. Жаркое птичьеворкование вливалось в комнату вместе с солнцем, под карнизом вили гнезда ласточки.

Страх у Карен не проходил и дома. Усадив меня на диван, они присела на край стула, вскочила и вдруг подбежала и села ко мне на колени.

Это было до того неожиданно, что я сразу и довольно резко ссадил ее, а потом, чтобы загладить свою резкость, потрепал по плечу.

Она отвернулась. Я снял со стола альбом и стал перелистывать. На одной открытке был изображен толстый, смешной рыбак, вытаскивающий из пруда карася. Палец Карен задержал эту открытку. Палец уперся в рыбешку, болтающуюся на крючке. Карен сказала:

— Я.

Потом она отняла у меня альбом и среди множества новогодних и пасхальных открыток нашла одну — с ангелом-хранителем, ведущим под руку сгорбленную, пораженную недугом женщину на костылях. Карен дала мне понять, что ангел-хранитель — это я.

Опять она вскочила. Стиснула мои плечи, точно говоря: «Сейчас вернусь», и действительно вернулась через мгновение, неся бутылку немецкого коньяку, банку килек, две рюмки. «Что это?» — подумал я. Но мысль о ловушке я сразу подавил. Я был тогда слишком высокого мнения о своих успехах по части маскировки и полагал, что она видит во мне отнюдь не старшину-разведчика Заботкина.

Поэтому я позволил ей налить рюмки и выпил свою, предварительно убедившись, что Карен пьет.

Карен угрожает опасность, и мне, следовательно, надо выяснить, в чем состоит эта опасность. А сама Карен предстала передо мной в более симпатичном свете.

Наш разговор, начатый посредством знаков и кое-каких слов, постепенно оживился. Я втолковывал ей, вынимая и тасуя открытки, что она встретится со своим мужем и будет жить вместе с ним на хуторе, — кстати попалась открытка с избушкой и парой розовых, увешанных цветочными гирляндами поросят. Она посмотрела без улыбки и протянула мне открытку. На ней была счастливая молодая пара и пухлый полуголый амур, выглядывавший из-за ствола цветущей яблони. Открытку она с коротким смешком поднесла к самому моему носу и дала понять, что под новобрачным она подразумевает меня. Огрызком карандаша она коснулась руки новобрачной — руки повыше запястья, — и… мне вдруг не хватило воздуха: на обороте открытки она нарисовала розу.

Розу с двумя листочками…

Да, розу, такую же точно розу, как у Тони.

Я не выдал себя. Кажется, я сумел остаться внешне невозмутимым и сделал вид, что не придал значения рисунку. Она погрозила мне пальцем и прищурилась, а я ответил ей взглядом недоумения. Но если бы изобразить мое состояние в ту минуту, получилась бы карусель, да, слепящая карусель отрывочных догадок, догоняющих одна другую. Я разоблачен! Я, несомненно, разоблачен! Что же тогда — схватить девку, сдать ее нашим, привести эстонца-переводчика и узнать все, что ей известно о синей розе, о Тоне или о той, которую принимают за Тоню?.. Не скрою, мне безумно захотелось сделать так. Узнать! Немедленно узнать! Покончить с неизвестностью, мучившей меня в эти дни. Моя солдатская честь испытывалась много раз, испытывалась огнем, стужей, но, признаюсь, такого испытания я еще не переживал.

Оно явилось внезапно, застало меня в уютной комнате, на диване, за бутылкой…

Я встал.

Не знаю, не помню, собирался ли я наставить на нее пистолет или выкинуть другую глупость в таком же духе, но внутренний голос приказал мне в этот момент сесть, и я сел и, помнится, с усилием улыбнулся. И тот же голос во мне сказал: «А если это провокация? Если тебя только проверяют? Чего ты добьешься тем, что задержишь ее? Только спугнешь лазутчиков. Ведь главная задача — поймать их с чертежами».

Я стал отводить разговор от розы, от мужа Карен. Что же делать, не умею держаться на острие ножа. И хотя мне вовсе не хотелось пить, я расспрашивал ее тем же языком жестов и отрывочных слов, много ли хороших вин было у ее хозяина, поселкового головы. Она закивала и, пританцовывая, выбежала из комнаты, бросив:

— Момент.

«Странно, — подумал я, — немногие известные ей немецкие слова она произносит вовсе не с эстонским акцентом и не с русским. Притворяется?»

В ожидании Карен я начал обдумывать, как лучше разоблачить притворство. Сказать ей что-нибудь неожиданное, пугающее по-немецки?.. Не помню, что я придумал. Карен долго не являлась, и это обеспокоило меня. А что, если… Что, если опасность, которая отражается в ее глазах, уже настигла ее? Все может быть. Да, после того как на обороте открытки появилась роза, Тонина роза, — все может быть. А я сижу и жду. Выбранив себя, я нащупал пистолет, достал фонарик, служивший мне еще в памятном подземелье. В коридоре никого. Кажется, никого. Гнилью, плесенью пахло в этом коридоре, уставленном старыми потрескавшимися шкафами.

На одном шкафу лежал аккордеон, засыпанный серым пухом пыли, на другом — чучело цапли.

Я нагнулся.

Нагнулся потому, что где-то сбоку прогудели шаги и прямо навстречу из душного сумрака показалась рука. На миг обрисовались желтые брови, тяжелый раздвоенный подбородок, а затем в руке что-то блеснуло, и оглушающе прогремел выстрел. Тогда я выхватил пистолет и тоже выстрелил в ответ. Почти одновременно выпустил вторую пулю и мой противник — удар в плечо заставил меня выронить фонарик, он звякнул о каменную плиту пола и погас. Шесть раз подряд я выстрелил в темноту, а потом кинулся к полосе дневного света, вдруг пересекшей конец коридора. Там дверь… Полоса стала шире, тень человека мелькнула на ней и исчезла.

И потом — тишина.

Враг ушел.


Я обыскал сад, застывший в знойном безветрии, и руины кирпичного завода. Заросшие крапивой печи — прекрасное убежище. Но и здесь было пусто, а на песке, лежавшем грудами вокруг печей, я не заметил ни одного свежего следа.

Враг ушел.

Тишина проглотила его, и лишь остаток надежды понуждал меня продолжать бесполезные поиски. На что я надеялся? Нет, не шелохнулся куст, не прошуршал обломок кирпича, сдвинутый с места. Я жду этого, но на самом деле этого нет, все тихо, все облеплено вязкой, безысходной тишиной, которую я начинаю ощущать почти физически. Она надвигается на меня, окружает, сжимает виски и острой болью отдает в плече. Теперь я чувствую, что рукав набухает. Я вспомнил толчок в плечо во время перестрелки и сообразил, что ранен.

Хорошо, что Лухманов заставил носить индивидуальный пакет. Я скинул пиджак, стиснув зубы от боли, стащил с плеча рубашку и кое-как соорудил перевязку. Противная тошнота поступала к горлу. И вдруг тишина надломилась — кто-то защелкал каблуками по кирпичному лому. Я вздрогнул и приподнялся: на меня удивленно уставился мальчуган лет двенадцати с красноармейской звездой на пестрой жокейской кепочке. Я поманил его:

— Как тебя зовут?

— Викки.

— Подойди сюда, Викки.

Он неохотно подошел.

— Ты понимаешь по-русски, я вижу?

Мальчик кивнул и остановился, разглядывая меня с робостью.

— Слушай, Викки, — сказал я, затянув узел на плече. — Я русский — понимаешь? Меня ранил немец — понимаешь? Он убежал. У него на подбородке…

Но Викки не понял: я прочел это в его взгляде. Я жестом показал, что подбородок у немца раздвоенный, но мальчик все-таки не понял меня, кажется. Я набросал несколько строк на листке блокнота, написал адрес и вслух прочел, подавая мальчику записку:

— Аутсе, улица Утренней Зари, два.

Он понял. Он даже, обрадовался почему-то и, вырвав записку, пустился стрелой.

Сейчас явится Поляков.

Первоначальным намерением моим было досидеть до его прихода здесь, но я не усидел. Мне пришло в голову, что я слишком поспешно осмотрел сад и дом. Дом я, в сущности, совсем не осматривал. Что, если враг открыл дверь в сад только для того, чтобы сбить меня со следа? Открыл, а сам шмыгнул в сторону, в какой-нибудь закоулок того же захламленного и, как казалось мне впотьмах, бесконечного коридора.

Правда, у него было достаточно времени, чтобы выбраться после этого. Но если он тоже ранен… Эта мысль погнала меня обратно на хутор.

Как ни странно, я не думал увидеть Карен. Относительно Карен у меня сразу, в первые же минуты по-сш перестрелки, сложилось твердое убеждение: она заманила меня на хутор, чтобы подвести под пулю, а сама, конечно, скрылась, и на ее поимку сейчас меньше всего можно рассчитывать.

Очутившись еще раз в доме, я открыл все двери и, несколько осветив таким образом коридор, обшарил все закоулки. Я зашел в комнату, где мы были с Карен, — здесь ничего не изменилось. Очень сильно потянуло лечь на диван, прижаться к пуховой подушке с вышитой китайской беседкой, но я подавил в себе это искушение. Стараясь не двигать раненым плечом, я перебрался в сад. Как плохо, однако, я искал! Как всегда бывает, когда возвращаешься куда-нибудь, я увидел множество предметов, совершенно новых для меня. Под раскидистой рябиной притулилась сложенная из прутьев сторожка. В ней скамейка, лукошко с семенной репой, ржавый совок для угля и еще одна вещица, буквально теплая от недавнего прикосновения. Пачка сигарет. Початая пачка немецких сигарет. Я сунул было ее в карман, но тотчас положил назад — я вспомнил, что вещественные доказательства не полагается трогать до прибытия следователя. Сейчас будет здесь Поляков, а может быть, Лухманов.

С трудом я прошел еще несколько шагов от сторожки до ледника, глянувшего сквозь заросли. Кусты доходили до крыши ледника. Дощатая дверь с желтыми пятнами плесени была открыта. Прежде чем я успел что-нибудь разглядеть, приторный запах крови ударил мне в нос. Внутри, поверх пустых бутылок, мешков, жестянок и рассыпанных ягод, лежала Карен. Сотни жирных мух ползали по залитым кровью ягодам. Карен не дышала. Глубокая ножевая рана чернела на ее спине.

Я перевернул ее, поднес к ее губам карманное зеркальце. Поверхность его осталась чистой. В помутневшие глаза Карен я старался не смотреть. Я вышел из ледника, не зная, что предпринять теперь: ждать здесь или отправиться навстречу нашим. Последняя мысль моя была идти, привести сюда Полякова или Лухманова, привести как можно скорее… Пряный воздух вдруг опьянил меня, голова закружилась, и я без сил опустился на траву…


Я в госпитале. Рана моя неопасна, — строго говоря, это не рана, а царапина. Врач сказал, что я дешево отделался, и пообещал выпустить через недельку-другую, когда я оправлюсь от потери крови. Скверно у меня на душе. Залечь в такое время…

Правда, у меня теперь есть досуг, чтобы обдумать все удивительные события последнего месяца. Но от этого не легче. Хоть бы один просвет в этом мраке, хоть бы одно звено, за которое можно было бы крепко ухватиться. Нет такого звена. Карен убита. А она, без сомнения, кое-что знала. Тот, кто убил ее, ушел от меня. Я упустил его. И вообще, что я сделал? Тут я начинаю перебирать свои промахи, и тогда больничная койка делается совершенно невыносимой. Каждый промах, допущенный мной, превращается в иголку, и все эти бесчисленные иглы впиваются в меня, не дают покоя.

Вечером привозят раненых. Через койку от меня кладут здоровенного черноусого гвардейца с разможженной ступней. Он самый бодрый из новоприбывших. Он сидит, вытянув больную ногу, и гудит:

— Братки! А братки!..

Не дожидаясь ответа, гвардеец обводит торжествующим взглядом палату и бросает:

— Мы с того берега.

Это волшебная фраза. Она пробегает по палате, как искра. Другой мой сосед по койке, молоденький пулеметчик, взволнованно поворачивается к гвардейцу. На всех койках шевелятся, приподнимаются, переспрашивают. Кто не может говорить, тот просто смотрит. Значит, правда, что наши на том берегу.

— Когда переправились?

— А он что?

— Он крепко дает?

— Закрепились? Много вас там?

Гвардеец в центре внимания. Ему нравится это. Он говорит охотно и витиевато.

— Кусок гектара три, — поясняет гвардеец. — Ну, сыплет он, сыплет, это же несусветную тьму миллионов насыпал от своей злости. Ух злой! Злой, гадюка, до крайности. Контратакует, с танками лезет — ну, держись до последнего присутствия духа…

Наступило короткое молчание, и с угловой койки донеслось смутное бормотание:

— Разрешите доложить… Прямым попаданием в землянку убита ефрейтор Леонтьева. Коммутатор вышел из строя. Разрешите доложить. Товарищ подполковник…

Санитарка наклоняется ко мне:

— Это капитан бредит. Контужен в голову. Весь день: «Разрешите доложить, разрешите доложить…» Ефрейтор Леонтьева — это его сестра родная.

Приходит Лухманов.

Гладко выбритый, в скрипучей кожаной куртке, он вносит запах улицы, запах здоровья. Приятно смотреть здесь, в палате, на здорового, незабинтованного человека. Он вслух называет меня по фамилии — это тоже приятно. Больше нет смысла играть роль псковского крестьянина. Мое имя вернулось ко мне. А главное, Лухманов пришел в хорошем настроении. Я тихо спрашиваю:

— Есть новости?

С разрешения врача он ведет меня под руку на двор госпиталя и рассказывает, а я слушаю, и досада мучит меня. Нового мало, мало.

— Не иголка. Найдем, — говорит Лухманов. — К своим этот подбородок не проскочит, — наши вышли к реке по всему фронту, и даже на том берегу плацдарм имеется. Через реку ему переправиться будет трудновато. Приметы имеются: подбородок, одна рука не действует…

— Разве?

— По-видимому. Как он открыл пачку сигарет? Зубами. Следы зубов отчетливо выдавались на картоне — как ты не заметил! Там, в сторожке, была еще спичечная коробка, зажатая в щели. Значит, он мог держать только спичку одной рукой. Словом, вы, товарищ старшина-разведчик, — он ласково потянул кисть моего халата, — не так плохо работали, как вам кажется.

— Товарищ капитан! За что он убил Карен?

— На это ответ у нас имеется. Вот, можете полюбопытствовать. У Карен нашли письмо. — Он порылся во внутреннем кармане. — Вот оно. Карен написала его этому самому Германриху и, должно быть, не успела вручить. Характерный документ.

Вот что писала Карен: «Августин! Я долго собиралась сказать тебе, но не могла. Я решила тебе написать. Ты прочти это письмо до конца — слышишь? Обещай мне, что прочтешь. Умоляю, оставь меня. Я не хочу. Я не сплю, я все слушаю, мне чудятся шаги. Я очень боюсь. Ты можешь это понять. Ты ведь тоже боишься, я знаю, что боишься, только не говоришь.

Вчера ночью, Августин, я видела во сне свиней. Это нехороший сон. Будто бы я в саду, а сад точно такой, как в Венгрии у графа Эстергази, у которого папа служил дворецким. По саду проходил овражек с кустами ежевики, и вот я, босая, бегу через этот овражек. Ноги все исколола, кровь идет, а я бегу, и за мной гонятся свиньи. Одна свинья почему-то черная. Я будто забралась на ограду, а свиньи стали толкать мордами эту ограду, и она затрещала, а я проснулась. Это очень нехороший сон. Ты, наверное, не дочитаешь и разорвешь мое письмо. Но я решила тебе сказать, что мне надоело. Зачем я слушалась тебя, зачем я убила? Мне теперь не будет прощения от них. А они не уйдут. Ты напрасно думаешь, что они уйдут. Они сильнее тебя, Августин. Если бы ты мог отказаться от всего и тоже уйти! Знаешь куда? На какой-нибудь хутор. Ты бы мог их всех обмануть. Тебя бы не узнали. Нет, но я знаю, что мы не будем вместе. Ты обманывал меня. Ты говорил, что будет хорошо. Зачем ты меня обманывал? У меня локти рваные. Ты говорил, что будет много денег, что я буду жить как госпожа. Оставь меня. Мне все время кажется, что за мной идут. Зачем ты врал? Мы никогда не будем вместе и не можем быть вместе, и ты не любишь меня и не можешь любить. Ты барон, а я дочь дворецкого. Я готова проклясть своего отца за то, что он переехал служить к вам. Пойми, что я говорю, я больше не хочу. Я страшно боюсь, и потому только убила, что боюсь. Я прочитала фамилию на кисете — и тут на меня напал такой страх, что я его столкнула. После этого мне стало легче, только ненадолго. А потом я узнала, что это ошибка, и Заботкин, который может все раскрыть, жив. И я больше не хочу. Ты не думай, я еще не такая старая. Ты не думай, Августин. Я еще найду себе кого-нибудь. В прошлом году за меня сватался Олендер из Эльвы. А если ничего не найду, то я поеду в Таллин или в Ригу и стану проституткой. Вот назло тебе стану проституткой. Ты хочешь, чтобы я достала бумаги, но это ни к чему. Ты сам должен понять, что это ни к чему, если как следует подумаешь. Они идут, и вы их не удержите, и глупо пытаться их удержать. Нам нет места. Нет, для меня-то, может быть, еще найдется место, если ты меня оставишь. Я не могу достать бумаги, вот и всё. Пусть достает «Роза». Ты не воображай, что я твоя скотина, не воображай, что никто уж и заступиться за меня не может. Заботкин жив. Я если захочу, то удержу его около себя. Я знаю это. Вот и всё».

Кроме этого письма, написанного по-эстонски, с подшитым переводом, сделанным по поручению Лухманова, у Карен нашли еще один документ — что-то вроде удостоверения личности. А на обороте его, среди разных пометок, шахматная формула. Мелко, карандашом и как будто между прочим: «Ла-1 — Ла-4». Ход ладьи на три квадрата вперед. Лухманов добавил:

— Головоломка тебе. От скуки.


Целый вечер я терзал себя догадками, но не пришел ни к какому выводу. Еще один ребус! И без того их больше чем достаточно, а тут еще один. При чем здесь шахматы? В доме на Утренней Заре, если не ошибаюсь, и нет шахмат. Когда же наступит прояснение?

Если бы я в эту минуту был вместе с Лухмановым и Поляковым, я, пожалуй, признал бы, что первые слабые проблески исхода им уже видны.

Они, как я подробно узнал потом, тоже бились над формулой.

Вот что происходило в читальне. Поляков отодвинулся от стола, потянулся, хрустнув суставами.

— Какая-то стенка, — сказал он.

Он подошел к стене, зацепил своей ручищей шляпку гвоздя и выдернул его. Из толстого трехвершкового гвоздя он сделал кольцо, потом разогнул и вбил кулаком в косяк. Лухманов, посапывая трубкой, заметил:

— Нервничаете, лейтенант.

— Не могу, — простонал Поляков.

— Знаете что, молодой человек, — спокойно сказал Лухманов, — а не сыграть ли нам в шахматы? Ничто так не освежает мозг, между прочим.

Шахматы в доме были. Заезженные немецкие шахматы из пластмассы, завезенные сюда самим строителем линии «Барс» или кем-нибудь из его штата. На внутренней стороне доски было нацарапано сердце и неприличное немецкое двустишие. Игроки расставили фигуры, и Поляков, подвинув пешку, сказал:

— Белые начинают.

— Но не всегда выигрывают, — ответил Лухманов. — А в данном случае шансы у белых…

— Не хвалитесь.

— Ваш ход, мастер.

Они говорили, лениво ворочая языками. Два озабоченных и усталых человека. Поляков сходил пешкой по диагонали. Лухманов засмеялся и смешал фигуры.

— Нет, сегодня даже игра не клеится. Позвольте, позвольте…

— Что?

— Видите ладью?

Лухманов вынул из пестрой кучки ладью и опустил на ладонь.

Поляков пожал плечами:

— Ладья как ладья.

— Не совсем. Вот вторая черная ладья. Она совсем новая, обратите внимание. Ни царапинки. А эта! И ножом ее пробовали резать, и шилом проткнуть… А другие фигуры?.. Смотрите, смотрите… Они же все каши просят, решительно все. Кроме одной. Эта свеженькая- явно из другого набора. На самом донце — ромбик с трилистником. Марка фирмы. Поищите такую марку на старых.

— Нету.

— Нету, — с торжеством сказал Лухманов. — То-то и оно, что нету. Вывод? Какой вывод, по-вашему? Ладья из старого набора зачем-то понадобилась. А зачем может понадобиться ладья?.. — Лухманов постучал по фигурке мундштуком трубки, взвесил на ладони, подбросил. — Она же полая внутри, полая, молодой человек. Я не буду удивлен, если окажется, что ладья развинчивается.

Он не ошибся. Верхняя часть новенькой ладьи отвинтилась, из нее выпали две иголки. В старых ладьях не нашлось ничего. Раскрытый король выронил бумажную трубочку.

Поляков жадно схватил ее.

— Тише, тише, — остановил его Лухманов. — Сперва начальнику. Чепуха. — Он отбросил бумажку. — Молитва против болезней. Шахматы такие фабрикуются специально для войск. Фрицы в тылу покупают такие шахматы, посылают фрицам фронтовым и при этом вкладывают разную требуху. Сюрпризы. Вот, пожалуйста, — он отвинтил голову королеве, — перо

А в черной королеве? Пуговицы. Не трудитесь над слоном, лейтенант, — слоны цельные, и кони цельные, я уже пробовал. И вообще, интересовать нас может только одна фигура. Одна. Ее здесь нет. В нее положили что-нибудь — ну, например, копию важного документа — и спрятали, а набор пополнили новой фигурой. Так я себе представляю это дело. Значит, останется нам…

Поляков вздохнул:

— Самое сложное.

— Вы мрачно смотрите на вещи, — сказал Лухманов. — Самое сложное у нас позади.

Он взглянул на часы, накинул куртку и уехал, сказав, что будет ночью.

Поляков закрыл шахматы, поправил скатерть и сел за свою конторку, готовый принимать посетителей читальни.


В палате для выздоравливающих красная изразцовая печь с крючками для одежды, точно такая же, как в Аутсе, в нашей читальне.

Печь эта составляла примерно половину видимого мною мира, когда я ложился на бок и на здоровое плечо. Поздно вечером, после ужина, я вознамерился было уснуть и, унимая беспокойные свои мысли, стал считать изразцы. Десять в вышину, восемь в ширину. Восемь. Эта цифра осталась в мозгу. Восемь. Я сбросил одеяло, опустил на пол босые ноги.

Восемь!

Как это я не подумал раньше? Восемь изразцов — сторона шахматной доски. Если там, в читальне, действительно такая же печь…

— Товарищ майор, — обратился я к главному врачу, — мне нужно по служебному делу срочно быть в Аутсе. Полтора километра отсюда. Дело очень важное.

Врач вначале не соглашался, но я настаивал. По нетерпеливому моему тону он понял наконец, что дело очень и очень важное.

— Сейчас вы храбритесь, а промнетесь немного — и скисли. Без санитарки не пущу. Кого же вам дать? — Врач пощипал бородку. — Вере я дал отдых. Первый раз за три недели. Если вы ее уговорите…

Юную санитарку Верочку, однако, не пришлось уговаривать. Она тотчас же согласилась.

Всю дорогу она щебетала без умолку: вспоминала родное село в черноземных краях, дерево, на котором она сидела и читала, когда была девочкой, какого-то капитана, который обещал писать и не пишет, и еще о чем-то. Я рассеянно кивал и даже злился на Верочку. Не так бы я зашагал, если бы она не семенила рядом.

Стало совсем темно, когда мы дошли до Аутсе. Я попросил Верочку подождать меня на армейской метеостанции, за два квартала от читальни, но она отказалась.

— Мне врач приказал вас беречь. Вам нельзя одному.

— Верочка, милая, — начал я. — Со мной туда нельзя. У меня секретный разговор, понимаете? Я скоро вернусь, а вы побудьте…

— Нет.

— Верочка!

— Я вас провожу до того места, куда вам надо.

— Какая упрямая!

— Я не упрямая, — сказала девушка. — У меня совсем не упрямый характер.

Я оставил Верочку на улице возле читальни, а сам бросился к крыльцу. Дверь была незаперта, я ворвался в зал и столкнулся с Лухмановым.

— Тише, тише, лихой разведчик, — сказал он, вынув трубку. — Что стряслось?

Я покосился на печь, и не переводя дыхания, выложил ему свою новость. Он улыбался, ласково кивал и, когда я кончил, сказал:

— Ай да разведчик!

— Вы смеетесь, товарищ капитан.

— Какой тут смех. Но если вы полагаете, что вы умнее других…

Я так и подпрыгнул:

— Значит… вы нашли!

— Тише, тише, черт вас дери, — беззлобно выругался Лухманов. — Вваливается, как слон, шумит, орет: нашли! А нашли, — значит, можно орать, по-вашему?

Лухманов говорил шепотом, а мне хотелось кричать от радости. Велев мне сесть, он заглянул в полутемные сени и распахнул дверь, ведущую туда из зала, — и я, несмотря на радостное возбуждение, кипевшее во мне, почувствовал, что Лухманов насторожен.

Это охладило меня и несколько огорчило. «Неужели тайна все еще тяготеет над этим проклятым домом?» — подумал я и с тревогой приготовился слушать, что скажет капитан. Он сел очень близко ко мне и спросил:

— Как здоровье?

— Ничего, налаживается.

— Сбежали из госпиталя? Признайтесь.

Он засмеялся и обнял меня, чего никогда не было прежде, а потом рассказал мне подробно, как сел играть в шахматы с Поляковым, как обнаружил замену ладьи в наборе черных фигур. В тот же вечер, оказывается, Лухманов и лейтенант вынули изразцы, соответствующие шахматной формуле, то есть первый и четвертый в верхнем ряду, если считать справа налево. За каждым изразцом блеснул загнутый петлей конец проволоки. Попробовали потянуть обеими руками за эти петли — и внутри печи что-то сорвалось, прошуршало по кирпичной стенке и упало на под печи. Открыли дверцу, осветили внутренность печи и обнаружили небольшой металлический ящичек. В нем кроме шахматной ладьи была сломанная зажигалка, наперсток и тому подобный хлам, рассчитанный, по-видимому, на то, чтобы отвести глаза от главного. Ладью развинтили и извлекли пачку листов тончайшей бумаги, скатанных в трубку.

Это были чертежи опорных пунктов на шоссе Валга-Рига.

По-видимому, бумаги, спрятанные в ладье, представляли собой секретный циркуляр, которым руководствовался полковник Вальденбург — строитель линии «Барс» и других военных сооружений в Прибалтике.

Из штаба армии был немедленно вызван чертежник, скопировавший драгоценные чертежи на месте, а затем их вложили обратно в ладью, ладью поместили в тот же ящик и водворили его на место, равно как и изразцы. Стоило немалых трудов восстановить хитроумное устройство, и Поляков долго разыскивал сцепления проволоки и желоб, проделанный для ящика в кирпичной кладке. Помогал и связной Петренко: он ведь смыслит в печном деле.

Лухманов рассказывал обстоятельно и с удовольствием. Временами он умолкал и прислушивался. Я спросил:

— Беспокоят тут вас?

— Пока тихо, — сказал он. — Но задача наша прежняя: ловить врага на приманку, не спать.

— А тот, что убил Карен?

— Это трудный субъект. Очень трудный…

Он не договорил.

За окном, совсем близко от нас, высек гулкое ночное эхо крик.

Мы бросились на улицу. Немая темнота встретила нас за порогом. Фонарь Лухманова озарил кусты, обрызганные росой, садовую калитку. За ней лежала дорога, там светлячками вспыхивали папироски прохожих да тарахтела разболтанная обозная двуколка. Луч фонаря уперся в телеграфный столб, залепленный плакатами. За ним шевельнулась маленькая фигурка.

— Верочка! — крикнул я, узнав санитарку. — Кто кричал?

Личико Верочки побледнело, зубы ее стучали.

— Там. Вот там.

Она повела нас к плотной шеренге акаций, черневших в десятке метров от нас, и, понемногу приходя в себя, рассказывала:

— Они здесь сидели. — Она тронула веткой скамью. — Я стояла тут, ждала вас, вдруг слышу — шепчутся. Мне бы и ни к чему, да что-то странным показалось, как они шепчутся. Я и подслушала, что они говорили, а то бы мне ни к чему, знаете, и я вообще ненавижу подслушивать. Ничего такого особенного они не говорили. Он ей: «Держите». И дает ей что-то, а она в карман кладет, что ли, или в сумку, а потом он вдруг:

«Без повязки гуляете», а она: «Плевать, рукава длинные, да и кто узнает — Заботкин в госпитале». Я так и обмерла. А он: «Какая разница. Заботкин всем звонит про синий роза». Так он сказал: «Про синий роза». Он нечисто по-русски… А меня точно толкнуло, как он сказал «Заботкин». Я ближе придвинулась и за ветку задела, а они как бросятся от меня, и я закричала.

Лухманов, слушая Верочку, в то же время шарил по земле и по скамейке лучом фонаря. Со вздохом облегчения он нагнулся и поднял что-то.

Осветив фонарем ладонь, он показал нам находку: на ладони лежали три круглых зерна.

— Кукуруза, — сказал я.

— Кукуруза, — протянула Верочка. — Что же, он ей кукурузу вместо гостинцев? Смешно.

— Именно кукурузу, — сказал Лухманов. — И это, дорогая Верочка, к сожалению, не смешно. Продолжить разговор я предлагаю у нас.

Мы пошли с Верочкой в читальню, дали ей воды, отняли ветку, которую она нервно вертела и ломала. Петренко подал чай, и Лухманов не торопясь, спокойным домашним голосом начал:

— Лица вы различили?

— Нет. — Верочка огорченно потупилась. — Темнота такая, что невозможно.

— Как одеты?

— Не могу сказать тоже.

Он задал еще несколько вопросов. Верочка отвечала, смущаясь и комкая край скатерти. Ей было явно неловко. Случайно перед ней открылся неведомый ей закоулок жизни, и теперь она жалела, что ничего не могла разглядеть и узнать толком. Наблюдая за Верочкой, я подумал, что таким или отчасти таким, был и я до встречи с Лухмановым и что с тех пор я стал точно старше. Настолько старше и опытнее, что взволнованный рассказ Верочки меня нисколько не удивил, так освоился я с неожиданностями.

Лухманов подмигнул Петренко, тот мигом понял, что требуется, и потащил Верочку на кухню помогать жарить оладьи. Когда мы остались одни, Лухманов сказал:

— Прелестная девушка. Вот бы вам такую жену, Заботкин.


Я лежал в госпитале, а в Аутсе происходили странные события.

Читальня в этот вечер открылась как обычно, в семь часов. Лухманов был в разъездах. Кроме Полякова, принимавшего посетителей, в доме был Петренко. Он чистил картошку на кухне. В зале за круглым столом сидели учитель с двумя пенсне, школьник и трое старых крестьян. Сгрудившись, крестьяне читали эстонскую газету с новым законом о наделении маломощных хозяйств землей. Между десятью и половиной одиннадцатого на улице послышалась дробь мотоцикла, оборвавшаяся под самым окном. В читальню вошла девушка в военной форме, с сержантскими лычками на погонах. Она поздоровалась по уставу, сняла кожаные водительские перчатки с широкими раструбами, положила их на стол и села. Сперва она поинтересовалась подшивками армейской и фронтовой газет. Перелистывала их девушка крайне внимательно, просматривала каждую полосу, некоторые статьи прочитывала, и в общем на это занятие у нее ушло с полчаса. Несколько раз она поднимала руку, чтобы поправить волосы, спадавшие ей на лоб, волосы светлые, волнистые, со следами завивки. При этом из-под длинного рукава гимнастерки выглядывала повязка, белая повязка, охватывавшая правое запястье.

Это не укрылось от Полякова.

Действовать он решил осторожно. Ему пришло на ум, что он, как лицо должностное, стесняет посетительницу. Он выскользнул из читального зала, оставив за перегородкой Петренко, и стал следить снаружи через окно.

Маленькое отверстие в маскировочной шторе позволяло видеть весь зал. Посетительница с повязкой оглянулась и, как бы удостоверившись, что Поляков вышел, перешла к другому столику, у стены, на котором были разложены старые газеты. Это были те самые газеты, что хранились в доме еще при немцах и лежали тогда на чердаке. Посетительница перебрала подшивки и остановилась на одной. Насколько можно было судить по ее движениям, она обрадовалась, раскрыла подшивку примерно посередине, перевернула пару страниц и вынула из кармана портмоне. Блеснуло лезвие безопасной бритвы. Еще раз оглянувшись, она воровато вырезала что-то из газеты, быстро спрятала листок в карман и, захлопнув подшивку, направилась к выходу. Поляков стоял у крыльца. Он успел заметить номер мотоцикла. Уедет ли она сразу или направится еще куда-нибудь?

Она как-будто не спешила и пошла прямо и уверенно по дороге в направлении дровяного сарая, смутно вырисовывавшегося метрах в пятидесяти.

Поляков последовал за ней и прошел больше половины расстояния, как вдруг чьи-то крепкие пальцы схватили его сзади за шею и так рванули назад, что он упал. Он пытался сопротивляться, но не мог — свинцовая усталость мгновенно разлилась по его жилам, вошла в мозг.

Когда Поляков пришел в себя, дробь мотоцикла уже успела замереть. Нападавший исчез без следа. Поляков обошел вокруг запертого дровяного сарая, но и здесь не приметил никаких признаков присутствия лазутчицы или ее союзника. Большой тяжелый замок висел так же, как и днем, скважиной к двери. Видимо, никто не касался его. Отложив более детальные исследования, Поляков побежал в читальню и схватил трубку телефона. Аппарат не работал: линию, очевидно, перерезали.

Велев Петренко держать под наблюдением дом, лейтенант кинулся на армейскую метеостанцию, расквартированную на соседней улице. Там телефон оказался исправным, и Поляков вызвал первый по дороге к фронту контрольно-пропускной пункт. Дежурный, выслушав Полякова, записал номер мотоцикла, попросил подождать, потом вернулся и сообщил:

— Мотоцикл проезжал.

— Время?

— На часы не посмотрел, дорогой. Приблизительно, минут двадцать назад.

— Куда поехал?

— Вы шутите. Это же фельдъегерь из штаба фронта. Он нам не докладывает куда.

— Как фельдъегерь?

— Так точно, фельдъегерь.

— Позвольте! — крикнул в трубку озадаченный Поляков. — А женщина не проезжала разве?

— Какая женщина? — раздался возмущенный ответ. — Я вам говорю: фельдъегерь Перов с пакетом. Он вчера проезжал, сегодня проезжал, он каждый день…

— А женщины не видели?

— На мотоцикле? Нет, нет. Женщина не проследовала.

Выругавшись, Поляков бросил трубку. Куда теперь звонить? На других двух КПП по дороге к передовой еще не успели поставить телефон. Для очистки совести он позвонил и справился. Ему ответили, что действительно телефона еще нет. Поляков опять выругался и позвонил в штаб фронта:

— Фельдъегеря Перова.

— Нет его.

— Когда уехал?

— Кто это говорит?

Поляков назвал себя.

— Уехал в семь тридцать вечера.

— Номер машины?

— Прежний. Десять-десять-двадцать семь.

— Благодарю вас.

Да, тот же мотоцикл, на котором явилась лазутчица с повязкой. Форменная чертовщина! Точно фельдъегерь Перов, выехав в Аутсе, превращался в женщину, а тотчас по выезде из села опять принимал мужское обличье. Конечно, объяснений следует искать прежде всего у него самого. Поляков вызвал штабы частей первого эшелона, распорядился взять Перова под стражу, как только он прибудет, и вернулся в читальню. Все посетители разошлись. Петренко восседал в зале один. Лейтенант, не останавливаясь, бросил:

— Проверь линию связи.

Вот подшивка. Это «Известия» за первую половину тысяча девятьсот сорок первого года. Лихорадочно перелистав, Поляков насчитал семь окошек, проделанных бритвой. Шесть из них приходились на правый угол первой страницы, — это школьники вырезали портреты военных. Лазутчица — он видел это — выхватила небольшой квадрат из центра страницы.

Здесь.

Закусив губу, Поляков приник к изуродованной полосе. Лазутчица резала поспешно, криво. Она вырезала фотографию. Уцелевший кусочек подписи гласил: «Московские студенты на Ленинских го..» Очевидно, горах. На обратной стороне начало и конец статьи о курортном строительстве.

Что нужно было лазутчице? Если она ищет потайное хранилище чертежей и получила в газете ключ к нему, то где он, этот ключ, — на фотографии или в статье? Скорее, в статье, тем более что отсутствовала как раз цифровая часть ее. «Количество отдыхающих выросло за последние пять лет с… — Так обрезана фраза.

Цифровой ключ к какому-нибудь сейфу?.. Но Поляков не видел сейфа ни в доме, ни в дровяном сарае, где сложены беспорядочной грудой вещи, брошенные немцами. Надо будет порыться в сарае.

Вошел Петренко.

— Перекусили, сволочи, — сказал он. — В двух местах перекусили провод.

— Сделал?

— Можете разговаривать.

— Где перекусили?

— В саду под большой вишней и около сарая.

Поляков снял трубку, опять вызвал штаб передовых частей и спросил, заявлялся ли фельдъегерь. Потом трубка медленно выскользнула из огромной ручищи лейтенанта. Фельдъегерь Перов никому не показывался на глаза. А ведь прошел, по крайней мере, час. Стрелка показывала двенадцать, вот-вот должен был приехать Лухманов. Тем временем надо было наведаться в дровяной сарай.

Оглушительно визгнула на ржавых петлях дверь, выпорхнула в слуховое окошко летучая мышь. При свете фонаря все вещи казались неестественно большими: старая, засыпанная сеном фисгармония, прялка, ведро с овсом и торчащими из овса железными клещами, ручная мельница, птичья клетка. Поляков наступил нечаянно на педаль фисгармонии, от чего меха ее издали протяжный, тоскующий звук, переворошил кучу сена в углу, заглянул в пустой ларь.

Ничего…

Клекот лухмановского «виллиса» прервал поиски. Поляков побежал навстречу капитану.


Кончив рассказ, Поляков ссутулился и подпер подбородок своими могучими кулаками. Он вопросительно и виновато смотрел на Лухманова.

Лухманов рассекал ладонью клубы табачного дыма, как будто они мешали ему видеть. В эту ночь он выглядел похудевшим. Фельдъегерь Перов пропал. Всех, кого можно было, подняли на ноги, идет прочесывание. Потребовав бумагу, Лухманов написал несколько строк, сложил и подал лейтенанту.

— Передашь завтра на армейский аэродром. Пойдет самолет в Ленинград. Пусть привезет нам этот самый номер «Известий». В библиотеке или редакции какой-нибудь можно попросить. Чтобы мы знали точно, что она вырезала. Завтра же получим. Я не так уверен, как вы, лейтенант, что это цифровой или буквенный ключ, потому что агенту обычно заранее известно, где что лежит. Она пошла к сараю, а не дала тягу немедленно, скорее всего, потому, что встретилась там со своим напарником, передала ему вырезку и скрылась, а он уехал…

— Фельдъегерь Перов?

— Мы, Поляков, сейчас только приближаемся к истине. Помните тактику: сперва период сближения, потом наступления и, наконец, атака. Так вот, мы в первом периоде. Противника в этом периоде еще, как вы знаете, не видно. Перов или кто другой помогли лазутчице — точно сказать не берусь. Получила ли Синяя Роза — а это, весьма возможно, она — все, что ей нужно, тоже вопрос. Вообще история замысловатая. А поведение ее! Вырезала, на виду у всех положила в карман, вышла. Редкая наглость.

— Действительно.

Лухманов встал, отряхнул засыпанную пеплом гимнастерку и открыл дверцу книжного шкафа. На нижней полке лежали карты. Он выбрал одну, еще не перетершуюся на сгибах, как остальные, и развернул на столе.

Оба склонились над ней.

— Штаб фронта. — И карандаш Лухманова начал путешествовать по карте. — Отсюда выехал Перов. Сегодня в семь тридцать. Так? Его видели на первом КПП от штаба. От первого КПП до второго, куда вы звонили, пятнадцать километров. Местность лесистоболотистая, крупных населенных пунктов, за исключением Аутсе, нет. Вот здесь, — карандаш Лухманова остановился, не доходя Аутсе, — шоссе пересекается железной дорогой. В двух километрах отсюда — полустанок Тюекюля. Так… Где-то на этом участке, — карандаш пробежал взад и вперед расстояние от первого КПП, что у штаба фронта, до Аутсе, — Перов мог посадить Синюю Розу на свой мотоцикл. Подсадить или передать ей мотоцикл на время. Продолжим наше сближение с истиной. Перов слезает с мотоцикла в Аутсе или поблизости. Лазутчица одна подъезжает к читальне. Перов или другой сообщник прибывает сюда же, выводит из строя связь, следит за ней и за тобой. Она разделывается с газетой, выходит, за ней — ты. Так? Перов демонстрирует над тобой японский прием — зверский прием, должен тебе сказать, — принимает от лазутчицы вырезку и едет дальше. И если все, что я говорил, правильно, то он, конечно, не сдает никаких пакетов, а меняет облик, переходит в том или ином условленном месте линию фронта… сидите, сидите, лейтенант. Вы все рветесь в погоню. А кстати, вы знаете, откуда родом этот самый фельдъегерь Пе-ров? Из Дербента. Земляк Синей Розы. Ну, я думаю, что ему все-таки не удастся перейти линию фронта, хоть она и двигается теперь, эта линия.

— То-то и есть.

— Ничего. Я вас не виню.

Зазвонил телефон.

Капитан взял трубку, и по выражению его лица видно было, что произошло нечто непредвиденное.

— Перов попал под артналет, — сообщил он, кончив разговор. — Ранен осколком в голову. Лежит без сознания в медсанбате.


Перов не заговорил и на другой день. Осколок вынули, операция прошла удачно, но сознание не возвращалось. Лухманов условился, что ему сообщат, как только Перов заговорит, и уехал. Поляков же по приказу капитана отправился по маршруту Перова. Проезжал ли Перов, не встретился ли с кем-нибудь по дороге, не сворачивал ли с шоссе, где останавливался, — эти вопросы Поляков задавал то крестьянину из придорожного хутора, то дорожному инспектору, то строителям, возившим песок для засыпки колдобин. У шлагбаума, где шоссе пересекается железной дорогой, Поляков застал пожилую вахтершу и от нее получил существенные данные. Вахтерша видела мотоциклиста.

Он остановился у шлагбаума, потому что его окликнула девушка в форме сержанта. Они поцеловались и долго разговаривали. О чем — вахтерша не знает, но, по ее впечатлению, они встретились как старые друзья после долгой разлуки. Потом девушка побежала вдоль железнодорожного полотна в лес, а мотоциклист ждал ее. Минут через тридцать она вернулась, и тут вахтерша заметила повязку на ее правой руке — выше запястья. Была ли повязка раньше, вахтерша не берется сказать с уверенностью, но думает, что раньше повязки не было. Мотоциклист посадил девушку на заднее сиденье своей машины, и они помчались в Аутсе.

Поляков расспросил вахтершу о внешности девушки. Не оставалось сомнений, что эта девушка, севшая на мотоцикл к Перову, и лазутчица, посетившая читальню, — одно лицо. Поляков поинтересовался, когда лазутчица вышла к шлагбауму. Оказывается, часов в шесть вечера. Часа два она стояла, провожая взглядом колонны проходивших машин и орудий. В восемь она остановила Перова, а часов в девять, еще засветло, уехала с ним.

— Симпатичная такая, — прибавила вахтерша.

Поляков поспешил в Аутсе.

Здесь очень важные показания дал синоптик метеостанции Клочков — приятель Перова. Фельдъегерь пришел на станцию часов в десять или в половине одиннадцатого, сдал пакет, попросил воды и сказал, что встретил землячку, девушку из Дербента, с которой вместе учился там до призыва — на курсах самокатчиков. Имени девушки он не назвал. Клочков осведомился у Перова, где его машина. Перов сильно смутился и невнятно пробормотал: «Тут, недалеко». Вскоре с улицы донеслось тарахтенье мотоцикла. Перов сорвался с места, ни с кем не попрощавшись, — его точно ветром сдунуло. Мотоцикл замолк, через пару минут опять затарахтел и унесся в ночь. Общее впечатление у Клочкова сложилось такое: Перов был как будто взволнован и кого-то ждал.

Конечно, показания свидетелей не давали полной разгадки, но, во всяком случае, устанавливали одновременно и соучастие Перова, и наличие третьего преступника. На Полякова напал не Перов, а кто-то другой, так как Перов в это время беседовал с синоптиком на метеостанции.

Выслушав доклад Полякова, Лухманов сказал:

— Да, загадочная гостья. Ну, я полагаю, что мы увидим ее еще раз.

— Мне тоже так кажется.

На другой деньрассыльный принес Лухманову номер газеты «Известия» с фотографией, изображающей московских студентов на Ленинских горах. Трое юношей любовались расстилавшейся до горизонта столицей. Лицо одного студента показалось Лухманову знакомым. Долго припоминать не пришлось. Студент был поразительно похож на Заботкина.

Статья о курортном строительстве, помещенная на обороте, действительно изобиловала цифровыми данными, но ничего интересного Лухманов в ней не обнаружил. Текст на всякий случай переписали: газету нужно было немедленно возвратить.

В тот же вечер произошло событие столь громкое, что эхо его прокатилось за пределами нашей армии и фронта. О нем на весь земной шар сообщила Москва, а вслед за ней — радиостанции Лондона, Нью-Йорка, Сиднея. Наши воины прорвали линию «Барс» на протяжении пятнадцати километров и, не взирая на яростные контратаки противника, расширяли прорыв, вводя в бой новые массы пехоты, танков, гвардейских минометов. Два полка, переброшенные на самолетах из районов Берлина, — учебный полк «Великая Германия» и полк Охраны Столицы Империи- были разгромлены, и командиры их взяты в плен. Танковая дивизия «Штрахвиц», пытавшаяся смять наши прорвавшиеся части, попала под сосредоточенный, заранее подготовленный огонь артиллерии и, потеряв больше половины своей техники, откатилась назад.

Добытые Лухмановым чертежи значительно облегчили наше наступление, сберегли нам немало жизней.

Теперь фронтовая дорога не умолкала и днем. Круглые сутки без устали месили ее подкованные солдатские ботинки, колеса орудий крупного калибра, стальные гусеницы. Круглые сутки взбивали люди и машины рыжую пыль, и резвый северный ветер подхватывал ее, от чего всё слева от дороги становилось рыжим.

На запад шли многоместные «студебекеры» с отрядами загорелых автоматчиков, шли, вытянув стальные хоботы, самоходные пушки, катились, дымя, походные кухни, тянулись полковые обозы, груженные мешками, патронными ящиками.

На запад шли саперы с жезлами миноискателей, строители с лопатами и кирками.

Гул и гром фронтовой дороги врывался в палату госпиталя и будил во мне невыразимую зависть к тем, кто идет вперед, на запад, и с особенным, ни с чем не сравнимым чувством пересекает недавнюю передовую линию фронта. Я вставал с койки, бесцельно топтался в проходе, принимался играть в «козла» и тотчас сбивался со счета, невпопад отвечал товарищам. Лухманов не появлялся. Что такое происходит в доме на Утренней Заре? Пойман ли убийца Карен? Наступление усложнило работу Лухманова и Полякова: теперь, когда всё в движении, шпиону гораздо легче пройти незамеченным. Прошло пять мучительных дней, прежде чем санитарка Верочка обрадовала меня новостью:

— Теперь всё, миленький.

— Что?

— Выходите на волю. Врач сказал — завтра вас выпишут. А меня переведут в палату для легких.

— Вот как!

— Врач сказал: «Вы, — говорит, — не годитесь за тяжелыми ухаживать, у вас глаза на мокром месте». А это верно. Знаете что, я уж год служу, а не могу, когда раненый умирает. Мне бы ободрять надо, а я не могу, у меня и слов никаких нет — одни слезы.

Она присела на край койки. Мы разговорились. Во мне вдруг шевельнулось желание пожаловаться на свою долю, излить душу, и я рассказал Верочке о том, как я потерял Тоню. Она слушала, приоткрыв рот, и смотрела на меня с сочувствием и восхищением.

— А может, она и найдется, — вздохнула она. — Знаете что, если я увижу где-нибудь гражданку с таким знаком, то прямо подойду и спрошу: «Не вы будете Тоня?» И если удачно — я непременно-непременно дам знать. Честное слово. Адрес только свой напишите.


Когда я выписался из госпиталя и подошел к знакомой читальне, в глаза бросилось объявление на русском и эстонском языках: «Читальня переводится в помещение волостного клуба. Газеты сегодня можно получить там»

«Что за притча?» — подумал я.

Едва я вступил на порог зала, как застыл в нерешительности: незнакомые бойцы передвигали мебель, ставили принесенные откуда-то ящики и тюки. За конторкой сидел седой подслеповатый ефрейтор, с виду тыловой писарь. Я прошел в мезонин, не нашел там Лухманова, спустился и разбудил дремавшего писаря.

— Кого вам? — спросил тот.

— Капитана Лухманова.

— А вы обождите немного, посидите, — проговорил вдруг писарь голосом Лухманова.

Я опешил и сел.

Когда бойцы вышли, кроме одного, удалившегося за перегородку, Лухманов поманил меня и тихо сказал:

— Не узнаешь начальника? Нехорошо, нехорошо, молодой человек. Начальника надо узнавать в любом виде. Ну, здоров? Очень хорошо. Будем действовать сегодня на пару. У нас тут дела идут.

— Серьезно?

— Найдено зерно истины. Вернее, целая горсть этих ценных зерен. Не понимаешь? Тебе ставится такая задача: побегать по Аутсе и ко всем приставать с расспросами, когда уехал из этого дома капитан Лухманов и в каком направлении. Ясно! Потом — сюда.

Лухманов замолчал, вдавил голову в плечи и опять задремал. Пожилой, уставший от бумажной канители писарь. Изредка он открывал один глаз и косился на дверь.

Вернувшись, я застал его на том же месте.

В течение дня и вечера ничего существенного не произошло, если не считать телефонного звонка. Звонил Поляков из госпиталя, где лежал раненый Перов. Лухманов опустил трубку и сказал:

— Перов бредит. Ничего нельзя понять. Впрочем, ты не знаешь всю эту историю. Ладно, потом узнаешь. Будем болтать о чем-нибудь другом.

Я тоже получил роль — тылового старшины из писарей. Я о многом хотел расспросить Лухманова: мне хотелось знать, кто такой Перов и что произошло с ним, какие зерна истины нашел Лухманов, но я понимал, что Лухманов расскажет сам, когда придет время. Мы спали по очереди за перегородкой. Под утро Лухманов заявил, что он покинет меня часа на два.

— Надо покормить голубя, — сказал он.

Он опустил руку в карман и вынул горсть кукурузных зерен.

— Зерна истины? — сказал я.

— Да. Кукурузными зернами, — сказал Лухманов тихо, — кормят почтовых голубей.

Он вышел. Я сел в кресло Лухманова. Снова я вспомнил таежных охотников, которые щекочут у себя в носу соломинкой, чтобы не заснуть. Я уже начал подумывать, чем бы заменить соломинку, когда в сенях вдруг послышались легкие, быстрые шаги.

Дверь отворилась. В зал вошла девушка в новенькой, туго перетянутой ремнем шинели, светловолосая и довольно миловидная. Она небрежно откозыряла и окликнула меня:

. — Эй, солдат!

— Ну, — отозвался я, — чего тебе?

— Проспишь царство небесное, — сказала девушка и засмеялась. — Ты один тут, что ли? Слышишь, да хватит тебе спать. Где начальник твой? Лухманов.

— Таких у нас нет.

— И Полякова не знаешь?

— Нет.

— Ничего ты не знаешь, солдат. Э-эх!..

Она подошла к столу и оперлась руками о край. И тут что-то словно сжало мое горло. На запястье незнакомки я увидел четкий рисунок синей розы. И чтобы сгладить секунду смущения, чтобы не испортить своей роли внезапным замешательством, я стал пространно и добродушно говорить:

— Мы сегодня только въехали. Видишь, тюки лежат неразвязанные. До нас, может быть, и были они… Как ты сказала? Ухманов?

— Лухманов.

— Не слыхал.

— А старшину Заботкина знаешь?

— Заботкина знаю, — сказал я и высыпал табак из начатой самокрутки. — Миша Заботкин. Как же! Вместе служили. Он ведь, знаешь, ранен.

— Ранен?

Девушка прижала ладони к щекам и открыла рот. Я спросил:

— Знакомая его будете?

— Тяжело ранен? — выдохнула девушка.

— Нет. Вы не…

— Где он? В госпитале?

— В госпитале. Близко тут.

— Я жена Заботкина, — заявила гостья. — Моя фамилия Ахмедова. Тоня Ахмедова.

Если бы она увидела в эту минуту мои глаза, она прочла бы в них закипевшее бешенство. Но я смотрел в стол. С молниеносной быстротой старался я придумать, что делать дальше, как себя вести. Я никогда не бил женщин. Но эту… Если бы я ударил ее один раз, то, пожалуй, не мог бы остановиться и колотил бы, колотил до полусмерти. Между тем гостья продолжала непринужденно:

— Я так давно разыскиваю его. И вот пожалуйста, ранен. Специально взяла отпуск, приехала из Ленинграда. Вот документы мои.

Она положила на стол красноармейскую книжку и отпускной билет. Я взял документы левой рукой, а правой нащупал в кармане пистолет.

— Новенькая книжечка, — сказал я сухо, почти злобно и замолчал, подбирая слова.

— Только-только выписали. Старая истрепалась, знаете. Я и подала рапорт, чтобы мне, значит, новую выписали. В дороге, знаете, все должно быть в порядке. У вас телефон есть? Вы не можете позвонить туда, в этот госпиталь, и узнать, когда мне можно прийти?

— Можно это. Можно.

— Так звоните, а? Поскорей.

Конечно, ей не терпелось. Не терпелось ей, чтобы я ушел за перегородку и оставил ее одну хоть на пару минут. Она ведь не знает, что документы уже у нас в руках, что тайна шахматной ладьи уже известна. Что ж, я оставлю ее одну. План мой окончательно созрел. Я неторопливо прошагал за перегородку и там носом к носу столкнулся с Лухмановым, который сделал мне знак молчать. Я и не слышал, как он вошел с заднего входа.

Гостья быстрым движением сунула руку в карман и вынула небольшой инструмент, похожий на пульверизатор. Она не знала, что за ней следят сквозь щели в перегородке две пары внимательных глаз. Первым ворвался в зал Лухманов. Она не успела поднять и наставить на него свое оружие. Лухманов опередил ее. Удерживая ее сзади за локти, он крикнул мне, вбежавшему вслед:

— Веревку!

Арестованная извивалась, пробовала даже укусить мне колено.

— Да что это? — кричала она. — За что? Ироды! — И она пустила своим звонким девичьим голосом трехэтажное ругательство. — Я жаловаться буду! Солдаты! Я к мужу в отпуск приехала. А-а-а! Люди добрые, выручайте…

— Вот ведьма, — сказал я, зажимая ей рот. — Проклятая ведьма!

— Сейчас вызову машину, — сказал Лухманов. — Ну-с, фрейлейн, как вас там?..

— Какая еще фрейлейн…

— Ахмедова, кажется.

— Да, Ахмедова. Я к мужу приехала…

— А этот подарочек, — Лухманов поднял с пола инструмент, напоминающий пульверизатор, — мужу привезли? Хорошая вещица. Или передумали? Мне решили подарить?

— Лопух лесной, вот ты кто. Это трофейное. Мне один офицер дал. Дамская прыскалка для духов. Больше ничего.

Она не замечала, что Лухманов выпрямился и смотрел на нее уже совсем по-другому, что и я тоже перешел на свой собственный язык, совсем не похожий на язык недавнего писаря. Она продолжала в том же пошло развязном, деланном тоне.

— Для духов, — сказал Лухманов. — Да, вы собирались попрыскать духами. Сильный запах. Один раз в жизни вдохнешь такой запах — и хватит. Достижение вашей цивилизации, фрейлейн.

— Какая фрейлейн? Заладил.

— Интересно, — Лухманов повысил голос, — какой офицер дал вам такую славную вещицу? Может быть, Германрих или Руперт? Не помните?

Стало очень тихо в зале. Она сдавленно проговорила:

— Болтаешь невесть что.

— Вернее всего — Германрих. Не помните?

— Пошел ты…

— Скажете.

— Ничего не скажу.

— Скажете, фрейлейн, запираться нелепо. Всё скажете. А я вам подскажу. Германрих поручил вам выкрасть и переправить голубиной почтой чертежи, спрятанные в этом доме. Сперва вы надеялись, что это сделает Карен, и ограничились уходом за голубем и добычей кукурузы, которая, как известно, необходима голубям. Карен не оправдала доверия Германриха, проявила трусость и была убита. После этого на линию огня, так сказать, пришлось выйти вам. Один раз вам помещала девушка-санитарка, та, которая подошла к вам в сквере ночью. Чтобы замести следы, вы несколько дней не тревожили нас. Германрих перенес клетку с голубем поближе к читальне. Кукурузу вы доставали у кладовщика в отряде регулировщиц. Мы следили за вами, так как хотели взять с добычей в руках. И хотя нам удалось найти в печке шахматную ладью…

Шпионка, до сих пор слушавшая молча, зачмокала, собрала слюну, плюнула и забилась в истерике. Лухманов брезгливо поморщился, топнул ногой и гаркнул:

— Тихо!

— Вы… врете, — почему-то шепотом сказала она.

— Повторяю: чертежи, спрятанные в шахматной ладье, достались нам. Я хочу знать, есть ли еще в доме какие-нибудь важные документы?

— Нет.

— А что в газетах?

— В газетах совсем другое, — протянула она и резко выкрикнула: — Я ничего не скажу!

— Напрасно. Этим вы отягощаете свою вину, а она и без того нелегкая. Ведь вы — советская гражданка.

— Я немка!

Она хотела, должно быть, произнести это слово гордо и резким движением подняла голову, но и это движение было истерическое и настолько деланное, что Лухманов улыбнулся.

— Вот как?

— Да, — сказала она вызывающе. — Меня зовут Иоганна Виттих. Я немка.

— Вы советская гражданка, — повторил Лухманов раздельно. — Где родились?

— В Люстгартене.

— Где это — Люстгартен?

— Немецкая колония. Возле Дербента.

— Родные?

— Раскулачены. Я жила в Дербенте, Меня взяла к себе одна женщина. Наша бывшая прислуга. У нее квартира в Дербенте. Пожалела.

— Напрасно пожалела.

— Может быть.

— Откуда вы знаете Ахмедову?

— Я училась с ней в школе.

— Заботкина вы знаете?

Я ждал, что она скажет. Я слушал весь допрос, не двигаясь с места.

— Нет, не знаю. Тоня мне рассказывала о нем.

— В Ленинград вы поехали вместе?

— Вместе.

— Зачем вы поехали?

— К одному знакомому. Он погиб. Мы познакомились в Крыму на курорте. Мы переписывались, потом я решила ехать к нему. А Тоня в это время тоже собиралась в Ленинград.

— Дальше.

— Вы насчет того, как я попала к немцам? Думаете — нарочно перешла к ним. Ничего подобного. На Ладожском озере мы попали в бурю. Честное слово, можете проверить. Буксирный пароход «Гагара». Он сел на мель, а я и еще пассажиры отправились в шлюпке, и нас отнесло к немцам.

— Тоня была с вами?

Шпионка подумала.

— Да, — сказала она.

— Дальше.

— Нас держали сперва в Шлиссельбурге, в тюрьме, потом перевели в лагерь возле Вырицы, потом в другой лагерь — около Пскова, и там пришел к нам один офицер. Он прилично говорил по-русски.

— Германрих?

— Да, кажется, так. Настоящее его имя фон Кнорре, барон фон Кнорре. — Она видела себя пойманной, но пыталась выгородить себя. — Видите, я от вас ничего не скрываю. Он мне сказал: «Выбирайте: или мы вас выдадим большевикам, и с вами разделаются, как с изменниками, или работа для нас». Тоня, та сразу согласилась. Я не ожидала, такая на вид скромная. А я… знаете, я хоть и немка и, откровенно сказать, надеялась, что Германия победит и всем немцам будет хорошо, но шпионить как-то неловко. Тоня первая пошла через фронт, а я все отговаривалась — мол, неважно себя чувствую, то да се. Я у них там служила переводчицей почти год. А здесь Тоня действовала. Расхныкалась, разнюнилась: устала, мол, страшно, гонятся по пятам, пошлите Иоганну. Меня то есть. Этот фон Кнорре вообще ей симпатизировал. Вызывает меня: ступайте, говорит. Задание — выкрасть чертежи. Я не хотела идти. Он пригрозил: «К большевикам, — говорит, — желаете?» Это жуткий человек, жуткий, уверяю вас. Я пошла. И вот по неопытности своей с первого раза да и угодила к вам.

— Допустим.

— Я говорю правду.

— Откуда же вы знаете Карен?

— Со слов Тони. Все со слов Тони.

— Допустим.

— Клянусь вам.

— Кто зарезал Карен?

— Он зарезал ее! Фу! — Шпионка помолчала, повздыхала, перевела дыхание. — Я вам сказала: фон Кнорре — жуткий человек. Зарезать жену!

— Она его жена?

— Приблизительно жена. У него, то есть у его родителей, была усадьба в Эстонии. Недалеко где-то. Карен — дочка их экономки. Еще девчонкой влюбилась в Августина, ну, в этого фон Кнорре. А он бывал в усадьбе до сорокового года. Первые годы войны он путешествовал, был, кажется, в Африке. Недавно, перед тем как красные сюда пришли, он заявился сюда, разыскал Карен, обещал взять с собой в Германию. Ну, и потребовал услуг. А потом ему показалось, что она собирается выдать его. Не знаю почему. Мне Тоня передавала. Карен все время страшно боялась. Вдолбила себе в голову, что Заботкин обнаружит где-нибудь Тоню, а Тоня выдаст всех — и фон Кнорре и ее.

— Где теперь Тоня?

— Здесь, вероятно.

— Вы не знаете, кто в прошлую пятницу был в читальне и вырезал иллюстрацию из номера «Известий» — «Московские студенты на Ленинских горах»? Кому понадобился портрет?

— Не знаю.

— Где фон Кнорре?

— Не знаю.

— Где голубь?

— Тут. У ручья. В бане.

— Правильно.

— Вы все знаете.

— Этот комплимент вам не удался, — усмехнулся Лухманов. — Ладно. А почему немецкому командованию так не терпится заполучить эти чертежи?

— Они должны быть во вторник.

— Во вторник там?

— Да. Кнорре сказал так: «Если ко вторнику мы не выкрадем чертежи, будет очень плохо. Тогда уже они вообще ни к чему». Почему — я не могу объяснить. Вторник сегодня. Сегодня еще ждут голубя. А завтра…

— Завтра, — проговорил Лухманов, — выйдет приказ изменить схему обороны шоссе Валга — Рига, так как ваше командование решит, что чертежи достались нам. Ну-с, пока хватит разговоров. Сейчас вы ведете себя лучше. Вы открываете половину правды. Надеюсь, что доля правды в дальнейшем будет возрастать.

Он вышел и велел мне отвести шпионку к начальнику отдела.

В машине она выкинула штуку. Она начала с того, что заявила:

— Вы Заботкин. Правда?

— Откуда вы знаете?

— Я видела вашу фотографию. У Тони. Я теперь вспомнила.

Я молчал.

— Бедная Тоня, — вздохнула шпионка.

Я молчал.

— Бедная Тоня, — повторила она.

Я посмотрел на нее, отвернулся и вытер рукавом ветровое стекло.

— Вы не знаете, что с ней будет, когда поймают?

— Не знаю, — сказал я. — Не знаю.

— Ее расстреляют, — проговорила лазутчица и вдруг схватила меня за рукав.

— Прочь руки! — сказал я.

— Вы понимаете, ее расстреляют. Такой порядок. Если ты меня не отпустишь, там сообразят, что я попалась. На этот случай у меня есть к тебе пара слов, Миша. Так, кажется? Послушай.

— Я вам не Миша.

— Хорошо. Если ты меня не выпустишь, твоя Тоня получит пулю. Вот и все.

Я замахнулся на нее, но удержался и опять начал тереть стекло машины рукавом.

— Рук пачкать не хочу, — сказал я со злостью. — Тварь!

Я сдал ее на руки часовым, доложил начальнику и двинулся в обратный путь.

Тем временем Лухманов пересек сад, спустился задворками к ручью и открыл подгнившую от сырости дверь ветхой, заброшенной бани.

Над кирпичной воронкой, оставшейся на месте выломанного котла, висела клетка. Голубь, заслышав человеческие шаги, захлопал крыльями и просунул между прутьями клетки острый клюв.

Лухманов порылся в карманах, насыпал птице кукурузы. Он стоял и смотрел, как клюет голубь, — смотрел, улыбаясь, разминая одеревеневшие мышцы. Извлек голубя, привязал к ножке крохотный пакет, погладил лоснящиеся крылья.

— А ты, бедняга, тоже воюешь, — проговорил он. — Ну, лети, лети. Отдай фрицам их бумаги.

Он подкинул голубя, как мяч. Голубь вспорхнул и растаял в жаркой синеве.


Наступление продолжалось. Один поток наших Дивизий двигался на запад, к морю, грозя отрезать пути отхода для противника, все еще цеплявшегося за Нарву и Таллин.

Другой поток устремился на юг. Быстро, один за другим, были взяты Валмиера, Лимбажил, а за Яунциемс уже показались острые шпили Риги. Опорные позиции врага были заранее известны. Блокированные, измолоченные нашими снарядами, они сдавались почти без боя.

Дальше катились убранные душистыми березовыми ветками орудия, расписанные лозунгами и портретами героев, коробки радиостанций, составы груженых платформ, влекомые могучими накалившимися тракторами СТЗ. На запад двигались зенитки и прожектора, снаряды и бочки с бензином, пулеметные ленты и связки бикфордова шнура. И на них сидели тесными группами автоматчики, артиллеристы, связисты. А навстречу гремящему, поющему потоку брели пленные. Они брели обочинами, построившись в затылок, потому что на дороге им не хватало места. Зеленые кители желтели от пыли и как бы ветшали на угловатых, понурых плечах, пилотки сдвигались на лоб, пухлые мешки тоже съезжали вниз и болтались ниже поясницы, нарукавные медяшки — «крымские щиты», «демянские щиты» — тоже покрывались пылью и тускнели. Немцы не смотрели на танки, на орудия. Каждый немец упирался неподвижным взглядом в спину идущего впереди. Точно внезапно ослепшие и оглохшие, ковыляли немцы — солдаты, фельдфебели, оберфельдфебели ударных дивизий — вслед за скуластым казахом, вздрагивали от его крика:

— Вертай рехтс!

На мызе, пощаженной боем, наскоро оборудовали пункт по приему военнопленных. На дворе спиной к фургону со сломанной оглоблей встали в шеренгу немцы, доставленные бойцом-казахом. Переводчик — маленький, черный, с большой головой — командовал по-немецки. Он вращал глазами так свирепо, что и боец-казах, и другие конвойные, отдыхавшие на дворе, и наши офицеры, приехавшие допрашивать пленных, невольно посмеивались при виде грозного маленького переводчика. Только немцы не смеялись. Без улыбки смотрели они на переводчика, и их лица выражали одно — покорность. И когда переводчик, сосчитав пленных, приказал повернуться, они быстро и четко повернулись, как одно многоголовое существо, не ощущавшее ничего, кроме слепой покорности. Только один пленный несколько выделялся из массы, и выделялся не столько безбровым бесцветным лицом, сколько поведением своим — чуточку менее спокойным, чем у остальных. В строю он следил за равнением и слегка подтолкнул вперед щуплого впалогрудого солдата, а как только прозвучало «разойдись», безбровый подошел к переводчику и сказал, что он перебежчик Руперт Грымжа и ему необходимо видеть командующего русской армией, чтобы сделать важное секретное сообщение. Переводчик пожал плечами и подозвал инженер-майора, прибывшего на приемный пункт, чтобы уточнить при допросе немцев кое-какие детали расположения минных полей.

— Вот адьютант генерала, — сказал переводчик.

Безбровый с минуту подумал, помялся в нерешительности и процедил:

— Прошу вас, не здесь…

Он намекнул, что хочет помочь русскому командованию, но другие пленные не должны об этом знать, так как это небезопасно: среди них ведь есть фанатики.

Медленно и осторожно выжимая слова, он сказал, что Грымжа — фамилия польская.

Лейтенант-переводчик и майор видали немало пленных, которые, ударяя себя в грудь, доказывали свое польское, чешское и даже русское происхождение. Но этот немец не бил себя в грудь. Это был вежливый, рассудительный, аккуратный немец средних лет, державшийся скромно и с достоинством, не заискивавший.

— Я был ординарцем у полковника Вальденбурга, — сказал он веско. — Вы знаете это имя. Начальник инженерной службы. Я был у него с октября по июнь, а потом меня послали на передовую, с моими больными почками. Но оставим это. При мне полковник спрятал ценные для вас чертежи, господин майор. Может быть, вы их нашли, я не знаю. Но я думаю, они хорошо спрятаны, господин майор. Если мы поедем в Аутсе, я укажу.

— Хорошо, — сказал майор.

Он посадил в свою машину пленного, красноармейца с автоматом и поехал в Аутсе.

В доме на Утренней Заре их встретил Лухманов. Он пристально взглянул на пленного и, узнав причину посещения, провел пленного и майора в комнату, служившую недавно читальным залом. На столике у окна еще лежали подшивки старых газет.

Пленный попросил позволения сесть и передохнуть. Он всю дорогу держался за поясницу. В машине растрясло, видно, опять расшалились почки. Повздыхав, он сказал, что два дня не курил.

Лухманов угостил немца «беломором». Немец взял папиросу, взял коробок спичек, зажал его между коленями и правой рукой чиркнул спичку.

Закурив, он шагнул к изразцовой печи, взял за крючки изразцы — первый и четвертый слева в верхнем ряду — и вынул их. Открылись две проволочные петли. Немец схватился за них, потянул — и о под печи стукнулся металлический ящичек.

Маленький черный переводчик до этой минуты непрерывно подмигивал, шутил, спрашивал немца, какая погода в Берлине, и вообще вел себя так, точно присутствовал на веселом представлении. Но когда в руках у немца появился ящик, когда он извлек из него ладью и начал развинчивать, переводчик притих и вытянул шею. И майор притих. Немец развинтил ладью, взглянул внутрь — и на лице его выразилось недоумение.

— Ах, боже мой! — сказал он.

Лухманов вышел вперед, положил немцу руку на плечо и спросил:

— Вы удивлены?

— Чертежи… кто-то взял.

Он медленно завинтил ладью и обвел всех подслеповатыми глазами. Лухманов сказал:

— Совершенно верно.

Наступила пауза.

— Они… у вас? — проговорил немец.

— Это обстоятельство вас совсем не радует, господин… господин, как вас…

— Грымжа.

— Господин барон фон Кнорре, он же Германрих — так будет точнее, — сказал Лухманов, повысив голос.


«Тони нет, — говорил я себе. — У меня нет больше Тони. Расстреляют ее или не расстреляют, это совсем неважно. Все равно, нет Тони».

И все же в глубине души еще шевелилось какое-то подобие надежды. А может быть, Тоня осталась на пароходе тогда, во время шторма на Ладоге, и шпионка врет? Уж очень она старается выгородить себя. Лухманов сказал ей: «Вы говорите половину правды». Тогда я не обратил внимания на эту фразу. Теперь она вспомнилась. Я повторял ее про себя. Интересно, что он имел в виду? С этими мыслями я ждал Лухманова в доме бывшей читальни.

Приехал он озабоченный, и я сразу заметил, что случилось что-то неладное.

Швырнув на стол куртку, он сказал, что фон Кнорре бежал из-под стражи.

— Эх, черт!

— Недаром он у них знаменит, — буркнул капитан.

— Фон Кнорре?

— Ну да.

— Тот самый фон Кнорре? Барон? Товарищ капитан, у него усадьба здесь…

Сразу вспомнил я подземелье, на которое набрел во время поисков «квакши», то самое подземелье, от которого ведет свое начало эта запутанная история. Неужели ей суждено и закончиться в нем? Я представил себе шпиона фон Кнорре, потомка баронов-крепостников, травивших людей медведями, — загнанного, злобного, притаившегося у ржавых прутьев медвежьей клетки или у надгробных камней с

позолоченными надписями: «Людвиг фон Кнорре», «Амалия фон Кнорре». Он там. Он, наверное, там. Он надеется, что никто, кроме него, не знает о подземелье. Лучшее убежище трудно подобрать. Шпион сидит там, пока его ищут, выжидает.

— Очень может быть, — сказал Лухманов, когда я истощил свои доводы. — Скрылся он, кстати сказать, как раз в районе усадьбы. Надо посмотреть.

— Товарищ капитан, просьба.

— Ясно. Не разрешаю. Желаете в одиночку. О поединке мечтаете, разведчик. Признайтесь — так?

— Так.

Не знаю, что собирался сказать мне капитан, — в эту минуту раздался телефонный звонок. Вызывал лейтенант Поляков из госпиталя и — насколько можно было понять по лухмановским репликам — просил начальника немедленно приехать. Лухманов опустил трубку и повеселевшим голосом сказал:

— Перов заговорил.

Я меньше всего думал в эту минуту о неведомом мне Перове. Подземелье, черный гранит надгробий, золотые буквы и крадущаяся фигура не. исчезли в моем воображении. Я спросил:

— Я пойду один?

— Заботкин, это очень серьезное дело, — сказал Лухманов, посмотрев мне в глаза, и я с радостью подумал, что в самом деле пойду один. — Это очень, очень серьезное дело. Это — экзамен для вас, понимаете? Но мне кажется… да нет, ничего мне не кажется. Я уверен, что теперь вы окрепли. Вы выдержите, — проговорил он твердо, сжал мои плечи и потряс. — Я может быть, нагоню вас. А если нет…

Он усадил меня и прочел обстоятельную инструкцию, затем дал мне под команду Петренко и еще двух бойцов, сказал где стоит «пикап», и умчался.

Я тоже не задерживался. Про себя я решил, что постараюсь справиться до приезда Лухманова, взялся было чистить свой старый пистолет, но не успел и вычистил его уже в машине. Я мечтал о поединке. Нетерпеливо, жадно с первых дней в госпитале мечтал я о том, чтобы дотянуться наконец до врага, таящегося в темноте, схватить врага… Это будет моим экзаменом. Очень хорошо. Я выдержу экзамен, я заглажу свои промахи, свою неловкость, всё заглажу, я доложу потом Лухманову: разведчик Заботкин задание выполнил. Думая о предстоящей встрече с врагом как о своем деле, как о долгожданном, нужном моим рукам, моему сердцу поединке, я не предполагал, что события развернутся несколько иначе, что в борьбу вступил мой союзник.

Он появился — этот союзник — в лице щуплого старичка в соломенной шляпе, который шел навстречу и, завидев нас, загородил нам путь.

— Здравствуйте, — сказал он, сняв шляпу.

— Будь здоров, дед! — крикнул Петренко. — Извини, седоков не берем.

Старичок не торопясь надел шляпу, подошел и спросил, выговаривая русские слова с некоторым акцентом:

— Вы ищете кого-нибудь?

— А в чем дело?

— Я запер немца.

Он сообщил эту новость совсем просто, по-домашнему, точно так, как говорят: «Я выкопал картофель» или: «Я вывез сено». Старомодные овальные стекла очков добродушно поблескивали, отражая крохотные искорки солнца, и глаза его отбрасывали такие же веселые искорки, и я сразу не совсем поверил. Прихрамывая, повел нас старик прямиком через выжатое ржаное поле к усадьбе, до которой оставалось уже немного, по пути поправил две скирды, сорвал колос и дал нам, и непрестанно говорил. И из его быстрой, тоже как бы прихрамывающей, перебегающей от паузы к паузе речи можно было вывести заключение, что и жатва, и тучный колос, выросший на возвращенной земле, и запертый в сарае немец — все веселит этого старичка-прибауточника, старого солдата, носившего шинель еще в первую гражданскую войну. Я спросил его, не в баронском ли доме он поселился, на что он, замотав головой, ответил:

— Нет, нет… Нехорошее место. Я коз своих пасу там. Козы любят там… там вот такая трава!

Он поднял руку, чтобы показать, какая там трава. Потом он начал расхваливать своих коз, и оказалось, что они сыграли немаловажную роль в поимке немца, они страх любят карабкаться по кручам над рекой и обгладывать листья.

— Козы полезли, и я за ними, — сказал старик. — Я их не отпускаю от себя, потому что кое-где есть мины. Да, есть мины, — повторил он и посмотрел себе под ноги. — Много мин. А он тоже лез наверх, — проговорил старик, и мы почувствовали сразу по его тону, что «он» — это немец. — Я в один момент решил: добрый человек тут не полезет, добрый человек будет идти по дороге, не правда ли? Зачем добрый человек полезет к старой баронской пещере? Он увидел меня, и ему не понравилось, что я тут. Он тогда сказал мне по-русски, что потерял тропинку. А тропинка заросла, и в усадьбе никого нет. Он сказал, что ему не нужна усадьба, а я подумал: «Ой, ты врешь». Немножко дальше усадьбы есть каменный сарай, пустой каменный сарай, там немцы держали бензин. Он пошел туда, в этот сарай, не знаю, зачем пошел, — наверно, чтобы спрятаться. Он там сидит. Сарай крепкий, каменный, он не может уйти.

— Как ты осмелился, папаша? — сказал Петренко. — Ты против него сморчок.

— Зачем сморчок?

— Выражайся культурнее, Петренко, — заметил я. — Приготовить оружие.

«Поединок будет. Поединок все-таки будет», — твердил голос внутри. Когда показался сарай с железной дверью коричневого цвета, старик молвил:

— Он не стучал, когда я запер. Он там спит, наверно.

— Неизвестно, — возразил я. — Отойди, нечего тебе соваться в драку.

Старик подозвал племянника — долговязого подростка, караулившего сарай. Подросток козырнул нам по-военному и тоже не хотел отойти от двери, так что мне пришлось приказывать. И тут произошло неожиданное: за железной дверью раздался глухой звук выстрела и вслед за ним — другой, менее отчетливый, но ни с чем не сравнимый звук падения человеческого тела. Петренко громко выругался:

— Кокнул себя. Ах ты…

— Очень может быть, товарищ разведчик, — произнес я лухмановскую фразу.

Я отстранил Петренко, взял на изготовку пистолет, поднял липкий от непросохшей краски засов и рывком открыл дверь. На кирпичном полу лежал человек в зеленом немецком кителе. Он лежал неподвижно, откинув в сторону большую руку, в которой тускло мерцала синеватая сталь «манлихера». Крови не было. Я инстинктивно наклонился, несколько удивленный тем, что не видно крови, как вдруг… Какой-то долей сознания я ожидал этого, я не верил мертвенной неподвижности этого распростертого тела, потому и успел парировать молниеносное движение руки с «манлихером», вдруг вскинувшейся. Ствол «манлихера» едва не коснулся моей щеки. Еще одна десятая, нет, одна сотая секунды, и я бы опоздал. Но опоздал немец. И прежде чем Петренко или другие два бойца успели сдвинуться с места, все было кончено. Поединок завершился.

Он лежал теперь, прибитый к земле двумя пулями, а я стоял над ним и прерывисто, с наслаждением глотал воздух. Петренко перевернул его, вынул из кармана кителя желтую солдатскую книжку, а я смотрел, медленно-медленно соображая, что я в самом деле дотянулся, что передо мной действительно он — фон Кнорре, тот самый, кто убил Карен, кто стрелял в меня на мызе. Опаснейший враг. Затем что-то белое загородило его: Петренко совал мне записку, которую — как мы после выяснили — шпион написал для Синей Розы и не успел передать:


«Появилась Ахмедова. Остерегайся. Герм.».


Тоня! Здесь Тоня!

Когда мы вернулись и Лухманов, сияющий и приглаженный, объявил мне с особенным ударением, что разведчик не должен ничему удивляться, а затем велел ждать и побежал в мезонин, я уже знал, что будет. Наперед переживая свидание, я мчался в Аутсе, повторял про себя слова записки, припоминая фельдъегеря Перова, который только что заговорил, и намек Лухманова относительно возможных вестей.

Конечно, я мысленно рисовал себе нашу встречу. Мы кинемся друг к другу, мы будем кричать и смеяться от счастья. А может быть, это будет совсем по-другому. Мы тихо, как люди, предельно уставшие от ожидания, от поисков, от разлуки, от сомнений, подойдем друг к другу, положим друг другу руки на плечи и долго будем смотреть, по-новому узнавая каждую черту, каждую морщинку дорогого лица.

Вырвавшись из Аутсе, машина мчала нас теперь по дороге к полустанку. Мы нагнали маленькую женскую фигурку, которая спешила в том же направлении. Она подняла руку с мольбой и отчаянием, я узнал санитарку Верочку, и водитель резко затормозил.

— Ой, как хорошо!

Она выпалила эти слова и больше ничего не могла сказать в течение нескольких минут. Она тяжело дышала и изо всех сил сжимала мою руку.

— К поезду? — спросил Лухманов.

— Как хорошо! — проговорила наконец Верочка. — Я так торопилась, я бежала. А вы всё знаете, да? Ой, как это получилось! Там Тоня. Санитаркой на поезде. На санитарном поезде. Ой… Это, конечно, она. Правда?.. Вы знаете? Я рассказала подруге, что вы ищете Тоню, а она и говорит: «Чудачка, да ведь у нас вчера была Тоня Ахмедова, приезжала с санитарного поезда, забрала раненых, расписалась даже в журнале, свою фамилию поставила». Я спрашиваю: «Есть у нее роза на руке?» — «Да, говорит, есть что-то такое, я как следует не разглядела». Ой, а поскорее нельзя ехать?

Мы вынеслись к полустанку, и я почувствовал вдруг, как сердце мое стало тяжелым, точно камень.

Поезда не было.

— Я не помню, как я выбежал из машины, встал на полотне. Поезда не было. Рельсы были еще теплые. Они бежали двумя сверкающими струйками стали на север и далеко-далеко соединялись в одной точке. И там, за этой точкой, за островерхой чащей темных елей, за пределами видимого мира, уходил Тонин поезд.

Над лесом таяло облачко белого паровозного дыма.

Чья-то рука легла на мое плечо.

— Что ж поделаешь, Заботкин, — услышал я голос Лухманова. — Война.

Только после войны, когда мы встретились с тем, чтобы уже не расставаться до конца жизни, я, узнал все подробности истории Тони. На Ладоге ее спасли краснофлотцы. Полумертвую от холода, ее сняли с буксира, переправили на катере в госпиталь, и там она два месяца металась в жару. Тем временем я, по случаю ранения, переменил адрес, и Тонино письмо уже не застало меня. Она поступила в армию санитаркой, служила сперва в танковой дивизии, затем училась на курсах при Волховском фронте и попала на санитарный поезд. Мои вызовы через Ленинградское радио, понятно, не доходили до нее. Во время наступления в Прибалтике Тонин поезд прибыл на участок нашей армии и остановился на полустанке возле Аутсе.

Тоня просматривала военные газеты. Она верила, что ее Мишка воюет храбро, — может быть, о нем пишут… Тоня расспрашивала раненых, выходила на дорогу. в надежде встретить меня или кого-нибудь знакомого, что-нибудь знающего обо мне. Вот почему она оказалась на дороге возле полустанка, когда проезжал на своем мотоцикле фельдъегерь Перов. Действительно, он учился вместе с Тоней на курсах самокатчиков, очень обрадовался встрече, сказал, что Тоня очень изменилась: возмужала и похорошела так, что не сразу и узнать ее можно. Вот только синяя роза на руке осталась прежней. Тоня пожаловалась, что давно хочет вытравить татуировку, да не знает чем. Перов предложил средство — тряпку с уксусом. От Тони он узнал, что она долго и безуспешно наводит справки обо мне, ищет мое имя в газетах. Перов, прибывший на фронт недавно, ответил, что ничем не может помочь, и упомянул о расположенной недалеко читальне. Тоня восхитилась маркой и отделкой мотоцикла Перова, и, когда он предложил ей прокатиться с ним и подвезти до читальни, она охотно согласилась. Через несколько минут она уже получила увольнительную, а заодно перевязала руку тряпкой, смоченной уксусом.

Они вдвоем поехали в Аутсе. Перов слез у метеостанции и передал мотоцикл Тоне, а она подрулила к читальне, села за военные многотиражки. Случайно внимание ее привлекли старые подшивки, лежавшие на другом столе. Уже давно, во время шторма на Ладоге, Тоня потеряла мою карточку. В «Известиях» была напечатана фотография «Московские студенты на Ленинских горах», причем один студент был удивительно похож на меня. Я и Тоня й все наши друзья знали об Этой фотографии. Положив вырезку в карман, Тоня в ожидании Перова пошла по дороге.

Она не слышала, как фон Кнорре, видимо следивший за домом, напал на Полякова. Шпион использовал появление Тони, чтобы направить нас по ложному пути. Тоню остановил негромкий оклик, незнакомый человек вынырнул из темноты и услужливо подкатил мотоцикл. Тогда Тоня, боясь опоздать, села на машину. Поравнявшись с метеостанцией, она возвратила машину фельдъегерю и пешком двинулась к себе.

На другое утро поезд, приняв раненых, ушел в Ленинград. Повязку она сняла. Уксус не помог. Через несколько дней поезд прибыл за новой партией.

Узнав от Перова, кто такая таинственная посетительница читальни, Лухманов помчался со мной на полустанок за Тоней. Если у Лухманова после этого еще оставалась тень подозрения относительно моей Тони, она, конечно, исчезла, когда я представил записку фон Кнорре: «Появилась Ахмедова. Остерегайся».

Выяснилось наконец и значение синей розы. Знак верной любви — вот что это такое. Волшебная синяя роза вянет, когда распадается союз двух любящих, когда они охладевают друг к другу, теряют друг друга. Так говорит старая дагестанская легенда. Шестнадцатилетней школьницей прочитала Тоня легенду, поклялась быть верной в любви и изобразила на своей руке синюю розу, что тотчас же переняли в ее классе подруги.

— Моя роза не завяла, — говорит Тоня.

Перов и Лухманов иногда бывают у нас. Лухманов теперь подполковник. Он ходит в новой кожанке, которая скрипит громче прежней. Всякий раз, как я пытаюсь выведать что-нибудь о его нынешних успехах, он уговаривает меня оставить службу в порту и перейти работать к нему. Мы часто вспоминаем пережитое во время войны, и чем дальше в прошлое уходит это пережитое, тем невероятнее кажется оно, тем больше удивляют озорные проделки неистощимого выдумщика — военного Случая, так запутавшего историю синей розы. Сейчас я пишу последние строки, а Тоня заглядывает через мое плечо и говорит:

— Сколько раз мы могли потеряться. Словно какая-то сила вела нас — меня к тебе, а тебя ко мне…

— Эта сила — родина, — отвечаю я. — Она не оставляет тех, кто верен ей. Она не дает им потеряться.







ТРЕТИЙ

Мне как раз случилось быть у Чаушева, когда пришло письмо с кунгурским штемпелем от бывшего сержанта. Иначе я, возможно, никогда и не узнал бы этой истории.

Чаушев показывал мне свои книги. Он с утра, как всегда по воскресеньям, обошел все букинистические лавки, притащил здоровенную связку и спешил поделиться своей удачей. Михаил Николаевич из тех людей, которым скучно радоваться в одиночку. Я листал раннее издание «Мистерии-буфф» Маяковского, и в эту минуту почтальон принес заказное письмо.

— Таланов! Сержант Таланов! — бросал Чаушев, жадно разрывая конверт.

В следующую минуту и я, и даже драгоценные книжные приобретения перестали существовать для него.

Однако он не получил того, что ожидал. Я услышал вздох огорчения.

— Состояние погоды! — произнес Чаушев. — Это и без тебя известно…

Я сидел тихо, стараясь не проявлять любопытства. Но все же, я, наверно, сделал какое-то движение. Чаушев заметил меня. И, странное дело, он тотчас же отвел глаза, как будто смутившись.

— Дела давно минувшие, — сказал он нетвердо. — У вас чай совсем остыл.

Ответил я сдержанным кивком. Я погрузился в «Мистерию-буфф» с таким видом, словно она впервые открылась мне. Чаушев встал, подошел к стеллажам, загнал в шеренгу выпятившийся томик. Ранжир в этой библиотеке соблюдается строго. Закончив осмотр, Михаил Николаевич без всякой видимой надобности несколько книг переставил, затем вернулся в свое кресло и, по-прежнему не глядя на меня, принялся за чай.

— Ваш тоже остыл, — сказал я.

Он рассмеялся:

— Да, виноват, виноват! Не хотел вам рассказывать… Теперь придется, я вижу.

— Дело ваше, — сказал я.

Спрятать любопытство мне так и не удалось. За годы дружбы с Чаушевым оно разрослось непомерно и до сих пор, надо сказать, не встречало отказа.

— А не хотел я потому, что… Ну, да вы сами поймете. Вот, пожалуйста… — Он протянул мне письмо Таланова.

«Здравия желаю, товарищ подполковник! Действительно, сержант Таланов с зенитной батареи на острове Декабристов — это именно я. Вас я хорошо помню. Вы были тогда лейтенантом. Только уточнить я ничего не могу. Состояние погоды было плохое, то есть пурга».

Из дальнейшего следовало, что сержант Таланов первыйразглядел в предутренней мгле, в крутящемся снеге, человеческую фигуру в белом масхалате. Немецкие лазутчики сбились с маршрута я вышли прямо к батарее.

«Следы, какие и были, их сразу заносило, вы ведь знаете. Мы их гнали часа два обратно по льду. Ефрейтора Бахновского тогда ранило. А ихнего раненого догнали сразу, как сошли на лед. Это вы тоже знаете. А убитого немца нашли днем, после обеда, когда ветер перестал. И это вы знаете, а больше ничего на ваши вопросы я сообщить не могу, хотя и желал бы помочь».

Все как будто ясно. Преследование, перестрелка, один гитлеровец убит, другой, раненый, захвачен. Непонятно, что же еще нужно Чаушеву от сержанта?

— В том и загвоздка, — услышал я. — Впрочем, смотреть можно по-разному… Уж сколько раз я собирался выкинуть из головы, сдать, как говорится, в архив! Нет, не получается…

Он умолк, а я, заинтригованный до крайности, ждал.

— Ладно, так и быть, слушайте! Тем более вы ведь ленинградец, верно? И блокаду испытали?

— Да.

— Значит, представляете себе обстановку. А меня с границы перебросили в Ленинград, в органы, на следственную работу. Зиму сорок первого — сорок второго помните? Ну вот, аккурат в декабре, в самую темную пору…

Первые слова давались Чаушеву с трудом, но вскоре он заговорил легко и свободно, одолев в себе некий, еще загадочный для меня запрет.

1

Пальцы стали деревянными от стужи, и лейтенант Чаушев очень долго расстегивал упрямые, незнакомые на ощупь пуговицы, чтобы достать пропуск.

Подъезд был освещен плохо. Часовой не срезу обнаружил на полу истертый серый блокнот, оброненный лейтенантом. И Чаушев получил его из рук своего начальника — полковника Аверьянова.

— Теряем служебные записи, — констатировал полковник. — Небрежным образом теряем.

Возразить нечего. Правда, Чаушев шел с острова Декабристов в центр города, к большому дому на Литейном, пешком, да еще после целого дня утомительных и бесплодных поисков. На пропитание он имел лишь два ржаных сухаря. Накормить его обедом зенитчики не смогли, — бойцы, посланные за довольствием, попали под обстрел.

Но ведь не один Чаушев, все следователи передвигаются большей частью пешком. Все перебиваются с сухаря на чай, плюс две-три ложки каши-размазни.

— Так как же мне с вами поступить, товарищ лейтенант? — спокойно спросил Аверьянов.

Узкогрудый, сутулый, он сидел в черной неформенной суконной гимнастерке, спиной к черной маскировочной шторе, закрывшей окно. Только голова Аверьянова маячила из сплошной черноты, двигала губами. И еще выделялась струйка крупной махорки, просыпанной на гимнастерку.

— Как поступить? — отозвался Чаушев. — Трое суток гауптвахты.

Он даже не удивился своей дерзости. Голова полковника застыла, скулы обтянулись. Но ведь это всего-навсего одна голова! Чаушев улыбнулся. Все как бы утратило реальность. Он сам сделался необычайно легким и повис в воздухе, подобно голове Аверьянова.

Очнулся Чаушев на диване в своем кабинете. Увидел рыжие кудри Кости Еремейцева, эскулапа.

Что же произошло? Неужели обморок? «Да, самый натуральный», — подтвердил Костя. Стало страшно стыдно. За двадцать пять лет своего существования Чаушев ни разу не падал в обморок. Только читал об этом. И вдруг он сам, словно какая-нибудь барышня, затянутая в модный корсаж, в шляпе, изображающей цветочную клумбу…

У Чаушева сложилось представление, что в обморок падали только до революции, и к тому же исключительно в кругах буржуазии и помещиков.

Добряк Костя сует прямо в рот кусок сахара. Чаушев отворачивается.

— Ешь! — приказывает Костя. — Не трепыхаться! Сахар, понимаешь, нужен для миокарда.

— Для чего?

— Сердечная мышца, — переводит Костя. — А вообще — не твое дело!

По мнению Кости, врачебные познания непосвященным излишни и даже вредны. Врач должен быть для больного всезнающим и загадочным божеством.

— Не надо, Костя, — стонет Чаушев, увертываясь от драгоценного пайкового кусочка. — Я не заслужил, понял? Я арестованный.

— Иди ты!

Чаушев объяснил

— Ладно, — тряхнул кудрями Костя. — Медицина выручит тебя на этот раз.

Э, не все ли равно! Лейтенант не ощущал ничего, кроме горестного безразличия. Что гауптвахта? Мелочь! В конце концов, сидеть трое суток, может быть, полезнее, чем носиться без толку по льду Финского залива, тыкаться в сугробы, обшаривать торосы. По крайней мере, можно будет подумать…

Но Костя не ошибся, медицина выручила, избавила от ареста.

Сахар пришлось съесть, тем более что свой уже кончился. И то ли от сахара, то ли от Костиных слов, убеждающих почти гипнотически, сердечная мышца приободрилась. Хотя Костя велел до утра с дивана не вставать и не работать, Чаушев отпер сейф и извлек знакомую, изрядно распухшую папку.

Рапорт командира зенитчиков о происшествии, описи предметов, найденных на убитом немце, у задержанного и подобранных в снегу, протоколы допросов…

Сперва обер-лейтенант Беттендорф — так зовут задержанного — утверждал, что он направлялся в Ленинград сам — второй с унтер-офицером Нозебушем.

Сомневаться в этом Чаушев оснований не имел, пока не разглядел как следует, с помощью специалистов, взятое у шпионов снаряжение. Обер-лейтенант нес в своем заплечном мешке батарейки для рации. Нозебуш, нагруженный потяжелее, тащил рацию, но без одной необходимой детали — ключа. Отыскать ключ ни среди вещей, ни в снегу не удалось.

В мешке Нозебуша был кусок сала, но хлеб отсутствовал. Был пистолет, но без патронов.

Чаушев про себя проклинал пулю, которая уложила Нозебуша наповал. Он объяснил бы… А теперь волей-неволей выпытывай у вещей, старайся понять их немой язык. Чаушева учили не поддаваться скороспелым домыслам, и он к тому же очень боялся провалить свое первое серьезное задание. Однако полковник Аверьянов без больших колебаний согласился с ним. Да, очевидно, лазутчиков было трое.

— Можешь заявить обер-лейтенанту, — сказал Аверьянов. — Со всей твердостью

Беттендорф мучил Чаушева три дня — отрицал, отмалчивался, переводил речь на другое. Аверьянов нервничал, требовал после каждого допроса подробнейшего отчета.

— Хорошо, — сдался наконец Беттендорф. — Но я много не могу сказать. Совершенно правильно, с нами был еще один сотрудник. Это все.

— Что с ним случилось?

— Видите ли, он отъединился от нас… Разъединился с нами… Как правильнее сказать?

Чаушеву было бы легче с ним, если бы он не обращался так дотошно за консультацией по русскому языку, не козырял своей учебой в трех университетах и вообще был бы попроще. Беттендорф — и это особенно поражает Чаушева — говорит еще на трех язы ках, кроме русского. По-английски, по-французски, по-итальянски… Вот такой-то человек почему с Гитлером? Вопрос мучил лейтенанта, — он очень уважал образованность.

Кто же третий лазутчик?

— Извините, я не могу сообщить… У каждого есть свой долг. У меня тоже имеется.

Сейчас, просматривая протоколы допросов в папке, Чаушев видит, как обер-лейтенант разводит руками, склонив голову набок. Он оброс, так как бритву заключенному не дают, но выглядит ничуть не старше — все тот же холеный сорокапятилетний мужчина спортивного сложения.

— О себе я вам рассказываю абсолютно все, — слышит Чаушев, — поскольку мне незачем уже делать секрет… Или делать тайну?

Немец разговорчив, и Чаушев поощряет это — авось как-нибудь проболтается. Нет, о третьем ни звука!

Данные о биографии Беттендорфа накопились в папке обширные. Родился в Риге, по специальности искусствовед. Ни в каких военных школах не был, офицерское звание присвоил росчерком пера сам рейхсминистр Геринг. По его заданию Беттендорф ездил в командировки во Францию, Бельгию, Голландию и другие оккупированные страны. И теперь вот-в Ленинград…

— Вы называете и это командировкой? — спросил Чаушев. — Несколько странно!

— Совершенно верно, термин не… неудачный, — вежливо соглашается Беттендорф. — Мы заблюдились… То есть заблуждались… Впрочем, и то и второе.

Он тихо посмеивается. Чаушева это выводит из себя. Командировка! Понятно, ведь фрицы уже считают город своим. «Он, как спелый плод, сам упадет нам в руки» — так, кажется, заявил фюрер. О Ленинграде!

Обычно, прочитав протокол, обер-лейтенант с готовностью его подписывал. Но слова «шпионская вылазка» ему не понравились. Он запротестовал. Оружие, дескать, было только у студента Нозебуша, убитого, да у третьего коллеги. И то так, на всякий случай… Служебное поручение, если угодно, но не шпионаж, не диверсия.

— Мы не есть преступники, господин лейтенант, — твердит Беттендорф.

Студент Нозебуш тоже искусствовед. В армию призван с пятого курса. Кроме того, как сын ювелира, прекрасно отличает настоящие ценности от подделок.

Верно, та же специальность у третьего. Цель заброски Беттендорф ничуть не скрывает: «Взять на учет музейные и прочие художественные сокровища, выяснив их местонахождение, каковые сведения необходимы эйнзатцштабу прежде, чем в Ленинград войдут германские войска, так как нельзя исключить вероятность фанатического сопротивления советской стороны на отдельных участках, а следовательно, и гибели ценностей от взрывов, пожара и т. п.».

До чего хотелось Чаушеву написать иначе, от себя! Чему же научился фашист в своих трех университетах, если этак, ничуть не смущаясь, подает обыкновенный грабеж!

Удивление временами заглушало в лейтенанте ярость. А Беттендорф как ни в чем не бывало разглагольствовал, пощипывая щетинку на обтянувшемся, остром подбородке.

— Эйнзатцштаб и разведка — это две разницы. Две очень крупные…

— Одна разница! Одна разница бывает! — оборвал Чаушев и стукнул по столу костяшками пальцев.

Потом он выругал себя за вспышку. Дал зарок не раздражаться, не перебивать Беттендорфа. На следующий день терпеливо выслушивал все — даже воспоминания о парижских ресторанах.

— После обеда кофе с ликером, марка Куэнтро. Отличная марка! Советую вам обратить внимание, если вам будет предоставляться случай…

Немец глотал слюну. Чаушев тоже, тайком. Он надеялся вымотать противника, застигнуть врасплох новым, неожиданным вопросом и с ходу вырвать сокрытое. Хотя бы частицу сокрытого, намек на след третьего…

Не раз побывал лейтенант у зенитчиков. Сегодня его потянуло туда из-за оттепели — вдруг вылезло что-нибудь из-под снега?..

Нет, ничего…

Завтра он опять вызовет немца. Снова те же вопросы…

2

Готовясь к допросу, Чаушев тщательно приводил в порядок свой кабинет.

Постель он запихивал в стенной шкаф и туда же отправлял книгу, которую он читал с осени, — «Фрегат «Паллада»» Гончарова. Все в этой книге было не похоже на фронтовой Ленинград, и Чаушев принимал ее малыми порциями, как лекарство, для разрядки.

Те, кого допрашивает Чаушев, не должны видеть его книги. Он прячет и полотенце, зубную щетку, мыльницу, безопасную бритву — вообще все свое, личное.

Каждое утро исчезает с письменного стола Люся Красовская. Правда, она улыбается только ему — Чаушеву. К арестованному фотография повернута оборотной стороной. Но все равно! Чужим нечего смотреть на Люсю!

Он познакомился с ней незадолго до войны на вечеринке. Проводил домой. Ходил с ней два раза в кино. Большие с поволокой глаза Люси казались загадочными. Она говорила, что должна забыть кого-то, непременно должна… «Вы поможете мне?»-спрашивала она. Чаушев рисовал себе рокового красавца, вторгавшегося в Люсину жизнь. Польщенный вниманием, обещал помочь. Война оборвала это намерение. Люся уехала с родными в Челябинск, преподаст там биологию в средней школе. Письма Люси простые, дружеские, о красавце — ни слова. Чаушев думает теперь, что никакого красавца и не было.

Он уверяет себя, что влюблен. Он придумывает полузнакомой Люсе множество достоинств и прелестей. По фронтовым душевным законам это необходимо ему.

Как поучилось, что он забыл убрать портрет? Должно быть, напрасные поиски третьего, дубовое упорство Беттендорфа изрядно выбили Чаушева из колеи.

Он спохватился, когда было уже поздно. Он сделал движение, чтобы взять фотографию, сунуть украдкой под папку. Выжидающий, цепкий взгляд Беттендорфа помешал ему. Люся осталась на месте. И Чаушев сразу же сказал себе, что и этот допрос будет впустую

Он ощущал присутствие Люси, досадовал на себя, злился на немца.

Чаще всего ему удавалось сдерживать злость, и тогда он долго, слишком долго выслушивал разглагольствования Беттендорфа, твердившего в разных вариантах одно и то же:

— Мы не есть шпионы или диверсанты, господин лейтенант. Наше дело есть гуманизмус. Ваши вещи в музеях, ваши коллекции должны совершенно погибнуть. О, можно ли допустить! Когда штурм, когда война на улице, нет времени спасать. Мы хотим спасать Эрмитаж, спасать все? — И тут Беттендорф выпятил грудь. — Спасать для человечества…

— Для человечества? — переспросил Чаушев, напрягшись от ярости.

— О, боже мой, мы не варвары! Мы европейские люди! Вы полагаете о нас неправильно…

Если бы не Люся, Чаушев, быть может, лучше владел бы собой. Без нее этот кабинет — попросту рабочее место. А сейчас у лейтенанта такое чувство, будто он впустил врага в собственный дом. И фашист сидит тут, в кресле преспокойно сидит и пророчит штурм, разорение. Черт знает что!

— Ну, хватит! — бросил Чаушев. — Я вижу, разговоры ни к чему. Пора кончать.

Беттендорф вздрогнул. Чаушев не вкладывал в свои слова конкретного смысла, он лишь дал волю негодованию, между тем как немцу, вероятно, представилось нечто весьма определенное, как дуло наведенной винтовки.

Он впервые испугался. И Чаушев, при всем своем смятении, уловил это.

— Да, пора кончать с вами, — сказал лейтенант твердо. — Притворяетесь спасителем культуры? Не выйдет? Для человечества? Как же!

Беттендорф молчал.

— Ради чего я трачу время? — продолжал Чаушев. — Имейте в виду, называйте себя как угодно, но вы бандиты, грабители, все трое. Третьего мы найдем, не беспокойтесь? А с вами покончим.

Теперь он старался использовать ситуацию Немец боится. Так пусть ему станет еще страшнее?

Однако страх на лице Беттендорфа исчез. Щеки его, покрытые серыми колючками, медленно шевелились. Он точно погрузился в размышления.

— У меня в голове, господин лейтенант, — начал он, — пронеслась идея… Вдруг сегодня, через час, через два часа, или завтра утром положение изменяется. Я не знаю, в котором часу, и вы не знаете. Но так будет, германские войска в городе. Извините меня, но вы представьте на одну минуту… И вы — на моем месте, а я… Нет, не я, перед вами германский офицер.

Тогда вам, я предполагаю, будет более нужен живой Беттендорф, чем мертвый. Вы меня поняли?

Чаушев не очень удивился. Он словно ожидал от противника и такой наглости.

— Довольно! — отрезал он и стукнул по столу. — Я понял» что с вами незачем дольше…

Немца увели. Чаушев перевел дух, подошел к окну. Внизу пустым каньоном белела заснеженная улица. Показалась сгорбленная, закутанная женщина. Она тянула санки. На них лежал кто-то, прямая, неподвижная мумия в черном.

Чаушев отвернулся. Люся как ни в чем не бывало улыбалась из рамочки. Лейтенант нахмурился. Он еще не ведал, что Люся помогла ему.

Вечером того же дня Беттендорф попросил у надзирателя «письменные средства». Чаушеву принесли записку. Он отложил «Фрегат «Паллада» и прочел: «Я имею вам сообщить нечто важное, а именно инструкцию, которую мне дал шеф нашей группы. Как он сказал, в случае я оказался один в городе, идти к Марте Ивановне Дорш, Пестеля улица, дом 11, квартира 19».

Интересно… До сих пор Беттендорф твердил, что все явки у шефа, то есть у третьего. Чаушев вскочил. Зайти к Аверьянову похвастаться удачей и бегом на улицу Пестеля…

Аверьянов листал какое-то дело, напечатанное жирно, слепо на папиросной бумаге. Разогнул спину, потянулся, потер уставшие, недовольные глаза.

— Давно бы так, — повеселел полковник. — А то разводишь интеллигентщину… Ты пугай его почаще, не стесняйся! Он же время оттягивает, неужели не ясно? Надежду питает. Авось придут свои, выручат.

— Не смеет он надеяться, — отозвался Чаушев.

Аверьянов отмахнулся:

— Мыслить надо реально. По-твоему, не смеет, а он еще вот как смеет, твой профессор.

Чаушева уже не первый раз упрекали в том, что он мыслит недостаточно реально. Он потоптался, поглядел на спину Аверьянова, рывшегося в боковом ящике стола.

— Разрешите идти?

— Постой. — Полковник извлек школьную тетрадку с кремлевскими башнями на обложке, раскрыл. — Так и есть, дом номер одиннадцать разбомблен. Никого там нет…

Неужели опять тупик?

Одна стена рухнула совсем. Тяжелая фугаска разнесла перекрытия вдребезги. Чаушеву запомнилась койка на высоте четвертого этажа, удержавшаяся на кусочке пола. Аккуратно застланная койка, ватник на гвозде, зеркало… Сила взрыва удивительно капризна, она словно и не коснулась этих вещей, а их хозяин, верно, лежит внизу, под грудой кирпича и балок.

Чаушев часто проходил по улице Пестеля. Все остальные дома пока целы как будто… Надо же, именно одиннадцатый, указанный Беттендорфом, больше не существует.

— Попадание имело место в конце декабря, — произнес Аверьянов. — Так что давай действуй!

Это значит, дом еще был цел, когда фрицы напоролись на зенитчиков. И Марта Ивановна Дорш еще жила в нем, если только Беттендорф не врет, не запутывает их.

Судьба никогда не баловала Чаушева легкой и скорой удачей. Он привык все добывать трудом, терпением. И сейчас он не позволял себе тешиться надеждами. Беттендорф молчал, молчал, и вдруг такая полнота сведений: точный адрес, имя, отчество, фамилия. Дорш! Редкая фамилия…

Наутро Чаушев прежде всего позвонил в милицию. Оттуда сообщили, что Марта Ивановна Дорш действительно была прописана в доме одиннадцать по улице Пестеля. Под фугаску не попала, так как до катастрофы перебралась из Ленинграда в Токсово.

Выяснилось еще, что управхоз из одиннадцатого, Скорикова, уцелела и работает теперь в соседнем доме. Чаушев решил зайти к ней.

На углу улицы Пестеля и Литейного проспекта две девушки месили в корыте раствор. Угол дома был взломан. На другом углу дот был уже готов и из свежей кладки строго глядела на улицу черная квадратная амбразура. В последние недели дотов появилось множество, но Чаушев как-то не мог отнестись к ним всерьез. Ему не верилось, что амбразуры начнут когда-нибудь изрыгать снаряды, пулеметные очереди. Гитлеровцы в Ленинграде? Нет? Правда, он понимал, жители Минска, Киева, многих-многих наших городов тоже, конечно, не хотели верить. И все-таки…

Нет, твердил он себе, фрицы выдохлись. Недаром они зарылись в землю, накрылись бетоном, накатами бревен.

Дот — он, разумеется, нужен. Для острастки. Пусть знают фрицы, что мы готовы ко всему…

Дом девять облезлый, в трещинах, слепой, почти все окна заделаны фанерой, картоном, тряпками, чем попало. Его здорово тряхнуло, когда рядом упала фугаска. Скорикову лейтенант отыскал на втором этаже, в большой темной квартире, в лабиринте коридоров, который нельзя было бы распутать без фонарика. Скорикова хлопотала на кухне, переставляла сковороды, миски. Чаушев невольно потянул носом, но не ощутил ароматов съестного. Посуда издавала густой, голодный звон и Скорикова — высокая, тощая, с костистым, широким монгольским лицом — совершала как будто ритуальное действо — призывала пищу.

— Дорш? — она с грохотом опустила кастрюлю на холодную плиту. — Точно, точно, из девятнадцатой квартиры.

— Она уехала?

— Вот доехала ли? Плохая она была, так что сомневаюсь. Сильно плохая.

Чаушев спросил, сколько лет Марте Ивановне, кто она такая, кем работала.

— Не сказать — старая. А год рождения… Фу, бывало, я все годы рождения по книге помнила, а как стукнула эта проклятая — ну, разом выдуло. Убило память.

Работала Марта Ивановна «в услуженье», уже много лет, у Литовцевых. По паспорту русская. Дедушка у нее из немцев, так она объясняла.

— Я говорю как-то: «Можешь ты, Марта, по-немецки хоть немного?»- «Нет, — говорит — нисколько не могу. Только «гутен морген» да «гутен таг»». В школе она мало училась, два класса кончила. Какая она немка, что вы! Хорошая женщина, ее все у нас уважали. Она у Литовцевых троих детей вынянчила.

Семья Литовцевых большая. Доктор Степан Антонович- тот умер еще до войны. Супруга его, Таисия Алексеевна, — педагог, выписалась в сентябре, живет у невестки на Васильевском острове. Два сына на фронте, дочь Зинаида тоже военная, радистка в штабе ПВО.

— Кто же, — спросил Чаушев, — находился в квартире в декабре, кроме Дорш?

— А никто. У нас не то что в квартире, а на всем этаже один жилец. Вот и посудите, кого мне посылать на крышу? Сама и лазаю каждый день и мешки с песком таскаю. Все сама…

— Вы бывали у Литовцевых? Вы не заметили, богатая у них обстановка?

— Откуда! — удивилась Скорикова. — Жили как все. Квартира культурная, книг много. Зинаида — она, знаете, Есенина читает. — Скорикова при этом понизила голос.

— А вы читали Есенина? — спросил Чаушев, не сдержав улыбки.

— Я? Боже сохрани!

Лейтенант прыснул, Скорикова обиделась. Ей хотелось чем-нибудь помочь.

— Вот Шелковников, хирург из седьмой квартиры, тот имел добра, — заговорила она неуверенно. — Старинные чашки собирая. Всякие, с блюдцами и без блюдец. Слыхать, у него на миллион их было. В Казани он сейчас. Чашки, конечное дело, пропали. На миллион чашек! Там все — в крошево, гвоздя не отыщешь от квартиры, не то что…

— Не знаете случайно, кто-нибудь навещал Марту Ивановну?

— Да кто же? Зина забегала проведать нянечку.

Полчаса спустя Чаушев докладывал полковнику.

— Езжай, езжай в Токсово, — кивнул Аверьянов. — Жива она или нет, ты разберись. Ориентируйся там, корешки раскопай.

«Корешки» — так он сокращенно именовал социальное происхождение.

В тот день попутный грузовик отвез Чаушева в Токсово, Он опоздал. Марта Ивановна три дня тому назад умерла.

— Вчера схоронили, вчера, милый…

Губы Маслаковой едва шевелились, говорила она тихо, словно с трудом вспоминала что-то очень давнее. Одинокая старуха в холодном доме, срубленном из толстенных бревен, когда-то, должно быть, сытом. «Корешки» ее? Какое они имеют значение теперь? Все же для порядка Чаушев спросил. Сама из работниц, бывшая ткачиха. Муж заведовал тут, в Токсове, лыжной базой. Сын на фронте, сапер.

— У нас ведь тоже плохо… Ну, овощей немного есть… Так ведь от овощей человек разве подымется? Дис… Как ее… Дистрофия…

Она перевела дух, справившись с тягостным словом. Его не было в русском языке. Слово принесено войной, и изгнать его надо, как врага. Навсегда забыть.

— Скучала она очень. Эту дис… Фу ты! Никак не выговорить… Может, она бы и выдержала. Главное — тоска ее убивала: как там моя Зиночка да как Таисия Алексеевна!

«Да, главное, — подумал Чаушев. — Жизнь потеряла смысл вдали от близких».

Он задал еще несколько вопросов — опять, скорее, для порядка, так как дорога в Токсово явно привела в тупик. Да, Марта Ивановна приехала в конце декабря. Настроение у нее было нервное. Сердилась она на своих — уговорили, чуть ли не вытолкали из Ленинграда. Иначе ни за что бы не снялась с места. Зиночка там, Таисия Алексеевна там мается в своей подвальной школе. А здесь хоть бы телефон был… Потом письмо пришло от Зины. Пишет, дом разбомбило, почти весь разнесло…

— Она успокоилась?

— Что вы! Еще больше ее потянуло к своим-то… «Мои, — говорит, — там под бомбами. А я зачем здесь? Ни богу свечка, ни черту кочерга».

— Вы не помните, — спросил Чаушев, — какое было число, когда она к вам приехала?

И этот вопрос для порядка.

— Какое же?..Двадцать шестое, — произнесла она уверенно. — День свадьбы у нас… Мы с мужем двадцать шестого июня расписались, и каждый месяц мы… Соблюдали, одним словом. Помню, я Марте сказала, в аккурат ты на наш семейный праздник угодила! Праздник! А чем потчевать гостью? Капуста еще есть, и то ладно…

Чаушев уже не слушал. Как же так, ведь Скорикова утверждает — Марта съехала двадцать четвертого? Странно!

Надо проверить.

На другой день Чаушев снова проделал путь и на улицу Пестеля. Управхоз подтвердила, двадцать четвертого Марта вышла из дома с узелком. У нее был знакомый шофер на автобазе поблизости. Там обещали захватить ее, доставить в Токсово. Но вот уехала ли тогда Марта, Скориковой неизвестно. Ручаться нельзя.

— Я испугалась… Слабая такая, да еще с вещами! «Вздумала же ты, — говорю, — Марта, этакий тюк на себя взвалить!»

Конечно, Марта могла не застать подходящую машину. Да, не уехала и вернулась.

3

Прошло еще три дня, а Чаушев не подвинулся и на шаг. Так и осталось неясным, сработала ли явка на Пестеля. Положим, искомый третий вполне мог бывать в опустевшем доме, не попадаясь на глаза жильцам. В квартиру девятнадцать, как установил Чаушев, было два хода — парадный и черный. Смерть Марты Ивановны расстроила поиск, а «корешки» ее оказались труднодоступными, родилась она на юге, в Каховке, а там теперь немцы.

От Зины Литовцевой лейтенант узнал, что родни у Марты Ивановны в Ленинграде никакой нет.

— Самые близкие — мы, — сказала Зина.. — Кроме нас, у нее никого не было, у нашей нянечки.

Тоненькая девушка с острыми плечиками, в тяжелых кирзовых сапогах, бледная от бессонных ночей на рации.

— Немка? Нянечка — немка? Ну, не смешите, пожалуйста! Вот уж ничего немецкого! У нас в школе немецкий долбили, так я ее здороваться учила по-немецки. И ставила ей двойки, потому что у нее вечно получалось не то, шиворот-навыворот…

Мимо, через площадку лестницы, прошагал майор, и Зина вытянулась, но при этом весьма непочтительно прищурилась и шмыгнула носом.

— Воскресенский, мой начальник в третьем колене… Непосредственный у меня Шинкарев, мужик невредный, хотя звезд с неба не хватает. А этот зануда, жуткое дело! За Есенина меня изводит.

И тут ей достается, бедняжке! Впрочем, жалеть ее не стоит. Чаушев редко бывал в воинских частях, но уже заприметил таких военных девиц, как Зина. Дерзкие, языкастые, но специальность усвоили отлично и собой недурны — за что им многое прощается.

— Вы послушайте! Останавливает меня один стар ший лейтенант: «Вы почему, сержант, одеты не по форме? Ремень ваш положено носить комсоставу». Я лепечу что-то. А он: «Вы, товарищ сержант, не изощряйтесь!» Ей-богу! Выдал словечко, а? Не изощряйтесь, а… Знаете, я умерла. Как стояла, так тут же и умерла.

Она явно увидела в Чаушеве человека своего круга и рада была случаю поболтать. И лейтенанту это было приятно.

— Пока, Зина, — сказал он, позабыв официальный тон. — Время нас режет. Может, увидимся когда-нибудь.

— Заходите.

Наверняка не только Чаушев, но и она понимала — не до того теперь, совсем не до того, чтобы заходить в гости. В роту, где обитает сержант Литовцева? Допустим! А дальше что? В кино ее пригласить? Так нет же никаких кино! Чаушев шел по тропинке, змеившейся среди сугробов, и подтрунивал над собой. Попрощались, будто в мирную эпоху!

А, черт возьми! Иногда все-таки неймется сделать вид, что жизнь идет по-прежнему.

Холодный ветер свистел, как в ущелье. Поднять слежавшийся, покрытый коркой наста снег он не мог, он упрямо прорывался в рукава, за ворот серого клетчатого пальто — Чаушев слыл когда-то среди приятелей щеголем. Онемевшими пальцами он полистал записную книжку. Васильевский остров. Большой проспект… Зина дала полезные пояснения к адресу: мать с утра до вечера в школе, в подвале того же дома. Там иногда топят. Таисия Алексеевна и ночует в классе.

Весь путь пришлось проделать пешком. Небо было ясное, но спокойное, фашисты уже с неделю не бомбили. Зато каждые три-пять минут повторялся глухой звук, ставший обычным. Город поглощал эти удары в каменной своей громадности, — ни дыма от разорвавшегося снаряда, ни стонов раненых. И на Дворцовом мосту, на просторе, Чаушев слышал обстрел, но и тут нельзя было понять, где ложатся снаряды. Это угнетало. Казалось, было бы легче, если бы он мог видеть.

Громадные раскидистые деревья встретили его на Большом проспекте. Они тянули к нему свои ветви, брали под защиту, звали к себе. Он прислонился к вековому стволу, но холод не дал отдохнуть. Ничего, теперь уже недалеко…

В подвале пахнуло теплом. Он мечтал о тепле, расстегнул пальто, чтобы набрать его побольше, но мягкий, участливый женский голос предостерег: не надо, не следует раздеваться, здесь вовсе не жарко, всего-навсего плюс пять.

— Плюс пять, — откликнулся он и начал искать пуговицы, петли: в голосе было что-то такое, что хотелось слушаться. Но пальцы онемели, и женщина помогла ему. Она была в ватнике, на шнурке блестело пенсне. Темный платок, заправленный под ватник, охватывал ее голову. Лицо не улавливалось, черты менялись. На столе взбалмошно трепыхался язычок коптилки. По ее капризу трубы у стен, на потолке двигались, точно змеи, а парты то исчезали, то надвигались строем.

— Вам привет от вашей дочери, Таисия Алексеевна, — выговорил он.

— Что с ней?

— Ничего… Все в порядке.

— Правда?

— Честное слово.

— Не стыдно ей! — сказала Таисия Алексеевна, успокоившись. — Гоняет ко мне своих знакомых… У нас тут потише, не то что у них там… Штаб ведь!

Чаушев не успел сказать, зачем он пришел. Литовцева встала:

— Посидите, я чайник поставлю. Нет, без чая я вас не отпущу. Замерз, как ледышка, и церемонится!

Она вышла, и Чаушев уразумел, что сидит за партой, на самом краешке, с ногами в проходе. Он сел удобнее. Перед ним на столике маячила стопка тетрадок, в мерцании коптилки она то вырастала, то сжималась. Он погладил парту, нащупал чьи-то вырезанные перочинным ножом инициалы.

Литовцева вернулась с двумя стаканами и тарелкой.

— Сахар у меня кончился, а чай всегда есть. А это лепешки моего изобретения. Нет, вы должны попробовать! Что за непослушание в классе! — цыкнула она с притворным гневом. — Съешьте и угадайте из чего!

У Чаушева нашелся кусок сахара, он расколол его, и они стали пить вприкуску горячую горьковатую воду, отдававшую чем-то лекарственным. А лепешка оказалась странного, смутно знакомого вкуса.

— Цикорий! — объявила Литовцева с торжеством. — У меня две пачки, целых две пачки сохранились. Довоенный еще! Перерыла все на кухне, когда съехать решила. Батюшки, вот неожиданный подарок! Еще перец завалялся… Простите, я и не спросила: как вас зовут?

— Михаил, — ответил Чаушев.

Представиться надо было иначе. Услышал бы это

Аверьянов, всыпал бы по первое число за мягкотелость, за интеллигентщину. Но Чаушев не мог заставить себя держаться по-другому с Таисией Алексеевной. Наверно, всему виной ее голос. Чаушев чувствовал, что готов верить всему, что произнесет этот голос, идущий прямо в душу.

— Миша, настанет же срок — и скатерть будет чистая на столе, и перец понадобится… Говорят, под Пулковом оттеснили немцев. Вы не знаете?

— Да, потрепали их, — согласился Чаушев, хотя ни о чем таком сведений не получал.

— Слава богу, Миша!

— Таисия Алексеевна, я из контрразведки, — начал он наконец. — Я насчет вашей бывшей домработницы, насчет Дорш. В связи с одним делом…

— Она же умерла.

— Да. Но некоторые данные о ней необходимы…

Ничего нового он не добыл. Да, дед был немец,

обрусевший немец, а сама она немка на одну четверть. В сущности, вовсе не немка. Ненавидела мерзавцев фашистов, как все нормальные люди. Нет, она одинокая, родных нет. Замужем была за слесарем, прожила с ним два года. Бросила его: пил очень. В Каховке у нее тоже теперь никого нет. Были две тетки, давно умерли. Кто был отец? Видимо, человек не бедный. Она почти не упоминала…

— Видите ли, — сказал Чаушев, — у одного гитлеровского агента имелся ее адрес.

Литовцева отшатнулась:

— Господи! На что им она?

— Пока неизвестно. Мы ее ни в чем не обвиняем. Немцы ведь стараются взять на учет всех, кто арийской расы, так называемой.

— Да какая же она немка! Она понятия не имела, где Германия — на западе или на востоке. Немка! Марта наша… фантастика! Ну и ну! Марта каша — и

Германия! Поглядели бы вы на нее! Нет, нет, клянусь вам, от нас бы она не скрыла, если что… Зина ей была вместо дочери. Я ей давно говорила: «Марта, нечего тебе тут делать, в городе, поезжай в Токсово. Там спокойнее, и картошка, вероятно, есть у хозяев. Они люди запасливые». Так где же! «Как я, — говорит, — Зиночку брошу. Я там изведусь одна…»

— Что ж, спасибо, — сказал Чаушев, поднимаясь. — То, что я вам сообщил, это между нами, конечно.

— Разумеется…

— Вот еще что… Надо уточнить: когда она уехала?

Вопрос почему-то смутил Таисию Алексеевну. Она

передвинула чашку, потом вернула на место.

— Когда же? Позвольте, когда, когда? Она пришла ко мне проститься…

— Дату не помните?

— Двадцать пятого, — сказала она, подумав. У нас в тот день сосед умер, в квартире. Еще утром, знаете, спрашивал, нет ли у кого летних брюк полотняных. Мечтал в Среднюю Азию эвакуироваться. Очень ему хотелось купить. Именно полотняные… Да, двадцать пятого. А когда уехала Марта? Того же числа вряд ли… Уже поздно было. Нет, где же ей было успеть!

Противоречий больше нет, как будто. В Токсово Марта Ивановна прибыла двадцать шестого.

Проверку можно считать законченной. Хоть это с плеч долой! Самое неприятное для Чаушева в его профессии — необходимость сомневаться. Ему хочется верить людям. А за Таисию Алексеевну он готов поручиться. Чем угодно…

Они вышли вместе, она вспоминала, охала, волновалась.

— Постойте! — она схватила его за рукав. — Если им такая Марта нужна, значит, им не сладко — а? Ну, скажите, права я или нет?

— Правы безусловно, — сказал Чаушев.

Простившись, он заспешил на Литейный. Итог

плачевный. Все усилия как вода в песок. От Аверьянова не миновать разноса — и за неудачи, и небось еще за чрезмерную откровенность с Литовцевой.

Совсем, как тетя Шура, думал он, перебирая картины своего детства. Она тоже была учительницей. Малыши кидались к ней по пыльной улице городка со всех ног. Она излучала ласку, всегдашним ее состоя нием было какое-то опьянение жизнью, природой, всем. Бывало, зарядит дождь, осенний, нудный дождь недели на две. А она все твердила, глядя на небо: светает, дети! Так и прозвали ее, неуклюже и мило, — тетя Светает.

Тут ему представился переводчик Митя Каюмов, сослуживец, ровесник. «Кто тебя за язык дергает? — поучает он. — Аверьянова не касается, каким образом ты достаешь материал. Подавай ему результаты, и хватит с него!» Каюмов щурит узкие черные глаза, посмеивается. Он доволен собой и старшими. Здорово он умеет ладить с начальством! У Чаушева так не получается. Его в самом деле словно дергают за язык.

Против ожидания, полковник одобрил поведение Чаушева. Усмотрел то, чего вовсе не было, — тактику.

— Литовцева, говоришь, в тревоге? Это хорошо. Мало ли по какой причине человек тревожится. Установим за ней наблюдение.

— Ни к чему, по-моему, — сказал Чаушев.

— Ох, Чаушев, Чаушев! Чайком тебя угостили, ты и… Смотри, боком тебе выйдет чай как-нибудь. Из каких она?

— Из мещан.

— Мещане разные была. Иной мещанин тысячами ворочал. У нас, например, в Брянске…

Чаушев уже слышал про брянского воротилу.

— Я думаю, следует взяться с другого конца, Павел Ефремович, — сказал он. — В Ленинграде много уникальных вещей и целых коллекций, не только в музеях, но и в частных руках. В Эрмитаже все важнейшие ценности на заметке. Случись ЧП — дают тревогу. Однако на какой-нибудь мелкий казус музейщики могли не обратить внимания. А если третий находится в городе, если он действует, подбирается к нашему добру, то где-то уже оставил след.

— Не лишено, — кивнул Аверьянов.

Чего не лишено — он обычно не уточнял. Но ясно, он одобрил намерение Чаушева.

4

Чаушев приближался к Эрмитажу с некоторым благоговением. Еще в детстве на окраине северного портового города он слышал от матери: «Поедешь в Ленинград, будешь в Эрмитаже». И рисовался ему Эрмитаж огромным, сказочным дворцом, полным всяческих диковин и чудес.

Мать называла имена Рубенса, Рембрандта. Позднее Чаушев, курсант военного училища, вынужден был покривить душой в своем письме родителям. Чтобы не огорчить их, он не поскупился на восторги и на восклицательные знаки. На самом деле ему больше всего запомнились тогда царские механические часы с большой позолоченной птицей.

Старые мастера кисти озадачили Михаила. Они же все верующие! А то зачем бы они писали такую массу богов и святых? И что прекрасного в этих картинах? Те же иконы, но на другой манер. Однако что-то заставило прийти в Эрмитаж еще раз, потом еще. Михаил размышлял, мучился.

Впоследствии, став командиром-пограничником, он привозил в Эрмитаж бойцов с заставы. Нередко он растолковывал им, вежливо притихшим, объяснения экскурсовода, подчас слишком мудреные.

Сейчас, выходя на набережную, Чаушев невольно ускорил шаг. Хотелось поскорее убедиться, что Эрмитаж цел, что его окна по-прежнему смотрят на ледяные торосы Невы. Он знал, что стены залов оголились, что самое драгоценное еще в начале войны вывезли из Ленинграда и многие полотна свернуты, покоятся в подземных хранилищах.

Но есть здания, без которых Ленинград, в сущности, немыслим. В их числе Эрмитаж с его атлантами — израненные осколками, они все несут свою службу и сделались как бы ветеранами войны.

Жизнь Эрмитажа теплилась преимущественно в подвалах. Чаушев нажал медную ручку двери, резнувшую холодом, вошел и тотчас же извинился, увидев, как вздрогнула седая женщина, сидевшая за конторкой красного дерева перед раскрытым альбомом.

— Вам что угодно? — произнесла она строго и оглядела Чаушева с головы до носков ботинок.

Отвечая, он косился на альбом, и женщина перехватила его взгляд.

— Аксамит, — произнесла она столь же сурово простуженным баском, и только глаза ее под шапкой-ушанкой потеплели.

Чаушеву попадалось это слово в каком-то историческом романе. Пальцами, торчавшими из прорезей перчатки, женщина переворачивала толстые листы, осторожно приподнимала легкие прокладки. Вспыхивало узорочье старинных тканей.

— От, типично для петровского времени… Вы имеете представление, во что были одеты тогда офицеры, вельможи?

— Нет, — признался Чаушев.

Она приказала ему подойти ближе и долго не отпускала, а потом передала другой ученой женщине — тоже в ватнике и в таких же перчатках, как у трамвайного кондуктора.

— Что вам угодно? — спросила она точь-в-точь как первая, с той же повелительной интонацией.

— Моя миссия, видите ли…

Он ощущал себя невеждой в храме науки и понял, что выражается необычно, в высоком стиле.

Его повели по темным коридорам, держа за локоть, чтобы он не ушибся на повороте. Щелкнул заимок, визгнул засов. Маргарита Станиславовна — так звали хозяйку кладовой — светила фонариком-жужжалкой. Острый луч коснулся стеллажей с коробками, скользнул по бедру мраморной нимфы.

— Сию минуту, я вам покажу… Может быть, вы нам поможете…

Она вручила фонарь Чаушеву, подняла с пола квадратный ящик, отперла крышку. Чаушев увидел слона-приторно лоснящегося, напоминающего елочную игрушку своим резким, нескромным блеском.

Слон лежал в бархатном ложе, сладко развалясь, бесконечно чуждый всему окружающему — и этой промерзшей кладовой, и голодному городу, и людям в ватниках, для которых буханка хлеба дороже золотых гор. Потому-то Чаушев и не узнал золото, благородный металл.

— Два килограмма, — сказала Маргарита Станиславовна. — Но дело не в этом. У него, между прочим, глаза бриллиантовые. Крупные камни. Но дело не в этом. Тут что-то было написано. Вам видно?

Ноги слона опираются на пьедестал — овальный кусок тропической страны с буйной сумятицей растений, — а по ободку его действительно было нанесено что-то резцом гравера. И затем тщательно стерто. Уродливая полоса темнела на золоте, и к тому же сплошная, так что нельзя определить даже количество слов. И лишь в конце надписи, где рука с напильником, верно, ослабела, едва проступали две цифры. Девяносто два.

— Надпись, очевидно, дарственная, — сказала Маргарита Станиславовна.

— А здесь окончание даты, — подхватил Чаушев. — Тысяча восемьсот девяносто второй год.

— Разумеется, век может быть только девятнадцатый. Проблема состоит в следующем: мы пытались оценить вещь и столкнулись с таким обстоятельством… У этого слона, собственно, две цены, возможно. Проще всего подсчитать вульгарную стоимость золота и камней. Не исключен другой вариант — вещь уникальная, подарок какого-нибудь деятеля…

Чаушев спросил, почему не выяснили у того, кто принес слона в Эрмитаж. Или владельца нет в живых?

— Неизвестно. Мы абсолютно незнакомы с владельцем.

Чаушев перестал нажимать рычажок фонарика, и разговор продолжался в кромешной темноте.

— Безумный курьез. Кто-то подкинул нам, буквально подкинул… Тайком, ночью… Сплошной Эжен Сю. Вы читали Эжена Сю? Впрочем, после революции его романы, кажется, не переводились.

Примерно с месяц назад, около полуночи, вахтер, дежурившая во дворе, услышала страшный грохот^ Кто-то дубасил в железные ворота. Она вышла за ворота и чуть не упала, запнувшись обо что-то. Крикнула: «Кто там?» Никто не ответил. Ей показалось, чья-то тень метнулась за угол, — ночь была лунная. Зашла за угол — никого. Вернулась. Смотрит, у самой калитки стоит чемодан, простой чемодан из гранитоля, и к ручке привязана дощечка, а на ней печатными буквами — «Для Эрмитажа».

— Печатными буквами? — переспросил Чаушев.

— Да.

— Какого числа, вы не помните?

— К сожалению, нет. Но это проще пареной репы. Число зафиксировано.

Они двинулись обратно, и Маргарита Станиславовна удерживала Чаушева, нетерпеливо рвавшегося вперед. В канцелярской книге золотой слон был записан двадцать третьего декабря.

Марта Ивановна Дорш еще жила на улице Пестеля. А третий, неуловимый третий уже был в городе, таился где-то… Конечно, совпадение дат ничего не доказывает, и вполне возможно, тут два разных события, ничем между собой не связанные.

Но проверить надо. И вот человек, подаривший слона Эрмитажу, словно решил помешать ему, Чау-шеву, и уничтожил все следы.

Почему?

Надпись на ободке выскоблена, буквы на дощечке печатные, чтобы не показать почерк.

Интересно было бы взглянуть на чемодан. И тут неудача — его сожгли вместе с дощечкой в железной печурке.

— Эх, досада! — вырвалось у Чаушева.

Ему пришлось успокаивать ученых женщин, так они огорчились, так стали жалеть погибшийчемодан.

Странно, с какой стати прячется тот, кто подкинул? Ведь он поступил, во всяком случае, хорошо, патриотично — подарил государству большую ценность. Так почему же он не пожелал прийти открыто, назвать себя?

Допустим, вещь досталась ему нечестным путем. Признаться в этом ему стыдно, страшно. Он предпочитает отдать вещь анонимно. Война перевернула его сознание. Он, как говорится, перековался. Допустим.

Просится еще одно объяснение. Аверьянов примет его сразу. Тот, кто заказал слона и поднес кому-то в дар тогда, в девяносто втором году, был человеком очень богатым. У потомка, следовательно, происхождение невеселое. Да, тут явное стремление скрыть, зачеркнуть прошлое. Вон как орудовал напильником! Работа для ленинградца нелегкая. Что-то заставило его… Спасти понадобилось от кого-то фамильное добро?

В мозгу Чаушева мельтешат и Дорш, и безымянный третий.

Как же разгадать поведение человека, прибежавшего ночью с чемоданом к воротам Эрмитажа?

5

Чаушев заказал фотографию слона. Ее доставили на другой же день, и Михаил изучал снимок долго, с удивлением. Что поразило его? Фигура утратила свой бесстыдный блеск. На квадрате матовой бумаги могучий обитатель тропиков оказался естественным, отнюдь не декоративным животным, ничуть не похожим на тех серийных слоников, что красуются на комодах и туалетных столиках. Настоящий, конкретный слон, со своим характером и повадками. Да, именно так, не слепок со стандартной безделушки, а работа мастера, перед которым была живая натура или зарисовка. Это огромное ухо своеобразной формы, порванное чем-то, наверное, в битве…

Чаушев поднялся в библиотеку, снял с полки том энциклопедии, прочел: «Современные слоны относятся к двум родам — индийскому и африканскому».

Большеухий золотой слон — чистокровный африканец. Иллюстрации не оставляли никакого сомнения. Теперь, если он действительно принадлежал какой-нибудь знаменитости, например путешественнику, то энциклопедия и о нем может рассказать.

Михаил выписал фамилии всех исследователей Африки и начал добывать справки в алфавитном порядке, чтобы не сбиться. На Ливингстоне он устал. Дата, занимавшая Чаушева, — тысяча восемьсот девяносто второй год — по-прежнему висела в пустоте, привязать ее к каким-либо событиям не удавалось. К тому же Чаушеву не терпелось вызвать Беттендорфа, показать ему снимок.

Немец сильно осунулся, оброс грязно-сизой бородой и, отвечая, облизывал бескровные губы. Насчет Дорш он ничего не припомнил, ничего о ней не знает — только адрес. Очевидно, третьему о ней больше известно.

Чаушев сказал, что Дорш умерла. Может быть, это развяжет язык Беттендорфу? Но нет, от отнесся к известию равнодушно.

— Так вы ничего не можете прибавить?

— Нет.

— Возможно, вы пожалеете, но будет поздно, — сказал Чаушев. — У вас была возможность облегчить свою участь. Вы не воспользовались.

— Вы меня расстреляете? Я посоветую вам сделать экономию в бумаге… не затратить бумаги. Зачем писать акт, зачем? Я уже почти капут, господин лейтенант. Я, вполне вероятно, буду мертвый сей минуту перед вами, а иначе — завтра. Никакого значения!

Он говорил, прикрыв глаза, словно в бреду, но лейтенант чуял нарочитость, особенно когда Беттендорф открывал глаза и бросал быстрый взгляд, как бы пытаясь проверить воздействие своей речи. Поэтому Чаушев не прерывал его, ждал продолжения.

— Комично… Я имел сон, фельдфебель принес мне посуду… солдатскую посуду, полную с картофелем и с маслом. Это было счастье, господин лейтенант. Картофель! Нет, не омары, не бутылка арманьяк, а картофель! Господин лейтенант, если я все расскажу, вы можете мне давать посуду с картофель и масло? Я знаю — нет, потому что вы не имеете. Комично! И я не имею, и вы также… И мы продолжаем разговор, и везде, на все стороны, лежат мертвые, да? Лежат трупы… И мы с вами способны сделать, очень способны сделать, чтобы иметь картофель… Ах, зачем картофель? Иметь много кушать, все, что нам нужно…

Чаушев понял. Он прервал Беттендорфа резким движением — выдвинул ящик стола, достал фотографию и в сердцах, что было силы, захлопнул ящик.

Немец смотрел на снимок некоторое время молча. Он застыл, перестал облизывать губы. «Кажется, узнал, но не показывает виду», — подумал Чаушев. И тут же прогнал эту мысль, заглушил в себе радость. Нет, вряд ли разгадка придет так быстро…

Молчание затянулось.

— Вы что-то можете сказать? — не вытерпел Чаушев. — Если нет, то незачем убивать время тут, с вами…

— Боже мой! — простонал Беттендорф. — Извините меня, господин лейтенант, это меня потрясает… Я не имел надежды… Это золото, да? Мы шли сюда, и шеф говорил нам: мы должны находить один шедевр. Это есть золотой слон. Рейхсминистр Геринг приказал находить… Этот золотой слон есть фабрикат Германии, господин лейтенант. Он украшивал кабинет короля Фридриха…

— Фридриха? — спросил Чаушев. — Это какого же Фридриха? Восемнадцатый век?

— Да, абсолютно… Восемнадцатый.

«Врет!» — решил Чаушев со злостью. В памяти возникла Маргарита Станиславовна, ученая женщина. «Не восемнадцатый, — сказала она. — Выдумал он!»

— О, вы эксперт, господин лейтенант. Столь молодой — и эксперт!

Беттендорф приободрился, так как не встретил возражений, и нотка фальши стала совсем явной. Ладно, пусть выговорится. Чаушев понимал, куда клонит фашист. Пусть выкладывает карты, авось это пригодится.

— Рейхсминистр Геринг — о, он великий любитель искусства, господин лейтенант! Если он будет иметь золотой слон, это будет очень хорошо, это будет отлично и для меня и для вас, господин лейтенант. Это фортуна! Вы знаете, где содержится, да? Превосходно!

Чаушев не стал слушать дальше:

— Думаете, я буду тянуть с вами, тянуть… Ждете своих? Банкета в Астории? Немецкого коменданта в Ленинграде? Не выйдет!

Потом он объявил Беттендорфу, что попытка подкупа — тоже преступление, отягощающее вину. И разговаривать больше не о чем.

Вернулся в библиотеку, засел за энциклопедию, чтобы успокоиться в тишине под шелест страниц.

Теперь он добрался до последнего путешественника в списке: «Юнкер Вас. Вас. (1840–1892) — рус. исследователь Африки. Получил медицинское образование в Дерпте и Геттингене. В 1875–1878 совершил путешествие по Ливийской пустыне и исследовал юж. часть Судана и сев. часть Уганды. В 1879–1886 исследовал область водораздела между Нилом и Конго, в частности р. Бахр-эль-Газаль; неск. лет провел в Центральной Афр. среди племен ньян-ньям и мангбатту (монбутту); первым из европейцев прошел всю область р. У эле и доказал, что она является верхней частью р. Убанга и принадлежит поэтому бассейну р. Конго, а не р. Шари (впад-ей в оз. Чад), как предполагали ранее многие географы».

В девяносто втором году Юнкер уже умер, и это огорчило Чаушева. Однако он полез по стремянке за старой энциклопедией — Брокгауза и Ефрона. Она сообщила немаловажную подробность: Юнкер был сыном основателя петербургского и московского банкирских домов.

Слон как будто обретал хозяина. Юнкер мог заказать себе такую вещь. Мог получить в подарок. Богачам ведь не дарят дешевку.

По национальности Юнкер, несомненно, немец. Кстати, последние годы жизни, утверждают Брокгауз и Ефрон, он провел в Вене, обрабатывал там свои записи. Труды его издавались большей частью в Германии.

Если это подарок, то чей?

Чаушев мысленно представлял себе надпись на пьедестале: «Господину Юнкеру с уважением от Дорша» — или что-нибудь в таком духе.

Эх, если бы так!..

Хорошо бы заглянуть в биографию Юнкера, в самую подробную! Такой в библиотеке не оказалось. Значит, не обойтись без Публичной. Аверьянов скажет, залез в дебри, опять отсутствует реальное мышление. А если реально… Конечна, надо выяснить, нет ли в Ленинграде потомков Юнкера.

Он оглядел полки со справочниками, среди них выделялись своим возрастом и толщиной ежегодники «Весь Петербург». Чаушев вытащил один том, понес к столу. В это время его позвали к телефону.

Аверьянов требует к себе. Легок на помине!

Михаил спустился бегом — полковник терпеть не мог ждать. В коридоре столкнулся с Каюмовьм.

— Там, — он показал на дверь аверьяновского кабинета, — барометр падает. Возможна гроза.

Митя отлично знал, в каком настроении начальники. И сообщал об этом всегда в терминах, взятых из бюллетеней погоды, печатавшихся до войны.

— Ладно ты… — досадливо бросил Чаушев, не останавливаясь.

— Я тебя предупредил

Аверьянов мрачно, жестом, не предвещавшим ничего приятного, указал лейтенанту на стул. Потом спросил, есть ли новости, таким скучным голосом, как будто ответ предвидел давно.

Чаушев доложил.

— В общем, ни тпру ни ну, — подвел итог полковник. — Профессор волынит, за нос водит нас. Ты беседуешь о том о сем за чашкой чая…

Эх, запомнил он чаепитие у Литовцевой! Теперь будет попрекать.

— А между тем, — голос полковника стал жестче, — нам антимонию разводить некогда. И в отношении этого происшествия в Эрмитаже… Интерес вызывает, безусловно. Но ведь, Чаушев, мы уже толковали об этом — надо же уметь схватывать главное. Главное, товарищ Чаушев! Для Скориковой, для простой женщины, это ясно, а для тебя…

Он подвинул Чаушеву пачку небольших квадратных листков. Скорикова, управхоз с улицы Пестеля, написала письмо чернильным карандашом на обороте конторских бланков. Строки местами расплылись фиолетовыми озерками.

«Как я поняла, что вопрос важный, то пошла по жильцам, которые остались живы…»

В их числе оказался Татаренко Митрофан Севастьянович, обитающий теперь на улице Чайковского. В прошлом месяце, двадцать второго числа, часов в восемь вечера, утверждает он, к Марте Дорш стучался незнакомый мужчина, молодой, в куртке с цигейковым воротником. Открыла ли ему Дорш — Татаренко сказать не может. Он поднимался по лестнице к себе и задерживаться ему было ни к чему. А стучал мужчина долго.

Скорикова не успела опросить только двоих и просит извинить ее — сил не хватает. Живут они уж очень далеко, один — в Новой Деревне, другой — за Московской заставой.

— Молодец она, — сказал Чаушев, кончив читать. — Обогнала меня, значит.

Он тоже беседовал с уцелевшими жильцами, но до этих не добрался. Не так-то просто бывало установить, куда переселялись люди из разбомбленных домов. Не все и не сразу учитывалось, становилось известно милиции. Но Чаушев не оправдывался. Он не позволял себе ссылаться на трудности.

— Она-то молодец, правильно, товарищ Чаушев. А мы с вами какой вид имеем? Ждем сигналов со стороны?

Возражать было нечего.

6

Два дня Чаушев провел на ногах, — тот жилец, что двинулся за Московскую заставу к брату, постоянного местожительства не обрел. Брата эвакуировали на Большую землю. И когда Чаушев настиг человека, скитавшегося по адресам своей родни, обнаружилось, что усилия пропали даром.

Женщина, которая поселилась в Новой Деревне, тоже ничем не смогла помочь: с Дорш она почти незнакома.

Однако в блокноте Чаушева появились еще два адреса. Он собрался утром в новый поход. Люсе, своей девушке на фотографии, он мысленно сказал, что мороз крепчает, а путь предстоит не близкий, но это не беда, фрицев тоже донимает мороз. Затрезвонил телефон.

— Зайди! — ударил в ухо голос Аверьянова, очень свежий и бодрый.

Полковник встретил Чаушева веселой улыбкой. На столе лежала нарядная, тисненая папка, с которой Аверьянов обычно ходит на доклад к генералу.

Аверьянов спросил лейтенанта, чем он занят, спросил йесколько рассеянно, как бы для порядка.

— Топтание на месте, — услышал Чаушев. — Но сие не суть важно. Отставить жильцов!

Чаушев опешил.

— Твой профессор… На пушку берет твой профессор. Нету в природе никакого третьего.

Вот так раз! Аверьянов, резная спинка дивана, раскрытый сейф — все завертелось вокруг Михаила. Если нет третьего, значит, все было впустую… Его работа вдруг с жестокой внезапностью оборвалась. Что-то словно лопнуло в нем самом — его охватила противная, отупляющая слабость.

Из последних сил он поймал руками край стола, удержался на ногах. Потянулся к графину. Аверьянов налил стакан, бросил строго:

— Ну, ну, пей давай!

Чаушев пил, слушая, как его зубы стучат о стекло. Он с ужасом подумал, что может снова, как тогда, у входа, упасть в обморок. Аверьянов не любит слабость. Да и кто ее любит? Чаушев сам ненавидит слабость, любую слабость в себе, в ком угодно.

— Не похоже на выдумку, — донеслось до него — Генерал сомнений не высказывал, тем более, видишь, в остальном-то показания немца подтверждаются.

Да, немец, лазутчик… Ночью в Ленинград доставили лазутчика, задержанного на линии фронта. Он пытался проникнуть на Ораниенбаумский «пятачок». Аверьянов сказал все это, наверняка сказал, хотя Чаушев не может вспомнить слов. Сейчас перед Михаилом картина, будто возникшая сама собой, — немец в масхалате, на лыжах, среди сосенок, возле траншеи.

— Садись, Миша, — сказал Аверьянов с неожиданной мягкостью.

Так почему же нет третьего? Каким образом исчез этот субъект, которого Чаушев невольно, не отличаясь бурным воображением, успел наделить и обликом и характером. Крепкий, ловкий, увертливый хитрец! Неизвестно, по какой причине, он представлялся Михаилу еще и поджарым, рыжеватым, с маленькими злыми глазками, смотрящими исподлобья.

— Генерал показал мне его ответы. Фриц лично знает и профессора, и того…

— Нозебуша.

— Да. Не лезет в память, тьфу ты! Фамилия с носом…

Третьего нет. Отправили к нам только двоих. Фриц из того же шпионского центра, из Валги. Он говорит, Беттендорфа и Нозебуша отправили в машине, дали белые халаты, лыжи. Правильно, они пришли по льду, на лыжах. Третьего нет. Хорошо, допустим, так… А некомплектное снаряжение? Нет, не так это просто! Третьего надо было предположить. Если третьего не существует, то у кого же тогда ключ от рации, патроны от пистолета?

— Точно, точно, — кивнул Аверьянов. — Профессор сообразил, на чем ему сыграть. Верно, мы предположили. Мы подкинули ему третьего. Он не растерялся.

— Но все-таки…

— В Валге путали снаряжение. Путали нарочно. Понимаешь, там какие-то самодеятельные саботажники завелись. Наш человек их как-то прохлопал. Не успел вправить мозги.

— Не успел?

— Их повесили недавно.

Следовало ожидать. Затея была дикая, на неминуемый провал. Кто они, эти безумцы? Небось из наших.

— Да, пленные.

Итак, третьего нет. Надо привыкнуть к этому. Полковник уловил состояние Чаушева.

— Скучать мы тебе не дадим, не беспокойся. Я тебя подключаю к себе.

Все равно. Необходимо отвлечься. Избавиться от чувства неудачи. Правда, он, Чаушев, ничуть не виноват, что третьего нет. И тем не менее…

— А со слоном как быть?

— Подождет, — ответил Аверьянов. — Не протухнет.

У Аверьянова заботы более срочные. Он уже давно жалуется, что у него не хватает рук.

— С профессором кончай по-быстрому. Поставь его перед фактом.

— Слушаюсь, — сказал Чаушев.

Он спустился к себе, вызвал Беттендорфа и очень твердо заявил ему, что третьего нет. Вероятно, даже слишком твердо, с ненужной аффектацией. Это оттого, что лейтенант старался скрыть от немца собственные сомнения. Умом-то он принял новость, но только умом…

Первой реакцией Беттендорфа было удивление. Чаушев внимательно смотрел на него и не заметил ничего другого — ни растерянности, ни виноватого смущения.

— Я понимаю нет, — произнес немец. Он все хуже говорил по-русски.

Из Валги послали троих, только не всех сразу. Третий присоединился через два дня, перед самым броском через лед. Он задержался почему-то.

— Однако, — сказал Чаушев, — в ваших прежних показаниях вы об этом умолчали.

— Простите, герр лейтенант… Голова, бедный голова. — И он в знак покаяния поднял обе руки.

Где же правда? Чаушев страдал от невозможности проверить сейчас, немедленно. На всякий случай он велел Беттендорфу рассказать как можно подробнее, где, когда, в какой обстановке примкнул третий.

— О, память-зеро, нуль!..

Тем не менее он вспомнил дом на окраине Пушкина, где состоялась встреча, двухэтажный дом с мезонином. Там был старинный граммофон с трубой, ящики с цветами, оклеенные конфетными бумажками, все очень несовременное. Третьему понравилось. Он сказал, что это настоящая Россия. Там еще была икона, а перед ней висело фарфоровое яйцо на ленточке с надписью: «Христос воскресе». Третий сказал: «Я предпочел бы настоящие яйца, славный омлет со шпигом».

Чаушев слушал долго. Память у Беттендорфа оказалась все же исправной — он припомнил много деталей. Да, именно припомнил, а не выдумал, лейтенант был почти убежден в этом. Простые, заурядные мелочи, вполне естественные. Выдумывают обычно похлеще, сказал себе Чаушев.

Как и прежде, Беттендорф отказался назвать третьего, не дал никаких примет, но Чаушев очень отчетливо видел всю сцену в доме на окраине Пушкина. И третий сделался личностью более конкретной, освободившейся от некоторых условных, плакатных черт. Теперь Михаил уже не видел поджарого злодея с маленькими глазками, хищника — третий рисовался крупным, пухлым детиной, губастым, добродушным обжорой. Превращение открылось Чаушеву внезапно, будто один портрет, уже примелькавшийся, сменился другим.

— Ночью я спал плохо, господин лейтенант. Он, как это сказать, чрезвычайно храпеет. Храпит, да?

Утром, когда их повезли к заливу, третий любовался елочками в зимней одежде и сказал: «Красиво, как сон». А Беттендорф засмеялся.

— Я не имел красивый сон. Когда храпеют… Когда храпят, это не есть красиво.

К концу допроса Чаушев должен был признаться самому себе, что верит немцу, верит в существование третьего. Но соглашаться с Беттендорфом вряд ли целесообразно. Менять позицию тактически невыгодно.

— Фантазия у вас богатая, — сказал лейтенант. — Конечно, третий вам нужен. Вы все валите на него. Он шеф, у него все явки… А мы установили, повторяю, установили истину. И, значит, явка на улице Пестеля — ваша явка. И, разумеется, не единственная.

Пугать Беттендорфа на этот раз не пришлось. Он, очевидно, устал ждать своих, сопротивляться, не пытался больше выиграть время. Он тихо, монотонно стал произносить заученное — адреса, фамилии. Мелькнули имена, знакомые Чаушеву по историческим романам. Потомки графов, князей, они живут в сегодняшнем Ленинграде, хранят фамильные ценности. Эти люди тоже голодают. И вот Геринг и прочие отправили скупщиков. Добывать золото за черный хлеб. Табакерку, усыпанную бриллиантами, за кусок сала.

Чаушеву обидно стало за аристократов. Как-никак они свои, хотя и грустные у них анкетные данные.

Не раз пальцы немели. А то вся рука принималась болеть зверски, хоть кричи. Беттендорф никогда не был так разговорчив.

Вечером Чаушев докладывал полковнику. Аверьянов читал протокол допроса бегло. Дело он считал закрытым. Что касается адресов, то они могут пригодиться разве только Эрмитажу.

— Не думаю, — сказал Чаушев.

— Позволь! — вскочил Аверьянов. — Ты что? Неужели веришь фашисту?

— Я считаю, третьего списывать рано, — ответил лейтенант упрямо.

— Фу ты! — рассердился полковник. — А когда будем списывать? Ты пойми, нам время, время диктует! А ты с музейным барахлом…

Потом он заговорил спокойнее:

— За адреса ты не болей. По адресам я пущу людей. Я тоже понимаю — ценности. Черт его ведает, третьего нет, так четвертый какой-нибудь или пятый там объявится, начнет гешефт крутить. Князей он живо облапошит. Ясно? Что еще ты можешь предложить?

— Ничего. Я сам хочу ходить по адресам.

— Вот ты какой ерш! — И Аверьянов откинулся в кресле. — Ладно, коли так, идем к генералу.

Он мог бы просто приказать. Стукнуть по столу и приказать. Да, Аверьянов имеет право. Ему здорово хотелось так поступить, но он сдержался, и Чаушев отлично знал почему. Заставить — дело несложное. Надо убедить. Если нет у работника охоты, нет сознания необходимости, то откуда возьмется второе дыхание, превозмогающее голод и все невзгоды?

Об этом не раз говорилось на собраниях. И Чаушев обрадовался. Он решил про себя, что выиграл спор.

Генерала не застали. Толкнулись к заместителю — тоже нет на месте. Тогда Аверьянов, кряхтя и ругая гнилую демократию, повел лейтенанта к секретарю партийной организации.

— Полковник прав, — услышал Чаушев. — Дела я не изучал, но насколько могу судить… На вашем месте я бы гордился, ведь вас бросают на ответственнейший участок. Взвесьте сами! Электростанцию защищать или…

Нет, он не сказал «музейное барахло». Он оборвал фразу и посмотрел на Чаушева с улыбкой, по-дружески.

Весь вечер Чаушев не находил себе места. Что верно, то верно: электростанция, которая занимает сейчас Аверьянова больше всего остального, — участок первостепенный. Там была диверсия. Хотели оставить без энергии завод, где ремонтируют танки…

И все-таки до чего же досадно, больно бросать начатое, ничего не добившись!

7

Грузное, многоэтажное здание ГЭС возвышалось на берегу Невы, на самом краешке суши. Возле него россыпь деревянных домиков, избежавших сноса, превращения в топливо, — словно грибы, прижившиеся у пня. Черные трубы ГЭС четко вырезывались на фоне ясного, морозного неба. Ласковая синева, солнце… И вдруг — Чаушев только сошел с набережной, чтобы идти к станции через замерзшую реку, — у подножия ГЭС взлетел и развернулся, словно цветок, выстреливший в стороны лепестки, клочок белого дыма.

Потом докатился до слуха удар. Очень нарядная и совсем не страшная с виду смерть ломится к турбинам. А кроме того, враг орудует где-то внутри, в стенах ГЭС.

Судя по обстоятельствам дела, враг проник туда не вчера, он далеко не новичок на станции, хорошо разбирается в технике и ход измыслил на редкость ловкий. Второй раз сгорел мотор, подающий воду для охлаждения турбины. Злой умысел? Но можно объяснить и неопытностью молодых монтеров, износом оборудования. Эксперты обсуждали и спорили долго, но так и не могли решить, аварийный случай или диверсия.

— Ты возьми себе молодежь, — сказал Чаушеву полковник. — Есть тут машинист Саблин…

Нет, ни в чем дурном он не замечен. Просто в день аварии он находился недалеко от мотора, который сгорел. Пусть расскажет подробно, как шла работа, не появлялись ли посторонние. Нужна точная хроника, час за часом.

Принимал Чаушев в небольшой комнатушке, отведенной ему под самой крышей, высоко над пестрым шахматным полом турбинного зала. Лазил он туда по избитой гулкой железной лестнице, и перила под рукой мелко дрожали, щекоча ладонь. И вся комната дрожала от дыхания турбин, и черные трубы по стенам, непонятного назначения, словно двигались, вбирали в себя частицу энергии, рождавшейся внизу.

Саблин пришел с книгой, обернутой в газету, и от этого еще больше был похож на студента, передовика учебы. Курносый, тщедушный, в очках, скромно оправленных в металл, он действительно прибыл на

ГЭС с третьего курса института. «Картина рабочего дня будет точная», — подумал Чаушев.

Рассказывал Саблин неторопливо, иногда задумывался и хрустел пальцами. Обилие технических терминов угнетало Чаушева, но машинист произносил их без всякой рисовки, а ради достоверности. Однако в его обстоятельном отчете Чаушев не увидел ничего существенного для поиска. Он коротко поблагодарил и протянул Саблину листки для прочтения и подписи.

Машинист порылся в кармане ватника и извлек «вечную» ручку. Чаушев уставился на нее. Курьезная сама по себе — розовая, с прожилками, усыпанная иероглифами, — ручка решительно не вязалась с ватником, с замусоленной оберткой книги, со всем обликом парня.

— Японская, — сказал Саблин. — Мне приятель подарил на день рождения, Димка Дорш.

— Как вы сказали?

— Дорш Дмитрий. Он на торговых судах плавал. Не будь у Саблина привычки все уточнять, все называть, Чаушев, вероятно, не натолкнулся бы здесь на Дорша.

Почуял машинист интерес Чаушева или нет, он и тут, не дожидаясь вопросов, выдал исчерпывающую справку. Бывший матрос живет в том же доме, что и Саблин, в соседнем общежитии, вход со двора. И заведует складом на Охтинском химкомбинате.

Михаил помчался к Аверьянову.

Полковник сидел в отделе кадров, где уже закрепил за собой стол и старинное кресло с высоченной спинкой.

— Контингент сжимается, — сообщил Аверьянов, отрываясь от анкеты.

Изучение «почерков» близится к концу. Все увереннее можно указать людей, имевших доступ к моторам. Аверьянов в последние дни приосанился, он чувствовал себя полководцем, который готовит решающий натиск.

— Дорш? — отозвался Аверьянов так, словно этого именно и ждал.

Михаил прервал свой доклад, застыл. Похоже, Аверьянов тоже обнаружил Дорша.

— Где он, в каком отделе? Позволь, Чаушев, тут он в штатах не числится.

— Нет, — сказал лейтенант.

— Так где же, где? — Аверьянов не дал ответить, сыпал вопросами.

Чаушев объяснил.

— Ладно, не суть важно, у кого в штате. Мне будто кто подсказывал: вынырнет, должна где-то вынырнуть эта фрицевская фамилия!

Слышать это было непривычно, полковник никогда не делился своими предчувствиями.

— Как по-твоему, Чаушев, можем мы утверждать, что диверсант портит моторы один? Без всяких связей, один, как перст, против нас? Вариант нереальный. Больше чем уверен: у него и здесь, в городе, есть опора, и на той стороне кто-то дергает за нитку.

Теперь понятно. Дорш объявился кстати, попал в клеточку, намеченную Аверьяновым. Что ж, полковник, по всей вероятности, прав.

— Только гипотеза, — заметил Чаушев.

— А я не даю тебе ордер на арест. Ты поговори с Доршем. Сюда не вызывай ни в коем случае. Ступай на комбинат. И предлог нужен… Беги сейчас же, пока он на работе. Насчет аварии — ни звука!

Чаушев уже обдумал предлог. Полковник выслушал! одобрил, кинул вдогонку:

— Жду тебя.

Михаил направился сперва в контору комбината, полистал «личное дело» Дорша. Национальность — русский. Отец жил в Каховке, железнодорожник, из мещан, умер в восемнадцатом году. Опять Каховка! Значит, из тех же Доршей, что и Марта Ивановна.

Чаушев задохнулся от волнения. Он не сомневался, что предстоит открытие. Возник в памяти третий. Михаил не зачеркнул его, не смог зачеркнуть.

Эх, лучше бы он потом, после беседы с Доршем, читал его анкету! Чтобы успокоиться, Чаушев прошелся по комнате, опустевшей в обеденный перерыв, поглядел на улицу, на двух девушек, сгружавших бревна с трехтонки, даже сосчитал бревна, лежащие на снегу. Позвонил на склад.

— Ой, вы бы сами к нам! — раздался в трубке остренький голосок, почти девчоночий. — Инструменты выдавать надо, а без Дмитрия Петровича я как же? Я новенькая, я тут как в лесу дремучем.

Откровенность тронула Чаушева. Он рассмеялся.

— Нельзя ему, — настаивал голосок. — Он и проходит долго, а тут народ…

— Уговорила, — бросил Михаил.

Дорш был бы по всем статьям молодцом, если бы не хромал. Высокий, плечистый, густые сросшиеся брови над большими синими глазами. Он двигался по кладовой медленно, величаво, поблескивая синеватой кожаной курткой, и коренастенькая девушка-подросток — косички в стороны — смотрела на него с обожанием.

— Дружок, — бросал ей Дорш. — Достань-ка…

По голосу Чаушев узнал девушку сразу, улыбнулся ей, и она узнала его, потупилась!

— Вы простите меня…

В помещении было холодно, и помощница Дорша куталась в огромную шаль, достававшую ей до пят, но он сам храбро щеголял в морской фуражке и в короткой, очень легкой на вид курточке, словно поклялся не отрекаться — даже внешне — от моряцкого своего звания.

— Я тут, в вашем районе, по одному делу, — сказал Чаушев, — и кстати решил зайти к вам. Не знаете ли вы случайно Марту Ивановну Дорш?

Еще вначале, знакомясь, он сообщил, кто он и откуда, но ни тогда, ни сейчас не мог уловить в глазах Дорша ничего, кроме любопытства.

— Есть такая, — кивнул моряк.

— Родственница ваша?

— Десятая вода на киселе. Двоюродная тетка. Да, знатная родственница. — Он иронически хмыкнул.

— Почему знатная?

— Давайте так, я отпущу людей, и мы поговорим… В сторонке, где никто не мешает.

Чаушев ждал продолжения нервно. Догадки в его мозгу сталкивались и рассыпались. Сдается, моряк не очень высокого мнения о Марте Дорш. Вряд ли они в близких отношениях. Не знает еще, что она умерла.

Потом Михаил устал гадать. Он прижался спиной к трубе, в которой булькала горячая вода, наслаждался теплом.

— Извините, вам некогда, наверно, а я…

— Ничего, — сказал Чаушев.

— Увлекательная у вас профессия. Я мечтал мальчишкой… Потом на археологию потянуло. Мы в Крыму жили, я к раскопкам примазался. Так вот, относительно тетушки…

— Она умерла, — сказал Чаушев.

Нужно ли было выкладывать так скоро? Аверьянов сказал: «Смотри сам, на месте будет виднее». Чаушев не рассуждал, ему просто показалось, что скрывать незачем.

— Да? И давно?

— Недели две.

— Я-то вам едва ли гожусь. Да вас что интересует?

— Именно в связи с ее смертью… По некоторым данным, у нее были крупные ценности. Одно из двух, информация неверная или…

— Спрятано? Украдено?

— Возможно, — кивнул Чаушев.

— Меня это никогда не трогало, — подхватил моряк. — Может, что-то у нее и осталось от отца. Я ведь не был у нее ни разу. И вообще… Один только раз разговаривал с ней, и то через дверь.

— Через дверь?

— Да, представьте!

— Родственники, — покачал головой Чаушев. — Она что же, не отперла вам?

— Именно нет… Вы смеетесь? Клянусь честью, я не шучу. Дело в том…

— Дмитрий Петрович! — раздалось в коридоре.

— Ну что, дружок? — отозвался Дорш. — Вы извините меня? — Он повернулся к Чаушеву. — Опять у нее не ладится. Девочка мировая, но не привыкла еще.

Чаушев стоял, грелся у трубы, чувствовал, что верит Доршу, и спрашивал себя, как это получается. Везет, что ли, на хороших людей? А вдруг Дорш разыгрывает, сочиняет для отвода глаз?

— Видите ли, — возобновил рассказ Дорш, — я стучал. Крепко стучал, кулаки отбил. История чудацкая. Понимаете, когда я подошел к двери, мне почудилось, там, в квартире, двое, мужчина и женщина. А может, не почудилось… Я столько думал, что теперь теряюсь. Женский голос был, это точно. А когда я начал бахать, все затихло. Какого черта, думаю! Молочу сильнее. Шаркает кто-то. Женщина. Спрашивает: «Кто там?» Тихо, робко. Наверно, напугал я ее: силенки еще были. Говорю: «Я к Марте Ивановне». Не открывает. «Вы кто такой?» Я докладываю: «Дмитрий, двоюродный племянник». Стоит за дверью, слышно, как дышит, не открывает. «Что вам нужно?» Фу ты, целый допрос! Говорю: «Зашел узнать, не требуется ли моя помощь». — «Нет, — отвечает, — не требуется». Тогда я спрашиваю — заело меня: «А вы кто такая?» Слышу: «Я Марта Ивановна. Племянников никаких я не помню, не знаю, ничего мне не нужно». Быстро так отщелкала, потом подышала еще — и шарк, задний ход. Я обалдел. Как же это она не помнит, когда она… Положим, видела-то она меня только маленького. Ну что делать? Поцеловал пробой, как говорится… Теперь для меня что-то брезжит.

— То есть?

— От больших ценностей и заскок. Боялась меня, должно быть. Решила, ограбить собираюсь…

— Число не помните? — спросил Чаушев.

— Сейчас прикинем. Из госпиталя я вышел двадцать второго… День, еще день. — Он загибал пальцы. — Двадцать пятого декабря.

— В котором часу?

— Днем. Часов в одиннадцать.

На другой день Марта Ивановна уехала в Токсово. День спустя в дом угодила бомба.

— Вы, значит, допускаете, — спросил Чаушев, — что у нее были драгоценные вещи?

— Отец у нее дай боже! Первый богач в нашем городке. Иван Дорш, миллионер…

— Иван, а не Иоганн?

— Мать у него русская. Отец — тот из немецких колонистов. Мы все, Дорши, от колонистов. Когда-то имели арийскую кровь, — усмехнулся моряк.

И тут открылась перед Чаушевым страница прошлого. Старая, дореволюционная Каховка, сахарный завод, принадлежащий Ивану Доршу. В конце прошлого века Дорш головокружительно богатеет. Завод свой поручает управляющему, сам становится москвичом, покупает особняк, устраивает пышные рауты. Каховка впитывает слухи об удачливом земляке. Ударился будто бы в путешествия, для чего приобрел яхту. Охотится в Африке на львов, комнаты разукрасил мордами зверей-страшилищ, отравленными копьями и даже привез черную женщину. Готовит ему будто африканские блюда, кладет чертовские снадобья и приворожила. С женой миллионер разошелся:

Действительно, жена с дочкой Мартой вернулась в Каховку. Но россказни насчет черной соперницы отметала: Иван Дорш тяжело болен.

Года за три-четыре до революции миллионер умер. Жена получила в наследство только сахарный завод, остальное ушло кредиторам. Похоже, с большим богатством Иван не справился.

Понятно, ни миллионера, ни его жену Дмитрий не помнит. Его родители относились к ним как к однофамильцам, не больше. Ребенком, гуляя с матерью, приникал к узорчатой железной калитке. «Туда нельзя, — говорила мать, — там сад Дорша». Калитку эту открыла для мальчика революция. Мать Дмитрия приютила вдову богача и Марту у себя. В памяти Дмитрия — сильная, рослая девица, которая донимала его заботами — то заставляла до седьмого пота делать гимнастику, то усаживала за книгу, приучала к поэзии. Дмитрий звал ее тетей Мартой и, когда расставались, плакал. Девяти лет он с матерью переехал в Севастополь.

— Ваша мать жива? — спросил Чаушев.

— Она в Архангельске. Меня после мореходки послали на Север.

Одно неясно Чаушеву: с чего вдруг пришло в голову Дмитрию разыскать Марту в Ленинграде? С детства не видел ее, не нуждался в пей никогда…

— Мне мать велела… Она в долгу себя не считает. Доршиха не только за постой платила, а еще подарила моей мамаше кое-что… Нам без отца жилось нежирно…

— Была, значит, связь с Мартой?

— Нет, не было. Чтобы письма писать, так нет. Мамаша узнала от кого-то из каховских, что Марта уехала в Ленинград. А когда я начал плавать…

Дмитрий говорит без запинки, свободно, и все у него связно, убедительно. Мать велела разыскать при случае Марту. Старая ведь уже и, может, одинокая. Стоянки в Ленинграде были короткие, Дмитрий не успевал выполнить поручение. В августе фашисты обстреляли пароход, Дмитрия ранило в ногу, и он застрял в Ленинграде крепко. Наведался в адресный стол, потом на рынке загнал шотландский шарф за полбуханки хлеба и за мороженого леща, чтобы не являться с пустыми руками. Никак не воображал, что тетушка Марта — хоть и двоюродная — встретит так нелюбезно.

— Да, странно, — сказал Чаушев. — Она же возилась с вами когда-то… И она-то вас должна помнить лучше, чем вы ее.

Потом он спросил Дмитрия, известно ли ему, что Марта работала прислугой на улице Пестеля, в семье Литовцевых.

Нет, он понятия не имел.

Странно, очень странно… Правда, по голосу Марта не могла узнать Дмитрия. Да, боялась впустить. Домработница, дочь богача, прячущая у себя фамильные сокровища… В жизни все бывает, конечно. Можно предположить и другое: от голода у Марты помутился разум. Ведь она была очень плоха последние дни, как говорит Зина Литовцева. Случается, голод сильно уродует психику.

А что, если женщина за дверью вовсе не Марта?

Чаушева снова завертела вереница вопросов. Но теперь по крайней мере обозначилась связь между событиями, до сих пор как будто изолированными. Иван Дорш увлекался Африкой, именно он мог подарить или получить в подарок золотого слона. Путешественник Юнкер умер в 1892 году. Допустим, Дорш заказал слона для Юнкера, но передать не успел…

Потом, по пути на электростанцию, Чаушев обдумывал свой доклад Аверьянову. Не упустить ничего важного, покорить полковника железной логикой — и тогда он, Чаушев, снова примется за поиски третьего. Аверьянов не может не согласиться.

Полковника на месте не оказалось. Что ж, это и к лучшему, доклад еще не сложился окончательно. Михаил вошел в турбинный зал. Он радовался чистоте, свету, блеску шахматного, плитчатого пола. Нравилось Чаушеву и ровное, бесстрашное, уверенное гудение машин. Размышлять они не мешали, напротив, словно помогали, поддерживали своим мужественным хором.

Он бродил по зданию, гул то ослабевал, то нагонял, как верный спутник. Два монтера перекуривали у разобранного мотора, и до Чаушева донеслось:

— Эка, нацепила!..

Оба смотрели вслед женщине, той самой, которая несколько дней назад водила Михаила по предприятию.

— А тебе жалко? — раздалось в ответ.

— К чему, ну к чему?.. Не мирное время! Трень, трень, будто люстра!

Чаушев из любопытства подошел, и теперь монтеры смотрели на него. Один молодой, другой постарше. У старшего черты лица мягкие, юные, и седина на висках кажется приклеенной. А у молодого лицо тяжелое, губы изломаны злой усмешкой.

— Вот привязался, — произнес старший. — Носит Рубанская сережки. И пусть на здоровье носит.

Чаушев не заметил сережек. Он нарочно заглянул в цеховую контору. Рубанская спорила с кем-то Она хмурилась, металлические серьги с длинными висюльками очень шли к ее черным волосам с седой прядью, к жесткому разрезу рта.

Тем временем полковник Аверьянов вернулся. Он ходил на Литейный к начальству, видел там партизана, доставившего через линию фронта шифровку. Партизан угощал трофеями — фасолью и салом из немецкого обоза, — и полковнику досталось тоже. Когда Чаушев вошел к нему, в углу на плитке урчала кастрюля и невыносимо вкусный запах разливался по комнате.

— Тащи ложку! — бросил Аверьянов.

Михаил докладывал, невольно поглядывая на кастрюлю, она притягивала как магнит.

— Дмитрий Дорш, — выговорил Аверьянов. — Приятель здешнего машиниста… Ты сам видишь, Чаушев, Эрмитаж нам вряд ли что скажет. Здесь все разматывается, на ГЭС. Здесь- сердцевина.

Он снял крышку с кастрюли, крякнул, повернулся к ней спиной.

— Фасоль долго варится, — промолвил Чаушев, мрачно переминаясь с ноги на ногу.

— Знаешь, на кого ты похож? — спросил Аверьянов благодушно. — На рысака, которого впрягли в телегу. Я приучал в деревне такого, из помещичьей конюшни. Нам навоз возить надо, а он… Оглобли все перекорежил…

Чаушев не засмеялся.

— Я считал, — начал он, — тут дело завершается, и моя роль…

— Твоя роль! — воскликнул Аверьянов — Артист! Нашел Дорша, потолковал, принял все за чистую монету… Братишка-моряк, свой в доску… Так ведь?

— Не вижу причин…

— Ладно! Где твоя ложка?

Сердиться ему не хотелось. Михаил извлек ложку из кармана пиджака — как многие ленинградцы, он постоянно носил ее с собой.

Аверьянов поддел одну фасолину, подул, пожевал с видом знатока, кивнул. Говорят, он до войны был кулинаром, кормил гостей обедами собственного приготовления.

За едой оба умолкли. Полковник доставал фасоль из кастрюли, а Михаилу по его просьбе положил каши на алюминиевую крышку. Лейтенант сперва подержал ее за дужку, обжегся, опустил на колени.

— Хочешь еще?

Чаушев хотел, но отказался, чтобы не быть чересчур обязанным. Он еще надеялся поспорить.

— Приказываю есть! — И полковник добавил полную ложку. — Фасоль — она фосфор. Мозг питает.

Доскреб кастрюлю, поставил на остывшую плитку. Потом раскрыл папку, показал Чаушеву столбик фамилий на отдельном листочке. Три зачеркнуты, осталось Шесть. «Контингент сжимается», — вспомнил Михаил.

— Дни у нас самые горячие, — слышит он. — Отвлекаться мы не имеем права.

8

На отдельном листочке в папке Аверьянова оставалось все меньше незачеркнутых фамилий. Это не был официальный документ с регистрационным номером, просто личная запись, над которой полковник любил размышлять. Наконец отпали все возможные виновники аварии, кроме одного. Черный карандаш Аверьянова обвел вокруг одной фамилии резкую, с нажимом рамочку. И пририсовал знак вопроса.

Когда Чаушев рассказал полковнику эпизод с сережками, Аверьянов рассеянно кивнул. И то сказать, голод, обстрелы у многих вызывали ожесточение, злость. Не только у Шилейникова.

Чаушев не раз заводил беседы с монтерами в перерыв или после смены и как бы невзначай присматривался к желчному человеку с тяжелыми чертами лица, молодому только годами.

— Характер у него скверный, — сказал Чаушев полковнику. — Товарищи его не очень-то любят.

— Характер? — спросил Аверьянов. — А может, настроение? Откуда тебе известно?

Чаушев смутился.

Будучи пацаном, — сказал полковник, — я тоже

так судил, с налета, с кондачка. Ты извини меня. Тебе уж пора бы… Положим, с собой я не равняю. Меня жизнь трепала, мяла и опять трепала.

«Сейчас, — подумал Чаушев, — он прибавит, что моему поколению все пути укатаны гладко, и даже чересчур гладко. И везде заранее наставлены дорожные знаки».

Но Михаил ошибся.

— Человека непросто раскусить, а тут, у нас, тем более. Настроения — шелуха. Под ними-то что? Война человека крутит и раскручивает. Я, между прочим, интересовался, какой был Шилейников до войны. Тоже бирюк. Папироски не даст.

«Крутит и раскручивает». Это прозвучало неожиданно. А казалось, полковник ничего не желает видеть, кроме анкеты и протоколов допроса.

Папироска — та в бумагах не учтена…

В данном случае анкета поддерживала подозрение. Шилейников — сын сельского торговца., который в год раскулачивания спалил дом и повесился. Сын бродяжничал, пристал к воровской шайке, два раза сидел в тюрьме за кражи. Потом обзавелся семьей, постоянным местожительством, остепенился, но прошлое не забыл.

На допросах Шилейников держался, точно окаменев. Руки его, цепко обхватившие колено, вытянулись из рукавов ватника, и Чаушев — полковник позволил ему зайти послушать — видел блатную татуировку у запястья: «Помни мать родную».

Аверьянов пытался припереть его к стене, но со дня на день терял уверенность. Подозрения не получали опоры.

— Давай откровенно, начальник! — проговорил Шилейников. — Думаешь, я моторы спалил? Нет, не я. Я все же русский человек, понятно?

Полковник вызвал Дмитрия Дорша. Ничего нового он не сообщил. Чаушев потратил три дня на проверку его показаний. Действительно, Дорш даже незнаком с Шилейниковым. Их никогда не видели вместе.

— Здесь и не пахнет третьим, — говорил Чаушев. — Не то направление.

Он знал: другое направление поиска, где Эрмитаж, старые петербургские квартиры с остатками былых богатств, тоже не заброшено. Правда, и оттуда нет новостей. Но Чаушев считал, что его место там. А полковник держит его без пользы тут, «на подхвате». Даже трофейную фасоль вспомнил тут Чаушев и ощутил привкус горечи.

— Тебе все золотой слон покоя не дает, — подтрунивалАверьянов. — Вот отвоюемся, поступишь в музеи. А, Чаушев? Ты как планируешь?

Чаушев недовольно ответил, что профессию себе уже выбрал и менять не настроен.

— Не знаю, — вздохнул полковник. — Не знаю… Нет у тебя, понимаешь…

Он с силой сжал кулак, красноречиво показывая, чего именно не хватает

Вообще упреки сыпались все чаще. Аверьянов помрачнел, осунулся. Он верил Шилейникову и не верил, искал организацию, созданную абвером. Гонял Чаушева на проверки, на перепроверки.

— По-вашему, — сказал однажды Чаушев, — один человек ничего не значит. Все — только по приказу, да?

Полковник личное побуждение не отрицал, но, имея в виду особую важность участка, успокаиваться так скоро не соглашался.

— Своим умом, на свой страх… Бывает, да ведь коряво получается. Вон те двое в Валге нашалили с рюкзаками… А велик ли толк? Поймали их, как цыплят.

Спор был, впрочем, теоретический — слова «я все же русский человек» прозвучали, для Чаушева убедительно.

Наконец пришлось признать: против Шилейникова нет ничего, кроме плохой анкеты и скверного характера. Поиск прекратили. Но воцарилась атмосфера неудачи. Невольно ждали новой аварии. Аверьянов ворчал на Чаушева:

— Ты совершил грубую ошибку. Выложил Доршу, что Марта умерла. Зачем? По сути дела, ты сказал ему: лепи, дружок, что хочешь, все равно мы проверить не сможем! Так ведь?

Что мог ответить Чаушев?

Что-то в Чаушеве протестовало против доводов Аверьянова, но логика была на стороне полковника. «А что я сделал? — спрашивал себя Чаушев. — Аверьянов говорит, что взял надо мной шефство. Да, он держит меня при себе, чтобы научить. А я, должно быть, плохой ученик. Да, нет у меня хватки!»

Так рассуждал Чаушев в минуты отчаяния, а оно накатывалось все чаще. Хоть бы одна, самая маленькая находка! Все, что он добывает, либо равно нулю, либо еще больше запутывает. Невезение? Нет, попросту бездарность!

С тоской вспоминал Чаушев товарищей-пограничников, воинскую часть возле Колпина. Зря его отозвали оттуда, зря доверили должность в Ленинграде. Место его там. Бить фашистов — что может быть важнее этого! Да, Чаушев затосковал по землянке, освещенной трофейными стеариновыми коптилками — «плошками Гинденбурга», — по друзьям, по автомату и тесаку полкового разведчика. Виделся и хлеб — пайковая полбуханка, — и кусочек масла.

Наконец настал день, когда Чаушев подал рапорт с просьбой вернуть его в действующую армию.

Некоторое влияние на развязку оказал Митя Каюмов, переводчик, с длинным своим языком. Остановил в коридоре Михаила и начал, захлебываясь, передавать подслушанное. На верхах-де о Чаушеве шел разговор. Аверьянов отозвался сурово: молодой чекист, дескать, подавал надежды, но пока что оправдывает их туго. Слабо закален, мыслит недостаточно реально… Каюмов прибавил, уже от себя, что, по-видимому, там, наверху, решается дальнейшая судьба Чаушева.

— Я тебя предупредил, — закончил младший политрук и отбежал.

— Иди ты к черту! — выпалил Михаил.

— Обиделся? — Каюмов повернулся, искренне огорченный. — Милашка, я же ради тебя… Ты не будь шляпой, одно могу посоветовать. Аверьянов — мужик неплохой. Не Леонардо да Винчи, но неплохой… С ним не так уж трудно ладить.

— Ладить! — крикнул Чаушев вне себя. — Это твоя специальность со всеми ладить!

Он сразу же, упрямо оберегая ярость, помчался к себе в кабинет и сел писать. Ах, там наверху, за закрытой дверью, решают судьбу? Пускай скажут все в лицо! Или считают, Чаушев трус, Чаушев боится фронта?

«Сознаю свою непригодность на занимаемой должности и неспособность…»

Рапорт ему потом пришлось переделать. Его убедили, что незачем оставлять в «личном деле» такую самокритику навзрыд, как выразился один из старших.

С Ленинградом Чаушев расстался.

9

Я слушаю рассказ моего друга, и передо мной, то сближаясь, то расходясь, как бы два Чаушева — прежний, давних военных лет, и подполковник с жесткой, колючей сединой на висках, примятой роговой дужкой очков.

— Выходка сумасбродная, не правда ли? — говорит он. — Но, мне помнится, я не лгал, не прибеднялся, когда писал. Я бичевал себя, как умеют только в юности, и сделал вывод. Меня, что называется, заело. Нелепый был лейтенантишка.

— Нет, — сказал я. — Парень славный.

— Четверть века прошло! Подумать только! Иной раз кажется, не я, другой кто-то…

— Почему же? Лейтенанта узнать можно.

— Спасибо, — засмеялся Чаушев. — Это похвала или… За одно могу поручиться, я был уверен, что поступаю честно. Я мечтал стать отличным следователем. А меня отец учил: раз не можешь — признайся сам, не трусь. Честно отойди, уступи место другому…

Я поднял глаза к акварели на стене. Художник, земляк Чаушева и приятель, изобразил дом Чаушевых в северном бревенчатом городе. Резные наличники, крылечко, оконце мезонина, желтеющий осенний садик, гроздья рябины, их морозная краснота, уже тронутая первыми холодами. Там, в мезонине, под шум дождя, отменившего прогулки, работу в огороде, Миша Чаушев поглощал приключения Шерлока Холмса. В доме было чисто, тихо. У Чаушевых ненавидели лень, неопрятность, а из добродетелей отец — бухгалтер с безупречной репутацией — превыше всего ставил честность. Честность во всем, в большом и в самом малом, честность перед собой и перед людьми.

— Четверть века! — повторил Чаушев. — Конечно, по глупости я не всегда умел извлекать полезное. Взять Аверьянова… Его гражданская война воспитала. Натиск, размах, — этого не отнимешь. А гибкости не хватало, мешали предвзятости. И до чего же быстро обрастает человек этой пакостью, при нынешних-то темпах жизни! Каждый день, выходит, надо себя драить и суричить, говоря по-морскому… Ну вот, от моих воспоминаний толку для вас мало, верно?

— Наоборот, — заверил я. — Очень интересно.

— Сплошные же неудачи пока что! Ну ладно, полюбите нас черненькими…

Мы выпили чаю с вареньем и маковыми коржиками, которые так мастерски печет Екатерина Петровна. Потом подполковник снова вызвал к себе, к письменному столу, к стеллажам с первоизданиями, молодого офицера Чаушева.

В роту разведчиков он не вернулся. Его направили в дивизию, в контрразведку. Война щадила его. В феврале сорок четвертого года, когда войска Ленинградского фронта двигались на запад, Чаушев «обмыл» с друзьями, за бутылкой трофейного шнапса, четвертую звездочку, стал капитаном. О былом поиске, о третьем думал все реже…

10

Разоренная врагом Псковщина редко радовала избяным теплом, на пути наступления возникали черными проталинами в грязном снегу горькие пожарища. Вереницы машин простаивали у переправы, наведенной рядом с руинами взорванного моста, а дальше — изуродованный снарядами лес и снова пепел сожженного селения.

Одно пепелище навсегда в памяти Чаушева. Фашисты, перед тем как бежать, ликвидировали лагерь. Сложили огромный костер — трупы, накат бревен, трупы, еще слой бревен, — облили бензином и запалили. Далеко кругом пахло гарью. Она охватывала удушливым, вязким облаком. Чаушеву было не до еды, не до сна. Он едва заметил, что второй эшелон разместился на этот раз в населенном пункте, где все целехонько — дома, палисаднички, скворечницы, дожидающиеся птиц. Должно быть, лютый страх возмездия гнал фашистов, гнал в три шеи от страшного костра.

Рано утром Чаушев вышел на улицу. Всю ночь его терзал кошмар: то его давили бревна, то он проваливался под лед вместе со штабным грузовиком.

С дороги донеслись голоса, скрип полозьев. Две женщины, впрягшись в оглобли, тащили дровни с домашним скарбом. Сзади подталкивал дядька в измызганном полушубке, порванном на спине. На подъеме дровни остановились, из груды пожитков выпал чугунок и покатился прямо под ноги капитану. Он поднял, подал женщине, спросил:

— Из леса?

Многие жители села уже покинули лесные шалаши, землянки, где прятались во время боев.

Женщина что-то сказала, но Чаушев не расслышал, — дядька охнул, кинулся к нему, ткнулся сперва в грудь, а потом, привстав на носки, в подбородок.

— Милые мои, дорогие мои! — запричитал он. — Избавители наши…

Капитан невольно от неожиданности попятился. Но дядька не отстал. Он наскакивал петушком, норовил непременно поцеловать в губы и частил, не переводя дыхания:

— Доблестные наши воины! С победой вас, с победой над супостатом земли нашей…

Чаушева кольнула какая-то искусственность в этих словах, — дядька словно читал по старой книге. Но противиться ему капитан не смог и тотчас же ощутил прикосновение мокрого, мягкого рта и колючих усов.

Именно после этой встречи появилось у Чаушева отвращение к громким, нарочитым фразам. Случилось так, что два дня спустя этого дядьку привели к нему бойцы из партизанского отряда. Сказали, что зовут его Афанасий Петров, что все годы оккупации он служил немцам — сперва шофером на разведбазе, потом санитаром в лагере смерти.

Теперь Чаушев разглядел его как следует. Из рваного полушубка вылезало, вертелось на жилистой шее, будто предчувствуя петлю, благообразное, кругленькое личико — острая, реденькая бородка клинышком, с проседью, румянец на щеках.

Он, верно, слыл балагуром в своей компании, мог развлекать ее разными историями в двух шагах от ка^ меры пыток, от лазарета, где людям впрыскивали под кожу яды.

Рабья душонка Афанасия то и дело прорывалась, когда он произносил звания своих хозяев — унтер-офицер, обер-лейтенант, гаунтман — в восходящих тонах подобострастия. А разговорчив он оказался на допросах необычайно, — уразумел, что ему остается лишь во всем покаяться.

Он лебезил перед Чаушевым, силился угадать, какие сведения требуются советскому командованию и что может понравиться лично капитану. Подробно расписал Афанасий порядки в лагере смерти, не забывая выгородить себя- сам он палачом не был, ему и комплекция не позволяла, и в опытах над людьми не участвовал. Обстоятельно сообщил, какое получал жалованье, довольствие.

— Жилось неплохо, — бросил Чаушев брезгливо.

Дядька вздохнул.

— А душа-то ай не болела? — спросил он. — Болела, болела душа! — И бородка его поднялась, как будто он призывал в свидетели небо.

Чаушев заполнял страницу за страницей, и это поощряло Афанасия — он картинно изображал пьяницу унтера и более сдержанно садиста обер-лейтенанта.

Конечно, он и отраву подавал врачу, думал Чаушев. Так оно впоследствии и оказалось

Анкета у Афанасия была обычная: работал в колхозе, не отличался ни дурным, ни хорошим. И Чаушев спрашивал мысленно: что, если отпустить его подобру-поздорову обратно в деревню? Ведь живо примет окраску окружающего мира.

Сможет ли посторонний человек узнать в нем бывшего прихвостня оккупантов, может быть, убийцу? Сомнительно… Эта мысль тревожила Чаушева.

Углубляясь в прошлое Петрова, он достиг базы абвера, той базы, которая принимала агентов, обученных в шпионской школе, и перебрасывала их к линии фронта. Находилась она в Пушкине. И Чаушев спросил Афанасия, не помнит ли он двоих агентов — высокого, седого, костлявого Беттендорфа и молодого Нозебуша, из студентов. Дело было в декабре.

Петров запомнил. Он водил тогда закрытую машину «опель», выкрашенную в зеленоватый цвет. Рейс памятен главным образом потому, что советская дальнобойная артиллерия крепко дала по перекрестку дорог недалеко от переднего края. Осколок снаряда влетел в кузов и одному агенту оторвал руку.

— А вы не путаете? — спросил Чаушев.

Афанасий замотал головой. Как же забыть такой

случай! Сам был на волоске. Может, гражданин капитан имеет в виду других немцев? Ведь имен, фамилий шоферу не докладывают.

Чаушев в этом не сомневался. Он упомянул фамилии только для того, чтобы подчеркнуть нашу осведомленность.

— У нас есть данные, — сказал он, — что к двум агентам присоединился третий. Уже перед самым броском через линию фронта.

— Так ведь я же… Ах ты господи! — сетовал Афанасий. — Мое дело — баранка. Знай крути… Чего не видел, того не видел, лжой я не живал и не хочу.

Чаушеву пришлось затем терпеливо фиксировать структуру и повседневное бытье базы в Пушкине. Тьфу, как противно писать все это рядом с именем великого поэта! К сожалению, надо, хоть и смыта база прибоем наступления.

— На завтрак я получал сто пятьдесят граммов хлеба черного, тридцать масла, кофе из сырого гаду…

— Из чего?

— Суррогат — по-правильному. А мы шутили…

В лагере смерти служить было лучше, слышался Чаушеву подтекст. Не одной еды можно было урвать побольше, но и еще кой-чего подороже…

Только закончив допрос, позволил себе Чаушев обдумать событие давнего декабрьского дня. Выходит, один из двоих вышел из строя… Третий, явившийся, очевидно, после, был фактически уже не третьим, а вторым. Если только Афанасий не перепутал… Нет, он и число месяца запомнил. Еще бы, день спасения! Под огонь он больше не попадал, умел держаться подальше от опасности…

Нет, значит, и не было третьего…

Чаушев недолго колебался, недолго проверял этот вывод, сопоставляя факты. Он быстро примирился с ним. Точнее — заглушил в себе остатки сомнений. Показания Афанасия как будто снимали ощущение вины, увезенное из Ленинграда. Нет третьего — стало быть, поиск был тогда, три года назад, завершен. Правда, остается загадка золотого слона. Но ведь она почти решена, да и не так уж важна теперь история статуэтки. Когда-нибудь, в мирное время, можно будет заняться.

Чаушев действительно рисовал себе иногда, как он будет листать старые фолианты в Публичной библиотеке, может быть, рыться в архивах…

Теперь исчезает не только его личная — Чаушева — вина. Ни в чем нельзя упрекнуть тех сотрудников, которые тогда, в голодном и промерзшем Ленинграде, ходили по адресам, записанным со слов Беттендорфа. Вообще искали добросовестно. А что касается Беттендорфа, то естественно, что он, выдумавший третьего, цеплялся за него до конца.

Да, третий был нужен ему.

Значит, прав был Аверьянов… Три года на войне — долгий срок, и декабрь сорок первого виделся как далекое прошлое. Чаушев чувствовал себя повзрослевшим, он теперь великодушно воздавал должное полковнику.

Мало-помалу проблема третьего сделалась в сознании Чаушева нейтральной, перестала тревожить.

И только после войны все пришлось вытаскивать из минувшего, переживать вновь.

На улице Пестеля, на месте разбомбленного дома, решили поставить новый. Рабочие, убиравшие обломки, нашли и сдали милиционеру рюкзак необычного вида из белого брезента.

11

— Теперь трудно, — сказал мне Чаушев, — установить в точности, что произошло на той стороне. Двоих добавили Беттендорфу или одного. Ведь в тот же день могли быть и другие заброски. Скорее всего, старшим-то был не третий, а сам Беттендорф. Ну а третий… Третий все-таки существовал. Впрочем, я еще не знаю, в каком времени надо о нем говорить — в прошедшем или настоящем.

— Он сам разве не погиб?

— От бомбежки? Неизвестно. Нашли ведь только рюкзак и ничего больше. Понимаете, хозяин рюкзака не обнаружен.

Чаушев прибавил, что одет он был, надо думать, как и те двое, во все штатское советского производства.

Только рюкзак вернул третьего в мир реальности.

Чаушев уже служил здесь, в Северном Порту. Старый товарищ послал ему из Ленинграда, из Большого дома на Литейном, письмо. В этот день Михаил Николаевич донельзя огорчил своих домашних, — ни жену, ни сына он за ужином не замечал, ел машинально, так и не сказал, удалось ли его любимое блюдо — беляши.

Там, в Ленинграде, из немецкого рюкзака вынули ключ от рации, патроны к пистолету, ссохшийся, как деревяшка, круглый хлеб, но без сала… Словом, все, что не хватало в рюкзаках Беттендорфа и убитого агента, весь «недокомплект», заставивший в свое время предположить третьего, оказался налицо. Отыскали в хранилищах рацию, пистолет — убедились окончательно.

Правда, в абвере действовали русские патриоты, отчаянные головы, — под носом у гитлеровцев путали, портили снаряжение агентов, а то и просто недодавали оружие, боеприпасы, еду… Быть может, на рюкзаках для Беттендорфа и его спутников они и попались.

Все это объяснил мне Чаушев, и мне легко было представить, как потрясло его открытие.

Разумеется, вызвали в Ленинград. Там вынесли на свет стародавние папки. Он помогал разбираться в них. А главное, он вспоминал. Это стало его служебной обязанностью. После войны лет прошло немного, ее страсти, ее тревоги и раны еще не затянулись, еще не стали историей. Да и нельзя было примириться с тем, что третий, быть может, бродит где-то по нашей земле.

Допустим, оставил свой рюкзак, выкрашенный в белый цвет, у Марты Дорш и ушел, использовал другую, неведомую чекистам явку, сумел затеряться в огромном городе, где люди постоянно переселялись, безвестно погибали, где часто некому было отнести в милицию выморочный паспорт…

Пришлось протоптать заново прежние, заросшие быльем пути поиска и проложить новые. Но все старания не привели ни к чему. Новая попытка обнаружить третьего тоже в конце концов задохнулась, и плачевный итог ее осел на архивных полках.

Единственное, что разъяснилось тогда полностью, — это происхождение золотого слона.

— Вы помните, — сказал Чаушев, — в штабе ПВО служила Зина Литовцева, бравая такая военная девица?

Он порылся в столе и протянул мне фотографию. Маленький, решительный подбородок, мягко очерченные губы, усмешка в уголках глаз, жесткие, коротко остриженные, непослушные волосы. Простое и чем-то знакомое лицо. Молодая женщина, похожая на очень многих. Как многие, может быть и твердой и нежной. И что-то в ней есть еще непохожее, свое, приковывающее взгляд. Я задержал снимок в руке, стараясь понять, какая же она — Зина Литовцева.

— Понравилась? — улыбнулся Чаушев. — Очень независимая особа.

Тогда, в сорок девятом году, Зина окончила геологический факультет. Ее назначили на Дальний Восток. Чаушев застал в передней упакованные чемоданы.

— Мы хорошо, душевно встретились, — говорит Чаушев. — И погоревали, и посмеялись.

Один из братьев Зины с фронта не вернулся. Другой продолжает служить, командует батальоном. Мать в Кисловодске. С начала учебного года снова примется за работу. Расспрашивая, Чаушев едва не назвал ее «тетей Светает».

— Золотого слона я отнесла, — призналась Зина. — Я в ворота дубасила. Я не сказала вам, потому что дала слово нянечке.

Очень просто, почти по-детски вышло у нее это. Чаушеву и смешно и досадно.

— Понимаете, нянечка из очень богатой семьи. Считалось, что у отца сахарный завод был. А завод — ерунда, мелочь… Мне мама шепотом говорила: миллионер, на всю Россию знаменитый. Нянечка скрывала. Понять ее можно: боялась она. Зря боялась старушка, согласна с вами. Но раз я дала слово… Вы простите!

— Ладно уж, — сказал Чаушев.

— Я очень плохо поступила?

— Да нет, не беда, — ответил Чаушев. — Поломал я голову из-за вашей нянечки…

Догадка Чаушева подтвердилась. Дорш собирался подарить слона Юнкеру. Зина сама выскоблила надпись, нянечке это было бы не под силу.

— Только и сохранилось у нее от папаши, что эта вещь. Не везти же ее в Токсово! Не дай бог, говорит, Зиночка, украдут. Мне не сберечь, да и к чему мне? Отдай, Зиночка, правительству, пускай покупает оружие у англичан бить фашистов. А что значит отдать правительству? Я и подумала: проще всего — в Эрмитаж…

Итак, одна разгадка есть. Но она ничуть не помогла раскрыть судьбу третьего.

— До сих пор неизвестно, — сказал Чаушев. — Официально дело прекращено, а я вот продолжаю… Мне говорят, действуйте в общественном порядке, а мы, в случае нужды, поможем, архивы в вашем распоряжении. Ну, архивы мне больше ничего не дадут… Нет-нет да и объявится кто-нибудь из тех, кто имел касательство. Вот, бывший сержант из зенитной батареи… Вы видели его письмо. Он был в плену, жил в Голландии, недавно вернулся на родину. Наверно, я просто старый чудак.

Я, конечно, запротестовал.

— Старый чудак, — повторил он. — Вероятнее всего, третьего прикончила там, на улице Пестеля, немецкая фугаска. И все же… Не могу я прекратить дело. Заболел…

Он стыдливо прибавил, что портрет Зины попросил сам, и не только из дружеских чувств, а чтобы она всегда напоминала… Ведь так или иначе, от нее он узнал больше всего.

— От жены спрятал фото, вот до чего дошел… Зина, между прочим, теперь в Ленинграде. Все эти годы скиталась — куда только не носило. В Монголии работала… Думаю съездить в Ленинград. Шестнадцать лет не виделись. Это же огромный срок в наше время…

— Понимаю, — сказал я.

Мы не раз говорили об этой особенности века, о небывалом ускорении жизни. Новое быстро становится старым. И, смотришь, сегодняшняя тайна завтра уже никого не занимает.

— Я наверняка прослыву старым чудаком, — сказал Чаушев. — Но я все-таки поеду в Ленинград.

12

Еще в пути, в вагоне «Красной стрелы», настроение у Чаушева испортилось. «Да имею ли я право, — говорил он себе, — приставать к людям с теми же вопросами, после стольких-то лет? Словно я проверяю, пытаюсь уличить во лжи…»

Он совсем пал духом, когда вышел из метро в Дачном — на новой окраине. В другой раз он мог бы оценить целесообразность современной архитектуры, скромную деловитость зданий, отделанных светлым кирпичом, излучающих комфорт. Теперь этот пригород, выросший в последние годы, скорее раздражал Чаушева, так как всем своим видом отвергал прошлое, не желал признавать никакого родства с Ленинградом военных лет. Опрятные, широкооконные фасады смотрели на подполковника, казалось, с холодным недоумением.

С запада наползали низкие, плотные облака и чуть ли не утюжили плоские крыши. Вообще ничто не радовало Чаушева. «Старый чудак! — твердил он себе. — Зачем я иду?»

Удивительно, как все кругом будто ополчилось против него! Случаю угодно было, чтобы в квартире Зины Литовцевой он, едва очутившись в комнате, увидел слона. Этого еще не хватало! Большой фарфоровый лопоухий слон красовался на верхней полке стеллажа с книгами и, наклонив голову, целил в Чаушева своими бивнями. Вот ирония времени! Вместо золота — стандартная поделка, унылый ширпотреб… Так работает время! Безжалостно вершит переоценку, как для дешевой распродажи. Превращает в безделушку то, что прежде забирало тебя всего…

Зина, должно быть, перехватила взгляд Чаушева. Ее голос прервал его мрачные мысли:

— Ужасный хлам! На новоселье нам приволокли… Думаем с мужем, как избавиться. Попытаемся передарить…

Муж Зины тоже геолог. Сейчас он в командировке, в Ташкенте. Оба уже кандидаты наук. Вся обстановка в квартире — светлая, легкая, тут нет признаков того культа вещей, который угнетал Чаушева во многих жилищах. Здесь можно ходить по полу, не боясь поскользнуться, здесь нет сервизов, выставленных напоказ за стеклом лакированного серванта. Зато много сувениров из экспедиций — вид горного Забайкалья, карпатский топорик на длинной резной ручке, круг буддийского календаря, вышитый на стенном коврике

— Мама в прошлом году умерла, — услышал Чаушев. — Я хотела вам написать… Решила, что вы уже забыли… Теперь все это древняя история.

Он не сразу уловил смысл этих фраз. Выходит, Зина узнала что-то…

— Я понятия не имела… Маму можно понять, она просто пожалела меня и братьев… И нянечка тоже… Это ведь нелегко, жить с обманом на душе. Таким людям, как она и как нянечка, очень нелегко…

Чаушев напрягся. Неужели разгадка наконец откроется ему? Он не смел этому поверить. Но он не ощутил особого удивления. Ведь он не явился бы сюда, если бы в глубине души не нес надежду. Время уже потрудилось для него, рассекретило историю с золотым слоном. Чаушев часто говорил себе: если судьба припасла ему разгадку, то, вероятнее всего, она у Литовцевых.

Он слушал Зину, и ему виделась Таисия Алексеевна, вторая «тетя Светает», в полутемном классе в подвале на Васильевском острове. «Говорят, немцев здорово потеснили у Колпина». Вытянулись перед Чаушевым занесенные снегом улицы огромного города, в котором глухо тонули разрывы снарядов и каменный сплошняк будто смыкался, затягивая раны.

Значит, Таисия Алексеевна и ему, Чаушеву, не досказала… А он готов был поклясться, что ей нечего скрывать, что она по натуре неспособна обмануть… Впрочем, он был молод и вряд ли мог почуять недосказанное. Зина права, Таисия Алексеевна взяла на себя тяжесть и не делила ее ни с кем из близких. Это похоже не нее…

— Они сговорились с нянечкой, — слышится Чаушеву. — Когда я пыхтела с напильником, сдирала надпись, я и вообразить не могла…

Марту Ивановну, нянечку, Чаушев силится увидеть и, к досаде своей, не может. Нянечка никогда не имела определенного лица, она менялась, так как Чаушев то считал ее возможной сообщницей третьего, то освобождал от всяких подозрений.

Третий — фигура более конкретная. Толстый увалень, обжора — таков он по описанию Беттендорфа, таким оставался на все годы в мыслях и заботах Чаушева. И теперь, слушая Зину, Чаушев видит лишь белый рюкзак. Третий входит в дом на Пестеля, стучит в квартиру номер четырнадцать, и ему отпирают. Он спрашивает не Марту Дорш. Ему нужна Литовцева.

— Они были уверены — мама и нянечка, — что все шито-крыто… Никому невдомек, что они учудили… А оказывается, на той стороне взяли на заметку… Еще тогда, в двадцать каком-то году, я не помню точно… Когда мама и нянечка поменялись документами.

Как это просто! Черт побери, до чего просто! Две девушки, две провинциалочки, встретились в поезде, в одном купе в дороге, — поезда ведь тогда шли медленно, — подружились. Обе стремятся в Ленинград.

Одна намерена найти хоть какую-нибудь работу — на заводе или в ресторане, в магазине. Другая мечтает поступить в вуз, стать учительницей. Страшно только… В вузах была чистка, напишешь в анкете, что ты дочь богача, и прощай мечты! Если соврать… Так ведь узнают, выставят с позором… И вот старшая девушка, будущая нянечка Зины, сперва посочувствовала, пожалела подругу, а потом, ворочаясь на вагонной полке, придумала выход, предложила обмен. Пускай у нее будет немецкая фамилия! Дорш! Это даже интересно. Дочь заводчика? Что ж, для продавщицы, для работницы не страшно…

— Мама не соглашалась сперва… Не похожи ведь, только что беленькие и мордашки круглые…

Подлинная Марта успокоилась, когда взглянула на фото в новом своем удостоверении. Базарные фотографы безбожно халтурили. Нет, подлог не заметят. Подругам осталось выучить назубок новые свои биографии.

Марта стала Таисией, поступила в университет. Вскоре вышла замуж за инженера, родила двух сыновей, потом Зину. Учебу прерывала, но не бросила. Очень помогла ей подруга. С работой ей не повезло, в двадцатых годах найти заработок в Ленинграде было трудно. Не сложилась у нее и семейная жизнь, и прибилась она к семье Литовцевых, стала нянечкой.

— Папа был в курсе… А детей решили не посвящать. Мне мама прошлой осенью сказала, как вернулась последний раз из Кисловодска… Незачем, говорит, вам было знать. Мама права, конечно. И нам пришлось бы скрывать. А что за жизнь, когда надо скрывать…

«Да, удивительно все просто, — думает Чаушев. — Почему я не догадался?»

Бывало, он целыми днями не расставался мысленно с той, которая назвала себя Мартой Дорш. И, однако, не сообразил… Наша фантазия не всесильна. Злоба дня подчиняет ее, оказывается. Война, город в блокаде не позволили представить человека, взявшего себе немецкую фамилию, немецкое происхождение. Добровольно!

Теперь воображение Чаушева опережает рассказ Зины. Третий сбрасывает рюкзак. Он чувствует себя в безопасности. Он представился дальним родственником Доршей, потомком общих предков. Ход вполне логичный. Женщина перепугана насмерть. Это и нужно третьему. Если она выдаст — подлог раскроется. Нет, не выдаст…

Очень долго хранилась в Германии, в некоем центре разведки, короткая запись. Ее аккуратно берегли. И вот она пущена в игру. Третьему велено было сказать: «Я к Литовцевой. Надеюсь, она не забыла свою настоящую фамилию — Дорш». Он выполнил указание в точности. «Позовите вашу хозяйку», — сказал он потом, насладившись испугом женщины. Она у него в руках. И вообще, что может грозить ему в умирающем городе? Удивительно самоуверенны были тогда фашисты! Сейчас это кажется странным…

— Нянечка ему говорит, хозяйка не здесь. Сама в панике — как быть? А немец выложил хлеб, мясные консервы. Не стесняется ничуть. «Я, — говорит, — с той стороны». Нянечка уж догадывается. Консервы немецкие. Закусывают они. В это время стук в дверь.

— Моряк, — сказал Чаушев.

— Кто?

— Еще один Дорш…

— Ах, так вы знаете? Нянечка его прогнала. Она почти мертвая была от страха. Но ведь этот Дорш, дальний мамин племянник, нашумел как раз кстати. Фашист сразу скис.

Еще бы! На учете этот Дорш не числился, в планах не значился. К неожиданностям гитлеровцы были плохо приспособлены. Понятно, третий подслушивал. Несомненно, спросил: что еще за Дорш суется?

— А нянечка тут вернулась в разум. Она так и сказала маме потом. Заявляет немцу: странный, мол, тип стучал. И что ему нужно? Чуяла, фашист за спиной стоял, передала весь разговор, ничего не прибавила и не убавила. Ну, он спрашивает: где хозяйка? На Васильевском острове. Можно сходить… Нет, отвечает, ходить пока не стоит. Боится. Но она смотрит, ей он еще больше доверился…

Да, вполне естественно. Ему понравилось, как она себя вела, как объяснялась через дверь. Случай подал ей испытание, и она, с точки зрения третьего, выдержала. А ее просто колотил страх, и, когда он унялся…

Чаушев не перебивал вопросами, его вдруг охватило что-то вроде спортивного азарта: а подтвердит ли Зина то, что стремительно рисовалось ему в уме? Третий благодушно сидит, развалясь за столом, как дома. Для него это в известной степени немецкий дом. Верно, снисходительно цедит похвалу самозванной Марте, — она ведь свято сохранила тайну своей хозяйки, храбро носит немецкое имя.

— «А меня, — говорит, — зови господин Карл». Начал сулить всякие блага от фашистской власти. Потом спрашивает: нет ли каких-нибудь ценностей в семье? Очень важно, чтобы они не пропали. Тут наша нянечка смекнула. «Как же, есть, — говорит. — Например, слон из золота, с бриллиантовыми глазами. Он у хозяйки, на Васильевском. И еще много добра. Я схожу к ней, а вы побудете». А слона уже не было, слон в Эрмитаже! Ну, господин Карл загорелся. «Отлично, — говорит, — сходите! В Германии, — говорит, — имеются лица, готовые приобрести эту вещь. Можно заплатить деньгами или продуктами…»

И все закончилось приблизительно так, как и представил себе Чаушев. Нянечка утром заперла немца в квартире и ушла. Сказала — до завтра.

— И прямо на Васильевский, к маме… Прибежала в безумном состоянии — как быть? Заночевала у мамы. Обе переживали страшно — вдруг удерет? Но парадная дверь у нас была дубовая, крепость необычайная, и замки будь здоров! Да с какой стати ему бежать? Продукты есть, ждет себе спокойно. А надоест ждать, все равно ломать побоится…

Да, и это легко понять. Две женщины небось не спали и минуты. Вот бы разделаться с немцем своими силами, тайком! Уморить его там… А если пойти утром и сообщить, куда надо, спросят: почему медлили? Надо было немедленно…

Вот нянечка выкладывает хозяйке хлеб, сало, банку консервов. Немец наверняка передал гостинец для «фрау Дорш». И хозяйке, верно, противно было сперва принимать еду из рук врага, а потом рассудили обе — как, бывало, сам Чаушев при виде трофейной фасоли, — что продукты-то небось наши, уворованные у нас… Да и голод взял свое. Силы ох как нужны, особенно когда такой казус.

Просто, очень просто… Но как было дойти до этого тогдашним умом? Чаушев никогда с такой почти физической остротой не воспринимал работу времени. Ему вдруг послышалось радио в блокадном Ленинграде, голос диктора, часто прерывавшийся артиллерийской или воздушной тревогой. Что ни день, сообщалось об успехах снайперов: убито столько-то солдат и офицеров противника. И вот две ленинградки расправились с врагом и не могли, не хотели сказать об этом. Тоже немыслимо было себе представить!

— Мама и говорит: «Ты, Марта, сиди у меня. Хватит с тебя волнений. На Пестеля тебе незачем». А нянечка говорит: «Наша управхозиха думает, я уже в Токсове. Я вчера выходила с узелком, предупредила ее, что уезжаю. А потом сердце защемило, и я не уехала. Но с управхозихой больше не встречалась». Мама говорит: «Великолепно! Значит, ты знать ничего не знаешь, немец сам пробрался в квартиру. И ты уж, пожалуйста, уматывайся в Токсово, чтобы тебя в городе больше не видели… А я тут соображу. Записку подам, без подписи…»

Они неумело, наивно скрытничали, эти две женщины. Трогательно-наивно. Записка без подписи!

— Нянечка уехала. А мама, прежде чем записку подать, решила побывать на Пестеля. Тянуло ее туда… «Хотелось, — говорит, — мне почему-то подняться, осмотреть нашу дверь и послушать…» Ну, подниматься уже некуда было. Разбомбили нас…

— Ясно, — сказал Чаушев.

Все виделось ему как бы заново: и комната, обставленная легким, юным модерном, и дома за окном — белые, с разноцветными палубами балконов, словно морские лайнеры.

— Теперь нам странно, правда? — сказала Зина. — Слава богу, теперь никого не касается, кто был мой дед.

— Никого, — сказал Чаушев.

Обратно, к станции метро, он шел по той же улице, но не узнавал ее. Может быть, вмешалось солнце, вдруг брызнувшее из-за туч. Дома-лайнеры, сверкающие свежей краской, словно отправлялись в дальнее плавание. Это самые новые, последние здания города. Перед ними волны кустарников, разгулявшийся на просторе ветер.












СКРЕПКА

До войны лейтенант Матюшин служил на границе самой обыкновенной, в лесах Белоруссии. Все там было: и ров, и столбы, и верные собаки — Звонок, Забияка, Занзибар. Они были одногодки, потому и клички начинались с одной и той же буквы.

В годы войны Матюшин очутился на границе совсем другого рода, у причалов Ладоги. Отчетливой, ощутимой эта граница была только для него и для его помощника, сержанта Витушко.

Сотни людей проходили мимо них каждый день. Сюда, из осажденного Ленинграда, их доставляли поезда. Здесь ждал пароход со следами осколков на бортах, старый, много раз побывавший под бомбами, под обстрелом вражеских орудий.

Ленинградцы уезжали из города-фронта в тыл, за Ладогу, в глубь страны, и Матюшин должен был посмотреть каждому в лицо, внимательно проверить паспорт. Кроме того, следовало отыскать фамилию человека в списке эвакуированных и зачеркнуть ее красным карандашом, дескать, проследовал, выбыл.

Уезжали на Волгу, Каму, Урал, в Сибирь. Перебирались целыми заводами, институтами. Спасались от голода, от бомбежек, от страшного одиночества в вымерших квартирах, от надвигавшейся зимы старики, женщины, дети.

Часто из вагонов выносили людей, вконец ослабевших от голода, полумертвых. Найти и протянуть документ — для них это задача огромной сложности. Помогали соседи. На лице человека, отупевшего от лишений, Матюшин не мог прочесть ни мыслей, ни чувств, решительно ничего. Такие лица были куда страшнее, чем кровь и раны на поле боя.

Навигация кончалась. Настали холода, осень напоследок залютовала, как выразился сержант Витушко, забавлявший лейтенанта своим диковинным сибирским говором. Поезд только что привез партию ленинградцев, и они расположились лагерем у пристани в ожидании посадки на пароход. Одни сидели на узлах, чемоданах, другие лежали, раскатав одеяла, ковры. Один старик накинул себе на плечи тяжелый, цветастый восточный ковер. Сержант глядел на него с мальчишеским любопытством.

Витушко удивлялся постоянно. При этом он откровенно, наивно таращил светло-голубые глаза, чем вызывал у Матюшина невольную досаду. Сержанту явно не хватало солидности, присущей военнослужащему. А контролер тем более не должен ничему удивляться. Матюшин с давних пор воспитывал в себе хладнокровие, готовность к любым неожиданностям.

Вот сейчас Витушко уставился на зеленого попугая в клетке. Немало попадалось курьезов, но попугая в эшелоне эвакуируемых до сих пор не было. А сердобольный дядя в золотых очках вез с собой не только тропическую птицу, дрожащую от холода, но и маленькую, тихую, кудлатую собачонку с печальными глазами.

Соседи недовольно косились на бородача. Людям есть нечего, а он, вишь, целый зверинец кормит! Никто не произносил это вслух, но бородач ерзал, смотрел в землю, чувствовал себя виноватым. Попугай изредка перебирал лапами на своей жердочке и простуженно, страдальчески кряхтел.

— Замерзнет животина, — сказал сержант.

Матюшин не ответил. Он не позволил себе задержать взгляд на попугае. Человек, который сейчас интересует Матюшина, не станет выделяться из толпы. И ковер он не наденет на себя. Вид у этого человека будет самый обыкновенный.

Матюшин боялся, что узор ковра или резкий, хриплый голос попугая, неслыханный под северными соснами, отвлечет, помешает заметить важное.

Каков из себя этот человек?

Шифровка, полученная утром, не давала никакой пищи для воображения. Известно только одно: среди едущих на Большую землю, как тогда именовали тыл, может оказаться враг под чужой фамилией, с фальшивым или чужим паспортом. Примет не сообщалось никаких.

Очевидно, фашистский лазутчик был заброшен в Ленинград, а теперь пробирается на восток. Для чего? Сбор шпионских данных, диверсия на военном заводе, вербовка агентуры, мало ли как он может навредить. Просторы нашей страны велики, и, если он проскочит здесь, мимо контрольно-пропускного пункта, выследить его потом будет еще труднее.

Правда, он, может быть, двинулся другой дорогой, не через Ладогу. Появление его здесь возможно — таков смысл шифровки. Вообще о нем, по-видимому, очень мало данных.

Если это хитрый, опытный агент, то паспорт его, верно, не вызовет серьезных подозрений. Фамилия, которую он присвоил себе, наверняка отыщется в списке.

«Однако, — рассуждал Матюшин, — даже самый умелый, осмотрительный агент может выдать себя какой-нибудь мелочью.». И лейтенант решил не спешить с проверкой документов, понаблюдать, тем более что пароход собирался отчалить лишь через два часа.

Матюшину вспомнилась история, вычитанная давным-давно, еще в старшем классе школы.

Однажды наши пограничники задержали в горах Тянь-Шаня группу нарушителей. Темной южной ночью прокрались они на нашу сторону ущелья — бородатые, в бараньих шапках, халатах, вооруженные кинжалами, винтовками, пистолетами. Именовались эти вояки басмачами. То были сыновья кулаков, бежавших за рубеж, и тамошние бандиты, нанятые какой-нибудь разведкой, чаще всего английской. В ту пору, в двадцатых годах и в начале тридцатых, басмачи часто врывались на советскую территорию, жгли колхозное добро, убивали коммунистов, портили посевы.

Среди задержанных был приметен один, постарше прочих. Кинжал у него был дорогой, старинный, с тонкой насечкой на ножнах, рукоятке. Комиссар нашего пограничного отряда не сомневался, что перед ним командир басмачей. Больше того, комиссар имел сведения, которые давали повод подозревать в нем европейца, крупного организатора диверсий и шпионажа, обученного в Англии.

Допрос продолжался несколько часов. Задержанный безупречно говорил на местном наречии, по языку его никак нельзя было отличить от уроженцев порубежной страны. Он носил халат и шапку точно так же, как они, так же. подбривал бороду, сопровождал свою речь теми же жестами. Поймать его не удавалось ни на чем. Лишь смутное чутье понуждало комиссара не отступать, не прекращать беседы.

День был жаркий. Комиссар измучил и басмача, и себя. Наконец, теряя терпение, он откинулся в кресле, сбросил рукой со лба капли пота и велел принести чаю.

Чай подали не в пиалах — фарфоровых чашах без ручек, обычных на востоке, — а в стаканах.

Комиссар дал пленному отдых. Оба сидели у окна, пили чай, толковали о погоде, урожае хлопка, гранатов, шелковицы. Комиссар уже сделал вид, что готов поверить легенде басмача: границу пересекли нечаянно, заблудились в темноте, путь держали в соседнее селение — посчитаться с противниками, выполнить обычай кровной мести.

И вдруг комиссар встал.

— Довольно, мистер Смит, — сказал он по-английски.

Вскочил и басмач. От растерянности он онемел. В руке его застыла чайная ложка. Он крепко сжимал ее в руке, потом выпустил, и ложка звякнула об пол. Комиссар не спускал с нее глаз. Он нагнулся, поднял ложку и положил на столик.

Шпион понял свой промах, но слишком поздно. Он забылся за чаепитием. Он стал размешивать ложечкой сахар в стакане, как это принято в Европе.

Матюшин любил читать про пограничников, а этот рассказ — от так и назывался — «Чайная ложка» — почему-то особенно увлек его. И наверно, сыграл роль в его судьбе, так как Матюшин твердо решил, окончив школу, идти в пограничные войска. Как знать, быть может, не будь того случая в горах Тянь-Шаня, не было бы в жизни Матюшина и Ладоги, и эшелона ленинградцев.

Да, враг обнаружит себя каким-нибудь неосторожным жестом, словом. Выдаст, если его подтолкнуть…Конечно, само собой это не произойдет. Нет. Матюшин не привык рассчитывать на легкий или случайный успех.

— Товарищ лейтенант, — донесся до него тенорок сержанта. — Капустки похрупать, а?

Подошел час обеда. Питание на КПП было хоть

и посытнее, чем в блокадном городе, но далеко не обильное — жидкий суп, заправленный щепоткой крупы, немного овсяной каши. И бочонок с кислой капустой, выданной недавно сверх пайковой нормы, составлял главную приманку в скудном меню

— Похрупаем, — кивнул Матюшин, думая о своем.

Пассажиры тоже будут обедать. Надо присутствовать, понятно, как бы невзначай, не вызывая тревоги. Люди голодные и сытые едят по-разному.

Лазутчик вряд ли голоден.

Известен под именем Карл… И больше ничего, ни одной детали, черты, по которой его можно было бы узнать. Почему так лаконична шифровка?


* * *

Шифровка не содержала примет Карла по той простой причине, что чекисты, начавшие розыск, ими не располагали.

Сообщать всем контролерам, на все рубежи о странном эпизоде в квартире на проспекте Маклина не имело никакого смысла. Это ничуть не помогло бы. пограничникам. Сама Анна Степановна Лихачева, единственная обитательница квартиры, не видела Карла. Могло статься, ей почудилось…

До войны квартира была многолюдная и на редкость дружная, несмотря на то что жили в ней люди очень и очень разные. Анна Степановна преподавала математику, приносила по вечерам тетрадки,проверяла упражнения по алгебре, заданные седьмому классу. Нередко до нее доносилось лирическое сопрано эстрадной певицы из комнаты напротив. В другой комнате, в глубине коридора, играла гаммы восьмилетняя Таечка, будущая пианистка. А по утрам ближайший сосед Анны Степановны, молодой слесарь, физкультурник, гулко прыгал, делал стойки на стульях, гремел гантелями.

Коридор был длинный, извилистый, и инженер Таланов из дальней комнаты, большой шутник, выезжал встречать гостей в переднюю на велосипеде.

Да, соседи часто мешали Анне Степановне проверять задачки по тригонометрии. Но насколько лучше был тот веселый шум, чем гнетущая, мертвая тишина, наставшая в квартире теперь! Прерывалась тишина только воем сирен, залпами зениток, а иной раз свистом падающей бомбы. Вслед за свистом раздавался глухой, словно захлебнувшийся в земле удар. От него вздрагивали стекла, заклеенные крест-накрест полосками бумаги, звенела пустая кастрюля на железной печурке, ерзал по обоям велосипед Таланова, висящий в передней под потолком.

Таланов уехал за Урал, куда переправилась и его научная лаборатория. Незадолго до войны он женился, но не взял с собой Веру, угловатую, неприветливую, такую несложную по характеру в сравнении с весельчаком инженером. Вероятно, они повздорили. Вера живет где-то на Васильевском острове с матерью, но изредка появляется здесь, убирает комнату.

Эстрадная певица перед войной уехала отдыхать в Сочи и не вернулась. Ни слуху ни духу от нее. Умолк и Таечкин рояль. Семья эвакуировалась на Большую землю. Силач слесарь, живший за перегородкой, ушел в самом начале войны в ополчение и в первом же бою погиб.

Анна Степановна осталась одна. Ей предлагали уехать, она отказалась наотрез. Нет, с Ленинградом она не расстанется. Сорок три года из своих шестидесяти провела она в этом городе. Нет, поздно ей устраиваться в другом месте.

В ее решении сказывалась не только привычка, не только любовь к Ленинграду, но и протест против этой чудовищной войны, навязанной Гитлером. Жаль, нет сил, чтобы идти на фронт или на завод, помогать нашим воинам. Все равно никуда она не уедет. И напрасно Анне Степановне доказывали, что упорство ее неразумно, что осажденному городу будет легче без стариков и детей.

— Я никаких льгот не хочу, добавочной карточки не прошу. А Гитлер меня не испугает.

После жестоких налетов фашистской авиации, следовавших один за другим, пока длились лунные ночи, наступило затишье. Последние дни Анна Степановна почти не вставала, не топила железную печку. Мысли Анны Степановны путались. Витя, ученик, заходил и приладил печку, только вот дрова все вышли. Сгорели в печке и книги, только на самой верхней полке стеллажа стоят тома энциклопедии. Тяжелые тома, да и высоко они, достать можно, если влезть на табуретку. Надо попросить соседа… Тут Анна Степановна спохватилась, — убит ведь сосед, и снять энциклопедию, стало быть, некому.

Зашла бы хоть Вера… Она вчера была, двигала мебель. Или то было позавчера?

Анна Степановна очнулась оттого, что ей в лицо брызнул свет. Откуда он взялся, она понять не могла. Кто-то зажег фонарь или откинул портьеру, плотно закрывавшую окно. Или, может быть, дали ток. Вдруг опять вспыхнет электричество, а затем по радио скажут, что фашистов разбили, прогнали от Ленинграда?..

Рука запуталась в одеялах, и Анна Степановна не сразу высвободила ее. Нащупала выключатель. Нет, сухой щелчок не высек света.

Она опять забылась и впоследствии не могла сказать, сколько времени провела в вязкой дремоте, среди смутных, разорванных видений. Разбудил ее ноющий звук. Сперва ей послышался сигнал воздушной тревоги, и она сказала, себе, что не двинется с постели. В убежище она сидела только один раз и с тех пор зареклась. Это ужасно — прятаться в подвале и ждать.

Однако сигнал не повторился. В коридоре раздались шаги. Значит, тревоги нет, это скрипела парадная дверь. Пришли какие-то двое — мужчина и женщина. Анна Степановна напрягла слух. Ей показалось, что она узнала голос Веры. Мужчина говорил тихо. Незнакомый как будто… Анна Степановна хотела постучать в стенку, попросить Веру достать энциклопедию, но постеснялась. Сейчас, пожалуй, не стоит, она занята с гостем.

Мужчина опустил на пол что-то увесистое, мягкое, по-видимому мешок.

— Никого нет, — сказала женщина громче, и Анна Степановна поняла, что это вовсе не Вера.

Голос незнакомый…

Шаги стали удаляться, потом мужчина, стуча сапогами, вернулся.

Возможно, за мешком.

Дремота покинула Анну Степановну, потому что она рассердилась: «Как это никого нет в квартире! Я уже не в счет? Рано хороните меня! Кто же хозяйничает у нас?»

Они в дальней комнате, оттуда ничего не слышно. Женщина бегает на кухне. Запахов еды не чувствовалось, следовательно, угощаются всухомятку, наспех. Надо пойти посмотреть… Анна Степановна попыталась встать, но не смогла. Она снова заснула…

Пока она с ела, те двое и ели и выпили. Да, наверное, выпили, так как, перед тем как уйти, в коридоре говорили довольно громко, без опаски. Впрочем, нет, не совсем так, женщина в коридоре понизила голос, и гость ее встревожился.

— Это правда? — спросил он. — Тут никого нет?

Спросил строго, даже как будто с угрозой. И женщина отозвалась беспечно, чтобы успокоить:

— Не выдумывай. Нервы, да?

Мужчина тяжело топтался, одеваясь. Кажется, было слышно, как он дышит.

— Не озябнешь, — сказала женщина.

— Нет.

— Сразу видно…

Мужчина усмехнулся:

— Ничего не видно. Псковский полушубок.

— Вот именно псковский… Вот именно. Ох, скоро ли все кончится?

— Для вас — да. Очень быстро, я предполагаю… А для меня не так быстро.

— Там лед уже.

— Пока еще нет, — сказал мужчина, подумав. — Так ты…

— Я поняла, поняла…

Голоса стихли. Кто-то вышел, прикрыв за собой дверь, кто-то ждал не двигаясь. Половицы не скрипели. Минут через пять визгнула дверь.

— Карл! — позвала женщина.

Значит, это она выходила на лестницу. Факт, обративший особое внимание чекиста. Ну конечно же, она разведала обстановку, чтобы они могли незаметно уйти.

Тогда Анна Степановна не успела во всем разобраться. Многое осмысливала уже потом, когда рассказывала управхозу, а затем вежливому молодому человеку в легком пальто и большой шапке-ушанке.

Насторожило ее почему-то слово «полушубок». Карл произнес как-то не по-русски. Впрочем, одно это еще ничего не значит… Так же, как и то, что его зовут Карл. Мало ли у нас Карлов. Называли ребят в честь Маркса…

Анна Степановна лежала в постели, вспоминала, думала, соединяла все то, что дошло до нее из коридора: звуки, слова, обрывки фраз. И вдруг поняла, что необходимо действовать. Сейчас же, не медля ни минуты…

Откуда-то взялись силы. Она встала, вышла на улицу. Увидела дневной свет, по-новому ясный, вдохнула прохладный, влажный, родной ленинградский воздух, по-новому свежий.

Потом, когда пришел молодой контрразведчик, она еще раз восстановила все в памяти.

— Более конкретно не высказывались? — спрашивал он. — Ладога не упоминалась?

— Нет, нет…

Молодой человек морщил лоб, еще чистый, свободный от складок, которые вдавливает время, и рассуждал вслух. Судя по всему, Карл намерен уйти из города, перебраться на Большую землю.

— Совершенно верно, — соглашалась Анна Степановна.

Он не меньше часа провел в комнате Веры. Да, именно там побывали неизвестные.

— Веру я бы узнала, — уверяла Анна Степановна.

— Видимо, женщина хорошо знакома с вашей квартирой. И вас знает. Возможно, она же заглядывала к вам утром. А с ним она опасалась говорить громко. Так ведь?

— Вот именно…

— Значит, на всякий случай принимала меры предосторожности. Хотя и считала, что вы…

— Умирающая старуха, — храбро досказала Анна Степановна.

— Ничего похожего, — сказал чекист.

Очень воспитанный молодой человек. Любезно слазил за энциклопедией. Но жечь пожалел, содрал дверцу с антресолей.

Так кто же привел Карла? Задача оказалась сложной. Пустая бутылка на столе у Веры, крошки хлеба, корка сала, выскобленная ножом, ничего не поведала чекисту о ночных гостях. Комната Веры не запирается, зайти мог кто угодно. А парадную дверь от бомбежек так расшатало, что ее можно открыть гвоздем.

— С Верой вы поговорите все-таки, — посоветовала Анна Степановна.

— Конечно, — заверил чекист.

Беседуя с Анной Степановной, он расколол дверцу, загрузил печурку и растопил. Оставшиеся дрова сложил в углу. Там выросла маленькая, аккуратная поленница.

— Вот вам мой телефон, — сказал он, прощаясь, и протянул Анне Степановне листок из блокнота.

— Спасибо, — сказала она.

В постель ее больше не тянуло. Она почувствовала себя окрепшей, спасенной.


* * *

Вот уже час, как расположился на берегу Ладоги пестрый бивуак ленинградцев. Пароход еще не принимает их. Некоторые соорудили из одеял и палок заслоны от ветра. Гражданин с попугаем возмущается, громко называет пароход рваной галошей, а матросов — лодырями.

— И попугай ругается, — говорит сержант Витушко. — На птичьем языке. — Глаза сержанта смеются. На его зубах смачно хрустит кислая капуста.

Матюшин хмурится. Стопки паспортов на столе, захватанных, истрепанных, ему неприятны. Никогда он не любил возиться с бумагами. Конечно, он отобрал паспорта у пассажиров, принес в сторожку, сверил со списками. Ничего подозрительного пока не встречалось. Владельцы паспортов значатся в списках все до единого.

Шифровка велит усилить наблюдение. Но как? Прежде, до войны, на заставе в Белоруссии Матюшин знал точно, как надо действовать. Он посылал для охраны рубежа дополнительные наряды, закрывал врагу все сколько-нибудь вероятные пути, приказывал еще зорче смотреть, слушать.

Здесь все по-другому. Карла выдаст не шорох в кустах, не след в траве… Он вряд ли повезет с собой попугая. Вряд ли станет шуметь, вызывать капитана парохода, скандалить. Скорее всего, Карл предпочтет вести себя тихо.

Старый, испытанный метод исключений… Немощных старцев, старушек, детей Матюшин уже сбросил со счета. Мало шансов у Карла затесаться в компанию рабочих или научных сотрудников, там друг друга знают. Легче всего ему попасть в список райсовета, там люди из разных домов, люди разных профессий. До эвакуации они между собой не сталкивались.

Матюшин разложил паспорта стопками, а затем снова начал листать их.

Сержант разжег плиту, поставил чайник. Ветер продувал сторожку, и контролеры часто согревались чаем, хотя бы и пустым, без сахара.

— Товарищ лейтенант!

Витушко стоял за спиной Матюшина и сопел, собираясь с мыслями. Лейтенант с неудовольствием обернулся:

— Ну, что тебе?

— Я только… Как вы можете, товарищ лейтенант! — протянул Витушко с удивлением. — По мне, так тут сплошь липа.

— Новости!

— Я серьезно… Они же когда снимались? Карточки разве похожие? Ничуть, товарищ лейтенант.

— Ты бы лучше за печкой присматривал, — сказал Матюшин. — Дымит печка.

Придет же в голову! Липа! Ох, любит язык почесать!

Однако понять сержанта нетрудно. Матюшин: вспомнил, каким растерянным новичком был здесь недавно он сам. Да, да, ведь и ему паспорта казались фальшивыми или крадеными! Он не представлял себе, что война, блокада так меняют человеческие черты. За несколько месяцев юноши повзрослели, здоровяки средних лет состарились. Исчезла веселая беззаботность, лица ожесточились, как бы отвердели. Открылись новые черты характера — человек скромный, застенчивый оказывался героем, самонадеянного краснобая пригибал к земле страх.

А голод добавлял ко всему этому свою печать. Смотришь на исхудавшего, едва живого блокадника и поражаешься: неужели это он на фотографии показывает в улыбке ровные, крепкие зубы?

Никакие уставы, никакие инструкции не могли помочь Матюшину, — он должен был сам научиться узнавать людей по довоенным фотографиям, различать основное, неизменное.

И когда попадался пассажир вполне благополучный, такой же округлый и упитанный, как на фото, это стало настораживать, Матюшина так и подмывало спросить гражданина, чем он занимался в Ленинграде, как избежал общей участи. Небось обворовывал, жульничал, тайком таскал к себе еду!

Карл, надо думать, не выделяется ни полнотой, ни румянцем на щеках. Он принял меры, выглядит обыкновенным блокадником. Смекалки у него хватит. Сумел же он в городе замести следы. В его паспорте фотография, как и у прочих, непохожая. Вопрос в том, насколько не похожа его карточка… Ведь осмотрительный немец способен перестараться, маскируясь под блокадника-ленинградца.

Матюшин встал из-за стола, достал с полки жестяную кружку с обмоткой на ручке, чтобы не обжигала, и налил чаю.

— Ты, Коля, по сути дела прав, — сказал он. — Документы — они все липа. Человека раскусить, — вот что важно.

Он решил выйти к пассажирам и поглядеть на них. Просто поглядеть. С пустыми руками, без паспортов. Раздать их еще успеется. Нужно будет выяснить, накормлены ли пассажиры, скоро ли там, на пароходе, закончат ремонт, и попутно познакомиться с ленинградцами получше.

Бивуак гудел. Пожилой капитан с нездоровым, отекшим лицом пытался успокоить недовольных. Еще час, самое большее полтора, и милости просим на судно. Раньше перейти на судно нельзя, — вдруг налетят фрицы! На земле оно надежнее, сразу можно укрыться в щелях. Вон они, вырыты в ложбинке. Минута одна ходу, и безопасность…

Матюшин тоже вступил в разговор с капитаном. Слушал его жалобы на нехватку запасных частей и обводил взглядом сборище. Попугай застыл, спрятав голову под крыло. Хозяин поднес клетку к тлеющим головешкам костра. Две девушки открыли чемодан, одна встряхивает яркую блузку, такую легкую, что от одного вида делается холодно. Что еще врезалось в память Матюшина?

Руки — черные, как у африканца. Они гораздо темнее, чем лицо мужчины, лежащего на раскатанном тюфяке. Руки вылезают из рукавов огромной, не по росту, дворничьей овчинной шубы.

Сейчас у многих ленинградцев руки в саже, копоти. Коптят железные печки, коптят свечи, стеариновые плошки, баночки с каким-то маслом. Соляровым, что ли? Во всяком случае, с таким, которое нельзя есть.

Матюшин вернулся в сторожку, поразмыслил, взял одну пачку паспортов и вышел. Он отдаст не все паспорта. Отдаст только старикам и женщинам. В этой пачке документов, втиснутой в офицерскую сумку, не может быть паспорта Карла. Может быть, тут-то и удастся поймать на себе вопросительный взгляд Карла. Ему же наверняка не терпится пройти проверку.

Опять увидел Матюшин рваный тулуп и дочерна закопченные руки. Они словно назойливо лезли в глаза.

И вот они уже совсем близко — эти руки. Почти касаются сапог лейтенанта. Как это произошло? Значит, он сделал два-три шага невольно, не отдавая себе отчета. Матюшин смутился, — вообще-то он привык основательно взвешивать свои поступки. А человек в тулупе как будто напрягся. Полузакрытые глаза его сомкнулись. На верхней губе упрямо дрожала какая-то жилка.

Надо спросить его… Матюшин не успел подготовить вопрос и поэтому, недовольный собой, произнес глухо, с ноткой раздражения:

— Ваша фамилия?

— Цапов, — ответил тот и открыл глаза. В них было удивление — да, не испуг, не тревога, а просто удивление.

— Хорошо, — сказал лейтенант и отошел.

Он заговорил с девушками, которые все еще перекладывали свои пожитки. Едут в Самарканд, надеются, что там еще тепло. А тот, чернолапый, в тулупе, лежит в той же позе, закрыв глаза, запрокинув голову.

— Цапов, Цапов, — повторил про себя Матюшин, шагая к сторожке. Привязчивая, царапающая фамилия.

Он отыскал паспорт Цапова, раскрыл. Цапов Георгий Никифорович, родился в Пензе… Все на месте: печать, фотокарточка, похожая и вместе с тем чужая. Четкий штамп треста Углеразведка, где Цапов работал. Прописан был на проспекте Майорова.

Матюшин попытался вспомнить, где проспект Майорова, но не смог. Он плохо знал Ленинград. Из окна госпиталя виден был крохотный кусочек города — мост через Невку, деревья парка. Погулять по Ленинграду не довелось.

Паспорт Цапова своей обыденностью огорчал лейтенанта. А другие паспорта, уложенные стопками, возвышались непроницаемой, хмурой преградой. Они, словно в заговоре против Матюшина, укрывают неуловимого Карла…

Цапов, как все ленинградцы, давно не мыл руки, — и у него, на проспекте Майорова, отказал водопровод, а копоть от печурки черная, въедливая. Верхняя губа Цапова сейчас дрожит от холода — ведь рваный тулуп слабо защищает его. Вот и все.

… Матюшин выругал себя. Дал волю фантазии- вот она и куролесит, сбивает с толку.


* * *

Карл Хофрат ехал на восток, готовый ко всяким превратностям, но разве можно все предусмотреть в России, все-таки загадочной, несмотря на обилие учебников, прочитанных в Кенигсберге! Не входила в план и задержка на Ладоге, у пристани.

Вообще, по замыслу начальства, Хофрату надлежало пребывать в Ленинграде до вступления немецких войск. До того момента, когда город, по образному выражению фюрера, «как спелый плод, сам упадет в руки».

Эти слова фюрера, выступавшего в Берлине, были покрыты аплодисментами и возгласами «хайль!» Хоф-рат не сомневался, что так оно и будет.

На курсах абвера — секретной службы Германии — он усердно изучал все предметы, и в особенности место своей предстоящей деятельности. Ему отвели один из проспектов Ленинграда, в недалеком соседстве с двумя вокзалами и крупными предприятиями, имеющими оборонное значение.

В зале, посвященном Ленинграду, на длинном столе сооружена точная миниатюрная копия проспекта из крашеного дерева, стекла, жести.

Весь проспект, во всех подробностях, Хофрат держал в уме, — иначе он не выдержал бы экзамена.

Полковник не допустил его к макету.

— Вы двигаетесь, ну, скажем, со стороны Невского, — сказал полковник. — Не закрывайте глаза. Они вам могут понадобиться в любую минуту. Итак, начинайте!

— В доме номер один булочная и мясная лавка..

— Сколько этажей? — перебил экзаменатор.

— Пять

— Вы поднялись на площадку пятого этажа с парадного входа. Что вы видите?

— Крыши заводских цехов.

— Это очень важно. Дальше!

— Других выгод дом не обещает. Двор непроходной. Номер три, следующий дом, значительно интереснее.

— Двор сообщается с улицей, идущей параллельно проспекту, и с переулком, пересекающим его.

— А возможности обзора?

— Тоже неплохие. Крыши тех же цехов.

— Вы опять закрываете глаза, Хофрат! Что за скверная привычка!

— Так точно, господин полковник!

— Допустим, этот завод является объектом для бомбометания. Как вы расположите своих людей?

— В доме три, в доме пятнадцать…

Полковник помучил его изрядно и в конце похвалил. Хофрат сумел разместить ракетчиков, сумел обеспечить им пути отхода. Ракеты полетят с разных позиций, так что все важнейшие цехи окажутся под ударом.

Хофрат с радостью покинул курсы. Он предвкушал небольшое приключение в Ленинграде, короткое и не очень опасное. Плод для Германии созреет быстро!

Отлично пригодится русский язык, усвоенный в Риге, в гимназии. Отец еще нанимал репетитора. Отец был уверен, что рано или поздно власть большевиков кончится и в России снова откроются немецкие магазины.

Однако война затянулась. Ленинград упорно не сдается, бомбы и снаряды рвутся на его проспектах, но желаемого результата это не приносит. Все чаще самолеты, нацеленные на Ленинград, направляются на другие объекты. И Хофрату наконец дали понять, что его — ценного, уже опытного агента — нецелесообразно держать в Ленинграде. Пусть назначит из числа ракетчиков заместителя и обеспечит все необходимое для переезда в глубокий тыл страны.

И Карл отбыл из Ленинграда с заданием обосноваться на Урале, в большом промышленном городе.


* * *

У Матюшина нет полной, стопроцентной уверенности, что перед ним сидит Карл.

Хофрат чувствует это. С его лица не сходит выражение обиженного удивления. Вместо того чтобы отправить людей поскорее, держат на холоде да еще устраивают никчемные допросы! Он так и сказал лейтенанту- слабым, капризным голосом дистрофика.

— Все равно они еще там тяпают, — говорит Матюшин. — Надо уточнить кое-что.

— Что ж, если надо…

— У вас тут штамп… Углеразведка, город Кемерово… А едете из Ленинграда.

— Никакого фокуса тут нет, простите… Приехал в командировку и застрял.

— Значит, следуете в Кемерово?

— Так точно.

— Ясно.

«Нет, вряд ли они кого-нибудь ищут, — думает Хофрат. — Проверка обычная, на всякий случай. Этот лейтенант не выглядит асом. Заурядный службист».

«Посмотрим, как ты себя поведешь дальше, — думает Матюшин. — Одно из двух: или ты играешь роль… И тогда ты недурно прикидываешься, только руки чересчур измазал… Или ты действительно Цапов, командированный специалист, очутившийся в осажденном Ленинграде, как в ловушке».

У Матюшина есть один козырь, но пускать его в ход еще рано. Нет, пугать человека с паспортом на имя Цапова пока не следует. Поэтому Матюшин начал свои беседы с пассажирами не с него, а пропустил сперва троих. Расспрашивал по всяким мелким поводам. Зацепку отыскать нетрудно — то не указано в документе место работы, то фамилия в списке не та, опечатка на одну букву. Вместо Титомирова Тихомиров…

— Значит, вы сибиряк?

— Пожалуй, что да, — говорит Хофрат. — Давно связан…

— Сержант мой, — Матюшин поворачивается к Витушко, — тоже сибиряк.

— О, из Кузбасса?

— Алтайский я, — откликается сержант.

— Тоже чалдон, — говорит Хофрат с грустью. — Тоже по калачам скучает.

Карл доволен. Не зря он зубрил на курсах словечки из разных русских диалектов. Запомнил и то, что калач — популярнейшая форма хлеба в Сибири. Судьба милостива, вот и подбросила возможность использовать познания, окончательно успокоить этого недалекого лейтенантишку.

На пути к Ладоге Хофрат сто раз задавал себе вопрос: откуда может грозить опасность? Все ли он предусмотрел? Арестованный ракетчик не выдаст, — Хофрат встречался с ним в конспиративном месте, и вдобавок в темноте. Паспорт сфабрикован лучшими мастерами фальшивок, — до сих пор их изделия выдерживали самый строгий советский контроль. И конечно, он, Хофрат, не поедет в Кемерово, не явится в Углеразведку. Тот, кто вздумает наводить о нем справки, останется с носом. «Нет у нас Цапова и не было», — ответят ему. Ищи ветра в поле, как говорят в России. Под подкладкой тулупа есть другой паспорт, той же добросовестной кенигсбергской выделки. На другое имя. Документ, который не вызовет сомнений на Урале…

Даст бог и не придется туда тащиться. Не исключено, что ему, Хофрату, опытному агенту, выпадет путешествие повеселее. В какие-нибудь более теплые края. Германия ведь не остановится на советских границах.

Сколько ни думал Хофрат, вывод был неизменно один: положение у него надежное, необходимо лишь сохранять хладнокровие, верить в удачу.

Матюшин молчал. Он соображал, настало ли время выложить козырь…

Слова «чалдон» и «калач» запали в память Матюшина. Сержант улыбается, видно, признал чалдона. А главное, человек в тулупе совершенно обескураживающе спокоен. Матюшин сейчас готов поверить, что он ошибся, что Карл пересекает Ладогу где-нибудь в другом месте, другим способом или пробирается к Петрокрепости, в расположение фашистов.

Завершить беседу немедленно или оттянуть развязку, попытаться пронять его?

— Вы где хранили свой паспорт?

— Где? Я не понимаю…

— Ну, где он у вас находился последнее время? В кармане пиджака, в столе…

— Ив столе и…

Он в полнейшем недоумении. Этого надо было ожидать. Вместе с тем, кажется, он уже не так спокоен, как раньше.

— Я заметил одну мелочь.

Сказав это, Матюшин смотрит на собеседника в упор. Человек в тулупе подался вперед. Он крепче соединил руки, их чернота скрылась в засаленных рукавах.

— Пустяк, разумеется, — продолжает Матюшин. — Вы извините мое любопытство…

Сдается, руки слегка разжались. Матюшина вдруг захлестывает волнение, мешает дышать. Он делает паузу. Теперь опять надо найти тон непринужденной болтовни.

— Вы, как инженер, более компетентны… Насколько мне известно, у нас пока не хватает нержавеющей стали… У немцев ее гораздо больше, коли они могут себе позволить…

Матюшин тянется к стопке паспортов. Не рассчитав движения, он опрокидывает ее. Пальцы плохо слушаются. Лейтенант судорожно открывает паспорта, открывает один за другим и подвигает к человеку в тулупе.

Он еще не догадывается. Он разнял руки, не знает, куда их деть. Он силится понять…

— Вы не видите, нет?

Пора растолковать ему, в чем суть. Поделиться своим открытием.

— Скрепки, — говорит Матюшин. — Видите, в советских паспортах они все ржавые…

Только в паспорте на имя Цапова скрепка блестит на сгибе, как новенькая. А выдан паспорт, если верить дате, почти год тому назад. Обложка мятая, потемневшая от блокадной копоти. Вымазал нарочно и паспорт и руки…

— Вы поняли меня? Скрепка!

Дошло до него? Лица же не видно. Путаница темных, жестких волос… Какого черта он молчит!

Время вдруг замедлилось. А Матюшин спешит уличить противника, очень спешит, потому что полной уверенности у него еще нет. Может, когда-нибудь где-нибудь, например в Кемерове, выдавали паспорта с нержавеющими скрепками…

— Тем более, что по некоторым данным… По имеющимся данным, вы не Цапов.

Человек в тулупе рывком поднял голову. И не справился с собой, вздрогнул, когда Матюшин бросил:

— Задерживаем вас, гражданин… Господин Карл, насколько я информирован…

— Господи, чушь какая, — донеслось до Матюшина.

Донеслось не сразу, так как собственные слова как

будто оглушили лейтенанта. Тулуп раскачивался перед ним грязно-желтым пятном, человек то растерянно бормотал, то сердился, вскрикивал, а черные руки вылезли из рукавов, словно искали опоры, спасения.

— Нелепость, ерунда! Вы ответите! Я такой же Карл, как вы! Издевательство!

Он овладевал собой, повышал голос, угрожал. Лишь через несколько дней Карл Хофрат признался следователю, назвал себя и своих начальников. Другого выхода у него не было. Рассказал и о занятиях в Кенигсберге, о макете на длинном столе. И о том, как проник в Ленинград, как вербовал ракетчиков.

Вскоре Матюшин узнал, что его за поимку опасного вражеского агента представили к награде.

— Спасибо, товарищ майор, — сказал Матюшин в телефонную трубку. — Но заслуга моя небольшая. Я считаю, очень даже слабая заслуга.

— Почему же?

— Раньше бы надо, вот почему…


ЯНТАРНАЯ КОМНАТА 1

Трое нас было… Уцелел я один. Сержант Симко погиб в Померании, старшина Алиев — под Берлином.

Как я выжил — сам удивляюсь! Вон он, на стенке, — тогдашний Леонид Ширяев. Не узнали? Да, тот молодой парень. Пилотку-то как заломил лихо! Лейтенантские погоны, как видите, совершенно новые, только что получены. Гордится он ими — страсть! Даже снялся вот, по случаю присвоения офицерского звания. Карточку сделала Вера, дивизионный фотограф, — «чудо-фотограф», как прозвали ее у нас.

Но речь не о ней.

Итак, трое нас вышли в разведку. Был 1945 год, апрель. Сырой, прохладный вечер.

Местность впереди открытая: поле, уже свободное от снега, небольшая рощица, а за ней — холм.

Задача наша — занять на холме наблюдательный пост. Провести там ночь, приглядываясь к тому, что творится на шоссе и в предместье Кенигсберга, а если представится возможность, то и взять «языка».

Где-то справа подает голос наша батарея. Выпустит заряд, умолкнет, и тогда слышно, как бьют по сапогам головки прошлогоднего нескошенного клевера. Они обмерзли и колотятся громко, словно град.

Запал мне в память клевер. И туман. Он ждал нас в роще, где местами еще дотаивал снег. За рощей он немного поредел, а потом стал гуще, — мы спустились в ложбину.

Если бы не туман, не батарея, затихавшая только для того, чтобы перезарядить орудия и изменить прицел, операция наша закончилась бы, должно быть, совсем по-другому. Да что операция! Вся жизнь моя пошла бы иначе. Короче говоря, стряслось конфузное для разведчика происшествие. Мы наскочили на немецкую траншею.

Прямо против меня стоял молоденький тощий солдат. В одной руке — саперная лопата, в другой — дохлая мышь. Должно быть, прикончил ее лопатой и хотел выкинуть. А перед этим он долбил землю, и я, помнится, слышал смутный шум, но снаряды нашей батареи, завывавшие над головой, не дали мне как следует прислушаться. И вот теперь мы столкнулись лицом к лицу, и оба оторопели.

В струйках тумана — еще немцы. И все с лопатами. Застыли, смотрят на трех русских, выросших вдруг у самого бруствера. Туман ползет, вьется, и немцы точно плывут, и всё вообще — наподобие миража.

Что нам остается? Стрелять, убить как можно больше фрицев, а последнюю пулю — себе. Не даться живыми…

Рука моя уже отстегнула кобуру. И чую, кожей чую, — спутники мои тоже напряглись, приготовились к последней схватке. Много дорог мы прошли вместе, сроднились. Сплавились, можно сказать, воедино.

Немец с мышью не шевелился. Испуг пригвоздил его. В него первого я и должен был выстрелить.

Но я не вынул пистолет. Счастье, что этот немец — отощавший, окаменевший от ужаса — маячил как раз передо мной. Он помог мне увидеть другой выход.

— Где ваш офицер? — крикнул я и шагнул на бруствер. — Мы советские парламентеры!

Крикнул, а сам соображаю, — на парламентеров мы ведь явно не похожи. Ни белого флага, ни белых повязок на рукавах. И молоды слишком. Особенно — я.

В ту пору я еще стеснялся своего возраста. И внешности своей не доверял. Толстогубая, щекастая физиономия… Словом, в роль парламентера я входил не очень-то уверенно. Сейчас, думаю, бросят они лопаты, поднимут винтовки, автоматы…

И, чтобы не дать немцам опомниться, я опять заговорил. Слов немецких у меня не очень много, от волнения я путаю их, безбожно путаю, запинаюсь, но чувствую: молчать нельзя. Надо как можно лучше объяснить им самое главное. «Войну они проиграли. Кенигсберг окружен. Порт Пиллау отрезан, помощи ждать неоткуда. Не будет ее ни с моря, ни с суши.

Складывайте оружие! Сдавайтесь в плен. Мы гарантируем вам безопасность!

Бывало, отправляясь в тыл противника, мы брали с собой листовки с этими призывами и там разбрасывали их. Для практики в языке я читал листовки и многое невольно заучил.

— Советская армия обеспечит вам жизнь, возвращение на родину после войны!

Надо бы иначе, по-своему, а я барабаню по-печатному, как урок! Эх-ма! Вот уже израсходован запас — весь, до самого дна. Я судорожно стараюсь припомнить еще какие-нибудь слова, но нет! Пусто! И я умолк.

Что теперь? Траншея безмолвствует. Солдата с мышью уже нет, на его месте — офицер, лейтенант. Высокий, в очках, весьма штатского вида. Что он ответит? Или ничего не ответит, а скомандует, и они откроют огонь…

— Ja… So… — протянул наконец лейтенант. Потом лицо его задергалось. Он выдавил несколько длинных, сбивчивых фраз. Я понял только, что вести переговоры он не вправе. Надо доложить командиру батальона.

— Веди, — говорю, — нас к командиру.

Сам думаю: «Неужели я еще жив! Чудеса!»

Немцы посторонились; мы перешагнули через траншею, и лейтенант повел нас по тропе, выбитой солдатскими ботинками, сквозь кустарник, одевший скат холма, на вершину. В сумерках забелел столб с облупившейся штукатуркой. Скрипит, стонет на ветру железная калитка, свернутая воздушной волной. За горелыми стволами сада — здание. Вернее, обломок здания.

На безглавой башне еще лепится кое-где выпуклый орнамент — крупные гипсовые раковины. Над входом, в узорчатой рамке, надпись: «Санкт-Маурициус». Кроме башни да стены с пустыми окнами, ничего не сохранилось от виллы.

Лейтенант ухнул вниз, в тёмный провал, мы — за ним. Неяркий луч метнулся из открывшейся двери. Мы вошли в помещение, освещенное круглой походной лампочкой. Она висела на толстом проводе, подтянутом к потолку от аккумулятора. Меня кольнуло. Трофейный аккумулятор, нашей марки! За столом — немец в форме майора, седой, желтый от старости.

На впалой груди майора мерцали ордена. Их было много. Кроме гитлеровских наград я различил и другие, полученные, верно, в армии кайзера.

Майор с трудом приподнялся и снова сел. Ордена глухо стукнулись. Диковинно выглядел этот дряхлый командир батальона, нацепивший все свои, регалии, точно для парада. Похоже, актер играющий в каком-то зловещем спектакле.

Лейтенант доложил. Старик громко задышал, а затем стал быстро-быстро выпаливать слова. Сгустки слов. Я уразумел лишь «Deutschland», повторенное очень много раз.

— Имеется переводчица, — сказал лейтенант. Это было как раз кстати.

Между тем в подвал набирались люди. Они топтались позади, но я не оглядывался. Я не выпускал из вида командира и лейтенанта. Дверь опять хлопнула. К столу приблизилась девочка в зеленоватой куртке, в берете с галолитовой брошкой — кленовым листком. Да, именно, девочкой показалась она мне с первого взгляда… Детское курносое личико, пятнышко пудры на пухлой щеке.

«Немка? Или из наших? Верно, русская, — подумал я с досадой. — Связалась с ними…»

Не знаю, точно ли передаю тогдашние свои впечатления, — мне и досадно было, и больно за нее. Ей бы еще в школу ходить, играть на переменах в жмурки, собирать открытки с портретами артистов, писать на ладошках, перед экзаменом, «Килиманджаро», «Баб-эль-Мандебский пролив», как это делает моя сестренка Вика, эвакуированная из Калуги на Урал. Эта — ненамного старше Вики, а ростом такая же.

Майор вез говорил, не глядя на нас, как бы про себя. Переводчица прижалась к резной спинке кресла, опустила веки, прислушалась, потом одернула курточку и сказала чисто, певуче, с мягким украинским «г»:

— Господин майор учитывает ситуацию на фронте. Он принимает ваше предложение.

— Прекрасно! — вырвалось у меня.

Конечно, парламентеру не полагалось давать волю своим переживаниям. Надо было реагировать по-другому — сдержанно, с достоинством.

Не ожидал я, что все сойдет так гладко. Ведь майор, матерый служака, наверняка догадался, кто мы такие. Почему же он не захотел даже проверить наши полномочия? Но тут же я понял, что происходит. Никого мы не обманули. Всем немцам ясно — не парламентеры мы, а разведчики, налетевшие на позиции батальона в тумане, случайно. Пусть у нас нет белых повязок, нет отпечатанного текста капитуляции — это сейчас неважно. Вся суть в том, что Кенигсберг обречен, что войну они проиграли, что их солдаты, голодные тотальники, драться не умеют и не хотят.

Лейтенант наклонился к майору и что-то тихо проговорил. Наступила заминка.

— Просьба есть одна, — сказала переводчица. — Тут два обер-ефрейтора… Им, наверно, дали следующее звание и… Майор просит позволения позвонить в штаб дивизии, узнать. Он считает, они должны пойти в плен унтер-офицерами.

Слова она произносила не детские, из языка войны, строгие, мужские и от этого становилась как бы старше. И сходство с Викой исчезло.

— Гадюка! — прошептал сержант Симко и поправил на плече автомат. — С Украины она, факт, товарищ лейтенант.

Однако как же быть? По мне что ж, и унтерам найдется место в плену. Я их понимаю. Сам недавно получил звание. Но вот звонок в штаб отсюда — это, пожалуй, рискованно. Нет ли тут подвоха?

Я заколебался. Между тем лейтенант уже потянулся к телефону. Переводчица открыла сумочку; в руке ее блеснули ножницы — маленькие, отливавшие никелем и эмалью ножницы. В одно мгновение она оттеснила лейтенанта и… перерезала телефонный шнур.

Ловко!

Тут я поймал себя на том, что думаю о ней без гнева, скорее с любопытством.

— Господин майор не настаивает, — услышал я. — В данной обстановке…

Майор, к моему удивлению, кивнул. А ведь она на этот раз не переводила, сказала от себя. Лейтенант, которого она только что оттолкнула от телефона, тоже не противился. Он отошел в сторону и почтительно слушал ее. Э, да она не простая переводчица! Никак она теперь распоряжается тут?

Майор встал, звякнул орденами и выронил на зеленое сукно стола револьвер. Рука старика дрожала.

Тогда мне было не до него.

Затем к моим ногам упал тяжелый автоматический пистолет лейтенанта. Еще пистолет. В тесном подвале поднялся оглушительный грохот. Офицеры сдавали оружие. Некоторые бросали его прямо в кобурах, вместе с ремнями.

Что чувствовал я? И ликовал, и дивился удаче. И глазам своим не верил. Неужели мы трое взяли в плен батальон фрицев?!

— Старшина! — повернулся я к Алиеву. — Расстели плащ-палатку и собери всё.

Руки Алиева, — смуглые, с тонкими пальцами, проворные, прилежные руки, — укладывали оружие, завязывали узел. Еще сегодня утром он так же спокойно, старательно собирал у нас в разведроте зимнее обмундирование: теплые шапки, рукавицы, байковые портянки. А сейчас вот — оружие. Немецкое оружие. Это не сон, — мы действительно взяли в плен батальон фрицев. До чего же здорово!

Капитуляцию солдат мы принимали у траншеи. Винтовки я велел сложить в окоп и засыпать. Лейтенант выстроил солдат; старый майор подозвал двух обер-ефрейторов, вручил им лычки, погоны и поздравил.

Бедняги истово благодарили, и в глубине души я одобрил поступок майора. Парень я был не злой, хоть и стремился, по молодости лет, казаться человеком, ожесточившимся на войне, не ведающим жалости.

Я пересчитал солдат. Всего тридцать семь — не густо! Видать, батальон хватил огонька! Переводчица подала мне списки личного состава. Все это время, пока мы были у траншеи, она суетилась, совалась всюду и даже покрикивала на немцев.

— Из кожи лезет, — жестко молвил мне сержант Симко. — Прищемили хвост, вот и выслуживается.

Выслуживается? Нет, это мне не приходило в голову. Почему-то не приходило. Сержант продолжал в том же тоне, а я не знал, что сказать ему. Странное дело, одно только любопытство у меня было к ней, и ничего больше.

— Разберутся, — бросил я.

На перекличке одного солдата не хватило. Лейтенант повторил имя:

— Кайус Фойгт!

Шеренга сумрачно молчала. В эту минуту подбежала переводчица, и лейтенант спросил ее, где Кайус Фойгт. «Она-то при чем?» — подумал я. Оказывается, Фойгт — шофер. Он привез ее сюда и находится у своей машины. Числится в батальоне, а служит в другой части.

— Там, где фрейлейн Катья, — пояснил мне лейтенант. — Вы возьмете машину?

— Не возьмут они ее, — вставила переводчица. — Дырявая, как решето. Вы гляньте.

Я помедлил.

— Тут близко. — И она шагнула ко мне. — Идемте, прошу вас.

Она споткнулась о брошенный кем-то ранец, на миг уцепилась за меня. Что-то новое вдруг появилось в ее тоне, во всем ее облике.

— Товарищ лейтенант, — услышал я быстрый шепот, — идемте. Вы должны мне помочь.

2

Она так горячо, так искренне произнесла это «товарищ лейтенант», что я не сделал ни одного протестующего движения и не перебил ее.

— Идемте! Идемте скорее! Там, на вилле… Надо показать вам…

— Что?

— Там ценности, — сказала она. — Вещи. Вещи из советских музеев.

Вещи! Только и всего! К вещам я относился с истинным солдатским пренебрежением. Музеи остались где-то далеко в мирной жизни, почти забытой. Посещал я их нечасто. На фронт я ушел восемнадцати лет. Как многие юноши, увлекался техникой. С искусством я был мало знаком. Не дорос еще. Не успел. И слышать о музеях здесь, у траншеи, среди раскиданных на земле ранцев, обшитых ворсистой шкуркой, среди алюминиевых фляжек, тесаков, было как-то непривычно и странно.

Однако мне все равно следовало провести ночь на высотке. Вести наблюдение до утра — таков был приказ.

— Пленных поведет старшина, — сказал я, вернувшись к своим. — Симко будет со мной.

Алиеву я дал инструкции. Передал свой разговор с переводчицей и велел доложить Астафьеву обо всем, не упуская ни одной мелочи.

Симко хмурился. Переводчица раздражала его до крайности. Пока мы лезли на холм, он угрюмо молчал, сопел и бросал на нее свирепые взгляды.

С холма открывалось шоссе, стальное от лунного света, и фабричные трубы предместья. В полусотне шагов от виллы, за садом, под крутым откосом, стоял высокобортый, крытый брезентом, тупоносый грузовик, Несмытые белые полосы зимней маскировки покрывали кузов. Долговязый немец расхаживал взад и вперед по асфальту, подпрыгивал от холода и бил себя по бедрам.

— Это Кай, — сказала переводчица.

— Давай туда, — приказал я сержанту и указал ограду, нависшую над шоссе. — Заодно и на него поглядывай.

— Это русские, Кай, — сказала девушка по-немецки и так, словно речь шла о самом естественном. — Ты в плену. Тебе известно уже?

— Jawohl, — коротко отозвался Кай.

Все же я отобрал у Кая автомат и заглянул на всякий случай под брезент.

— Так вы Катя? — спросил я переводчицу, когда мы отыскивали вход в подвал.

— Катя. Катя Мищенко.

Понятно, мне хотелось знать о ней больше. Так и подмывало. Но я сдерживал себя. «Мало ли что она может сочинить, — строго внушал я себе. — Доставлю ее нашим — там разберутся».

Между тем в душе я доверился ей. И это смущало меня. Поэтому я напустил на себя строгость, говорил с ней односложно, резко. Именно так, казалось мне, повел бы себя на моем месте Астафьев, командир нашей роты. Он был суровый человек, неразговорчивый. Я любил его и нередко подражал ему.

Круглый стеклянный пузырь на толстом проводе все еще светил в подвале. За креслом, где сидел старый майор, темнела глубокая, узкая ниша. В ней — фигура какого-то святого. Курьезная фигура — с черной негритянской головой, с черными руками.

Из соседней комнаты железная винтовая лестница вела вниз. Я зажег фонарь. Мы спустились.

В луче фонаря возникли дощатые ящики. И другие ящики, необычного вида, широкие и плоские. Заблестели рассыпанные на полу гвозди. А посреди помещения возвышалась фигура женщины с луком в руке.

— Вот, — сказала Катя, — видите, готово все. — Она прошлась среди ящиков, потрогала их, пощупала тюки, потом смерила взглядом статую. — Я должна была вам показать… Чтобы вы, по крайней мере, знали место.

— Ясно, — сказал я.

— В коробках фарфор. Дворцовые сервизы. Кидать нельзя, запомните. Ладно?

Я спросил, что в плоских ящиках. Оказывается, картины. Вот не думал! До сих пор я встречал картины только в рамах.

Должен заметить, хоть я и воображал себя непроницаемо строгим, мои настроения все же отпечатывались на моей нескладной физиономии весьма отчетливо.

— Я тоже вот, — она засмеялась, — как пришла первый раз в музей, в хранилище, мне жалко их было, жалкокартин. Море плещет, деревья шумят, люди как живые написаны, — да как же можно это трогать, из рам вынимать… и в темницу…

Я ничего не ответил. Я сжался весь еще сильнее оттого, что она так внезапно и непрошено заглянула мне внутрь. А она как ни в чем не бывало порхала по комнате, сыпала именами. Я уже не помню сейчас всех художников, которых она назвала тогда. Я не знал их, кроме Айвазовского.

И тут меня прорвало. Мне вдруг взбрело на ум показать, что и я не лыком шит.

— Девятый вал, — сказал я.

У нас дома, в Калуге, висела репродукция «Девятого вала».

Катя улыбнулась. Веселые, лукавые искорки плясали в ее глазах. Я насупился.

— Что вы, этой картины нет! — услышал я. — Она в Москве, в Третьяковской галерее. Тут полотна из Минской галереи, из нашей Киевской. — Тон ее стал опять деловитым, как вначале. — Грузить будете — стоймя ставьте, как здесь. А вот с Дианой, — она обернулась к статуе, — сложнее обстоит. Ящик сколотите. Только сосна не годится. Сосна не выдержит. Дуб только. И потом…

— Я не плотник, — вставил я.

— Это всех касается! Всех! Вы знаете, где она стояла раньше? В Петергофском парке! Ой, лышеньки, да зачем вы молчите так! Да вы ж не представляете, какое это богатство! А тут малая часть. Он же массу всего вывез…

— Кто? — не выдержал я.

— Фон Шехт. Хозяин виллы. Мой начальник. Вы слыхали про эйнзатцштаб?

— Никак нет.

— Эйнзатцштаб — это… — начала она и запнулась. — А вы поверите мне? Нет, — она покачала головой, — лучше спросите про штаб… И про меня… У Бакулина.

У Бакулина?

Я знал его. Майор Бакулин, офицер разведотдела армии, часто бывал у нас в роте. Я насторожился. Мало ли почему он мог быть известен в этом, как его, эйнзатцштабе! Если она связана с Бакулиным, работает на нас, то почему он не ориентировал Астафьева, меня? Не предупредил о возможной встрече? Бакулин с его редкой памятью, рассудительный, внимательный. Бакулин не упустил бы…

Я терялся в сомнениях. В душе доверие к ней, вопреки логике моих размышлений, еще жило, но я решительно заглушал его.

— Вы поможете мне, правда? — спросила она и, подтянувшись на носках, глянула мне прямо в лицо. — Правда? Вы отпустите меня?

— Куда?

Еще больше насторожился я, когда она объяснила. Обратно, к немцам, в Кенигсберг, — вот куда ей нужно, оказывается! Большая часть музейных вещей там. Гитлеровцы сейчас прячут их, и ей надо быть в курсе. Иначе их не найти потом.

— Это же для нас… Лышеньки! Там на миллионы, на миллиарды… Из Петергофа вещи, из Пушкина…

— Не могу, — сказал я.

Ни в Пушкине, ни в Петергофе я не был. Я не имел о них почти никакого понятия. Возможно, все это так, как она говорит. Но я не могу, не имею права отпустить ее. — Я отвел луч фонаря вниз, к истоптанному, в трещинах, бетонному полу. Не видя ее, мне легче было противиться ей.

— Хорошо, — вздохнула она. — Тогда вы сообщите Бакулину.

— Что?

— Это самое и доложите, — произнесла она жестко. — Что я вас просила, а вы…

— Душно здесь, — сказал я. — Пошли.

Мы выбрались из подвала и остановились у портика с надписью «Санкт-Маурициус». Луна зашла за облака. Стемнело. Где-то гремел на ветру лист железа, словно подражал орудиям, рокотавшим вдали. Теперь уже не одна, несколько батарей, наших и немецких, ввязались в спор. Мраморная Диана, картины в ящиках, дворцовый фарфор — всё это показалось мне до странности чуждым войне. Как будто я только что прослушал сказку о спрятанных сокровищах.

Катя нахохлилась. Галолитовый листок на ее берете блестел ниже моего плеча.

— Если вы такой… Ведите меня туда, к нашим! Мне же скорее надо обратно!

— Подождет ваше дело, — сказал я.

Сняться с холма я предполагал на рассвете. Но получилось иначе, командование сочло нужным занять обнажившийся участок, улучшить свои позиции.

Удивительно быстро обосновываются солдаты на новом месте. Возникли окопы, огневые точки, замаскированные плетнями из ивовых прутьев. На склонах выросли шалаши. Запахло махоркой, срезанным можжевельником, оружейным маслом.

В подвале расположился командный пункт стрелкового полка. Я зашел туда, поручив Катю сержанту Симко.

— А я тебя ищу, — раздался голос Астафьева. — Где твоя переводчица? Давай ее!

Не только он, и Бакулин приехал, чтобы свидеться с ней. Им отвели шалаш, и я привел туда Катю, задыхаясь от нетерпения. Седой майор шагнул к Кате, взял за плечи и поцеловал в лоб.

— Девочка хорошая! — сказал он.

Я буквально прирос к полу. Все смешалось в моей голове. Почему же, почему нас-то не предупредил Бакулин? Но не мне было задавать вопросы майору. Астафьев покосился на меня и дернул свой ус движением, означавшим, что мое присутствие излишне.

Сержант Симко караулил машину, Шофер Кайус Фойгт мирно похрапывал в кабинке.

— Наша она! Наша! — шепнул я сержанту. Радость распирала меня, я не мог не поделиться ею.

Катя пробыла с офицерами не дольше получаса. Потом вызвали меня. Майор дописал что-то, промокнул и отставил пресс-папье. Он хмурился. Астафьев дергал свои чапаевские усы.

— Проводить надо товарища, — произнес он. — Мимо боевого охранения… В общем, на ту сторону. Саперы уже, поди, заложили свои гостинцы на шоссе, так ты первым делом ступай к ним. Пусть укажут объезд.

Меня точно резнуло…

Зачем? Разве так необходимо? Идти обратно, в осажденный город, ради вещей! Ведь не сегодня-завтра Кенигсберг будет в наших руках. И все, что там есть. Выходит, я напрасно задержал ее. Только, отнял у нее время и, может быть, повредил ей. Ну, конечно! Возвращаться — так сразу, а сейчас это опасно вдвойне… Привычное «слушаюсь» не шло с губ, его стало вдруг очень трудно выговорить. Трудно, как никогда.

— Товарищ майор, — начал я, — разрешите… Я готов и дальше с ней… Если найдете целесообразным.

Наверно, это выглядело нелепо, по-мальчишески. Но молчать я был не в силах.

— Не нахожу, — отрезал Бакулин. — И ее под топор подведете, и вам несдобровать. Нечего! — Он сердито откашлялся и добавил мягко: — Вы правильно поступили, лейтенант. Верно, Астафьев?

Как раз такие слова мне очень нужны были в ту минуту. Но стыд, чувство вины перед ней не проходили.

— И немца с ней? — спросил я.

— Да, и немца. — Лицо Бакулина теплело. — Не все они фашисты, Ширяев. Не все.

Ох, до чего же опять нелегко повиноваться! Немец все-таки! Правда, при мне наши политработники отпускали пленных в расположение врага с листовками: агитировать, разъяснять правду о Гитлере, Я сам сопровождал однажды пленного через наш передний край. Но Кайус Фойгт!.. Ведь, коли он побывал у нас с Катей, жизнь ее зависит от него. Что, если выдаст?

— Действуйте, лейтенант, — кивнул Бакулин и задержал на мне ласковый взгляд. — Прошейте им кузов из автомата да у минометчиков попросите огонька. Легенда такая: заблудились, наткнулись в темноте на красных, едва улизнули.

— Ясно, — выдавил я.

Я сам всадил очередь в задний угол кузова. Нескольку мин лопнуло впереди, на шоссе, затем Катя села в кабину, я втиснулся рядом. Кайус Фойгт дал газ, и мы не спеша, на тормозах скатились с холма. Катя зябко ёжилась.

— Ой, звездочка упала! — воскликнула она. — Я загадала. Значит, все будет хорошо.

Она улыбалась мне, ободряла меня. От этого становилось еще тяжелее. Мы объехали минное поле, я вылез и пожал маленькую холодную руку.

— Простите меня, — только и сумел я сказать.

Начинало светать, и машина не сразу скрылась из вида. Я стоял и смотрел. Вот она превратилась — в бесформенный комок и растворилась в сумерках. Некоторое время еще слышалось жужжание мотора, потом его заглушил отдаленный гомон зениток. Край неба вспыхнул, там занимался пожар. Где-то переговаривались дальнобойные. Озаряемое сполохами, лежало каменной целиной предместье вражеского города, и к нему, в неизвестное, двигалась маленькая бесстрашная девушка…

3

Вы поймёте, как нетерпеливо ждал я вестей от Кати, когда мы вошли в Кенигсберг.

Дышалось по-весеннему. На Университетской площади, где генерал Ляш со своим штабом сложил знамена, дерзко пробивалась в обгоревшем сквере молодая зелень. В тот год весна несла самый драгоценный дар — победу, мир. И хотя в городе то и дело рвались мины, возникали пожары, а пленные немцы рассказывали о каком-то «тайном оружии», будто бы имеющемся у Гитлера, мы все знали: дни фашистской Германии сочтены.

«Неужели Катя не дожила?..»

Она не встретила нас. Явки, которые она дала Бакулину, не состоялись.

Значит, случилась беда. Чувство вины перед ней и раньше донимало меня, а теперь оно стало невыносимым. Я рисовал себе ее в застенке, в руках палачей. «Если она погибла, — думал я, — то из-за меня. Да, из-за меня».

Бакулин предпринял розыски. Я понадобился ему, так как видел Катю и шофера. От Бакулина я и узнал ее историю.

Жила Катя сперва в Майкопе, потом в Киеве. Окончила там семилетку, поступила в музей, на техническую должность. Полюбила музей. Когда Киев захватили немцы и стали вывозить сокровища, Катя вызвалась сопровождать эшелон в Германию. То было поручение комсомольского подполья — не выпускать из вида музейное добро.

Юная девушка, наивная, почти ребенок, — кто заподозрит, что у нее секретное задание! Ограблением музеев ведал эйнзатцштаб Альфреда Розенберга. Катя устроилась в штабе переводчицей. Немецкому языку ее обучали еще в детстве. В музее Катя успела прослыть ходячим каталогом. Она держала в памяти тысячи имен, дат.

Последнее время Катя была в Польше. В Кенигсберге она очутилась недавно. Вот почему Бакулин не предупредил нас. Он сам не рассчитывал встретить Катю на нашем участке.

— Миссия ее, в сущности, почти закончена, — сказал Бакулин. — Много сведений уже получено от нее, кое-что она сама мне сообщила. Но… Она, понимаешь, считает, что рано ставить точку. Аргументы у нее серьезные.

Луч солнца, пробившийся сквозь цветное стекло узкого окна, освещал лицо Бакулина, доброе и немного грустное. Разведотдел занял помещение духовной школы.

— Вещи! — воскликнул я с досадой. — Да куда они денутся, товарищ майор!

— Могут и пропасть. Вопрос не такой простой, Ширяев. Но мы убедили ее не увлекаться, по крайней мере. Ограничить цель. В Кенигсберге, видишь ли, находится знаменитая Янтарная комната.

— Комната? — спросил я.

— Отделка комнаты, точнее говоря. Не слыхал? Видел я ее. Богатый в Пушкине дворец, всего не запомнишь, а это забыть невозможно. Комната в огне будто. В золотом огне. Он тлеет, тихонько тлеет, а тебе сдается, вот-вот вспыхнет пламенем. Даже жутко. Раздобудем ее в Кенигсберге, и ты увидишь.

— Не влечет, товарищ майор, — сказал я. — Что в ней? По сравнений с жизнью человека…

Для меня она была далека, как все мирное, — Янтарная комната; как дома «Девятый вал» в рамке, выпиленной лобзиком; как мои школьные учебники, закатанные чернилами; как плеск весел на Оке…

— Согласен, — молвил майор. — Человек дороже всего. Но ты ответь, можно запретить человеку идти на подвиг?

В тот день Бакулин долго не отпускал меня. И я изливал ему свою душу.

Астафьев — тот восхищал меня храбростью, хладнокровием в бою, но отдалял от себя суровостью. Причину он не скрывал. Война отняла у него всех близких. «Сердце из меня вынуто», — бросил он как-то, хватив трофейного шнапса. Бакулина я знал еще мало, чуточку робел перед ним, но тянулся к нему. Вырос я без отца и, должно быть, знакомясь со старшими, бессознательно искал отеческое…

Сегодня впервые Бакулин говорил мне «ты». Катя словно сблизила нас.

— Располагайте мной, товарищ майор, — сказал я. — Раз я допустил ошибку…

— Опять ты за свое… — Он покачал головой.

— Судить меня не за что. Верно, — отозвался я, — устав я не нарушил. А все-таки есть моя вина!

В чем она состоит, я не мог как следует объяснить. Чувствовал я себя как бы уличенным в трусости. От смерти в бою не бегал, а довериться человеку в решительную минуту смелости недоставало.

— Ну-с, ближе к делу! — отрезал Бакулин.

Я выслушал инструкцию. В Кенигсберг Катя приехала с двумя офицерами эйнзатцштаба — подполковником фон Шехтом и обер-лейтенантом Бинеманом. Известен еще шофер — Кайус Фойгт. Их и надо обнаружить прежде всего.

Я вышел.

Наводить справки, отыскивать кого-нибудь в чужом городе, только что занятом, — задача нелегкая. Я убедился в этом очень скоро. Фойгт как в воду канул. Не было никаких сведений ни об эйнзатцштабе, ни об его офицерах. В комендатуре пожимали плечами. Немцы — пленные и штатские — не знали или отмалчивались… На конец на третий день мне принесли пакет со штампом немецкого лазарета.

«Подполковник Теодор фон Шехт скончался 10 апреля от сердечного удара», — прочел я.

Среди несметного количества смертей, изобретенных людьми, естественная, невоенная причина казалась неправдоподобной. К тому же речь шла о фон Шехте — грабителе фон Шехте. Требовалась проверка.

Бакулин дал мне «виллис», и я поехал. Сперва машина колесила по центральным улицам, разгромленным бомбовыми налетами англичан, огибала завалы, воронки, противотанковые надолбы, поваленные деревья. Я держал на коленях план Кенигсберга. Двигаться среди руин было трудно. Потом мы вырвались в западную часть города, почти не тронутую бомбами. «Виллис» остановился у серого особняка. У подъезда, под тяжелым узорчатым железным фонарем, советский офицер-медик — потный, в расстегнутом кителе — растолковывал что-то немкам-санитаркам.

— Фон Шехт? — Медик поднял брови. — Совершенно верно, умер.

— Tot, tot, — закивали санитарки.

— Удар? — спросил я.

— Точно, точно, — подтвердил медик. — Я сам очевидец.

Одна из санитарок принесла небольшой желтый чемоданчик. Медик достал из кармана ключ.

— Документы умерших, — сказал он.

Синий сафьяновый бумажник с инициалами фон Шехта мне бросился в глаза сразу. Он словно аристократ, чванный, пузатый, раздвигал потрепанные паспорта и солдатские книжки. Вывалилось офицерское удостоверение, пропуск штаба гарнизона, два орденских свидетельства: одно — к железному кресту, другое — к кресту с дубовым венком. На фотоснимках — узкое лицо, словно рассеченное широким, плотно сжатым ртом, вдавленные виски, высокий, без морщин лоб. Год рождения 1898-й, сообщали документы. Но ему можно было бы дать и тридцать лет, и все пятьдесят. Лицо было без возраста… Вот пачка визитных карточек. «Фон Шехт» — стояло на них крупно, затейливой старинной вязью. Вспомнилась вилла «Санкт-Маурициус» — башенка, унизанная гипсовыми раковинами. И еще одна подробность возникла в памяти при взгляде на карточки. На каждой, в левом верхнем углу, красовалось изображение святого с черной негритянской головой. Того самого, что стоял в подвале виллы, в нише.

— Святой Маурициус, — произнесла санитарка постарше, и остальные опять закивали.

Уголок сложенной вчетверо бумажки торчал из бумажника. Я развернул.


«К ногам могучей немецкой империи складывает покоренная Россия сокровища, накопленные царями и блиставшие в их дворцах. Немец! Посмотри на эти трофеи! Они по праву принадлежат расе господ».


Бумажка перетерлась на сгибах, потеряла глянец, — фон Шехт, очевидно, давно хранил этот рекламный листок. Как сообщалось далее, выставка вещей из дворцового убранства открыта в Орденском замке, и в числе экспонатов — Янтарная комната из Екатерининского дворца в городе Пушкине.

Вот и все содержимое бумажника. «Пожалуй, только реклама выставки и представляет интерес», — думал я, трясясь в «виллисе». Теперь установлено по крайней мере, где показывали Янтарную комнату — предмет особых забот Кати.

— В замок! — приказал я водителю.

Орденский замок — в самом центре города. Первый раз я увидел его в день штурма. Багровое пламя вырывалось из окон угловой башни. Он стоял в клубах дыма, над пустырями, над грудами битого камня. Жилые кварталы окрест рухнули, а замок стоял. Ловкие мастера воздвигли когда-то это здание вышиной с восьмиэтажный дом. Бомбы, пожары сильно повредили его: стены местами обвалились, но он все же выдержал.

«От замка на зюйд», «мимо замка и вправо» — так говорили тогда у нас, уточняя направление. Он виден издалека. Но только теперь, поднимаясь по ступеням лестницы, ведущей к воротам, я почувствовал всю мощь древней твердыни. Замок словно придвинулся и навис надо мной. Угрожающе клонилась башня, мохнатая от опаленного, порванного плюща. Струйки дыма сочились из амбразуры, — внутри что-то еще горело.

От этого замка и пошел Кенигсберг. Оплот Тевтонского ордена, немецких псов-рыцарей был его началом, ее сердцевиной. Потом замок стал резиденцией прусских королей: Один из них — Фридрих-Вильгельм, — принимал здесь русское посольство во главе с Петром Первым… Но это все я узнал позднее.

Холодом, извечной сыростью камня, духом гнили пахнуло на меня во дворе. Есть ли тут где-нибудь жизнь? Мы миновали арку, вошли в следующий двор. Гудит мяч, — люди в голубоватых, застиранных халатах играют в волейбол; несет йодоформом. Санчасть. Рядом, в углу, у маленькой кирпичной пристройки толчется часовой. Верно, кладовая. На двери с замком дощечка: «Мин нет». А справа, в глубине двора, они, может, еще есть, — там ходят саперы, тычут в землю свои щупы. И какой-то штатский, коротенький, в помятой зеленой шляпе, увязался за офицерами, жестикулирует, зовет.

Я подошел.

— Его зовут Моргензанг, — сказал, смеясь, лейтенант, мой ровесник. — Утренняя песня, следовательно. Он хозяин кабачка.

— Какого кабачка?

— Вот же, — лейтенант задрал голову, — «Кровавый суд»! Придумал же!

«Blutgericht!» — блестели стальные буквы, прибитые прямо к стене.

— Тут в старину был зал суда, — продолжал лейтенант, и в голубых глазах его светилось насмешливое удивление. — И камера пыток. Давно, еще при рыцарях. Чудак же! Спрашивает, нельзя ли ему опять открыть свое заведение. Для наших офицеров. Конкурент военторгу! — Лейтенант расхохотался, довольный своей шуткой. — Он говорит, многие высокопоставленные лица посещали кабачок. Топоры, клещи там, железные прутья развешаны, кольца, куда пленников заковывали. Все подлинное. Очень, говорит; редкий локаль. Вот, хочет продемонстрировать.

Немец подбежал к нам:

— Нет мин, господа, уверяю вас! Я же был тут. Ой, вы бы видели маскарад! Фольксштурмовцы сперва храбрились, а потом сорвали с себя мундиры и драла. В музейных костюмах! В камзолах, в плащах времен Лютера. Бог мой! А я не подумал уходить. Зачем? Я вывесил скатерть, белую скатерть, и встретил русских здесь. Да, да, может ли капитан покинуть свой корабль? Нет, господа! Так и я!

— Порядок! Гут! — раздалось за стеной, внутри. Солдат-сапер спрыгнул с подоконника к нам. Моргензанг тотчас ринулся вперед.

В кабачке все побелело от осыпавшейся штукатурки — прилавок, круглые столики, пыточное кольцо, вбитое в стену. На полу валялись бутылки с этикетками французских, греческих вин. Моргензанг носился по залу, рылся в кладовых, гремя пустой посудой, и скорбно вздыхал.

— Ах, господа-офицеры, ничего нет, абсолютно ничего! Пустыня Сахара! — горевал он, вздымая руки. — Проклятые эсэсовцы! Все сожрали!

Войдя в азарт, он перечислял вина, которыми хотел бы нас угостить, токайское полувековой давности, лучший рейнвейн. Прищелкивая языком, Моргензанг рассказывал, какие блюда составляли гордость его предприятия. Прежде всего — фаршированный цыпленок! Тут Моргензанг молитвенно затих.

— Объедение! Чудо! — воскликнул он. — Цыплят я получал из Литвы, очаровательных цыплят.

Он поперхнулся и заговорил о датских сырах. Затем он перешел к отечественной кухне.

— Сырой фарш с луком вы ели? — спрашивал он. — У вас в России это не принято, кажется. Напрасно. В Германии модно! Некоторые даже требовали фарш с кровью, по древнегерманскому обычаю…

Лейтенанта это откровенно забавляло. Он был сильнее меня в немецком, то и дело принимался переводить, смеялся от души.

— Ох, потешный частник! — приговаривал он. — Гастрономическая песня. У меня уже живот подводит.

С трудом я прервал излияния Моргензанга, припер в угол и дал ему листок с рекламой выставки. Он вытер руки о плащ, осторожно взял листок за уголки и пошевелил белёсыми бровями.

— Да, выставка была. На втором этаже, в бывших королевских покоях. Роскошно! Великолепно!

Он прибавил, что пускали туда не всех, и он, Моргензанг, ни за что бы не попал, если бы не клиенты. Они устроили ему протекцию.

Я спросил, куда делась выставка. Оказывается, в сентябре, во время налета англичан, туда угодила зажигательная бомба. Часть вещей пострадала.

— Только часть, и не самая ценная, если верить слухам. После налета вещи упаковали и стащили вниз в подвал. Своды там знаете какие! Лучшего убежища не найти. Тевтонские рыцари, они, верно, предвидели авиацию, бомбы! Х-ха!

Накануне штурма города Моргензанг увидел во дворе замка ящики, груду ящиков. В них была отделка Янтарной комнаты — зеркала с прикрепленными к ним камнями. Как он узнал? Очень просто, ящики были помечены буквами «В» и «Z». Эсэсовцы подтвердили: да, это царская Янтарная комната. Ящики лежали прямо на асфальте, под дождем, и Моргензанг спросил себя, что же будет с царскими сокровищами дальше. Цари, вероятно, и вообразить не могли такое. Эсэсовцы успокоили его. Дождь не страшен, у ящиков двойные стенки с прокладками.

— Слава богу! Значит, все в сохранности. Сейчас ведь не делают таких изумительных вещей. Вообще все прекрасное — в прошлом. Увы, это так! Что дал нам прогресс? Бомбы! Бомбы!

— Э, да вы философ, — заметил лейтенант-сапер.

— О да, господа! Кенигсберг — город Канта. Мне передавали, ваши военные положили цветы на могилу Канта. О, это благородно! Здесь всегда была интеллектуальная атмосфера, пока не явились нацисты. Ах, вы бы видели, что творили эсэсовцы здесь, в моем кабачке! Варвары, настоящие варвары!

— Какие эсэсовцы? — спросил я.

Имен он не знает. Да разве упомнишь всех! Кабачок обслуживал военных. Он был открыт до последнего дня, несмотря на пожары, на бомбежки. Тут Моргензанг горделиво выпятил грудь. А эти эсэсовцы были последними посетителями. Выпили, съели все самое лучшее, потом переколотили бутылки, консервы забрали, сыр и масло облили керосином. Такой был чудесный круг сыра из Дании! И ничего не заплатили. И это наводило на размышления. Ведь жителей Кенигсберга уверяли, что город никогда не буден сдан, что Берлин посылает на выручку осажденным парашютные дивизии. Пока клиенты платили, еще можно было поверить.

— Шумели тут эсэсовцы, безобразничали и поглядывали в окна. Ждали машину. Вечером — уже стемнело — во двор вкатился грузовик с русскими пленными. С ними был обер-лейтенант, очень толстый, и переводчица. Русская фрейлейн, молодая, маленького роста.

— Катя! — вырвалось у меня.

Я стиснул плечо лейтенанта. Моргензанг начал старательно вспоминать, как выглядела русская фрейлейн. Да, синий берет, кожаная зеленоватая куртка.

Катя! Катя!

Как только появилась машина, все эсэсовцы высыпали во двор. Моргензанг вышел. Ему любопытна было, что же происходит? Пленные погрузили ящики. Моргензанг спросил одного офицера, куда их везут, тот ответил: «Туда, где их сам дьявол не отыщет». И они уехали.

— И переводчица тоже? — спросил я.

— Да, маленькая русская фрейлейн села в кабину вместе с обер-лейтенантом.

Моргензанг заметил и волнистые белые полосы на кузове — несмытую зимнюю маскировку. И шофера запомнил. Высокий, с тонкой шеей. Он очень уважал русскую фрейлейн.

— Да, глядел на нее, как мальчик на свою мать. Забавно! Он — верзила, а она — такая миниатюрная фрейлейн. Шофер помогал грузить, — все они очень спешили; и фрейлейн волновалась, все напоминала: «Осторожно, там стекло». Боялась, как бы не разбили.

Больше Моргензанг ничего не мог сказать нам. Он проводил меня до ворот и напоследок снова выразил свое самое заветное, самое искреннее желание — открыть кабачок «Кровавый суд» для русских офицеров.

Итак, накануне штурма Катя была жива. Что же случилось с ней потом?

Найти бы кого-нибудь из тех пленных! На окраинах Кенигсберга, как грибы разрослись бараки, обнесенные колючей проволокой. Узников гоняли на фабрики, на оборонные работы.

Вечером Бакулин выслушал мой доклад.

— Мы на верном пути, — сказал он. — Ты прав, надо поискать среди пленных. Они еще здесь, Идет процедура учета, репатриации. Терять времени нельзя.

Минул день, другой. След Кати снова оборвался. В одном лагере ее видели, — она приехала с обер-лейтенантом; им дали группу пленных. Они не вернулись в лагерь. Это было накануне штурма.

Итак, Катя была тогда жива. Взяв пленных, «оппель» Кайуса Фойгта прибыл в замок за янтарем. Оттуда Катя уехала. С Фойгтом, с обер-лейтенантом, — возможно, Бинеманом, помощником фон Шехта.

Куда?

4

На доклад к Бакулину я являлся каждый вечер.

— Как вы-то думаете, товарищ майор? — спрашивал я его с тревогой. — Жива она? Есть надежда?

— Данных нет, — отвечал он. — Надежду не теряй, Ширяев. Составил я вчера бумагу для начальства. О ней. Знаешь, рука не поднимается написать — «пропала без вести». Ну, никак… Достанем вести! Верно?

Однажды я застал у него незнакомого полковника — краснолицего, с острой бородкой, белой как снег. Оба рассматривали что-то, скрытое от меня бронзовым письменным прибором.

— Товарищ полковник, — сказал я, — разрешите обратиться к майору?

— Ради бога, голубчик, — протянул тот. — Зачем вы спрашиваете? Обращайтесь сколько вам угодно.

Я опешил.

— В армии спрашивают, — пояснил гостю Бакулин и улыбнулся мне. — Уставное правило. Ну, что у тебя?

Штатские манеры полковника смутили меня. Я молчал.

— Познакомьтесь, — сказал майор и обернулся к гостю. — Это Ширяев. Тот самый…

Я едва устоял на ногах — с таким жаром бросился ко мне этот диковинный полковник, схватил за плечи, отпустил, снова схватил и стал трясти.

— Ширяев? Нуте-ка, дайте полюбоваться на вас. Орел! Орел! Вы наградили его, товарищ Бакулин? Эх, дали бы мне право, я бы вам высший орден… Ну, молодец! Батальон в плен взял! Глазом не моргнул!

— Остатки батальона, — поправил я, не зная, куда деться от столь неумеренных похвал.

— А я Сторицын, — заявил он. — Сторицын. Ударение на первом слоге.

— Очень приятно, — промямлил я.

— Профессор Сторицын, — продолжал он. — И вот полковник, без году неделя. Командировали сюда, одели. Все честь отдают, а я не умею. Кланяюсь, знаете, как самый паршивый штафирка. Зрелище мерзкое. А?

— Звание присвоил министр, — веско произнес Бакулин. — Ну, что у тебя, Ширяев? Не стесняйся. Полковнику тоже интересно.

Сторицын сел. Пока я говорил, он кивал, вздыхал, и я почувствовал — история Кати Мищенко ему уже известна.

— Значит, нового ничего, — подвел итог Бакулин. — Теперь насчет дальнейшего.

Он подозвал меня, и я увидел то, что они разглядывали, когда я вошел. На столе лежал портрет. Портрет женщины в платке, написанный масляными красками на небольшом холсте, потемневший, местами в паутинке трещин. Что-то, заставило меня еще раз посмотреть на него.

— Венецианов, — сказал Бакулин. — Подлинный Венецианов из Минской галереи.

Я не слыхал о таком художнике.

— О дальнейшем, Ширяев. Порфирий Степанович прибыл к нам по распоряжению правительства, за музейным имуществом. Будешь ему помогать.

А как же розыск? Я испугался. Первая моя мысль была, не решил ли Бакулин снять меня с задания. Дни идут, а результатов никаких. Чего я добился? Вот сейчас он скажет, что я не справился, и дело поручат другому, а меня — под начало к этому профессору. Рыскать за спрятанными картинами, за всяким музейным добром!

— Ясно, — выдавил я.

Бакулин засмеялся.

— Что тебе ясно? Ну!

— Не сумел я… Отстраняете меня, выходит… Сожалею, товарищ майор.

— Ах так? — Он нахмурился. — Ничего ты не понял. Не разобрался ты, для чего находилась у немцев Катя Мищенко. Миссия ее тебе безразлична, а если так, то, может быть, тебя действительно следует сейчас же отстранить.

— Полноте! — всполошился Сторицын. — Такого молодца, и вдруг…

Недоставало мне его участия! Я помрачнел еще больше. Но лицо Бакулина уже потеплело.

— Отвык ты от мирной жизни, Ширяев, — начал он. — Забыл ее, что ли. Огрубел. Я до войны был следователем. Бывало, измучаешься дьявольски, вся душа, как бы выразиться, в мозолях от соприкосновения с разной слякотью. Выберешь свободный вечер — и в филармонию. Послушаешь Чайковского, и вроде вокруг тебя светлее стало. Вера в человека поднимается. Вот ты читал в газетах: гитлеровцы разорили домик Чайковского в Клину, новгородский кремль разрушили. А ты задумывался, почему? Да ведь они русскую нацию хотели убить. Что мы такое без русской национальной культуры, без книг Пушкина, без картин Репина, Сурикова! Без Венецианова, — он показал на портрет. — Или взять Янтарную комнату. Я повторяю, впечатление незабываемое. Стены в огне. Два века назад зажгли этот янтарный огонь, а он все горел, светил нам… Такие вещи цены не имеют, они дороже денег. Это культура наша. Она и в нас, понял?

— Браво, браво! — Сторицын захлопал мягкими ладонями. — Да что вы напустились на него! Понимает он, отлично понимает.

— Умом — может быть, а сердцем — еще нет. Катя Мищенко тоже Родину защищала. Не хуже нас с тобой. Так вот, надо завершать ее миссию. Искать то, что фон Шехт и прочие увезли в Германию, в Кенигсберг. Раскрыть все махинации, всю подноготную этого эйнзатцштаба. Без этого мы и о Кате вряд ли узнаём что-нибудь. Ясно тебе, Ширяев? Ясно, почему задание у тебя и у полковника, по существу, одно? Нам без него не обойтись, а ему — без нас.

Сейчас мне странно вспоминать, до чего же простые истины надо было мне втолковывать!

— Утром поедешь с полковником на высотку… На виллу фон Шехта, — закончил Бакулин. — Покажешь там все. А теперь ступай. Подумай как следует.

5

Как только мы двинулись к высотке, Сторицын начал проверять мои познания.

— Полный профан, — признался я. — Одного Айвазовского помню — «Девятый вал».

— А «Черное море»? Неужели не знаете? — изумился он. — Да ведь у нас никто, понимаете, ни один художник еще не сумел так выразить… огромность моря, силищу его… Вот Англия — остров, морская держава, а ведь и там мало кто мог… А труженик какой! Сколько картин написал! Сам он счет потерял. А когда подсчитали, уже после него, около шести тысяч получилось в итоге.

Я узнал, что Айвазовский писал не только пейзажи. У него есть и исторические картины. Славные сражения русского флота, Колумб на палубе своей каравеллы, серия картин о Пушкине…

Об Айвазовском я слушал с интересом. Потом Сторицын стал называть других художников. Жили они давным-давно, но Сторицын говорил о них, как о современниках. Так, будто он только что видел их.

— А Федотов, Федотов! Ну что за молодец, ей-богу! Служит в полку при Аракчееве, кругом рукоприкладство, муштра, а он примечает — и бац! Вот гляди, фанфарон, тупой экзекутор, какой ты есть! Полюбуйся на свой портрет! Или, скажем, «Смерть Фидельки». У барыни собачка сдохла, Фиделька. Переполох поднялся! Дворня, приживалки не знают, как и утешить барыню, носится вокруг… И видишь эту барыню насквозь. Видишь ее самодурство, капризы, видишь, как она дворовых лупит, хоть и не показано это на рисунке. Вы, милый, можете уйму книг прочесть о крепостничестве, о николаевской эпохе, и все-таки, чтобы наглядно себе все представить, вам понадобится Федотов.

Ну а взять Перова, Василия Григорьевича, «Суд Пугачева» тоже незнаком вам? Нет? Ну, когда увидите, поймете, сколько надо было мужества иметь — изобразить так Пугачева, бунтовщика… В царское-то время! Перов народного героя написал. А «Похороны крестьянина», «Тройка»! Трое ребят везут сади, а на них тяжеленная бочка с водой. Зима, гололедица… У Петрова каждая картина обвиняла, жгла угнетателей народа. И Венецианова не знаете?

— Нет, — вздохнул я, вспомнив картину в кабинете Бакулина.

— Тоже подвиг. Жизненный подвиг. Мог бы ведь вельмож писать, дворян, иметь большие деньги, а он с мольбертом — перед крепостной крестьянкой. Красоту простого человека передать стремился… И картин Шевченко не знаете?

Я пожал плечами.

Конечно, представить себе картины мне было трудно. Они, наверно, очень хорошие, думал я. И те, в подвале виллы, не хуже, должно быть. Спасла их Катя. Сторицын не говорил о ней, но я находил в его словах и похвалу Кате. Вот бы она слышала…

На холме в вилле расположились связисты. Сторицын произвел сенсацию. Держал он себя препотешно: поднося ладонь к козырьку, добродушно кивал, путал звания, одного младшего лейтенанта величал майором. Солдаты фыркали в кулак.

Мне было совсем не смешно. Хотелось поскорее оставить его одного с картинами и уехать.

Однако, когда мы распечатали дверь и вошли в низкий подвал, я помедлил. Здесь все так напоминало о Кате!

С луком в руке спешила за невидимым зверем Диана. Две поджарые борзые лизали ее голые икры. Так же пахло сыростью и красками. Я скользил лучом фонаря по ящикам. Они словно хранили секрет, касавшийся Кати…

Бойцы приволокли аккумулятор, наладили освещение, затем принялись распаковывать. Заскрипели доски. В открытом коробе сверкнул фарфор. Мы бережно вынимали позолоченные тарелки, блюдца и ставили на плащ-палатку — это поистине универсальное одеяние солдата, которое может стать и жильем, и постелью, и мешком, и ковром.

— Севр! — восклицал Сторицын. — Видите марку? Изделие севрского завода во Франции. А это наше, императорский завод. Теперь — имени Ломоносова в Ленинграде. Золотые сетки, гирлянды, завитки, фестончики — стиль рококо. Восемнадцатый век, время Екатерины. — Он взял обеими руками миску. — Суп для ее величества. Черепаховый суп или из фазана.

Он говорил без умолку. Он прочел нам лекцию о фарфоре, изображая в лицах то слугу, подающего на стол, то царицу, то сановного гостя.

Другой короб был набит фарфоровыми трубками. Трубки с портретами царей, королей, вельмож, трубки с пейзажами, со сценками сельской жизни, трубки с видами городов… Сторицын тотчас показал, как барин курил, развалившись в кресле, держа длинный чубук. Чашечка, вмещавшая до полуфунта табака, опиралась о пол.

В третьем коробе лежали обернутые соломой бокалы с гербами и вензелями. Сторицын рассказал о петровских ассамблеях, о кубке Большого Орла, который вручали опоздавшему. Нелегко ему приходилось. Извольте-ка выпить тысячу двести граммов вина, и к тому же крепкого!

Чего он только не знал, Сторицын!

Рассказывая, он успевал делать заметки, сообщал имена мастеров, происхождение вещей. Дворец в Петергофе, дворец в Пушкине, Ораниенбаум, Павловск…

Он увлек нас. Мы работали с жаром. Нам всем стало очень радостно. Удивительные вещи, возвращенные нам, отбитые у врага!

Сторицын велел уложить все и закрыть короба. Настала очередь картин.

Айвазовский, Федотов, Перов — возникали в памяти имена, слышанные от Сторицына. Мне вдруг захотелось увидеть на картине море. «Девятый вал» тому причиной или другое что, но в детстве я мечтал о море. За сочинение о море я получил пятерку. А увидеть море довелось только год назад, в Латвии. Оно было суровое, тусклое, совсем не такое, как на очень знакомой репродукции.

С сухим треском открылся фанерный щит. Сторицын вскрикнул. Мы все с недоумением уставились на картину.

Ничего похожего на эту картину — если ее вообще можно так назвать — мне не встречалось. На сером фоне, заляпанном бурыми пятнами, различалось нечто, напоминавшее дерево. Оно росло из земли, образовав внизу бугристый, желтовато-коричневый ствол, а дальше раскидывалось не ветвями, нет, — человеческими внутренностями.

— Фу, мерзость! — бросил один из солдат.

— Это уж не наше, — молвил Сторицын. — Ихнее, Модная манера на Западе. И возиться с такой живописью не будем. На свалку — и всё! Дальше!

На следующем холсте ничего нельзя было понять, — изломанные геометрические фигуры, плавающие не то в облаках, не то в волнах.

Да, таких картин не могло быть в наших музеях. Должно быть, фон Шехт и добыл их где-нибудь на Западе, Одно за другим возникали перед нами создания художников, наверное спятивших с ума.

Где же наши картины? Настоящие!

Их я так и не дождался. Бакулин приказал мне не задерживаться на вилле.

Час спустя я выкладывал майору новости.

— Дикая мазня, говоришь? — спросил он. — Ого, и ты сделаешься, пожалуй, знатоком искусства, — усмехнулся он. — Но странно! Катя не предупредила? Нет? Не все знала, возможно. А Сторицын там надолго засел? Отлично! А тебе я дам другое направление, дорогой мой Ширяев.

Я оживился.

— Побеседуешь с одним человеком. Помнишь венециановский портрет? Так вот, это он доставил нам. Художник, из пленных. Фамилия у него славянская — Крач, а по подданству бельгиец. Сперва-то он к коменданту города толкнулся с портретом. И с какими-то данными о фон Шехте. Ну, там и без того дела по горло. Разыскал я этого художника на эвакопункте…

— Разрешите ехать? — выпалил я.

— Куда? — Бакулин поднял брови. — Он здесь, в соседней комнате.

Я чуть не выбежал из кабинета. Бакулин погрузился в бумаги, у него было немало других дел.

В приемной, где сидел Крач, было еще несколько посетителей, но его я выделил сразу. Очень крупный, рыхлый, большелобый и совсем не похожий на пленного. Балахон лагерника, лопнувший на плече, он надел, видимо, недавно. У пленного не могло быть таких розовых щек, таких белых рук, явно незнакомых с физическим трудом.

— З очи в очи, — вымолвил он, и я не сразу понял его.

Он желал говорить с глазу на глаз. Я повел его во двор, к штабному автобусу, захваченному у немцев. Алоиз Крач с трудом втиснул туда свое большое, рыхлое, ослабевшее тело. Он несмело улыбнулся, опустил водянистые сонные глаза и сказал:

— Подполковник фон Шехт есть злочинец. Вы простите меня, я по-русски вельми плохо…

— Фон Шехт умер, — вставил я.

— Шкода! — Он выпрямился, сжал пухлые пальцы в кулак. — Шкода!

То, что фон Шехт избежал суда и казни, до крайности огорчило Алоиза.

Начав свою повесть, он успокоился, заговорил по-русски чище.

Родился он в Прешове. Отец — австриец, мать — словачка. Окончил русскую гимназию. В Прешовском крае давно, еще с прошлого века, стараниями просветителей-интеллигентов распространялась среди украинского и словацкого населения русская речь, русская культура.

Незадолго до войны отец умер и оставил Алоизу в наследство два обувных магазина. Но торговля не влекла его. С дипломом Венской художественной школы Алоиз бродил по свету, был в Италии, в Греции, во Франции. В Париже он женился на натурщице-бельгийке и осел в Брюсселе. Был призван в армию, угодил к немцам в плен. Долго мыкался по лагерям, потом его взял к себе подполковник фон Шехт.

Это было в 1944 году, летом. Из лагеря под Гамбургом Алоиза доставили в легковой машине в Берлин. Там в районе Панков, в унылом казарменном здании, он встретился с коллегами-художниками разных национальностей, собранными из концлагерей. Им объявили, что они могут заслужить милость и благоволение великой Германии. Потом их рассортировали. Алоиз Крач и его сосед по койке датчанин Ялмар Бэрк достались фон Шехту. Он отвез их в Пруссию, на виллу «Санкт-Маурициус».

Их хорошо одели, сытно накормили, отвели просторное, светлое ателье в мансарде, дали краски, кисти. Что ж, недурно! Правда, держали их на положении узников, за ворота виллы не выпускали, но с этим Алоиз примирился. Главное — уцелеть, пережить войну! А она шла к концу, успехи Советской Армии радовали Крача, хотя ему было решительно безразлично, кто победит, какой мир получит Европа. Лишь бы мир! Алоиз Крач сторонился политики, считал себя обитателем особой сферы, далекой от земной злобы дня. «Я на планете Искусства», — говорил он о себе. Нацисты, социалисты, коммунисты, — какое дело до них художнику! Картины его были беспредметны. Другие пытались изображать в неожиданных, вывернутых ракурсах явления и формы жизни, но он — Крач — не соглашался с ними. Нет, полное освобождение от земных пут, ничего реального, разумного! Истина для художника — его собственные видения! «Левее меня нет никого», — сказал он гордо журналисту перед открытием своей выставки в Париже. Она вызвала шум. С ним спорили. «Я так вижу», — отвечал он. Особенно поражало посетителей полотно, названное «Сад».

Тут Алоиз попросил у меня карандаш и на клочке бумаги вывел три треугольника: большой — острием вверх, поменьше — острием в сторону и еще маленький, равнобедренный треугольничек.

Я засмеялся. И это — сад? Не шутит ли художник? Тут мне вспомнились нелепые картины в подвале виллы фон Шехта.

— О, у вас, в Советском Союзе, отметают… отрицают, так? Но я видел ваше искусство. Подобно фотографии, да, да! Когда жил Рембрандт, не было фото. Нет! Теперь у нас аппараты: чик — готово. Художник должен тоже так? Нет!

Спорить я не решился, да и время не позволяло. Я спросил Алоиза, кто изобразил дерево с человеческими внутренностями вместо ветвей.

— То Ялмар. Он был немочный… больной человек. Он ничего иного не мог, — трупы, руины, руины, только руины. Я писал абстрактно.

— Это и требовал фон Шехт?

— Да. Я скажу…

В первый же день фон Шехт обошел с художниками комнаты виллы. Она вся была забита скульптурами, картинами, дорогим музейным фарфором. На многих вещах были инвентарные номера, таблички с надписями по-русски, по-польски, по-французски. Больше всего трофеев фон Шехт добыл в России.

Затем он усадил обоих в гостиной. Слуга принес кофе и ликеры. Фон Шехт разъяснил, чего ждет Германия от Крача и Бэрка.

Ценности, находящиеся на вилле, не принадлежат фон Шехту лично. Нет! Они — достояние Германии. Это дань слабых, низших народов немцам, нации господ. Он — фон Шехт — из патриотических побуждений превратил свою виллу в хранилище для некоторых, особо примечательных, произведений искусства и в мастерскую. Отдельные картины пострадали в военной обстановке и нуждаются в реставрации. Но это не всё.

Художникам поручается маскировка. Нет, не здания. Картин. Увы, война диктует свои законы. Ему — фон Шехту — претит самая мысль — замазывать шедевры знаменитых мастеров, К счастью, существуют краски специального состава, разработанные на предприятиях «Фарбениндустри», находка немецкого научного гения. Эти краски надежны, смыть их легко. И подлинник не потерпит никакого ущерба, — когда нужно будет, он вновь заблещет. Он возникнет подобно птице Феникс из пепла.

— Фон Шехт был образованный человек, — зло усмехнулся Крач. — Он имел в памяти античность. Греция, Рим…

Не сразу понял я, что Алоиз Крач, заблудившийся художник,обвинял не только фон Шехта, а судил еще и самого себя. Исповедовался, подводил итог прожитым: годам душевного одиночества.

— Никды… Никогда я не ставил вопрос, почему фон Шехт взял к себе именно пленных…

Вначале Крач наслаждался хорошей едой, чистой постелью, теплом, ванной — благами цивилизации, которых он был так долго лишен. Да, он замазывал старые картины. Но совесть его не тревожила. Он всегда верил, что абстрактное искусство вытеснит прежнее, классическое. И вот теперь он ниспровергает «кумиры из школьных хрестоматий», «гипноз банальности», «раскрашенные фотографии».

Фон Шехт подтрунивал над Алоизом. На рынке, бросил он как-то вскользь, Рембрандт стоит в сотни тысяч раз больше, чем упражнение абстракциониста. Однако бунтарство Крача нравилось хозяину. Нет, он не имел ничего против диковинных фигур без плоти, без смысла и цели, заслонявших творения живописцев прошлого. Фон Шехт требовал даже, чтобы художники ставили свои подписи. Плоха маскировка, если нарочитость ее обнаруживается с первого взгляда. Пусть работают с азартом, пусть утверждают самих себя!

Я слушал Крача затаив дыхание. Многое, когда он говорил о живописи, мне нелегко было усвоить, но я силился запечатлеть в уме каждое слово.

Так, значит, картины, распакованные там, в подвале, надо просто отмыть! Почему же Катя не сказала мне? Да, выходит, не знала. Ей, следовательно, доверяли не все…

Алоиз продолжал.

Иногда он испытывал злорадное торжество. Да, он должен в этом сознаться! Ощущение могущества, призрачного, замкнутого пределами мансарды, но все же острого. Без сострадания расправлялся он с амурами, с французскими маркизами, утопающими в пурпуре бархата и шелках, с напомаженными генералами, с напыщенными отпрысками королевских фамилий. Но одно полотно…

Это был женский портрет. Написал его столетие назад русский художник Венецианов. Алоиз никогда не слышал о нем. И не из тех это полотно, что запоминаются с первого взгляда… Портрет напомнил Алоизу его мать. Нет, не внешним сходством, чем-то другим, что заставило задрожать руку. Быть может, славянская кровь роднила его мать с женщиной на потемневшем полотне. Рисунок сжатых губ или выражение доброго, немного печального лица, озаренного справа неярким желтоватым светом, наверное свечой.

Алоиз снял портрет с мольберта, поставил к стене, за другие картины. Загрунтовал молодого лорда-охотника с поджарым легавым псом. Неделю спустя русская крестьянка, неведомая Алоизу и в то же время странно близкая, открылась снова.

И… на этот раз он тоже не смог положить мертвящие белила на это живое лицо. Он отставил портрет. Теперь он стоял, не загороженный ничем, постоянно на виду у Алоиза. Губы ее словно шевелились. Вот-вот заговорит! Наваждение какое-то исходило от портрета. Глядя на него, Алоиз не мог не думать о своей матери, о родном Прешове. Оживал в памяти ее голос. Бывало, Алоиз уверял себя и других, что для избранных на «планете Искусства» не имеют значения понятия «родина», «свой народ». А тут ему страстно захотелось в Словакию. Вернется ли он когда-нибудь на родину? Ведь могущество его — лишь воображаемое. На самом деле он узник, хоть не в арестантском рубище, а в костюме, и не за колючей проволокой, в бараке, а в комфортабельном загородном доме. Он пытался убедить себя, что ему дали свободу, — теперь иллюзия рассеивалась. И все это сделала с ним пожилая женщина на полотне русского мастера.

Фронт между тем приближался. Красные двигались к Одеру. Все чаще грохотали зенитки, багровело небо над городом. «У Германа, видать, нет больше самолетов», — говаривал садовник Ян, старик из онемеченного литовского племени куришей, обитающего на побережье. Германом называли в народе маршала Геринга. Фон Шехт торопил художников. А Крачу все тяжелее давалась работа. Что из того, что состав, изготовленный «Фарбениндустри», легко смывается! Наступает развязка войны, трагическая для Германии развязка, и может статься, некому будет снять камуфляж, восстановить картины. Теперь даже на амуров, на маркиз, на юных лордов не поднималась рука. Алоиза томил страх. Ему чудилось, он хоронит их навсегда. Им уже вовек не увидеть божьего дня.

— Але тен образ… Портрет я тот захранил.

Он вынул его из рамки, свернул, положил в укромное место. Фон Шехт не узнал. Когда к Кенигсбергу подступили русские, он редко показывался на вилле. Хозяйничал его помощник, обер-лейтенант Бинеман. Толстый, как Геринг. По его приказу вещи упаковали, приготовили к эвакуации. Но русские придвинулись еще ближе, виллу пришлось оставить. Там расположился немецкий батальон.

Крача и Берка поместили в лагерь для военнопленных. В особом бараке, со смертниками. Да, Алоиз и его товарищи по заключению были обречены. Они ведь имели дело с ценностями, грузили их, закапывали. Слишком много знали эти люди, чтобы их можно было оставить в живых.

Бедняга Ялмар — тот погиб на другой же день в сквере возле Академии художеств. Там рыли котлован. Разорвался снаряд…

Алоиз сжал пальцы и замолчал.

— У фон Шехта была переводчица, украинка, — сказал я. — Катя Мищенко.

— Слечно[1] Катя!

Да, маленького роста, в зеленоватой кожаной куртке. Он видел ее всего два раза. Фон Шехт привез ее как-то осенью, показывал ей картины; она читала ему надписи. Алоиз заговорил было с ней по-русски, но фон Шехту это не понравилось, он под каким-то предлогом отослал его. Нет, Катя вряд ли знала о маскировке трофейных картин. В мансарде у художников она не была.

А вторая встреча с ней… О, она произошла при совершенно других обстоятельствах. Очень печальных. Накануне штурма Бинеман и слечно Катя приехали, как обычно, к воротам лагеря на грузовике.

— «Оппель» с белыми полосами на кузове? — спросил я.

Да, с белыми. На этот раз пленных повезли в Орденский замок за Янтарной комнатой. Алоиз слышал о ней раньше от фон Шехта, но никогда не видел. Ящики, помеченные буквами «В» и «Z», лежали во дворе. Катя очень волновалась из-за ящиков, напоминала: «Осторожно, там стекло». Янтарь ведь прикреплен к зеркалам.

«Да, все это так, — думал я. — Ту же сцену наблюдал Моргензанг, хозяин кабачка».

Когда покинули замок, начало темнеть. Катя и Бинеман сидели в кабине. Ехали долго, не меньше часа. Сбились с дороги. Алоиз слышал, как шофер открыл дверцу и окликнул прохожего: «Где улица Мольтке?» Бинеман выругал шофера. Нельзя, мол, так громко! Кто-то из эсэсовцев засмеялся и бросил: «Мертвые не болтают». У Алоиза мороз подрал по коже от этих слов.

Машина остановилась во дворе. Его с четырех сторон замыкали стены полуразрушенного нежилого дома. Бинеман развернул бумагу. У него был подробный план тайников.

Вырыли котлован. Слечно Катя сказала, что ящики надо опускать туда. Только осторожно! Работали в молчании. Один пленный подмигнул Алоизу, подзывая к себе, но едва открыл рот, как получил удар прикладом. «Мертвые не болтают», — отдавалось в мозгу Алоиза. К кому это относится — понять нетрудно.

Неужели конец? Очень хотелось Алоизу заговорить со слечно Катей. Ей-то наверняка известны намерения немцев! Улучив момент, тихо поздоровался, назвал себя. Она отпрянула. Не узнала или боялась чего-то…

Через минуту она опять была рядом. Протянула руку, чтобы поддержать ящик. «Так, так. Не бросайте!» — услышал Алоиз и вдруг ощутил в кармане что-то тяжелое. Когда Бинеман отвернулся, сунул руку. Пистолет. Русская слечно дала ему оружие.

— Я стыдился, господин офицер. Вельми! Слечно, такая статечная… Храбрая, да? А я, представьте себе, даже не умею стрелять.

С винтовкой он бы еще управился. А пистолета он и не держал ни разу. Очень, очень было стыдно. Не решился Алоиз и передать оружие товарищу.

Ящики засыпали землей, битым кирпичом, всяким хламом. Мотор «оппеля» затарахтел; пленные двинулись было к машине, но эсэсовцы загородили им путь. Бинеман и Катя уехали. Алоиз больше не видел слечно Катю.

Эсэсовцы построили пленных и повели под арку, в изрытый переулок, через сад, мимо покосившихся сторожек, смутно черневших в полумраке; через поваленные проволочные заборы, по аллее, на пустырь; мимо зениток, задравших к небу свои стволы; сквозь жесткий кустарник, куда-то за черту города, в глухую темень. «Теперь конец!» — подумал Алоиз. И его — художника, творца — расстреляют вместе с остальными. Вместе с каким-нибудь мужиком, башмачником, углекопом! Ноги его слабели, он отставал. В спину больно упиралось дуло автомата.

Конечно, его убили бы. Смерть шла позади, по пятам. Если бы не русские…

На пустыре стали рваться снаряды. Русские снаряды. Советская артиллерия открыла огонь по городу. Не молчала она и днем, а сейчас залпы слились в сплошной гул. Тот эсэсовец, который подталкивал Алоиза, залег, схватил его за балахон и потянул вниз. Алоиз вырвался. «Бежим!» — крикнул ему кто-то в самое ухо, и в тот же миг застрочил немецкий автомат. Кусты спасли его. Он наткнулся на завал из обрушившихся бетонных глыб, замер. Полоснул луч фонаря, визжа, защелкали над головой пули, посыпалась за ворот щебенка. Обозначилась щель между глыбами. Алоиз юркнул туда. Автоматы все еще беспорядочно строчили, потом все затопило оглушительным взрывом, Алоиз отдышался и побрел по узкому зигзагообразному проходу, натыкаясь на выступы, на торчащие концы порванной железной арматуры.

Ночь он провел в заброшенной прачечной. Утром в чьей-то квартире с выбитыми рамами нашел корку хлеба и пакет эрзац-чая из травы. Вспомнил про пистолет, выбросил, — плохо будет, если поймают с оружием. Прятался три дня, избегал людей, пока не увидел красный флаг на фабричной трубе.

Так закончил свой рассказ Алоиз Крач. Потом несмело поднял на меня глаза, спросил:

— А Катя, господин офицер? Она жива? Она с вами?

Я опустил глаза.

— Она жива? — повторил он. — Господин офицер, они имели цель, значит… уничтожить всех, кто знал…

— Она, наверное, жива, — ответил я. — Она должна быть жива. Мы найдем ее!

Не мог я сказать иначе.

6

Тревога за Катю после беседы с Алоизом Крачем усилилась.

«Девочка! Наивная девочка!» — твердил я про себя. Отдала свой пистолет, осталась без оружия. Понятно, пожалела обреченных, пыталась помочь, но ведь она же совсем не знала Крача. Под носом у эсэсовцев сунула ему пистолет в карман. И без всякой пользы! Стоило так рисковать из-за этого хлюпика, труса!

А между тем ей-то следовало быть крайне осторожной. Фон Шехт не все доверял ей. Маскировку картин от нее скрывали.

Фон Шехт испугался, когда она заговорила с художником. Почему? Разумеется, лишние свидетели ему нежелательны, будь то русские или немцы. Но фон Шехт мог иметь еще иные основания не доверять Кате. Она так неопытна в конспирации, что гитлеровцы дознались, кто она. Фон Шехт, Бинеман приглядывались к ней, играли, как кошка с мышью…

И опять на память пришел Кайус Фойгт, шофер. Нет, не мог я преодолеть инстинктивной, невольной враждебности к нему. Умом-то я сознавал — не все немцы фашисты. Но до сих пор для меня, фронтовика, все немцы были врагами. С какой стати я должен делать исключение для Кайуса Фойгта! Он был с ней на вилле при мне. Он получил самое наглядное доказательство связи переводчицы Мищенко с нами и не преминул выслужиться перед нацистами.

Фойгт выдал ее! Выдал!

Все это я высказал Бакулину. Он разубеждал меня. По его мнению, я сужу чересчур поспешно. Фон Шехт вряд ли разгадал ее. Нет! Не поехала бы она тогда на улицу Мольтке, к котловану. Не допустили бы Катю к тайнику. А что касается пистолета… Трудно упрекать ее. Поставим себя на ее место. Пленные закапывают ящики с ценностями. Надо запомнить место, передать нашим. Хорошо, если удастся дожить, встретить советские войска в Кенигсберге. А если нет? Кто укажет место? Пленных собираются расстрелять. Не попытаться ли спасти хоть одного? Авось он отобьется, убежит!

— Иной раз без оружия лучше, — сказал майор. — Риска меньше.

Трезвая логика Бакулина обычно покоряла меня. Но сейчас мне чудилось что-то нарочитое в его тоне. Не взялся ли утешать меня?

— Риска меньше? — отозвался я. — Значит, ей грозила опасность. Не отрицаете?

Нет, этого он не отрицал. Крач прав: тех, кто зарывал, прятал награбленные ценности, гитлеровцы уничтожали пленных и даже своих солдат. Факты установлены. Но похоже, Катя была очень уверена в себе. Очень!

Это «очень» несколько ободрило меня. Надежда была нужна мне, как воздух, как хлеб. И снова, в который уж раз, я говорил себе, что отчаиваться рано, что в Кенигсберге мы недавно: что Катя, может быть, ранена, находится где-нибудь у местных жителей, у друзей и почему-либо не может дать знать о себе. Или ведет поиск, сложный, тайный поиск, и нельзя ей открыть себя. Не пришло еще время!

Бакулин между тем обдумывал вслух показания Крача.

— Для нас он находка. Ах какой урок ему жизнь дала! Замечательно! Мы же из его рук Янтарную комнату получим. Удача, Ширяев, большая удача. Что с тобой?

Наверное, я побледнел. «На свалку», — вдруг вспомнились мне слова Сторицына.

— Товарищ майор, — пролепетал я. — Он же ничего не знает там… Он…

— Кто?

— Сторицын. Он выкинуть хотел картины…

— Что же ты молчал? Эх, голова! — Он подвинул мне полевой телефон. — Вызывай «Напильник», потом «Яхонт» проси…

Связисты на вилле не числились в нашей армии. Они прибыли из резерва главного командования, и дозвониться до них было мучительно трудно.

Я бросил трубку.

— Тише! — улыбнулся Бакулин. — Поезжай-ка, эта всего вернее. Вряд ли там выбросили картины, но…

«Что, если выбросили!» — волновался я. Накрапывал дождь. Мне представились картины, валяющиеся на свалке, мокнущие, испорченные.

Всю дорогу я торопил водителя. У моста через канал, как назло, сгустилась пробка. За городом, на перекрестке, пропускали колонну машин с лодками и бронетранспортеры, набитые моряками-десантниками. Часа два отняла эта поездка.

Не чуя под собой ног я влетел в подвал к Сторицыну и остановился, почти ослепленный.

Помещение сверкало огнями, как станция метро. Связисты подтянули десяток лампочек разных калибров и вдобавок повесили огромный, больничного типа, рефлектор. Сторицын буквально царил здесь. Вокруг него суетились солдаты, что-то сколачивали, что-то подавали. Сторицын сидел в знакомом резном кресле. Рядом, на полу, раскрытый чемоданчик профессора с «колдовскими снадобьями», как он говорил мне, смеясь, утром. Перед ним на столе — одно из творений. Алоиза Крача, зубчатые, паукообразные трещины разбегались по тусклым, смещенным поверхностям. В углу полотна белеет прижатый стеклом квадратик материи.

Вот солдат по знаку профессора сдвинул стекло, остальные настороженно загудели. Сторицын поднял материю кончиками пальцев — и словно свет дня прорезал сумрак. Открылась яркая голубизна солнечного летнего неба!

Секунду я глядел как завороженный в это внезапно открывшееся оконце, которое только что закрывал кусок фланели. Солдаты умолкли. Потом я заметил рядом с профессором, на табурете, открытый чемоданчик, а в нем склянки, сталь инструментов.

— Ну что, орел? — Сторицын откинулся в кресле и потер глаза, рак будто и его поразила эта яркая, чистая, освобожденная голубизна.

Мне нечего было сказать.

Так вот какие «колдовские снадобья» хранились в его чемоданчике! Значит, он предвидел!

Сторицын взял свежий квадратик фланели, смочил бесцветной жидкостью из пузырька и опустил на самую середину полотна. Солдат, истово помогавший ему, отрезал ножницами еще лоскут, еще… Теперь компрессы легли цепочкой через все полотно, по диагонали.

Что же скрыто под маскировкой? Все затаили дыхание, когда Сторицын взглянул на часы и торжественно, словно священнодействуя, начал снимать компрессы. В одном окошечке — листва дерева, серебрящаяся на ветру. В другом — большеухая голова ягненка. В третьем — зелень травы, желтоватый цветок с четырьмя лепестками вразлет.

— Пейзаж французской школы, — сказал Сторицын. — Автор пока неизвестен. — Он улыбнулся, окинув взглядом свою притихшую аудиторию. — Верхний слой недавний, сходит легко. На редкость легко. Верно, специальный состав какой-нибудь. В прежние времена контрабандисты тоже вот так замазывали картины.

И опять посыпались из него разные истории. Вспомнил живопись древнерусского художника Рублева: ее восстанавливали, преодолевая пять-шесть слоев краски. Тут не злой умысел, — старания иконописцев, которые силились обновить, омолодить творение славного мастера. Делали это часто неумело…

— Товарищ полковник, — проговорил я, когда он умолк, чтобы отдышаться. — Это все, — я показал на картины, — только начало. Мы и Янтарную комнату добудем.

И я рассказал ему про Алоиза Крача. Сторицын просиял.

— Да вы счастливый! — Он стиснул мои руки. — Браво! Везет мне с вами. Ну, с Янтарной подождем несколько деньков, все равно сейчас с транспортом сложно… Спасибо вам, спасибо, милый. — Он обнял меня, затем обернулся к солдатам. — Янтарная комната, друзья, находилась в Пушкине, под Ленинградом…

Он говорил, а передо мной, как на экране, пронеслась история Янтарной комнаты. Оказывается, янтари для нее были собраны давным-давно на берегу Балтийского моря литовцами и латышами. Не для себя, для ливонских псов-рыцарей, владевших Прибалтикой. Янтарь высоко ценился. Это древняя застывшая смола, наследство дремучих субтропических лесов, росших здесь десятки миллионов лет назад. Янтарь называли «солнечным камнем», «морским золотом».

Прусский король Фридрих I, взбалмошный, тщеславный, мечтавший состязаться в роскоши с королем Франции, любил все французское. К себе в Потсдам он выписал мастера — Готфрида Туссо — и поручил сделать для дворца янтарный кабинет.

Несколько лет трудился Туссо. Руководил работой видный немецкий архитектор Шлюттер. В 1709 году они закончили кабинет — пятьдесят пять квадратных метров мозаичных панно. Серебряная, фольга, подложенная под камни, усиливала их блеск. Панно укрепили, но, видимо, не рассчитали тяжести. Они обрушились. Король так разгневался, что велел запереть мастера Туссо в тюрьму, а Шлюттера выслал из Пруссии.

В 1716 году в Пруссию прибыло русское посольство во главе с императором Петром. Фридрих принял русских с большими почестями. Еще бы! Ведь Россия разгромила шведов, давних врагов Пруссии. И вот Фридрих показывает Петру свой дворец. Янтарного кабинета уже нет, он сложен, в ящики. Фридрих может только привести гостя в комнату, где были панно, но надо же похвастаться! Петр заинтересовался. Создателя кунсткамеры занимали всяческие редкости. И тут Фридрих совершил поступок, который до сих пор историки как следует не разгадали.

Он подарил янтари Петру.

Дело в том, что Фридрих был страшно скуп. Он никому не делал таких дорогих подарков. Значит, Петр очаровал его, или… По некоторым данным, можно предполагать, что у Фридриха из-за кабинета были неприятности. Он слишком погорячился со Шлюттером, с Туссо. Кроме них, некому было восстановить кабинет. Да и средств не хватало в казне…

В Санкт-Петербург кабинет был доставлен в 1717 году на подводах. Но Петр не собрался установить его во дворце. Надо же было отыскать мастеров! Погруженный в государственные заботы, Петр как будто забыл о прусском подарке. Вспомнила о нем много лет спустя императрица Елизавета.

Вот шагают по дороге из Петербурга гвардейцы, шагают, обливаясь потом, стиснув зубы от боли в затекших руках. У каждого — зеркало с янтарной мозаикой. Дорога булыжная, с колдобинами — не то что нынешнее шоссе, — и в телеге сокровище не довезти. До Царского Села двадцать пять верст. Там, во дворце, отведено помещение для Янтарного кабинета. Оно больше прежней комнаты, в Потсдаме. Как же быть? Янтарей не хватит! Но у зодчего Растрелли, направляющего перестройку дворца, уже есть проект Янтарной комнаты. Не только янтари будут украшать, ее, но зеркальные пилястры, мозаика из уральских камней, живопись на потолке. Великолепный замысел! У Растрелли хорошие помощники, русские умельцы Иван Копылов, Василий Кириков, Иван Богачев.

Разумеется, я не мог запомнить тогда все факты, все имена в рассказе Сторицына. Эти строки я пишу сейчас, порывшись в библиотеке. Но вот что засело в памяти: Янтарная комната — это наше русское достояние! И какое прекрасное! Кабинет прусского короля послужил только материалом для гениального Растрелли, — он создал совершенно новое произведение искусства.

Сторицын словно ввел нас в Янтарную комнату. Некоторые солдаты жмурились, до того выразительно описывал профессор блеск янтарей, их медовый огонь в сочетании с холодным сверканием зеркал, с сочными красками уральских камней…

Дослушав Сторицына, я уехал. Профессор решил остаться у связистов на два-три дня, проверить еще несколько картин и затем отправить все собрание полотен в Москву, для полной реставрации.

Я спешил в город. Поиск продолжался.

7

За северной окраиной Кенигсберга простиралось гладкое поле, кое-где поросшее можжевельником. Туда свезли захваченные у гитлеровцев автомашины.

Отсвечивая на солнце, длинными рядами стояли грузовики: «оппель» и «даймлер-бенц», верткие легковые «бе-эм-ве» мышиного или синеватого цвета, машины французских, итальянских марок, машины-радиостанции и машины-рестораны, автобусы. Тысячи автомашин. Они колесили по дорогам многих стран Европы, возили надменных завоевателей. И вот отъездились, кончили свою службу в гитлеровском вермахте, встали намертво, упершись в ограду кладбища.

У входа в караульню я застал черноволосого офицера, яростно чистившего пуговицы.

— Вы до старшины Лыткина дойдите, он у нас голова, — посоветовал он.

Тропинка вилась по берегу ручья к домику, который был когда-то, вероятно, целиком каменным. Снарядом снесло верх, зданьице надстроили досками, фанерой, листами железа. К домику примыкает загородка, составленная из всякого лома: тут и доски от кузова, дверца кабины, пружинный матрац и нечто вроде парниковой крышки. Там кудахчут куры, белесый, наголо обритый человек швыряет им зерно.

— Приблудные, — сказал он мне. — Зачахли без хозяина, бедняги. Слушаю вас.

«Оппель» с белыми разводами тут не один. Номер записан, как же! Однако проще всего прогуляться по автопарку.

Курочка взлетела ему на плечо; он погладил ее, сбросил, и мы пошли.

— Ох драндулет! — восклицал старшина. — Может, сам Гитлер катался! А эта таратайка? Вон колеса покорябаны! На мину наехала.

Их немало тут — раненых машин, наскочивших на мину, побитых осколками, продырявленных пулей партизана. Эмблемы на бортах — слоны, носороги, змеи, волки — напоминали о разгромленных немецких дивизиях. Лыткин развеселился; он посмеивался, постукивал палкой по радиаторам, по стеклам, сыпал прибаутками.

— Система Монти, день работает — два в ремонте. Хлипкие эти «бе-эм-вейки» последних выпусков, нитками сшиты. А эта! Бывшая роскошь… Марка «мерседес», а точнее — «Гитлер капут!». Поди, генералов возил, не ниже. Да-а — а, пропадай моя телега, все четыре колеса! Вон американец! Хау ду ю ду! В немецком плену побывал, никак…

Действительно, среди малолитражек высился громадный крытый «студебеккер». Немного подальше подъемный кран на колесах опустил свой журавлиный клюв над кузовом грузовика. Волнистые разводья…

Я бросился вперед. Да, сомнений нет, — «оппель»! Номер, пунктир пробоин на заднем борту… Я провел по ним рукой; крохотные лучинки впивались в кожу. Тот самый «оппель»! Он словно ждал меня здесь!

Меня отнесло в прошлое, в тот вечер, когда я провожал Катю за передний край. Так же подалась рукоятка дверцы, так же щелкнула… И матерчатая куколка в красных штанах, в клоунском колпачке была знакома мне. Ее, верно, повесил Кайус Фойгт, — на счастье, как принято у немцев.

Пустая кабина дохнула холодком, запахами кожи и машинного масла.

— «Оппель» грузовой у них — не ахти что, — тараторил Лыткин. — Вот «оппель-капитан», легковушка, — другой коленкор. Картинка!

Я не слушал его. Я смотрел на бурые пятна, расплывшиеся на темной обивке: одно — на спинке, другое — на сиденье. Потом я разглядел еще пятна — на резиновом рубчатом коврике, у рычагов.

Скованный ощущением невзгоды, я не двигался. Я не мог оторвать взгляда от этих пятен. Кровь! Я слишком часто видел ее, чтобы ошибиться.

— Нашлась машина?

Солнце било старшине в лицо, он щурился, сетка морщин дрожала у висков.

— Откуда здесь кровь? — спросил я.

— Немец тут лежал, — ответил он. — Мертвый. Его кто-то тесаком, говорят…

Морщинки застыли, улыбка на миг сползла с его лица. Должно быть, мой вид встревожил его.

— Кто вам сказал?

— Хлопцы. — Он попытался обрести прежний тон. — Хлопцы, которые машину на буксир зацепили, Говорят, здоровенного фрица из кабины выбросили, пудов на семь. Обер-лейтенанта… Хлопцы едва грыжу не заработала…

Я прервал его болтовню. Какие хлопцы, какой части?

Лыткин покрутил головой. Мало ли войск проходило тогда! Немцы только что сдали город. Кое-где еще постреливали. Пожары, взрывы, как в котле все кипело. Хлопцы хотели себе взять машину, а старшина с командой собирал брошенную автотехнику и наткнулся на них.

— Отдай, не греши, значит. Не положено! «Оппель» не старый еще, поездит. Кровью запачкан только. Некрасиво. Я велел моему фрицу подобрать…

Какому фрицу?

Меня интересовало все, каждая подробность, касающаяся этой машины.

— Каин, — старшина засмеялся. — По-ихнему Кайус, а по-нашему — то Каин. Каин Авеля убил.

— А фамилия?

— Да как его… фамилия, фамилия. — Он почесал темя. — Запамятовал. Пройдемте ко мне, записано ведь где-то… А вам зачем?

Последние слова он произнес после паузы, тихо и не очень решительно.

— Я из разведки, — сказал я.

Из разведки, — значит, задание специальное, секретное. Это он понимал. Любопытство разбирало его; он присмирел, стал меньше говорить, но больше ни о чем не спрашивал меня.

Я шагал, взволнованный догадками, нетерпением. Кто убитый обер-лейтенант? Бинеман? Да, толстяк Бинеман! Он и Фойгт были с Катей накануне штурма. Странно, что немец, работающий здесь, в автопарке, тоже Кайус. Совпадение, конечно. Зачем я спросил его фамилию? Наверняка она ничего не скажет мне.

Кто же убил Бинемана? Катя не могла бы ударить тесаком. Шофер Кайус? Однако ясно — была схватка…

Домик старшины, внешне такой жалкий, внутри поразил меня чистотой и уютом. Тикали ходики с кукушкой. Широкая белоснежная скатерть покрывала маленький столик; углы ее с шуршащей накрахмаленной бахромой свешивались до самого пола. За окном кудахтали куры, и казалось, глянешь туда и увидишь мирную сельскую улицу, «порядок» крепких, смолистых, бревенчатых изб.

Лыткин зашел за занавеску, вынес планшетку, высыпал из нее на стол бумаги, письма.

— Он здешний фриц, — приговаривал он, развертывая мятый лоскуток. — Вот адрес. Предместье Розенштадт, Шведенштрассе, то есть Шведская улица, восемнадцать, Кайус Фойгт.

— Фойгт!

Я, должно быть, вскрикнул. Лыткин испуганно уставился на меня. Невероятно! Кайус Фойгт здесь! Вот уж кого я меньше всего ожидал встретить! Кайус Фойгт! Неужели тот самый?! Не веря глазам, я схватил лоскуток и перечитал.

— Старшина! — выговорил я. — Он мне нужен. Немедленно.

«Он же шофер «оппеля», — чуть не прибавил я. — Того «оппеля». Он должен знать все: о Кате, об убитом Бинемане — словом, всё!» Но я сдержался.

— Извините, — сказал Лыткин. — Он дома сегодня.

Последние дни на автобазе проверяли инвентарь. Готовили отчет для начальства, днем и ночью корпели. Кайус Фойгт — прилежный, аккуратный немец, он вполне заслужил отдых.

Что ж, не беда. Пожалуй, там, в Розенштадте, еще удобнее будет беседовать с ним.

— Уезжаете? — протянул старшина огорченно. — Покушали бы сперва. А? Товарищ лейтенант, я мигом вам… Разносолов нет, однако яичницу — шнель фертиг. И стопочку. А?

— Спасибо, — сказал я. — В другой раз, непременно.

Я долго тряс его руку, преисполненный благодарности и симпатии к толковому и радушному старшине.

Нет, я не мог терять и секунды.

«Кайус Фойгт», «Кайус Фойгт» — стучало в мозгу, пока я бежал к «виллису». Водитель дал газ; прохладный ветер освежил меня. «Однофамилец, тезка», — сказал я себе. Я не решался верить удаче и все-таки радовался, торопил водителя.

Городом роз это предместье называли, по-видимому, в насмешку. Ветер с моря свободно гулял по унылым улицам поселка, кое-где шевелил дырявые рыбачьи сети, развешанные для просушки. Ни клумбы, ни деревца. Низенькие, с черными толевыми крышами домики жались к огромному десятиэтажному фабричному корпусу, словно искали защиты от непогоды. Трубы фабрики не дымили, в проломах молчали станки.

У заколоченной пивной крутил шарманку старик в шинели с чужого плеча. Я спросил дорогу. Он пожевал губами.

— Вам кого там?

Я сказал.

— Фрау Лизе вы застанете. — Старик повернул рукоятку, потом вздохнул. — Несчастная Лизе. У нее было пятеро детей, самая большая семья в Розенштадте, Бог мой, все пошло прахом. Подождите, господин офицер.

Шарманка скрипнула и вдруг лихо, в ритме кадрили, затянула песню о Стеньке Разине. Старик бешено крутил ручку, подмигивая мне, и притопывал.

По Шведской улице мы доехали до набережной Прегеля, еще студеного, брызгавшего штормовой пеной. Ветер дул с моря, навстречу реке. Низко, у самых окон дома Фойгтов, кружились, пищали чайки. Балтика много лет обдавала этот дом ветрами, дышала сыростью, свела с него все краски. Даже черепица на крыше, когда-то красная, стала желтоватой. Я позвонил; мне открыла пожилая женщина.

— Кайус сейчас будет, — сказала она, вытирая о передник жилистые руки. — Посидите.

Медленной, усталой походкой она прошла через кухню, открыла дверь в столовую.

Я сел. Со стены глядел на меня, улыбаясь, бородатый мужчина в сапогах выше колен, в кожаной фуражке. Что-то знакомое было в этой фуражке с витым ремешком, торчавшим вперед козырьком, острым, как лезвие. Моряк опирался грудью о штурвальное колесо. «Должно быть, муж фрау Лизе», — подумал я.

Я подумал еще, что в свой дом он, верно, входил согнувшись, — так тут тесно. Однако хозяева, рассчитав каждый дюйм, поместили здесь все самое нужное, без чего не обходится немецкая семья. Между буфетом и поставцом с посудой втиснулась ножная швейная машина под кисейным покрывалом. На кухне — неизменная шеренга баночек на полке с надписями: «мука», «сахар», «соль», «тмин».

И конечно — таблички с афоризмами. Опрятные, в черных рамочках под стеклом. Узорчатые строки готического письма напоминают о том, что утренние часы самые лучшие, — грех залеживаться в постели, что бережливость — мать богатства. Таблички советуют есть побольше капусты — это полезно для здоровья. Ни с кем не ссориться, никому не завидовать.

Вошла фрау Лизе с мокрой тряпкой, обтерла буфет, таблички.

— Кай уехал ловить рыбу, — сказала она. — Он должен сейчас вернуться.

Как тянуло меня расспросить ее о сыне! «Нет, не надо спешить», — приказал я себе.

— Раньше мы все были рыбаками, — молвила фрау Лизе. — Мой Курт тоже, — она показала на портрет. — Потом построили верфь. Розенштадт стал рабочим поселком. А сейчас все замерло, работы нет, люди вытащили старые снасти…

Рассказывала она без выражения, безучастно. И голос у нее был усталый, глухой.

— У вас была большая семья?

— Да. — Она не удивилась, не спросила, откуда мне это известно.

Два сына погибли на фронте. Один в Греции, другой в России. Моника, дочь, служила в ателье мод. В здание попала английская бомба, все разнесла. Остались два мальчика — Кай и Венцель. Венцеля, пожалуй, и считать нечего — не человек он.

— Фрау Лизе подошла к двери, толкнула ее, поманила меня пальцем.

Я увидел обои в голубых цветочках, неприбранную койку. Над ней нагнулся плечистый, всклокоченный юноша. Он не заметил нас. Руки его, большие, с длинными белыми пальцами, были в непрестанном, судорожном движении. На койке лежал ранец. Венцель укладывал в него вещи — мыльницу, зубную щетку, носовые платки, пачки сигарет. Потом он пробормотал что-то, опрокинул ранец и высыпал все на одеяло.

— Теперь опять будет укладывать, — произнесла фрау Лизе с какой-то тупой отрешенностью.

Она закрыла дверь.

В прошлом году весной Венцель приехал в отпуск. Вначале был весел, всем сообщал, как ему повезло, — рота попала под огонь «катюш», уцелело только шесть человек. Только об этом и говорил.

— А в последний день побывки стал надевать форму и… это и случилось. Ему кажется, он что-то забыл или потерял…

— Война кончается, — сказал я.

— Его трудно вылечить. Врач сказал, «катюши» ударили внезапно. И Венцель впервые столкнулся с ними, в том-то и дело. Да, в том-то все дело, — повторила фрау Лизе. — Это сильно действует на психику. Вот как повезло ему.

«Скоро мир, — подумал я. — Разрушенный город оживет, задымят заводы, а бедняга Венцель будет вот так каждый день собираться на фронт».

— Ваш Гитлер виноват, — сказал я со злостью. — Ему поклонитесь за это.

— Мы-то не звали Гитлера, — ответила она. — Партийным бонзам, которые отсиживались в тылу, тем он нравился. — Голос фрау Лизе стал громче. — А мы простые рабочие. Честные рабочие. Мой Курт был с Тельманом.

Теперь я понял, почему такой знакомой показалась мне фуражка Курта — кожаная, угловатая, с витым ремешком. Как у Тельмана на портрете…

Фрау Лизе вышла за водой. За окном пищали чайки, их тени носились по комнате.

Еще битый час сидел я в ожидании Кая, томимый нетерпением. Я хоть и решил не задавать вопросов, они все сами соскальзывали с языка, и я кое-что узнал о Кае. Ему двадцать пять лет. Шел по стопам отца, — плавал матросом на портовом буксире. Если бы не война, был бы теперь, наверно, рулевым. Увлекался радио, строил приемники. Слушал передачи из Москвы, вместе с отцом. В армии Кай служил шофером. Да, шофером на грузовике.

Слыхала ли фрау Лизе о фон Шехте? Нет. Может быть, Кай и называл его, она плохо помнит имена. Неладно с памятью.

«Он или не он? — гадал я. — Неужели тот самый Кайус Фойгт!» Я все еще не верил удаче. И, однако, я не очень удивился, когда передо мной выросла долговязая фигура в зеленом солдатском кителе. Он, он, и собственной персоной! Кай опустил корзину с уловом, выпрямился, едва не ударившись головой о притолоку, и узнал меня.

— Господин лейтенант! — воскликнул он, и лицо его осветилось радостью.

Разглядывая его, я чувствовал себя избранником Случая, счастливого Случая, сведшего меня со старшиной Лыткиным и теперь — с Кайусом Фойгтом, шофером «оппеля». Но я ошибся. Фойгт вовсе не случайно оказался под началом старшины на базе трофейных автомашин.

8

Когда ящики с янтарем, опущенные в котлован, засыпали, а землю заровняли, обер-лейтенант Бинеман поставил на своем плане синим карандашом птичку.

Пленных увели. Бинеман и Катя сели в кабину «оппеля» рядом с Каем. Стрелка бензоуказателя угрожающе кренилась. Машина пошла на заправку.

Бинеман сперва жадно курил, потом обратился к фрейлейн.

— Ловко вы ускользнули от красных, Кэтхен, — сказал он. — Судя по пробоинам в кузове, вас расстреливали чуть ли не в упор.

Кай насторожился. Не заподозрил ли Бинеман правду? Тогда беда! Но нет, слава богу! Обер-лейтенант говорил как будто без всякой задней мысли. И, пожалуй, он был даже особенно вежлив с фрейлейн. «Кэтхен», — повторял он.

Бинеман давно был неравнодушен к фрейлейн Катарине, и он — Кайус — к этому привык. Фрейлейн, — о, она умно играла свою роль! Бинеману она давала понять, что подполковник фон Шехт ухаживает за ней. И так она держала на расстоянии обоих. О, советские — удивительная нация! Сколько находчивости! Какая смелость у молоденькой девушки!

— Воображаю, как вы перепугались тогда, Кэтхен, — разглагольствовал Бинеман. — Вряд ли вы мечтаете о свиданий с соотечественниками, ха-ха!

Фрейлейн ответила что-то ему в тон. Обер-лейтенант придвинулся к ней.

— Вы беспечны, Кэтхен. На вашем месте я бы не задержался в Кенигсберге. Да, да, уж принял бы меры. Хорошенькая девушка всего может добиться. Вы же видите, Кэтхен, как складываются дела. Русские не сегодня-завтра будут здесь.

Кайус опять навострил уши. Явно неспроста завел Бинеман такую речь.

Фрейлейн Катарина вскинула на него глаза, — о, она поразительно умела это делать. Получалось совершенно по-детски.

— Я бы сию же минуту, — вздохнула она. — Но как? Из Кенигсберга и кошка не выскочит.

Бинеман засмеялся. Он как-то очень противно засмеялся, и Фойгт охотно заехал бы ему в жирную физиономию. Обер-лейтенант смеялся нагло, победоносно, выпятив живот, словно вот сейчас он скажет что-то такое, что покорит русскую фрейлейн и даст ему власть над ней.

— Кэтхен, — выдохнул Бинеман и взял ее руку. — Если вы доверитесь мне, я вам гарантирую…

— Что? — спросила она.

— Спасение. Сегодня же. Медлить нельзя, Кэтхен. Соглашайтесь.

При этом он мял ее руку, дышал ей в лицо. Он стал упрашивать фрейлейн Катарину бежать с ним, поселиться на Западе, там, где сейчас американцы и англичане. Каков! Он снял золотое кольцо и начал надевать ей, но куда там! Два таких пальчика, как у фрейлейн Катарины, могли войти в кольцо.

Но фрейлейн даже не улыбнулась, она кусала губы. Понятно, положение ее было не из легких. Просто взять да и отвергнуть план побега она не могла. Ей следовало вести свою роль до конца.

Наконец она освободила руку и сказала, что не верит Бинеману. Бежать немыслимо.

— Вы не знаете, Кэтхен. — Он ударил себя кулаком в грудь. — О, вы ничего не знаете! Немыслимо для воинской части, да, верно. Ее увидят с воздуха. Но два человека! Путь есть, клянусь вам!

И Бинеман стал объяснять. Кайус, слушая его, поглядел на фрейлейн и почесал ухо, что означало на языке жестов, выработанном ими, — «весьма сомнительно». Бинеман расписывал подземелья Кенигсберга. Правда, о них известно любому ребенку. В любом путеводителе можно прочитать, что еще в средние века подземные ходы соединяли Орденский замок с внешними укреплениями. Впоследствии сеть туннелей расширилась. Под городом возникли заводы вооружения, склады, квартиры. Есть постройки, уходящие в глубину на шесть-семь этажей. Но чтобы можно было подземными коридорами выбраться за черту города, — нет, об этом Кайус не слыхал!

— Мы и Фойгта захватим. — И Бинеман фамильярно хлопнул Кая по колену. — Фойгт хороший парень, он пригодится нам.

Затем Бинеман понизил голос. Кайус выключил мотор; машина катилась некоторое время по инерции, но все равно он разобрать ничего не смог, так как Бинеман перешел на шепот.

Фрейлейн Катарина вдруг свела брови. Обер-лейтенант, по-видимому, сообщил нечто важное для нее.

— Вы уверены? — спросила она резко.

Клянусь вам, — повторил Бинеман и снова зашептал.

Проклятье! Не уловить ни звука!

Весь остаток дороги до заправочной они беседовали шепотом, и до Кайуса долетали только отдельные слова. Раза два упоминался фон Щехт. Бинеман бранил фон Шехта. «Жулик», «обманщик» — вот выражения, слетавшие с уст обер-лейтенанта, и относились они, насколько Кайус мог догадаться, к покойному начальнику. Похоже, Бинеман проведал о каком-то преступлении фон Шехта.

Когда накачивали бензин, Бинеман взял фрейлейн за локоть. Щеки его пошли пятнами. Теперь он не шептал, но Кайус в это время стоял у колонки, слишком далеко. Потом Кайус вернулся на свое место, к рулю, как раз в тот момент, когда фрейлейн сказала обер-лейтенанту:

— Я согласна.

И руки не отняла…

Кайус Фойгт едва не лопнул от любопытства. Что же затеяла фрейлейн? Бинеман повеселел, иногда покровительственно трепал фрейлейн по плечу, и Фойгту сделалось страшно за нее.

Он выкатил «оппель» за ворота. Бинеман велел ехать на квартиру фон Шехта, и Кай переспросил:

— Куда?

Подполковник держал две квартиры в городе и, кроме того, холостяцкую комнату!

— На Кайзер-аллее, — сказал Бинеман.

Дом на Кайзер-аллее был известен Фойгту давно. В нем была кондитерская «Любимый марципан». По воскресеньям отец водил Кая в зоологический сад; они шли по Кайзер-аллее, и Кай получал марципан. Рядом с кондитерской свешивалась вывеска, очень занимавшая Кая. На длинной жестяной хоругви намалеван сказочный старик, темнокожий, с курчавой бородой и со шпагой, в золотом одеянии. «Клуб черноголовых» — гласила надпись. Собственно, клуб помещался в соседнем доме, очень старом, узком, словно сплющенном между двумя большими зданиями. Кай спросил отца, кто такие черноголовые. «Гнездо фашистов», — ответил отец. Гитлер тогда шел к власти; в клубе, как узнал Кай впоследствии, вооружались погромщики. Туда затаскивали честных людей, противившихся фашистской чуме, мучили их.

Еще в ту пору во главе клуба стоял Теодор фон Шехт. Он и жилье себе устроил в том же здании.

Фойгт остановил машину у подъезда. Катя и Бинеман сошли. Обер-лейтенант велел Кайусу ждать, и фрейлейн кивком подтвердила приказ. Такая досада! Фойгт беспокоился. Его тянуло пробраться следом, подслушать, а в случае нужды помочь фрейлейн.

Прошло минут двадцать. Кайус притопывал в кабине, чтобы согреться. Тревога его все росла. И вдруг…

Фронт загрохотал. Только что была глубочайшая тишина, казалось, война уснула и не пробудится долго-долго. И Кай уже успел привыкнуть к тишине. Может быть, поэтому ожившая канонада прозвучала так грозно. Но нет, ярость ее была и впрямь необычной. Русские явно пустили в ход все свои батареи, выстрелы слились в сплошной воющий гул. И «катюши» проснулись. Они то и дело вставляли в гомон орудий свое слово…

Начался штурм.

Где-то близко, за домами, взлетали бурные дымки разрывов. Что же не идут? Кайус уже собрался пойти на розыски, как вдруг из подъезда выбежал Бинеман. Да, именно выбежал. Без фуражки, задыхающийся.

В это время было совсем светло, и Фойгт увидел блестящий от пота лоб Бинемана, его блуждающие, злые глаза.

— Где фрейлейн? — спросил Фойгт, он сразу заподозрил недоброе.

Бинеман не ответил. Он рывком открыл дверцу, и его огромное тело вдавилось в сиденье. Правой рукой, скрытой от Кайуса, он шарил где-то. Чувства Фойгта обострились, он понял: Бинеман достает пистолет. Инстинктивно Кайус схватился за тесак. В ту же секунду в глаза блеснула сталь пистолета. Фойгт изловчился, сжал левой рукой запястье обер-лейтенанта, отвел, а правой выхватил тесак и ударил…

Солдат убил своего офицера. Немецкий солдат! Кай перестал даже слышать канонаду — так поразило его то, что произошло. Он ненавидел нацистов, он дружил с русской фрейлейн, но он никогда не думал, что сможет применить оружие против другого немца. Да еще офицера!

Несколько минут Кайстоял у кабины, возле мертвого Бинемана, в полнейшем смятении. Что же теперь будет? Надо бежать! Немедленно бежать!

А фрейлейн? Кай бросился в ворота, пересек пустынный двор, поднялся на третий этаж. Дверь была распахнута настежь. Никого! Кай обошел все комнаты, осмотрел все закоулки. Пусто! Похоже, и не было тут людей сейчас. Ни один стул не сдвинут, на всем слой пыли. В камине давно остывшая зола. Кай в отчаянии бродил по квартире, звал фрейлейн. В холодных, запущенных комнатах звенело эхо.

Что же с фрейлейн? Кай отправился к машине, потом вернулся в квартиру. Он решил ждать фрейлейн. Отсиживаться здесь, прятаться от своих и ждать, сколько бы ни пришлось.

Канонада между тем приблизилась. Днем она утихла и точно разломилась, в паузы втиснулась, рассыпалась пулеметная очередь. Русские в городе! Значит, он спасен теперь — солдат, убивший офицера. Скрываться больше незачем… Да, от немцев уже ни к чему. Теперь каждый заботится о своей шкуре. Кай подошел к окну. Во двор вбежали два немецких офицера-танкиста. Они сорвали с себя кители, запихали в чан с мусором и кинулись в подъезд.

Однако ведь и ему, Каю, не стоит попадаться на глаза русским. Еще в плен угодишь. Домой, домой. Снял в гардеробной штатский костюм, переоделся. Брюки не закрывали щиколоток, пиджак был тесен, под мышками трещало, — неважная маскировка! Еще день и ночь провел Кай в кабинете фон Шехта. Невдалеке на набережной заиграла музыка, потом басовитый голос, усиленный репродуктором, заговорил с акцентом:

— Внимание, внимание! Передатчик Советской Армии! Немцы! Мы несем вам мир!

У Кая все запело внутри, Он распахнул окно. Голос властно заполнил комнату.

— Мы несем вам мир! — повторил он. — Падение Кенигсберга — это начало падения Берлина.

Кай надел плащ фон Шехта. Пока длились бои в городе, Кай прятался в заброшенных квартирах и среди развалин. Потом осторожно, дворами, переулками двинулся на окраину города, в Розенштадт, к себе, У калитки он столкнулся с братом.

— Кончено, — сказал Кай. — Русские здесь.

Брат не понял его.

— Эшелон уходит, — пробормотал он, глядя куда-то мимо Кая. — А я вот… позабыл документы. Нельзя же без документов.

Кай влетел в дом. Кончено! Уж для него, во всяком случае, война прекратилась.

Все было бы хорошо, если бы не беда с фрейлейн. Когда он думал о ней, ему виделся Бинеман, выбегающий из ворот, растерзанный, почти безумный. С фрейлейн, наверное, случилась беда. Но, возможно, она спаслась от Бинемана и теперь в безопасности, среди своих. Спросить бы у русских! К первому встречному с таким делом не обратишься. Зайти разве к советскому коменданту? Но и тот вряд ли в курсе… Еще не так поймет Кайуса, будут неприятности.

Наконец пришло простое решение: если фрейлейн Катарина не пришла к своим, исчезла, то ее непременно будут разыскивать и постараются выследить и машину, и его — шофера Кайуса Фойгта. Надо пойти навстречу русским! Кайус явился в парк трофейных немецких автомобилей и предложил свои услуги старшине Лыткину. Очень обрадовался, увидев свой «оппель».

…Вот все, что я узнал от Кайуса Фойгта.

За точность изложения я не ручаюсь, — лет минуло много, некоторые детали, вероятно, забыты.

Все сказанное им слилось в одно — с Катей беда. Бинеман убил ее. Гитлеровцы уничтожили сохни пленных, закапывавших похищенные ценности. И Катя была опасна для банды фон Шехта, опасна, как свидетельница. Бинеман убил ее и хотел убрать Фойгта.

Я почувствовал боль и слабость. Ужасающую слабость. «Катя погибла, — сказал я себе, — и дальше искать бесполезно». Кай молча смотрел на меня.

— Значит, ее нет у вас? — проговорил он печально.

Однако признаков борьбы в квартире он не заметил. И Бинеман ведь не имел намерения убивать Катю, — напротив, он дорогой предлагал ей обручальное кольцо. Он открыл ей что-то, касавшееся фон Шехта. По всей видимости, она надеялась найти нечто важное там, в квартире фон Шехта.

— Она не пришла к нам, Кай, — сказал я. — Она была без оружия, вот что ужасно.

— Без оружия? — Он наморщил лоб. — Нет, почему — вы считаете?..

— Она же отдала свой «манлихер» Алоизу Крачу! Трусу, белоручке!

— У нас был еще пистолет, — сказал Кайус. — Такой же, «манлихер». Я поднял его под Варшавой на поле боя. Он не числился за мной, понимаете; я никому не докладывал… Он лежал в машине, под сиденьем. И я дал ей.

И она не воспользовалась? Мысли мои смешались.

— Я могу вам показать квартиру, — услышал я. — Вы посмотрите сами как следует. Могло статься, я не доглядел тогда… Пожалуйста, господин лейтенант.

— Нет, — сказал я. — Не господин. Товарищ лейтенант! Товарищ!

Я крепко пожал обе руки Кайусу Фойгту. Немцу, другу Кати, который действительно вышел ко мне навстречу. Настоящему товарищу.

9

— Здесь, — сказал Фойгт.

Серый пятиэтажный дом, опоясанный балконами. Бомбы почти не задели его. На балконах — в горшках и лотках — зеленеет салат. «Любимый марципан» — написано над пустыми окнами нижнего этажа. А вот «Клуб черноголовых». Золотой нимб святого Маврикия пробит пулей. Лепные фигуры всадников в шлемах украшают фасад. Над входом дата — 1562. Здание изъедено трещинами. Если бы не дома, подпирающие его с боков, оно, верно, рассыпалось бы в прах.

Напротив, за бульваром, превращенным в бурелом, — россыпи кирпича, опаленные стены. Чудом уцелевший квартал кругом охвачен «городом развалин», как прозвали немцы разрушенные центральные районы Кенигсберга. Где-то поет пила — режут дрова для железной печурки, затопленной в подвале, или мастерят подпорки для временного пристанища среди руин. Толстый старик едет на трехколесном велосипеде, везет остатки скарба — подушку, ночные туфли, расписанный незабудками кофейник.

Мостовая усеяна битыми пузырьками, картонными коробочками, имуществом аптеки, взлетевшей на воздух. Мы идем, с хрустом топча стекло. Железные ворота, ведущие во двор, перечеркнуты пулеметной очередью.

Фойгт в нерешительности остановился. Перед нами — лагерь беженцев. Шкафы, умывальники с фарфоровыми тазами, ширмы, гирлянды сохнущего белья. На складной кровати зашевелился человек с забинтованной шеей. Кай направился к нему. Больной сипло закашлял. Нет, он не знает фон Шехта. Только сегодня въехал сюда.

— Ich bin total ausgebombt[2], — простонал он и закрылся одеялом.

Тягучее, заунывное пиликанье губной гармошки неслось сверху, из окна. Музыка оборвалась, басовитый голос крикнул:

— Фон Шехт в шестнадцатой. Только нет его, давно нет, Сбежал, негодяй.

На нас смотрел, улыбаясь, плечистый мужчина в рабочей куртке. От гармошки, блестевшей на солнце, бежали по асфальту, по шкафам, по посуде веселые зайчики.

Конечно, не следовало так громко спрашивать дорогу и называть во всеуслышание это проклятое имя. Кай должен был сам как-нибудь вспомнить. Я должен был предостеречь его… Словом, я совершил оплошность…

Мы не сделали и десятка шагов к парадной, загороженной огромной вешалкой красного дерева, с оленьими рогами, как раздался негромкий, глухой звук. Не выстрел, скорее щелчок. Кай зашатался и упал навзничь. Я кинулся к нему, расстегнул куртку, увидел кровь.

Это было так неожиданно — кровь, нападение во дворе жилого дома, в покоренном и уже притихшем городе, что я с минуту топтался возле Кая, беспомощно озираясь.

Сбегались люди. Что-то блеснуло, ко мне сквозь толпу протолкался немец с губной гармошкой. Он вложил ее в карман; мы подхватили Кая и понесли к воротам. Водитель-сержант завидел нас из «виллиса» и поспешил на помощь.

— Везти нельзя, — сказал немец. — Надо скорее… Тут есть врач.

— Вы не видели, кто стрелял? — спросил я.

— Нет. Я ничего не слышал даже… Вижу — он упал. Проклятье! Неужели еще мало всего этого? — Он задыхался от гнева. — Стрельбы, мучений…

Не доходя до ворот, мы повернули к крыльцу. Крутая, узкая лестница привела нас под самый чердак.

«Augendiagnostik», — прочел я на двери. Открыл человек в халате не первой чистоты, рыжий, поджарый, в оббитом, словно обкусанном пенсне.

Кая уложили на кушетку. Кабинет был до странности пуст. Несколько пакетов с лекарствами в поставце. Никаких инструментов, если не считать лупы на столике у кресла, небольшой, цилиндрической лупы ботаника или часовщика. И еще удивило меня огромное, в красках, изображение человеческого глаза, прибитое к стене и наполовину задернутое марлевой занавеской. Признаюсь, я с некоторым недоверием следил, как Иеронимус Кимбл ощупывал Фойгта.

Раненый дернулся и провел пальцами по лицу, словно согнал что-то.

— Кимбл хороший врач, — промолвил немец, помогавший мне. — Он поглядит вам в глаза и сразу скажет, что у вас. Тут, по этому рисунку, — он потянулся к плакату и показал радужную оболочку, испещренную клеточками и точками, — все можно определить. Тут все отражается.

«Хиромант какой-то», — подумал я. Немец говорил раздельно, как на уроке.

— Кимбл учился в Бразилии, — прибавил он. — Глазных диагностиков всего одиннадцать. Во всем мире.

Кай запрокинул голову, скрипнул зубами и еще раз согнал что-то с лица.

— Он немец? — спросил Кимбл.

— Да, — ответил я.

Раненый затих. Кимбл сунул стетоскоп в карман и запахнул халат.

— Русский, немец, поляк — теперь это все равно, — проговорил он в сердцах. — Мертвые не имеют национальности. Они равны.

Кай лежал вытянувшись. Мой спутник тронул меня за рукав.

— Кимбл честный врач, — сказал он по слогам. — Клянусь, господин офицер.

— Кто его? — спросил врач.

— Соотечественник. — Немец скривил губы. — Тоже сын Германии. Вроде фон Шехта. Боже мой, когда же это кончится!

Он не отводил от меня прямого, скорбного взгляда. Кай умер? Я не хотел верить этому. Я ждал, что Кимбл тряхнет своей рыжей гривой и бросит, улыбаясь: «Отлежится», «Через недельку встанет» или что-нибудь в таком роде. И вдруг — умер! Убит вражеской пулей, И не вернется в свой Розенштадт. Убит в весну победы. Убит, когда все кругом взывает: довольно смертей! Когда земля, кажется, уже полна мертвецов. Не может принять их больше.

«Мертвые равны», — вспомнилось мне. Неправда! Фон Шехта тоже нет, но он умер иначе. Трупный яд останется после таких. А другие сгорают чистым огнем, освещая дорогу живым.

Тут я с болью, с ужасом поймал себя на том, что думаю так не только о Фойгте, но и о Кате, До сих пор я берег ее в своих мыслях живую, только живую. Янтарная комната, картины, экспонаты из музеев все это было для меня как бы вне войны. Смерть Кая словно толкнула меня обратно на передний край.

Точно в тумане замелькали передо мной санитары, натянувшийся холст носилок и наш эскулап, склонившийся над телом. «Ранение смертельное», — услышал я. Кая вынесли. Я спустился во двор.

Двор шумел. Немцы, собравшись в кучу, обсуждали происшедшее. Гельмут Шенеке — так звали моего нового знакомого — шагал рядом со мной, сунув жилистые руки в карманы комбинезона.

— Вы не знаете «черноголовых»? — басил он. — Шайка разбойников! Их надо выловить, господин офицер, всех до одного. Они погубили моего брата. Он сгинул, исчез там, в их логове. Да, люди пропадали бесследно. Это не легенда, господин офицер, это голая правда.

Вокруг нас тотчас образовалась толпа. Шенеке заговорил громче, он обращался теперь ко всем. Я почувствовал, что и мне надо что-то сказать.

— Убит честный немец, Кайус Фойгт, — сказал я. — Тот, кто убил его, — наш общий враг. И мы, советское командование, разыщем убийцу. Я буду рад, если вы окажете содействие.

Толпа одобрительно заволновалась.

Я кликнул автоматчиков, мы начали прочесывать дом.

10

Большой дом, перенаселенный, до отказа набитый беженцами. Чего только нет в нем! Две лавки — кондитерская, пивная, танцкласс, мастерские кустарей — портных, гравера, скорняка, модистки. Один портной, Назим-оглы, вывесил из окна флаг с полумесяцем; лет тридцать назад он эмигрировал из Турции, но подданство сохранил и нынче счел за благо отмежеваться от немцев. Дребезжит расстроенный рояль, стучил молоток, — кто-то чинит раму, поврежденную воздушной волной. В доме убаюкивают детей, жарят салаку, штопают носки.

Кто же стрелял в Кая Фойгта?

Я пытался представить себе, как бы поступил следователь. Бакулин, например. Прежде надо, очевидно, определить, откуда был произведен выстрел. Взять в расчет характер раны, место во дворе, где находился в тот момент бедняга Фойгт.

Вот-вот Бакулин явится сам. Но можно ли терять время! По моим соображениям, получалось, стреляли из окна третьего этажа. И возможно, из крайнего окна, у стыка с Домом «черноголовых».

Прихватив автоматчика, я понесся туда. «Теодор фон Шехт» — стояло на табличке. Дверь была незаперта.

Квартира фон Шехта! Все пути поиска свелись теперь к ней; здесь, в утро штурма, была Катя, А сегодня сюда прокрался убийца…

Из передней мы вошли в обширную столовую. Дневной свет свободно проникал в окна. Маскировочные шторы — скатанные, слипшиеся — были подняты очень давно. В них, значит, не было нужды. Никто не ночевал здесь. Пыль густо запорошила гигантский буфет с мрамором, с бронзовыми крылатыми львами, рояль в углу, этажерку для нот.

Запустение, холод, затхлый, нежилой дух… В спальне под картиной — котята, играющие с клубком ниток; черные котята, верно на счастье, — полосатые матрацы двух, кроватей, пустые тумбочки.

Узкая дверь под цвет розовых обоев ведет в гардеробную. Здесь Кайус Фойгт в утро штурма взял костюм фон Шехта и его плащ, переоделся. Да, вон в углу его солдатский китель, брюки. С тех пор, похоже, никто не тревожил гардеробную. На вешалках — вещи мужские и женские, поношенные, покинутые за ненадобностью.

Конечно, мы перевернули матрацы, обшарили все углы в спальне и в других комнатах. Никого! Преступник если и был здесь, то не оставил следа!

— Фон Шехт забросил эту квартиру давно, задолго до своей смерти, скорее всего перед войной. В кабинете, в ящиках стола, — ни единой бумажки. На столе телефонная книга 1939 года, медная коробка с крупинками трубочного табака. Я понюхал их. Они почти утратили запах.

В камине — слежавшаяся зола…

Кабинет примыкал к библиотеке. Дверь в нее была заперта: пришлось взломать ее. От стеллажей с книгами тянуло плесенью. Я снял одну книгу в переплете из свиной кожи. Руководство для шахматной игры, напечатанное в Амстердаме, в семнадцатом веке.

— Товарищ лейтенант! — услышал я.

Молодой автоматчик, разрумянившийся от усердия, протягивал мне какой-то предмет.

Берет. Обыкновенный синий берет. Я взял его. В глаза бросилась брошка, знакомая галалитовая брошка в виде листка. Кленовый листок!

— В спальне, товарищ лейтенант, — объяснял автоматчик. — Под зеркалом…

Впопыхах я и не заметил там зеркала. Берет лежал на полочке; в слое пыли отпечатался кружок. Но и под беретом тоже была пыль, — столько же пыли, и, значит, берет положен недавно. Ну, разумеется, — две недели назад, перед штурмом.

Катин берет!

— Я смотрю, женская вещь, — доносился до меня бойкий басок автоматчика. — Мужчине на голову не налезет…

— Катин берет!

Стремительные шаги звучали из парадной, на лестнице. Я вдруг сообразил — это Катя! Она вбегает сюда, живая, веселая, в своей зеленой курточке… Шаги пронеслись мимо. И вместе с ними мгновенно улетучилось видение.

Немного спустя лестница загудела, грохот кованых сапог вторгся в переднюю. Вошел Бакулин.

Наконец-то! Торопясь, глотая слова, я выложил ему все: сведения, данные Фойгтом, обстоятельства его гибели, результаты моих поисков. Бакулин спросил меня, откуда, по моему мнению, стрелял убийца.

— Из библиотеки, — сказал я.

— Показывайте. Ага, отсюда? — Он выглянул в окно. — И я так прикидываю, третий этаж. Высота сомнений не вызывает. Но ты все же не очень наблюдателен, Ширяев. Видишь, простыни висят? Попробуй прицелиться!

— Но может быть…

— Висят с утра, — усмехнулся Бакулин. — Эх, разведчик! Водой, что ли, освежись.

Значит, Бакулин уже действует. Уже опросил немцев во дворе. Тем лучше.

— Вот из окна левее, — продолжал он, — можно было… А отсюда стрелявший не мог вас видеть за простынями. А? Не так ли?

Жизнь во дворе между тем вернулась в свою колею. В кастрюлях булькали супы. Портной-турок, распахнув забитые фанерой окна, звал своих детей — Ганса и Мухамеда — обедать.

— Левее дом «черноголовых», — сказал я. — Заколоченный. Но надо заглянуть.

— Успеем. Я поставил солдата наблюдать. Кто взломал дверь?

— Мы.

— А парадная была отперта?

— Да. Еще Фойгт заходил…

— Понятно. Парадная — настежь, а библиотека — на замке. Достойно внимания…

— Ценные книги, — сказал я.

— Резонно. Допускаем.

Потом он долго осматривал спальню и зеркало с полочкой, где Катя оставила свой берет.

— Не видел зеркала? Пролетел мимо? Нет, следователя из тебя не выйдет. А вот она нашла зеркало. Волосы поправляла, наверное. О чем это говорит?

Зеркало — старинное, в овальной рамке красного дерева, с подставками для свечей по бокам — прибито над тумбочкой. Его затеняет бельевой шкаф, стоящий ближе к окну.

— Заметь, Ширяев, стекло протерто. И не наспех, посередине, а вся поверхность. Зеркало чистое. Стало быть, Мищенко была спокойна тогда. Опасности не ощущала. Фойгт ведь не обнаружил признаков борьбы? Он был прав.

— Так что же случилось с ней?

— Если бы я мог ответить, Ширяев! — вздохнул Бакулин. — В том-то и загвоздка.

Входная дверь скрипнула. Вошел лейтенант Чубатов из контрразведки — года на два моложе меня, белобровый, крепкозубый. Я недолюбливал его. Мне казалось, что Чубатов важничает.

Как я теперь понимаю, ему просто хотелось быть старше своего возраста. Тем более в тот день. Ему дали задание, которое, наверное, досталось бы офицеру более опытному, не будь мы в Кенигсберге, где чекисты и без того были заняты по горло.

Чубатов очень мало знал о Кате. Я заговорил о ней и, должно быть, увлекся.

— В каких вы отношениях с Мищенко? — спросил он.

Я смешался, и Бакулин ответил за меня:

— В служебных.

— Разрешите, товарищ майор, — тихо сказал Чубатов, — пусть лейтенант сам даст оценку.

— Майор вам сказал, — буркнул я.

Бакулин улыбался. Он видел то, чего я не мог заметить. Чубатов очень боялся ударить лицом в грязь. Бакулина он немного стеснялся. Оттого и слова произносил вымученные, казенные.

— Ширяев, мне думается, лицо не беспристрастное, — услышал я.

— Он справляется с делом, — возразил Бакулин добродушно, с усмешкой.

Что, выкусил? Я с торжеством взглянул на Чубатова.

Потом оба они вооружились лупами и принялись изучать пол. С полчаса длилось это. Бакулин выпрямился, и опустил на письменный стол бумажку. Белые кристаллы блестели на ней.

— Сода, — объявил он.

— С улицы нанесли, — вспомнил я. — Напротив же аптека была…

— Знаю, знаю, — улыбнулся Бакулин. — Сходи, Ширяев, достань нам соды с мостовой. В темпе! Одна нога здесь, другая там.

Я стремглав кинулся выполнять приказание. Но увы, — как ни старался, как ни искал, — соды обнаружить не мог. Под каблуками моими трещали битые пузырьки, картонные и жестяные коробки, остатки колб, пробирок, градусников. В яме застоялась лужица: вода в ней была малиновая. Точно так же выглядел раствор марганцовки, которым я полоскал рот в медсанбате, после того как мне выдернули зуб.

Сода тоже растворяется в воде, сообразил я. Позавчера был сильный дождь, соду смыло. Значит, не мы принесли соду на ногах в квартиру, а Катя, Бинеман или Кай. Бакулин это и хотел установить. Но для чего?

— Ни крупинки? — бросил Бакулин, завидев меня. — Так я и думал.

— Товарищ майор, — спросил я, — в библиотеке тоже сода на полу?

— Э, да он делает успехи. — Бакулин откинулся в кресле. — Ты понимаешь, Ширяев, Бинеман запер за собой дверь библиотеки. А парадную оставил открытой. Бинеману надо было создать впечатление, что он не был в библиотеке с Катей. Что его влекло сюда? Не книги же! Hy-ка, покажи нам, Ширяев, какие ты брал книги!

Я показал.

— Остальные стоят, как стояли месяцы, может, годы. Вон пылища на полках! А, кроме книг, что тут ценного? Ничего! Бинеман и Катя были здесь, мирно беседовали, а затем…

«Катя и Бинеман были здесь, — думал я. — Они мирно беседовали, а затем… Да, все к одному, библиотека где-то сообщается с домом «черноголовых»».

Где?

Мы сняли книги с полок, потом отцепили стеллажи, Чубатов начал выстукивать стену, Бакулин закатал ковер, вынул лупу и опустился на колени.

Работали мы часа полтора. Бакулину пришла мысль, что след в библиотеку — ложный, подстроенный Бинеманом нарочно. Однако искомый ход, потайной выход оказался именно там. И не в стене, а в паркетном полу, под ковром. Только с помощью лупы удалось найти очертания люка.

Кликнули солдат с топорами; они выломали пол. Под ним оказались железные ступени.

Первыми сошли на лестницу два автоматчика, потом Бакулин, Чубатов и я. Ступени вели круто вниз, по узкому коридору. Он пробивал толщу могучей старинной стены.

Свет сочился из круглого проема амбразуры. Майор выпрямился, на ладони его блеснула маленькая медная гильза.

Да, убийца стрелял отсюда. Он, очевидно, тотчас ушел потом через комнаты фон Шехта.

Лучи фонарей скользили по гранитной кладке. Гранит был темно-серый, отесанный грубо, ударами тяжелого ручника! Белыми жилками выделялись пазы, и Бакулину вспомнилось давно читанное: в старину в раствор, скреплявший камни, добавляли для прочности яичный белок.

Кое-где рука средневекового камнетеса высекла крест или треугольник в лучах — символ божьего ока. А в одном месте луч выхватил надпись: «Gott mit uns», ныне в вермахте повторенную на солдатских пряжках.

Снизу, из самых недр дома «черноголовых», несся неясный гул. По мере спуска он звучал громче.

— Вода, — произнес один из автоматчиков. Лучи фонарей, впереди тонувшие в кромешной черноте, коснулись вскоре пенистой поверхности потока. Он несся в подземных гранитных берегах, плескался, обмывал ступени.

Моя ладонь легла на перильце. Оно вибрировало. От напора воды мелкая дрожь расходилась по металлу, отзывалась болью во всем моем существе.

Широкая каменная арка с крестом на вершине — вход в туннель — неустанно, с свистящим шумом втягивала буйную, непроницаемо темную воду.

11

Вода реки Прегель затопила подземелье Кенигсберга через несколько минут после того, как залпы наших орудий и «катюш» возвестили начало штурма. Приказ открыть шлюзы был составлен немецким командованием заранее. Он преследовал две цели — лишить наступающие советские войска подземных путей и скрыть, вывести из строя многочисленные сооружения: военные предприятия, жилые помещения, склады оружия и боеприпасов.

Я знал об атом, когда стоял над стремниной, сжимая перильце. Оно отдало свой холодок, сделалось горячим, намокло от пота, — я все смотрел в пенистые водовороты.

Дорога поиска оборвалась, потонула…

Вызвать водолазов! Я представил себе людей в скафандрах, спускающихся в поток, разыскивающих труп Кати. Я нагнулся, погрузил руку, — вода схватила ее словно ледяными зубами, отбросила. Нет, водолазы ни к чему. Я размял пальцы, онемевшие от холода. Если Катя попала сюда, ее отнесло течением далеко отсюда, бог весть куда.

Подавленные шли мы наверх. Низкий каменный свод словно ложился на плечи…

— Завтра осмотрим все подробнее, — сказал Бакулин, когда мы снова очутились в кабинете фон Шехта.

Но он не отпустил нас. Он размышлял вслух, взволнованный открытием. Когда же немцы затопили подземелье? В восемь часов пятнадцать минут, то есть четверть часа спустя после начала нашего артиллерийского наступления.

В это время Катя и Бинеман были в квартире фон Шехта, а Кайус Фойгт; ждал их на улице в своем «оппеле». Люк в полу, возможно, был открыт, Бинеман уловил шум хлынувшей в подвалы воды. Впрочем, он, как и многие офицеры штаба, наверняка знал о приказе.

Конечно, с началом штурма многое в положении всех троих — Бинемана, Фойгта и Кати — изменилось.

План побега из Кенигсберга рухнул. Что оставалось Бинеману — хищнику Бинеману, грабившему вместе с Фон Шехтом и присными оккупированные земли? Прятаться от возмездия, быстрее сменить личину, скрыться в городе.

Теперь Катя для него — враг. Она, советская девушка, служившая немцам, выдаст его, выдаст, чтобы облегчить собственную участь!

Катя тоже слышит канонаду. Чтобы скрыть радость, она идет в спальню, к зеркалу, снимает берет, поправляет перед зеркалом волосы. Привычные движения помогают прийти в себя. Бинеман зовет ее. Они оба спускаются в люк. Крови на лестнице нет. Катя сошла вниз, Бинеман немного отстал и…

Возможно, Катя сама, почувствовав угрозу со стороны Бинемана, ускорила шаг, решила оставить его позади. И вода, хлынувшая внезапно, унесла ее. Или Бинеман все же выстрелил в Катю, — там внизу, и вода смыла следы…

Бинеман поднимается, закрывает за собой люк, кладет на место ковер, запирает библиотеку. Одного свидетеля он устранил, но есть еще другой — Фойгт. И Бинеман возвращается к машине, чтобы расправиться с ним.

Знать бы, куда делось тело Бинемана! Верно, немцы или наши бросили в яму, забросали землей, битым кирпичом. Много таких могил.

Пистолет Бинемана мог бы открыть еще кое-какие подробности. Но вот что гораздо важнее — бумаги Бинемана.

У него был план! План тайников, куда гитлеровцы свозили музейные сокровища.

«Лежит, верно, вместе со своим хозяином», — подумал я, слушая Бакулина. Кто тогда, в разгар боев, стал бы обыскивать убитого, рыться в документах!

Потом Бакулин заговорил о новом поиске в связи с гибелью Фойгта. Я почти не слышал. Я думал только о Кате.

Что же, считать погибшей? Неужели Бакулин напишет эти страшные слова, как итог наших стараний, наших надежд?

Нет! А если она все-таки спаслась? На войне я видел не только смерть, не раз при мне в самом пекле боя, на земле, сплошь перепаханной рваным железом, держалась жизнь. Чудом ограждала она своих избранников. Я сам бывал у смерти в когтях. А взять семерку, знаменитую семерку разведчиков, о которой слава шла по всему фронту; всего семь человек, вооруженных гранатами, против железобетонного форта, считавшегося — как и все кольцо защиты Кенигсберга — неприступным. Огонь крепости, по логике вещей, должен был стереть в порошок храбрецов. Однако они нашли «мертвое» пространство, забрались на купол, и гранаты, связки гранат, брошенные в вентиляционные колодцы, вывели из строя немецкий гарнизон, ни много ни мало — девяносто штыков…

Раздумья мои прервал старшина из разведки. Он принес пулю, вынутую из тела Фойгта. Бакулин достал из кармана гимнастерки гильзу. Так и есть! Убийца стоял под люком, целил из амбразуры.

— Стрелок он отличный. — сказал майор. — На тридцать шагов, и наверняка насмерть. Из такого оружия к тому же… Маленький «манлихер» — это же старая система, невоенная даже…

— Товарищ майор, — вставил я. — Я не докладывал вам? У Мищенко, — при Чубатове мне почему-то трудно было сказать «Катя», — был как раз такой. Фойгт говорил…

— Вот как! Любопытно.

Тут Чубатов, до сих пор хранивший молчание, поднялся, с кресла.

— Неясность, товарищ майор. Эх, — он вздохнул и потер лоб. — Поведение Мищенко, понимаете…

Что он еще надумал! Слово «поведение» кольнуло меня. А Чубатов тер лоб, — как школьник, которого вот-вот вызовет педагог. И надо, стало быть, вспомнить все, что знаешь. Напускная солидность слетела с него.

— Поведение Кати ясное, — сказал я. Теперь я могу назвать ее по имени, мне стало легче с Чубатовым.

— Данных мало… Меня вот что смущает… Вы как условились с Мищенко? Проследить за имуществом, так? Которое самое ценное, верно? За Янтарной комнатой. И всё. Потом беречь себя и ждать наших. Верно, товарищ майор?

Чубатов перестал стесняться и заговорил проще. Куда же он клонит?

— На улице Мольтке она была; значит, задача выполнена. Местонахождение янтаря известно. Сама же присутствовала, когда зарывали ящики.

— Правильно, — кивнул Бакулин. Чубатов явно нравился ему, а я весь напрягся. — Ну, дальше-то что?

— Я из фактов исхожу, — сказал Чубатов и вопросительно поглядел на майора. — Дело свое она сделала. Так нет, вместо того чтобы отвязаться от своих начальников, она… Она дает себя увлечь сюда.

Никак он обвиняет Катю! В чем? Пусть выскажется до конца.

— Ну, и в этой же связи… — он опять потер лоб, — мы искали признаков борьбы, насилия. Их же нет…

Ах, вот в чем дело!

— Так, так, — выговорил я. — Дает себя увлечь, говорите… Складно у вас получается…

От ярости у меня онемели губы.

— Спокойнее, Ширяев, — сказал майор.

— Я спокойно… Глупость, вот что… Он считает, Мищенко убила Фойгта и сама с ними… Не смеет он так о Кате…

— Личные ваши чувства… — начал Чубатов, и тут я окончательно взорвался.

— Ложь! — крикнул я. — При чем тут личные?..

Я вскочил. Право, не знаю, зачем я вскочил с кресла. Должно быть, хотел убежать в другую комнату, не слышать Чубатова.

— Куда? — окликнул меня Бакулин и поднялся. — Стоять смирно! Черт знает что такое! Мальчишка! — Он перевел дух. — Сутки домашнего ареста!

12

Представляете себе, каково мне было! В самый разгар поиска меня обрекли на безделье, на горчайшее одиночество… Можно ли придумать более суровое наказание!

Теперь все кончено для меня. В глазах Бакулина я упал. Больше я ему, верно, не нужен. Какой от меня толк! «Эх, разведчик, водой, что ли, освежись!» — ожило в памяти. За мной и без того масса упущений, а тут еще нелепая стычка с Чубатовым. Скверно!

После, убийства Фойгта поиск стал сложнее. Словом, мне уже нет места.

В то же время я не переставал думать о Кате. Мысли мои о Чубатове, о Бакулине, о собственной жалкой судьбе вращались вокруг нее, как по орбите. Невзирая ни на что, я видел ее живой. Да, я верил в чудо.

Времени для размышлений у меня было достаточно. Читать разрешалось, но книга валилась из рук. С тоской я смотрел на улицу из своего номера в гостинице средней руки, где офицерам отвели жилье. Не раз, впав в отчаяние, я порывался бежать к Бакулину, умолять его о снисхождении. Нет, нельзя! Я убеждал себя снести кару безропотно и даже усилил ее — запретил себе курить: пачку сигарет смял и выбросил.

На улице возле булочной собирались немки, судачили о домашних своих делах. Не спеша, вразвалочку прошагали под окном два солдата. Один насвистывал. А ведь самое главное сейчас — это узнать, что с Катей. Эти солдаты, эти немки в коричневых пальто, с взбитыми, гвардейскими плечами понятия не имеют, что где-то, может быть очень близко, Катя. Лежит в бреду, у чужих, или томится в каменных стенах, ждет помощи.

Нет, надежду я берег. Я цеплялся за нее вопреки всему. Да, Фойгт, весьма вероятно, убит из Катиного «манлихера», отнятого у нее… Все равно это не значит, что она погибла.

А если она попала в воду? Тогда конец.

И всё-таки — нет, видел я ее живой.

Пока я томился под арестом, в доме на Кайзер-аллее происходили важные события.

Обследование дома «черноголовых» с утра возобновилось. Квартира фон Шехта стала командным пунктом операции. В полдень, когда Бакулин и Чубатов сидели в кабинете, отдыхали и курили, послышался страшный гвалт.

На самой середине двора бился человеческий сгусток. Он разрастался; к нему со всех концов, обрывая веревки с бельем, опрокидывая ведра, кувшины с водой, керосинки, сбегались немцы. Понять что-нибудь было невозможно. Чубатов выбежал на лестницу, уже гудевшую от топота.

Впереди поднимались трое: наш знакомый Шенеке и еще один мужчина в кителе железнодорожника вели под руки юнца лет семнадцати в кургузом рыжем пиджаке.

— Щенок! — раздавалось в толпе. — Теперь не уйдет.

— Мало им крови!

— Негодяи! Когда конец этому?

Бакулин поднял руку. Немцы утихли. Шенеке, держа перед собой в обеих руках фуражку, степенно выступил вперед.

— Он стрелял вчера, господа офицеры, — сказал Шенеке. — Он! Сам не отрицает.

— Немец в немца! — отозвался кто-то. — Бог мой, этого нам и недоставало. Только этого…

— Мир сошел с ума.

— Тихо! — произнес Шенеке командным тоном. — Дело было так, господа офицеры. Утром после завтрака, да, сразу после завтрака, мне говорят, что объявился какой-то молодчик, шныряет по квартирам и сеет панику. Будто в доме заложены мины замедленного действия и все мы должны в шесть часов вечера — да, точно в шесть часов — взлететь на воздух. Значит, через час. Ну, мы — я и Курт, — он указал на приземистого мужчину с квадратным подбородком, по виду тоже рабочего, — решили, что молодчик сам замешан в этой истории, коли болтает такое.

— So, so, — подтвердил Курт.

Юнец стоял перед Бакулиным нагло, выпятив живот, но видно было, что поза давалась ему нелегко, — он дергался, кривил губы; на лбу под жесткой белокурой кудряшкой блестел пот.

— Вы стреляли? — опросил его Бакулин.

— Я. — Он рывком откинул назад голову. — Я стрелял! Я… Я… Я не боюсь вас…

Толпа зашумела.

— Немец в немца, — повторил кто-то со скорбью. — О, боже!

— Он не немец! — выкрикнул юнец. — Предатель! Слышите вы? Вы тоже… Вы…

Он рванулся. Шенеке и еще двое схватили его. Он забарахтался и обмяк.

«Гитлеровский выкормыш, — подумал Бакулин. — Истерик. Отравлен с детства, А был бы красивым, здоровым парнем, если бы не нацисты».

— Ваше имя? — спросил майор.

Молодчик не ответил. Он шатайся как пьяный; его держали под мышки.

— Вернер Хаут, — сказал Шенеке. — Сынок хозяина аптеки. Разбитой аптеки в доме напротив. В бывшем доме, — добавил он методично. — Говори, Хаут! — Он тряхнул молодчика за плечо. — Говори, раз ты не боишься, ну! Он состоял в фольксштурме, господа офицеры; он из самых отпетых. Тут у него тетя, в тридцать седьмой квартире. Шарлотта Гармиш. У нее мы и взяли его.

Шум во дворе между тем не утихал. Высокий женский голос поднялся над гомоном и зазвенел:

— Ты можешь идти, Эрвин! Я никуда не пойду! Я устала, устала…

Скрипела передвигаемая мебель. Заплакал ребенок. Портной турок громко возглашал:

— Проклятье! Посчитались бы хоть с нами! В доме живут иностранцы!

В кабинет протолкался младший лейтенант, командир автоматчиков, красный, возбужденный:

— Товарищ майор! Немцам кто-то мозги задурил… Оцепление рвут… Бегут, барахло тащат…

— Спокойно! — сказал Бакулин. — Спокойно!

Он приказал офицеру вернуться, наладить проверку выселяющихся. Нет, держать людей силой нельзя. Но контроль не ослаблять!

Младший лейтенант ушел. К нему присоединился Чубатов. Бакулин оглядел немцев.

Лучше любого из них Бакулин знал, сколько смертей еще таит город. Что ни день, рвутся мины, вспыхивают пожары, как будто злобные невидимки задались целью довершить разрушение. Что, если Хаут прав? И этот дом тоже обречен?..

Бакулин раздумывал минуты две.

Это были трудные минуты. «Нет, — сказал он себе. — Никаких мин нет. Надо остановить панику. Во что бы то ни стало!»

— Мы никого не держим, — сказал Бакулин. — Но бежать из дома глупо. Я лично раньше шести не уйду отсюда.

Он вынул часы и положил на стол.

— Я остаюсь с вами, господин майор, — отчеканил Шенеке и неторопливо, по-прежнему держа перед собой фуражку, сел в кресло рядом с Бакулиным.

— Отлично, — молвил, майор. — Отлично. Мы побеседуем с Вернером Хаутом.

«Истерик, — еще раз подумал Бакулин, разглядывая молодчика. — Взвинчен, словно принял дозу наркотика. Вот он каков — убийца Фойгта! Для того и сочинил небылицу насчет мин, чтобы под шумок, пользуясь кутерьмой, выскользнуть из оцепленного дома. Хитрый, смелый ход, — даже, пожалуй, слишком смелый для него. Надо проверить, но не сейчас».

— Итак, ваше имя — Вернер Хаут? — спросил Бакулин. — Хорошо. Так и запишем. Член союза гитлеровской молодежи? Так?

— Хайль Гитлер! — выкрикнул Хауг. — Хайль!

Шенеке схватил его за полу пиджака и силой усадил. Бакулин усмехнулся:

— Ясно. Вы утверждаете, что дом минирован. Это ваши слова?

— Да. Вы… Вы все…

— Погибнем? В шесть часов? Хорошо, проверим. Нам спешить некуда.

— Я живу здесь все время, — вставил Шенеке. — Я знаю дом, как свою ладонь. Мин нет. Все старожилы скажут то же самое. А этот негодяй…

— Подождем, — сказал Бакулин.

Он следил за Хаутом. Предложил закурить. Пальцы Хаута дрожали, когда он зажигал спичку.

Часы фон Шехта — старинные часы — сыграли несколько тактов марша и гулко пробили шесть. Хаута, обмякшего, отупевшего, увели автоматчики.

Допросили его в тот же вечер в контрразведке, в присутствии Бакулина.

Хаут оправился, держал себя развязно. Да, состоял, в союзе гитлеровской молодежи… Да, и в фольксштурме; Был там командиром. Чубатов спрашивал не спеша, записывал аккуратно, четким, каллиграфическим почерком.

— Убил я! — вымолвил Хаут. — Что вам еще нужно? Можете расстрелять меня.

Тут он словно испугался собственного голоса и сжался. Это не укрылось от Бакулина.

— Одну минуту, лейтенант, — сказал он, — я задам вопрос. Скажите, Хаут, вам известно, кого вы убили? Кто он, как его звали?

— Я… Я… Он предатель…

— Его имя?..

— Не… Не помню…

— Не знаете?

Хаут молчал.

— Я понял вас, товарищ майор, — тихо сказал Чубатов и обмакнул перо. — Итак, Хаут, вы проникли в квартиру фон Шехта, в библиотеку, и выстрелили из окна.

— Да, из окна, — отозвался Хаут.

— Так, — перо Чубатова задержалось. — Однако стреляная гильза, свежая стреляная гильза лежала аз доме «черноголовых», под амбразурой.

— Неважно. — Хаут опустил голову. — Я убил! — выдохнул он с усилием. — Я!

В эту минуту в памяти Бакулила возник другой юнец — испитой, бледный до синевы, с пятном волчанки, залившей полщеки. Из шайки грабителей попался он один, остальные, в том числе старший, матерый рецидивист, скрылись. Арестованный не отпирался, напротив. Больной телесно и душевно, озлобленный против всего здорового, он со странным упрямством, вопреки всякой очевидности, брал всю вину на себя.

Вот и Вернер Хаут… Он исступленно твердит «Я убийца», но доказательств еще нет. Убить Фойгта мог только очень хороший стрелок, а этот… Слишком издерган. Сомнение появилось у Барулина с самого начала, при первом взгляде на Хаута. Теперь оно росло.

— Где ваше оружие?

Хаут смешался. Оружие? Оно у тети Гармиш, в тридцать седьмой квартире. В комоде.

Допрос прервали. Чубатов поехал к Шарлотте Гармиш. Оружие отыскали, но не в комоде под бельем, куда положил его Хаут. Шарлотта, желая помочь племяннику, переложила револьвер — старый, тяжелый маузер. Из него давно никто не стрелял. Тем временем лаборатория закончила исследование гильзы, найденной под амбразурой, подтвердила марку пистолета — «манлихер» старого образца.

Вечером допрос возобновился.

Хаут еще упорствовал. Но постепенно истина выходила наружу.

Отряд, в котором он состоял, разбежался в первый же день штурма Кенигсберга. Хаут решил действовать в одиночку, стать террористом, «вервольфом» — волком-оборотнем. Но не хватало выдержки, уменья. Пока Хаут прятался, пока обдумывал, как ему быть, во дворе произошло убийство. Застрелили немца, пришедшего вместе с советским офицером, помогавшего ему, — значит, «красного» немца. На Хаута снизошло откровение. Да, с ним бывает такое. Как у фюрера. Хаут почувствовал, — его час пробил. Он должен помочь неизвестному убийце: выжить русских, ведущих следствие, вызвать панику в доме, напугать.

Он колебался. Как бы самому не попасться! Рассказал выдуманную новость тетке Гармиш, та передала соседям. Слух растекся по дому, дошел до Шенеке. Он припер Хаута к стене. Хаут впал в ярость, нагрубил Шенеке, — и тут посетило Хаута второе откровение. О, он доведет дело до конца! Все равно теперь ему нечего терять. Он спасет убийцу, жертвуя собой. Германия ждет такого примера, он всколыхнет людей, разбудит силы для отпора большевикам. И он, Вернер Хаут, станет героем, как Хорст Вессель, отдавший жизнь за фюрера.

«Звереныш! — думал Бакулин. — Он не убивал, но ведь воспитан он для убийства. Другой совершил то, что он мечтал сделать сам. Нет, он не просто играл роль. Выпусти его — он завтра, пожалуй, убьет».

…Вот какие события случились, шока я отбывал срок наказания в номере гостиницы, сетовал, проклинал себя, думал о Кате.

Бакулина я увидел лишь наутро. Начал он с того, что прочел мне нотацию.

— Чубатов хороший офицер, умный, упорный. Правда, опыта еще не хватает. Он хотел разобраться получше… Он вовсе не обвиняет Катю. Он взвешивает все. А ты — сразу в бутылку. Глупо! Если я еще раз замечу…

Он постучал по столу.

— Слушаюсь! — гаркнул я.

«Спасибо», «рад слышать», — вот что меня тянуло ответить. Ибо угроза Бакулина означала, — я еще встречусь с Чубатовым. Поиск не закончен.

Потом майор рассказал про Хаута.

— Очень складно все получилось, — прибавил он. — Все немцы в доме уверены — убийца пойман. Тем лучше. Скорее достанем настоящего преступника.

Кто же он? Неужели нет никакого следа? Бакулин покачал головой. Не след, но существенный вывод — таков итог этих двух дней. Оружие убийства — «манлихер». И у Кати был «манлихер», — вероятно, тот же самый. Пистолет не очень совершенный. И вряд ли у убийцы не было другого оружия. Похоже, он нарочно воспользовался пистолетом Кати, чтобы бросить на нее тень. Какой еще вывод? До сих пор мы думали, что вместе с Катей в квартире был один Бинеман. Теперь нет такой уверенности. Вероятно, был кто-то третий. Этот третий завладел пистолетом Кати и убил Фойгта.

Бакулин разочаровал меня. Я ждал большего. Неведомый третий ведь не ждет нас. Ищи ветра в поле!

— Ну-с, ладно, — произнес Бакулин. — Приступай к делу. Профессора мы совсем забыли. Ступай к Сторицыну. Бери Алоиза Крача, поезжайте на улицу Мольтке. Пора откапывать царскосельский янтарь.

13

Сторицына я застал в гостинице. Он нежно обнял меня, расцеловал, потом заговорил о своих друзьях-связистах на вилле «Санкт-Маурициус». Один ефрейтор поразил профессора, — так рисует парень! Талант, несомненный талант! Ему надо учиться, и он — Сторицын — об этом позаботится. Что до картин, то они запакованы, готовы к отправке. И Диана, для нее связисты смастерили прочный ящик.

— Из дуба? — спросил я, вспомнив наставления Кати.

У эвакопункта, разместившегося в этажах замершей фабрики, к нам в «виллис» сел Алоиз Крач. Он расстался с балахоном лагерника; ему раздобыли синий в полоску костюм, шляпу, плащ. Вместе со свободой он обрел уверенность в себе. Теперь я легко представлял себе Крача на диспуте в кафе художников или на своей выставке,принимавшим гостей.

— Ну-с, милый мой, — обратился к нему Сторицын. — Скоро домой, да? Так как же, вы и в будущем намерены отстаивать хаос в живописи?

Он рвался спорить.

— О, нет, — Крач качал лохматой головой. — Я напишу картину… Война. Два коня встали на дыбы. Черный и красный…

Сторицын поморщился.

— Символ. Вы отметаете… Вы отрицаете символ? Почему? Я видел советские картины. Не все, еднак некоторые — фотография, цветная фотография.

И они заспорили. Сторицын пришел в ярость. Я никогда не слышал, чтобы с таким жаром говорили об искусстве, и испугался за Крача.

— Порфирий Степанович, — вмешался я, — вот вы все знаете…

— Смелое допущение. Ну!

— Почти все, — поправился я. — Фон Шехт состоял в странной организации…

— «Черноголовые»? — И Сторицын мгновенно забыл о начатом споре. — О Ганзейском союзе слыхали? Учили в школе? Вот-вот! Какие города входили? Бремен, Новгород, Любек… Еще? Общество «черноголовых» — немецкое. Принимались холостые купцы и служащие Ганзы, а проще сказать, головорезы, любители приключений…

— А святой Маврикий?..

— Патрон братства, африканец. Бог ему будто бы отломил кусок африканского материка, и Маврикий приплыл на нем в Европу, спасся от неверных. Словом, мореход.

Он добавил, что «черноголовые» грабили суда, разоряли Прибалтику, воевали при Иване Грозном с Россией вместе с ливонскими рыцарями; что в Таллине, в Риге «черноголовые» были в 1940 году распущены. Их дома были очагами фашизма.

Похоже, Сторицын и в самом деле все знал!

«Виллис» между тем оставил руины центра и катился мимо особняков, увешанных черными коврами плюща, под ветвями лип с набухшими почками.

Двор, где были преданы земле ящики с отделкой Янтарной комнаты, почти ничем не отличался от других дворов улицы Мольтке — прямой, длинный, застроенный в тридцатых годах унылыми, одинаковыми жилыми зданиями. К счастью, Алоиз Крач запомнил приметы: пролом в стене, повисшую пожарную лестницу, детский стульчик, выброшенный из дома силой взрыва.

Алоиз разгребал хлам, вымеривал котлован шагами. Я набрасывал в тетрадке план, а Сторицын, ликующий, разрумянившийся, расхаживал поодаль, на солнцепеке, постукивая тростью.

— Очень приятно, — донесся до меня его голос. — Сторицын! А вы? В погонах я нетверд, извините. Люди воевать кончают, а я вот только на днях стал военным…

— Старшина Лыткин, — раздалось в ответ.

Я обернулся. Да, Лыткин, старшина из автопарка, собственной персоной. Он одергивал гимнастерку и ел Сторицына глазами.

Я окликнул старшину. Он щелкнул каблуками, и козырнул мне. На редкость лихо у него это получалось. Локоть он не поднял, а, напротив, прижал к боку; рука двинулась прямо вверх, коснулась козырька фуражки и тотчас резко оторвалась, словно обжегшись.

— Мое хозяйство — вон оно, рядом, товарищ лейтенант, — сообщил он. — Тут гаражи должны быть, так я шурую. Нас запасные части лимитируют…

Сторицын, зачарованный, обошел бравого старшину кругом и хлопнул его по спине.

— Богатырь! Орел! — приговаривал он: — Полюбуйтесь на него, а? Хорош! Постойте, товарищ Лыткин. Ваше имя и отчество? Савелий Федорович? Задержу вас на минутку, извините… Вы бродите тут, глаз у вас зоркий. Видите, Савелий Федорович… Не откажите при случае оказать нам содействие.

И Сторицын, ухватив Лыткина за пуговицу, стал объяснять ему, кто мы и чем заняты.

— Здесь, — он топнул и поднял облако пыли, — Янтарная комната. Ну, не в полном смысле… Янтари, Ксаверий… Савелий Федорович, простите. Пуды янтаря из царского дворца. Немцы содрали…

— И гады же! — выдохнул Лыткин, не шелохнувшись, не меняя почтительной позы.

— Все стены в янтаре. Нигде в мире нет другой такой комнаты. Зеркала, а на них янтарь. Представляете, какой эффект?

— Так точно, — отозвался Лыткин. — Товарищ полковник, а мне бы прикомандироваться к вам, а? Я бы с великим удовольствием. Я десятником был на земляных работах. Пригодился бы.

Когда мы сели в «виллис» и отъехали и я оглянулся, он все еще стоял вытянувшись, в положении «смирно».

— Вам все внове, — сказал я Сторицыну, — и каждый человек в форме вам кажется героем. Но я бы поостерегся… Нужно ли делиться с посторонним?

— Бросьте, голубчик! — возмутился профессор. — Этакий детина! Вместо ваших модернистских закорючек. А что? — Он перестал смеяться и вздохнул. — Господин Крач, вы сами столько пережили… Неужели будете малевать символических коней или… сапоги всмятку, прошу прощения!

И они заспорили снова.

После обеда мы — я и Сторицын — отправились на улицу Мольтке во главе взвода солдат.

Нетерпение Сторицына передалось мне. Как хочется скорее раскопать этот унылый, замусоренный двор! Неужели сегодня мы добудем знаменитый янтарь? Я увижу его огонь!

Дома, замыкавшие двор, совсем недавно пострадали от пожара; это мешало Крачу отыскать место. Наконец заступы коснулись ящиков. Но янтаря в них не оказалось. Буквами «В» и «Z» был помечен каждый, но внутри — ничего, кроме посуды, фарфоровых сервизов с царскими вензелями.

Янтаря — ни кусочка!

Для Сторицына это было настоящим горем. Он посерел, осунулся — куда делась его обычная живость! И мне было чертовски досадно.

Мы схватили ложную приманку. Фон Шехт, грабитель фон Шехт, отвел нам глаза. Уж, верно, не во славу «великой Германии» он так старался! Он вел свою игру, маскируя картины, пряча янтарь. Эх, жаль, что нет в живых ни его, ни Бинемана!

А Катя узнала… Бинеман тогда, накануне штурма, раскрыл ей проделки фон Шехта. Конечно! Потому-то Катя и не считала свое дело завершенным, осталась с Бинеманом вместо того, чтобы покончить счеты с эйнзатцштабом и дождаться нас.

И тогда… Теперь насчет Кати ни у кого не может быть сомнений. Да, ящики с царской посудой, помеченные буквами, и объясняют поведение Кати.

Прекрасная находка! Сокрушаться незачем, вовсе незачем! Тусклый, синеватый фарфор, расписанный блеклыми сиреневыми цветами, — грубоватое изделие середины прошлого века, как сказал Сторицын, — показался мне поразительно красивым.

Бакулин понял меня.

— Ты прав, для нее это важно, — сказал он с теплотой. — Очень важно.

Сторицын бушевал. До сих пор я видел его неизменно веселым, добродушным. Старик преобразился.

— Напутали вы, голубчики, — твердил он. — А я?то на вас положился! Вот что, не дурит ли вам головы этот ваш художник, автор сапог всмятку? А? Как хотите, я без Янтарной комнаты не уеду. Не уеду!

Со стены на нас — разгоряченных, готовых поссориться — спокойно смотрела женщина в платке, хорошая, понимающая. Она смотрела из своего далекого, давно ушедшего мира, где ее увидел и запечатлел Венецианов.

Вам знаком этот портрет? Простое русское лицо. Лямки сарафана поверх полотняной, в мелкую сборку, рубахи. Крестьянка, должно быть, крепостная, в полутемной избе, в отблеске свечи или лучины. Но лицо словно светится само…

Я вспомнил рассказ Алоиза. Он обманывает нас? Нет. Сторицын ошибается. И женщина на портрете словно соглашалась со мной. Она стала как бы покровительницей нашего поиска.

— Задача наша усложнилась, — сказал Бакулин. — Ну, дадим мы вам людей, взрывчатку, — обернулся он к профессору, — где вы будете искать? В подземельях вода, надо откачивать. У нас нет даже плана подземного Кенигсберга. Уничтожен или увезен — черт его знает!

Сторицын подавленно молчал.

— Фон Шехт бестия, ловкая бестия. Вот, кстати, кое-какие данные о нем. — Майор раскрыл тетрадку. — Теодор фон Шехт, владелец антикварного магазина на улице Марии-Луизы, глава фирмы по скупке и продаже картин, скульптур и прочих произведений искусства. Фирма имела обширные связи с другими странами. Тут список клиентов: акционерное общество «Сфинкс» в Амстердаме, фирма «Чалмерс лимитед» в Нью-Йорке, магазин Туссье в Париже, магазин Ашхани в Каире… Кроме того, вот что любопытно, фон Шехт сам заядлый коллекционер. Главная страсть — янтарь. Его собрание янтарей занимало на вилле «Санкт-Маурициус» четыре комнаты, считалось самым богатым в мире.

— Фон Шехт, — произнес Сторицын. — Позвольте… Ну да, мне как-то до войны попался каталог его коллекции. Там был камень с ящерицей внутри. Янтарь — это же застывшая смола. Ящерица и угодила в нее.

Профессор отбушевал и сидел, тяжело дыша. Мне стало жаль его. Неудачу с Янтарной комнатой он переживал, как личное несчастье.

— Порфирий Степанович, — сказал я, — а книги вас интересуют? Есть библиотека фон Шехта…

Мне хотелось утешить его, и я попал в точку. Сторицын ожил. А когда я упомянул наставление к шахматной игре, обнаруженное мной там, он сжал мне локоть:

— Издание голландское? Какого года, не заметили? С гравюрами? Редкость! Иллюстрации там великолепные, школа Рембрандта, шахматные кони — как живые, не дерево — мясо, мускулы, понимаете?

Час спустя мы поднимались к знакомой квартире. Сторицын горел нетерпением. Новая тревога захватила его: целы ли книги? Вдруг пожар!

Нет, в доме на Кайзер-аллее все по-прежнему. Только табор беженцев во дворе сильно поредел, — многим отвели жилье. Из открытой двери с табличкой «Фон Шехт» пахло кухней, несся детский гомон.

В кабинете фон Шехта за письменным столом чинно, по ранжиру, сидели четверо детей и молча ели жидкий суп. Ложки поднимались все вдруг, как по команде.

Книга о шахматах не обманула ожиданий Сторицына. Да, очень редкое издание. Мы долго рылись в библиотеке. Мне запомнилась рукописная Библия в свиной коже с картинками. Лица у библейских персонажей были розовые и благополучные, — похоже, они только что выпили пива и вышли на воскресную прогулку.

Мелкая, бисерная запись кудрявилась на внутренней стороне переплета. Сторицын прочел вслух. Я уразумел лишь общий смысл текста на старогерманском языке: в 1431 году Отто Шехт во главе отряда «черноголовых» прошел по берегу Балтийского моря, подавил строптивых и доставил в Кенигсберг добычу — коней, сбрую, женщин и три мешка янтаря.

Семейство с традициями! Бандитизм в крови!

За строками вязи, выцветшей, порыжевшей, словно обрисовался внезапно свидетель. Литовец или латыш, разоренный захватчиками, обвиняющий и того Шехта — Отто, и нынешних его последователей.

Вошел пожилой немец, с черной повязкой на глазу. Он мял носовой платок.

— Извините, господа, я не помешал вам?

— Нет, нет, что вы! — Сторицын усадил его. — И вообще… Это мы у вас в гостях.

Я прошу совета, господа. Я вдовец. Я потерял все имущество. Неужели меня выселят с детьми?

— С какой стати? — удивился я.

— О, он воспитанный человек. Он даже не заикнулся. Но… надо же и ему жить. Он заявит свои права, и тогда… Тогда плохо.

Он вздохнул.

— Кто? — спросил я. — Кто заявит?

— Фон Шехт, — произнес немец, и я чуть не вскрикнул — так это было неожиданно.

Или я ослышался? Фон Шехт умер. Что за чепуха! Книги, сложенные у стеллажей, окно во двор, турецкий флаг на той стороне, где квартира портного, — все как бы заволокло туманом.

— Фон Шехт, Людвиг фон Шехт, — донеслось до меня. — Брат покойного…

Ах вот оно что! Да, конечно же, есть еще фон Шехты. А я так много думал об одном фон Шехте, о Теодоре, что забыл об остальных. Мы справлялись, и никого из родственников Теодора в Кенигсберге не оказалось.

Где же обретался до сих пор этот Людвиг фон Шехт? Кто он такой? Что его интересует здесь?

— Он и адрес оставил, — продолжал немец. — Ну, чтобы мы могли сообщить, если с книгами что случится.

Очень порядочный человек, профессор… Вам угодно адрес? Шлезвигерштрассе, семнадцать.

Мы простились с немцами. Дети игравшие в углу, вытянулись, как солдатики, и проводили нас глазами.

14

Да, Людвиг фон Шехт, профессор фон Шехт, — повторял Сторицын в машине. — Автор исследования о культе Тора и Одина у древних скандинавов. Я как-то не связывал его с грабителем, с Теодором. Выходит, из той же семейки? Что ж, бывает… Профессор, судя по книге, педант, книжный червяк. Солидный том, страниц много, скукота немыслимая.

Шлезвигерштрассе терялась среди садов, огородов, уже черневших возделанными грядками. За решетчатыми оградами желтели уютные, почти не тронутые войной особняки. Шагая по подушкам прошлогодних листьев, мы прошли к застекленной террасе, постучали. Вышла высокая, плоская немка в халате.

— Я экономка господина профессора, — сказала она церемонно. — Очень сожалею, очень! Господина профессора нет дома.

Мы помчались к Бакулину.

Майор достал из сейфа папку — знакомую мне синюю папку, отведенную для материалов об эйнзатцштабе, о Теодоре фон Шехте, о Бинемане, их родных и друзьях. Еще недавно она была тонкой, эта папка. Быстро она набирает вес!

— Людвиг фон Шехт, профессор, — сказал майор. — Родился в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Член Прусского общества древностей, член Прусской археологической экспедиции. Масса титулов, все прусские, прусские. Коренной пруссак, одним словом. Холостяк, А вот что существенно: в сентябре-октябре тысяча девятьсот сорок четвертого года был главным хранителем в Орденском замке. Два месяца только, но все же…

— Здорово! — вырвалось у меня.

— Весьма, — улыбнулся Бакулин. — И раз уж ты проявил такую прыть, бросился к нему, не согласовав со мной, так и быть, придется его вызвать.

Щеки мои стали горячими. Опять я сделал не то! Однако Бакулин не очень сердит. Распекает он всегда на «вы».

— Не беда, Ширяев, — услышал я. — Все равно пора побеседовать с ним.

Сторицын между тем прочел список трудов Людвига фон Шехта и хлопнул себя по колену.

— Склероз! — воскликнул он. — Склероз! Вот же, вертелось в башке! «Происхождение легенды о Нибелунгах» — тоже его! А вы обратили внимание? — Он повернулся к Бакулину. — Две книги о янтаре: «История янтарного промысла в Пруссии» и «Походы за янтарем».

— Дался им янтарь! — сказал я.

Кажется, я собирался выложить еще какие-то соображения о янтаре и фон Шехтах, но в дверь постучали.

Вошел Алоиз Крач.

Теперь уже недавнего пленного Алоиза Крача, узника на вилле «Санкт-Маурициус», трудно было узнать; Крач подошел к нам размашистым, широким шагом. Он весь сиял.

— Домой? — И Бакулин протянул ему обе руки. — Ну, в добрый путь! Желаю вам счастья, успехов, больших, настоящих успехов.

«Домой!» Это волшебное слово на миг унесло меня далеко от Кенигсберга, дышавшего в окно гарью, дымом пожаров, далеко от войны. Наверное, не только я, мы все позавидовали Алоизу Крачу, уезжавшему в родной Прешов.

Алоиз жал нам руки. Потом он поднял голову, притих, глядя куда-то мимо нас. Я тоже посмотрел туда. На стене, над креслом Бакулина, по-прежнему висел портрет крестьянки. Из сумрака избы, из далекого века, живая, она взирала на Алоиза ласково, понимающе. Минуту-две Алоиз Крач не двигался и, казалось, не дышал, — он молча прощался с ней.

Затем дверь за ним мягко закрылась. Он ушел. Из моей жизни — навсегда.

— Задержать его нельзя было? — спросил я майора. Он поднял брови.

— Излишне, — ответил он, — пускай едет.

На следующий день к Бакулину явился Людвиг фон Шехт. Любопытство снедало меня, но увидеть его мне не пришлось: я был занят со Сторицыным. Мне сдавалось, Бакулин хотел беседовать с профессором наедине.

Вечером майор дал мне его показания.

Прочитав их, я понял, как нужен нам, как необходим для нашего поиска профессор Людвиг фон Шехт, член прусских научных обществ, автор исследований о культе Тора и Одина, о Нибелунгах, о янтаре.

Уроженец Кенигсберга, он жил здесь почти безвыездно. Даже надвигавшийся фронт не мог заставить его покинуть город. Слишком многое с ним связано! С 1936 года он читал лекции в университете — в родном университете, в котором когда-то учился сам вместе с братом Теодором. В юности они дружили. Общая корпорация, дуэли, пирушки, — о, эта студенческая романтика сохранилась в Кенигсберге, как нигде!

Впоследствии братья пошли разными путями. Теодор увлекся коммерцией. Людвига златой телец никогда не привлекал, его тянуло к книгам.

В 1941 году, когда началась война с Россией, Теодор написал Людвигу из Парижа: «Пробил счастливый для Германии час». Людвиг был иного мнения. «Боюсь, что это роковой час, — ответил он. — Опьяненные успехами на Западе, мы забыли о предостережениях Бисмарка, двинулись на русского колосса, который погубил Наполеона». Теодор не получил эти строки. Людвиг разорвал начатое письмо и послал другое, без всяких крамольных мыслей, краткое, с пожеланиями здоровья.

Впрочем, он — Людвиг — не политик! Нет! Он человек науки, исследователь средневековья. В споры на политические темы он вообще не вдается, просто он верит Бисмарку больше, чем фельдфебелю Гитлеру.

Осенью 1941 года с Теодором случилась неприятность — у него выкрали секретные документы. Вызволил, Теодора его друг, приближенный фюрера Альфред Розенберг. Благодаря ему Теодор избежал суда и очутился на новой должности, под начальством Розенберга, в его штабе.

Обо всем этом Людвиг узнал лишь летом 1943 года от помощника Теодора — Бинемана, доставившего, в Кенигсберг Янтарную комнату и другие трофеи из пригородных дворцов Ленинграда. Он — Людвиг — столь же слаб в стратегии, как и в политике, но у него сложилось впечатление, что битва под Сталинградом ускорила отправку царских сокровищ из России. Поражение подействовало угнетающе. Ожидались новые удары советских войск.

Бинеман не стеснялся перед Людвигом — бывшим своим учителем, и Людвигу открылась картина грабежа и всевозможных бесчинств оккупантов в России. Какое же страшное возмездие обрушится на Германию! Бинеман хвастался, как он в стенах древнего Софийского собора в Новгороде упражнялся в стрельбе из пистолета.

Сам Теодор появился в Кенигсберге летом 1944 года. Тогда Людвиг мало виделся с ним. Теодор находился большей частью на своей вилле. Стороной Людвигу стало известно: брат свез к себе в «Санкт-Маурициус» массу трофейного добра и держит там двух художников из военнопленных, бельгийца и датчанина, которые разбирают предметы искусства, реставрируют поврежденные картины и скульптуры.

Теодор — страстный коллекционер. Всё доходы от магазина он, бывало, тратил на пополнение своей галереи, собраний фарфора и янтаря. К янтарю у него особая, фамильная любовь.

Правда, он поступался своими сокровищами. Кусок янтаря с ящерицей — гвоздь коллекции — он подарил Розенбергу в знак благодарности за выручку. Герману Герингу преподнес картины Сезанна, Гогена, Дега, добытые во Франции. О, Теодор ловко умел заслужить расположение влиятельных лиц!

Людвига бог спас от излишних страстей. Не заразился он от брата и болезнью собирательства. Янтарной коллекцией брата пользовался для научной работы, и только! Ученый должен быть аскетом, — да, таково убеждение Людвига. Аскетом, бессребреником, ибо наука требует мученической преданности.

Второй раз Теодор приехал в Кенигсберг в октябре 1944 года, после серии ужасающих налетов английской авиации. У него было предписание Розенберга ознакомиться с состоянием трофейных ценностей, находившихся в городе, вывезти их или обеспечить сохранность.

Незадолго до этого Людвиг фон Шехт был назначен главным хранителем музея в Королевском замке, на место погибшего при бомбежке доктора Зигфрида Штаубена. В жизни Людвига наступили самые трудные дни. Он, соприкасавшийся только с книгами, манускриптами, оказался во главе обширного хозяйства, к тому же сильно пострадавшего от бомб. Было несколько прямых попаданий. Вскоре англичане напали снова. Второй этаж северной часта замка выгорел, уникальная Янтарная комната, увы, погибла в огне. О, эта невозвратимая утрата лежит и на его — Людвига — отвести! Будь он опытнее в практических делах, он успел бы укрыть наиболее ценные предметы.

Печальную весть принес Теодор. Людвиг не был свидетелем несчастья, он в то время заболел и отлеживался в убежище.

«Что ты намерен предпринять? — спросил Теодор. — Не вздумай сообщать в Имперскую канцелярию». Людвиг ответил, что именно это он и обязан сделать.

«Ты сошел с ума, — сказал Теодор. — Снимут голову не только тебе, но и мне. Я ведь тоже в ответе, раз меня послали сюда».

Янтарной комнатой интересовался сам Гитлер. Он хотел иметь ее у себя — в Имперской канцелярии, рядом со своим рабочим кабинетом. Об этом Людвиг слышал еще от доктора Штаубена. Коренной пруссак Штаубен, однако, несмотря на запросы Гитлера, под разными предлогами оттягивал отправку Янтарной комнаты, в Берлин. Как прусский патриот, Штаубен желал удержать ее в Кенигсберге.

Теодор сообщил в Имперскую канцелярию, что от бомбежки и пожара пострадала царская посуда и мебель, а Янтарная комната получила лишь небольшие повреждения, В настоящее время они исправляются, а затем янтарь будет отгружен.

В действительности посуда уцелела… Военнопленные запаковали ее в ящики, помеченные буквами «В» и «Z», и снесли в подвал замка. Работа производилась под руководством Теодора, тайно. Пленных потом, накануне прихода Советской Армии, расстреляли.

В ноябре Теодор уехал. Вернулся он в феврале 1945 года, когда фронт придвинулся к самому городу.

Службу в замке Людвиг прекратил в январе 1945 года по болезни. Бомбежки, лишения вконец подорвали его нервную систему. Последние месяцы братья почти не виделись. Отношения между ними были натянутые, холодные. Сразу после взятия Кенигсберга советскими войсками Людвиг перебрался в Инстербург, к престарелой тетке.

В Кенигсберг Людвиг прибыл с целью выхлопотать усиленный паек, на что ему дают право ученые заслуги, а также разыскать ценные вещи, принадлежавшие брату, и передать их под охрану новой власти.

Он — Людвиг — никогда не сочувствовал грабежу и готов оказать содействие советской военной администрации в меру своих сил.

Так закончил свои показания профессор Людвиг фон Шехт.

Одно как-то не укладывалось в моем представлении. Янтарная комната сгорела?

Нет, не верилось!

— Катя знала бы, — сказал я. — Такое трудно скрыть.

Майор кивнул. Конечно, данные о судьбе Янтарной комнаты нуждаются в проверке. И вообще нужно изучить этого фон Шехта как следует. Понятно, от дела его не отстранять. Выдать усиленный паек, зачислить к Сторицыну в штат экспедиции, — пусть помогает нам.

— Покамест он дичится, — сказал Бакулин. — Опасается подручных своего братца. Познакомься с ним. Постарайся выведать побольше о связях Теодора. Были же у него тут люди, кроме Бинемана!

«Конечно были, — ответил я мысленно. — Тот третий, который был с Катей и Бинеманом, а потом убил Кайуса Фойгта…»

— Словом, Людвиг для нас находка, — говорил майор. — Надо подойти к нему, найти ключ.

В тот вечер Бакулин долго не отпускал меня — снабжал советами, вспоминал случаи из своей практики следователя.

Утро выдалось сырое, туманное. Едкий дым от складов фирмы «АГФА» — они все еще горели — стлался по земле. От него слезились глаза, схватывал кашель. Очертания Королевского замка смутно выделялись на фоне свинцового неба. Репродуктор, прибитый к башне, сообщил сводку Советского Информбюро: наши воины завершали окружение Берлина.

С бьющимся сердцем поднимался я по крутой лестнице, выбитой посредине, покрытой слоем сажи, обуглившейся бумаги и соломы. На втором этаже гулял ветер, заносил в пустые окна брызги дождя, серую, смешанную с дымом муть. Обширное помещение, голое, пахнущее гарью, выглядело как огромная погасшая печь.

Там двигались два человека, медленно, словно по кладбищу: Сторицын — в фуражке, надвинутой на лоб, нахохлившийся, — и тот… Людвиг фон Шехт.

Высокий, сутулый, без шляпы. Волосы спадают тяжелой гривой, в них масляно проступает седина, и поэтому цвет у них какой-то неопределенный, грязный. Кургузый ватник туго сжимает плечи. Трость с набалдашником из слоновой кости и серебра, дорогая профессорская трость. Шагая, он высоко вскидывает руку с тростью.

Когда он повернулся ко мне, я увидел длинный, тонкогубый рот, словно рассекавший узкое лицо, — такой же, как у Теодора.

Все это я увидел, вернее вобрал в себя, жадно вобрал, стремясь с юношеским нетерпением сразу понять — кто он, Людвиг фон Шехт, враг или друг. Нет, ничего подозрительного не мог я уловить в его облике, в манере говорить, сдержанной и медлительной, — но ведь он был фон Шехт!

Много лет прошло, а он и теперь передо мной, в ватнике, с тростью…

Держите, Ширяев, — сказал Сторицын.

Он высыпал мне на ладонь горсть узорчатых пластинок. Они оплавились, огонь покоробил и свел как бы судорогой фигуры нимф и амуров, погнул гирлянды листьев, лишил блеска щиты, шлемы и мечи.

С Янтарной комнатой они не имеют ничего общего — это медные накладки, украшавшие мебель, старинную дворцовую мебель, сгоревшую здесь.

Где же признаки Янтарной комнаты?

Янтарь сгорает целиком, без следа. Даже лабораторный анализ пепла не принесет пользы. Единственное, что, остается от янтаря, погибшего в огне, — это запах, смолистый, церковный дух ладана. Но напрасно мы нюхаем пепел, запах давно выветрился. А скрепки, металлические скрепки от зеркальных панно — они — то должны были уцелеть! Почему же их нет?

Мы ворошим пепел. Сторицын рисует на листке блокнота скрепку, широкий крючок, загибами прижимавший зеркало к стене. Найти хотя бы один!

— Придется просеять пепел, — говорит Сторицын. — Поставим тут сито. Как на раскопках.

— Вы правы, коллега, — отвечает Людвиг фон Шехт. — Вы совершенно правы.

Низкий, хрипловатый голос его звучит спокойно. Конечно, нужно тщательно проверить. Сам он не был при пожаре, а Теодор мог обмануть…

Так запомнилось мне то утро в замке. В тот же день Сторицын попросил у Бакулина двух солдат. Они где-то раздобыли кроличий вольер, соорудили сито и принялись за дело. Я был с ними безотлучно.

Пожар в замке не коснулся Янтарной комнаты. Ее уже не было в зале выставки, когда туда угодила зажигательная бомба. Теодор обманул брата, или Людвиг сам скрывает правду…

Но нет, у меня не было оснований не верить Людвигу. Он сокрушался вместе со Сторицыным, порицал Теодора. Об умерших не говорят дурное, но факты вынуждают… — О, от Теодора всего можно было ожидать.

Где же Янтарная комната? Людвиг вспомнил: на Почтовой улице есть подвал, отведенный в свое время для музейных ценностей замка. В бытность Людвига главным хранителем туда успели, свезти немного, но, как знать, не воспользовался ли бункером Теодор?

Мы кинулись туда. Был мглистый вечер. Над входом в бункер мерцал Гамбринус, намалеванный светящимися красками. Он протягивал над руинами, над битым кирпичом кружку пива. Ничего, кроме полуподвальной угловой пивной, не сохранилось от здания, зато вглубь лестница уходила на три этажа.

Баррикады ящиков с пивом преграждали нам путь. Мы лезли по ним, раздирая шинели, а потом принялись ломать железную дверь, запертую на замок. Она впустила нас в обширное помещение, душное, сырое. Где-то звенела капель, по бетонному полу разъехались лужи. Сторицын поскользнулся и едва не упал, я вовремя схватил его за рукав. Железные койки в два этажа. Подсумки, ремни, пузырьки с ружейным маслом — давно брошенное солдатское добро. Еще дверь, тоже железная. Вошли. Фонари осветили стеллаж с рулонами.

Картины!

Они несколько утешили нас. Сторицын ликовал, шумно благодарил Людвига.

— Брюллов, Карл Брюллов, замечательный наш живописец, — объяснял мне Порфирий Степанович. — Сколько света, а! Гроздь винограда налита соком, солнцем, — сейчас брызнет из нее! Его «Итальянский полдень» знаете? Так это, очевидно, вариант. Впрочем, вы ведь полнейший неофит. «Последний день Помпеи» тоже небось не видели? Ох, Ширяев, попадите только ко мне после войны!..

Людвиг, снова поразмыслив, назвал еще один бункер. Но туда мы попали не сразу — вход завалило рухнувшей стеной кирки. Нам помогали саперы.

Замелькали горячие дни. Я и Сторицын — мы очутились во главе экспедиции. Да, целой экспедиции по розыскам Янтарной комнаты.

Энергичным помощником Сторицына стал… старшина Лыткин из автопарка. Добился-таки своего!

При переводе его к нам открылось прошлое старшины — отнюдь не безупречное. Два раза был осужден за растрату, в армию пошел из тюрьмы добровольно, чтобы смыть свою вину кровью.

Навыки десятника Лыткин приобрел в лагере, и они пригодились, — никто другой не умел так расставить людей, так наладить труд, когда надо было разбирать обломки, взрывать завалы, прокладывать лопатами путь в какой-нибудь бункер. Командовал он зычно, весело, с прибаутками:

— А ну — плечиком! А ну — пузиком! Эх, зеленая! Идет — идет, сама пойдет! Эх, милашка — семь пудов!

Наведавшийся как-то к нам Чубатов озабоченно сказал мне:

— Лексикон прошлого столетия! Откуда у него эти бурлацкие словечки?

— Не играет роли, — сказал я сухо.

С Людвигом фон Шехтом я свыкся. Работал он неплохо, держался просто, не заискивал. О научных своих работах говорил редко, а если спорил со Сторицыным, то очень деликатно.

— О, нет, я ничего не утверждаю, — говорил он. — Но социализм в Западной Европе? Это не умещается в наше сознание. Нет. Путь Америки нам ближе, по нашему складу, по духу. Мы слишком индивидуалистичны.

Мне он как-то сказал:

— У вас, русских, есть что-то от Востока. Коллективизм степей, полчищ Тамерлана и Чингисхана.

— Они, мне кажется, ближе к вашему Гитлеру, — сказал я. — А для нас всегда были врагами.

Сторицын был доволен. Его немецкий коллега, по-видимому, искренне переживал каждую нашу неудачу, вместе с нами ломал голову над загадкой Янтарной комнаты.

Как-то раз в одной из квартир Теодора фон Шехта мы обнаружили любопытные документы. Теодор вел дела с американской торговой фирмой.

Вот что ему писали:


«Ваше предложение заинтересовало нас. Но в силу того, что США являются союзниками России в этой войне, открытая закупка нами картин, названных Вами, в настоящее время затруднительна».


За точность текста не ручаюсь, но смысл был именно таков. Они, видите ли, стеснялись открыто принять картины, награбленные Теодором! И Теодор понял намек и привез к себе на виллу художников, замазывать картины. Их, стало быть, готовили к отправке за океан!

По совету Бакулина я рассказал Людвигу фон Шехту о событиях на Кайзер-аллее — о Кате Мищенко, пропавшей без вести, о Бинемане, об убийстве Кайуса Фойгта. Лицо Людвига выражало любопытство, даже некоторое недоверие.

— Несчастный Фойгт! — произнес он. — Да, я слышал кое-что, мне говорили. Это почти невероятно.

Знаете, у нас издавали детективные, романы, одна марка за книжку. Очень похоже!

Нет, тут он ничем не мог быть полезен.

В своих мечтах я представлял себе схватку, — да, смертельную схватку с врагом, с убийцей Фойгта, и непременно на пути к Янтарной комнате. Он стережет ее, он следит за нами исподтишка. Он постарается помешать нам, нанести удар, как только мы будем у цели. Но мы захватим его живьем, и тогда мы узнаем все. Разъяснится самое главное — судьба Кати.

Но Янтарная комната не давалась нам. Мы вламывались в подвалы, рыли землю, взрывали тонны кирпича, а она словно противилась нам и — будто заговоренный клад — все глубже уходила в недра.

15

Вскоре я начал еще один поиск. Свой, личный…

Однажды я ехал по «городу развалин». Машина сошла с израненного асфальта, зашуршала по дощатому настилу. Он навис над краем воронки, глубокой воронки от тяжелой бомбы. Внизу крутилась вода. Грязная, цвета ржавчины, с хлопьями нездоровой серой пены, она стремилась куда-то по подземному руслу. Взрыв обнажил его здесь.

Под кирпичной осыпью выступали бетонные берега потока. Из него, словно мачта потонувшего судна, торчала железная балка. Такой же поток там — под домом «черноголовых». Мне представилась арка, черное отверстие туннеля, поглощавшее воду. А что, если…

Машина оставила за собой настил, нас затрясло на выбоинах мостовой, но я не ощущал их. Догадка захватила меня. Дома вокруг того квартала на Кайзер-аллее снесены начисто. Воронок там много. Катю могло вынести в воронку.

Я не сказал никому — ни Сторицыну, ни Бакулину. Здание моей надежды было слишком зыбким.

Вечером я отправился на Кайзер-аллее. Долго я бродил среди руин, одолевал хребты битого камня, завалы железа, путаницу проволоки. Слушал, не шумит ли вода. Свистал ветер, перебирал смятые лоскуты кровли, рвал белую тряпку на шесте, воткнутом в блиндаж.

Дня два спустя я повторил попытку. На этот раз мне больше повезло: я набрел на воронку, залитую водой.

Это мог быть тот самый поток от дома «черноголовых». Рухнувшая кладка образовала рифы, вода пенилась, плескалась. Глухо стучала о кирпичи помятая каска, подхваченная течением.

Сумерки сгущались, вода темнела, но я не уходил. Стук словно прибивал меня к месту.

Неожиданно вплелся другой звук. Покатились, посыпались в воду обломки, потревоженные кем-то. Я вздрогнул, обернулся. На берегу, повыше того места, где я стоял, обрисовалась сгорбленная фигура.

— Русский офицер? Вы ищете что-нибудь?

Немец был очень стар. Голова его тряслась. Зачем он здесь, в «городе развалин»?

— Мы живем тут, — сказал он. — Хотите посмотреть? Пожалуйста!

Мы поднялись, вошли в траншею. Низенькая хромая старушка ковыляла у костра. В котелке что-то кипело.

— Каша, — сказал старик. — Ваша русская каша, — повторил он, выговаривая это слово старательно, с нежностью.

— Каша, — как эхо, откликнулась старушка. — Эти санитарки такие хорошие! Ваши санитарки… И красивые. О, вам хорошо, у вас красивые женщины. Правда, Франц?

Вчера санитарки уехали. Они квартировали тут недалеко, в бункере. Жаль, что их уже нет. Они угощали картофельным супом, хлебом и кашей, а одна принесла даже масла, — много, почти полстакана. Перед отъездом санитарки пришли проститься и подарили десять пакетов каши. Она называется — кон-цен-трат. Вкусная, с жиром, очень питательная.

Старушка подняла с земли стакан, всхлипнула и доказала, сколько в нем было масла.

— Не плачь, Герта, — сказал старик. — Вы простите ее. Она всегда плачет, о чем бы ни рассказывала. Плохое или хорошее — все равно плачет.

Давно ли они живут тут, в землянке? Оказывается, недели три. Да, они и во время штурма были тут. В первый же день сюда прорвались русские танки.

— Мы не высовывали носа, — говорил старик. — Один танкист открыл нашу дверь и спросил… Что он спросил, Герта?

— Откуда течет вода в воронку, — молвила старушка, помешала душистую гречу и облизнулась.

— И что вы ответили?

— Вода из Прегеля, пить ее нельзя. Бог знает, по каким трубам она идет.

— Больше он ни о чем не опрашивал?

— Нет.

— Лицо у танкиста было красное. Герта, — старик хихикнул, — решила, что у ваших такая кожа, Вы же красные, — он опять смущенно хихикнул. — Но я сказал: «Герта, ты наивный ребенок. Парень разгорячен, ему так жарко в башне танка, вот и все». А она… Это смешно, правда?

— Да, — ответил я, думая о своем.

Правильно ли он понял танкиста?

Вряд ли танкист собирался пить из ямы. Ясно же, вода грязная. Он сам видел. Но, может быть, было темно? Нет, светло, коли он заприметил землянку. Танкисты подобрали Катю! Да, подняли ее, раненую, и хотели разузнать…

Старик подтвердил: было светло. Я задал ему еще вопрос.

— Странно. — Он переглянулся с Гертой. — Я не слышал ни о какой фрейлейн, но… Странно, странно. — Он опять посмотрел на Герту и пожевал губами. — У нас нет надобности лгать, бог свидетель! — Старик заволновался. Я поспешил успокоить их.

— Я верю вам, — сказал я.

— Сущий ад, — проговорил старик. — Дома здесь разнесло еще осенью, а тут, когда вы пошли штурмом, все перепахало сызнова. Боже мой! Фрейлейн, возможно, пряталась в воронке, — ведь в воронке безопаснее. Хотя куда там! Один кирпич десять раз перевернется, пока не успокоится, — вот как теперь воюют. Мы не станем врать. Мы не высовывались, мы боялись. Я и тому господину так сказал.

— Какому господину?

Я шагнул к Францу и едва не опрокинул котелок с гречкой.

— Он не назвал себя. Когда он приходил последний раз, Герта? Позавчера? Нет, — он загнул пальцы, — три дня назад, во вторник. Зачем? Ах, вы не знаете его! Он спрашивал то же самое, насчет фрейлейн…

— Как он выглядел? — сыпал я вопросы. — Русский или немец?

— Немец, — сказал старик. — Он не дал нам своего имени и не велел зажигать коптилку. Было темно, как сейчас. Нет, еще темнее. Верно, Герта? Крупный мужчина, немец, вот все, что я могу вам…

— Каша! — вскричала Герта.

Старики бросились снимать котелок. Герта вытерла глаза тряпкой и кинула ее на табурет.

— Кон-цен-трат, — произнес старик. — О, она очень богата жиром, ваша русская каша!

— Куда он пошел от вас? — опросил я.

— Бог его ведает! — Старик достал носовой платок и обтер ложку.

Я простился.

Траншея вывела меня к воронке. Внизу, как черное чудовище, шевелилась, шипела вода. Я оглянулся. Если бы не отсвет догоревшего костра, я ни за что бы не нашел сейчас дорогу обратно, к землянке Франца и Герты.

Впереди по Кайзер-аллее катился грузовик, время от времени включая фары.

«Немец! — повторял я про себя. — Немец! Кого из немцев касается судьба Кати? Кайуса Фойгта нет в живых. Цель явно недобрая у этого немца, потому он и скрытничал. Кто же он? Это тот — третий! Убийца Фойгта! Катя опасна для него, потому-то он и явился ночью к старикам. Значит…»

Я чуть не закричал от радости. Значит, он сам не знает в точности, что с Катей. Он не видел ее мертвой. Она, верно, ускользнула от него…

Танкисты вытащили ее из воронки, в крови, без сознания, сдали в медсанбат. Оттуда Катю отправили в тыл, она долго не приходила в себя, но ее спасли. Конечно, спасли! Иначе быть не может!

Так я и скажу Бакулину: Катя спасена!

Майора я застал дома. Он читал. Лампа освещала заголовок: «Понятие виновности».

— Пора подзубрить, — сказал он, отодвигая книгу. — Скоро штатское надевать. Ну, что у тебя?

Я рассказал.

Мчась к нему, я рисовал себе, как он улыбнется, похвалит меня, скажет: «Весьма вероятно». Он любит это слова — «весьма». Наконец-то и я пригодился! Да, я сделал важное открытие, отрицать он не станет.

Слушал меня Бакулин внимательно. Но я не слышал от него «весьма вероятно». Он кивнул и точно забыл о моем существовании. Прикрыв глаза, он сидел некоторое время неподвижно, свет лампы падал на его усталое лицо.

— Что ж, так оно и выходит, — молвил он в ответ на какие-то свои мысли. — Весьма естественно. Дело идет к развязке.

16

Да, развязка близилась.

Сейчас мне кажется — я сам ощущал это в те дни. Утверждать не берусь. Но, разумеется, воображение рисовало мне картину последней схватки во всех подробностях. Погоня среди руин и в лабиринтах подземелья, ожесточенная перестрелка где-то в бункере, близ замурованной Янтарной комнаты, фигура врага, прижавшегося к стене, побежденного, с поднятыми руками…

Нет, не так все закончилось.

Видную роль в завершающие дни поиска неожиданно сыграл старшина Лыткин.

Я мало вам рассказывал о нем. Одно время он вызывал у меня чувство настороженности — очень уж он рвался к нам. Может, из корысти? Вскоре оно прошло. Сторицын — тот нахвалиться не мог Лыткиным: работяга, прекрасный организатор.

Однажды во время перекура Лыткин подсел ко мне. Он долго, старательно свертывал цигарку.

— Наше, солдатское, — сказал он. — Сигареты что, никакого впечатления! Мираж, по сути дела. Эх! — Он с наслаждением затянулся. — На гражданке что будем курить? Вопрос!

Глаза его смеялись.

— Не пропадем, — бросил я.

— Махры-то хватит, — согласился он. — Трава! А ремешок армейский не сниму. Пригодится.

— Зачем?

— Живот подтянуть потуже.

Веселость в глазах исчезла, ее как будто и не было никогда. Угрюмая тень набежала на лицо, оно обтянулось, отвердело.

— Для вас, может, кринки в чулане стоят… Добро пожаловать! За ложку — и к сметане!

— С чего вы взяли, старшина! — отрезал я. — Какая кринка? Пойду на свой завод и учиться буду.

— На кого же?

— Пока одни предположения, — ответил я нехотя. — Думаю, на следователя.

Да, я хотел пойти по стопам Бакулина. Из любви к нему его профессия увлекала меня. Сейчас смешно вспомнить…

— Работа пыльная, — сказал Лыткин. — Вся на нервах. А ставка? На восемьсот бумаг сядете. Я имею понятие, что значит следователь. Сталкивался.

— Деньги не решают, — сказал я.

— Да? — Он поглядел на меня не то с удивлением, не то с радостью. — Не решают, говорите? Вопрос! Человек, он ведь, черт его знает, какая скотина, — произнес он жестко. — Сколько ни дай, все ему мало!

— Кончай курить! — крикнул Сторицын совсем по-военному. Он стоял на горке битого кирпича, красной, умытой дождем, и оглядывал свое войско, вооруженное лопатами, кирками, — прямо командующий на наблюдательном пункте.

Лыткин с сожалением поднялся. Он явно хотел сказать мне что-то еще. Помедлил, потом разом выпрямился, поправил гимнастерку, лихо, обеими руками приладил на лысой голове фуражку.

— Кончай курить! — гаркнул он.

Разговор этот с Лыткиным вспомнился мне дня два спустя. Был в нашей группе сержант Володя Сатраки, грек, бывший сочинский парикмахер. Озорной, всегда с шутками, с анекдотами, неподражаемый имитатор. Где хохот — там Сатраки.

— Худо, хлопцы, худо! — донесся до меня однажды голос Лыткина. — Встали на путь разгильдяйства. Растопыренно работаем, нет этой… сконцентрированности. Я персонально тыкать пальцем не намерен… но…

В кругу солдат, стонавших от восторга, похаживал Сатраки. Он в точности копировал старшину.

Я двинулся туда, чтобы одернуть сержанта. Высмеивать старшего по званию в армии не положено. Но, признаться, сак не удержался, прыснул!

— Володя! — крикнул кто-то из солдат. — Ты покажи, как старшина с фрицем говорит!

Фрицем и еще, за вежливость, «гутен моргеном» звали Людвига фон Шехта. Странно, однако! При мне Лыткин ни разу, не говорил с Людвигом, если не считать неизменных, повторявшихся несчетно в течение дня «гутен морген», «гутен таг», которыми оба обменивались на ходу.

Когда Лыткину требовалась какая-нибудь справка от Людвига, старшина обычно обращался через Сторицына или через меня.

Сатраки между тем не заставил себя упрашивать. Немецкого он не знал, сыпал слова, лишь по звучанию напоминавшие немецкую речь, получалось бесподобно! Я не мог его остановить, не было сил.

Потом я отвел сержанта в сторону:

— Когда Лыткин говорил с немцем?

— Вчера. Похоже, они о чем-то условились. Старшина твердил: «Гут, гут».

Улучив момент, мы с сержантом осмотрели место встречи Лыткина и немца. Случай сохранил среди развалинклочок зелени — сгусток акаций, напоминание о погибшем здесь, под обломками, сквере.

Странно, очень странно! Что общего между ними! И тут ожили, разумеется, прежние мои подозрения. Слово за словом восстановил я в памяти недавнюю беседу мою с Лыткиным — о планах на будущее. «Человеку все мало», — повторялось в мозгу.

Вечером я явился к Бакулину.

Он и эту мою новость принял как должное. Нет, ничем его не удивишь!

— Ты что, серьезно следователем решил стать? Брось, брось! У тебя же, милый мой, все на лице написано. Выдержки никакой. Нет, нет, выкинь из головы!

Я молчал. До слез он расстроил меня. Взял, да и уничтожил одним махом Ширяева-следователя.

— А насчет Лыткина… Ну, беседовал с немцем! Это же не преступление! Что еще ты знаешь о нем? Ну, просился к Сторицыну. Тоже не грех. Русский человек любит поиск, ты заметил?

Майор раскрыл папку, полистал бумаги, потом закрыл, отодвинул.

— Три медали «За отвагу», один орден Красной Звезды. Бравый старшина! В тылах он недавно, после ранения, а так — всё на передовой. Положим, героем он не всегда был, как тебе известно.

Да, конечно, известно. Но это как-то не тревожило меня до сих пор. Все довоенное для меня как бы отрезано ножом войны. Начисто отрезано. К тому же натура моя попросту не ведала и не признавала жадности к деньгам, к приобретению добра. Ну, воровал он прежде! Но ведь воевал, через огонь прошел.

Сам я презирал и сейчас презираю всякую громоздкую собственность. Вы видите, как я живу? Жена говорит: «Ты не от мира сего, Леонид! Воют сосед дачу строит. Чем мы хуже?» Но я думаю: я как раз от нашего мира. «Наше» — всеобщее наше — оно и богаче и веселее липкого «моего». Не гнетет, не лезет тебе в душу.

— Я сам Лыткина отхлопотал, взял к нам, — сказал Бакулин. — Меня предостерегали. Запятнанный, мол. Анкета, что она, — гарантия от ошибок? Да не нужны мне такие гарантии! Проще всего, убоявшись ошибок, бумагами от жизни отгородиться. Да что толку! Изучать людей надо, Ширяев! Без предвзятости, душевно! Тем более в данной обстановке. Люди прикасаются к ценностям. А люди… они разные, Ширяев.

— Ясно! — сказал я.

Оберегать ценности, доверять и в то же время не забывать о контроле — об этом Бакулин напоминал не раз. Мне опять стало не по себе. Вот к чему свел наш разговор Бакулин. Или он не все открывает мне?

Майор еще раз посоветовал быть внимательнее к людям, узнать их получше, и отпустил меня.

Дня три я приглядывался к Лыткину, заговаривал с ним. Он отвечал односложно, отчужденно, словно боялся меня. Я мучился, строил догадки. Ведь быть в стороне я не привык, не такой характер. Наконец вечером, после работы, Лыткин подошел ко мне.

— Дело есть, лейтенант, — сказал он.

Произнес он эта слона как бы вскользь, с той грубоватой фамильярностью, которую иногда позволяет себе в отношении к офицерам бывалый старшина.

— Слушаю, — сказал я.

— Ужо, как стемнеет, — молвил он тихо, — ко мне приходите. На автобазу. Прошу вас.

Тотчас возникла в памяти хибарка за кладбищем — из кусков кровли, из старых досок; загородка для кур, белая несушка на плече у Лыткина.

— Очень нужно… Придете?

— Хорошо, — ответил я.

Хибарку я едва нашел в темноте. Штора светомаскировки плотно закрывала единственное оконце.

Ничего не изменилось внутри — те же рекламные плакаты: лампочки «Осрам», автомашины «мерседес» — и среди них пестрядь дорожных знаков, пособие для водителя в Германии. Откупоренная бутылка шнапса красовалась на столе. Старшина, видимо, уже хлебнул из нее. Он волновался. Со стуком положил вилки, взрезал банку со шпротами, неуклюже искромсав крышку.

— По маленькой, а? — Он поднял бутылку, поболтал. — Не желаете?

— После, — сказал я.

— Ладно. — Он отодвинул все локтем, сел рядом, подался ко мне.

Я ждал.

— Молодой, вы, — протянул он. — Молодо-ой. Не жили еще совсем, по сути. Вы простите.

— Пожалуйста, — сказал я.

— А я только вам хочу сказать. Вам первому. — Он утюжил кулаком клеенку на столе. — Почему? Сам не пойму. С вами вот легче как-то.

Некоторое время он молчал, словно поглощенный созерцанием узора на клеенке, потом встал, откинул занавеску, снял что-то с полки, звякнув посудой.

На столе заблестело кольцо. Гладкое, массивное кольцо, должно быть золотое. Мне хотелось слушать Лыткина, и я не мог понять, при чем тут кольцо.

Лыткин засмеялся, подбросил кольцо на ладони, подал мне:

— На, лейтенант, подержи!

Это еще что!

— Во сколько ценишь? — Он смеялся, совал мне кольцо. Кровь прилила к моим щекам. Я резко отвел его руку.

— Откуда у вас? — спросил я строго.

Он осекся.

— Простите, — выдавил он. — Вы решили — Лыткин вор. Да? Правильно? Нет, я не вор. Я был вором… Подождите, сейчас… Вот еще одна вещь.

Квадратная серая коробочка появилась на столе. Внутри на малиновом бархате переливался мелкими водянисто-светлыми камешками полумесяц. Голубые и желтые огоньки теплились в этих камешках.

— Тоже оттуда, — услышал я. — От Штабеля.

Несколько дней назад мы расчищали квартиру Штаубена, полуразрушенную, заваленную обломками, Штаубен — солдаты переиначили фамилию на «Штабель» — был одно время старшим хранителем музея в Орденском замке. Адрес нам Дал Людвиг фон Шехт. Он рассчитывал обнаружить трофейные ценности. Но мы напрасно трудились там, Штаубен жил скромно.

— Нет, Лыткин не вор, — повторил старшина. — Как вы прикажете, так и сделаю. Желаете, вам подарю, чтобы вам лучше устроиться на гражданке. А в чем дело! — Он повел плечом, увидев мой протестующий жест. — Вещи не наши, фрицевские, хозяин помре, как говорится… Находка, счастье! Не для меня только. Мне-то как раз и нельзя их иметь. Не поняли?

— Пока нет, — сказал я.

— Майор вам ничего обо мне?.. — Хороший он мужик, Бакулин, а с вами легче мне. Не знаете, стало быть? Не знаете, как я в армию попал? Из тюрьмы! Я два раза сидел. — Он заговорил быстро, с гримасой, словно старался скорее выложить все, сбросить с языка эти нелегкие слова: — За растрату попал. В торговой сети я служил до войны, в Ростове. Была у меня фантазия — сто тысяч иметь. Вам смешно? Ни больше ни меньше — сто тысяч. Цифра очень веская. Сто тысяч. Дико для вас? Да?

Да, пожалуй, дико. Я никогда не мечтал иметь сто тысяч. На что мне столько!

— На войне все это вроде сошло. Война — она как баня. Пар у нее горячий, до костей прошибает. На автобазе я ни в чем не замечен, начальство мое вам подтвердит, если нужно. И вот — вышел же случай!..

«У него план тайников! — подумал я. — План, который был у Бинемана. Артиллеристы — те, что наткнулись на «оппель» с мертвым Бинеманом, — взяли его бумаги и вручили старшине…» Такая мысль и прежде приходила мне в голову. Но нет, все оказалось проще.

— Помните, встретил я вас и Порфирия Степановича на этой как ее… на улице Мольтке, что ли…

Лыткин не соврал тогда, он действительно ходил по дворам в поисках заброшенных гаражей, собирал запасные части. О сокровищах, скрытых в Кенигсберге, понятия не имел, пока не разговорился со Сторицыным. И тут неожиданно вернулась старая болезнь.

— Сосет и сосет, будто пьяницу к водке тянет. Миллионы лежат! Сам себя казню; есть же, размышляю, люди, которым это золото, допустим, или деньги — без вреда, занозой не впивается. Взять лейтенанта нашего! Тогда я нарочно с вами речь затеял, увериться хотел. Видишь, говорю я себе, не все такие, как ты. Не все!

Я слушал старшину потрясенный. Никогда еще взрослый человек, старше меня годами, не открывал мне так свою душу, с такой жестокой, режущей прямотой.

Вроде двое во мне. Один, ровно следователь, допрашивает — ты что замыслил? На прежнюю дорожку? И ведь обманываю себя, будто из чистого интереса к вам иду работать, а золото — разве только потрогаю его… А тут — вот это добро. Сперва колечко — бог его ведает, откуда оно выкатилось прямо мне под ноги. А подвеска эта… Ишь, играет, а? Фриц наш, «гутен морген», мне «берите» говорит. Нихт руссиш — не русское, мол, законный твой трофей. Мы вас, мол, разорили, так надо же вам поправить свои дела. Умеет подойти, гад! У Штабеля на квартире, может заметили, чудной такой комод стоит. Красное дерево. Ящички маленькие, с костяными пуговками. Он, фриц, мне и посоветовал в ящиках пошарить. Хвать — бриллианты! «Гутен морген» поглядел, говорит: «Вещь не музейная, возьмите себе. Я старый, мне не требуется». Принес я домой, любуюсь — какая благодать досталась! Ослепило меня. А немного погодя, как поостыл, напало на меня сомнение. Дом-то в прошлом году разбомбило! Теперь обратите внимание, коробка обшита дермантином, иначе сказать — чертовой кожей. Так!

Лыткин совал мне коробку. Я подержал ее. При чем тут дермантин?

— Поскольку я товаровед, вопрос для меня знакомый. Материал прочный, однако от сырости на нем непременно вскочит плесень. Шагрень — та гниет, а это от грибка страдает. Видите, царапины есть, запачкано, а плесень где? Хоть бы пятнышко! То-то и есть. Лежала вещь полгода в холоде, в сыром помещении? Нет!

Лыткин отшвырнул коробку. Теперь я понял. Людвиг подложил ему драгоценности.

— Так точно, — молвил старшина. — Подстроил. Иначе и быть не может. Потом я скумекал, ящички в комоде все заклинило, а этот один, с гостинцем для меня, как по маслу выехал. Значит, открывали недавно.

Какой-то частью сознания я все время ждал худого от Людвига фон Шехта. Людвиг… И все-таки это было неожиданно. Только вчера Людвиг отличился, помог найти иконы древнего письма, увезенные из Киева. Они лежали в порту, в пакгаузе, среди рулонов зеленою шинельного сукна. Одна — работы живописца Рублева. Людвиг фон Шехт, профессор, кабинетный ученый, буквоед и книжный червь, как его охарактеризовал Сторицын, тайком подкупает зачем-то Лыткина. И, быть может, чужим, краденым добром. Мне слышался ровный, спокойный голое Людвига: «Человек Запада индивидуалистичен…»

Так вот к какой практике он перешел от своих теорий!

— Сулил к десяти, — сказал Лыткин. — Скоро уж… Я потому и позвал вас.

— Он придет?

— Обещался.

— Когда? Сегодня условились?

— Поймать хотите, — произнес он с укоризной. — Э-эх, товарищ лейтенант! Я, простите, вокруг пальца вас обвел бы. Простите, — повторил он мягче. — Третьего дня условились. Вас, ровно, не видать было.

— Имеются данные, — сказал я сухо, задетый его словами. Мне следовало бы оставить, сейчас же оставить этот напускной тон дознания, не свойственный мне, ненужный. Лыткин не скрывал от меня ничего. И и чувствовал это, но из нелепого упрямства начал форменный допрос.

— Какая цель у немца? На что он рассчитывает? Имеете представление?

— Никак нет.

— Не намекал он вам?

— Никак нет.

Лыткин замкнулся. Он потемнел, руки его мяли клеенку.

— Коли не верите мне… Не знаю, как тогда… Арестуйте! — выкрикнул он. — Арестуйте! Обратно его за решетку, Лыткина! Пусть отсидит остаток, четыре года! Так его…

— Брось, старшина, — сказал я.

Мне стало неловко.

— Что ж, может, и правда, — молвил он тихо, в раздумье. — Недостоин я лучшего. Я спрашиваю себя: От кого ты берешь, Лыткин? Как же ты допускаешь такое? Люди с победой до дому, а ты под Гитлером окажешься! Людям праздник, салют из орудий, а тебе?

Он судорожно раскрыл футляр, сунул туда кольцо, нажал. Внутри что-то хрустнуло.

— На, лейтенант! Освободи меня! На, сдай куда следует…

— Хорошо, — сказал я и положил футляр в карман. Я не посмотрел, что там сломалось.

Зашипели на стене ходики, из оконца выглянула кукушка, нелепая, в зеленых пятнах и с красной головой, пискливо прокуковала. Половина десятого, через полчаса он явится…

— Не желаете ли? — Лыткин пододвинул мне рюмку. — Нет? Верно, нам-то, пожалуй, и не стоит. А вот его не мешает угостить, чтобы язык развязал.

Время шло медленно. Мы поглядывали на часы, отщипывали хлеб, жевали. Мучительно долго тянулись эти полчаса.

17

Мы прождали еще полчаса. Наконец тиканье ходиков сделалось совершенно невыносимым.

— Неладно, лейтенант, — сказал Лыткин. — Где он живет, вы знаете?

Я встал, надел плащ. Старшина снял с вешалки портупею с пистолетом, шинель.

— Вы оставайтесь, — сказал я.

Он смутился.

— Вдруг, он еще придет, — объяснил я. — Тогда вы… Вам тогда задание…

Задание столь деликатного свойства я давал впервые. Конечно, я с радостью доложил бы Бакулину или Чубатову. Но телефона под рукой нет. Решать надо самому. Разумеется, Лыткин должен быть здесь. Другого выхода нет. И опасаться нечего. Если Людвиг фон Шехт придет, он примет его, угостит, заставит выложить карты.

— Не спугните только, — напомнил я…

— Полный порядок, — бойко отозвался Лыткин. — Не сомневайтесь…

Лицо его просветлело. И у меня исчезли последние сомнения. Я сознавал теперь: ему можно верить. Ему обязательно необходимо верить, этому человеку, одолевшему врага в очень суровом сражении. Да, возможно, в самом трудном из всех, какие ему довелось пережить.

Я выбежал на шоссе. Попутная машина помчала меня на Шлезвигерштрассе.

«А что, если он скрылся!» Эта мысль мучила меня, торопила, не давала и минуты покоя. Да, заметил меня, понял, что дело проиграно, и исчез в Кенигсберге, в одном из его бесчисленных бункеров или среди руин «города развалин».

Было около полуночи, когда я поднялся на крыльцо особняка и позвонил. Мне открыл Чубатов. Я был слишком взволнован, чтобы чему-нибудь удивляться. Я готов был броситься на шею Чубатову, расцеловать его.

— Где Лыткин? — спросил он.

— У себя, — ответил я, переводя дух. — Ждет. Я велел ему…

— Сейчас это уже не суть важно.

«Не суть важно», «не суть важно», — повторялось во мне, пело во мне. Значит, Людвиг не ушел.

— Доложите майору, — сказал Чубатов.

Я вошел в комнату — высокую, пеструю от множества разных вещей, собранных здесь, как в магазине. За стеклами поставцов, на столиках, на тумбочках стояли вазы из фарфора и хрусталя. Одна ваза — на ней свирепо размахивал ятаганом японский самурай в золотой одежде — лежала на коленях у Бакулина. Он выгребал из нее письма, квитанции…

Бакулин улыбнулся, завидев меня. Лучше всяких, слов говорила эта улыбка, что все обошлось благополучно, Я должен был доложить, встать как следует и доложить, но слова не шли, что-то сдавило мне горло.

— Ох, я так боялся, — выдавил я наконец. — Так боялся, что Людвиг сбежит.

— Теперь не сбежит, — произнес майор. — Как ты сказал? Людвиг? Нет, не Людвиг.

— Много событий принес этот необыкновенный день, но оказалось, у него есть еще новость в запасе. Самая удивительная.

— Не Людвиг? — спросил я растерянно.

Какой-то предмет лежал на столе, обернутый клетчатым носовым платком Чубатова. Бакулин откинул уголок платка. Выглянул ствол пистолета.

— «Манлихер», — сказал майор и бережно закутал. — У разных людей побывал, однако отпечатки могут пригодиться. Вот этим, — он опустил сверток на кожаный бювар, — был убит Фойгт. Пистолет Кати, по-видимому. Нет, нет, Ширяев, — глаза Бакулина лучились, — профессор Людвиг фон Шехт не убивал. Он владел только пером. А главное, профессора давно нет в живых. Он умер на другой день после взятия Кенигсберга, в госпитале, от болезни сердца.

— Так кто же…

— Теодор, — услышал я. — Теодор фон Шехт.

У меня потемнело в глазах. Теодор! А Людвига, значит, нет, Людвиг — только его личина… Или я не понял Бакулина? Он, верно, хотел сказать что-то другое…

В отношении человека, называвшего себя Людвигом фон Шехтом, меня никогда не покидала настороженность, но такого поворота событий я не ожидал. Хотя бы уже потому, что этот человек казался мне, юноше, стариком. Он — седой, с гривой маслянисто-серых волос — Теодор фон Шехт! Он — убийца! Возможно ли?

Не вдруг узнал я от Бакулина, как выплыла наружу уловка подполковника из эйнзатцштаба.

Первое подозрение заронил Сторицын. Да, Сторицын! Он как-то пожаловался Бакулину: фон Шехт избегает разговора на научные темы, отделывается общими фразами. Странный ученый! Бакулин затребовал из библиотеки города труды Людвига фон Шехта. Отыскалась книжка, неизвестная Сторицыну, нацистская книжонка о германском национальном духе. Людвиг доказывал, что только германцы, высшая раса, могут создавать высшие ценности искусства. Может быть, фон Шехт просто боялся Сторицына, скрывал свое лицо фашиста?

Или…

Можно было бы отыскать людей, служивших при Людвиге в замке-музее. Но это было рискованно, Бакулин понимал, они могут предупредить фон Шехта, спугнуть. А сам фон Шехт отнюдь не стремился к таким встречам. Сторицын приметил и это.

Встречу с живым Теодором фон Шехтом Бакулин не исключал. «Кто убил Фойгта? — спрашивал он себя. — Кому он был опасен? Бинеман мертв. Точно ли умер фон Шехт? Не он ли — искомый третий?»

Оружие, гильза, найденная у амбразуры в доме «черноголовых», пуля, вынутая из тела Фойгта, — все бесспорно…

За фон Шехтом установили наблюдение.

— А сыграть роль брат-профессора ему было не так уж трудно, — сказал Бакулин. — Ученый-нацист и нацист-спекулянт, захватчик, — велика ли разница между ними? Две стороны одной сущности.

Притворно «помогая» нам, фон Шехт на деле хотел вымотать нас, заставить отказаться от розысков Янтарной комнаты, облюбованной им для своей коллекции.

— Понятно, он не надеялся, что его личина продержится долго. Намеревался бежать на Запад, к американцам. Уповал на то, что решать судьбы Германии — а в частности, и Кенигсберга — будут наши союзники. Но ему нужен был здесь свой человек. Он избрал Старшину Лыткина и обманулся.

Мне довелось быть на допросах фон Шехта. Он долго запирался. На вопросы о Кайусе Фойгте недоуменно пожимал плечами:

— Фойгт? Первый раз слышу.

— Ваш шофер.

— Недоразумение. Моего шофера звали Лютке, Альфонс Лютке.

— Марка машины?

— «Мерседес-бенц», легковая.

— А кто был на грузовой?

— У меня не было постоянной грузовой. Разные. И шоферы разные, имен я не помню.

— Имя Мищенко, Екатерины Мищенко вам знакомо?

— Нет.

— Ваша переводчица.

— Недоразумение. У меня переводчицей служила Клара Панке, немка из Поволжья.

Фон Шехта уличали свидетели, уличал «манлихер» с отпечатками его пальцев. Преступник изворачивался, запутывал следствие. Наконец он «вспомнил» Катю и Фойгта. Что с ними стало? Это ему неизвестно. Накануне штурма Кенигсберга он был нездоров, всеми делами ведал Бинеман.

Когда заходила речь о Янтарной комнате и других скрытых ценностях, фон Шехт отвечал либо односложными «не знаю», «не помню», либо молчал. Злобно молчал, сжав тонкие губы, вдавившись в кресло.

Однажды его прорвало.

— Не получите! — выкрикнул он. — Ни за что! В могилу я с собой не возьму… Но отдать вам? Знаете, чего я хотел превыше всех благ мира? Всегда хотел… Уничтожить вас. Вас и всех, кто с вами… О, я отдал бы все за это… За такое счастье… Все, до последнего пфеннига… Да, да, я убил Фойгта! Вот вам! Я убил!

— А что вы сделали с Мищенко? — спросил следователь. — Отвечайте!

Молодой следователь военного трибунала нервничал, курил папиросу за папиросой. Ему помогал, поддерживая спокойствием, опытом, Бакулин.

— Ее убил Бинеман, — выдавил фон Шехт. — Больше я ничего не скажу.

Суд приговорил Теодора фон Шехта к смертной казни. Его повесили.

Весть об этом догнала меня далеко к западу от Кенигсберга — в Бранденбурге. Там же я встретил и великий праздник Победы. С Бакулиным я расстался. Его назначили в другой немецкий город — в советскую комендатуру.

День Победы! Не было праздника радостнее для нас, переживших войну. Грохотом выстрелов огласился в тот день тихий немецкий пригород, где стояла наша воинская часть. Палили винтовки, пистолеты, палили вхолостую, в воздух, салютуя миру, сошедшему на землю. Земля пресытилась кровью, пресытилась железом, для мира надевала она свой весенний наряд.

Мои родные — отец, мать, сестренка, эвакуированные из Калуги на Урал, — остались живы. Но Катя! Надежды мои гасли, мне все труднее было верить в чудо.

И вдруг…

Было утро 12 мая. Забелели яблони, над ними гудели пчелы. Я сидел в саду с книгой, готовился к политзанятиям. За калиткой затормозил грузовик, с него соскочил незнакомый сержант и подал письмо.

— От лейтенанта Чубатова.

Я не спеша разорвал конверт. Что ему нужно от меня? Верно, справка какая-нибудь насчет Лыткина или… Не знаю, почему я подумал о Лыткине.


«Тов. лейтенант! Вам, наверно, будет интересно получить сведения о тов. Мищенко, и я воспользовался оказией, чтобы…»


Строки, написанные аккуратным чубатовским почерком, строго по линейке, затуманились, поплыли. Удержалась одна фраза на самой середине листка, подчеркнутая красным карандашом: «Врачи утверждают, что она будет жить».

Катя жива! Жива! Радость росла, распирала меня.

В конце письма Чубатов сообщил адрес госпиталя. В тот же вечер я принялся писать Кате.

Странные пути избирает юношеская любовь. Пока Катя была для меня где-то за гранью жизни и смерти, я не спрашивал себя, люблю ли я ее. Говоря с ней мысленно, я не произносил «люблю». Тогда она стояла выше этого земного чувства, зато теперь… какой-нибудь час раздумий и сомнений над листком бумаги — и я обнаружил, что влюблен в Катю бесповоротно!

Навсегда!

Я писал ей, писал полночи, рвал бумагу и снова брался за перо.

Катя ответила.

Я узнал наконец все. Катя рассказала мне, как Бинеман отвез ее на Кайзер-аллее, как открыл перед ней люк в библиотеке, показал путь к сокровищам, спрятанным фон Шехтом. Как появился перед ними фон Шехт, которого они — и Катя и Бинеман — считали умершим. А потом грянула канонада и привела обоих гитлеровцев в смятение, и фон Шехт, пошептавшись с обер-лейтенантом, отослал его, а сам предложил Кате спуститься в люк и пошел следом.

Когда лестница, пробитая в стене дома «черноголовых», осталась позади и Катя вошла в подземный коридор, воды еще не было. В какую сторону идти? Она оглянулась на фон Шехта, он держал пистолет. Катя выхватила свой, но фон Шехт выстрелил первый, попал ей в руку. Она выронила оружие, кинулась под свод коридора, побежала. Фон Шехт стрелял, ей обожгло плечо, бок. Ее фонарик выскользнул из пальцев, но не стук, а плеск донесся до ее слуха, он упал в воду.

Фон Шехт отстал. Катя все бежала, теряя последние силы, а вода настигала ее, — и вдруг свет, ослепительный свет дня ударил ей в лицо. Это последнее, что запомнилось ей.

Несколько часов спустя ее подобрали танкисты. Она попыталась сказать им о себе, но не успела даже назвать свое имя, — потеряла сознание. В медсанбате у нее началось заражение крови. Ее отправили в тыл.

Много ли было известно о ней людям, которые спасли ее в день штурма, и тем, кто лечил ее, отнял у смерти? Ее юность, ее мягкий, ласковый говор кубанской казачки и раны, четыре раны на теле, нанесенные врагом.

В ответ на мои пылкие чувства Катя писала:


«Я должна огорчить вас, Леонид, так как лгать я не умею. Вы казались мне замечательным человеком, настоящим героем, когда вы так храбро захватили врасплох немцев, и я ждала от вас еще подвига, — подвига доверия ко мне».


Вот и все. Я уже говорил, что испытанное мною в Кенигсберге в конце войны повлияло на всю мою жизнь. Нет, я не стал ни следователем, ни работником музея. Я — мастер Калужского турбозавода. Катя далеко. Вспышка любви к ней так же ушла в прошлое, как и моя юность. Но слова ее, простые хорошие слова о доверии, о подвиге доверия, — они всегда со мной.

Катя в Калининграде, работает в музее. Она не теряет надежды отыскать Янтарную комнату. Недавно она писала мне, что, возможно, потребуется и моя помощь.

Что ж, я готов!






ТАЙНА «РОССОМАХИ» 1

Моя страсть к путешествиям занесла меня однажды в далекий, суровый приграничный край.

Когда я впервые увидел Змеиное болото и низкие, приплюснутые холмы, словно тонувшие в нем, я еще ничего не знал о событиях, разыгравшихся здесь, о поразительном поиске, до сих пор еще не завершенном.

Однако от одного вида этих мест нельзя было не почувствовать волнения.

Из топи, по обеим сторонам гати, торчали то погнутый штык, то полусгнившее ложе винтовки, то колючая проволока, красная от ржавчины. Война, ушедшая так далеко в прошлое, вдруг напомнила о себе, приблизилась, нарушив ясность и спокойствие мирного летнего дня, дохнула в лицо запахом смерти и тлена.

Гать вела к «Россомахе». Вернее, к тому, что осталось от этой вражеской линии обороны, именовавшейся в сводках гитлеровского командования «неприступной». Редкий, истерзанный артиллерийским огнем лес, одевший холмы, позволял хорошо разглядеть заплывшие черной водой траншеи, покосившиеся накаты землянок. Дожди давно смыли с них дерн и даже кору, бревна торчали голые, сияя костяной белизной.

Сюда в осенние дни 1944 года в панике бежали фашисты, бросая оружие, утопая в трясинах. Но «Россомаха» не спасла гитлеровцев. Наши войска обходили ее с флангов, и враги, боясь оказаться в котле, уходили дальше на запад, через границу. «Россомаха», сданная без единого выстрела, осталась как огромный, распластавшийся по лесам гниющий скелет. Не коснулась этих мест и мирная жизнь. Люди сторонились мертвой «Россомахи», едва заприметив на стволах деревьев предупреждающие надписи — «Смертельно! Мины!»

Мин уже нет, земля очищена от них, но я поймал себя на том, что не доверяю этой земле, что мне как-то неприятно твердо поставить ногу, опереться на всю ступню. Такая же тревога, казалось, охватила и моего спутника, майора Аниканова. Общительный, жизнерадостный, душевный человек, он вдруг замкнулся, умолк. Все движения его, даже походка, обычно четкая и размеренная, как у всех старых служак, сделались беспокойными и нетерпеливыми, как будто и ему хотелось как можно скорее выбраться отсюда, не видеть этого дзота с черными пустыми глазницами, этой помятой грязно-зеленой каски. Выбраться, выйти на дорогу, полной грудью вдохнуть воздух…

Помнится, в тот день было тихо, совершенно тихо, лес оцепенел в безветрии, но и тишина представлялась мне обманчивой, как оглушенному взрывом.

Я так и сказал Аниканову. Погруженный в какие-то свои мысли, он ответил рассеянно:

— Точно, точно. Тут так рвануло, что… Идемте, я покажу вам.

Через несколько минут мы стояли на берегу небольшого озерка. В него сползали полуразвалившиеся бревенчатые избушки, некогда, должно быть, служившие помещением для штабистов. Один сруб совсем распался в воде — на поверхности виднелись лишь пучок кровельных досок да плотный, слежавшийся, как войлок, комок маскировочной хвои.

— Вот это я и хотел вам показать, — проговорил Аниканов. — Всю ложбину залило. После взрыва. Вы должны были это увидеть, иначе… Иначе я просто не представляю, как я мог бы вам рассказать. Теперь мы пойдем потихоньку к дому.

Я выслушал рассказ майора Аниканова и, в меру своей памяти и умения, записал.

* * *
— Жизнь моя — кочевая, военная и вдобавок — холостая. Все имущество — книги да спиннинг. Разве можно без спиннинга в таких местах, на таком приволье! Как раз об этом — о рыбной ловле — и толковал я с сослуживцами тогда, в тот вечер, в час ужина, когда пришло донесение.

Однако надо сказать еще кое-что о себе. В молодости профессора прочили мне будущее ученого филолога. Положив в карман университетский диплом, я вскоре ушел по путевке комсомола в пограничные войска, потом стал чекистом и не жалею об этом. Не жалею, хоть и нелегка наша служба. Первое боевое крещение получил я в Средней Азии в схватке с басмачами. Жену там потерял…

В моем дипломе — я иногда разглядываю его и, признаться, с некоторым удивлением — перечислено множество предметов. Смотрю и думаю: «Неужели я когда-то знал столько!» Понятно, всю эту премудрость я довольно основательно забыл, кроме, впрочем, современного немецкого языка. На войне он пригодился. Я тогда переменил род оружия. Писал листовки, по радио призывал немецких солдат сдаваться в плен.

После войны я вернулся на границу. Направили меня сюда, вот в эти места.

Я сам стремился сюда. Почему? Трудно ответить в двух словах. Здесь в феврале 1943 года погибла моя Ташка. Дочка моя.

После смерти жены я остался с Ташкой. Вот и вся семья. Не скажу, что не было у меня в мыслях жениться, нет, этого я, положа руку на сердце, утверждать не могу. Но Ташка мне не позволяла. Смешно, может быть? Товарищи подтрунивали, называли Ташку моим командиром. И они не ошибались.

Вы не лыжник? Нет! Иначе имя Татьяны Аникановой было бы вам знакомо. Мастер спорта, чемпион республики…

Как она погибла, я не знаю. Пошла в разведку и не вернулась. Ни один не вернулся из группы.

Когда я выбирал место службы, я, быть может, питал смутную надежду узнать что-нибудь о Ташке. Так или иначе — тянуло меня сюда.

Итак, позапрошлой весной, в час ужина, к нам в штаб отряда пришло донесение.

Как я уже упоминал, в столовой военторга шла мирная беседа. Говорили о том, что на озерах лед взломало и сейчас самое время для вылазки со спиннингом.

— Конец мая — щучий нерест, — сказал лейтенант Марочкин. — Щука бешеная, на лед прыгает, хоть руками бери.

Я улыбнулся. Марочкин прибыл в отряд недавно, родом он с Кубани, и слова, которые он произнес тоном знатока, не его слова, а услышанные от кого-то. Вот уж не терпится ему ввязаться в разговор старших! Самоуверенный парень, надоедливый иногда, но все-таки славный! Темные глаза его на румяном курносом лице смотрят на все с пытливой жадностью и напоминают мне мою собственную пору юности, когда я был студентом и чувствовал себя способным учинить переворот в науках.

— Руками хватать щуку не советую, — сказал я. — Но такой случай был. У Ладва-порога.

— Там рыба еще не пуганая, — молвил другой собеседник.

— Распугают, — отозвался всезнающий Марочкин. — Из Черногорска рыболовы повадились ездить. По выходным.

Донесение прервало нашу беседу. На заставе, в соседнем отряде, к северу от нас, поймали нарушителя. Как его поймали, я сейчас плохо помню, да это и не имеет значения. Важно то, что он сказал на допросе.

Из показаний его стало известно, что готовится новое нарушение нашей границы.

Пожаловать к нам намерен Генрих Бадер, человек пожилой, служащий крупной частной молочной фирмы.

Кто такой Бадер, мы имели представление. На озере Сорока Островов имеются и полуострова, кстати говоря, очень живописные, и на одном из них стоит дом Бадера, построенный при оккупантах. Когда едешь на катере и острова проплывают мимо, то в просвете между ними на дальнем берегу можно различить серую крышу.

Недолго хозяйствовал там Бадер. Пришлось ему убираться восвояси вместе с гитлеровцами.

Что ему теперь нужно здесь? Этого задержанный лазутчик не знал или не хотел сказать. Он твердил одно — поручение у Бадера важное. Как же выяснить намерения Бадера? Нужно встретить его и проследить.

Полковник Черкашин — начальник нашего отряда- вызвал офицеров-штаба и сообщил новость. Хотя Бадер должен перейти границу у соседей, все же и нам нужно усилить наблюдение и быть наготове.

Словом, вы понимаете, в воскресенье идти на рыбалку не пришлось.

А через пару дней выяснилось: соседи встретили Бадера, следовали за ним несколько километров, но из-за тумана потеряли. Ночи здесь в эту пору светлые, но туманы по утрам густые.

И был объявлен поиск.

Знаете ли вы, что это такое? Если бывали в атмосфере поиска, то не забудете его.

Боевой сигнал у нас, на границе, не звучит раскатами горна. Его несут провода, волны радио, несут в комендатуры, на заставы, во все концы участка, охраняемого отрядом, — и жизнь на границе становится иной.

На заставах пустеют казармы, с пирамид снимают винтовки. Формируются усиленные наряды.

На вид ничего не изменилось на холмах, на просеках, на перекрестках троп и дорог. Чуть гуще стал куст боярышника, а там — немного чаще молодой ельник. Поди, угадай, что там — растения, не имеющие корней в земле, торчащие из-за пояса бойца, залегшего с карабином в руке. Надо подойти вплотную, чтобы различить его и других, лежащих рядом, в уборе маскировки…

Секрет внимателен, чуток. Секрет не смыкает глаз. Он сменяется редко, осторожно, скрытно. Одолевает сон солдата, голова тяжелеет, опускается вниз — но вмиг отрезвляет его холодок карабина. Солдат держит карабин перед собой, держит твердо…

Спать нельзя. В любое мгновение может появиться нарушитель. Из-за перелеска, из-за той толстой сосны, из-за пригорка… Таких неусыпных секретов с оружием наготове много. Они ждут, подстерегают. А сквозь глухомань, через болотную топь, движутся поисковые группы. Те недвижимы, как изваяния, — эти в неустанном походе. В полном боевом снаряжении, с радиостанцией, идет такая группа, идет молча, не зажигая костра на коротком привале. Идет, зорко оглядывая местность, примечая каждую мелочь, — будь то птица, взвившаяся над лесом, или примятый папоротник.

Во всем этом — в маршрутах поисковых групп, в расположении секретов — есть система и замысел. Чтобы окинуть глазом картину поиска, надо войти в штаб, в кабинет начальника отряда полковника Черкашина, где висит большая карта, испещренная флажками и условными знаками, отражающая каждый день, каждый час позиции пограничного войска, вставшего в ружье.

С юга на север, к городу Черногорску, тянется черная лента железной дороги. К западу от нее — леса и болота, среди которых растеклось озеро Сорока Островов. Уходя на север, оно соединяется проливом с озером Глубоким, на берегу которого расположен городок Кереть. Западнее в дугу, образуемую этими озерами, вдвигаются минные поля «Россомахи». А еще дальше на западе — граница.

Черкашин стоял у своей стенной карты в накинутой на плечи шинели.

— Поглядите, товарищ майор! — сказал он. — Не мешало бы перекрыть и это направление. А? Как вы находите? Тут маловато людей у нас.

Он указал на глухой приграничный район юго-западнее «Россомахи».

Я посмотрел и согласился.

Надо вам сказать, я вообще пока не считаю себя стариком и в поиск готов всегда, а тут меня особенно взбудоражило. Да, особенно, — так по крайней мере кажется мне сейчас.

Полковник покачал головой.

Места самые гиблые. Помоложе бы кого-нибудь на это дело. А? Что если мы поручим лейтенанту Марочкину? Как вы смотрите?

Признаться, мне стало обидно, но я постарался скрыть это.

— О Марочкине могу вам доложить только хорошее, — сказал я. — Третий год на севере, участвовал в поисках, имел благодарности. Хотя и кубанец, степняк, а с обстановкой освоился быстро.

— Ох, не люблю я этого «хотя», — вздохнул Черкашин. — Я вот тоже казак, донской казак, и однако…

В послужном списке Черкашина — заставы в горах Памира, в Уссурийской тайге. В тайге выстрелил в него японский диверсант, пробил руку.

По возрасту мы с Черкашиным однолетки, а боевого опыта у него побольше, что, впрочем, не мешает ему внимательно выслушивать мнение подчиненного.

— Одно смущает, товарищ полковник, — продолжал я. — Хватит ли опыта у Марочкина.

— Сами хотите? — спросил он в упор и усмехнулся.

— Хочу, — признался я.

— Хорошо, — кивнул он. — Пойдет Марочкин. Но со старшим.

— Со мной, товарищ полковник!

— Добре, — кивнул он подумав. — С вами.

Час спустя я принял команду над группой.

Нас было пятеро. Кроме меня и Анатолия Марочкина, на поиск вышли: сержант сверхсрочник Николай Яковлев, молчаливый высокий силач, местный уроженец, один из лучших в нашем отряде следопытов. Ефрейтор Виталий Аношков, его ученик, юноша из Донбасса, низенький, проворный, с хитрыми ямочками на щеках. Ефрейтор Василий Кузякин, радист, щуплый, большеухий, с упрямым взглядом исподлобья. Он тоже хорошо знает свое дело. В Казани, еще школьником девятого класса, построил телевизор.

Словом, как видите, народ подобрался неплохой.

На второй день поиска нам посчастливилось напасть на след врага. Яковлев заметил примятый папоротник под елью, спичку — признаки привала. Вскоре после этого мы увидели Бадера.

Бадер шел прямо на восток.

Вы знаете, как выглядит этот край на карте? Он как. бы исполосован мелкими надрезами, сквозь которые проступает голубизна бесчисленных, узких, вытянутых с запада на восток озер.

Чего тут больше — воды или суши? Есть места, где воды во всяком случае не меньше. Кроме того, суша далеко не везде оправдывает свое название — она изъедена болотами. Где болото — там рыжая, безлесая плешина, деревья цепляются за берег, лезут подальше от топей вверх, на холмы, кое-где возвышающиеся над низиной.

Людей здесь мало. В радиусе сотни километров — пять — шесть селений, да и то небольших, прижавшихся к двум лесным речкам. Редки здесь дороги, редки и тропы, проложенные человеком, зато чаще встретишь тропу, выбитую копытами лосей.

Трудный край, неласковый. Кто не знает его, тот с первых же шагов завязнет в болоте или заплутается в чаще. Или водная преграда остановит его, и будет он блуждать, биться в лабиринте озер и рек, да так и не отыщет выхода. Бадер эту местность знал. Он шел не торопясь, но уверенно, не сбиваясь с пути.

Старое военное правило предписывает: наблюдать так, чтобы самому оставаться невидимым. Это нам удалось, Бадер не почуял преследователей. Когда он пересекал болото или озеро на плоту из стволов, связанных наскоро веревкой, я направлял Марочкина с двумя бойцами по одному краю трясины, а сам шел с третьим по другой стороне. Хвойные заросли закрывали нас.

Иногда фигура Бадера в окуляре моего бинокля вырисовывалась довольно ясно. Одет он был, как местный житель: полушубок, шапка-ушанка, валенки, обшитые желтой кожей. Однажды весь окуляр заполнило его лицо — круглое, с белесыми бровями, лицо мужчины лет пятидесяти. Губы его шевелились: он разговаривал сам с собой, как это делают северяне, коротая время в одиночку — на охоте или на рыбалке.

Бадер не останавливался, чтобы поесть, — должно быть, он жевал на ходу, доставая еду из заплечного мешка. Он спешил. Конечно, и нам нельзя было отдыхать. Наконец, часов в восемь вечера, Бадер углубился в гущу кустарника и затих там.

Я приказал бойцам не выпускать кусты из вида, а сам достал из планшетки карту и подозвал Марочкина.

Тут, откровенно признаться, мне стало не по себе. Мурашки забегали по спине, едва я определил наше место на карте и подвел к нему пройденный маршрут. Марочкин посмотрел и от неожиданности закусил губу.

— «Россомаха»! Так он…

— Очень вероятно, — перебил я. — Кратчайшим путем через минные поля выберется к озеру. Там, кстати, его бывший хутор.

Я еще раз проверил себя. Может быть, ошибся? Нет, все правильно. С нашего бугра видно достаточно хорошо. Вот Змеиное болото, знакомое мне; оно кончается тут, под нами, а к востоку, за каемкой черных кустарников, — Железные горы. Их очертания я тоже видел не раз. На них — главные укрепления «Россомахи». Траншеи, дзоты, землянки, колючая проволока, надолбы и мины, мины, мины… Да, мы уперлись прямо в «Россомаху», в проклятую «Россомаху». Если бы Бадер думал обойти ее, он свернул бы раньше.

Сейчас он, верно, лег передохнуть. Набирает силы для решающего перехода.

Марочкин глядит на меня с нетерпением. Он чуть побледнел, брови очертились, как выведенные углем. Я снова наклоняюсь к карте. Неужели Бадер пойдет прямиком? Тогда, очевидно, у него есть схема минных полей. У нас нет. Ни в штабе отряда, ни в округе, вообще нигде у нас нет полной схемы.

— А что, если, — прикидываю я вслух, — вас, товарищ Марочкин, направить в обход? С двумя бойцами.

В глазах лейтенанта — сперва удивление, потом они становятся упрямыми, гневными.

— Не согласен, — слышу я вдруг.

— То есть как — не согласен, — обрезаю я. — Не согласен выполнить приказание?

— Извините. Но…

На что было бы лучше так: Марочкина в обход! Рисковать, так меньшим числом жизней! Но можно поставить под удар всю операцию. Нельзя отпускать людей. Кружная дорога отбегает далеко в сторону, связь между группами оборвется. Кто заменит меня, если я подорвусь! Нет, нет, надо держаться всем вместе.

Еще и еще раз я спрашивал себя, имею ли право решить иначе. Нет, не имею!

— Всем вместе, — сказал я и бросил карандаш. Глаза Марочкина зажглись.

«Мальчик, совсем мальчик, — подумалось мне. — Задор, как у школьника, дорвавшегося до приключения. Да отдает ли он себе отчет, как это опасно? Чего доброго, побежит вприпрыжку по минному полю».

Во мне шевельнулось раздражение, и я сказал:

— Прошу отнестись серьезно. Если я подорвусь, замените вы. Ваш заместитель — сержант Яковлев.

— Ясно.

В глазах Марочкина уже не было озорства.

— Надо двигаться по пятам, — говорит он. — Как можно ближе к нему. Цепочкой.

«Да, именно так. Почему ты считаешь его мальчиком? — спросил я себя. — Потому только, что у тебя седые виски? Брось, Тихон Аниканов! Без сентиментальностей! Ты военнослужащий и он тоже».

Пройдем, Анатолий, пройдем сынок, — хочется мне сказать, но в эту минуту Бадер поднялся и я сказал строго:

— Двинулись!

2

Идем в таком порядке: впереди сержант Яковлев, за ним я, потом Аношков, Кузякин, а замыкает Марочкин. Бадер исчез из вида. Кругом лес. Двигаемся медленно, очень медленно. А ведь тянет шагать быстрее, ох, как тянет, всем телом, каждым мускулом тянет! Но нельзя. Черт его знает, вдруг Бадер там, впереди, остановился, высматривает дорогу. Или сбился с пути и пошел назад. Все может быть! Надо сдерживать себя, вести самого себя на поводу, чтобы не спугнуть зверя…

Вся надежда на Яковлева. Я вижу впереди его спину, слышу учащенное дыхание. Он шагает, наклоняясь к земле, и кажется — глаза наши — у него, слух наш — у него…

Собаки с нами нет. Она не смогла взять след Бадера: обувь его обработана специальными химикалиями, отбивающими запах.

Нет, до сих пор ни один лазутчик не отваживался на это. Все обходили «Россомаху». У нас сложилось мнение, что схемы «Россомахи» погибли в огне войны, что даже враги, даже сами создатели «Россомахи», укладывавшие мины, уже не найдут здесь пути.

Лес то редеет, то смыкается и хлещет нас колючими ветвями. Где гуще заросли, там еще лежит снег. Снег помогает нам — следы на его поверхности отпечатаны четко. Свежие, надежные следы…

Снег долго держится здесь. Местами и на полянах длинные дорожки снега, розоватые от закатного солнца. Скоро оно должно скрыться, но ненадолго. Очень медленно наступает белесая ночь, не сулящая ни сна, ни покоя. Само время остановилось как будто. Перелесок, просека, за ней, за каменистым гребнем, — еще просека, вся ощетинившаяся сухими пнями. Если верить стрелке часов, мы идем всего час с небольшим. А кажется — целую вечность! Нонезачем смотреть на часы. Видеть спину Яковлева — вот что нужно. Только это! Не отстать от него!

«Попасть в след, это еще не все, — шепчет во мне робкий голос. — Это еще не гарантия. Бывает, сто человек пройдут по дороге, а подорвется сто первый…»

Как бывает, я знаю хорошо. Слишком хорошо. И я гоню от себя дурные, расслабляющие мысли. Я стараюсь не думать о минах. Они тут везде, тут кругом мины. Здешний лес и валуны — не более, как маскировка смерти. Притаившейся смерти. Разбудить ее легко. Стоит только задеть ногой тоненькую, еле заметную проволоку, протянутую через тропу, и подскочит прыгающая мина, разорвется на уровне твоей головы, выбьет твои мозги. А на земле, где ты поставишь ногу, может сработать взрыватель противопехотной мины — небольшой коробочки, с виду такой безобидной. Заряд в ней невелик, но его достаточно, чтобы оторвать тебе ступню. А там ждет тебя противотанковая мина. Эта разделается с тобой начисто, в ней — по крайней мере десяток смертей. Хватит на всех нас…

Нет, нельзя думать о смерти. Нельзя! Я запрещаю тебе думать, Тихон Аниканов!

Ты видишь воронку от бомбы, зарастающую кустами, переступаешь через полуистлевший валенок, из которого торчит кость, — и все-таки ты не должен думать о смерти!

Целью маршрута Бадера, по крайней мере ближайшей целью, оказался, как мы и предполагали, его хутор. Достигли мы его утром. В тумане обозначились залив озера с плавающими льдинами, забор, спускающийся к самой воде.

Бадер подошел к калитке. Он мог бы пройти рядом, по доскам забора, в этом месте рухнувшего наземь, но, нет, ему зачем-то понадобилось войти через калитку. Хотел, видно, открыть ее своей хозяйской рукой. Однако прежде он постоял некоторое время, потом перекрестился.

Калитка скрипнула. Бадер исчез в доме, и мы, расположившись у дырявого забора, дожидались долго. Было слышно, как Бадер ходит по дому, открывает слипшиеся двери, как потрескивают половицы.

Он вышел с лопатой. Ударил ею раза три по косяку, сделал зачем-то зарубку… Потом сошел с крыльца, постоял у старой, толстой ели, отмерил от нее несколько шагов и начал копать.

Конечно, мы могли тут же схватить его. Но мы ждали.

Он часто садился, вытирал пот со лба, потом торопливо, испуганно вскакивал и снова принимался за работу. Он спешил. Наконец он кончил работу.

Затем он пригнулся. Похоже было — нащупывает что-то в вырытой яме.

Я сделал знак товарищам, вынул из кобуры пистолет, встал и пошел в пролом.

Бадер не разгибался. Он не замечал нас, весь погруженный в свое дело. Что у него там? Сейчас узнаем. Я открыл рот, чтобы окликнуть его и наставил пистолет, но в эту минуту раздался резкий, негромкий удар. Сотни игл впились мне в лицо, и я невольно зажмурил глаза.

Когда я разлепил их, все уже сгрудились вокруг Бадера. Он лежал на животе, накрыв собой яму, истекая кровью, — мертвый.

3

Сперва я подумал, что Бадер заслышал шаги, заметил пограничников и решил подорвать себя и нас. На самом деле было не так. Осмотр ямы, остатков мины и ящика, вырытого Бадером, показал, что кто-то приготовил ему здесь смерть.

Сейчас, через два года после этих событий, мне иногда кажется, что предвидеть судьбу Бадера, сохранить его для допроса было все-таки можно. Я невольно сотый раз спрашиваю себя: что я должен был сделать, чем предотвратить такой исход? Я вижу свои ошибки и снова чувствую горечь неудачи, постигшей нас тогда на хуторе Бадера.

А это была неудача, серьезная неудача. Все мы почувствовали это и даже, помнится, говорили вполголоса…

Если хотите, мне было еще и жаль Бадера. То есть не его только, а вообще… Ну, как бы вам это объяснить! Жаль человеческой жизни, которая оказалась дешевле кучки золотых монет, старых золотых риз с икон, серебряных подсвечников… Это добро Марочкин брал из ямы, отбрасывая щепу разлетевшегося на куски ящика.

В это же время Яковлев вынимал из моего лица занозы, клал на ранки пластыри.

— Как в глаза не угодило! — говорил он, и мне было хорошо Слушать его басовитый, спокойный голос.

Сокровища Бадера легли на доску крыльца, как маленький могильный холмик. Ради них Бадер прошел «Россомаху». Верно, он прошел бы две, десять «Россомах», только бы дорваться до своего имущества. Я вспомнил, как он крестился у калитки. Его добро — это его религия, смысл его существования.

Те, что послали Бадера, одели его по-нашему, указали проход через «Россомаху», — знали это. Еще бы! Бадер — удобное орудие в их руках.

Зачем же послали его?

Я рылся в памяти, надеясь найти похожий случай, пролить хоть какой-нибудь свет на загадку. Но, нет, ничего подобного в моей практике не было.

Так или иначе — смерть Бадера не случайна. Чем больше я размышлял и изучал место взрыва, тем больше утверждался в этом. Случайности тут быть не могло. Клад Бадера заминировали. Сделали это намеренно, с тем, чтобы ограничить его маршрут по нашей земле, положить предел… Выходит, он выполнил свое назначение! Каким же способом?

— Товарищ майор! — сказал Марочкин. — Разрешите изложить свои соображения.

На людях он всегда выражался сугубо официально, самыми книжными словами.

— Излагайте, — ответил я.

— По моим соображениям, мина там находилась… Ну, в общем она уже была, когда он закапывал свой ящик, товарищ майор, и тогда не взорвалась.

— Нет, — сказал я. — Хутор Бадера не было смысла минировать. Ни нам, ни противнику. Место глухое, в стороне от всех дорог.

Яковлев уже оставил в покое мое лицо. Теперь он собирал остатки мины, а мы с Марочкиным обыскивали убитого. В кармане штанов нашли документы на имя Бадера, общепринятые в сопредельном государстве и не оставлявшие сомнений в подлинности. Никакого оружия у Бадера не было, если не считать большого ножа с рукояткой из прозрачной пластмассы. Он висел на поясе, в кожаном чехле. Такой нож необходим путнику в этих местах, так же как спички, соль, котелок, ложка, запас хлеба и сала. Все это и обнаружилось в холщовом заплечном мешке Бадера.

На ногах у него были валенки, обшитые желтой кожей. Именно русские валенки, а не сапоги с загнутыми носками, распространенные за рубежом. Лишнее доказательство того, что Бадера снаряжали сюда специально.

Но для чего? Для чего?

Возможно, вся суть в зарубке, которую он оставил на косяке? Но как разгадать ее смысл?

Ответить может только тот, для кого этот знак оставлен. Очевидно, этот человек должен явиться сюда, и, значит, хутор Бадера надо держать под наблюдением.

Я приказал уничтожить все следы происшествия, кроме зарубки. Радист Кузякин передал в штаб итоги нашего похода. Затем Аношков встал часовым, а остальные расположились на отдых в большой горнице с печью-голландкой.

— И хозяин погиб, и дачка тоже, — пробасил Яковлев, растапливая печь. — Всю ведь жучок сожрал.

— Откуда вы знаете? — спросил я.

— Как же, рассказывали наши в Ладва-пороге. Хотели, значит, бадеров дом в колхоз вывезти, под клуб приспособить. Да где! Все как есть проедено жучком. В труху цсе размалывает. Прямо-таки — кипит жучок, вот сколько его!

Яковлев не терял связи с односельчанами, с жизнью родного колхоза.

Печка упорно не желала давать тепло, злобно дымила. Сержант терпеливо открывал двери и окна, чтобы выгнать дым, снова растапливал, Я расположился на полу, подложив под себя валявшийся кусок овчины и накрывшись шинелью. Рядом лег Марочкин.

Бледная ночь освещала стены, кое-где еще прикрытые пятнистыми обоями.

— Товарищ майор, — шепчет Марочкин. — Слыхали, ведь подписан приказ о разминировании «Россомахи». Велено нам выделить силы и артиллеристам. План на два года.

Любит Марочкин сообщать новости! О приказе мне известно. Давно пора! Наконец-то исчезнет «Россомаха», исчезнет смерть с этой земли, из нашего леса. Но не об этом думаю я сейчас. Зарубка на косяке — звено, наглядное звено, попавшее нам в руки, и надо тянуть за него, извлечь все, что можно.

Марочкин умолкает, погруженный в какие-то свои догадки, и я не сплю.

— Товарищ майор, — слышу я. — Бадера послали проторить дорогу! В качестве пробного шара! Тут еще кто-то есть.

Я и сам думал об этом. Да, это, пожалуй, весьма вероятное назначение Бадера. Допустим, за рубежом тоже нет точной схемы минных полей, она пропала во время войны. Есть, быть может, грубая схема, сделанная по памяти… А «Россомаха» удобна для нарушителей. Через нее можно скрытно подобраться к линии железной дороги, к полустанку, влезть в порожний товарный вагон, направиться в глубь страны, раствориться в каком-нибудь большом городе, замести следы… Я так отчетливо представил себе нарушителя, что приподнялся. По тропе, проложенной Бадером и нами, должен пойти кто-то еще. Быть может, уже идет сию минуту! В глубь страны или, наоборот, к границе!

Да, именно этого хотели пославшие Бадера — проторить путь. Он, возможно, не знал всех замыслов их, но все же кое-что мог выболтать, потому и убрали его.

Враг рисковал серьезно, готовя западню Бадеру. Надо было выкопать где-то мину, принести сюда, установить. Громоздкое предприятие! Но, видно, игра стоила того. Бадера надо было устранить любой ценой.

Однако немного спустя это умственное сооружение, казавшееся мне таким прочным, стало шататься и трещать. Я начал перестраивать его. То, что Бадера убрали как возможного свидетеля — это ясно. Но каково назначение его?.. Если ему поручили всего-навсего проторить дорогу, то так ли уж необходимо было убивать его, да еще таким явным и шумным способом! Нет, роль Бадера, видимо, важнее.

Зарубка, весьма вероятно, означает не только- «Я прошел через «Россомаху», путь свободен».

Что же еще? Не один разум, но и чувство вели меня к новой догадке. Ощущение близости врага, встревожившее Марочкина, передалось и мне. Я рисовал себе второго нарушителя, крадущегося по тропе, проложенной Бадером и нами, и вдруг четко сложился вывод. Не о своем приходе извещал знаком на косяке Бадер!

Есть другой! Он уже здесь, на нашей земле. Возможно, они одновременно перешли границу. Бадер знал его, мог выдать.

Теперь смерть Бадера более понятна.

Конечно, и это все — догадки. Но я был твердо уверен: с гибелью Бадера схватка только началась. Так подсказывали мне мой опыт, мое чутье.

Следовательно, отрядный поиск надо продолжать. Я встал, разбудил радиста и передал в штаб:

«Предполагаю наличие на нашей территории второго нарушителя».

После этого я лег и, сраженный усталостью, заснул. Когда я открыл глаза, в окна светило солнце. Аношкова сменил на часах Яковлев. Аношков достал из вещевого мешка толстую книгу, счистил с нее налипшие хлебные крошки и сел читать.

Счастливый возраст! Только вчера он трясся от страха, глядя на убитого взрывом Бадера, а сейчас погружен в роман, который, верно, кажется ему более занимательным, чем жизнь!

«Спать Тихон! — приказал я себе. — Еще рано».

Голова моя съезжала с холодной кожаной планшетки, служившей мне подушкой, я поправлял ее, потом задремал, но какой-то новый звук заставил меня очнуться. Я прислушался. Дом, казалось, тоже пробудился, и что-то в нем настойчиво, мерно поскрипывало.

Ходит кто-то! Рука моя сама потянулась к оружию, и в эту минуту сон окончательно покинул меня. «Верно, часовой, — подумал я. — Но почему он в доме? Велено же находиться вне помещения и наблюдать».

Тихо, чтобы не тревожить спящих, я выглянул в сени. Снизу, осторожно ступая, поднимался Яковлев с автоматом в руке. Завидев меня, он остановился и перевел дух, но дом не перестал скрипеть. Кто-то шагал по лестнице, ведущей из сеней на чердак.

Яковлев наклонился ко мне.

— Гражданка какая-то, — шепнул он.

Мы оба двинулись вслед. Неведомая гостья уже влезла на чердак, гулко шагала по доскам, посыпанным песком, и что-то бурчала про себя.

Я тронул за рукав сержанта и застыл сам. Сверху донеслось:

…Выходи-ила на берег Катюша,
На высо-окий, на берег крутой.
Молодой голос выводил песню — первые строки ее — снова и снова. Странно звучала она здесь! Потом гостья замолчала, на чердаке раздалось постукивание. Пробует крепость постройки, что ли? Или ищет что-нибудь?

Я подтолкнул Яковлева. Мы вошли на чердак. Спиной к нам стояла женщина в кожаном пальто и такой же шапке с ушами, какую носят нередко водители автомашин. Руки ее были подняты и шарили по ветхому, прохудившемуся навесу, выбивая облака пыли.

— Ой, кто там! — вскрикнула она и обернулась.

— Это мы вас хотели спросить, — сказал я. — Что вам тут нужно?

Из-под толстого кожаного козырька глянуло на меня обветренное, открытое лицо с мелкими чертами, сперва испуганное, потом приветливое, — лицо красивой женщины лет тридцати пяти. Громоздкая кожаная спецодежда к ней совсем не шла.

— Слава богу! Пограничники! — произнесла она.

Я не успел вымолвить слова, как она шагнула ко мне и протянула руку:

— Бахарева.

— Майор Аниканов, — назвался я.

— Вас, наверно, мое пение привлекло, — засмеялась она. — Пою, что взбредет на ум. А знаете, товарищ майор, вы мне как раз нужны.

— Очень приятно, — ответил я. — Вы приезжая, если не ошибаюсь. Позвольте ваши документы. Мы с вами в пограничной полосе все-таки.

Документы — паспорт, пропуск, командировочное удостоверение института лесного хозяйства на имя Бахаревой Екатерины Васильевны — оказались в порядке. Я вернул их ей, козырнул и спросил:

— Что же вы тут делаете, однако?

— Видите, я как раз зашла… осмотреть еще раз хутор, он нам нужен. Не могли бы вы нам помочь?

— В чем?

— В устройстве базы. Для рыболовов и охотников. Пограничники должны заинтересоваться! Вы сами случайно не рыбак?

— Как же, рыбак! — ответил я, взвешивая каждое слово. — Мы ради этого тут и остановились на ночь. Думаем попытать счастья. Но для базы дом вряд ли годится. Жучком съеден. Так ведь, товарищ Яковлев? — обратился я к сержанту, который стоял рядом, с любопытством разглядывая Бахареву.

— Так точно, — отозвался он степенно. — Жучок там, в стенах, прямо-таки…

— Кипит, — подсказал я.

— Точно, товарищ майор. Кипит.

Но Бахарева не отступилась.

— Хоть на время приспособим. А там соберем средства и выстроим хату. При вашем участии. А? Нет, вы должны заинтересоваться нашей затеей.

Хорошо, надо посоветоваться с сослуживцами и дать ей ответ. Иметь базу на озере неплохо. А заодно — вот и повод поближе познакомиться и с Бахаревой и с другими черногорскими рыболовами, посетителями хутора.

Разговаривая, мы спустились по лестнице и стояли теперь на крыльце. Рука Бахаревой рассеянно скользнула по косяку, ноготь чуть задел зарубку…

Невольно я впился взглядом в лицо Бахаревой, но на нем не дрогнул ни один мускул.

— Так вы и ловить прибыли? — спросил я. — Или только дом осмотреть?

— И ловить тоже.

Она выбросила вперед руку.

— Вон там на мысу, видите, я прошлый раз таких лещей поймала! Здесь, у самого дома, не советую пытаться, тут ничего нет. Сюда мы за наживкой ходим, за червями. Лямка мне все объяснил. Мой консультант. Он, собственно, Ля-мин, — усмехнулась она. — Мы тут целой компанией…

«Тем лучше. Увижу, что за компания», — подумал я.

Женский голос, раздавшийся за кустами, позвал Бахареву, потом появилась худощавая, узколицая женщина в сапогах и синем пальто с подбитыми плечами, с ведерком и удочкой. У нас на севере жены часто сопровождают мужей на рыбалку, и это зрелище не удивило меня,

— Знакомьтесь, — сказала Бахарева. — Это Лена Шапошникова, супруга Лямки. А вот и он сам.

Подошел мужчина в куртке. Прядь волос спущена на лоб, красивое лицо, медленные, ленивые движения. Я не раз видел его в Черногорске. Лямин — администратор Дома культуры.

За ним шли еще двое: преподаватель географии Чернышев, молодой человек с усиками и бачками, в морской фуражке, местный франт, и толстый мастер лесозавода Коробов.

Все они остановились у крыльца. И каждый мог отлично видеть след лопаты Бадера на косяке…

4

В тот же день к вечеру я вернулся в Кереть. Полковник Черкашин ждал меня. Я вошел к нему с ощущением неудачи, не покидавшей меня последние сутки.

— Действовали вы правильно, — было первое, что он сказал. — На хуторе есть кто-нибудь?

— Яковлев и Аношков.

— Хорошо. Пусть посидят пока. Ну, ваши выводы? Что дальше?

Он был верен своему правилу: узнать сперва мнение подчиненного.

— Согласен с вами, — сказал Черкашин, выслушав меня. — Очень хитрая вылазка врага. Ведь что получается? Враги предвидели, что мы, узнав о переходе Бадером границы, не схватим сразу его, а пойдем следом, доведем до хутора. Если только взрыв не случайность, — а это мало вероятно, — то они, значит, предусмотрели наше поведение и выполнили свой план. Да, согласен с вами, — второй нарушитель есть. Это логично. Следа его мы не нашли, но предполагать при данных обстоятельствах можем. Однако поиск я приказал снять. Дали отбой. С какой стати открывать врагу наши предположения, показывать, что мы почуяли второго!.. Пусть думает, что мы успокоились.

Возразить было нечего.

— А я даже сомневаться стал, не напрасно ли мы оставили зарубку на косяке, — сказал я.

Если говорить точнее, — всю дорогу в Кереть меня мучили сомнения. Хутор Бадера посещают многие. Городские рыболовы ночуют в деревушке Ладва-порог, а днем отдыхают, укрываются от дождя на хуторе. Попробуй распознать среди многих того, кому Бадер подал знак!

— Сложное дело, не спорю, — улыбнулся полковник. — А что вы с ней сделаете, с зарубкой? Как спрячете? Обтешете косяк или новый поставите? А? Всем напоказ? То-то и оно! Нет, они тоже не глупцы. В Ладва-пороге колхозники слышали взрыв?

— Нет как будто.

Полковник встал, откинул занавеску, приложил к карте циркуль.

— Четыре километра. Могли услышать. И вы ничего не рассказывали в деревне?

— Нет.

— Напрасно. Все равно взрыв, появление пограничников на хуторе — это трудно спрятать. Вас же застали там люди, Тихон Иванович! Незачем держать в секрете то, что Бадер, бывший хозяин хутора, явился из-за рубежа за своим золотом и подорвался.

— Не совсем понимаю вас, — сказал я.

— Наши догадки мы оставим при себе, разумеется. Пусть считается, что Бадер подорвался случайно.

— Ясно, товарищ полковник!

— Ведь это похоже на случайность, правда? Расчет организаторов вылазки как раз и построен на этом: Бадер погиб как бы от случайной мины. Ну, мы, допустим, ничего не подозреваемой зарубку не заметили. Понимаете мою мысль? Не будем пугать врага, успокоим его пока, чтобы потом взять врасплох.

И он предложил приглядеться к рыболовам, нет ли среди них людей, проявляющих к хутору повышенный интерес. Врагу удобнее всего включиться именно в такую группу, так как в ней он менее приметен.

— Добро! — закончил Черкашин. — Кому же мы задачу поручим?

Не вдруг дошел до меня смысл вопроса. Ах, вот оно что? Опять смущает мой сорокасемилетний возраст! Помоложе кого-нибудь хочет подобрать!

— Товарищ полковник, — сказал я. — Разрешите мне закончить дело.

Он помолчал.

— Хорошо. Поручим вам.

Был поздний час. За окном расстилалось озеро, — спокойное, холодное, в охвате лесистых берегов. К нему тянулась улица бревенчатого районного городка и по ней, мимо райкома с флагом на башенке, мимо свежесрубленной конторы леспромхоза, шагали люди, ничего не подозревающие о наших заботах и тревогах.

— Значит, беретесь, — говорил полковник. — Смотрите, дело вашей чести, Тихон Иванович. Ну, я рад. Рад, что вы и доведете до конца. Берите Марочкина и… С Яковлевым, к сожалению, придется расстаться.

— С нашим следопытом?

— Да. Он и так сколько сверх срока прослужил! Есть ходатайство от предприятия. Он же мастер по сплаву, хороший мастер. Люди нужны и лесу. Вот еще «Россомаху» разминируем… Новые угодья передадим хозяйству.

В окно бьет музыка. У самого озера, в парке, вернее, в гуще лесных сосен, сохраненных строителями городка и обнесенных нарядной голубой оградой, зажигаются красные, синие, зеленые фонарики над танцплощадкой, веселится молодежь. Там, за стенами штаба отряда, никто не догадывается, что идет схватка с лютыми врагами нашей мирной жизни.

5

Гостиница в Черногорске, где остановилась Бахарева, стоит на огромной, темно-серой, почти черной скале, отшлифованной миллионы лет назад ледником. Многие дома города, почти сплошь деревянного, раскинуты на таких могучих скалах и потому кажутся удивительно легкими и хрупкими. «Спичечный город» — так окрестил Черно-горек южанин Марочкин. Однако этот непрочный на вид город — большой и славный труженик. Он шлет в дальние концы страны и за границу грузы смолистых, лимонно-желтых досок, добывает в бурных морских водах рыбу…

Бахарева была у себя. Она писала что-то, на столе лежали раскрытый портфель и планы лесных участков. В большой, пустоватый, грубо оштукатуренный номер она не внесла ничего женского: ни духов, ни безделушек. Только одинокий флакон с одеколоном красовался рядом с чернильницей.

«Неужели Бахарева в самом деле такая спартанка! — подумал я. — Или хочет казаться такой?..»

— А! Вы легки на помине, — воскликнула она. — Я думала о вас. Скоро ли придет майор и доложит…

И она посмотрела на меня с шутливым вызовом. Я сразу же сообщил новости. Начальство отнеслось к начинанию рыболовов положительно. Но поддерживать обреченное здание нет смысла, нужно сооружать новое. Чем мы можем содействовать? Материалами. Быть может, и рабочей силой, но это труднее — ведь предстоит разминирование «Россомахи».

— По пятам за саперами и я пойду, — заявила она. — Слышите! Попробуйте мне отказать!

Она прибавила, что командирована сюда в связи с освоением новых лесных массивов.

Наконец-то «Россомаха» будет обезврежена! Лес там, лес какой гибнет! Да, перестаивает, портится на корню. А она жалеет лес. Лес — ее стихия. Она родилась тут, на севере, отец ее служил у лесопромышленника. В детстве ее увезли отсюда. Вернулась она молодой специалисткой. Работала в лесу, партизанила тут в этих же краях.

Все это она выложила просто, с откровенной прямотой, а о партизанском своем прошлом упомянула тоже просто, стороною и как бы невзначай.

Значит, она партизанка! Вот откуда эта спартанская суровость!

— Лицезрели Лямку с женой? Да, и она рыбачка. Того и гляди, себя зацепит крючком за ухо!

— Говорят, они бежали вместе из Ютоксы? — спросил я.

— Да. Она говорит, если бы не Лямин, не быть бы ей живой. Он организовал побег и вообще вел себя очень храбро.

Передо мной возникли обгорелые бараки — черные, длинные, как огромные гробы, — опаленные сосны. Кто здесь не слыхал о Ютоксе, страшном лагере для советских пленных! Остатки его и сейчас виднеются в лесу, в нескольких километрах к западу от «Россомахи». Говорят, наши войска застали там костры из трупов. Гитлеровцы делали настил из досок, клали тела убитых, потом еще доски и еще тела, обливали горючей смесью и поджигали. Перед бегством своим стремились уничтожить всех. Спаслись из Ютоксы немногие.

Бахарева прибавила, что заключенные, бежавшие из лагеря, нередко попадали в партизанский отряд, где она была замполитом. Их подкармливали и провожали дальше, через линию фронта к своим. Но Шапошникова и Лямин миновали партизан, сами нашли путь. Так что Бахарева только теперь, увидевшись со своей приятельницей довоенных лет, узнала о ее злоключениях и о спасении из плена.

— Я и понятия не имела, что Ленка здесь. Приезжаю в Черногорск, захожу в магазин, смотрю — Ленка! Бывают же встречи!

Я почти не задавал вопросов Бахаревой. Она углубилась в воспоминания, беседа наша пошла легко. Подробно рассказала она о Шапошниковой и Лямине.

Лена была на войне санитаркой, участвовала в- разведке боем, кончившейся неудачно, блуждала по тылам противника и угодила в Ютоксу. Это было в августе 1942 года. Направляли в Ютоксу самых здоровых пленных, достаточно сильных, чтобы долбить лопатами каменистый грунт, укреплять «Россомаху». После работы валились почти без чувств на нары, но нередко вскакивали среди ночи и били крыс, что вменялось заключенным в обязанность, так как крысы грабили кладовые, грызли обувь. Штурмбанфюрер Цорн, помощник начальника лагеря, ввел даже премию: за каждый десяток убитых хищников- добавочную порцию овсяной похлебки.

— Да, мы в отряде были в курсе жизни Ютоксы, — сказала Бахарева. — Мы думали даже освободить пленных, но у гитлеровцев была очень сильная охрана…

Лямин появился в Ютоксе тоже в 1942 году. По словам Шапошниковой, его взяли в плен где-то на Украине. Лагерь расширялся, «Россомаха» требовала все больше рабочих рук.

— Да, проклятое место — «Россомаха», — сказала Екатерина Васильевна помолчав. — Очищайте, очищайте ее поскорее. Прощупайте все как следует, все что там есть.

Я спросил, что же там может быть, кроме траншей, дзотов и мин?

— Точно не знаю… Если не спешите, расскажу вам один эпизод. Нам, партизанам, его не раз рассказывали очевидцы.

Однажды из Ютоксы, в пролом, сделанный в ограде, бежали десять заключенных. Побег удался лишь наполовину — пятерых поймали.

Наутро их выстроили на площадке перед бараками. Цорн расхаживал взад и вперед и держал речь. Беглецы-де не оценили Ютоксы, лучшего из лагерей, не оценили справедливейших начальников, пожелали уйти к большевикам, где бы их наверняка расстреляли как изменников, сдавшихся в плен. Цорн вообще часто похвалялся своей справедливостью и приводил в пример прежде всего премии за крыс. Он говорил по-русски без малейшего акцента, так как вырос в России. После каждой фразы штурмбанфюрер подходил к кому-нибудь из беглецов и наотмашь бил хлыстом по лицу. К концу речи лица их были залиты кровью.

Закончил Цорн тем, что с провинившимися будет поступлено по приказу фюрера. Никто не видел казни. Все пятеро исчезли. Их увели в хвойную чащу, начинавшуюся сразу же за лагерем, и что с ними стало — неизвестно.

Люди не раз исчезали таким образом. Это случалось с теми, кто был неугоден обер-палачам. Против фамилии такого человека Цорн ставил за каждый проступок минус. Наберется дюжина минусов- глядишь, и нет человека. Ни в списках, ни на работе, нигде. Никто никогда не находил его трупа в лесу. Никаких следов!

По слухам, штрафников уводили в подземелье, под «Россомаху»…

В числе пятерых, бежавших тогда и погубленных фашистами, была одна русская девушка. Цорн в своей речи отозвался о ней как о провинившейся особо. При этих словах девушка вдруг выпрямилась и крикнула что-то. Ей тут же зажали рот и увели.

— А как она выглядела, эта девушка? — перебил я Бахареву.

— Обыкновенная девушка, как мне говорили. Худенькая. Впрочем, там все были худенькие. Называл ее Цорн по номеру… Высокая. Светлые волосы. Больше, по-моему, никаких примет мы не получили, хотя интересовались ею. Что с вами?

— Ничего, — проговорил я, проводя ладонью по лбу. — Продолжайте, пожалуйста.

«Спокойно, Тихон, спокойно, — сказал я себе. — Мало ли на свете высоких, светловолосых девушек!»

Но странное дело, Бахарева стала вдруг ближе мне. Вообще я не склонен раскрывать душу мало знакомому человеку, а тут, неожиданно для самого себя, сказал:

— Видите ли, здесь воевала моя дочь, Татьяна Аниканова… Она не вернулась из разведки…

— Простите, что я…

— Нет, ничего. Продолжайте, пожалуйста.

— Мы все потеряли близких. Правда, у меня семьи нет, так жизнь сложилась… Но я понимаю вас.

Она участливо коснулась моей руки.

— Что же крикнула она? Та девушка? — спросил я. — Так и неизвестно?

— Мы старались выяснить. Будто бы девушка крикнула: «Доживете до воли, так передайте, что на «Россомахе»… Ей не дали кончить.

Что же на «Россомахе»? Пленница, видимо, что-то обнаружила, знала что-то важное. Она несла известие нашим и не хотела умереть, не выполнив своего долга. И крикнула, обращаясь к тем, кто, может быть, выживет и вырвется на свободу.

— Партизаны, наверно, обсуждали это событие, строили предположения? — поинтересовался я.

— Да, мнений было много, — сказала Бахарева. — Большинство сходилось на том, что она знала систему оборонительных сооружений «Россомахи». Или какую-нибудь особенность их.,

Много позже партизаны помогли бежать из лагеря пленному летчику. В отряде он рассказал, что разговорился однажды со стражником — немцем. Онезорге — кажется, так звали стражника — сказал, что передал девушке перед ее побегом один предмет. Если летчик уловил правильно — кисет. Этот кисет у нее не нашли, когда схватили ее, значит, она успела передать его кому-то из товарищей. И теперь, мол, кисет, надо надеяться, за линией фронта.

— А что еще он сказал летчику?

— Пусть-де русские не думают, что все немцы фашисты. Это летчик хорошо понял.

— Кисет? Может, в нем что-нибудь было спрятано? Послушайте, — вдруг воскликнул я, — случайно к Лямину он не попал? Ведь Лямин был награжден за доставку нашему командованию ценных сведений. Не вместе ли с этой группой он бежал?

— Не знаю. Не спрашивала. Да и летчик, может быть, напутал просто…

— Онезорге, — произнес я. — Любопытная фамилия. Онезорге по-нашему — Беззаботный.

Я вдруг испытал своеобразное чувство. Мне показалось, что я где-то встречался с Онезорге или слышал такую фамилию.

Но память ничего не подсказала мне.

«В кисете могла быть схема, скатанная в комок и спрятанная в табаке, — подумал я. — Схема «Россомахи». Девушка, хоть и передала кисет товарищу, опасалась, вдруг и он не дойдет. И крикнула всем…»

— Вы поговорите с Ляминым, — предложила Бахарева. — Я ведь рассказываю со слов других, а он, может, в курсе сам… Поговорите непременно.

Я уже решил сделать это. И не откладывая. Но сперва мне хотелось узнать о нем и его жене побольше.

— Итак, Лямин и Шапошникова поженились, — сказал я. — Слыхал я об этом. И как же они живут? Счастливы?

— Более или менее, — усмехнулась Бахарева. — Ленка ревнует его дико. И в рыбачество ударилась на этой почве, вы видели. Он, конечно, не без греха, заглядывается на молоденьких, как все вы, мужчины… В Доме культуры ансамбль песни и пляски, кружки кройки и шитья, — представляете, как Ленка переживает. Ужас! Но он от нее не уйдет.

Бахарева болтала, добродушно посмеиваясь, и я не удерживал ее. Вдруг выплывет что-либо, чего мы еще не знаем.

— Плохо ли Лямке! Елена — местная, черногорская. У нее тут дом, доставшийся от родителей, корова, куры. Жалованье администратора не ахти какое, так что… На Украине где-то осталась у него прежняя жена, но с ней все покончено. Так он сам уверяет, и я лично не склонна сомневаться. Худо ли ему в Черногорске!

Я встал.

Прощаясь, она задержала мою руку.

— Извините, вы не хотите именно сейчас зайти к Лямину?.. Он взял несколько дней в счет отпуска и вот-вот укатит на озеро. Я рада вам помочь, и, может быть, со мной вам удобнее…

Она смотрела на меня прямо, искренне. Трудно было заподозрить в этом взгляде заднюю мысль…

— Хорошо, — сказал я.

Тем лучше, пойдем вместе — значит, супруги Лямины не будут предупреждены о моем посещении, о том, что меня занимает тайна казненной пленницы и загадочный кисет.

Я не мог логически связать эти давние события в лагере Ютокса с нынешними, с приходом Бадера, но и разум и чутье повелевали мне не отступаться, искать.

6

Дом Шапошниковой, деревянный, когда-то крашенный, но облезший от сырости, низкий, с выцветшими резными наличниками, стоял на краю города, на огромной, плоской каменной глыбе, треснувшей во всю длину. Глубокая, рваная расщелина словно. пощадила дом, обошла его и лишь отделила от соседних построек. За домом — серая ширь реки, которая, там и сям вскипая на порогах, несла свои воды к морю.

Спутница моя дернула железное кольцо. С минуту скрежетали, звенели запоры. Наконец, дверь отворилась.

— Принимай гостей, Лена, — возгласила Бахарева входя.

— Ох, а я в таком виде! — жеманно воскликнула хозяйка. — Сюда, будьте добры.

Одета она была по-домашнему, но опрятно, и оправдываться было вовсе незачем.

— Помешали вам, верно, — сказал я. — Виновата Екатерина Васильевна. Она меня затащила.

— Да уж, от нее не вырветесь, — отозвалась Шапошникова тем же наигранным тоном.

Мы вошли в кухню, пылавшую красной медью старательно начищенных кувшинов и тазов, затем в чистую, просторную горницу в три окна. В простенках висели увеличенные фотографии родственников, дородных поморов и поморок, в черных рамках, украшенных пучками бессмертников.

Лямин сидел в углу и чинил сапог. Поздоровавшись, хозяин попросил нас сесть и вернулся к прерванной работе. Орудовал он толстой кривой иглой усердно, но с какой-то театральной нарочитостью в движениях. Широким, плавным жестом отводил иглу, вскидывал голову и оглядывал нас с улыбкой, как бы говорившей: полюбуйтесь, я и это умею. Никаким делом не гнушаюсь!

— Мы с новостями, — сказала Бахарева. — Пограничники поддержат нас. База у нас на озере будет. Вот, благодарите Тихона Ивановича.

Лямин вскочил с места, вытер свою мягкую, пухлую руку о резиновый передник и протянул мне.

— На лов собираетесь? — спросил я.

— Так точно, товарищ майор, — отозвался он.

Бахарева разглядывала старую олеографию на стене. Ярко раскрашенные сценки из немецких народных сказок: Черный Петер, лесной житель из Шварцвальда, храбрый портняжка, крысы, сожравшие епископа, и нюрнбергский игрушечных дел мастер, изделия которого обрели жизнь. Под картинками — готической вязью — стихотворения. Должно быть, кто-нибудь из дедов Шапошниковой, водивших по морю парусники, купил этот лубок в иностранном порту.

— Не про нас писано, — молвила Бахарева отходя. — Товарищи, я рассказывала майору о Ютоксе. Про ту девушку, о которой потом так много говорили, помните? Вы не вместе бежали?.. У майора дочь была на этом фронте, Татьяна, не вернулась из разведки, так может быть… Вы-то знаете больше.

Лямин повернулся ко мне. Все притихли.

— Да, та девушка была в нашей группе. Называла она себя Анной, — сказал Лямин просто и на этот раз без рисовки. — Но если она была разведчицей, то, вероятно, умалчивала о настоящем своем имени.

— Вполне возможно, — отозвался я. — Любопытно… У нее был кисет какой-то?

Повторять вопрос не пришлось. Что-то дрогнуло в лице Лямина. Или показалось? Он быстро поднялся.

— Извольте, могу продемонстрировать! Мы вам не говорили разве, Екатерина Васильевна?

Он вышел в соседнюю комнату. Там загрохотали выдвигаемые ящики. Через минуту вернулся и подал мне темный кожаный кисет, перетянутый тесемкой, скрученной из двух полосок кожи — красной и черной — с кисточками.

— Храню на память, — сказал Лямин. — Как-никак, награду от командования получил.

— Я уж мыла его, мыла, — прибавила Шапошникова. — Весь в земле был.

Слушая непринужденную, неторопливую речь Лямина, я упрекнул себя за излишнюю подозрительность.

— Память о ней, молодой героине, — продолжал он. — Говорят, видная спортсменка была…

У меня перехватило дыхание. «Ташка? Спокойно, Тихон! — удержал я себя. — Мало ли было спортсменок на войне! Разведчицы, лыжницы. Не отвлекайся, слушай, помни, зачем ты здесь!»

Лямин продолжал. Да, кисет был у нее, у той девушки. Ее нагоняли стражники, но она успела все-таки отдать кисет ему, Лямину. Он не мог помочь ей, безоружный… Ее схватили. Но он довел ее дело до конца, доставил кисет командованию Советской Армии. В кисете была схема одного из узлов сопротивления «Россомахи». На тонкой папиросной бумаге, скатанной в комок.

Сообщая это, Лямин не хвастался. Тут он оказался скромным.

— К сожалению, благодарность досталась мне, не ей, — закончил он.

«Ташка, моя Ташка родная! — звучало во мне. — Неужели это ты! Неужели это твой привет пришел ко мне с этой вещью, неужели в твоих руках она была! Привет через колючую проволоку Ютоксы, через муки и смерть…»

Должно быть, я все же обнаружил свое волнение. Все смотрели на меня. И Бахарева, умница Бахарева выручила меня.

— Да, мы все потеряли близких, — сказала она.

— Ох, не говорите, кошмарные годы, — вставил Лямин, теперь уже с обычной своей театральностью. — Кошмарные! Давайте, оставим грустную материю, — сказал он после паузы и подбросил на руке готовый сапог. — Теперь, я полагаю, ваша очередь рассказывать, товарищ майор.

— И у меня веселого мало, — ответил я.

— Ну, ну! Наши бодрые, мужественные стражи границы! — продекламировал он. — А я хочу к вам на поклон идти, в отряд. Ну, хоть плачь, нет хорошей пьески на пограничную тему. Мечтаю как-нибудь, упорядочив бюджет времени, поживиться фактами, боевыми эпизодами у вас, сесть и попробовать написать.

— Извольте, — сказал я. — Недавно был эпизод…

И я рассказал про Бадера. Историю человеческой жадности и стяжательства, оборванную случайной гибелью.

Лямин, как и остальные, слушал внимательно, но совершенно спокойно.

Я спросил попутно, не знает ли кто, чем угождал Бадер оккупантам. Говорят, был поваром при штабе укрепленного района, на «Россомахе». Но ведь поварское жалованье невелико, дома на него не построишь.

— Бадер? — произнесла Бахарева. — Стойте, стойте… Он был на заметке у нас в отряде. В числе предателей. Но в чем его обвиняли… Право, не помню.

Лямин наморщил лоб.

— Нет, никогда не слыхал такой фамилии. Нет, нет. Категорически нет.

На том и закончился наш визит. Мы вышли, Екатерина Васильевна крепко тряхнула мою руку и попросила заходить.

Я обещал.

На пути в Кереть я спрашивал себя, — чего же я добился за этот день? Ничего! Разгадка миссии Бадера не подвинулась ни на шаг.

7

Вернулся я из Черногорска поздно, долго не ложился. Белесая пустота за окном раздражала меня.

«Спокойно, Тихон! — говорил я себе. — Как будто ты новичок на севере! Пора бы уж привыкнуть!» Но, конечно, не белая ночь была виновата в том, что я не находил покоя. События последних дней породили томительное нетерпение, словно дергаешь, дергаешь закрытую дверь, она трещит, приоткрывается и все-таки не впускает тебя.

Вспоминались Ютокса, Ташка, кисет, наш немецкий друг Онезорге.

Онезорге! Где же я встречал это имя? Взгляд мой задержался на полке над столом. Там лежали старые тетради — мои дневники военных лет. Я снял пачку и сел ближе к окну. Бревенчатый городок спал под шум озера и ветра, спал чутко, оставив на главной улице желтые, ненужные огни в качающихся фонарях.

Долго перелистывал я пожелтевшие страницы и вот в последней тетради, под датой — 5 июня 1945 года, встретил, наконец, имя Ганса Онезорге.

Едва начав читать запись, я понял почему это имя не вызывало в памяти точного образа человека. Уж очень непохож на свое имя был Ганс Онезорге. Никаких признаков беспечности, — как раз напротив. Из скупых строк возникал передо мной человек еще не старый, но сгорбившийся, худой, с землистым, нездоровым цветом лица. Конечно, он не всегда был таким. Я столкнулся с ним тогда, когда он вышел из гитлеровской тюрьмы.

Да, совсем не шло ему быть Онезорге, и я, помнится, никак не мог запомнить его фамилию и путал ее. Свобода, казалось, не радовала Ганса. Он не улыбался. Строгий, с пронзительным, обличающим взглядом запавших глаз, он подошел ко мне и попросил позволения обратиться с речью к населению города.

Это было в Виттенберге на Эльбе, где жил и проповедывал Лютер. Старинная, почерневшая от времени двурогая готическая кирха возвышалась над площадью. Близ нее стоял гипсовый Лютер, лежали кучки каменных ядер и врастала в землю медная пушка. Эти памятники средневековья были как будто вынесены из музея. И тут же, под сенью кирхи, лихо наигрывала пластинка, созывая народ, наша звуковещательная машина — синяя, с двумя рупорами.

У микрофона мы разъясняли жителям Виттенберга задачи Советской Армии в Германии. Я говорил о том, что гитлеровская тирания, вовлекшая страну в огонь войны, сгорела в нем сама и не воскреснет из пепла, призывал уничтожать остатки гитлеризма, очищать от них страну, начинать строить новую жизнь.

Тут и подошел ко мне из толпы Ганс Онезорге и попросил слова.

Помнится, говорил он быстро и не очень связно, но с большой силой гнева. Я не записал его выступления целиком. Оно было направлено против военных преступников, нашедших пристанище в городе и хитро маскирующихся. Я взял их на заметку: Гешке, Лаушер, Цорн…

Цорн! Роберт Цорн! Дневник чуть не выпал из моих рук. Цорн! Помощник начальника лагеря Ютокса!

Тогда, в Виттенберге, я ничего не знал о «Россомахе», о Ютоксе. Ганс не называл их. Характеристика, которую он давал каждому из трех гитлеровцев, была краткой.

Про Цорна в дневнике было всего четыре строки. Вот что я прочел:

«Цорн — отъявленный злодей. Он ломает комедию: «Я-де пострадал от Гитлера. Меня разжаловали!» Я, правда, не присутствовал, когда Цорн закончил службу, так как он загнал меня в тюрьму, но от товарищей мне известно, за что его разжаловали. Он потерял голову от страха. Он бежал от русских и не уничтожил то, что ему велели уничтожить».

Тогда я наспех записал это и вскоре забыл. Мало ли было таких цорнов! Мало ли митингов было на площадях немецких городов, вокруг громкоговорящей машины!

Заняться Цорном, Гешке, Лаушером — это уж было делом местного советского коменданта. Я тотчас после митинга уехал из Виттенберга.

На всякий случай я все-таки дочитал дневник. Пестрели названия городов, имена. Нет, больше дневник ничего не напомнил мне. Да и смешно было надеяться. В Виттенберг я больше не заезжал. С невольной досадой захлопнул я тетрадь.

А мог бы заехать. Был рядом — в Ютерборге. И быть может, узнал бы что-нибудь о Цорне. По крайней мере комендант, возможно, рассказал бы мне, что стало с негодяем Цорном. Разоблачили его, призвали к ответу?

Он не уничтожил то, что ему велели уничтожить. К чему это относится? К «Россомахе»? Но ведь Цорн служил в лагере и не отвечал за «Россомаху». Да, гитлеровцы, уходя, оставили оборонительные сооружения и минные поля нетронутыми, — но ведь не за это же разжаловали Цорна! Тут он ни при чем. А в лагере Ютокса мало что уцелело. Бараки гитлеровцы подожгли, а о судьбе заключенных свидетельствуют костры из трупов, догоравшие там, когда пришли наши.

Не уничтожено что-то другое. Я встал, заходил по комнате, открыл окно и впустил сырой, холодный ветер. Что же другое?

Как вам передать мое состояние! Дверь, которую я силился открыть, подалась еще раз, но опять лишь приотворилась, и я ничего не успел разглядеть.

Напротив, тайна сгущалась.

Тайна, еще недавно связанная только с Бадером, с зарубкой на косяке, теперь охватывала и минные поля «Россомахи». Я не видел, не мог видеть связимежду Бадером и Цорном, но чувствовал: какая-то связь, пока скрытая, есть!

Что же оставил Цорн на «Россомахе»?

Может быть, та девушка, отважная русская девушка, которой палачи зажали рот, знала?

«На «Россомахе», — крикнула она и ей не дали кончить. Она уже передала кисет со схемой, спрятанной в табаке. Да, уже передала! Я думал об этом и раньше, но теперь эта истина была по-новому ясна и значительна. Так что же она хотела сообщить нашим этими словами — «На «Россомахе»… Что-нибудь еще о системе обороны? Но есть ли смысл кричать во всеуслышание? Противник внес бы изменения в свою «Россомаху»- вот и все. Внес бы немедленно — рабочей силы у него хватало. Нет, такие данные имеют дену лишь тогда, когда передаются тайно от врага. В кисете, например.

Значит, она знала что-то еще. Может быть, более важное. То, что оставил Цорн?

Цорн был разжалован. Эту меру применяли к офицерам в Германии чрезвычайно редко. Стало быть, он серьезно провинился. Потерял голову от страха, как сказал Онезорге. Не уничтожил…

Еще и еще раз я представлял себе день казни в Ютоксе, пленницу, избитую хлыстом Цорна, ее порыв, ее крик. И невольно виделась мне на ее месте Ташка. Моя Ташка. Да, я видел ее в ряду приговоренных и, казалось, слышал ее голос.

«Ташка! Ответь мне Ташка, это была ты? Это похоже на тебя, Ташка, ты никогда не была робкой.

Значит, кисет, принесенный Ляминым, — от тебя? Значит, ты знала?.. Тайна у тебя, Ташка? Они убили тебя, но неужели твоя смерть помешает мне узнать твою волю — то, чем ты жила последние минуты…» — Так я говорил с ней мысленно, снова листая дневник. Потом закрыл уставшие глаза. И Ташка в серой одежде узника, с номером вместо имени, стояла передо мной, шла ко мне…

Утром я вошел к Черкашину. Доложив ему о поездке в Черногорск, об изысканиях в дневнике военных лет, я сказал:

— Получилось так, товарищ полковник: бился над одной задачей, не решил, а тут возникла вторая. Голова кругом, откровенно признаться.

В самом деле, мы так и не знаем, для кого оставил Бадер свой знак на косяке, существует ли предполагаемый второй нарушитель. История с кисетом, рассказанная Бахаревой, обратила мое внимание на Лямина, но ничего против Лямина у меня нет. Его тревога, почудившаяся мне, даже не повод для сколько-нибудь обоснованных подозрений. Действовал Лямин в конце концов хорошо — командованию нашему оказал помощь…

А тут еще появилась тайна «Россомахи», по виду ничем не связанная с Бадером. Как к ней подступиться? И стоит ли вообще ломать голову над тем, что когда-то забыл, не уничтожил на «Россомахе» Цорн, обезумевший от страха? Боюсь, это отвлечет меня от главной задачи, собьет с начатого пути.

Словом, я выложил полковнику все свои раздумья и затруднения.

Я ожидал, что он учинит мне разнос и скажет: «Работаете растопыренными пальцами», — любимое выражение Черкашина, означающее крайнюю распыленность, несогласованность. Но он сидел молча, постукивая по столу, погруженный в свои мысли. Потом встал и откинул занавески, скрывавшие от посторонних глаз карту.

— Вы помните в прошлом году два взрыва, — он показывал на район «Россомахи». — Здесь и здесь?

— Лоси подорвались как будто, — сказал я.

— Вы не в курсе, Тихон Иванович, вы тогда были заняты другим делом. Я послал минеров. Лосей не нашли, к вашему сведению. Выяснили, не пострадал ли кто из местных жителей от мин, не пропал ли в лесу. Никто! Может, барсук, землеройка вызвали взрыв или живая росомаха, настоящая… Бывает, конечно. Но тряхнуло здорово. Завалило траншеи.

— Странно, — сказал я.

— Да. Вот вы сказали про Цорна, я и вспомнил. Может быть, и верно оставлено что-то важное. И кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн.

— Кто же? — вырвалось у меня.

— Возможно, тот, кто подложил мину Бадеру. И принял его сигнал. А? Все это предположения, конечно, но вы не отчаивайтесь. Мы имеем дело с очень хитрым, ловким противником. Поэтому нужна выдержка. Действуйте и впредь за двоих — как пограничник и как чекист, хотя бы даже пришлось выйти за пределы погранполосьь

— Слушаюсь, — ответил я с готовностью.

Обычно функции чекистов мы на себя не берем. Но, очевидно, получена санкция высшего начальства…

— Наверху согласовано, — кивнул Черкашин, как бы угадав мои мысли. — Вы ведь к тому же бывший чекист. Не забыли, надо полагать?

— Никак нет.

— Ну вот. И начальство не забыло. А главное — случай ведь исключительный. «Россомаха» у границы, все нити ведут к ней. На вас, Тихон Иванович, возлагается большая надежда.

С этим напутствием и еще с некоторыми инструкциями я ушел от Черкашина.

8

Через день после моего разговора с полковником на «Россомахе» произошел новый взрыв.

Место взрыва довольно точно определил Кузякин, наш радист, участвовавший в походе через минные поля по следам Бадера.

Кузякин возвращался на заставу из Черногорска, куда ездил по увольнительной. Верткий «газ», именуемый в просторечье «козлом», катился по ухабистому проселку, огибающему «Россомаху» с юга. Водитель остановил машину у моста через поток и пошел за водой, чтобы залить радиатор. В это время и ударило на «Россомахе». Слух у радиста натренирован, Кузякин сразу сказал себе, что это именно взрыв, а не что-нибудь другое: не обвал, не падение дерева-гиганта в лесу. Солдат указал и направление, откуда донесся грохот.

Одновременно часовой на заставе, на бревенчатой вышке, вздымающейся над вершинами елей, заметил вдали черный сгусток дыма. Об этом также было доложено в штаб.

Кстати говоря, Черкашин приказал всему отряду присматриваться к «Россомахе», и поэтому то, что взрыв был замечен, нельзя считать случайным.

Разминирование «Россомахи» еще не началось. Первые минеры, углубившиеся в нее со своими щупами, прокладывали путь только для меня.

Марочкина, к сожалению, с нами не было. Он уехал в Москву сдавать зачеты на сессии в академии.

Я не стану описывать подробно этот второй мой поход через минные поля. Он был не так опасен, но утомителен. Минеры, держа перед собой щупы — длинные палки со стальными остриями, — вонзали их в землю. Вонзали дважды и трижды при каждом шаге. Шли, прощупывая впереди землю, шли медленно, нестерпимо медленно.

Ночевали в лесу. Место взрыва мы обнаружили лишь на другой день к вечеру.

Сквозь редкие деревья показалось темное пятно вывороченной почвы. Мы подошли к краю воронки. Хотя, впрочем, эту яму и воронкой-то трудно было назвать. Очевидно, взорвалось несколько мин, уложенных в траншее, — и траншея обрушилась.

Похоже, траншея была заминирована. Да, так оно и есть! Мы обследовали ее, и другого вывода быть не могло.

Но как это объяснить?

Конечно, мне тотчас же пришли в голову слова Черкашина: «Кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн». Если это применимо и здесь, то, значит, взорвать эту траншею должен был еще Цорн. И мины заготовили для этого.

Мы перерыли все, надеясь найти хоть намек на разгадку. Решительно ничего!

Траншея была неглубокая. Она напоминала скорее ход сообщения, по которому надо идти пригнувшись, а местами и ползти. Но ход не имел связи с другими окопами или укреплениями, и я все-таки видел здесь траншею. Ее, по всей вероятности, начали копать незадолго до наступления наших войск и не закончили.

Зачем же, зачем надо было ее взрывать? Еще недавно, когда я беседовал с Бахаревой, тайна «Россомахи» заключалась для меня в кисете, появившемся неизвестно откуда у стражника Онезорге, затем врученном пленной девушке и попавшем к Лямину. Потом оказалось, что в кисете была схема узла сопротивления, а тайна «Россомахи» не исчерпывается ею. Это подтверждали и загадочные взрывы в прошлом году. И вот новый взрыв, новое осязаемое свидетельство тайны…

Если врагам нужно было только засыпать, скрыть эту неоконченную траншею, то им удалось бы это, будь мы менее зорки. Прошло бы два — три месяца, и зелень молодой травы закрасила бы, укрыла от нас этот темнорыжий рубец в каменистом грунте.

«Довольно, Тихон! — одернул я себя. — Нечего гадать. Занимайся делом! Тот, кто взорвал, оставил, верно, какие-нибудь следы».

Прилегающая местность подверглась самому тщательному изучению. Следы кое-где остались, но их едва можно было различить. Здесь смятый мох, там сломанная ветка. Однако мало, очень мало для того, чтобы понять, откуда пришел неизвестный, куда отправился. Собака взяла след, но остановилась на берегу озера. Зато мы нашли другое, и весьма существенное, — кровь. Да, кровь краснела на сером круглом голыше. Кровь была на листе папоротника, на корне березы.

Враг, значит, ранен? Не доглядел или не предвидел силы взрыва?

Ценность такой находки ясна. Рана — примета, по которой можно искать врага. Если он и не обратится к медикам, будет лечиться сам, все-таки раненого обнаружить легче. Примета, бесспорная и на ближайшее время неистребимая, у нас есть.

Словом, мы как будто достигли некоторого успеха. Дверь, замыкающая тайну, приотворилась немного шире.

Наутро я докладывал Черкашину. Были приняты меры, нужные для того, чтобы установить личность человека, подорвавшегося на «Россомахе». Не стану перечислять их. Конечно, они нисколько не освобождали меня от забот и ответственности. За две недели я побывал во всех медицинских учреждениях нашего участка пограничья, у всех врачей.

«Нет, никто не подрывался», — отвечали мне. Никто не был ранен миной. Ни у кого нет травмы, подобной той, какую причиняет взрыв.

Помог нам дед Хаттоев, личность в этом крае известнейшая. До войны он прославился тем, что приручил лося, запряг его в сани и прибыл в областной город. Привязал лося к фонарному столбу на главной улице, пошел к председателю облисполкома и предложил посмотреть… В дни войны, когда в родную деревню Хаттоева — глухую затерянную среди болот — вошел взвод гитлеровцев, крестьяне, по совету деда, приняли их с хлебом-солью, уложили спать, а ночью всех до единого прикончили. Только через год добрались гитлеровцы до этой деревни, но людей не застали — жители ушли в леса, а многие, в том числе сам Хаттоев, влились в партизанский отряд, тот самый, в котором воевала Бахарева. Теперь Хаттоев — главный советчик во всех сельских делах, инициатор всего нового. Кто первый посадил мичуринскую стелющуюся яблоню, не боящуюся студеных ветров, прячущую свои ветки в снегу? Дед Хаттоев! Кто следит, как прижились мальки, выпущенные в озера ихтиологами, кто изучает повадки и переселения лесного зверя? Все он же.

Дед Хаттоев соорудил у отдаленного Сонд-озера избушку. Раз или два в году, во время охотничьих своих экспедиций, он останавливается там, иногда на месяц или полтора. Верный законам севера, дед не возбраняет и другим охотникам пользоваться избушкой.

Да, он-то, дед Хаттоев, и помог нам.

Он известил нас, что в избушку, в его отсутствие, наведался необычный гость. Не похоже, чтобы он был занят охотой или рыбной ловлей. В избушке он был, по-видимому, недолго, судя по тому, как мало убыло дров, спичек, соли. Ничего этого деду не жалко, понятно. Эти припасы — для каждого, кому есть в них нужда. Но посетитель шарил по всему жилищу, рылся в вещах деда и унес пару башмаков. Башмаки не новые, но пришелец положил в солонку, очевидно, в виде платы, сто рублей. В печке дед нашел бинт со следами крови.

Вы представляете себе, конечно, как эта новость была кстати!

Свое сообщение дед Хаттоев передал через солдата-пограничника и теперь ждал меня к себе.

От Керети до избушки Хаттоева не меньше ста пятидесяти километров. Больше половины пути надо трястись в седле — по извилистым тропам, по каменистым кручам и перевалам.

Двое суток такого пути измучили меня вконец. Я лежал в избушке на топчане, покрытом душистым лапником, а дед кормил меня рыбником — ватрушкой с рыбой, запеченной целиком. Свистел ветер, избушка ходила ходуном, и, казалось, только сам дед — плечистый, с окладистой бородой — удерживал утлое строеньице на месте своей тяжестью.

— Ну, скоро ли Колю отпустите? — спросил дед, снимая с огня огромный пузатый чайник.

Речь шла о сверхсрочнике Яковлеве, нашем следопыте, доводившемся Хаттоеву родственником.

— Скоро, — отвечал я. — На днях уволится.

— И ладно, — рассуждал дед. — Мало людей в лесу. Мало, мало.

Когда я умолкал, уходя в свои мысли, дед продолжал говорить, по привычке северян, сам с собой. Он был постоянно в движении. Хоть и немудреное хозяйство, а дело старик находил всегда, жилистые руки его держали то нож для отделки шкурок, то ружейную гильзу, то рыбачий невод.

Я разглядывал бинт. Пятна крови на нем повторялись, становясь бледнее. Один конец бинта обгорел, должно быть пришелец хотел сжечь его, но огонь в печке погас. Как определить, куда был ранен неизвестный? Способ один — бинтовать себя в разных местах, пока пятна крови не совпадут, не лягут одно на другое.

Не очень-то приятно прикладывать к своему телу чужой, грязный бинт, вымазанный в крови и в саже. Но ничего не поделаешь. Я разделся.

Дед помогал мне. Я перебинтовал ногу выше колена — нет, не здесь, пятна далеко разошлись. Стал бинтовать ниже колена. Почти в самый раз! Моя нога, наверно, потолще. Но сомнения нет — пришелец был ранен в ногу.

Рана была, видимо, легкая. Он быстро оправился и ушел. Его просто царапнуло.

«Дешево отделался», — подумал я, вспомнив осыпавшуюся траншею.

Теперь можно пенять, зачем ему потребовались башмаки деда. Сменить обувь! На пришельце были, должно быть, сапоги. Осколок, задевший его, порвал голенище. Враг опасался преследования, его пугало рваное голенище, оно могло выдать его.

И он взял башмаки. А куда же он дел свои сапоги? Он не оставил их деду в обмен. Предпочел положить деньги. Следовательно, он спрятал их.

«Ну, Тихон, — сказал я себе, — ищи сапоги! В лепешку разбейся, но найди!»

Избушка невелика. Вместе с дедом я быстро обшарил ее. Нетрудно было убедиться, что тут сапог нет. Нет их и под срубом. Я вышел наружу. Надо поставить себя на место врага. Вот он вышел из избушки и соображал, озираясь, куда бы засунуть сапоги. За деревьями, глубоко внизу, синело Сонд-озеро. Бросил в воду? Нет, сапоги прибьет к берегу, не уплывут они далеко. Сунул в чащу? Да, это скорее всего. В чащу или в нору, под пень.

Целый день и ночь я бродил по лесу, ползая на четвереньках, раздвигая заросли елочек, особенно густые в сырых впадинах. Напрасно!

И все-таки засела, прочно засела в сознании уверенность, что сапоги спрятаны. Они где-то здесь…

Вдруг фигура врага, рисовавшаяся в моем сознании, обрела черты Лямина. Я представил себе Лямина, тачающего сапог. Вот он картинным взмахом отбрасывает в сторону руку с кривой иглой, как бы говоря: «Смотрите, я и этой работой не гнушаюсь». Он подшивал носок, носок правого сапога, желтоватой дратвой.

Служба на границе приучает все замечать, откладывать в памяти каждую мелочь. Недаром страшен для врагов глаз советского пограничника! Конечно, я узнал бы сапог Лямина! Найди я такой сапог… Подшитый на носке желтой дратвой, да еще с дыркой на голенище! Это была бы улика, отчетливая, разоблачающая улика.

Тем больше оснований у врага убрать возможную улику.

За ужином, беседуя с дедом о разных разностях, я как бы невзначай ввернул:

— Вы Лямина не знаете случайно? Большой любитель пострелять дичь, рыбу половить.

— Лямин? В Доме культуры который, что ли?

— Да.

— А как же. Ты спроси лучше, кого тут дед не знает! Да он мне попался, никак… Когда? Прошлое воскресенье, у Пор-порога. Навстречу попался. Да, Лямин из Дома культуры. Когда наш хор выступал…

— У Пор-порога? — перебил я.

— Ну да, — кивнул старик. — Я шел сюда, а он навстречу…

До Пор-порога — добрых полсотни километров. И, быть может, Лямин шел вовсе не отсюда. Но он мог быть и здесь. Да, как раз в то время, в субботу или воскресенье, мог!

— А в чем он был, дедушка? — спросил я. — В сапогах или в башмаках?

Хаттоев понял меня.

— Эка ведь… Так ты вот к чему! Думаешь, это он тут хозяйничал. А я, прости, и не посмотрел на ноги… Прости, не посмотрел.

Дед искренно огорчался.

«Досадно, что не посмотрел, — подумал я. — Чертовски досадно». Но я ничего не сказал деду, а он, по деликатности, не допытывался и, сокрушенно вздыхая, снимал со стола деревянные миски.

У меня возникло ощущение, точно я уже схватил врага и он проскользнул между пальцами. Настороженность моя в отношении Лямина, появившаяся еще в Черногорске, теперь усилилась.

В уме я составлял донесение в штаб, полковнику Черкашину. Ляминым надо заняться повнимательнее, познакомиться с ним поближе.

Однако непредвиденный случай изменил ход событий и поставил перед нами новые, едва ли не более серьезные препятствия.

9

В то время, пока я был у Хаттоева в его лесной избушке, в поезде, мчавшемся к Черногорску с юга, ехала женщина средних лет, румяная, с веселыми карими глазами, родом полтавчанка.

Если бы я знал это и встретил ее в Черногорске, многое пошло бы по-иному…

Ее никто не встретил. Было раннее, прохладное утро, с моря дул пронизывающий ветер, и приезжая, наверно, почувствовала себя очень неуютно на широкой, пустой привокзальной площади, озелененной лишь двумя чахлыми березками. Женщина спросила прохожего, где гостиница, и, взвалив за плечи рюкзак, взяв в руку чемоданчик, зашагала по звонкому дощатому тротуару.

Бахарева в этот час была уже на ногах. Она спускалась по лестнице, чтобы погулять перед завтраком, как делала всегда, и вдруг услышала:

— Да нет у нас Лямина, гражданка.

У стола дежурной стояла женщина в темном дорожном пальто, полная, с усталым лицом. Сложив свои вещи на пол, она уверяла, что Лямин непременно должен быть здесь. Он же писал ей! Дежурная уже теряла терпение и готовилась сказать резкость, но тут вмешалась Бахарева.

— Лямина у нас в самом деле нет. Вы напрасно спорите.

— Та як же, — простонала та. — Вин писав мени…

— Простите, а вы кто такая? — спросила Бахарева.

— Бойко я, Бойко, Василиса Осиповна, жена его… Господи, как же так…

Лямин написал ей в ответ на ее письмо, что приезжать ей в Черногорск незачем, да и некуда: он живет в гостинице, вообще устроен плохо и думает перебираться в другое место. Детям пока помогать не может. Надо ждать. Ну, а она не стала ждать и приехала все-таки. Надо же поговорить! Ведь трое детей! Одной ей трудно, она всего-навсего — учительница начальной школы. В селе Рудяны.

Все это она выложила в одну минуту, не переводя дыхания, и теперь стояла, глядя на женщин растерянно и с мольбой.

Бахарева знала адрес Лямина. Но если Бойко явится туда, будет скандал. Нет, ей нельзя идти, нельзя сталкивать ее с новой женой Лямина.

Пусть лучше он и бывшая жена встретятся на нейтральной почве. И Бахарева сказала:

— Вы подождите здесь. Вы устали с дороги. А я постараюсь дать знать вашему мужу.

— Ах, серденько мое! Какая же вы добрая, — встрепенулась приезжая. — Я и правда без ног совсем. А он в Доме культуры работал. Может, теперь на другой должности…

Она повеселела, развязала свой рюкзак.

— Милые мои. У меня тут коржики есть, свое изготовленье. Половину ребятам раздала в вагоне. Вы кушайте…

Когда Бахарева вернулась, дежурная с хрустом жевала коржики и, красная от любопытства, слушала приезжую.

Бойко рассказывала, что жили они с Ляминым до войны дружно, в мире и согласии. Очень горевала она; прочитав в извещении — «пропал без вести». Однако надежды не потеряла. То ли это была надежда, то ли предчувствие… И вот один ее знакомый, побывавший в Черногорске, сказал, что там живет Лямин, Константин Григорьевич, администратор Дома культуры. Вместе довелось рыбачить однажды. Видимо, он самый, ее муж. Она. навела справки. Имя, место рождения, возраст- все подтвердилось. Да, такой проживает в Черногорске.

— Конечно, он завел тут какую-нибудь, — говорила гостья. — Ко мне он не хочет, это уж ясно. Но о детях он должен заботиться!

В этот момент вошла Бахарева. Лямина она не застала дома, он взял отпуск и уехал с ружьем и спиннингом на озеро.

— Дорогая моя, — сказала Бахарева, — в городе он будет завтра.

— Ой, надо ж! — вздохнула та. — Шо ж робить! А где то озеро? Далеко?

— Нет. Полтора часа в пригородном поезде, час на попутной машине до деревни Ладва-порог. Словом, по здешним масштабам — это два шага.

— Я пойду, пожалуй, туда. Коржиков возьмите пожалуйста, да, я пойду.

«И лучше, — подумала Бахарева. — Побеседуют с глазу на глаз, без помехи». Она взяла душистый коржик и пожелала Василисе Осиповне успеха.

О том, что произошло дальше, мне стало известно уже не со слов Бахаревой — она больше не видела Василису Бойко, — а из донесения сержанта-сверхсрочника Яковлева, находившегося в тот день на хуторе Бадера на часах.

Яковлев служил последние дни. Он сидел на берегу, жевал травинку и поглядывал то на дом, тихий, с черными окнами без стекол, то на озеро с зеленеющими островами. Вряд ли я сильно ошибусь, если скажу, что он мысленно прощался с отрядом.

На заставу он пришел юношей, за год до войны. Дисциплина давалась ему туго, да и в развитии он, молчаливый лесной паренек, отставал от других и первые месяцы был по всем статьям на худшем счету. Нашлись товарищи, охотно громившие Яковлева на комсомольских собраниях, но не сумевшие присмотреться к нему поближе, найти меры воспитания. Паренек замкнулся еще больше, взыскания сыпались на него чаще и чаще. Вскоре на заставу назначили нового начальника, молодого капитана. Прежний был шумен, суетлив, этот же — спокоен и не по летам вдумчив. Тот, никак не мог выбрать время, чтобы обстоятельно познакомиться с подчиненными, разобраться, чем они живут, чем интересуются. Новый же первым долгом вызвал к себе отстающих и сидел с ними целый вечер. На столе у начальника, рядом с уставом и учебниками, лежала книга любимого писателя — «Педагогическая поэма» Макаренко. Капитан понял, что рядовому Николаю Яковлеву не хватает веры в свои силы. Надо ободрить его, дать дело по вкусу, такое дело, в котором он мог бы сделаться мастером!

И Яковлев стал следопытом. Никто, как он, на заставе не умел видеть след. Незримый для новичков, он перед Яковлевым — потомком охотников — лежал зримо, выдавая себя примятым листком, сдвинутым камешком, едва приметным углублением, царапиной на валуне или осыпью на песчаном откосе.

Грянула война. Яковлев сражался, получил тяжелое ранение, долго лечился и был отпущен для поправки домой. Два военных года он провел в деревне, работал на сплаве. В газетах печатали его портрет. В конце войны он вернулся в войска и остался служить сверхсрочно.

И вот он последний раз на посту. На днях сдаст оружие. Останется у него только орден Красной Звезды и именные часы — подарок командования. Он очень бережет их и любит перечитывать надпись, выгравированную на крышке мелкими, узорчато закругленными буквами.

В 14.08 — Яковлев по привычке засек время- на озере, из-за острова, появилась черная точка. Сержант поднес к глазам бинокль, в круглой линзе точка превратилась в лодку. В ней сидели двое — мужчина и женщина… Мужчина держал весла, но не шевелил ими. Некоторое время лодку несло течением на юго-запад, она удалялась и вскоре зашла за другой остров.

«Отдыхают», — решил про себя Яковлев, любивший обстоятельно, не торопясь, осмысливать все совершающееся. Он подумал еще, что место для отдыха неплохое. Там ведь самая пустынная, уединенная часть острова. Из Ладва-порога никто эту парочку не видит, а окрестные острова необитаемы. На один остров, самый большой, колхозники позже свезут телят, оставят их там и будут изредка наведываться. Но пока и на большом острове никого нет.

«Однако день не воскресный», — подумал Яковлев и почувствовал невольную, впитанную с молоком матери неприязнь. «Лодыри!»

Ни отцы, ни деды Яковлева не были лодырями. Они покоряли эту неласковую землю, корчевали пни, раздвигали многопудовые валуны. Живя здесь, они закалились у лесных костров, на студеном ветру, в рыбацкой ладье и в схватке с медведем, научились переносить в охотничьей избушке, в глубине леса, затихшего в вековом молчании, самое страшное для человека — одиночество.

Последний наряд Яковлева подходил к концу. Стараясь подавить волнение, он убеждал себя сохранить до последней минуты выдержку.

Пост Яковлев сдаст ефрейтору Аношкову, своему ученику, и это радовало сержанта. Он был уверен в Аношкове, хотя о том и говорили иногда: «Ворон считает».

— В поле зрения ничего особенного нет, — сказал Яковлев ефрейтору, сдавая пост. — Там, за островом, лодка с гражданскими, на прогулке. Парочка — баран да ярочка. Лоботрясы.

Аношков взглянул на сержанта с удивлением. Сержант никогда не сердился без серьезного повода, Аношков не знал, что его учитель сейчас попросту прячет волнение.

— Ну, счастливо тебе, — твердо сказал Яковлев и пожал ефрейтору руку. — Счастливо служить.

Но уходить он медлил. Он осмотрел обмундирование Аношкова, напомнил, что в вещевом мешке не должно быть ничего лишнего, а в нем… Ну, так и есть, в нем опять пачка книг! Целая библиотека!

— Да они легкие, товарищ сержант, — оправдывался Аношков.

— Мало ли что легкие. Ты еще вздумаешь тут! Ох, Аношков! Ну, будь здоров.

И ефрейтор остался один. Конечно, несправедливо было полагать, что он станет читать на посту. Даже на дневальстве в казарме Аношков редко раскрывал книгу. Читать он любил, когда никто не мешает, читал упоенно, самозабвенно, до одури, до звона в ушах, а отложив книгу, находился еще долго в ее власти. Тогда и говорили о нем шутя, что он считает ворон. В особой тетрадке- он показывал мне ее, и я ставил его в пример, беседуя с молодыми солдатами, — Аношков записывал названия прочитанных книг и краткие отзывы. В списке были, разумеется, книги о пограничниках, о войне, проглоченные еще в отрочестве на окраине маленького, опаленного зноем степного городка в Донбассе. На заставе круг чтения Аношкова расширился.

Заняв пост на берегу, Аношков поглядывал в бинокль на озеро. Часа через три лодка появилась снова. Невооруженным глазом это было едва заметно, просто в ряду прерывистых черточек — островов и точек — каменных банок прибавилась еще одна точка. Аношков не опускал бинокля. В лодке теперь был только мужчина. Аношков рассмотрел это.

Лодка приближалась к банке. Похоже, гребец старался обойти банку. То была вершина подводного утеса, выступавшего с большой глубины. И вдруг лодка качнулась, гребец заметался в ней — Аношков увидел его синюю рубашку — и упал в воду.

Аношков кликнул младшего по наряду, велел ему наблюдать, а сам побежал к ялику, привязанному шагах в десяти к ольхе.

Между тем мужчина вынырнул, проплыл немного и опять погрузился. Вот голова с шапкой светлых волос высунулась еще раз и опять исчезла. Что с ним? Утонул? Или выплыл за островом?

Аношков греб очень долго — не меньше двадцати минут. Наконец он достиг рифа. Пустую лодку относило течением.

Нечего было и думать искать утонувшего. С облегчением он увидел вдали промысловую колхозную ладью и стал подзывать ее, размахивая руками. Ладья подошла.

Он сказал рыбакам, что произошло.

С ладьи спустили сети. Седобородый старик, старший на судне, заметил, однако, что надежды мало — утопленника непременно захватит донная струя и унесет к южному берегу.

Лодку колхозники поймали. В ней — охотничье ружье и снаряжение, патроны с картечью, ватная куртка и шапка, из которой торчало что-то белое. Записка, нацарапанная твердым, бледным карандашом:

«Я нечаянно убил близкого человека, мать моих детей, и кончаю с собой, так как не могу вынести этого К. Лямин».

Записку дали прочесть Аношкову. Потом ее передали милиционеру, явившемуся вскоре на место происшествия. Аношков уже не видел этого — он осматривал остров, к которому как будто пытался плыть Лямин.

Недавно Аношков читал книгу о похождениях английского шпиона Лоуренса, агента колонизаторов, рядившегося то в бурнус араба, то одевавшего феску турка. Не раз Лоуренс разыгрывал самоубийство, а затем выступал в очередном перевоплощении. Книга произвела большое впечатление на Аношкова и теперь, прочитав записку Лямина, он вспомнил Лоуренса.

И тотчас же он вообразил себя героем — разведчиком, разоблачающим нового Лоуренса.

Возможно, он выплыл и прячется на острове! Ефрейтор вылез из ялика. Он вышел на западную оконечность острова, но не нашел ничего, никаких признаков человека. Так же безуспешны были поиски на соседних островах, и Аношков направился к материковому берегу.

Надежда изловить Лоуренса поблекла. «По крайней мере найду тело убитой», — решил он.

Вот и берег. Ялик ткнулся тупым носом в ил. Ефрейтор выскочил на берег и пошел по краю суши. Ил, чавкая, засасывал ноги. Аношков часто нагибался, чтобы удержать за ушко и натянуть сползавший сапог. Яковлев часто поучал Аношкова, что в обмундировании нет ничего лишнего, что в порядке должна быть каждая мелочь. Например, ушки сапог. Если порвутся, надо сразу же пришить — могут пригодиться. Теперь ефрейтор имел случай вспомнить наставления своего учителя.

Наконец Аношков увидел свежие следы двух людей.

Начинались они у воды. Мужские следы были странно глубоки.

Аношков выкрутил из карабина шомпол, проткнул один след, чтобы дать сток воде. Трудно было различить что-нибудь в вязком грунте, но Аношкову показалось, что человек прошел здесь дважды, ставя ноги в прежний свой след. Если так, то, похоже, Лямин и впрямь Лоуренс, он не утонул, а доплыл до берега и отправился по собственным следам в лес, на запад, один!

Оставив за собой низину, поросшую камышом, Аношков двинулся к лесу.

В пограничной полосе каждый преступник, скрывающийся от возмездия, бродящий по лесам и болотам, рассматривается как нарушитель. Аношков все больше и больше входил в азарт поиска.

В лесу было сумрачно, ефрейтор с трудом различал следы, часто возвращался. Хорошо еще, что примятая трава не успела подняться! Но разглядеть новый след, след уходящего на запад Лямина почти не удавалось.

А это что? Стараясь не пропускать ничего, ни одной мелочи, ефрейтор увидел на сухом стволе упавшего дерева маленькое синеватое пятнышко. Края его были неровны, лучились застывшими брызгами. Сюда упала капля, да, капля синей жидкости.

Тотчас Аношков вспомнил синюю рубашку на Лямцне, в лодке. Ясно, у него не было времени снять рубашку, отжать. С нее текло…

Найти бы хоть еще одно пятнышко. След — и рядом пятнышко. Тогда было бы ясно: «утопленник» прошел здесь.

Но, увы, пятен больше не попадалось.

В чаще елей мелькнуло что-то темное. Аношков приблизился и невольно вздрогнул. На траве, разбросав руки, ничком лежала женщина…

На спине, вокруг широкой раны, роились мухи, застыли ручейки крови.

Стараясь не смотреть на рану, ефрейтор поднял сумочку убитой, достал паспорт на имя Василисы Осиповны Бойко. В сумочке были еще несколько коржиков, носовой платок, зеркальце и ключи. Аношков положил сумочку на траву и огляделся… Сломанные листья папоротника, вмятины во мху от мужской ноги свидетельствовали, что Лямин дошел здесь до трупа, а затем продолжал, да продолжал путь уже не по старому следу. К западу от поляны желтел сквозь редкую хвойную поросль каменистый косогор. Следы вели туда.

На одном из камней осталась грязь с подошвы… В другом месте каблук Лямина с торчащим гвоздем оцарапал валун. Кое-где еще были видны следы отсыревших в лесу ботинок, но вскоре подошвы обтерлись о камни, и камни замолчали, стали немыми.

Ефрейтор развернул карту, сориентировал ее по компасу. Да, так и есть, — след ведет на запад, к границе!

Километрах в тридцати отсюда, на пути к границе, простираются минные поля «Россомахи». Если продолжить след Лямина по карте чертой, он совпадет с маршрутом Бадера, уже знакомым Аношкову.

Как быть дальше! Аношков понимал, что он и так сильно отстал.

«В одиночку ничего не сделаешь», — сказал себе ефрейтор с досадой. Надо добежать до телефона. Правда, это не близко и придется свернуть в сторону. Но иначе нельзя. Да, так он и поступит. Свяжется с отрядом, а потом — продолжать преследование. Враг идет по маршруту Бадера. Это предположение переходило в уверенность.

С холма Аношков спустился в лесистую лощину, повернул на север. Через два с лишним часа ходьбы он достиг реки Юхоти. Из всех рек нашего лесного края Юхоть отличается нравом бешеным — это пенистый поток, дико скачущий по камням к морю. Горе тому, кто сунется вброд! Аношков огляделся. Вот большой синеватый валун с острым выступом, похожий на наковальню. Возле него был мост — два толстых бревна над стремниной. Вот и вмятина от них на берегу. Вешние воды, видно, сорвали его и разбили в щепы.

Перейти реку! Как можно скорее перейти! Отыскать поваленное дерево, перебросить через поток? Нет, одному не справиться. Перейти по камням, кое-где белеющим над водой? Да, скорее так… Но надо найти удобное место.

Однако не так это просто было — найти. Аношков потерял еще час. Он шел вверх по течению, но река не становилась уже. Наконец в глубокой лесистой ложбине ее сдавили два гигантских валуна — один против другого. Ефрейтор подошел ближе. Вода между валунами была совершенно белой от ярости и вспучилась посередине, перекатываясь через широкий, плоский камень.

Что если прыгнуть… Аношков взошел на скалу, дотянулся до камня палкой и потрогал его. Поток отшвырнул конец палки. Но все-таки здесь неглубоко и, пожалуй, поток не так силен, чтобы сразу смыть человека. Если бы только второй камень был поближе!

Нужен разбег. Иначе рискуешь не попасть на него или застрять на нем. И тогда исход один: не удержишься — смоет, перемелет все кости.

Аношков занимался спортом и упражнялся в прыжках. Но такого препятствия ему не приходилось преодолевать. С полчаса он собирал и клал камни в выемку между береговым обрывом и валуном, а затем натаскал хвойных веток и наложил сверху. Теперь можно было без помех разбежаться и прыгнуть, прямо с валуна. Ефрейтор. счистил землю с подошв, чтобы не поскользнуться.

Когда он взбегал на валун, одна ветка треснула под ним и прогнулась. Покров хвои был недостаточно плотен. Это несколько затормозило движение, но все же он, собрав остаток сил, оторвался от камня. Прыжок вышел, однако, не совсем удачным. Аношков, опустившись на противоположный берег, соскользнул с валуна и повис над потоком, впиваясь пальцами в холодную, шероховатую поверхность гранита. Правая рука нащупала выемку, он сделал огромное усилие, подтянулся и вылез.

Шатаясь, он сошел на траву, сел и только теперь ощутил боль в колене. Аношков подумал, что, если останется тут отдыхать, то совсем не сможет подняться, и эта мысль испугала его. Он встал и, превозмогая боль, двинулся дальше.

Пограничник перевалил через холм, спустился к небольшому озеру, обогнул его. Дальше он уже перестал ясно воспринимать окружающее: боль в ноге усиливалась и все — оранжевые стволы сосен, ясность неба — закрылось для него серой пеленой. Он чувствовал под своими подошвами шорох песка или хруст гравия, острые ветки царапали его руки до кровавых ссадин, царапали, не причиняя боли, ибо вся боль была сосредоточена злобным, змеиным комком б одном месте, сковывала, тяжелила каждый его шаг. Он сознавал, однако, что идет по лосиной тропе, обновлявшейся каждый год по осени, когда эти животные уходят на сотни километров к югу, туда, где не так глубок снег, где легче достать корм. Иногда он в полузабытьи поглядывал на компас, на карту.

А в памяти его билось в такт ходьбе имя, одно имя из прочитанной книги:

— Лоуренс… Лоуренс…

Лишь поздно вечером Аношков прислонился к толстой сосне, обнял ее, надавил кору, просунул руку в открывшееся дупло и почувствовал бесконечно желанный, нужный, как воздух, холодок телефонной трубки.

10

Я еще ничего не знал о Василисе Бойко, о происшествии на озере.

Простившись с дедом Хаттоевым, я оседлал своего коня и поспешил в Кереть, в штаб отряда.

Доехав до ближайшей заставы, я передал по радио донесение с итогами своего поиска. Оно будет на столе у полковника Черкашина через несколько минут, а мне еще трусить и трусить на буланке…

Прибыл я поздно вечером. Черкашин ждал меня. Он ходил по кабинету в накинутой на плечи шинели. Увидев меня, он остановился, крепко пожал мне руку и придвинул ко мне пачку бумаг.

Среди них было мое донесение. С результатами поездки к Хаттоеву, с моими выводами. Находку свою — бинт с пятнами крови — я принес в вещевом мешке и еще не выложил.

Продолжая читать другие донесения, я сжимал кулаки от досады. Раньше бы!.. Эх, если бы раньше выследили Лямина!

Первое донесение, полученное еще днем, было с хутора Бадера, от часового. На озере Сорока Островов кто-то утонул, и ефрейтор Аношков отправился выяснять. Следующие депеши, из других источников, уточняли: Лямин покончил с собой. Приводился текст записки Лямина. Тела Лямина и убитой женщины не найдены, хотя в поисках участвуют все жители Ладва-порога и милиционер. И, наконец, последнее донесение, опять с хутора, очень короткое: ефрейтор Аношков не возвратился.

Все было так неожиданно, что я не мог и слова вымолвить. Одно только и стучало в сознании: «Раньше бы… Раньше бы выследить его! Тогда бы мы, возможно, спасли человека. Предотвратили убийство».

Еще не зная обстоятельств, я чувствовал, что не могу доверять записке Лямина.

— Вот что, Тихон Иванович, — произнес Черкашин задумчиво, — я уже дал команду, Аношкова ищут. Вызвал Марочкина. Вас и Марочкина через полчаса заберет самолет. Сами вы; товарищ Аниканов, останетесь на озере, а лейтенанта — в Черногорск. Кто убитая женщина? Нужна полная ясность.

В это время дежурный принес еще одну депешу. Аношков объявился! Объявился сам! Однако сообщение его было очень странное:

«Преследую Лоуренса. Лоуренс уходит к «Россомахе».

— Что за чертовщина, — рассердился полковник. — Может, неверно записали? — и его рука потянулась к звонку. — Лоуренс… Позвольте, да это…

— Знаменитый английский шпион, — сказал я. — Аношков много читает и…

Полковник помрачнел.

— В нормальном самочувствии так не докладывают, — сказал он. — Значит, с Аношковым что-то неладно.

— Это означает и другое, товарищ полковник, — заметил я. — Вы помните как Лоуренс исчезал и появлялся. Если Аношков увидел наяву Лоуренса, то, следовательно, преступник жив и бежит от нас.

— Возможно, — кивнул Черкашин. — Но есть еще одна вероятность.

— Какая?

— Фантазия. Чистейшая фантазия нашего Аношкова!

Однако через четверть часа Аношков снова дал о себе знать, на этот раз более внятно.

«Преследовал Лямина, потерял след, обнаружил труп убитой Бойко Василисы Осиповны. Продолжать преследование не могу — повредил ногу».

Далее следовал маршрут Аношкова, место, где лежит убитая, направление, в котором скрывается преступник.

— Эх, черт! — вырвалось у меня. — Как бы не ускользнул теперь Лямин.

— Спокойно, майор, — сказал Черкашин. — Ну, вот и Марочкин. Сейчас полетите.

Марочкина вызвали из комендатуры, где он был в командировке. Он вошел раскрасневшийся и, как всегда, чем-то восхищенный.

— Чудо, какой водитель! Мы летели просто. Через такие ухабы, и без единого толчка. Талант! По таким-то дорогам! Сказочный водитель.

Мы давно не виделись. Марочкин был в Москве, сдавал зачеты, приехал — и сразу в комендатуру… Мне хотелось расцеловать его милое, курносое лицо, но я сказал:

— Послушать вас, так все чудо-богатыри.

Марочкин шагнул ко мне.

— Есть новости?

— Да, есть.

— Хорошие?

— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь, — ответил я. — Полковник сам объяснит задание. Поедете со мной.

Черкашин тем временем разговаривал по телефону. Кончив, он сказал:

— Давайте, товарищи. Вы, товарищ Аниканов, дорогой введете лейтенанта в курс дела. Все проверяйте, а то… Оба вы, ох, горячие!..

На озере Сорока Островов поиски тела Лямина еще продолжались. Я подплыл к месту происшествия на пограничном катере, обычно занятом перевозкой почты и грузов для комендатуры, и застал целую флотилию: несколько колхозных ладей с высокими острыми носами и шлюпку с милиционером.

— Найти тут тяжело, — крикнул мне знакомый колхозник. — Относит сильно. Донное течение. Я говорил ефрейтору вашему.

Донное течение! Если бы Лямин хотел свести счеты с жизнью, он мог бы ведь там же, в лесу, пустить в себя заряд картечи. Нет, ему понадобилось вернуться на озеро, сюда, где донное течение уносит утопленников, где тело не найдут.

Не самоубийство! Нет, явная инсценировка.

Я съездил на катере в комендатуру, взял двух солдат с собакой, косматым Буяном.

С помощью собаки мы уверенно шли по пути Аношкова и быстро достигли лесной поляны.

Я осмотрел тело убитой. Лямин стрелял с близкого расстояния, почти в упор. Края раны и отверстия в одежде обожжены.

На поляне Буян остановился и растерянно заскулил. Махая хвостом, он побежал назад, вернулся, обнюхивая траву, и посмотрел на хозяина пристальным, вопросительным взглядом. Да, именно вопрос читался в умных глазах собаки!

След оборвался.

Конечно, Лямин мог пустить в ход химический состав, отбивающий запах. Так или иначе — след оборвался. А ведь Аношков прошел вперед…

Скорее к Аношкову! Только выслушав его, можно будет оценить его действия и сделать вывод.

Изрядно повозившись, мы навели переправу через Юхоть, а скоро нашли и ефрейтора. Он лежал на ветвях хвои, у сосны, помеченной на наших картах как пункт связи. Увидев меня, Аношков попытался встать, но схватился за колено, охнул и сел.

Я ощупывал его ногу, вздувшуюся от растяжения и сильного ушиба, а он морщился от боли и спрашивал, поймали ли мы убийцу.

— Лоуренса? — улыбнулся я. — Нет, не поймали еще. Не так скоро…

Досада отразилась на лице ефрейтора. Я достал из планшетки карту. Он доложил мне во всех подробностях о своем походе. Тут я узнал и о синем пятнышке. Путь Аношкова я нанес на карту.

— Молодцом, молодцом, — утешал я его. — Найдем Лоуренса.

— Вы пойдете? — произнес он с завистью.

— Нет, есть другие. Кому поближе к «Россомахе»…

Я связался по телефону со штабом. Действительно, уже объявлен отрядный поиск. К «Россомахе» направлены из ближайших комендатур и застав поисковые группы; они уже просматривают подступы к ней. По трассе Бадера пройдут дозоры. Усилена бдительность на границе. Мне Черкашин рекомендовал ехать в Черногорск, так как Марочкину одному, пожалуй, не справиться. Надо установить, кто такая Бойко, каковы мотивы убийства.

— Отрядный поиск, товарищи, — сообщил я. — Надо было видеть, как подтянулись мои два солдата, поправили ремни карабинов. Аношкин же расцвел,как будто получил подарок. Труд его не пропал даром.

Славный у нас народ на границе!

Вскоре у сосны вокруг Аношкова стало еще более людно. Явились солдаты, посланные за ним специально. Сделали носилки и в ту же ночь отнесли Аношкова к озеру, на катер.

Оставшись со своей группой солдат, я заново обдумывал случившееся. Да, почти невозможно сомневаться, что Лямин — убийца, разыгравший самоубийство с целью замести следы. Однако данные Аношкова надо уточнить.

Я объяснил солдатам задание. Мы дошли до того места, где Аношков потерял след, и стали искать. Через несколько часов наши старания увенчались успехом. И каким успехом! На земле, усеянной камнями и серой галькой, виднелась целая гроздь синих пятен.

Здесь Лямин, почувствовав себя, очевидно, в безопасности, снял мокрую рубашку и выжал ее.

След врага стал яснее!

«Теперь Лямин вряд ли уйдет далеко. А когда мы поймаем Лямина, то уж, наверно, получим ключ к решению загадок, над которыми бьемся последнее время, — узнаем тайну «Россомахи»!»

Эта мысль обрадовала меня, окрылила, и озеро, показавшееся из-за деревьев, открылось мне во всем своем великолепии. Острова и впрямь точно корабли. Вон на одном острове возвышается над густой порослью гигантская ель, как бы мачта.

Но скоро пейзаж потерял интерес для меня, краски его померкли. «Лямина не так-то легко найти, — думал я с тревогой. — Возможно, поднявшись по каменистому косогору, он круто изменил направление, держит путь вовсе не на «Россомаху»… И вовсе не на «Россомахе» надо его искать!»

11

В Ладва-пороге, куда мы вернулись, все считали, что Лямин покончил с собой, жалели его и погибшую женщину. Никого не разуверяя, я уехал в Черногорск.

На перроне меня ждал Марочкин, предупрежденный по телефону. Протиснувшись в сутолоке ко мне, он сообщил вполголоса: «О самоубийстве в городе уже известно!»

— Хорошо, — сказал я. — Да, самоубийство. Пусть так это и выглядит пока. Что у вас?

— Шапошникова, жена Лямина, в таком состояний, что… трудно подступиться было. И Бахарева тоже.

— А Бахарева причем?

Он рассказал, как Бойко встретила Бахареву в гостинице и узнала от нее, что Лямин на озере.

— Хорошо, зайду сам к Бахаревой.

— Бойко, оказывается, бывшая жена Лямина, приехала из Полтавской области, — продолжал лейтенант.

Это мне уже известно. На расспросы лейтенанта я ответил коротко. Делиться всеми данными и соображениями не позволяло время.

— Отдыхайте пока, — посоветовал я. — Вы спали? Мало? Ну так поспите.

Мы дошли до гостиницы. Марочкин пошел к себе в номер, а я постучался к Бахаревой.

«Естественно, она расстроена, — думал я. — Вышло так, что она послала приезжую на смерть. Хоть и нет никакой вины, а все-таки тяжело».

— Одну минуту! — раздалось за дверью. — Тихон Иванович? Я сейчас. Мигом!

Было слышно, как она впопыхах одевалась.

— Прошу! Сегодня я в растрепанных чувствах, не спала совсем. Беспорядок страшный, но вы не обращайте внимания.

Как всегда, она говорила о себе чуть насмешливо, словно со стороны. Но тотчас этот тон изменил ей. Кутаясь в ворсистый халат и распространяя запах крепкого мужского одеколона, она вздохнула и произнесла упавшим голосом:

— Плохо, Тихон Иванович.

— Да, очень плохо, Екатерина Васильевна, — сказал я.

— Все говорят, — случайный выстрел и самоубийство. Но вчера приехал ваш офицер, ходит с видом следователя. Сегодня вы. Что же произошло?

— То, что говорят все, — сказал я.

— Вы… твердо уверены?

— Твердо, — произнес я с некоторым усилием, выдержав ее взгляд. — А вы разве иначе полагаете? По-моему, нет оснований…

— А вот есть! — крикнула она и стукнула по столу костяшками пальцев. — Есть, может быть! Есть! Вы… неискренни со мной, Тихон Иванович.

— Не понимаю вас, — сказал я.

— Да? Простите, вам сколько лет? За сорок? Вы не так наивны, товарищ майор. У меня нет погон, я не следователь, и все же… Скажите, можно допустить, что Лямин пожелал отвязаться от бывшей жены?

— Покамест из моих наблюдений это не вытекает, — сказал я осторожно.

— Так вы отрицаете преступление?

— Да, нет оснований, — повторил я, торопясь успокоить ее, смущенный ее настойчивостью.

— А почему Лямин так боялся своей бывшей жены? Боялся, что она приедет? Говорил о ней всегда с ненавистью?

— Откуда вы это знаете?

— От Лены. От Шапошниковой.

— А как она смотрит на дело?

— Как смотрит! Подавлена горем, вот и все.

— Может быть, Лямин так говорил о бывшей жене, желая успокоить новую? — сказал я. — Она ведь ревнива, правда?

— Не знаю, Тихон Иванович, дорогой, не знаю. Но я должна быть в курсе. Вопрос моей чести. Это мое право. Вы понимаете меня?

— Кажется, да.

— Извините, — проговорила она мягче, угадав, мое смущение. — Вы не обязаны давать мне отчет. Но если будет удобно, посвятите меня, когда кончится следствие. Можно? Видите ли, Лямин не был обаятелен, но и не производил впечатления убийцы. И если он убийца, то… То это надо знать и мне и другим. Тогда, значит, я доверяла убийце, послала ему жертву прямо в руки… Это вопрос совести, Тихон Иванович.

— Понимаю, — сказал я.

— Чего только не взбредет в голову! — заговорила она помолчав. — Может, самоубийство это просто — липа? Черт его знает! То он ненавидел эту женщину, а то вдруг так стал переживать, что… И бросился в воду. А там, говорят, сильное течение и все равно тело не найдут. Во всяком случае, если найдут, то не скоро.

«Однако, Тихон Аниканов, — сказал я себе, — она тоже ведет свое следствие. Не ты один способен разглядеть преступление. Она не следователь, но у нее есть совесть. А она очень зорка — народная совесть».

О мотивах убийства я еще не составил определенного мнения, но ясно: бывшая жена не мешала Лямину до сих пор. Как она могла мешать? Дети, судя по паспорту, уже взрослые, алиментов она не могла требовать.

Эх, почему я не вправе сказать Бахаревой все, что я знаю? Ведь я верю ей. Нет, нельзя. Пусть версия о самоубийстве будет пока незыблемой. Так нужно.

«Прости меня, Катя, — хотелось мне сказать ей, — но так нужно».

Я впервые, хоть и мысленно, назвал ее так.

— Повторяю, — сказал я, — пока что не могу вам сказать ничего другого. То, что вы сообщили, я возьму на заметку, спасибо. Нам ведь полагается знать все, что происходит на границе.

Я встал. Она взяла обе мои руки, крепко пожала их.

— Желаю успеха. Очень, очень желаю! И… не забывайте меня. Ладно?

Теперь — к Шапошниковой!

Нелегкое это дело — тревожить ее сейчас. С какой охотой я отложил бы посещение! Но нельзя.

На этот раз за дверью не скрежетали, не лязгали засовы — дверь была приоткрыта. Хозяйка вышла навстречу, в сени, лицо ее было, казалось, спокойно, но в следующую минуту я понял — оно сковано горем.

— Вам, конечно, не до меня, Елена Степановна, — начал я. — Сочувствую вам, но…

— Нет, ничего, — услышал я. — Пожалуйста.

Я объяснил цель своего посещения. Хотелось бы уяснить причины и все обстоятельства самоубийства, так как записка слишком лаконична; Наша обязанность повелевает…

Она сделала нетерпеливое движение. Нет, не надо извиняться, она сама не может понять…

— Как же так! Господи! Наложил на себя руки! — повторяла она. — И обо мне не подумал…

Предки-поморы смотрели на нее со стен и, казалось, слушали. Нет, в роду Шапошниковых не было такого. Никто не лишал себя жизни. Самоубийц хоронили за оградой, подальше от порядочных людей. То, что случилось с Ляминым, не только несчастье, но и позор для семьи.

— Убить себя! Да как это! А сам говорил: «Я вздохнул бы свободно, если бы ее не было на свете». Значит, любил он ее, что ли? Обманывал меня? — Она с мольбой и ужасом посмотрела на меня, — Выходит, что обманывал! Вызвал ее сюда, что ли? Чего она явилась, зачем? — произнесла Шапошникова с неожиданной злобой. — Чего приехала? Чего ей надо было?

— Успокойтесь, — сказал я. — Надеемся пролить свет на происшествие.

Разговаривать с женщинами я, признаться, вообще не очень, хорошо умел, а утешитель из меня и вовсе негодный. Наверно, я говорил вовсе не подходящие слова. Терялся — и речь моя становилась против воли сухой и казенной.

— Стало быть, любил он ее, — молвила Шапошникова глухо, покорно.

Иначе она и не могла подумать, дочь поморов, выросшая в строгой, честной семье!

— Так признался бы мне! Я бы отослала его, сердцу ведь не прикажешь… Зачем же обманывал? Вот ложь-то и убила… Зачем письмо заставил писать?

— Какое письмо? — спросил я.

Оказывается, еще в прошлом году Бойко прислала Лямину открытку. Шапошникова не видела ее. Лямин будто бы разорвал открытку и выбросил. Но Шапошниковой сказал и принялся ругать бывшую жену: ищет, мол, его, привязывается. Шапошникова приняла возмущение мужа за чистую монету и согласилась отпечатать у себя в учреждении на машинке ответ.

— На машинке? — заинтересовался я.

— Да, построже чтобы…

— Что же было в письме? — спросил я.

— Я, мол, с тобой не буду, не вернусь к тебе и ты не езди, а если приедешь, так все равно напрасно. Я, мол, отсюда вот-вот переберусь в другое место, потому что в гостинице ютиться надоело, а квартиру не дают. Ну, как понять его, товарищ майор? Неужели все ложь, глаза мне отводил? А? Выходит так. Может, он не первый раз с ней встретился?

— Вы предполагаете?

Да, еще кое-что было странно, как она видит теперь. Никогда Лямин не был рыболовом, а в последние годы увлекся, стал пропадать днями и ночами, домой приносил пуды грязи на сапогах, на куртке, ровно валялся где… А последний раз явился в чужих башмаках, сапоги украли у него где-то.

Башмаки! Ах, вот они и обнаружились, наконец! Стали понятными, кажется, и все взрывы на «Россомахе»! Правда, Лямин в те дни находился в отпуске, далеко отсюда… Так по крайней мере считалось у него дома.

Шапошникова, точно угадывая мои мысли, продолжала.

— Повадился отпуска проводить в Заозерске: там будто рыбалка какая-то особенная. И всегда один.

Заозерск — небольшой курортный городок на Большом озере, километрах в пятистах к югу от Черногорска. Я бывал там. Для рыбной ловли места действительно превосходные.

— И странно! Никогда не давал мне своего заозерского адреса! Только — «до востребования».

Потом наша беседа коснулась прошлого. Шапошникова верила Лямину свято, верила, как самой себе, верила, как человеку, который спас ее, вызволил из плена…

Я спросил:

— Говорят, где-то в районе «Россомахи» было подземелье? Люди исчезали. Вы не слыхали?

— Были слухи. Тех, кто выкопал это подземелье, будто всех расстреляли. И будто там что-то вырабатывалось. Тайное оружие, что ли.

Слухи о тайном гитлеровском оружии во время войны ходили. Распускались они нарочно вражеской пропагандой, чтобы поднять дух своих войск и запугать нас. Показания немцев, переходивших на нашу сторону, были разноречивы; то ли это некие смертоносные лучи, то ли пушка необычайной мощности. Ничего, кроме слухов, не было. Немудрено, что легенда о «тайном оружии», ожидающем своего часа, преподносилась и заключенным в лагере Ютокса.

Однако кое-что я все же получил от Шапошниковой: письмо Лямина бывшей жене, отпечатанное на машинке, адрес «до востребования»…

Конечно, тайну «Россомахи» эти детали не разъяснили. Но они вызвали размышления, которые захватили меня. В уме стала складываться гипотеза… Еще свежая, едва наметившаяся, она нуждалась еще во многих звеньях.

По дороге в Кереть, в штаб отряда, я обдумывал свои догадки и они крепли. Для проверки их требовалось прежде всего послать запрос на Полтавщину, по местожительству убитой Бойко, получить оттуда довоенные данные о Лямине, его фотографию и образец почерка.

Догадываетесь зачем?

Вам не показалось странным, что Лямин специально поручил Шапошниковой отпечатать письмо к Бойко на машинке? То, что это придает посланию «строгость»- объяснение слабое. Не было ли у Лямина других целей? Не имел ли он оснований скрывать свой почерк от Бойко?

Если Лямин — подлинный Лямин, бывший муж Бойко, то скрывать, понятно, нечего.

А коли скрывает, значит, довоенный Лямин и нынешний — не одно лицо.

Так я и доложил полковнику Черкашину, вернувшись в Кереть.

И запрос был отправлен в тот же день.

12

Ответ не замедлил. Пакет из Полтавы, вскрытый моей нетерпеливой рукой, принес мне первый серьезный успех.

Вот фото довоенного Лямина. Да, тот и нынешний — не одно лицо. Вот он — муж Бойко, молодой человек в рубашке с отложным воротником, большелобый, с мягко очерченным подбородком. Как и Василиса Бойко, он родился и вырос на Полтавщине, в семье агронома, окончил в Киеве институт, работал перед войной в Днепропетровске инженером, оттуда пошел на фронт и пропал, без вести. Почти все его родные были летом 1942 года истреблены гитлеровцами.

Что общего у него с черногорским Ляминым? Лишь небольшое внешнее сходство. Почерки, разумеется, совершенно разные — недаром лже-Лямин вынужден был прибегнуть к пишущей машинке.

Да, ясно! Под видом побега из концлагеря Лямина был переброшен на нашу землю враг.

Случайно ли, что лже-Лямин бежал из лагеря с уроженкой Черногорска? Видимо, нет. Очевидно, он имел задание осесть у нас надолго, пустить корни. Ему заранее определили адрес. Несколько лет он жил, ничем не вызывая подозрений. Им не рисковали по пустякам, его, видимо, предназначали для особо важной надобности, связанной с «Россомахой».

Взрывы на «Россомахе» — его рук дело. Нетрудно допустить, что он подложил мину Бадеру.

Понятно, почему гитлеровцы уничтожили всю родню Лямина. Они надеялись предохранить своего агента от разоблачения. Уцелела только Василиса Бойко, жившая в эвакуации в Сибири. Вряд ли лже-Лямин вызвал ее к себе в Черно-горек. Скорее всего она прибыла неожиданно для него. Только Бойко могла разоблачить лже-Ля-мина! Он боялся встречи, хотел предотвратить ее своим машинописным ответом. И все-таки Бойко явилась, и как раз тогда, когда он отбыл на озеро.

Можно только гадать, как встретились Бойко и лже-Лямин… Так или иначе — он заманил Бойко в лодку. Дальше — убийство и инсценировка самоубийства.

Что же дальше? Где Лямин?

Успех, пришедший с пакетом из Полтавы, изрядно запоздал. Торжествовать пока нечего.

След врага еще не найден. А это опасный, хитрый враг!

Когда я излагал добытые результаты полковнику Черкашину, вид у меня был далеко не победный.

С моими заключениями полковник согласился… Первый его вопрос был:

— Кто у вас в Черногорске?

— Марочкин.

Он кивнул, отпер сейф и достал папку.

— Есть кое-что о Цорне, — сказал он, развязывая узел тесемок.

Оказывается, отыскался бывший советский комендант города Виттенберга на Эльбе — ныне офицер одной танковой части. Он коротко сообщал, что военного преступника Генриха Цорна привлечь к ответу не удалось, так как в день митинга на площади тот бежал в западную зону Германии. А Ганс Онезорге вскоре после своей речи у микрофона скоропостижно, от невыясненных причин, умер.

— Еще одна смерть, — сказал я, сжимая кулаки и видя перед собой мужественное лицо Онезорге.

— Да, Тихон Иванович, — проговорил Черкашин. — И сколько смертей! Сколько крови нужно проклятой «Россомахе», а? Теперь прочтите это.

Он протянул мне вырезку из газеты, издающейся в сопредельной стране, и перевод.

«Туристы на горе Веркайсе

Наша Веркайсе, эта жемчужина Севера, давно привлекает туристов как отечественных, так и иностранных. Зрелище незаходящего солнца в наших широтах доступно лишь с вершины Веркайсе — «жилища лета», как именуют ее окрестные жители. В числе туристов имеются, к сожалению, лица, которых интересует не феномен природы, а нечто другое. Близость Веркайсе к советской границе — вот что их вдохновляет! А туризм — лишь предлог для получения виз в нашу мирную страну. Утверждают, в частности, что среди туристов был здесь недавно бывший гестаповец, расправлявшийся с заключенными в известном концлагере Ютокса. Что было нужно у нас гитлеровскому палачу? Он обрабатывал некоего Бадера с целью побудить его перейти границу, после чего последний исчез. Темные дела творятся у Веркайсе! Наша страна находится в дружественных отношениях с Советским Союзом, и мы не желаем допускать на нашу территорию проходимцев, служащих целям поджигателей войны».

Я дочитал перевод и, признаться, он взволновал меня. Эти строки были как привет друга из-за рубежа.

— Видите, — сказал Черкашин, кладя папку на место. — Либо сам Цорн, либо подручный его. Цорн ведь был разжалован за нерадивость, вы говорили? Так? Ну вот, он теперь и восстанавливает свою репутацию у новых хозяев. Как же вы намерены действовать, товарищ Аниканов?

Я ответил, что, по моему мнению, надо наблюдать за домом Шапошниковой. Лже-Лямин может появиться. И, конечно, надо побывать в Заозерске, где он проводил отпуска.

— Вы правы, — сказал полковник. — В Заозерске у него может быть явка. В Заозерск я предлагаю. послать Марочкина. Вы будьте в Черногорске. А мы тут ускорим разминирование «Россомахи». Пора, пора с ней покончить!

13

Марочкин попал в Заозерск впервые. С первых же шагов его охватила та, несколько расслабляющая атмосфера отдыха, вечного выходного дня, какой пропитаны курортные города. Два толстяка в пижамах сидели за бутылкой лимонада под затейливым навесом вокзального буфета. Даже северные сосны, растущие вдоль тихих улиц с яркими вывесками, выглядели здесь празднично. Их стволы отливали медью в косых лучах солнца. Радуясь теплу, лейтенант осматривал город, осматривал, как вы можете догадаться, с особым любопытством. Вот белое, каменное здание санатория, господствующее над Заозерском. Оно расположено на отрогах горного хребта, обрывающегося у озера, а на самом берегу краснеют крыши четырех домов отдыха. Здесь, в городе, в уютных домиках дачного вида, отдыхающие и больные, приезжающие без путевок, снимают комнаты. Население здесь постоянно меняется, тут легко остаться незамеченным, особенно на окраине, где улицы теряют стройность и словно тонут, погружаясь в лес.

Прежде чем наводить какие-либо справки, Марочкин решил пройтись по городу, всмотреться в его черты. Прямоствольные сосны чистого, насквозь пронизанного солнцем парка, расступались и среди них вырисовывались домики, нарядные, разузоренные, один за другим.

Марочкин шел не торопясь, читая таблички на калитках, и вдруг остановился.

На эмалированной дощечке, прибитой к столбику ограды, он прочел:

Василий Кузьмич Бахарев

Бахарев? Какой Бахарев? Родственник Екатерины Васильевны? Отец? Именно здесь, в Заозерске!

Взгляд Марочкина был прикован к черным, очень узким буквам. Отойти он не мог. За дощечкой, верно, кроется какое-то непонятное сцепление событий. Какое? Надо узнать! И сейчас же!

Как Марочкин признался мне потом, он недолюбливал Бахареву: по-мальчишески ревновал ее ко мне. «Обхаживает она неженатого майора», — думал он с неудовольствием, видя дружеское расположение Екатерины Васильевны ко мне. Она иногда казалась Марочкину даже подозрительной в силу близости к Лямину и его жене.

Да, надо войти! Едва обдумав предлог, он толкнул калитку. Она отчаянно скрипнула. Из-за дома вышла немолодая женщина с лопатой в руке. Лейтенант посмотрел на ее полное приветливое лицо, потом на лопату. Вспомнился вдруг хутор Бадера.

— Нельзя ли хозяина? — спросил он.

— А на что он вам?

— Я… от дочери его.

«Если он однофамилец, — подумал Марочкин, — то я извинюсь и, сославшись на недоразумение, откланяюсь».

— Он ведь лежит, — услышал лейтенант.

— Болен?

— Да. Ну, раз от дочери, так идемте. Старый, как малый ведь. Я гряды копала, как вот сейчас, приходит больной, комнату снимать… — Не договорив, она умолкла и пошла тихо, на цыпочках. Ввела в комнату, наполненную запахом лекарства, затененную плотными темными занавесками, и произнесла другим голосом — солидным старушечьим баском:

— Василий Кузьмич! От дочки вашей…

Круто повернувшись, звякнув лопатой о косяк,

она тотчас ушла.

Из сумрака, ослепившего Марочкина на миг, выступила кровать, и на ней что-то зашевелилось. Из-под одеяла выглянул сухонький, беленький старичок. Бородка его была так же бела, как и кожа.

— Кто? Господи! — заговорил он, выпрастывая тонкие руки. — От Кати? Из Черногорска? Господи!

— Да, от Кати, из Черногорска, — сказал лейтенант, подходя. — Вы успокойтесь.

— Что… Что с ней?

— Ничего. Жива, здорова, передает вам привет.

— Да? Вы правду говорите? Ну, спасибо вам, спасибо! — и он потянулся к Марочкину обеими руками. — Я бог знает что болтаю… Вздор, все вздор, — он сделал попытку засмеяться. — Если рассказать вам, потеха, совестно только… Из-за какой ерунды я… Тень свалила!

— Расскажите, Василий Кузьмич, — сказал лейтенант, вслушиваясь в этот бессвязный лепет. — Я знакомый Екатерины Васильевны. Она просила меня привезти известия о вас, самые обстоятельные.

Почему поиски врага привели к отцу Бахаревой? Случайно ли? Эти вопросы проносились в мозгу Марочкина.

Но старичок точно забыл о госте. Пожевал губами и прошептал:

— Комары ее… не очень мучают? Комары там… Невообразимые тучи.

— А вы были в Черногорске?

— Десять лет жил. Фирма Вандейзен. Слыхали?

— Слыхал, — ответил Марочкин.

В Черногорском музее, в отделе истории, целая стена была посвящена революционному движению на лесозаводе Вандейзена.

— Десять лет, — повторил он. — Десять лет… Техноруком у них. Катя не говорила вам?

— Говорила, возможно, но я, признаться, запамятовал, — сказал лейтенант.

Он не расспрашивал. Чтобы взять инициативу разговора, нужен был выгодный момент. Старичок снова оживился.

— Вандейзен. Золотые гербы… Поставщик двора и прочее. Миллионный капитал. Как же! Громкое имя… Облигации… Я сам пачку приобрел, тоже числился в акционерах в некотором роде… И меня объегорили. Меня, старую крысу. А? Каково! Будьте столь любезны, который час? Микстуру велено глотать. Да, тень свалила, вот и лежу. Микстура… Против тени.

— Какой тени? — не выдержал лейтенант.

— Какой? — Бахарев приподнялся на подушках. — Я вам расскажу, какая тень.

«Заговаривается старик», — подумал юноша с тоской.

— Мне ведь, милый товарищ, восемьдесят два года. Тень, и та ушибет. Я вам расскажу, потому что вы Катю увидите. А я вот… Я, может, и не увижу.

— Полноте, — сказал лейтенант. — Не надо так…

— Катя не знает, что я вынес, — и голос его вдруг окреп. — Вандейзен… Злой гений нашей семьи. Акции, дутые акции, бумажки… Я… — он откинулся и тяжело задышал. — Вам сколько лет? Вы мальчик. Для вас это — история. Своего же служащего надуть! Так подло!

Устами старика действительно говорило ветхое прошлое. И гнев его казался запоздалым, странным.

Марочкин почувствовал себя словно в Черногорском музее, перед ожившим экспонатом.

— А я верил ему. Долго верил. Слишком долго… Бедная Катя! — вдруг прошептал Бахарев.

Шепот прервался.

— Откиньте занавески, будьте добры.

Комнату залило светом. Старичок стал еще белее — он словно растворялся в простынях.

— Поглядим хотя друг на друга. Вот прошу вас, полюбуйтесь, каков стал Василий Бахарев. Как он жил? Плохо жил. Верил Вандейзену, всему ихнему сословию верил. Верил, что они свой долг, то есть вину свою передо мной за разорение, за дутые бумажки признали, что положили якобы капитал на имя моей дочери Кати за границей. И я служил им. При Советской уж власти, когда был нэп, принимал я у себя Вандейзена. Не здесь, а в Угличе, мы там жили тогда… Вандейзены хотели лесную концессию получить, а я им помогал, бумаги писал разные. Затея эта, положим, рухнула. Потом. Вандейзены скупили паи концессионного датского заводика в Петрограде. Я и там служил… Кате через них жизнь испортил. Она, милый товарищ, любила одного молодого человека, прекрасного молодого человека, а я стукнул кулаком по столу: не сметь, мол! Не сметь с комсомольцами гулять! Запирал ее в квартире, потом увез на Волгу, к тетке… Вот, милый товарищ! В гимназии, помню, проходили мы мифологию — вам эта материя, верно, неизвестна. Существовал якобы царь Мидас, который все, к чему прикасался, превращал в золото. Я вот от них ждал такого… прикосновения Мидаса. А что я получил? Дочери счастья не дал и себе…

Она-то ушла из дома двадцати лет, в вуз поступила, вышла на самостоятельную дорогу. И я, может, милый товарищ, был бы знатным сейчас, в почетном президиуме сидел бы…. Жизнь-то прошла… И вот… тень свалила…

Он закашлялся глухо, со стоном, завершая этим свою непрошенную исповедь.

Она потрясла Марочкина. На советской земле, среди торжества новой жизни, Василий Бахарев остался на крохотном островке старого, цеплялся за него, ждал золота от прикосновения когтей хищника! Мечтал дать дочери капитал, ненужный ей. Во имя этого мешал ей жить. Марочкин пожалел Бахареву, потом мысленно похвалил за то, что она ушла от отца.

Будь у Марочкина больше знания жизни, он понял бы, откуда у Бахаревой ее внешняя суровость и резкость, скрывающие природную женственность. Ее воспитывали барышней, нежили, прочили наследство, выгодного жениха — она взбунтовалась, ополчилась против мещанства своей семьи, ожесточилась…

— Вы, милый товарищ, не думайте… Потом я служил Советской власти, честно служил, да ведь лучшие-то годы ушли, похварывать стал, одним словом, карета под откос покатилась…

Помолчав, лейтенант спросил:

— Какая же все-таки тень вас свалила?

— Вандейзена, — ответил он. — Вандейзена, Генриха. Почудилось, понятно. Откуда ему взяться? Больной приходил. Слышу, с Дашей в саду говорит. Я выглянул из окна, ну, мне и почудилось… Побежал в сад. И грохнулся. Потом — очнулся, Даша и говорит, — больной был. Ах ты, господи! Комнату ищет. Спрашивал, есть ли у нас квартирант.

— И что же Даша ему?

— Нет квартиранта, не приехал, а комнату хозяин занял. Не сдает пока.

— А что за квартирант у вас был?

— Два лета подряд приезжал. От вас, из Черногорска. Лямин. Не знаете?

— Да, слышал о таком, — сказал Марочкин пресекшимся голосом и встал.

Он не был удивлен. Он как будто предчувствовал это. И все-таки самообладание изменило ему. Совсем незачем было вскакивать. Но раз уж он поднялся, надо было оправдать свое поведение.

— Вы, наверно, устали, — сказал лейтенант. — Я вас утомил.

— Нет, нет, — Бахарев сделал движение, чтобы удержать его. — Мы чай будем пить. Вы нам про Катю расскажете… Даша! Даша, покричите ей, прошу вас.

Марочкин остался. За чаем, беседуя с Бахаревым и пухлолицей Дашей, он исподволь вставлял вопросы. Лямин жил здесь скромно, по нескольку дней пропадал на рыбалке, гости к нему не заходили, а с кем он встречался — Бахарев и его хозяйка не знают. Лямин производил впечатление человека непоседливого, нервного. Как у него хватало терпения высиживать с удочкой! Бахарев однажды задал ему такой вопрос. Лямин ответил, что ловить рыбу полезно. Укрепляет нервы.

— Так нынче летом Лямин не был? — спросил Марочкин.

— Только два дня, в начале июня, — сказала Даша.

«Значит, после гибели Бадера, — подумал Марочкин. — Да, как раз тогда…»

— Комнату снимал на месяц, а жил недели две либо три, — продолжала Даша. — Дела все какие-то. А нынче сулил приехать в отпуск, да нет его. Не знаете, что с ним?

— Не знаю, — сказал Марочкин.

Мысль его работала. Значит, последний раз лже-Лямин отдыхал здесь в прошлом году. В Черногорске он до конца месячного отпуска не появлялся, а отсюда уехал, прожив две — три недели. Куда уехал? Марочкин вспомнил мои изыскания по поводу загадочных взрывов на «Россомахе». Лямин мог отправиться на «Россомаху». Очень важное обстоятельство! А нынче, в начале июня, он навестил хутор Бадера, увидел знак на косяке и вскоре, под видом рыбалки, уехал в Заозерск. О приходе Вандейзена извещал Бадер этим знаком! И лже-Лямин, верно, встретился с Вандейзеном в Заозерске!

Марочкин ликовал, он предвкушал успех. Но надо побольше узнать о «тени» Вандейзена.

«Больной», потревоживший Василия Кузьмича, — высокого роста, пожилой, с обвисшими щеками, бритый.

Марочкин объяснил появление «тени» так: Вандейзен ждал лже-Лямина, обещавшего прибыть сюда в отпуск, не дождался и в тревоге пришел к Бахареву. Зачем? Узнать, нет ли сообщника. Почуя неладное, заметался… Убедился, что Лямина нет, и не стал мешкать, унес ноги.

В сложной мозаике фактов прибавился еще один кусочек и завершил картину. Да, так оно и есть! В Заозерске у врагов явка, место встреч.

Догадка стала уверенностью. В тот же день Марочкин связался с сотрудниками госбезопасности.

Однако до полного успеха было все еще далеко. Последующие дни в Заозерске принесли Марочкину одни огорчения. Человека с приметами Вандейзена в городе найти не удалось.

Между тем в Черногорске события приняли новый оборот.

14

Разбуженная ночным стуком, Шапошникова отодвинула засов и отскочила: кто-то в забрызганной куртке, в надвинутой на лоб фуражке втиснулся, нагнув голову, в сени и стал, тяжело дыша. Она уже начала узнавать этого человека, но не могла выговорить ни слова.

— Живой, — сказал он. — Можешь пощупать…

Дар речи вернулся к ней.

Он жестко сдавил ей плечо, повел в горницу, плотнее затянул занавески, сел. На полу — она только вчера вымыла — отпечатались желтой глиной подошвы. Он положил руки на скатерть — грязные руки, ставшие на фоне скатерти совсем черными.

Он сидел и смотрел на нее, смотрел с холодной насмешкой.

Мысли ее начали обретать ясность и порядок. Да, он в самом деле живой. А самоубийство, записка? Лицо давно не брито, полоса сажи на лбу и на щеке. Она легла так, что делает его лицо другим, почти незнакомым…

Он живой, она хотела бы радоваться этому, но радости не было. Один страх.

Губы его шевелились. До нее донеслось:

— Дай поесть и на дорогу чего-нибудь. Поняла? И ты меня не видела. Поняла?

— Погоди, — произнесла она. Страх сдавил ей горло, но она уже успела подумать, где он был, почему не являлся домой, почему так спешит.

— Тише! — сказал он.

В его голосе была угроза.

— Нет, погоди, — повторила она. — Что это значит все? Ты можешь мне объяснить? Ты должен…

— Сядь! — приказал он.

Руки его комкали скатерть.

— Не трогай! — крикнула она. — Не трогай!

Сорвала скатерть, бросила на лавку.

— Лена, ну… Лена, — заговорил он мягко. — Тише ты… Понимаешь, я прыгнул… А потом страшно стало, выплыл. И… Теперь… Как быть, черт его знает, ведь подумают, что я убил ее… Нарочно убил…

Его пальцы с плоскими ногтями приближались к ней по столу, шевелились.

Она отодвинулась. Она смотрела на него, и портреты со стен — поморы и поморки, честные, строгие, — тоже смотрели на него. В роду Шапошниковых не было убийц, никто из Шапошниковых не сидел в тюрьме. А он убийца. Она не верит ему. Он прятался, боялся показаться в городе, потому что он — убийца.

— Ты убил ее, — сказала она.

Шапошниковы, глядевшие из рамок, давали ей силу. Она была не одна. Ее поддерживал суд родичей — суровый и безмолвный.

— Да, убил, бросил он и выпрямился. — Поняла? Беги, выдавай меня! Иди в милицию! Нет, не выдашь. Оба мы с тобой… связаны одной веревочкой. Тебе тоже… мало не будет.

Со смехом, похожим на икоту, он отшвырнул табуретку, прошелся по горнице, оставляя на посконных дорожках, на выскобленных половицах лепешки глины. На стене, под портретом Шапошникова-деда, насупленного, с желваками могучих скул, висела старинная раскрашенная немецкая олеография. Шапошникова вздрогнула: ее муж читал вслух, со злостью чеканя непонятные слова. Он читал по-немецки… Он никогда не говорил, что знает немецкий язык.

Кончив, он повернулся к ней.

— Пора тебе сказать, — он шел. к ней, развязно вихляя коленями. — Пора представиться, драгоценная супруга…

Она молчала, не двигалась. Ее охватило какое-то свинцовое оцепенение. Отлетела табуретка — она опять попалась под ноги ему. Он стоял теперь близко, почти касаясь ее, а голос доносился откуда-то издалека. Он не Лямин. У него другое имя, не русское… На суде он скажет, что она знала это, знала все время, все годы совместной жизни… И ей не отпереться.

Потом он вышел из горницы. Шапошникова сидела в той же позе, пришибленная, коченея от нервного холода, трясшего ее всю. Он вернулся переодетый, в ватнике, с деревянным сундучком. В руке его была телеграмма.

— Когда это пришло?

— Вчера, — ответила она.

— Дай ответную. Сейчас же, слышишь? Я подожду тебя.

— Хорошо, — сказала она.

Как покорный автомат, она поставила перед ним кринку молока, положила хлеб, взяла листок, вышла. Прибежала на телеграф, не читая, сунула листок в окошечко. Вернулась, отдала мужу квитанцию. И все это делала она словно не сама, а кто-то другой.

— Ты не видела меня, — проговорил он. — Поняла?

— Поняла, — ответила она.

— Проболтаешься — плохо будет. Поняла?

— Я ничего не скажу.

Она отвечала покорно, скованная холодом, вселившимся в нее. Звякнул засов. Он ушел.

Этот звук заставил ее очнуться. Холод не выпустил ее, но она уже начала мыслить. Ноги и руки, не слушались, словно их кто-то держал.

Наступило утро, улица пробудилась. Шапошниковой стало лучше. Кутаясь в шерстяной платок, она вышла из дома и направилась к гостинице.

Бахарева только что встала. Увидев свою подругу, она испугалась. Елена сгорбилась, постарела.

Екатерина Васильевна выслушала ее не прерывая. Затем спросила:

— Он назвал себя?

— Да… Как же, господи!

Он назвал имя… Но какое? Оно выскочило из памяти. Елена сделала усилие, проговорила неуверенно:

— Дейзен…

— Вандейзен? — спросила Бахарева.

— Да, да… Вандейзен.

Бахарева побледнела.

— Вандейзен! — проговорила она. — Вот уж… Воскресение из мертвых.

— Что мне делать, Катя?

Бахарева взяла ее за руку.

— Идем!

— Куда?

Елена невольно отшатнулась, но пальцы подруги, сжимавшие ее запястье, стали железными.

15

Как вы уже знаете, за домом Шапошниковой было установлено наблюдение.

В тот день, когда «тень» Вандейзена свалила старика Бахарева, из Заозерска в Черногорск на имя «самоубийцы» Лямина пришла телеграмма.

Она гласила: «Сообщите приезд, иначе сдадут комнату». Подписи не было.

Я снял себе копию и попросил вручить телеграмму Шапошниковой.

Через несколько дней подоспело сообщение Марочкина. Теперь мы знали о Вандейзене — сообщнике Лямина. Они, видимо, должны были встретиться в Заозерске, но Василиса Бойко нарушила план… Теперь они потеряли контакт и силятся возобновить его. Наблюдение за домом Шапошниковой стало еще зорче. Мы ждали лже-Лямина: он должен был придти за телеграммой.

И он пришел. Мы видели, как он входил в дом. Проследили за Шапошниковой, разрешили отправить ответную телеграмму в Заозерск, Савельеву, до востребования.

«Приезжайте жду нетерпением», — вот что писал лже-Лямин.

Я распорядился задержать отправку этой телеграммы. Сперва надо было взять преступника.

Мы могли бы задержать врага сразу, как только за ним закрылась дверь. Но я не хотел затевать шум здесь, под окнами Шапошниковой.

Шпион пересек двор, завернул за коровник, перешагнул через низенький плетень и пошел закоулками.

Каменный сплошняк, служащий как бы фундаментом Черногорску, раздвигался, прорезанный ложбиной. В нее и опустился шпион.

По-видимому, он хотел выйти из города. Впереди лежал пустырь; здесь еще недавно желтел тес, свезенный для стройки рыбозавода. Теперь, как раз поперек ложбины, стоял забор, сделанный из этих досок. Наткнувшись на нежданное препятствие, шпион повернул. Топчась на месте и озираясь, он искал обход.

Он был в тупике. Справа и слева чернели почти отвесные обрывы. С минуту он колебался, — вернуться в город или попытаться влезть на откос…

Я негромко окликнул его и, наставив пистолет, приказал поднять руки.

Ох, не хотелось ему…

Он съежился, смерил злобным взглядом исподлобья меня и автоматчика, стоявшего рядом со мной, и пробормотал, стуча зубами:

— Не… недоразумение тут. Ош-шибка.

— Разберемся, — сказал я.

Тишина спящего города ничем не была нарушена. Впрочем, если бы мне и пришлось пустить в ход оружие, звук выстрела заглох бы здесь, сдавленный гранитными стенами.

Карьера шпиона кончилась.

Праздновать победу мы, однако, еще не имели права. Взят один из Вандейзенов, но еще гуляет на свободе другой — Вандейзен-старший, как я назвал про себя заозерского «больного».

В тот же день телеграмма в Заозерск, задержанная мной, была отправлена.

Одновременно я предупредил Марочкина: не зевать, подстеречь Савельева, то есть, очевидно, старшего Вандейзена, и не выпускать его из поля зрения.

Видимо, шпионы пытались договориться о встрече, намерены были съехаться где-то. Где?

Надо узнать у задержанного. Тогда Вандейзена-старшего встретим мы!

Допрашивали шпиона за пределами отряда, но при моем участии.

Сперва враг открещивался от всего. Пожимал плечами, изображал недоумение, разыгрывал обиженного.

Обличителем выступила Шапошникова. Она вполне овладела собой. Спасибо Бахаревой — поддержала ее в минуту слабости.

Негодяй еще цеплялся за свою маску. Он вертелся, запутывал, лгал. Он уверял, что переменил свое немецкое имя во время войны, из патриотических побуждений. Козырял благодарностью, полученной от командования за доставку чертежа «Россомахи». Твердил, что знать не знает ни о каких взрывах на минном поле.

— А почему вы спрятали сапоги? — спросил я в упор и увидел, как он отшатнулся.

— Сапоги? — выдавил он. — Какие?

— Вспомните, — сказал я. — На другой день после взрыва вы были в избушке Хаттоева.

— Я не был там.

— Закатайте-ка штанины на ногах, — сказал я. — До колен закатайте.

Он побелел.

Пальцы плохо слушались его или он медлил нарочно, чтобы оттянуть время, придумать очередную ложь. Наконец на правой ноге открылся фиолетовый рубец, залепленный посредине пластырем.

— Вот, — сказал я, указывая на это. — А вы говорите, что о взрыве вам ничего не известно.

Постепенно, под тяжестью улик, он сознался и в шпионаже и в намеренном убийстве Василисы Бойко.

Теперь его охватил страх. Он решил выторговать себе жизнь и заявил, что, если его пощадят, он выдаст весьма крупного преступника.

Я предупредил: судьбу его будет решать не следователь, допрашивавший его, а суд. Но, несомненно, полная откровенность может смягчить приговор.

Он попросил бумаги, чернил и написал пространное заявление.

Да, он Артур Вандейзен. Отец его происходил из Германии, из города Ольденбурга, из голландско-немецкой семьи. Сам Артур родился в России. Известные лесопромышленники Вандейзены — его дальние родственники. В год смерти отца, служившего в архангельской конторе фирмы Вандейзен, а потом принявшего советское подданство, Артур окончил музыкальный техникум. Затем он поступил в оркестр театра оперы и балета во Львове. Там Артура застала война. От призыва в Красную Армию он уклонился, перебежал к гитлеровцам и встретился с штурмбанфюрером Генрихом Вандейзеном. Наследник фирмы, смытой с лица земли революцией, Генрих занимал важный пост на северном участке Восточного фронта. Направленный в шпионскую школу, Артур обучался там, готовился к переходу на нашу территорию.

Из числа советских людей, захваченных в плен, Генрих выбрал одного, внешностью и возрастом сходного с Артуром. Пленный был расстрелян, Артуру вручили его документы, сообщили биографические данные. Так Артур Вандейзен стал Ляминым.

Когда он вошел в роль, свыкся с новым именем, его направили в лагерь Ютокса под видом заключенного. Генрих предложил ему организовать побег из лагеря и наметил спутницу — черногорскую уроженку Шапошникову. Для отвода глаз Артуру дозволялось подговорить еще несколько человек.

Среди них была девушка, называвшая себя Анной. Выпускать ее, однако, не входило в расчеты гитлеровцев. При побеге Анну и еще четверых поймали. Она успела передать Артуру кисет, в котором была спрятана схема важного узла сопротивления «Россомахи», вычерченная на папиросной бумаге и скатанная в комок. Кисет был очень грязный, с землей почему-то. Поразмыслив, он сообразил, что документ послужит ему на пользу. Легче будет обосноваться в Черногорске, приобрести доверие.

Жить в Черногорске скромно, ждать сигнала- так предписал Артуру штурмбанфюрер Генрих Вандейзен, посулив внушительные блага в будущем за усердие.

Война кончилась, а Генрих так и не дал сигнала. Не разделил ли он участь многих других военных преступников! Эта мысль огорчила Артура, но вместе с тем и успокоила: он пустил корни в Черногорске, потрясений и опасностей не искал.

В позапрошлом году Артур отдыхал по путевке в Заозерске. Дни проводил на рыбалке. Шеф когда-то советовал ему посещать с удочкой уединенные места, удобные для беседы с глазу на глаз. Артур не сразу последовал этому совету, но постепенно втянулся.

По соседству с ним удил еще один рыболов. Он подошел к Артуру, назвал его настоящим именем и передал привет от Генриха Вандейзена.

Артур страшно перепугался. Вдруг ловушка! Незнакомец назвал себя, и Артур, приглядевшись, узнал его. Это был штурмфюрер Граве, подчиненный Генриха.

Граве передал Артуру пачку денег и сказал, что новые хозяева платят лучше, чем Гитлер. Артур несколько пришел в себя. Затем он получил от Граве план минных полей и укреплений «Россомахи» и выслушал задание.

Траншеи, отмеченные на плане крестиками, необходимо взорвать. В свое время этого не сделали, и Генрих имел большие неприятности…

Еще в Ютоксе до Артура доходили слухи о «тайном оружии», якобы готовившемся на «Россомахе». Генрих ничего не объяснил ему. Это-де высшая государственная тайна, доступная очень небольшому кругу лиц. То же самое ответил на вопрос Артура и Граве. Он прибавил, что новые хозяева еще более заинтересованы в «Россомахе» и не поскупятся на награду, когда поручение будет выполнено и Артур вернется за границу.

Артур спросил, когда его собираются вернуть. Граве не мог указать точный срок. Это будет зависеть от обстоятельств. Возможно, сам Генрих явится и возьмет Артура туда. О прибытии Генриха Артур будет предупрежден зарубкой на косяке хутора Бадера. Надо только позаботиться о том, чтобы посланный не мог никого выдать.

Так была решена судьба Бадера. Артуру надлежало подложить мину там, где Бадер закопал свое добро.

Как только на косяке появится условленный знак, Артур должен отправиться в Заозерск ипосвятить все дни рыбной ловле.

С этим Граве откланялся и ушел, звякая ведерком с наживкой. Больше Артур его не видел.

Бадер пришел в этом году, в конце мая. Заприметив метку, оставленную им, Артур понял: Бадер сделал свое дело, замолчал навеки, а в Заозерске Артура ждут. Он взял несколько дней в счет отпуска, запланированного на июль, и отбыл в Заозерск. Там, у тихой заводи, под утро, к Артуру, ловившему карасей, подошел пожилой мужчина, тоже с удочкой. Это был Генрих Вандейзен собственной персоной.

Он первым долгом осведомился, как Артур себя чувствует.

Артур ответил, что настроение у него неплохое, опасности нет. Хутор Бадера посещается очень многими рыболовами и охотниками. Убитого Бадера пограничники, конечно, нашли, но подозревать его — Артура — нет причины.

Артур порадовал своего шефа также взрывами, учиненными на «Россомахе». Генрих дал Артуру деньги и объявил: наступает последний, решающий этап операции. Затем — переход границы, награда, отдых.

Договорились так: в июле Артур приедет в Заозерск в отпуск, они вместе направятся на «Россомаху» и все закончат. Но перед этим Артур взорвет еще цепочку мин. Нельзя оставлять огрехи. Ведь близится разминирование «Россомахи», она вся будет открыта для людей и, если хозяева узнают, что их приказание недовыполнено, плохо дело! Лучше не ссориться с ними. Тем более — взрыв в такой глуши не привлечет внимания.

Артур согласился. Да, на минах нередко подрываются лоси, медведи и другие звери, «Россомаха» то и дело грохочет и к этому привыкли. Правда, то что офицер пограничник завел с ним речь о Ютоксе, встревожило его. Но ненадолго. И Артур даже не рассказал об этом шефу. Верил в свою ловкость и неуязвимость. И предвкушал милость хозяев.

Он взорвал и последнюю траншею. Осколок царапнул его, он перевязал ногу, добрался до избушки Хаттоева, сменил обувь и пошел домой, в Черногорск. Рана была пустяковая, но она показалась Артуру плохим предзнаменованием. Он суеверен, боится цифры тринадцать, своим числом считает семерку. Дорогой он на всякий случай спрятал в лесу, под буреломом, свои сапоги. Отсчитал седьмое дерево от тропы и спрятал.

Нервы шпиона начали сдавать. И новый удар ждал его.

Он уже двигался в Заозерск. По пути — опять-таки под влиянием усилившейся в нем тревоги — он сошел на полустанке. Не то чтобы его тянуло к хутору, где погиб Бадер. Нет, понадобилось выяснить, все ли спокойно на озере и в окрестных лесах, сняты ли пограничные наряды, можно ли будет ему и Генриху пройти этой местностью к «Россомахе» или надо избрать другое направление.

Когда к нему подошла женщина и назвала себя Бойко, он страшно перепугался. Нечего было и думать играть свою роль при ней: даже будь он достаточно похож на Лямина, чтобы сойти за него, все равно он уже выдал себя. Выдал тем, что не узнал свою «жену» и спросил удивленно, кого ей нужно. Она тоже растерялась. Ей нужен Лямин, но, странное дело, человек к которому ее послали, вовсе не он.

Это было в Ладва-пороге, в избе, где Артур остановился на ночлег. Он и Бойко столкнулись в сенях, встреча была так неожиданна, что он не сразу сообразил, как себя вести. Он решил было сослаться на недоразумение и, кажется, уже произнес это слово, но спохватился. Нет, какое же недоразумение! Он ведь ответил ей на письмо, ответил, как Лямин, как ее муж! И она приехала к мужу!

Она повернулась, чтобы уйти, и тут снова, как ножом, резанула его мысль об опасности, которую принесла эта незнакомая, ненавистная женщина.

Он сознавал одно: нельзя отпускать ее. Он удержал ее, ввел в комнату, усадил. Очевидно, она ищет его брата! Константина Лямина? Ну, разумеется. Как он сразу не догадался! Брат говорил, что у него была жена на Украине. Брат недалеко, на том берегу озера, ушел за черникой. Вернется он поздно, ждать незачем. Нет, к чему дожидаться, когда можно сейчас же, в лодке…

Кстати, он — Андрей Лямин — едет на ту сторону, на охоту. Да, дичь стрелять до осени запрещено. Он берет картечь, это не для бекасов. Хищников развелось много в лесах — диких кошек, волков.

Быстро, задворками, чтобы никто не увидел, не окликнул по имени, он повел женщину к лодке.

В лесу он хладнокровно выпустил ей в спину заряд картечи. Мнимое самоубийство было уже обдумано. Он знал озеро, знал, где донные течения…

Он углубился в глухую чащу, несколько дней скрывался по оврагам, по лесным избушкам. Он не заметил преследования, тешил себя надеждой, что инсценировка удалась.

Между тем в Заозерске Генрих ждал от него вестей. Артур похолодел, представив себе, как рискованно показываться в Черногорске. Но условленную телеграмму надо дать. Самоуверенность слетела, опять начал грызть червь сомнения и тревоги. На что хорошо было бы вообще не выходить из леса, выполнить задание в одиночку! Генрих все объяснил ему» Но покинуть Генриха мешал, во-первых, страх. Этого завершения всех своих дел на советской земле и перехода границы Артур боялся больше всего. А в союзе с шефом он видел гарантию и помощь. Артур верил в способности своего шефа — опытнейшего шпиона, еще до войны побывавшего с тайными поручениями во Франции, в Польше, в странах Скандинавии. О похождениях Генриха Вандейзена рассказывали легенды. Он неуловим, ему везде сопутствовала удача. Вот и теперь он-сумел обмануть бдительность советских пограничников. Он поселился в Заозерске, и никто не догадывается, что с паспортом на имя Савельева ходит бывший штурмбанфюрер Вандейзен.

Кроме того, Артуру мешала бросить Генриха и честь, да, своеобразная честь бандитской круговой поруки, внушенная ему еще в шпионской школе.

Артур знал: самому показываться на телеграфе нельзя. Лучше всего воспользоваться чужими руками. У него есть жена. В конце концов его дом — единственное место, куда он может войти без больших опасений. Жена не выдаст его. На нее есть узда.

Конечно, не надо было идти домой. Он допустил ошибку. Теперь, излагая свои преступления на бумаге, он это видит.

Но тогда его мысль была затемнена страхом, а состояние нервов после того, как он совершил убийство, еще более ухудшилось.

Так писал о себе Артур Вандейзен.

Читая его заявление, я ощущал омерзение и досаду. Глубоко противен был этот резонерствующий убийца и шпион, то копающийся в своих переживаниях, то впадающий в фальшивую декламацию; преступник, который не раскаивается в совершенном, а сожалеет о своих промахах. А досаду вызывало то, что в пространной, многословной писанине все еще нет самого существа всей вражеской операции. Нет разгадки тайны «Россомахи». Артур — если верить ему — только исполнитель, пешка…

Но, может быть, он даст хотя бы ключ к этой тайне! Я продолжал чтение.

«Понять — значит простить, граждане судьи. И я надеюсь, что вы поймете, как мало был свободен в своих поступках человек, заранее обреченный играть данную роль и воспитанием и условиями военного времени».

Он еще рассчитывает на сострадание! Однако он ведь, помнится, не одними мольбами хочет выпросить себе жизнь. Где же то важное признание, которое он обещал нам?

Вот оно.

Если Артуру не удастся прибыть в Заозерск, то он, дав знать Генриху и получив от него отзыв, должен идти на «Россомаху» один. Встретятся они позднее.

В землянке, отмеченной жирным крестиком, надо отыскать ход, закрытый дверцей с выжженной свастикой.

Бетонированный коридор поведет Артура под укреплениями «Россомахи» в помещение из нескольких комнат. В одной из них, с портретом фюрера на стене, стоит сейф. На крышке — алфавит с подвижными буквами. Необходимое сочетание букв — «фиалка». Это любимый цветок супруги Генриха Вандейзена. Отперев таким образом сейф или взломав его, если механизм не сработает, Артур вынет бумаги, поднимет крышку люка в полу и бросит бумаги туда.

Прежде чем уничтожить документы, Артур прочтет и запомнит хотя бы заголовки их.

В подземелье Артур пробудет до прихода шефа и сообщит ему названия бумаг. Других доказательств не потребуется. Оба выйдут на поверхность, и Генрих проведет Артура через границу. До нее там — рукой подать.

Задание не простое. Артур согласился не без боязни. Что если подземелье обрушилось, разъеденное грунтовыми водами, и он окажется в ловушке? А вдруг шеф не придет, что тогда? Где выход наружу? Генрих успокоил, сказал, где выход. Сооружение рассчитано на годы, — заверил он. Строители предусмотрели все.

В конце своего заявления Артур Вандейзен нарисовал план подземелья и прибавил:

«Раскаяние мое вам не нужно. Я хочу жить, и потому каждое слово здесь — чистая правда. В надежде на милость я передаю в ваши руки крупного шпиона, бывшего помощника начальника лагеря Ютокса, человека, повинного во многих преступлениях, а вместе с тем и секретные документы, по всей вероятности, чрезвычайна ценные».

Он расписался с росчерком, разбрызгивая чернила, и поставил дату.

На другой день заявление Артура Вандейзена было у нас в штабе. Я прочел его в кабинете Черкашина.

— Позвольте, — сказал я, — помощником начальника в Ютоксе был Цорн.

— Да, он же Вандейзен. Арестованный пояснил это устно. В лагере Вандейзен фигурировал под фамилией Цорн. И понятно почему.

— Крупная фирма. Слишком известное имя, — сказал я. — Он не желал афишировать…

— Совершенно верно. И кстати, отрекся от голландских предков, сделал себя стопроцентным арийцем.

Волнение сдавило мне горло. Генрих Цорн, кровавый Цорн здесь, на нашей земле! Как же, должно быть, нужно его новым хозяевам то, что спрятано на «Россомахе»! Цорн здесь, чтобы исправить свой промах, восстановить карьеру. Новые хозяева вернут ему чины, отнятые Гитлером! Еще бы! Они не пожалеют ничего, только бы тайна «Россомахи» не досталась нам. Неужели мы, наконец, взяли у Артура Вандейзена ключ от этой тайны! Можно ли верить шпиону?

— По-моему, он не врет, — сказал Черкашин. — Он ставит на карту все.

Подумав, я пришел к тому же выводу. Но более сомнительно другое: явится ли Цорн в подземелье?

— Вы правы, — проговорил полковник. — Это более сомнительно. Артур — пешка, которой можно пожертвовать. Слепой исполнитель. Документы в сейфе, надо полагать, шифрованные, так что Артур все равно ничего не уразумел бы в них. Не лишено вероятия, Цорн приготовил ему сюрприз какой-нибудь… Помните смерть Бадера! Так что будьте осторожны там. Особенно у выхода.

То, что в подземелье с планом Артура Вандейзена пойду я, разумелось само собой.

Поход в недра «Россомахи» назначен на послезавтра. Минеры прощупывают подход к землянке, помеченной на плане Артура жирным крестиком.

Жаль, нет со мной Марочкина. Он все еще в Заозерске. Телеграмма «Савельеву, до востребования» уже там. Марочкин на страже.

Полковник Черкашин рисует мне в бесконечных вариантах, как может сложиться обстановка, что нужно предусмотреть, и глаза его при этом блестят молодо и задорно.

— Эх, Тихон Иванович, — вырывается у него. — Как хочется пойти с вами!

Он улыбается, глаза его еще больше помолодели. Сейчас можно легко представить, каким был Черкашин в юности.

Я подумал: «Плохо, скучно живется тому, кто не сохранил в себе искру юности».

И вот я в пути. Прыткий «козел» катит по лесной дороге, подскакивая на ухабах. Ночь на редкость тихая, безветренная, теплая; холода, донимающие нас до середины июля, прекратились. Со мной в машине — ефрейтор-радист Кузякин, уже знакомый мне, и два солдата. У всех нас, кроме оружия и боеприпасов, саперные лопатки и запас продовольствия. Кто знает, как долго придется пробыть в подземелье, сколько времени дожидаться Цорна.

Гулко стучит мотор в тишине девственных зарослей. Ни жилья, ни человека! Однако, пока мы ехали, нас не один раз видели внимательные глаза секретов, просматривающих дорогу. «Отрядный поиск», объявленный после взрыва на «Россомахе», не кончен. Если Марочкин потеряет Цорна, след должны найти другие. Двинется ли враг в подземелье, бросится ли прямо к границе, — он не уйдет от нас!

Так я уверял своих спутников, но на сердце было тревожно. Вдруг новая неожиданность расстроит наши планы! Враг ловок, хитер, и пока он не в наших руках, надо быть готовым ко всему.

Едем час, другой. «Россомаха» уже близка Лес как будто мрачнеет, хмурится.

Отпускаем машину, идем пешком. Нас встречают минеры. Правда, они прибили к деревьям стрелки, указывающие безопасный путь, но этого мало. Минеры ведут нас через лес, мимо заросших траншей, оседающих, уходящих в землю дзотов с ржавыми стволами пулеметов, торчащими из бойниц. За брустверами огневых позиций стоят тяжелые орудия, подняв стволы, тоже изъеденные багровой ржавчиной. А вот гитлеровский танк с крестами на броне. Как стальное надгробие. Видно, он неуклюже повернул и подорвался на собственной мине.

Оружие армии, переставшей существовать! Брошенное в панике, навеки умолкшее!

А мы, горсточка людей в этом зловещем лесу, словно призваны завершить сражение, бушевавшее на подступах к «Россомахе» годы назад.

Землянка, помеченная на плане крестиком, не отличалась от многих других. Она возвышалась на поляне зеленым холмиком, кудрявым от молоденьких елочек. Внутри, под тремя накатами бревен, было прохладно, как в погребе, пахло плесенью.

Дверь с выжженной свастикой не подалась, ее выломали. Открылся ход.

Полосуя мрак лучами фонарей, мы спускались по бетонным ступеням.

Потом осторожно ступая, в полном молчании мы двинулись по подземному коридору.

Где-то капала вода. Громче, громче… Частая, звонкая капель оглушила нас и замерла позади.

Примерно с полкилометра прошагали мы, как вдруг перед нами выросла преграда. Свод коридора обрушился, мы уперлись в нагромождение обломков бетона и земли.

Тут и пригодились наши лопатки. Почти три часа мы трудились, разбирая завал.

Вскоре мы опять прибегли к лопаткам. Напрасно Цорн уверял своего подручного в добротности сооружения. Созданное подневольным трудом, оно и не могло быть долговечным. Как ненавидели это подземелье люди, работавшие здесь!

Что-то зашумело за стеной — наверно, глубинный поток, отведенный в сторону бетонной кладкой. Вода силилась ворваться в коридор, просачивалась, покрывая стены и своды грязной сыростью, обдавала нас дождем капель, а кое-где низвергалась на пол ручьем. Отверстия в полу поглощали ее, но не везде. Местами мы шли по воде.

Так приближались мы к тайне «Россомахи».

16

Между тем лейтенанту Марочкину в Заозерске — простите мне это необходимое отступление — приходилось тоже нелегко.

Цорн за телеграммой не явился. Она лежала в Заозерском отделении связи, на полочке, прибитой над столиком веснушчатой Люси, кокетливой девицы в кудряшках.

Два дня лежала телеграмма, и никто ею не интересовался. На третий день Люсю вызвали к телефону.

— Говорит генерал-директор, — прозвучал бас. — Из областного управления. Давайте, посмотрим, сколько у вас невостребованных телеграмм.

Зачем это нужно? Какой смысл их считать?

И как фамилия генерал-директора? Все эти вопросы пришли в голову Люсе потом. А сейчас высокое звание «генерал-директор» и начальственный тон загипнотизировали ее.

— Сию минуту, — ответила она трепеща.

Побежала к полке, взяла всю пачку.

— Ну, — урчало в трубке. — Поживей нельзя?

— Пять, — выдохнула в трубку Люся. — Пять,

товарищ генерал-директор.

— Кому они?

— Сейчас. Хомякову, Завьялову, Иванову, Савельеву, Ласунской. Товарищ генерал-директор, так ведь они не приходят, что же я могу?..

— Работать надо, — рявкнул бас. — Вот что вы можете. Вы список вывесили?

— Н-ет.

— Повесьте.

Стукнула трубка, брошенная на рычаг сердитым генерал-директором.

Люся села, стараясь унять забившееся сердце. Да, список телеграмм, недоставленных и невостребованных, не вывешен. Ей никто не говорил. Странный звонок!

Марочкин проклинал себя. Не предвидел! Думал выследить Цорна и не сообразил, что ему, может быть, достаточно узнать, есть ли телеграмма. Телеграмма на имя Савельева. И все.

Лейтенант позвонил в управление связи. Самые печальные предположения Марочкина сбылись: генерал-директор и намерения не имел проверять, сколько в Заозерске невостребованных телеграмм.

Значит, звонил Цорн.

А он — Марочкин — остался в дураках. Прошляпил! Никогда в жизни, кажется, ему не было так горько, как сейчас.

Откуда же звонил Цорн? Марочкин с помощью местных чекистов выяснил это. Из автомата на вокзале. Как раз в то время у перрона стоял поезд с юга. Враг, очевидно, смешался с толпой, заполнившей перрон и зал ожидания.

А потом? Что сделал Цорн потом?

Весьма возможно, уехал с тем поездом. Чего ему еще ждать в Заозерске!

Но он, Марочкин, на поезд опоздал. На целых три часа! Нечего и думать догонять в машине. Лейтенант посмотрел на расписание: поезд подходит к Вендогоре, крупной станции на пути к Черногорску. Надо дать знать туда.

Однако пограничник, осмотревший вагоны, не нашел Цорна, хотя знал его приметы.

Значит, Цорн не был в поезде или слез раньше.

Между тем на другой станции, в другой поезд вошел, инвалид. Одна нога его была согнута и упиралась коленом в деревяшку, одна рука скорчена. Никто не узнал бы в нем Цорна, Генриха Цорна, одного из асов гитлеровского шпионажа, умевшего мастерски менять обличье. Не так ли, ковыляя на протезе, он заметал следы во Франции, в Норвегии!

На Цорне был грязный залатанный пиджачок, купленный у пьяного забулдыги за сто рублей. Забулдыга, сидя в буфете при вокзале, громко хвастался выгодной сделкой, чем обратил внимание на странного инвалида. Однако когда пограничники решили познакомиться с ним, — было уже поздно. Цорн слез с поезда.

В лесу он снял деревяшку. Сбросил в кустах пиджачок, достал из котомки ватник и надел его. Выкинул паспорт на имя Савельева. Все это нашли позднее…

В запасе у Цорна был другой паспорт — на имя Кондратовича, уроженца Белоруссии.

О превращениях Цорна Марочкин узнавал, но с опозданием. Когда Марочкин принял меры, чтобы задержать «инвалида», Цорн был уже за много километров от железной дороги и выдавал себя за сплавщика, завербованного для работы в Керетский район.


Сплавная пора в разгаре. Недалеко от Керети, на берегу озера, желтеет на солнце биржа: штабели бревен, от которых идет густой смоляной дух. Еще зимой, по ледяным дорогам и по гатям, свезли сюда бревна трелевочные тракторы. Теперь озеро, чистое, голубое, потеплевшее, готово принять лесной груз. Рослые парни и девицы из-под Брянска, из-под Минска, Гомеля сталкивают бревна одно за другим. Они катятся по откосу и с гулким всплеском падают в воду. Падают бревна, отплывают немного, а потом десятки и сотни их скапливаются на воде, образуя почти сплошной колеблющийся на волнах настил.

Скоро их обведут оплоткой — прочным ободком из бревен, соединенных стальными цепями, и буксирный пароход потянет всю эту массу к восточной оконечности озера, туда, где берет начало река Вепша.

Принимая в себя Юхоть и другие потоки, Вепша течет к Черногорску, к морю. У входа в нее кошель распускают, и бревна устремляются по течению.

В одном нашем районе сплавные пути составляют четыре сотни километров. Много нужно людей для того, чтобы столкнуть заготовленный лес в воду, сплотить кошели, протолкнуть бревна по узким фарватерам, разобрать заторы на отмелях и порогах. И сделать все это надо быстро, до конца лета, пока реки не обмелели.

Но вернемся к лесной бирже, что возле Керети. Обеденный перерыв. На штабеле сидят, беседуя, мастера — двое пожилых, в сапогах с загнутыми носками и в свитерах, и один молодой, в гимнастерке без погон. На рукаве — след нашивки. сверхсрочника. Это Яковлев, демобилизованный сержант, бывший следопыт.

Он ничего не знает о Цорне. Но в душе Яковлев, конечно, остался пограничником. По некоторым признакам он догадывается, что в отряде неспокойно, по-видимому, идет поиск. Яковлев чувствует невольную досаду оттого, что поиск на этот раз обходится без него. Впрочем, разве только одни пограничники охраняют границу? Разве не участвуют в этом все советские люди? Яковлев даже не задает себе этих вопросов. Ответ на них ясен каждому.

— Надо будет Тальянову еще раз задать баню, — медленно говорит Яковлев, постукивая кулаком по толстому бревну. — Мало ему досталось на прошлом собрании!

Тальянов — начальник сплавной конторы. Он охотно произносит громкие, напыщенные фразы о бдительности, но на. деле этот пухлый, улыбающийся, сыплющий прибаутками человек поразительно беспечен.

— Кто у нас на сплавных участках? — возмущается Яковлев. — Знаем мы? У всех, что ли, направления из конторы? Черта с два — у всех! «Скажешь, мол, мастеру, что я послал». Вот и все. На словах!

— На словах, — согласился собеседник Яковлева, жилистый рыжебородый, с большим ножом в кожаном чехле, свисавшем с пояса. — А вот утром сегодня был я на пристани. Смотрю, в катере, знаешь, в девятке, где Митька капитаном, лежит какой-то… Накрылся брезентом, храпит на все озеро. Спрашиваю Митьку: кто такой? Пьяный, говорит. Пускай проспится. Он чует, куда ему надо.

— Вот, вот! — подхватил Яковлев. — Митька сам не прочь маленькую пропустить. А то и большую. Ему каждый пьяный родня.

Яковлев замолчал и подумал, что капитан девятки, верно, и не пытался узнать, кого он пустил на борт.

Эта мысль привела Яковлева в беспокойство. Он встал, спрыгнул со штабеля и пошел на пристань.

Девятки уже не было. Но другие два катера, пришедшие вчера, еще стояли у причала. Битком набитые пассажирами, они готовились к отходу.

На катерах нашлись сплавщики, которые видели пьяницу, уехавшего на девятке. Были даже такие, что выпивали с ним в чайной. Эти были о нем самого лучшего мнения: хороший мужик, компанейский. Подсел к столику и выставил сразу литр водки на четверых. Потом еще литр. Видать, деньги у него водятся. За выпивкой советовался с собутыльниками, как ему быть: ему надо на работу, на тот берег озера, а направление из конторы он где-то выронил… Ему ответили, что бумажку иметь не обязательно. Тьфу на бумажку! При этом плюнули на пол, выражая этим свое глубочайшее доверие к новому приятелю. Ему надо сесть на девятку и все будет в порядке. Никто и не спросит.

Под утро пьяный взобрался на катер, свалился и тотчас захрапел.

— Ну и храпел же! — сказал Яковлеву сплавщик. — Духовой оркестр прямо.

— А пил много?

— Не так, чтобы очень. Меньше, чем мы.

Яковлев подумал, что незнакомец, возможно,

не был очень пьян и храпел нарочно.

— То-то и есть, — строго сказал Яковлев. — У нас ведь так рассуждают: «С пьяного спрашивать нечего». А он, может, на это и рассчитывал.

Потом он вспомнил, что и ему надо на ту сторону. Так лучше ускорить поездку!

Через четыре часа Яковлев сошел с катера. Рядом стояла пришвартованная девятка, на ней — ни души. У костра Яковлев отыскал капитана. Он отхлебывал чай из металлической кружки, запивая галеты. Поставил кружку на пенек, потер лоб:

— Где пассажир? Тот, что храпел? Верно, на работе. Где ж ему быть? Хмель из него выдуло, вскочил, как мячик, и первый — шасть с катера.

Яковлев решил проверить. Нет, на работу пассажир не встал. Его нигде не видели: ни в бригадах, ни в конторе участка. Словно сквозь землю провалился.

Бывший следопыт взял трубку телефона и попросил соединить его с отрядом.

Услышав голос полковника Черкашина, он выпрямился, развернул плечи, как в строю, рука его машинально прошлась по ватной куртке, как бы проверяя заправку, и произнес:

— Докладывает Яковлев.

Черкашин узнал его. Полковник мог бы напомнить бывшему следопыту, что тот теперь человек штатский и вовсе не должен докладывать по-военному. Но Черкашин понял: Яковлев, став мастером сплава, хочет подчеркнуть свою связь с отрядом. И поэтому полковник ответил так, как будто Яковлев все еще состоял на пограничной службе:

— Ну, что у вас, товарищ Яковлев? Докладывайте!

Яковлев сообщил об исчезнувшем пассажире девятки и услышал в трубке:

— Очень кстати, товарищ Яковлев. Спасибо. Ну, а как вообще жизнь. Успехи какие?

— План пока выполняем, товарищ полковник, — говорил Яковлев, стоя навытяжку. — Дождя бы нам… А то сухо очень, вода убывает.


Между тем Цорн кружным путем, петляя, пробирался к «Россомахе».

Следующую ночь Цорн спал под деревом. Он больше не появлялся в населенных пунктах. Он избегал людей. Он крался в чаще, как зверь, почуявший преследователей.

Если бы можно было — он бы превратился в дикое животное и побежал бы, обнюхивая землю.

17

Пробивая себе путь под «Россомахой», сквозь баррикады обвалов, мы теряли представление о времени.

Неожиданно стены коридора пропали во тьме. Мы вошли в зал. Он показался нам сперва очень просторным. Мы осветили его нашими фонарями, огляделись. Это было. помещение длиной, приблизительно, в тридцать метров и шириной примерно в пятнадцать. В два ряда тянулись столы- отсыревшие, скособочившиеся и пустые, если не считать аптекарских весов. Позеленевшие тарелочки от наших шагов чуть вздрагивали. Под ногами хрустело. Я провел лучом фонаря по полу. Мы шагали по битому стеклу.

Весь пол был усеян остатками стеклянной посуды. Должно быть, она стояла на столах, ее смахнули и растоптали. Да, топтали, словно нарочно, чтобы разбить на самые мелкие осколки.

Но вот нога на чем-то мягком. Направляю фонарь вниз — кисет!

Да, кисет, точно такой же, как у Артура Вандейзена, из темной кожи, перетянутый двухцветной витой тесемкой — красно-черной. Он тяжелый, в нем не табак. Нет не табак-земля. Странно! А вот еще кисеты. На полу- и в них тоже земля. Странно, очень странно! Но все, надо полагать, скоро разъяснится. Уже недолго ждать разгадки!

Вдоль стены слева чернеют шкафы. На полках — обломки толстых, темных бутылей, какие-то рассыпанные химикалии, помятый микроскоп…

Справа — двери. Их четыре: Одна дверь держится на нижней петле, откинулась; видны железные койки, поставленные в два этажа. Наверно, казарма охранников. Вдруг что-то черное шариком метнулось оттуда на свет, пробежало под столами и юркнуло в щель.

— Мышка полевая, — басовито молвил радист Кузякин. — Чудно. Откуда она взялась? С поверхности, не иначе, товарищ майор. Сквозной провал где-нибудь есть.

Он не ошибся, потолок над койками продавлен, ребра железобетона оголились.

Три другие двери заклинило, подперло изнутри. Тут пошли в ход не только лопатки, но и топор, предусмотрительно захваченный нами. Немалых усилий стоило выломать двери, отодвинуть глыбы бетона.

И вот, наконец, мы в комнате с сейфом. Вы легко поймете, какое нетерпение жгло меня, когда я поднес фонарь к буквенному замку черного стального куба с массивной ручкой и вензелем фабричной марки, блеснувшей тусклым золотом: «Фиалка»- таков пароль. Фиалка — любимый цветок супруги Цорна, черт бы ее побрал!

Однако сырость и здесь сделала свое дело, слой никеля облупился, ржавчина сковала буквы.

Замок не действовал.

Конечно, мы не были бы разумными людьми, если бы не приготовились и к этому. С нами инструменты, и в руках Васькова — одного из моих солдат, в прошлом слесаря-лекальщика — они одолеют сейф, эту, надо надеяться, последнюю твердыню, где враги прячут от нас свою тайну.

Пока Васьков, освещенный двумя скрещенными лучами фонариков, вскрывал сейф автогеном, я осматривал комнату. Только сейчас я заметил под обломками рухнувшего потолка, нечто темное, бесформенное, протянул руку и нащупал доску сломанного, упавшего на бок шкафа. Кузякин помог мне раскопать его. Внутри — тяжелые, слипшиеся пачки тетрадей и папок. Я раскрыл одну.

«Реестр заключенных, опасных для райха и переведенных на объект 08», — стояло на заглавном листе.

Объект 08-это, очевидно, и есть подземелье. Видимо, «опасные» работали за теми столами в зале. В лаборатории непонятного назначения.

— Ну, как у вас, товарищ Васьков, — окликнул я солдата, возившегося с сейфом. — Подвигается?

— Помалу, товарищ майор.

Сейчас мы узнаем, что они скрывали тут. Что заставляли делать в своей лаборатории. Все мои ожидания настолько связались с сейфом, что изучать содержимое шкафа я не спешил. И смысл заглавия тетради дошел до меня не сразу.

Реестр! Значит, — список заключенных… Я раскрыл тетрадь, со страниц глянули на меня квадратики фотографий — снимки в профиль и фас, имена, какие-то данные, выписанные мелким почерком.

Теперь я сообразил, что могут открыть эти книги в одинаковых синих переплетах. Я вынимал их, смотрел даты, лихорадочно листал…

Через минуту я забыл даже о сейфе. Крохотная фотография остановила мой взгляд. Я нагнулся. И уже ничего не видел, кроме этой фотографии, вдруг необъятно выросшей и закрывшей все.

«Ташка! Ташка моя!»

Из огромной дали, сквозь завесу смерти она глядела на меня. Глядела из плена, из страшного, плена. Худое, истощенное лицо… Но это ее лицо. Это она, сомнения не может быть! Значит, она была здесь. В этих стенах. Значит, и ее кровь на Цорне!

Что написано о ней тут? Взята в плен в январе 1943 года. Да, в январе она вышла с разведчиками и не вернулась… Называет себя Анной Арсеньевой, уроженкой Саратова, что проверить не удалось. По-видимому, большевистская разведчица. Прислана на объект, так как пыталась бежать и передать русским важные сведения.

Да, это у нее был кисет. Кисет, полученный от Онезорге.

«Это ты, Ташка! Вот я здесь. Вот как… мы увиделись с тобой. Поздно, слишком поздно я пришел сюда!»

Я стоял, видя перед собой Татьяну, мысленно разговаривая с ней. Рядом свистела ножовка Васькова, я не слышал ее. Смутно донеслось до меня:

— Товарищ майор!

Я обернулся.

— Готово, товарищ майор!

Васьков. вытирал рукавом лоб. Все сгрудились у распахнутого настежь сейфа.

— Пустой, — протянул кто-то.

Я погрузил руки в холодное стальное нутро. Нет, не пустой! С непередаваемым ощущением торжества я вынул из сейфа серый от плесени портфель, разрезал ремешок, раскрыл. Там бумаги. Их немного: листок, написанный шифром, несколько карт и схем.

Это и есть тайна «Россомахи!» Не верится, что она здесь, в моих руках. Бумаги пока что ничего не говорят мне, их еще предстоит расшифровывать. Да, надо запастись терпением. Я сунул находку в вещевой мешок.

— Продолжим осмотр помещения.

Однако больше ничего, заслуживающего внимания, не попалось нам. Еще один кисет — тоже с землей. Разыскали люк, о котором говорил Артур Вандейзен. Солдаты приподняли крышку, и вдруг бетон под моими ногами дрогнул, словно от взрыва. Мы прислушались. Далекий шум коснулся слуха.

Он нарастал.

Вода! Уже не капель, звеневшая в коридоре, когда мы шли сюда, не ручей — целый поток, казалось, ворвался в подземелье и несся к нам.

Нас заливает!

Мы не успели и сообразить, как это произошло. Вода уже здесь. Она в мгновение ока растеклась по комнате.

— За мной! — крикнул я и выбежал в зал. Справа чернел выход, из него хлестала, пенясь, мутная желтая вода. Я знал — там коридор, там подъем к поверхности. Есть только один способ спастись — идти туда, против течения, наперекор потоку. Если осилим, выберемся!

— В затылок! — крикнул я. — Становись в затылок! Взяться всем за руки!

И мы пошли в контратаку, уже почти по колено в воде. Я впереди. В свободной руке фонарь, луч его скользит по стенам, по воде, вскипающей пузырями, ревущей, силящейся опрокинуть нас.

С каждым шагом все тяжелее подниматься по ступеням, ноги точно пудовые, их тянет назад, подошвы скользят, и я уже не держу фонарь: зацепил его за пояс и хватаюсь рукой за стену.

Луч отклоняется, но странно — передо мной по-прежнему отчетливы пузыри на воде, пена. Это уже не фонарь — свет дня проник откуда-то и озаряет коридор, указывает нам, путь, зовет к себе. Но как трудно добраться до него! Как тяжелы ноги! А вода хлещет и хлещет. Еще несколько шагов, и с ними, сдается мне, уходят последние силы. Но выход уже близко, здесь светло, и где-то наверху — кусочек неба. Всей грудью я вдыхаю свежий воздух, он ободряет меня, я делаю еще шаг, другой…

Тут волна накатывается на меня, я теряю опору, пальцы напрасно царапают скользкую стену…

И в этот миг чья-то тень вырастает передо мной, я чувствую крепкую хватку на запястье, обретаю опору. И голос, перекрывающий плеск воды, удивительно знакомый голос, кричит:

— Сюда, сюда!..

Меня тянут вправо, я закрываю глаза от яркого, ослепительно яркого света.

Позади гудит затопляемое водой подземелье. А я уже на поверхности. Поток еще злится, но напор его ослабел. Я иду по дну реки и следом за мной Кузякин, Васьков, Нифонтов — вся моя группа. Все тут. Все спаслись. И вот мы стоим по пояс в воде, вытираем пот и смеемся от радости. И деревья, и голубое северное небо для нас невиданно прекрасны сейчас.

Человек, который вывел меня и всю нашу цепочку, оборачивается и тоже смеется.

Это Марочкин.

— Здравия желаю, товарищ майор, — говорит он, еще бледный от волнения.

Я узнаю Марочкина и снова начинаю трезво воспринимать окружающее.

Что же произошло? Марочкин ведь гнался за Цорном.

— Где Цорн? — спрашиваю я.

«Неужели он не пойман? Неужели уйдет? Палач Цорн, совершивший столько преступлений! Неужели мы позволили ему безнаказанно убраться восвояси!»

Тайна «Россомахи» у нас, она, в моем вещевом мешке, но, пока Цорн на свободе, у меня одна мысль, одно стремление, одно дело, которому надо посвятить все силы, — поймать Цорна. Пока Цорн на свободе — нет для меня отдыха, нет покоя.

Вы знаете, что такое «второе дыхание»? Спортсменам оно известно. Вот уже достигнут как будто предел человеческого напряжения. Смертельная усталость охватывает тело. Живет только воля к победе — и она творит чудо. Новая энергия вселяется в мышцы, движет вперед.

Подобное испытал и я, измученный долгим и трудным подземным походом.

И не только я! Мы все.

Так, выйдя на поверхность, мы тотчас же присоединились к поиску. И уже на ходу я слушал Марочкина, рассказывавшего мне, как он сидел с бойцами в секрете у выхода из подземелья, подкарауливал Цорна, как взорвалась мина метрах в двухстах, в лесу, и как после этого, откуда ни возьмись, в ложбину, по траншее, исчезавшей в черном зеве пещеры, хлынула вода. А из показаний Артура было известно, что эта пещера — и есть выход из подвалов «Россомахи».

— Ведь там же наши! Затопит их! Я часть людей послал туда, где рвануло, а сам думаю… Хотя я ни о чем уже не думал, товарищ майор. Кинулся в пещеру. Темно, ни зги… Вода бьет. А тут фонари ваши засверкали. Я вас и схватил за руку.

— Вовремя схватил, — сказал я. — Молодец.

— Ерунда, — простодушно отмахнулся Марочкин. — Нас вода не страшила. Мы ремнями соединились.

— Ну а нам некогда было снимать ремни, — ответил я.

Мы шли по краю ложбины. Желтой дорожкой тянулась на дне, среди сухих пней и папоротника, залитая траншея. В нее смотрелись три бревенчатых штабных домика. Впоследствии, когда подземелье заполнилось, вода здесь разлилась и образовала озерко.

«Туда не спустишься уже, — думал я. — Жаль! Ведь мы так мало были там. И, может быть, добыли не все существенное»…

В поисках Цорна, двигаясь по тропе, которую мы начали прокладывать еще весной, мы достигли вскоре последних рубежей «Россомахи».

Кузякин опускает на траву свою рацию. Устанавливаем связь со штабом. Передаем свои новости, получаем инструкции. Кольцо, замкнувшее Цорна, все уже, враг мечется в нем, силясь прорваться к границе. Но она заперта крепко, надежно.

— Вот что, товарищи, — сказал я. — Цорн неплохо знает местность, но лучше всего, конечно, район Ютоксы, бывшего гитлеровского лагеря.

К счастью, мне удалось правильно предугадать путь Цорна. Почувствовав себя в неумолимо стягивающейся петле окружения, он бежал к Ютоксе. Враг рассчитывал там спрятаться, переждать. Легко представить себе последние часы Цорна, — он искал спасения в Ютоксе, где был когда-то палачом, где земля впитала кровь и слезы его жертв. Как крыса, он шнырял по своему лагерю, тревожа пепел костров, что пылали здесь, распространяя запах горелого мяса, рыскал по баракам, уцелевшим от пожара, высматривая себе убежище.

В Ютоксе, в бараке, под нарами мы и нашли его — мертвого. При нем был заряженный пистолет. Цорн не решился выйти против нас лицом к лицу — он предпочел разгрызть ампулу с ядом, зашитую в воротнике рубашки.

18

Что же скрывала «Россомаха»?

Это разъяснилось для меня очень скоро: как только я, приняв сигнал отбоя, распустил свою поисковую группу, поспал часок на заставе и прибыл в Кереть, в штаб отряда.

У Черкашина были посетители, штатские. Маленький человек с бронзовым от загара лицом и седыми, пушистыми усами, в верблюжьей куртке, две девушки в штанах, трое юношей и… Вот уж кого я меньше всего ожидал увидеть тут! Бахарева, Екатерина Васильевна Бахарева…

Я стоял на пороге, не зная, о чем говорить с полковником при посторонних. Он подозвал меня.

— Давайте сюда, товарищ Аниканов! Знакомьтесь.

Я всем пожал руки и сел в стороне, чтобы не мешать Черкашину закончить беседу.

— Ближе, ближе, — подозвал он меня. — Сюда, к столу. Не стесняйтесь. Вы как раз нам нужны.

Все смотрели на меня. И ждали от меня чего-то. По правде сказать, я почувствовал себя не очень удобно. Что нужно от меня этим гражданам? Кто они такие? Неужели Черкашин хочет, чтобы я при всех рассказывал о нашей операции? Нет, должно быть, они, как и Бахарева, лесники, и все, что требуется от меня, — это помочь им пройти в район «Россомахи», дать совет. Впрочем, что ж это я… Ведь явился-то я не к ним, а к своему начальнику…

— Слушаю вас, товарищ полковник, — сказал я, подсаживаясь к столу. И вдруг услышал:

— Выкладывайте, выкладывайте, что там хранил Цорн!

Все еще недоумевая, я подал Черкашину бумаги, он глядел на них с минуту — да, всего минуту- и они оказались у усатого. Тот схватил их так жадно, что задел меня локтем. И все посетители вскочили с мест и столпились вокруг усатого, очевидно, главного у них, а одна девица — искусанная комарами, увешанная походными сумками и фотоаппаратами — прямо носом ткнулась в план «Россомахи». Черкашин оставил у себя только шифровку.

— Прочтем и дадим вам знать, — сказал он усатому, а тот только кивнул в ответ, приняв это как должное.

Усатый развернул план на столе Черкашина и, весь просияв, сказал:

— Спасибо, пограничники! Ну, вот какое спасибо! — и он развел руками. — Теперь как на ладони все.

Полковник тоже разглядывал план. Он указал на край «Россомахи».

— Не эту ли траншею взорвали в июне, товарищ Аниканов?

Я нагнулся.

— Как будто… Знакомое место.

— Траншея! — усмехнулся Черкашин. — Она же в яму уходит! Как вести огонь отсюда? Ничего же не видно! Где сектор обстрела? Да, да, с точки зрения военной очень неудачно расположенная траншея. Вы правы, Алексей Петрович, — обратился он к усатому, — они рыли шурфы под видом оборонительных работ. Неплохая маскировка! Не так-то легко раскусить! Отправляли заключенных ночью в бараки, и тогда выходили в шурфы коллекторы. Забирали пробы и уносили под землю, в лабораторию, на исследование. Уносили в кисетах, неприметно. И никто ничего не знал, ни пленные, ни гитлеровские войска.

Так вот зачем нужны были кисеты! Брать пробы. Потому-то все кисеты с землей! От геологии я далек, но все же понял, что такое проба и шурф.

Шурф — канава, которую роют для того, чтобы исследовать состав грунта. Значит, на «Россомахе» — залежи ценных ископаемых! Так выходит?

Мне очень хотелось расспросить гостей, очевидно геологов, а не лесников, но Алексей Петрович говорил, и я не стал перебивать.

Да, они геологи. Они вели свой поиск. Двигаясь на север, они дошли до «Россомахи». Предупреждения: «смертельно, мины», развешанные на деревьях, и колючая проволока остановили геологов. Может быть, есть расчищенные проходы? К счастью, встретили Бахареву. Она предложила направиться в Кереть, к пограничникам. Там все скажут.

Потом Алексей Петрович еще раз повторил, как замечательно помогли пограничники: все шурфы, проделанные гитлеровцами, все минные поля как на ладони. И тут мелькнуло в его быстрой, горячей речи короткое слово, объяснившее мне все: он назвал подземное сокровище.

Это вещество, которое может быть и великим благодеянием для человечества, и страшнейшим бедствием…

Да, теперь все понятно. Гитлеровцы действительно готовили на «Россомахе» сырье для тайного оружия. А в Норвегии они уже создали завод «тяжелой воды», ступень производства атомной бомбы. Но дни Гитлера были сочтены. Советская Армия своими ударами обратила в прах преступный замысел фашистов, не позволила им сбросить атомную бомбу.

На международную арену выступили новые агрессоры, и тайна «Россомахи» перешла к ним. Еще более старательно, чем гитлеровцы, сберегали они эту тайну, боясь, как бы богатое месторождение не досталось советским людям.

Поэтому и забросили сюда Вандейзена. Не пожалели даже шпионского аса Цорна.

Один вопрос вертелся у меня на языке. И когда Алексей Петрович умолк, я спросил:

— Кто же открыл месторождение? Откуда узнали гитлеровцы.

Нет, открыли не они. Оказывается, Алексей Петрович накануне войны находился в приграничных лесах, южнее Керети в экспедиции. Искали железо. В соседстве с железом был обнаружен другой металл… Правда, в очень-очень малом количестве. Залежи прослеживались к северу. Война прервала работу, враг внезапно перешел границу. Не все геологи успели уйти — одна группа из семи человек очутилась на оккупированной территории. С ними был некий Бадер, служивший проводником, человек не внушавший симпатий. Группа пыталась выбраться к своим, некоторое время держала с руководством экспедиции связь по радио, извещала об интересных находках. Все семеро сгинули. Очевидно, их схватили фашисты. Последняя радиограмма гласила: «Бадер предатель».

— Знакомое имя, — сказал Черкашин.

— И мне знакомо, — кивнула Бахарева. — Я говорила Тихону Ивановичу.

Да, говорила. В Черногорске, в доме Шапошниковой. Бадер был на заметке у партизан как слуга оккупантов. Теперь ясно, что это были за люди, которых он выдал. Бадер пронюхал об открытии геологов. Материалы их достались врагу. Вот чем угодил Бадер гитлеровцам. Вот каким образом штабной повар смог выстроить хутор.

Совсем недавно мы шли по следу Бадер а через «Россомаху». А кажется, поиск наш продолжался не два месяца, а годы — так он труден, так наполнен событиями. И вот, наконец, тайна «Россомахи» разгадана. Наша страна получит огромное сокровище.

«Ташка! Ташка моя! Ты хотела этого. Нету Цорну все-таки не удалось зажать тебе рот. Теперь мы знаем, что ты стремилась пронести через линию фронта: пробу земли с рудой и схему узла сопротивления с фальшивой траншеей — шурфом. Но одного этогобыло недостаточно, надо было еще рассказать… Ты не вырвалась на волю, Ташка! Но ты крикнула перед лицом палачей…»

Она словно здесь, с нами, в этой комнате. Я слышу ее голос.

— На «Россомахе»…

«Я слышу тебя, родная. Да, мы знаем, что скрывали враги на «Россомахе».

Беседа в кабинете Черкашина затянулась. Геологи наседали на него: скоро ли расчистят минные поля? Полковник обнадежил:

— Скоро! Расчистка уже началась. Погружаются в грунт щупы, движутся миноискатели. Наши войска ведут последний штурм «Россомахи». Саперы уже на месте…

Подрывная карта минных полей, добытая в подземелье, позволит, верно, провести этот штурм не в два года, а в один.

Геологи встали, начали прощаться. Черкашин задержал меня.

— Ваш поиск, думается мне, не кончен, — сказал он, когда мы остались одни. — Геологи, их безопасность — на вашей ответственности.

И он напомнил мне о Граве, бывшем штурм-фюрере, что явился в Заозерск к Артуру Вандейзену в качестве связного. Его задержали вскоре после того по другому делу, и он назвал крупную шпионскую организацию, существующую за рубежом на деньги заокеанских атомщиков. Это она держала здесь Вандейзена, послала на нашу землю Цорна, а теперь затевает новые темные дела.

…Синеватая, светлая июльская ночь опускалась на затихшую Кереть. На улице меня нагнала Бахарева.

— Тихон Иванович, а это вам, — сказала она, подавая мне что-то завернутое в бумагу. — Я взяла у Шапошниковой. Я подумала… Вы захотите сохранить это…

Я развернул бумагу. На ладони моей лежал кисет из темной кожи, с пестрой красно-черной тесемкой.

— Очень, очень благодарен вам, Екатерина Васильевна, — сказал я и пожал ее руку.

Мы пошли рядом по звонкому дощатому тротуару. Как поднялись молоденькие березки, высаженные по сторонам улицы! Ростом деревца выше нас, легкая, бледно-зеленая, почти прозрачная листва тихо шелестит.

Мы прошли мимо здания райкома с флагом на узорчатой башенке, мимо строящегося магазина, мимо ворот парка, откуда, сквозь веселый топот на танцевальной площадке, неслись переливы лихого баяна. За деревьями парка лежало озеро, такое же ясное и спокойное, как небо.

Мы дошли до пристани, к которой притулился уснувший катер, полюбовались на водный простор и двинулись обратно. Мы молчали, но не потому что нам нечего было сказать друг другу…


…Два года прошло с тех пор.

Мы с Катей и теперь в свободный вечер гуляем по нашей Керети, по главной ее улице — от штаба отряда до пристани — и вспоминаем славный поиск, сдруживший нас. Правда, таких вечеров у нас немного.

Я постоянно в разъездах. Катя, жена моя, тоже не домоседка. Она не рассталась с любимым делом и по-прежнему иногда неделями пропадает в лесу.

Нередко, проезжая «Россомахой», я навещаю бревенчатый городок геологов, новые лесные разработки.

Еще белеют среди елей и сосен остовы землянок, зияют амбразуры, ржавеет колючая проволока, но «Россомаха» уже обезврежена. Завершен большой труд, навсегда изгнана с этой земли смерть. И что ни год, все меньше видишь следов войны. Зарастают рубцы траншей, гниют, исчезают под зеленой муравой бревна накатов. Оседают размываемые дождями дзоты. Но главное, что преображает эту израненную землю, — это труд советских людей. Ожил мертвый лес, падают мачтовые деревья, срезанные пильщиками, грохочут тракторы. Широкие просеки прорублены сквозь вековые чащи к берегам озер и рек, у воды вырастают оранжевые штабели сочащихся смолой стволов. Они ждут вешней воды, чтобы плыть к морю.

Это — конец проклятой «Россомахи». Скоро от нее не останется ни имени, ни даже воспоминаний: она исчезнет, как тяжелый сон перед солнечным ликом дня.












КТО СКАЗАЛ, ЧТО Я УБИТ?

С Диомидом Игнатьевичем Новиковым я познакомился при обстоятельствах необычных.

— Ведут нарушителя, — сказал начальник заставы, опуская трубку телефона.

Нарушителя? Вот удача! Мне очень хотелось увидеть живого нарушителя. Я мечтал об этом, собираясь сюда, на южную границу. Но странно: лицо у начальника заставы совсем не веселое, скорее смущенное. Почему? Ведь поимка нарушителя — большое, радостное событие. А тут…

— Для вас, товарищ корреспондент, ничего интересного нет, — нехотя произнес начальник.

— Не понимаю.

— Э… Впрочем, сами посмотрите.

Он махнул рукой и вышел.

Я сидел в канцелярии заставы, смотрел в окно на мокнущий под дождем грузовик, разглядывал карту участка заставы, висящую на стене, листал старый журнал и терялся в догадках. Появился старшина с бидоном и начал заправлять лампы. Я спросил его, скоро ли приведут нарушителя. Старшина фыркнул и чуть не пролил керосин.

Темнело. Я прилег на диване и задремал. Очнулся я от грохота каблуков. То дежурный сержант сбежал с веранды навстречу кому-то.

Вскоре в комнате стало шумно, тесно, тусклый свет лампы затянуло табачным дымом. В центре группы офицеров стоял худощавый человек в ватнике и высоких порыжевших сапогах.

— Ну, кто сказал, что я убит? — донеслось до меня. С этими словами незнакомец постучал о пол палкой и усмехнулся.

За моей спиной громко задышал старшина и проговорил:

— Поговорка у него такая…

Я оглянулся. Старшина глядел на диковинного пришельца с жадностью, с восторгом.

— Товарищ корреспондент, — сказал начальник заставы. — Познакомьтесь с нарушителем.

Я онемел. А незнакомец крепко, отрывисто пожал мне руку. Задорные искры прыгали в его голубых глазах.

— Нарушитель, — кивнул он. — Правильно. Меня знаете, где надо было задержать? — Он поднял палку и упер острый конец в карту. — Вон где! А они меня сюда пропустили, чуть ли не к самой заставе. Эх, Василий Романыч, — обратился он к начальнику, седоусому капитану, — как же так можно! Кабанью лощину без прикрытия оставил.

— Виноват, товарищ подполковник.

— А наряд правильно действовал, — продолжал тот. — Хорошо меня задержали. Красиво. Надо солдатам поощрение дать, хоть и липовый нарушитель.

Опять он усмехнулся, и лицо его, с угловатыми чертами, резкое, вдруг похорошело.

— Слушаю, — сказал капитан.

Так вот в чем дело! Подполковник проверял охрану границы.

Никакого нарушителя, значит, нет. Жаль! Но зато случай, кажется, свел меня с интересным человеком. В тот вечер на заставе только о нем и говорили. Обычно на такую проверку посылают офицера помоложе и званием пониже, — а Новиков, верно, вызвался сам. Несколько дней бродил по лесам в дождь, в холод. Отчаянная голова!

Я узнал также, что служит Новиков в штабе округа. Что имя его — Диомид — часто переделывают на «динамит».

Весь вечер я преследовал его с блокнотом наготове. Новиков то уединялся с начальником заставы, то беседовал с солдатами. Настиг я его только перед сном. Он сидел на койке и с упоением копался в зажигалке.

— Страх люблю это занятие, — сказал он. — У вас нет? Я у всех принимаю в починку. Ага, попался! — он вытащил крохотное колесико и бережно положил на столик.

— Я много слышал о вас, — начал я.

— У нас в округе есть настоящие герои. А я… Вот слесарь из меня вышел бы отличный, кабы не война. Что вы нашли интересного в моей особе?

Такой ответ смутил меня.

— Например, поговорка ваша, — сказал я несмело. — Откуда она?

— Кто сказал, что я убит? — засмеялся он. — Ладно, об этом расскажу, коли вам так нужно. Я сам принимался писать, да нет, сухо получается, скучно. Могу показать вам свои записи… Впрочем, ни к чему. Лучше на словах.

То, что рассказал мне Диомид Игнатьевич, я теперь передаю читателю.

1

Был второй год войны. На участке нашего отряда появилась банда. Человека четыре или пять. Преступники, бежавшие из мест заключения либо скрывавшиеся от суда, и дезертиры. Ох, и задала нам жару эта проклятая банда! В жизни не приходилось мне столько ходить пешком и лазать по кручам. Альпинистом стал. Но похвастаться успехом мы не могли. Бандиты увертывались.

Из округа что ни день — грозные шифровки. Торопят нас, требуют мобилизовать актив в колхозах, бросить все силы.

— Плохо, плохо идут у нас дела, — сказал мне однажды полковник Берестов, начальник отряда. — Как ты считаешь, а?

Берестов обращался со мной по-отечески. Низенький, седой, не расстававшийся с буркой — он брал ее с собой даже в машину, — полковник принадлежит к старшему поколению советских пограничников, которое побывало под огнем басмачей, билось в Уссурийской тайге с японцами.

— Есть у меня план, Диомид, — сказал он. — Не уверен, можно ли тебе поручить.

Признаться, быть в стороне я не привык. Обыкновенно самые сложные задания как раз доставались на мою долю, а тут…

— Обиделся? — отозвался он. — Зря.

План у Берестова был такой: подослать к шайке еще одного бандита, мнимого.

Но отчего же я-то лишний? Оказывается, вся беда в том, что я служу в отряде давно, меня знают.

— Зажми уши, Диомид, — улыбнулся он, — хвалить тебя буду, коли не понял. Ты бы лучше всех подошел. Шайка не простая, действовать надо тонко. Да ведь рискованно тебя посылать! Именно тебя! Ведь на нашем участке враг за каждой хитростью Новикова чует.

— Если так, — говорю, — то покуда я жив…

Я не кончил, потому что меня осенила новая мысль. А что, если нет Новикова? Если я убит?

Берестов засмеялся и спросил, как я это себе представляю. Ничего готового у меня не было, я сочинял на ходу. Полковник сперва морщился, потом стал поправлять меня и загорелся сам.

— А ведь такой случай был. Америку ты не открыл, не думай. В Кушке, в двадцать восьмом… Нет, в двадцать девятом году…

— Так разрешите, — оживился я.

— Погоди. Ничего пока не разрешаю. Дело серьезное. Надо поразмыслить.

В тот же вечер он принял мое предложение. Дней десять я провел на заставе. У меня отрастала борода. Я изучал свою роль.

Потом я двинулся в лес. В условленном квадрате меня отыскали наши люди. Я сделал несколько выстрелов из револьвера, эхо повторило их и разбросало по горам. Одного солдата забинтовали и уложили на носилки.

Теперь вы знаете, кто сказал, что я убит.

Слух о моей смерти распространился быстро.

Многим рассказал Селим. Вы видели его. На пути сюда, к заставе, вы, без сомнения, остановили машину у водопада, полюбовались на него и зашли в чайхану. Так ведь? Значит, вы запомнили Селима. Каждого посетителя он встречает шуткой или каким-либо сообщением из местной жизни.

В том, что я убит, сомнений у него не было. Мимо самых окон чайханы пронесли неподвижное тело, накрытое плащ-палаткой. Селим выбежал из-за стойки, и ему сказали коротко и ясно: убит капитан Новиков. Сами понимаете, новость незаурядная. Селиму хватило ее на неделю, если не больше. С утра до вечера он не переставая жалел меня: вот-де как жестока судьба к капитану! В скольких переделках был здесь, на границе, а тут погиб от пули бандита…

Теперь я, стало быть, жив только для тех, кто назначен мне для связи, и еще для небольшого числа лиц. Для всех остальных — Новиков убит, убит в стычке с бандитами. А я — Трофимов, бывший продавец универмага, растратчик, удравший от суда.

На мне куртка полувоенного покроя, старая железнодорожная фуражка без кокарды. В вещевом мешке — ватник, консервы, сухари и карта.

Сейчас вам все ясно. Так ведь?

Но, может быть, вы хотите спросить: неужели нет более простого способа расправиться с кучкой уголовников? Такие сомнения высказывались на совещании у полковника. Есть люди, как-то чурающиеся всего непривычного. Между тем полковник очень хорошо доказал это офицерам. Нам противостоит не простая шайка воров. Движет ею чья-то опытная рука. Лучшие наши собаки плохо брали след, а то и совсем не брали. За кордоном то и дело раздавались странные, регулярно повторявшиеся выстрелы, — похоже, там ждали кого-то с нашей стороны, указывали направление. Вообще многое намекало на то, что шайка намерена прорваться за границу.

Вскоре ко мне присоединился лейтенант Корочка, долговязый и нескладный в своем рыжем ворсистом полупальто, слишком широком в плечах. Тощую шею его обматывал пестрый щегольский шарф. Теперь Корочка — беглый растратчик Вальковский, бывший продавец сельпо.

Как сейчас помню шалаш в глубине леса, сложенный наспех, на одну ночь, из веток вяза, чинара, дикого граната. Мы сидим, по-восточному скрестив ноги, так как размеры шалаша не позволяют их вытянуть. Перед нами развернутая карта, усатый жук ползет по ней, пересекая коричневые хребты и зеленые сгустки между ними, обозначающие лес. Лес, лес, лес… Только три кружочка, три маленьких селения в этом обширном зеленом царстве. Единственная дорога соединяет их и тянется на север, к районному центру Хопи.

Холод и сырость лезут в рукава, за ворот. Я достаю из вещевого мешка фляжку.

— Выпьем за умных мужиков, — объявляет вдруг Корочка и, ухмыляясь, глядит в стаканчик.

— Это кто же такие? — спросил я.

— Мы, — молвил он и осушил стаканчик. — Надо думать, мы, Диомид.

Отвечал он на последний вопрос всегда по-разному и часто с юмором, — таков был ритуал тоста, перенятого Корочкой от кого-то из старших. Он был молод и старался походить на старых рубак.

После обжигающего глотка Корочка раскашлялся, но предложил выпить еще по одной.

— Отставить! — сказал я строго.

Вот если бы жидкость в алюминиевой фляжке не туманила рассудок, а напротив… Собрала бы воедино взбудораженные мысли! Изобрести бы такой эликсир! Надвигались сумерки, лес вздыхал, дышал смутной угрозой. А что, если наша хитрость разгадана врагом, нас выслеживают, мы попадем в ловушку!

Костер разводить не полагалось. Нас окутывала ночь — непроглядная, какая бывает только на юге. Сон не приходил, мы лежали и рисовали себе снова и снова нашу встречу с бандой.

Потом речь зашла о другом. О табакерке Наполеона.

Собственно, табакерку эту разыскивала милиция так же, как и другие предметы драгоценной коллекции, увезенной из блокированного врагом Ленинграда. Но и мы были в курсе дела.

В середине прошлого века в Петербурге жил богач Лызлов, сколотивший состояние путем банковских спекуляций. У него была еще страсть: он собирал ценные предметы, принадлежавшие знаменитым людям. Он раздобыл золотую подкову, которую будто бы носил конь польского самодура князя Радзивилла, купил где-то древнего китайского божка из нефрита, стоявшего на столе у поэта Державина, золотое, усеянное бриллиантами перо, по слухам, подаренное Ломоносову императрицей Елизаветой. Особенно много было у Лызлова табакерок. Из одной, золотой, усеянной бриллиантами, нюхал табак прусский король Фридрих Великий, другую носил с собой в походе на Россию Наполеон. Она досталась русским партизанам, едва не захватившим в плен самого завоевателя.

В коллекции Лызлова было много очень дорогих, уникальных вещей — памятников старины, шедевров искусства. Например, серебряные настольные часы с движущимися фигурами рыцарей, изготовленные в восемнадцатом веке в Париже выдающимся французским мастером и отбивавшие время в спальне королевы Марии-Антуанетты. Однако табакерка Наполеона как-то сразу запоминалась всем, и в милиции, и у нас в отряде. Поэтому коллекцию так и называли для краткости — «табакерка Наполеона».

Потомок Лызлова продал всю коллекцию за мешок муки и дал знать Ленсовету, — ведь подобные сокровища находятся на государственном учете. Вывозить их за границу нельзя. Между тем многие предметы, скупленные в осажденном городе за буханку хлеба, за кусок мыла, направлялись сюда, к южной границе…

Здесь, в наших горных местах, потерялся и след «табакерки Наполеона».

— А что, товарищ капитан, — мечтательно произнес Корочка, — может, нам она как раз и попадет в руки.

— Гадать не будем, — сказал я. — Хватит разговаривать! Спать!

Минул день, еще день. Мы двигаемся на север, навстречу шайке. Мы лазаем по буеракам, по скалам. Руки наши в кровь разодраны «тещиным языком» — так прозвали солдаты это растение с мясистыми, блестящими игольчатыми листьями. У Корочки раздуто лицо — на него налетели дикие пчелы.

— Тем лучше, — посмеивается он и морщится от боли. — Продолжаю изменять свою внешность.

На карте этот район — широкая впадина между цепями гор, закрашенная в зеленый цвет леса, прошивая тонкими стежками речек. Для бандитов край на редкость удобный. Проселочная дорога, ведущая от границы к районному центру Хопи, соединяет три деревни. Только эти три кружочка и видны на огромном пространстве.

Позади нас прочесывают чащу поисковые группы. Они преграждают подступы к кордону. Мы оторвались от них, ушли далеко в глубь джунглей.

Однажды мы набрели на след леопарда, вдавленный в глинистую осыпь. По ночам, совсем близко от шалаша, плакали шакалы. Нам грозили звери, змеи, камнепады в ущельях, но больше всего мучило нас нетерпение. Казалось, следующий день обязательно принесет важные перемены! А вместо этого — те же подъемы и падения горной тропы, безлюдие, нарушаемое изредка, через день, тайной, очень короткой встречей со своими…

Для связи с нами полковник выделил специальную группу с радистом сержантом Комовым. Командиром назначил капитана Царева. Немало он мне крови испортил, Царев. Всем своим видом он давал понять, что не очень-то верит в мою затею. Вот наряды на рубеже, люди в поиске, те заняты делом, не в пример нам с Корочкой.

— Между нами, офицерами, — говорил Царев, — Берестов воспитанник старой школы, лихой наездник. Ему импонируют подобные трюки.

При этом он по обыкновению сплетал пальцы, сохранявшие даже в лесу холеную белизну. Тон у Царева был снисходительный.

— Указания для нас есть? — сухо спрашивал я, чтобы не выпалить дерзость.

— Следовать по маршруту, не прекращать связи, пока себя не обнаруживать, — слышал я.

Наконец Царев сообщил мне приказ полковника — переходить к активным действиям.

В сумерках мы вышли на дорогу.

Ночь провели под густой чинарой, утром выбрали пункт для обзора — на бугорке, в кустах. Теперь — не зевать! Штаб округа раздобыл для нас фотографии троих из шайки; мы поглядели на них еще раз и сожгли.

Только бы узнать! У всех троих в ближайших селениях родственники. Бандиты скорее всего где-то здесь.

Расчет оправдался. На следующий день, часов около двенадцати, на проселке показался прохожий. Он шел медленно, оглядываясь по сторонам. Лицо его затеняла соломенная шляпа, и я не сразу различил рыжие усы и оплывшие, нездоровой красноты щеки. На плече он нес веревку, в руке была дагра — тяжелый кривой нож на длинной рукоятке. Ни дать ни взять — колхозник, отправившийся в лес нарубить кольев.

Мы знали, кто перед нами, — Муса Арджиев, беглый уголовник, не раз осужденный.

Я толкнул Корочку, мы вылезли из кустов и двинулись навстречу. Сказать, что мы сохранили хладнокровие, я не решусь. Свою роль мы выучили назубок и до мельчайших подробностей представляли себе, как мы будем грабить грабителя, но голос у меня все же дрогнул, когда я наставил на него пистолет и крикнул:

— А ну-ка, обожди! Стой!

— Что тебе? — откликнулся он небрежно и только немного замедлил шаг.

— Стой! — гаркнул я.

— Э! Зачем кричишь, — ответил он. — Что нужно? Деньги? Смотри!

Он не спеша вывернул карманы брюк и потряс. Во взгляде его не было ни страха, ни удивления.

— Документы! — потребовал я, наступая.

— На, возьми, пожалуйста, — и он достал из своего замызганного пиджака паспорт. Корочка раскрыл. Паспорт на чужое имя, без отметки, обязательной в пограничной полосе.

— Ладно, иди, — сказал я. — Да не болтай никому про нас, понял? А то пожалеешь.

И эти слова входили в мою роль. Заученный текст на этом кончался. Дальше все зависело от того, как поведет себя бандит. Если не раскроет себя, не пожелает знакомиться с нами, — следить за ним и таким образом достигнуть логова шайки.

— Болтать? — услышал я. — Для чего болтать? Сам такой же, как вы.

— Так-то лучше! — вырвалось у Корочки.

Мы быстро договорились. Муса отвел нас в чащу, в ложбину, заросшую папоротником, и велел ждать. Командор — так Муса называл вожака шайки — знает про нас и пришлет за нами людей. Ждать пришлось недолго. Явились двое, пожилой и молодой, русские. Остановились поодаль, потоптались; бородатый наконец кивнул и пробасил:

— Они!

Некоторое время оба молчали, переступая с ноги на ногу. Я поднялся.

— Вы от Командора?

— Истинно, — ответил бородач. — Можете не сомневаться.

— Молокане, — сказал Корочка. — Село тут есть, недалеко. Они чеснок разводят. Вот этакие головки, чуть не с кулак.

От волнения мне тоже хотелось говорить, а посланцы Командора, как назло, медлили.

— Молокане мы, истинно, — кивал пожилой. — Простите нас, должны мы вам руки связать. Приказано.

Мы переглянулись. Корочка ежился; я первый дал согласие. Другого выхода ведь нет! Они деловито, старательно скрутили нам руки за спиной, и мы пошли. Пересекли дорогу и углубились в лес, в направлении на юг.

«Значит, шайка передвинулась еще ближе к границе», — подумал я. Идти было трудно, веревки врезались в запястья, а путь оказался длинным.

— Скоро? — спрашивали мы наших конвойных.

— Близко, — отвечал младший, а бородач, шагавший впереди, только оглядывался на нас и поправлял ремень охотничьего ружья.

По пути выяснилось: старого зовут Анисимом, младшего — Тишкой.

Солнце коснулось гребня горы, а мы все шли. Анисим все чаще объявлял передышки. Я заметил: походка его делалась менее уверенной; однажды он кружил по поляне, высматривая дуплистый дуб, не нашел его и стал сетовать. Уж не заблудились ли мы?

Этого еще не хватало!

— Друзья, — сказал я. — У меня есть карта. Может, пригодится, а?

— Тебе друг, ведаешь, кто? — произнес Анисим, и я почувствовал в его голосе откровенную злость.

— Кто? — спросил я.

Ответом он меня не удостоил. Они припали к карте, заговорили шепотом, и вдруг ноготь Анисима пополз прямо на юг, к границе. Странно! Неужели шайка там? Командор проскользнул мимо наших постов и разъездов и ждет нас у самого рубежа? Не верится! Это противоречило всему, что нам было известно о ходе поиска.

— Ловок же ваш Командор, — заметил я.

— Пускай нечистый возьмет Командора, — отрезал Анисим. Но мы все еще не понимали, в чем дело. Даже не подозревали, пока собственными ушами не услышали, как Тишка, свалившись на кочку, протянул:

— Обезножел я, дядя Анисим. До заставы все равно не успеть сегодня.

До заставы?!

Первой моей мыслью было: «Муса угодил к колхозникам, помогающим нам в поиске, рассказал про нас, и конвойные наши не имеют с бандой ничего общего». С трудом мы вытягивали из Анисима слова. Он бросал нам их отрывисто, нехотя и при этом угрожающе помахивал ружьем, снятым с плеча. Мы задержаны, нас всю ночь будут караулить, и не миновать нам заряда картечи, коли мы вздумаем бежать. А утром нас поведут на заставу.

— Потому — вы душегубцы, — раздельно произнес Анисим. — Пограничника порешили.

— Офицера, — вставил Тишка.

— Ай не вы капитана Новикова убили? — рассердился тот. — Вылупили глаза-то!

Мы не могли не рассмеяться, так неожиданно это прозвучало. Нет, сколько мы ни пытались предугадать события, такой оборот почему-то не приходил на ум. Но что, если все это проверка! И, пожалуй, мы выдали себя смехом… Я тревожно посмотрел на Корочку; он оборвал смех, подался ко мне и шепнул:

— Анисима я видел. В прошлом году, в Белом ключе.

— Но! Не шушукаться! — И бородач замахнулся на нас прикладом.

— Я говорю, — сказал Корочка, — я вас видел, дядя Анисим. Не помните, лейтенант приезжал к вам из отряда, собрание проводил. Перед ноябрьским праздником.

— Был лейтенант, — отозвался Тишка. — Фамилия такая чудная. Пирожок, никак.

— Корочка.

— Вот-вот, Корочка!

— Хотя бы и каравай целый, — вмешался Анисим. — Ну, был лейтенант. Что с того?

Оставалось прекратить игру, назвать себя. Анисим недоверчиво усмехнулся, но все же позволил Тишке развязать Корочке руки. А он приложил ладонь к подбородку, прикрыл бороду. Тишка разинул рот, берданка Анисима, наведенная на Корочку, дрогнула.

— Ей-богу, он, — пробормотал Тишка.

— А это, — и Корочка указал на меня, — капитан Новиков, ничуть не убитый.

— Кто сказал, что я убит? — спросил я смеясь. С того момента и пристала ко мне эта поговорка…

По знаку старшего, Тишка кинулся освобождать мне руки. Но что это? Наши провожатые как будто и не рады. Правда, похвастаться поимкой преступников им не придется. Но это ли их огорчает?

— Как и быть теперь! — вздохнул Анисим. — Вот те и попрощались с Командором!

— Так вы… — начал я.

— От Командора за вами присланы, — бросил он с досадой, и я инстинктивно схватился за пистолет.

— Стреляй, стреляй, — промолвил Анисим упавшим голосом. — Все равно уж. Стреляй.

Так что же это происходит? От Командора! Они не из колхоза сейчас, из банды! Как же мы так сразу и доверились? Хотя они ведь хотели нас выдать пограничникам, стало быть… Они все-таки наши союзники: и Анисим, понуро опустивший лохматую голову, и Тишка, оторопело уставившийся на нас.

Тут Анисим заговорил опять, и вам легко будет представить, с какой жадностью мы слушали его. Ибо он — в этом я положительно убедился — открывал нам свою душу.

Ему пятьдесят лет. Будь он моложе, тогда все пошло бы по-другому. Когда началась война, он не получил повестки из военкомата и явился сам, попросился на фронт. Молоканская вера не мешала ему, нет — ведь он прежде всего русский человек и Гитлера так бы и задушил… Ему отказали. Он упрашивал, вспомнил прошлое: как в двадцатом году партизанил, сражался с интервентами. Разложил перед военкомом старые, пожелтевшие бумажки. Не помогло! Анисим вернулся в село, но через месяц наведался к военкому снова. И снова отказ! Ходил раза четыре. Наконец военком распорядился оформить повестку на призыв. Но не на фронт, в рабочий батальон.

— Прослужил я там с неделю, и не вытерпело сердце… Меня, партизана, землю копать! Сбежал.

Что-то беспомощное, детское внезапно пробилось в широком, обветренном, обросшем жесткими волосами лице Анисима. Новыми глазами смотрели мы на него. Перед нами открывалась нелегкая судьба непутевого, не совсем еще понятного нам, но в основе своей неплохого человека.

Да, он сбежал. Правда, он тотчас же принес покаяние военкому, тому самому формалисту-военкому. Анисим говорил о нем с ненавистью, и это чувство, признаться, передалось и мне. Военком пришел в ужас. Самовольная отлучка! Сейчас же обратно в батальон! Но Анисим уперся. Копать землю, таскать бревна, когда другие на фронте! Ни за что! Военком пригрозил трибуналом. Анисим грохнул по письменному столу кулаком и ушел. Домой, а потом в лес.

— Лютость накатила, сам себя не помнил. Ладно, думаю, коли не нужен я, в лесу мне и жить. Как медведю. Самому по себе.

Тут, в лесу, и прибило Анисима к шайке. Ему бы исправить свою вину, оправдаться перед советской властью, а он еще грех взял на себя… И вот, когда вожак велел ему и Тишке идти за нами, — счастливый случай как будто подвернулся сам, посулил то, что желалось. С шайкой, с Командором расстаться, сдать нас на заставу, заслужить прощение! Так они и решили, идя за нами.

— Ан, вон как повернулось! Неразбери-поймешь! Кто кого ведет, кому ответ держать…

Говорил он глухо, хрипло, с ожесточением, а на лице его было все то же выражение детской беспомощности, так не вязавшееся со всем его обликом.

— А он, — спросил я, показав на Тишку. — И он дезертировал?

— И он. — Анисим отшатнулся, словно его толкнули. — Верно сказали… И он также. Иной стати, а такой же дурак. Из-за религии. Пресвитер ему башку задурил. Не убий! А семья у него молоканская, новоселы, а вот прилипло. Свежего-то, говорят, клоп больнее кусает. А по сути, трус он — и всё.

— Не трус я, дядя Анисим, — упрямо возразил Тишка.

— Молчи! Доигрался! — зыкнул на него старший. — Поспешил на тот свет, молельщик.

Мы с Корочкой обернулись к Тишке. Не Анисим, а он, молодой парень комсомольского возраста, оказался в плену у пресвитера. Ломались не только наши планы и расчеты, рушились и привычные представления о людях. Я хоть и был опытнее Корочки, но еще мало знал жизнь. Все, все неожиданно в нашем необыкновенном походе. В самом деле — кто кого ведет теперь? И куда?

Некоторое время обе стороны искали ответа на эти вопросы, и наступило неловкое молчание.

Что же, сдать их нашим? Мне стало жаль Анисима. Но, конечно, не только это удержало меня. Сдадим, а дальше как быть? Где искать банду Командора? Начать все сначала? Теперь будет труднее: Командор обеспокоен долгим отсутствием своих посланцев и, возможно, заподозрит ловушку.

Корочка безмолвно признавал мое главенство. Он смотрел на меня, жевал травинку и ждал. Анисим то погружался в оцепенение, то опять принимался говорить, бессвязно, с натугой. По отдельным словам я улавливал, что творится с ним. Он понимал: путь в рабочий батальон для него закрыт — туда можно было раньше, сразу после отлучки, когда батальон только формировался в Хопи. А теперь его и след простыл! К Командору? Нет! Анисим и мысли не допускал, чтобы встретиться с Командором.

— Фармазон первейший. Да этого еще мало…

— А еще что? — спросил я, думая о своем, складывая решение.

— С кем я столкнулся! Эх! — и Анисим хлопнул себя по заплатанным коленям. — Собрался фашистов бить, а вместо того… Тюрьма по ним давно плачет по всем. А у Командора пузырек заграничный, не по-нашему на нем, — сапоги смазывать, нюх отбивать, значит, собакам. Откуда? Человек к нам один приходил, ночью, — так от него. Что за человек, какого роду-племени…

— Наш, — сказал Тишка, лежавший на спине лицом к звездному небу.

— По нашему-то болтает, а ведь кто его ведает.

Новость эта заинтересовала меня, и тут решение сложилось окончательно. Но я держал его про себя и задал Анисиму еще вопрос:

— Я слыхал, за кордон идти хотите?

— Командор это, — потупился Анисим. — А мы не хотим. Нет. От своего корня отстать? Последнее дело.

— А когда же они намерены?

Берданка Анисима лежала на земле. Корочка подвинул ее к себе. Я уже освоился с положением. Я не просил ответа, я допрашивал.

— Знака все нет, — сказал Анисим.

— От кого?

— Толкуют, будто от того человека тайного. Э-х! — простонал он и провел ладонями по груди, по животу, словно сбрасывал невидимые путы. — Капитан! Кликни своих! А? Накроем их всех, как мышей! Я проведу! А?

Он тяжело дышал. А Тишка не двигался, безучастно лежал и глядел на звезды.

— Нет, — ответил я. — Не годится так. Мышей накроем, а крысу упустим. Вот что. Слушайте меня внимательно.

И я выложил свое решение. Выход у них один: помогать нам. Повиноваться нам беспрекословно. Вести нас к Командору и там делать все, что мы укажем.

— Вам известно все про нас, но и нам о вас тоже, — закончил я. — Этого не забывайте.

Анисим кивнул и покорно опустил свою кудлатую, с проседью голову.

— В настоящий момент, — раздался высокий, слегка дрожащий от напряжения голос Корочки, — мы связаны с вами не на жизнь, а на смерть.

Он не удержался от громкой фразы. Корочка, милый Корочка! Нежданно-негаданно получили мы с тобой пополнение, стало нас четверо.

Надежное ли оно?

2

Шайка Командора ждала нас несколько часов попусту, почуяла недоброе и снялась со своего стойбища. Мы застали разбросанные ветки от шалашей, остатки маленького, осторожного костерка, серебрившиеся в ямке. К счастью, перебазировался Командор недалеко.

Фотографии Командора у нас не было. Она осталась в папке уголовного розыска где-то на Украине, где он орудовал перед войной, но я мысленно нарисовал себе его портрет. Верно, прыщавый детина, покрытый синими русалками, пронзенными сердцами и прочим орнаментом, грубый, с синевой под глазами от самогона, с хриплым, пропитым голосом. Такой образ уголовника сложился у меня давно, главным образом под влиянием книг. Вот почему, увидев Командора, я страшно удивился.

На узкой полянке, на примятом папоротнике, покоился в ленивой полулежачей позе бледный, очень тощий человек неопределенного возраста, узколицый, голубоглазый. Никаких признаков пьянства, никакой татуировки — руки украшены лишь тремя золотыми кольцами. Вежливым жестом он показал нам место возле себя. Мы сели.

Минуту-две Командор спокойно, небрежно, чуть прищурившись, рассматривал нас.

— Чекисты! Переодетые чекисты! — вдруг закричал он тоненько, почти по-женски. — Сыщики!

Мы вздрогнули от внезапности, от этого визга, но тотчас же овладели собой, недоуменно переглянулись. Я пожал плечами. Словом, мы, кажется, выдержали испытание. Командор захохотал, закашлялся, длинное, ломкое тело его опять замерло на папоротниках.

— Я па-ашутил, — молвил он и улыбнулся кончиками губ.

Потом беседа наша стала более деловой. Командора интересовало, почему мы так долго промешкали. Наши новые союзники уже доложили и причину, сочиненную нами в пути, — натолкнулись на пограничников, пришлось утекать. Командор желал знать подробности. Я разложил карту.

— Ma-алчите! Ма-алчите! — взвизгнул он и задрыгал ногами. — Почему у вас?..

Он показывал на мое запястье, вылезшее из рукава, — на коже краснела ссадина от веревок. И у Корочки остался такой же след. Я забыл о них, совершенно забыл. Вот она как сказалась, наша неопытность.

— Ваши завязали, — проговорил я не совсем уверенно. — Вы приказали им.

«А был ли такой приказ? — думал я. — Может, скрутили нас по собственному почину».

— Ах, да, абса-алютно правильно, — изрек Командор, не спуская с меня глаз. — Что? — встрепенулся он. — Нет, я не приказывал. Соврали. Мужики, знаете, народ пугливый.

Приступ подозрительности как будто кончился. Командор с любопытством потянулся за картой.

— Ва-аенная. Где вы достали?

— Стащил на офицерских курсах.

Я подробно пояснял, как нам двоим удалось запутать преследователей, как охраняется граница, куда высланы поисковые группы и заслоны. Все это была, выражаясь нашим языком, легенда, но звучала она, должно быть, убедительно. Вообще мой бравый вид, планшетка, знание местности и военные познания произвели на Командора впечатление.

— Я лично глуба-ако штатский, — заявил он. — А-аднако, как же вы Новикова, а?

Это свое «а», врастяжку и слегка в нос, он вставлял постоянно. Ободренный вопросом, я ответил:

— Сам виноват Новиков. Напоролся. Я не стал бы стрелять. Вынужден был.

— А-агарчительно. Наделали шума, напортили нам. И чем же вы его?

Я вынул свой пистолет. Отнимет или нет? В то же мгновение на ладони у Командора оказался маленький револьвер, сияющий свежей полировкой.

— Милая игрушка, — он подбросил револьвер. — К са-ажалению, я не умею обращаться.

«Врет», — решил я.

Конечно, десятки вопросов мучили меня. Прежде всего о загадочном субъекте, который должен подать знак. Но не все сразу. «Терпение! — сказал, я себе. — Излишняя любознательность может только повредить. Пусть пока спрашивает Командор».

И он спрашивал. Пришлось рассказать ему все: про беглого курсанта Трофимова и про бывшего продавца сельпо Вальковского, разбазарившего товару на триста пятьдесят тысяч. Корочка застенчиво потупился при этой цифре, словно услышал похвалу, потом сказал:

— Один раз живем на свете, Командор. От зарплаты много ли удовольствия!

«Ловко, — подумал я, — актер!» Но Командору этого было мало; он жаждал подробностей, и Корочка так непринужденно, истово начал сыпать бухгалтерскими и торговыми словечками, что я опять пришел в восторг. Молодец! И мне показалось, он нашел общий язык с Командором. Сразу нашел!

Затем Командор спросил, что мы решили делать дальше. На это ответ был готов давно.

— Уходить, — сказал я.

— Куда?

— Туда, где нас примут.

Он поднялся, сделал несколько шагов в темноту и точно ухнул в яму.

— Пра-ашу!

Мы ощутили под ногами ступени и вошли в землянку. Командор зажег телефонный провод, подвешенный над столиком.

Я заметил: Тишка по знаку Командора оставил для кого-то порцию баранины и водку, к которой никто из нас так и не притронулся. Для кого?

Тишка не спит. Детские губы его шевелятся — молитву читает! Чудно слышать ее из уст юноши. Его сверстники там, на передовой, дерутся, чтобы не пустить фашистов в свой дом, а он — несмышленыш. Я уже говорил ему дорогой, и он, верно, вспомнил это сейчас и шепнул;

— А страшно человека убить.

Я молчал.

— Страшно, — вздохнул Тишка. — И он тоже говорил, — нельзя убивать. Бог не велел.

Кто? Пресвитер в селе? Спросить Тишку? Рискованно при Командоре. Проклятая темнота!

— Младенец, — раздался ленивый голос с противоположных нар, — не мешай людям спать!

Здесь была сырость, смешанная с горьковатым духом хвои, брошенной на топчаны, как в землянке переднего края; только эта была старая, покосившаяся, сооруженная, видимо, давно, во время каких-нибудь войсковых маневров.

Тишка — он выполнял обязанности вестового при Командоре — принес нам ужин: баранину, поджаренную на костре, и бутылку чачи, домодельной виноградной водки.

— Угощайтесь, — молвил Командор. — Я са-авершенно не употребляю. В моем деле, — он протянул пальцы с кольцами, — нельзя. А-аттражается на работе.

Мы понимали, какую «работу» имеет в виду Командор — известный на юге казнокрад и потомственный «медвежатник» — взломщик несгораемых касс.

Ночь мы провели в землянке с Командором и Тишкой. Все пока шло как нельзя лучше. Похоже, настороженность Командора улетучивается; я ему нужен, определенно нужен, с моей картой, знанием местности. Он возлагает какие-то надежды на меня. Какие? Я сдерживал себя; вопросы мои так и не были высказаны в тот вечер. Они множились, пока я лежал на топчане и слушал возню мышей за стенкой. Знает ли эти леса Командор?

«Все вопросы на утро», — приказал я себе.

Однако утром мои планы опять нарушились. Мы с Корочкой еще пили кипяток, закусывая вареной свеклой, а Командор сидел на койке полуодетый и чистил ногти, как снаружи зашумели. На порог влетел Тишка; он тер глаза, и басок его спросонья был густой и хрипловатый.

— Прокурора привели! — выдавил он.

Мы выскочили из землянки все — Командор со спущенными помочами — и на ходу узнавали от Тишки подробности. Прокурор ехал в таратайке из Хопи; караульщики схватили его, доставили сюда. Вот еще история!

Из оврага, примыкавшего к стойбищу, неслись крики. Спускаясь, я узнал Анисима с берданкой, Мусу Арджиева. А в центре группы и в самом деле стоял районный прокурор Мисян, мой добрый знакомый.

— Застрелят его! — вырвалось у Тишки; и он, качнувшись, ткнулся мне в бок.

Мисян — низенький, черный, как жук, только большой, с горбинкой нос белел на лице — молчал, глядя исподлобья на бушующих бандитов, и грыз семечки. «Молодцом держится», — отметил я про себя. А они в самом деле требуют казни. Муса подбежал к Командору и закричал:

— За что семь лет? За что? Закон постановил — четыре года, а он — семь лет мне…

— Кудахтать нечего, — крикнул один из группы. — Кончай базар!

Он выругался и щелкнул затвором ружья. Этот вполне отвечал моему представлению об уголовниках: нездоровое, серое лицо, ненавидящие, воспаленные глаза.

Сейчас Мисян увидит меня. Узнает? Вряд ли. И все равно, я должен выручить его. Каким образом? Атмосфера накалена, кое-кому не терпится свести свои счеты с прокурором. Я обернулся к Командору.

Он замедлил шаг, вслушивался, растерянно поднял один ремешок помочей, другой остался висеть. «Я глуба-ако штатский», — вспомнилось вдруг. Нет, аферист, растратчик не хочет брать на себя еще «мокрое дело» — так именуется на жаргоне преступников убийство. Явно не хочет. Но ему трудно, власть его, видимо, не очень-то прочна, и он теперь поддержит меня… Я шагнул вперед и крикнул:

— Минутку тишины!

Мисян выплюнул шелуху и поднял голову. Узнал? Брови его зашевелились… Потом густые, сине-черные брови резко сошлись, он бросил в рот семечко и стал жевать; под кожей с силой заходили скулы.

— Разум у вас есть? — начал я. — За прокурора, если кто попадется, расстрел обеспечен.

— А-абсолютно верно, — услышал я.

— Отпустить надо прокурора, — продолжал я еще увереннее. — Завязать глаза и вывести подальше отсюда. Но условимся с ним: если кто угодит за решетку и получит по самой высшей норме, — тогда пусть на себя пеняет.

Говоря так, я на деле ничем не грозил Мисяну — не в районе будет решаться судьба шайки. Но речь моя возымела действие. Мисян поглядывает на меня и, забрасывая в рот семечки, как будто кивает. Узнал?

— Господин офицер! — крикнул мне уголовник. — Не больно командуй!

— Ма-алчать, Мохов, — нервно сказал Командор.

«Теперь сдать прокурора Корочке, — подумал я. — Пусть выведет». Командор согласился и назначил еще Анисима. Я не возражал.

Я не успел и словом обмолвиться с Мисяном. Настроение в шайке могло перемениться, пленного надо было освободить немедля. Я даже не выяснил тогда, узнал он меня или нет. Если бы я мог поговорить без посторонних с Мисяном, дать инструкции Корочке, многое пошло бы по-другому…

Да, дело приняло неважный оборот. Мы ждали посланных час, два, три. Они не вернулись.

Понятно, на стойбище поднялся переполох. Мохов носился от шалаша к шалашу и кричал, что Анисим и «продавец кислых щей», то есть Корочка, изменили, перекинулись на сторону «лягавых», уехали вместе с прокурором в его таратайке. И что не следует очень полагаться на «господина офицера», то есть на меня.

Что мне было делать? Только одно — самому тревожиться не меньше других.

— Надо уходить, — сказал я Командору. — Скорее!

Мы засыпали ямку с костром, замаскировали кусками дерна, раскидали по веточке шалаш, потом — по моему предложению — завалили вытоптанный папоротник буреломом и поспешили прочь.

3

Что же случилось с Анисимом и Корочкой?

Всю дорогу Корочка и Анисим шли с Мисяном, ничем не выдавая себя, как заправские подручные Командора.

Мисян меня не узнал. То ли я удачно изменил голос, или не смог он в те короткие, напряженные минуты как следует освоиться. А с Корочкой прокурор вообще не был знаком, и лейтенант не имел нужды раскрывать себя.

Лошадь прокурора обгладывала куст. Поодаль, в зарослях, стояла двухколесная повозка. Здесь Анисим положил берданку и стал запрягать.

Мисян наблюдал за ним. Сам в прошлом рабочий Зангезурских копей, Мисян тотчас увидел перед собой труженика.

— Руки у тебя работы просят, — сказал он. — А бандит.

Анисим вздрогнул.

— Я-то бандит? Э-эх, — вздохнул он, закрепляя на шее буланого хомут.

— А ктоже? — спросил Мисян. — Дезертир? Тоже замечательно! — и он скривил губы. — Весь народ воюет, а ты…

То, что Анисим совершил в следующую минуту, конечно, складывалось в его уме раньше, но обещание во всем слушаться нас, согласовывать с нами каждый свой шаг, сдерживало его. Сейчас его прорвало. Он, словно подстреленный, бухнулся перед прокурором на колени.

— Простите! — молил Анисим прокурора. — По дурости. Партизан я… В двадцатом году, против англичан… Да мы Командора в один момент… Гоните в город, зовите солдат. Вот и лейтенант тоже…

— Вы Миронов? — спросил его прокурор. — Я слышал про вас. Это вы просились на фронт?

— Я, я… Позвольте, я за кучера… Мигом домчим.

Он кончил запрягать, вывел лошадь на проселок и вскочил на облучок.

— Садитесь и вы, — спокойно сказал Мисян. Берданка Анисима оказалась у него и направилась на Корочку.

Он повиновался. Впоследствии я ругал его за то, что он не проявил находчивости, был безучастным, растерявшимся зрителем, когда Анисим отдался на милость правосудия. Но, в сущности, положение у Корочки было сложное, и укорял я его, пожалуй, напрасно.

Допустим, он назвал бы себя и вместе с Анисимом убедил Мисяна, вернулся ко мне. А дальше? Как объяснить Командору исчезновение Анисима? И Корочка, а с ним и я, наверное, серьезно подорвали бы доверие Командора. Вернуться вдвоем с Анисимом? Не вышло бы! Решение Анисима покинуть шайку было — по всему видно — твердое.

А главное, Мисян, повторяю, не знал Корочку. Возможно, и я на его месте ничего бы путного не придумал и под дулом ружья поднял бы руки.

Да, вот как это произошло. Конечно, в тот день я мог только гадать о судьбе Корочки и Анисима. Раз они не вернулись, — значит, вернее всего, Мисян увез их и, надо полагать, поднял на ноги милицию и пограничников.

Теперь единственный мой помощник — Тишка. Маловато! А события надвигались решающие.

Бросив стойбище, мы скитались по лесу. Подошвы сапог мы смазали снадобьем, отбивающим запах следа, и тут, кстати сказать, мне попался на глаза пузырек, смутивший Анисима. Пузырек с этикеткой французской парфюмерной фирмы, только и всего. Не буду описывать наши блуждания подробно. Главное, я окончательно рассеял настороженность Командора. Хорошим артистом я себя не считаю — куда мне до Корочки! Все дело в том, что Командор искал опоры, его забирал страх.

— А-ажиотаж невыносимый, — сказал он однажды, протирая свой револьвер. — А Трофимов? Слава са-аздателю, завтра все решится.

— А именно? — спросил я.

— Марч или па-ажалует завтра вечером или нет. А-адно из двух.

Так ночной посетитель обрел имя, а вслед за тем — из уст Командора — и биографию.

Узнал я следующее.

Некогда в Днепропетровске — он назывался в то время Екатеринославом — был маслодельный завод иностранного подданного Томаса Марча. В двадцатом году он умер от сыпняка; четырехлетнего сына Андрея взяла на воспитание кухарка Фелицианова и усыновила, дала ему свою фамилию. Командор в детстве жил на одной улице с Андреем, они вместе играли, вместе пошли в школу.

До войны Марч — по паспорту Фелицианов — окончил в Ленинграде институт водного транспорта, был направлен на Каспий, поступил на пароход, совершавший рейсы между Баку и иранским портом Пехлеви. В 1938 году Марч исчез. А недавно, перед тем как бежать в эти леса, Командор навестил в Баку старушку Фелицианову. Она растрогалась. Для нее и он и Андрей остались милыми мальчиками. Нет, она не имела вестей от своего приемного сына. Командор простился с ней, сказав, что едет в Хопи. И вот в начале этого месяца Андрей Марч, бог весть каким образом, разыскал его в лесу. Очевидно, он побывал у Фелициановой, сообразил, зачем Командор направился к границе. Свидание старых друзей было короткое, Марч очень мало рассказал о себе. Устроился он сперва в Иране, потом получил место в Анкаре. В Советском Союзе находится нелегально. Готов помочь Командору и его шайке перейти границу.

Тогда же, у лотка с виноградом — встретились они на базаре в Хопи и беседовали, прицениваясь к фруктам, — Командор пригласил Марча в свое лесное логово. Через несколько дней Марч пришел, принес пузырек с этикеткой французских духов. Пробыл у Командора около часа. Знакомился с бандой, у каждого спросил имя, профессию. С Тишкой говорил о боге. Всем обещал работу за границей, обеспеченную жизнь.

Наверное, Командор открыл не всю правду, умолчал о каких-нибудь связях своих с Марчем. Пусть так. Бесспорно одно — это ловкий, опасный враг. Он свободно владеет русским языком, знает местность, имеет друзей.

Зачем ему Командор? Зачем Анисим и Тишка, Муса, Мохов? И его приятель Оловянный, о котором я еще не упоминал, — вор-домушник, вечно пьяный верзила с неприятными, тусклыми, словно остановившимися глазами? Нет, я не мог объяснить интерес Марча к этим разным людям.

Где же обретается Марч? Откуда должен прийти?

Командор ответить не мог или не хотел. Но я и без того узнал порядочно. Завтра вечером все решится! Надо немедленно дать знать нашим.

Каждый день я уходил на разведку — намечать расположение дозоров. Командор привык к этому, называл меня своим начальником штаба.

Над поляной, где мы остановились на отдых, навис гребень горы, весь красный от осенних кленов. На нем вздымалась тригонометрическая вышка, одна из многих, расставленных по горам и долам. Мы с Царевым условились, в каком бревне и приблизительно в каком месте будет лежать мое послание — крохотная бумажка, засунутая в щель.

Набегали клочья тумана; вышка то теряла свои очертания, то снова вырезывалась на фоне хмурого неба. Я спешил, чтобы добраться засветло. В голове складывался текст записки, — подтянуть к стоянке банды поисковую группу, ждать моего сигнала. Три выстрела подряд. Кроме пистолета, у меня есть еще граната; быть может, придется ее пустить в ход. Да, три выстрела или взрыв гранаты. И тогда…

— Стой! — раздалось в чаще.

Я вздрогнул, потом засмеялся — на меня смотрел солдат с карабином.

— Саратов, — сказал я.

— Затвор, — ответил солдат.

Прекрасно — значит, записка не нужна. Обо всем сейчас же договорюсь, узнаю про Корочку, про Анисима.

Сам Царев ждал меня в шалаше с радистом Комовым возле вышки. Я подбежал. После тягостных часов в роли Трофимова встреча со своими — желанная передышка, и я готов был расцеловать их, Комова и даже Царева. Я забыл, что мне следует прежде всего доложить капитану. Вопрос о Корочке, об Анисиме не удержался на языке.

— Спокойнее, капитан, — услышал я.

Только выслушав меня, Царев сообщил — очень коротко и с видом весьма недовольным — о судьбе моих помощников.

— Вы не должны были их отпускать от себя, — сказал он. — Особенно Корочку. Это серьезный промах.

— Да, досадно, — согласился я. — Но как я мог предвидеть…

— Не знаю, — он сплел свои пальцы и после паузы хмуро повторил: — Во всяком случае, вы не имели права оставаться в единственном числе.

— Есть еще Тишка.

— Пустое место!

Хвалить Тишку я не собирался. Однако высокомерный тон Царева сердил меня, и я сказал:

— Парень он неплохой. И будет полезен мне, — я не сомневаюсь.

На это он ничего не ответил, только брезгливо поморщился и отпустил меня.

Увы, я не представлял, какую важную роль сыграет в предстоящих событиях Тишка. Я слишком доверился ему.

— Вот что, Тихон, — шепнул я ему, вернувшись на стойбище. — Может статься, услышишь выстрел… Давай тогда сразу ко мне. Понял?

— Кто стрелять будет?

— Я. Наших пора вызывать. Хватит нам тут в лесу жить, как волкам.

План у меня был такой: дождаться Марча, потом выйти в лес и дать сигнальный выстрел. Царев и его люди с вечера подтянутся поближе и смогут быстро окружить банду.

Не только я, весь лагерь был в тот вечер возбужден ожиданием и долго не засыпал. Командор дольше обычного чистил свои ногти, потом брился, готовил в дорогу пожитки. Я спросил его, когда появится Марч.

— А-ачевидно, до рассвета, — протянул Командор, растянулся на топчане и тотчас вскочил.

— Дятел стучит, — сказал я.

Нервы Командора сдавали. Он боялся своих подручных и не скрывал этого.

— Мохов, А-алавянный, — произнес он, прислушиваясь к шепоту, донесшемуся снаружи. — Шушукаются. Вы не представляете, какая пытка для интеллигентного чела-авека с такими… Нет, как сказал классик, трепетная лань не может ха-адить в упряжке с а-аслом.

— Сейчас вам не позволительно быть трепетной ланью, — заметил я, впадая в тот же тон. — Вы думали, как нам быть, если ваш Марч не придет?

— Нет, нет. — Он томно потянулся и сжал ладонями виски. — Это было бы ужасно.

— Но допустим, — настаивал я.

— Нет, он придет. Если… Если не случится с ним катастрофа. Та-агда… Га-алубчик, выручать нас будете вы. Вы нас поведете за кордон. Кто же еще? Га-алубчик, ведь правда?

Он обнял меня и поцеловал мокрыми пухлыми губами в щеку.

«Отлично, — подумал я. — Как раз такой ответ мне и нужен. Значит, Командор по-прежнему доверяет мне».

Наконец мы оба уснули.

Тишке я приказал разбудить меня через два часа. Последний раз я проверю и сменю посты… И затем, не позже рассвета, преступник Трофимов перестанет существовать, капитан Новиков возродится, и вся банда, а с ней и загадочный Марч станут нашими пленниками.

Марч придет — в этом я не сомневался. Наши пограничники не помешают ему прибыть сюда, в ловушку…

Теперь, когда я вспоминаю все это, мне ясно, — тогда я был слишком уверен в успехе и излишне спокоен. Было бы полезно прислушаться к тому, о чем шептались Мохов и Оловянный.

Вскоре к этим двум голосам присоединился еще третий. Я спал, я не мог слышать Тишку, который подсел к костру, едко дымившему в ямке, и… выдал меня.

— Дяденьки! — он обращался так ко всем старшим. — Дяденьки! Зачем нам за границу уходить? Не надо! Грехи ведь не отвалятся от вас, еще больше греха возьмете на душу! А лучше вы покайтесь, покайтесь!

Бандиты сперва отмахивались от Тишки, гнали его. И тут Тишка не выдержал, выболтал все.

— Ей-богу, Новиков, капитан, — клялся он, — не убитый, живой.

Ему поверили. Мы с Корочкой вызывали у бандитов смутное подозрение. А Тишка еще настойчивее стал уговаривать их не уходить за рубеж, покаяться перед капитаном Новиковым, помочь ему изловить Марча. И заслужить прощение.

Наивный мальчишка! Он действовал из хороших побуждений. Но он еще не избавился от влияния елейных сектантских проповедей, он надеялся «божьим словом» обезоружить бандитов, направить на стезю добродетели.

— Грех-то иначе не смоете, — говорил он. — Еще больше будет грех, коли сбежите.

Во сне кто-то словно кинулся на меня и крепко стиснул руки. Я проснулся. Руки мои были стянуты веревками. И тотчас же в этот момент раздался хриплый бас Мохова:

— Здравия желаю, товарищ капитан.

Посмеиваясь, он шарил по мне лучом фонарика. На миг я онемел. Я оглядывал физиономии уголовников, набившихся в шалаш — Мохова, Оловянного, Мусы, — и силился разобраться, сон это или явь.

Нет, увы, не сон. У Мохова — фонарик Командора. На топчане Командора нет. Не видно и Тишки. Где он?

Я понял, что я один, что веревки мне не разорвать.

— Товарищ Новиков, следовательно, — Мохов светил мне прямо в глаза.

Новиков? Кто же мог… Огромных усилий стоило мне сохранить равновесие. Мохов отвел луч фонаря.

— Полежи, товарищ капитан, — насмешливо сказал он. — Полежи, отдохни.

Шалаш опустел.

Я напрасно напрягал мышцы — веревки врезались в тело, держали меня крепко. Устав бороться с ними, я попытался трезво обдумать свое положение. Почему они не прикончили меня? Должно быть, судьба моя решится с приходом Марча.

Не стану описывать вам свое состояние подробно. Понятно, невесело мне было.

Время близилось к рассвету. В шалаш никто не заходил, но по шагам, раздававшимся снаружи, по голосам я разумел, что меня караулят.

Марч медлит что-то.

А Царев ждет моего сигнала. Если он выследил Марча, то следует за ним. Все равно без моего сигнала Царев не вмешается. Так у нас условлено. Ведь главное — захватить всю компанию, и Марча вместе со всей шайкой, чтобы он не смог отпереться… Правда, Царев не станет ждать бесконечно. Если до утра сигнала от меня не будет, он, верно, предпримет какие-нибудь шаги… Так я размышлял, стараясь не поддаваться отчаянию.

Ночь уже отступала, чернота сменилась серой мглой, когда я снова увидел у своего топчана Мохова и его приятелей. Еще две веревки обвились вокруг моего тела, под них продели кол, Мохов и Оловянный взялись за концы и понесли меня. Понесли, как мясники баранью тушу…

— Будет разговор, капитан, — сквозь зубы произнес Мохов, и больше ни слова не было сказано мне в пути.

Какой предстоит разговор, почему его нельзя было начать сразу, на стойбище, — об этом я мог только гадать, покачиваясь под упругим шестом. Шалаши скрылись, потонули в серой, сырой мгле, затопившей лес. Мохов и Оловянный шагали быстро, — ветви хлестали меня по голове, по плечам, царапали куртку. Сзади шли остальные. Запрокинув голову, я иногда мог различать Мусу, Тишку.

Как негодовал я в те минуты на Тишку, вам нетрудно себе представить.

Бандиты спешили. Я был нелегкой ношей, — особенно на крутых подъемах и спусках, но Мохов и Оловянный шли без передышек. Выбившись из сил, они передали меня другой паре носильщиков. Я заметил, что шайка сторонится прогалин и троп, прячется в чащах, выбирает самые глухие, самые темные заросли.

Муса отрывистыми, гортанными возгласами показывал дорогу. Очевидно, он один знал этот лес.

Остановились в ложбине, у старого, усеянного наростами, дуплистого дерева. Всю жизнь буду помнить его! По толстому — в добрых три обхвата — стволу словно мелькали смутные тени. То мельтешили муравьи.

Меня опустили на прелые, слежавшиеся листья, головой в кущу папоротников. Мохов подошел к дереву, повернулся к нему спиной и отмерил несколько шагов.

Возле меня грохнули брошенные кем-то два заступа. Мохов и Муса подняли их, вонзили в землю.

Мягкие, пахнущие плесенью комки откатывались ко мне, лопаты с сочным хрустом входили в жирный грунт. Мне невольно подумалось, что меня собираются закопать здесь, закопать живьем.

— Могилу роем тебе, господин капитан, — прохрипел Мохов, как бы отзываясь на мои мысли.

Я отгонял страхи. Не для того же они тащили меня сюда, выбиваясь из сил. И все-таки временами становилось до того страшно, что хотелось извиваться, биться о землю, кричать. Мерные удары заступов, хмурое молчание бандитов, глухое безмолвие предрассветного, еще окутанного мглой леса — все действовало непередаваемо гнетуще.

Когда приступ страха — необычайно острого и, в сущности говоря, неразумного — схлынул, меня постигли новые муки. Сотни муравьев забирались ко мне за ворот, в рукава и немилосердно жгли. Я только сейчас ощутил это. Но я старался не шевелиться, не выказывать свои страдания врагам.

Между тем яма быстро ширилась. Я заметил, что бандиты пристально следят за движениями двух землекопов. Следят, как зачарованные…

У моих ног стоял Тишка. Он один не смотрел на Мохова и Мусу. Взгляд его был обращен ко мне, жалкий, умоляющий…

Я ни о чем не спрашивал их. Яростное упрямство сковало меня в те минуты — я сжал зубы и не издал ни звука. И с каждым ударом лопаты ярость во мне росла.

— Ну-ка, давай! — бросил Мохов.

Только троим оказалось под силу вывернуть из ямы тяжелый мешок. Да, обыкновенный холщовый мешок, с виду наполненный зерном, показался из ямы и лежал теперь у самого моего бока.

Мохов развязал мешок. Я слышал, как внутри с шорохом пересыпалось зерно. Потом затрещали нитки, распарываемые финским ножом Мохова. На свет появился еще мешок, большой, тяжелый…

Еще минута — и обнажился продолговатый, из темного полированного дерева ящик, похожий на пенал. Мохов отодвинул крышку, Муса зажег фонарь; неяркий луч упал в ящик, рождая золотые и серебряные отсветы.

Я не произнес ни звука, пораженный неожиданностью, а Мохов рылся в ящике, положил на холст браслет, усеянный искорками, брильянтов, миниатюрный портрет какого-то гвардейца в парике и треуголке, вправленный в золотую рамку.

Коллекция Лызлова!..

Да, нет никакого сомнения. Перстни, табакерки, браслеты, трубки, уникальные драгоценности, шедевры ювелирного искусства многих стран, скупленные в осажденном Ленинграде у голодных людей за буханку хлеба, за мороженую треску, за кусок мяса.

И тотчас я понял, зачем меня принесли сюда, чего от меня хотят. Нет, я не удивился, когда Мохов сказал:

— Красиво, а, капитан? Одна такая штука — и ты до старости сыт, пьян и нос в табаке. А?

В руке его блестела золотая коробочка. Он поднес ее к самым моим глазам. Я различил на гладкой крышке три крупных камешка, источавших голубоватое сияние, и вензель — латинское «Н» с короной. Табакерка Наполеона?

— В чем дело, Мохов? — спросил я. — Что тебе надо от меня?

— Нравится? — Он ткнул меня табакеркой в подбородок. — Нет? Врешь, нравится!

— Развяжи меня, — сказал я. — Иначе никакого разговора у нас не получится.

Я произнес эти слова твердо, и Мохов, поколебавшись, послушался. Я с болью расправил затекшие руки.

— Разговор короткий, капитан, — молвил Мохов.

То, что я услышал дальше, подтвердило мои догадки. Марч не пришел, угроза провала вызвала среди бандитов смятение. Перспектива бегства за кордон и раньше пугала их, а теперь они отказались от этой мысли. Командора они связали и оставили в лесу. Теперь они хотят уйти от преследования, выбраться из пограничья, замести следы, скрыться в глубине страны. Для этого им нужна моя помощь.

— Ну, капитан, как? — молвил Мохов, сорвал ветку, сломал и бросил. — Не хочешь с нами, тогда тут останешься в яме. Весь вопрос.

— И мама не придет поплакать, — пробасил Оловянный.

Чтобы обдумать положение, я оттягивал время. Я с сомнением взвесил на руке табакерку Наполеона — много ли она стоит? Небрежно откинул ее, взял портрет гвардейца. На меня глянуло розовое, напудренное, курносое лицо.

Лицо у кавалера было юное, свежее и какое-то утреннее, — он словно только что умылся, напудрился и смотрел на меня из своего далекого века с некоторым недоумением. Очень странно и неуместно выглядел этот гвардеец времен Екатерины здесь, в диком лесу, сейчас… Что-то в нем напоминало Тишку. Я протянул ему портрет и со смехом сказал:

— Похож на тебя. Гляди!

— С косой, — протянул Тишка. — Чудно.

Услышать голос Тишки — вот что мне требовалось. Важно было, как он ответит мне, с каким видом посмотрит мне в глаза. Обманывать он еще не научился как будто…

Может быть, вам покажется это странным, но тон Тишки обрадовал меня. Нет, он не отвел глаза, как сделал бы предатель. Взгляд его, когда он говорил, был так же ясен и чист, как всегда, и я сказал себе, что он, верно, не замышлял против меня ничего дурного. И он еще будет полезен мне.

Понятно, полагаться только на интуицию рискованно, но в данных обстоятельствах… Впрочем, даже если Тишка — союзник, нас с ним всего двое. Двое безоружных. Я не ощущал в карманах привычной тяжести пистолета и гранаты. Бандиты отняли их у меня, как и планшетку с картой.

Значит, действовать надо не силой, а хитростью. План еще не сложился в моей голове, как вдруг в чаще раздался шорох. Кто-то шел сюда.

Кто там? Царев? В первую же секунду я подумал о нем. Еще на пути сюда я спрашивал себя: неужели он оставил наблюдение?! Когда передо мной заблестели сокровища коллекции Лызлова, я, по правде сказать, ругал Царева.

В дрожащем луче фонаря выросла высокая фигура офицера-пограничника. Я остолбенел — так неожиданно было это появление. Молчали и бандиты. Офицер шагнул вперед.

Он оглядел меня, открытый ящик, положил руку на кобуру и спросил:

— Вы кто такой?

Я вглядывался в офицера. Я не встречал его до сих пор. Бандиты шевелились. Оловянный полез за пазуху, должно быть, за ножом, но Мохов удержал его.

— Я капитан Новиков, — сказал я.

— Не болтайте чепуху, — произнес он спокойно, насмешливо скривив тонкие синеватые губы. — Капитан Новиков убит.

Только что я обрел свое подлинное имя, и вдруг его опять отбирают у меня. И кто? Кто этот офицер? И что вообще происходит тут? Почему бандиты так растеряны, Мохов держит за шиворот Оловянного, а Муса, с моим пистолетом в руке, выжидательно поглядывает то на Мохова, то на меня…

— Что, не узнали? — властно выговорил он и выпятил грудь. — Слушать меня! Вы тоже! — кивнул он небрежно в мою сторону. — Со мной не пропадете, — промолвил он, оглядев смешавшихся бандитов.

Мучительную паузу внезапно прорезал тонкий, срывающийся голосок Тишки;

— Дяденька, — он прильнул ко мне, — дяденька, он не наш… Он чужой. Чужой…

Человек в офицерской форме вынул пистолет и направил его на Тишку. Не помня себя, я рванулся вперед и схватил его за руку. Пистолет выпал. Мой противник нагнулся, чтобы поднять его, но я обхватил его. В тот же миг грянул выстрел.

Стрелял Тишка.

Катаясь по земле, выворачивая руки врага, который силился сжать мне горло, я успел увидеть Тишку, палившего вверх.

— Наши идут, наши, наши! — кричал Тишка в исступлении и снова спускал курок, и грохот выстрелов нестерпимо бился в уши.

И еще я успел увидеть бандитов, судорожно запихивавших драгоценности в мешок. Когда я осилил врага, наставил на него оружие и с помощью Тишки скрутил веревками, шайка уже скрылась.

— Вы с ума сошли! — кричал пойманный. — Какого черта вы набросились на меня! Я офицер из округа! Вы пожалеете! Отпустите немедленно!

— Я вас не спрашиваю, кто вы, — ответил я. — Я знаю. Вы — Марч.

Я сдал его подоспевшим пограничникам и успокоил дрожащего, плакавшего от волнения Тишку.

В тот же день все разъяснилось.

Марч направлялся к Командору и по пути наведался к дуплистому дереву, проверить, не потревожил ли кто тайник с сокровищами. Потом наткнулся на наших, вернулся к дереву, решил здесь дождаться шайки. Прорваться с коллекцией Лызлова через кордон — такова была задача международного авантюриста Марча. Для этого он при содействии Командора и сколачивал шайку. Когда бандиты принесли меня к дереву, он заметил это, подошел и прислушался. Он понял намерения Мохова и его компании. Марч попытался взять инициативу в свои руки, вывести меня из игры. Между тем Царев следил и за Марчем и за нами. Бандиты в тот же день были задержаны. Коллекцию отправили в Ленинград. Так как потомок Лызлова, у которого она хранилась, умер, табакерка Наполеона и все прочее поступили в музейный фонд.

Ну, что еще вам сказать? Тишка пошел в армию, стал артиллеристом. Вернулся в колхоз с двумя орденами. Анисиму тоже разрешили загладить свою вину перед Родиной в бою. Он погиб на Одере.

С Царевым мы по-прежнему спорим. Вот и третьего дня, когда я вызвался проверять охрану границы, он удивлялся: что за страсть к приключениям у подполковника Новикова. Ни по возрасту, ни по званию, мол, не пристало.

Ну, меня он не удержит.

Интересная операция, и без меня? Нет, позвольте, не могу я этого допустить. Кто сказал, что я убит? Жив Новиков, жив!


СЛЕД ЗАУР-БЕКА ДОМ НА БОРОВОЙ

Мне хотелось пойти туда. Пойти в дом на Боровой, подняться на четвёртый этаж, дёрнуть рукоятку звонка. Откроется тяжёлая, обитая войлоком дверь. Зажжётся свет. Да, в тёмном коридоре, знакомом мне наощупь, зажжётся свет. Что будет дальше — я не знаю. Вернее всего — ничего не будет. Я ничего не узнаю. Тайна останется тайной.

И всё-таки мне хочется, мне нужно пойти туда. Иначе нельзя. Иначе я не выясню всех деталей этой истории…

Началось всё декабрьским утром 1941 года. Я топтался у шлагбаума в Колпине и ждал попутной машины. Ко мне подошёл невысокий чернявый военфельдшер и спросил:

— В город?

— В город, — сказал я.

Он улыбнулся. Скользнув взглядом по моему счастливому лицу, он протянул мне небольшую, аккуратно зашитую в холст посылочку.

— Очень вас прошу, — начал он. — Семья голодает. Передайте, если не затруднит.

— Давайте, — сказал я.

— Это на Боровой. Почти в центре.

— Знаю.

— А вы — Селезнёв?

— Точно, — весело отозвался я. — Сержант Селезнёв.

— На слёт едете?

— На слёт.

— Знаю. Снайпер Селезнёв. Как не знать! Так, пожалуйста, посылочку мою…

Он говорил громко. Все стоявшие у шлагбаума стали смотреть на меня. Зардевшись, я сунул посылочку в туго набитый мешок и сказал симпатичному военфельдшеру:

— Не беспокойтесь. Всё будет сделано тотчас же, как приеду в Ленинград.

Квартиру я нашёл не сразу. Короткий день уже кончился, и на лестнице было темно. Темно и совершенно тихо. В провалы окон врывался тонкий едва уловимый запах гари. На лестнице жилого дома пахло так же, как и на передовой у потушенного снегом пожарища.

Долго я мёрз на площадке, дёргая рукоятку звонка. Литая птичья лапа, сжимающая когтями шар, успела согреться. Наконец, за дверью послышались тихие, неторопливые шаги и мужской голос произнёс:

— Вы к кому?

— Шараповы здесь живут? — спросил я, вспомнив фамилию на посылке военфельдшера.

— Что у вас?

— Посылка.

Дверь открылась в темноту. Тот же голос, удаляясь куда-то, позвал:

— Прошу за мной.

— Спичек у вас нет? — спросил я.

— Нет. А у вас?

— Тоже нет. Я некурящий.

— Добродетельный мужчина, — сказал незнакомец с усмешкой, и голос его вдруг показался мне смутно знакомым. — У вас и фонаря нет?

— Есть трофейный фонарь, — сказал я небрежно. — Да чёрт бы драл — батарейка села.

— Трофейный?

— Да.

— Воюем, значит?

— Воюем…

Так мы разговаривали, двигаясь по длинному-предлинному коридору, и я терялся в догадках — где я слышал этот голос? На фронте? Нет, не на фронте. До войны? Да, должно быть, ещё до войны. Но где?

— Это ничего, что у вас нет света, — проговорил незнакомец. — Всё равно зажигать здесь нельзя. Рядом трахнуло. Штучка на четверть тонны. Все рамы вылетели.

В коридоре становилось тепло. Двигаясь в бесконечных потёмках, задевая за какие-то углы, я вспомнил путешествие к центру земли, описанное Жюль Верном, и невольно засмеялся. Температура явно повышалась. Мы, точно герои фантастического романа, как бы приближались к раскалённому центру земной планеты.

— Чего вы смеётесь? — услышал я.

— Ничего. Так.

— Вам смешно?

Это был тот же голос, но встревоженный, даже испуганный. И определённо знакомый. Я уже раскрыл рот, чтобы спросить, но в эту минуту оглушительно скрипнула дверь. Пахнуло жаром раскалённой печи.

Мы вошли в комнату с одним окном. Хозяин застеклил его, но, как видно, не успел устроить затемнение. За окном, в слабом сиянии ущербной луны, виднелась крыша примыкающего дома и на ней флюгарка.

От ветра флюгарка металась и жалобно дребезжала. Я посмотрел на неё, и вдруг мне показалось, что в комнате никого, кроме меня, нет. На миг стало тревожно, жутко даже, и я крикнул:

— Вы здесь?

— Здесь, — послышалось в ответ.

— Вот вы где, — сказал я, всматриваясь в угол комнаты. — Подождите. Сейчас.

— Что вы хотите?

— Ничего. Сейчас достану посылку.

«Странно мы разговариваем, — подумал я. — Он впрямь напуган чем-то. А голос…» Я снова и так же безуспешно пытался вспомнить и бросил наудачу:

— Вы не учились на химическом?

— Где?

— На химическом?

— Нет. Вы ошибаетесь.

Я наткнулся на стол, опустил на него мешок и извлёк посылку. Человек быстро вышел из угла, взял посылку со стола и отошёл. Одет он был, кажется, в куртку или ватник, на голове что-то вроде берета. Черты лица я рассмотреть не мог. Стоя, он распарывал и развёртывал посылку.

— Я никогда не учился на химическом, — сказал он раздельно. — Я вообще не ленинградец.

— Вот как?

— Да. Приехал перед войной. Застрял тут совершенно случайно. Ну-с, большое вам спасибо.

— Пожалуйста.

— Я не предложил вам сесть, — сказал он, видимо, успокаиваясь. — Простите. Мне надо уходить. Я вас выпущу. Вот сюда. Другим ходом — покороче.

С этими словами он вывел меня в коридор, затем на кухню и отпер дверь на чёрную лестницу.

Тёмная комната осталась позади. Я спускался по лестнице, нежно озарённой лунным светом, и подозрения мои затихали. Мало ли что взбредёт в голову в темноте! А похожих голосов такая масса!

Очутившись на широком, пустынном, заснежённом дворе, я с облегчением зашагал к воротам. Что-то певуче задребезжало наверху, и я остановился. Флюгарка! Да, та самая флюгарка, которую я заметил из окна. Вот и окно. Прежде, чем я отыскал его глазами, у меня мелькнула мысль: «А если он соврал, что нет света? Что, если теперь из окна сочится свет?» Нет, света в комнате не было…

Успокоившись окончательно, я направился по Боровой. Навстречу спешила девочка лет восьми. Худенькое и сморщившееся от холода личико выглядывало из большой старомодной плюшевой кофты. Девочка шла, должно быть, из булочной и несла хлеб. Это была крохотная порция хлеба, наполовину завёрнутая в листочек бумаги. Девочка прижимала этот свёрток обеими руками и смотрела на него, не отрываясь. Тропинка, проложенная по тротуару, вилась среди сугробов, девочка спотыкалась, но не смотрела на тропинку. Она смотрела только на хлеб.

— Постой, — окликнул я.

Я вытащил из кармана сухарь и протянул ей. Она ещё крепче прижала к себе свёрток.

— Что вы, дядечка!

— Держи!

Она не решалась взять. И я смутился, потому что мне ещё не приходилось протягивать хлеб голодному. Чтобы помочь девочке, я сказал:

— Бери. Шура или как?

— Зоя.

— Правильно, Зоя. Маме привет…

Я отдал ей почти все сухари. Она хотела что-то спросить, но я резко повернул и ускорил шаг. Потом я посмотрел ей вслед. Как она несла хлеб! Женщина так не несёт своего первенца, как эта девочка несла хлеб…

Да, тяжело им здесь, в осаждённом городе. Тяжелее, чем нам. И опять я подумал о нём, о незнакомце. Изголодавшийся, изнервничавшийся человек, вот и всё. До чего я глуп со своими подозрениями! До чего глуп!

Примерно так рассуждал я про себя, когда заприметил ещё одного пешехода. Он вывернулся из-за угла, стремительно пронёсся мимо, и я застыл на месте.

Шинель. Петлицы военфельдшера. Лохматые брови. Сомнения не было. Это тот самый военфельдшер, который мне передал посылку на Боровую.

Он здесь! Так зачем же… Зачем он дал мне свою посылку? Я стоял ошеломлённый и следил за удаляющейся фигурой. Догнать его, спросить? Какой-то внутренний голос шепнул мне, что это не нужно. Лучше проследить. Я повернул назад. Через несколько минут произошло то, к чему я уже приготовился. Фельдшер исчез в знакомом парадном. Я вошёл во двор и расположился здесь на страже, приковав взгляд к окну в четвёртом этаже.

Раза три звонко встрепенулась флюгарка. И вдруг слабая, едва приметная мерцающая желтизна проступила в окне. В комнате за шторой горел свет…

Капитан Смоляков слушал мой рассказ. Он делал пометки в блокноте, скрытом от меня огромной каменной чернильницей, выпускал уголком губ папиросный дым и не прерывал меня. Когда я кончил, первый вопрос его был:

— Вы учились на химическом?

— Да.

— Кончили?

Я сказал, что перед войной учился на втором курсе и работал лаборантом у профессора Вощажникова — крупного специалиста в области органической химии. Лаборатория его слыла в институте… Тут капитан кивнул, давая мне понять, что имя Вощажникова ему известно. А в начале войны я ушёл в ополчение. Капитан опять кивнул и спросил:

— Вы узнали его?

— Фельдшера? Конечно, узнал.

— А того, в комнате?

— Нет, никак, товарищ капитан. Ну, никак.

— Подумайте.

— Да я уже думал.

— А он узнал вас? — спросил капитан выпустив весь дым сразу, и положил перо.

— Не знаю.

— Но он испугался?

— Да.

— А потом он пришёл в себя?

— Точно.

— Пришёл в себя, когда вскрыл посылку?

— Вот-вот, товарищ капитан. Стоя, развёртывал, торопился. Нитки рвал.

Смоляков улыбнулся.

— Понятно, — бросил он.

— Товарищ капитан! — воскликнул я. — Вы знаете? Вы знаете, кто это такой?

— Условимся, — ответил он, — что вопросы задавать буду я. В комнате никого больше не было?

— Нет.

— Голоса за стеной? Стук?

— Нет. Ни звука. Жуткая квартира. Тьма — и ни звука.

Он молвил с улыбкой:

— Темноты боитесь, снайпер…

Потом тень усталости набежала на его лицо. Мне показалось, что события на Боровой, о которых я сообщил, совсем не интересны. В самом деле — с чем я явился к капитану? С одними догадками и страхами. Но он не отпускал меня. Он повёл разговор о слёте снайперов. Тут я не преминул похвастаться. В повестке дня — мой доклад. Из дивизии на слёт послали меня одного. Воодушевившись, я начал доказывать, как важно изучить особенности своей винтовки.

Капитан остановил меня решительным кивком.

— Слёт откроется утром?

— Точно.

— Не знаю, удастся ли вам быть на открытии, — сказал он. — Может быть, и не удастся…

Я привскочил.

— Товарищ капитан…

— Сидите, — приказал он и закрыл блокнот. — Война, товарищ Селезнёв, не только на передовой. Иногда требуется сменить оружие. Кстати, из пистолета вы как? Не очень мажете?

— Не очень.

— Хорошо. Против темноты, которую вы не переносите, снабдим вас фонарём. Повторяю — с врагами мы сталкиваемся и здесь, в городе. Одно предупреждение: вы будете делать только то, что я скажу. Строго. Ясно вам?

Я в недоумении пробормотал, что мне всё ясно. Неужели я не попаду на слёт? Всей своей душой я рвался на этот слёт. И вдруг, из-за какой-то чепухи… Я ведь отлично видел, что капитан скучал, когда я рассказывал. В городе враги? О шпионах я читал, и читал с интересом, но мне представлялось, что они таятся в таких трущобах, окружены такими хитросплетениями паролей и шифров, что случайному человеку их не обнаружить. Может быть, и здесь идёт война. Не спорю. Но мне, снайперу, сподручнее всё же воевать на передовой, со своей винтовкой…

Так и надо было заявить капитану. Жаль, что подходящие, убедительные слова приходят мне в голову слишком поздно. Капитан ушёл, велев мне сидеть.

Он показался через полчаса. Подмышкой у него был толстый-претолстый портфель. Смоляков сел и оглядел меня.

— Учтите, Селезнёв, — произнёс он с неожиданной мягкостью, — это очень важное дело.

— Товарищ капитан! — начал я.

— Минуточку. Это очень важное дело. Имеете ли вы понятие, какое в городе положение с хлебом? Знаете ли вы, что сейчас муку доставляют на самолётах? Муку на самолётах — как слитки золота! Запасы у нас в Ленинграде… я не назову цифр, но мне страшно думать, какие это ничтожные запасы. И вот есть группа мерзавцев, которая хочет оставить город совсем без хлеба. Уничтожить хлеб.

— Уничтожить хлеб?

— Да. Со временем вы узнаете больше.

А пока — вот поручение. Отнести сегодня же и доложить.

Смоляков открыл портфель и вручил мне небольшой свёрток. Я чуть не вздрогнул от неожиданности: на свёртке, зашитом в холст, был адрес знакомого, теперь уже ненавистного дома на Боровой…

Что в посылке? Зачем она? И кто этот субъект, которому я должен её вручить? Враг? Наверное, враг — так же, как и тот в форме военфельдшера. Но если так, то почему они гуляют на свободе? Смоляков их как будто знает — и позволяет им разгуливать… Чепуха какая-то!

Смолякова я не спрашивал. Нельзя, так нельзя! Я не показал и вида, что мне хочется узнать от него что-нибудь больше. Сухо откозыряв, как полагается, я вышел. И вот я иду к Боровой с этим несносным грузом невысказанных вопросов.

Ветер порывисто сбрасывает с карнизов снег. Качаются обвисшие, ненужные провода. Я голоден. В левом кармане куртки, кажется, ещё остался один сухарь. С усилием стаскиваю перчатку, долго, старательно шарю. Платок, фонарь, записная книжка… Здесь! Шагаю дальше. Вот сдам посылку, вернусь к Смолякову, доложу — и ужинать…

Боровая. Прежде всего во двор. Флюгарка дребезжит так, точно кто-то скребёт ложкой пустую кастрюлю. Поднимаю голову. В том окне темно. Но не весь ряд окон одинаково чёрен. Правее, в двух окнах сквозит свет.

Теперь я уже не думаю о еде. Я думаю, как поступить. Идти через парадную или с чёрного хода? Не сводя глаз с окон, я пересекаю двор. Отсюда ближе. Страшное нетерпение подгоняет меня.

Скорее, скорее, поспеть туда, пока не погасили свет, не сняли шторы. Застать в квартире свет!

А что, если…

Под окнами — крыша трёхэтажного флигеля. Что, если подняться туда по пожарной лестнице, подкрасться, прислушаться? Правда, капитан велел передать посылку — и только. Ну, что ж. Разведаю, спущусь и отнесу.

На крыше безумствует ветер. Встревоженная стайка облаков мчится надо мной. Луна пока закрыта, и хорошо, что закрыта. Я ползу, ползу, прижавшись всем телом к ледяной поверхности, так, как только снайпер умеет ползти. Над самым ухом грохочет громадная ржавая флюгарка. И это кстати. Меня не слышно. Облако не успеет открыть луну, а я буду уже у цели.

Наконец-то! Рука уже упёрлась в стену. Осторожно, медленно поднимаюсь и приникаю к окну. В первой раме стёкол нет. Во второй, внутренней, их мало. Вся рама заклеена плотной чёрной бумагой. Заклеена, как видно, наспех, потому что кое-где остались щёлки. Проклятая флюгарка! Теперь она мне мешает. В короткие интервалы тишины я пытаюсь уловить, что происходит в комнате. Прошуршали чьи-то шаги. Если бы не флюгарка… Сломать её разве? Нет, это не годится. Лучше вот так. И рука моя тянется к чёрному эрзац-стеклу.

Нащупываю плохо прикреплённый край и, не дыша, отгибаю к себе. Щёлка расширяется, мой жадный взгляд проникает в освещённую комнату и впивается во что-то серое, складчатое. Чуть больше отгибаю я бумагу. Серое отодвигается. Я вижу большую прозрачную реторту на маленьком, покрытом пятнами столике. Стискиваю зубы. Ясно, здесь что-то вроде лаборатории. Молнией проносится в мозгу фраза капитана: «Хотят уничтожить хлеб…» Чем уничтожить? Ядом каким-нибудь, который изготовляется здесь, за окном, в двух шагах от меня?..

«Спокойно, Селезнёв, спокойно, — говорю я себе. — Сейчас мы узнаем, кто там». На нём серый пиджак. Значит, чтобы увидеть его лицо, нужно заглянуть повыше. Пальцы мои дрожат. Я напрасно сую их в рот — дрожат они не от мороза. Второй проём я делаю в форточке. Ничего. Ничего, кроме жёлтых птичек, глупых жёлтых птиц на обоях. Но вот слышатся шаги. Я вижу его.

Да, я вижу его и не верю своим глазам. Это невероятно. Это чудовищно. Передо мной — с поднятой в руке пробиркой мой бывший учитель, профессор Вощажников. С минуту я смотрю на него в полнейшем смятении, не зная, что подумать и что предпринять, а затем…

Затем произошло то, чего я меньше всего ожидал в эту минуту. В комнате погас свет. Почти одновременно раздался звон разбитого стекла, и всё стихло…

Я не отходил от окна.

Может быть, свет зажжётся снова?

Вощажников! Он с ними, с фрицами, он враг, он хочет отнять хлеб… Вырвать кусок хлеба из хрупких, тоненьких пальцев Зои…

Должно быть, в этот миг я почувствовал, что Смоляков прав. Война не только на передовой. Война везде. Уж если Вощажников здесь… А старик он был жёсткий, замкнутый. Многие студенты его не любили. Как он кричал на меня, когда я сказал, что у него неинтересно работать! С ним жили дочь и зять. У зятя, помню, немецкая фамилия: Клих.

И тут словно прорвалась в глубинах памяти сокровенная плотина. Клиху я отдал первую посылку. С Клихом я разговаривал в тёмной комнате. Клих, зять профессора, здесь, это был его голос! Теперь ясно. Вощажников и зять — одна шпионская компания. Мерзавцы! Что же я стою, как истукан, стою и не двигаюсь, когда надо выдавить к чёрту раму, отыскать их там, схватить и представить Смолякову! Нет, нельзя. Приказ есть приказ. Вручить свёрток, не поднимать шума, доложить… Сознаюсь, никогда не было у меня такого соблазна перевыполнить приказ начальника, как в это мгновение.

Скрепя сердце, я спустился вниз, зашёл с чёрного хода и долго молотил кулаками в дверь. Никто не отпирал. Дверь крепкая, массивная — не сломаешь. Попытался с парадной. Там я так же безуспешно стучал, дёргал звонок, и вдруг, случайно задев скобу, выяснил, что дверь не заперта. Она подалась и впустила меня в кромешную тьму.

Я крикнул:

— Эй! Есть кто?..

Только слабое, звенящее эхо ответило мне.

Полосуя лучом фонаря темноту, я вступил в коридор. Обернулся, осветил пройденную переднюю. Что, если за мной следят? Вдруг я в ловушке и меня схватят сзади, зажмут рот?..

Каким-то чутьём уразумел, что надо запереть за собой парадную дверь. Вернулся, заложил засов, снова устремился в коридор. Из мрака выплыла белая, мертвенная голова. Холодным потом прошибло меня… Спокойно, спокойно! Это бюст, странный бюст какого-то вельможи с буклями. Что там мерцает дальше? Зеркало, прислонённое к стене. Рядом ваза. Из неё, вместо букета цветов, торчат железные угольные щипцы. Неожиданные, разнообразные вещи расположены вдоль стен — похоже, что, когда рядом взорвалась бомба, они все сдвинулись со своих привычных мест, перемешались…

При свете коридор кажется короче. Мелькнула белая дверь. Она чуть приоткрыта. Я замедляю шаг, подтягиваясь на цыпочки. Ох, не верю я этой тишине, не верю! Луч моего фонаря просовывается в комнату, освещает стол без скатерти, остывшую железную печь. Никого… Неужели никого? Но ведь тут спрятаться положительно негде. Шкаф набит книгами. Больше и мебели нет, если не считать стульев.

Не тратя времени на осмотр, я толкаю дверь в соседнее помещение. Это лаборатория. Лаборатория Вощажникова.

Не задерживаясь, я сразу прохожу в следующую комнату. Это спальня с одной кроватью, со стопой толстых фолиантов, заменяющей тумбочку. Дальше хода нет. Я перевожу дыхание. Вощажников исчез. Пусто.

Что я теперь скажу Смолякову? Видел Вощажникова, но не задержал. Не успел.

Бегло знакомясь с лабораторией, я уже собираюсь уходить. Мысленно складывается в уме рапорт капитану. В лаборатории обнаружен набор реактивов. На полу разбитая пробирка с серебристо-серым порошком. Неприятный, горький запах. Вощажников уронил её или бросил, когда погас свет.

А это что? Поднимаю с пола два листка бумаги. Почерк профессора. Чернила свежие. Листки заполнены формулами. Я читаю их с яростью. Формулы ядов. Сильнейших ядов.

Нет ли ещё бумаг? На подоконнике — маленькая записная книжка. И в ней формулы, набросанные угловатым вощажниковским почерком. Но это старые записи. А вот свежие, карандашом. Он, видите ли, каждый день мерил себе температуру и снабжал примечаниями: «Дело швах», «Шалит сердце», «Сегодня надо встать, а ноги, как из сырой глины». Мелькает немецкая фамилия Корн. «Нет Корна». «Спросить Клиха — не видел ли Корна». И ещё: «Проклятье! Если бы тут был Корн».

Кто такой Корн? Небось,один из шайки. Я прячу записную книжку в карман — отдам капитану. Ещё раз провожу лучом по подоконнику. Жёлтый конверт. Адресован Вощажникову на Васильевский остров, где постоянная его квартира. Извлекаю сложенный вдвое листок.

«Дорогой профессор!

Довольно вам прозябать в своей скворечнице. Перебирайтесь ко мне на Боровую. Есть дровишки и ещё кое-что для организма. Смею надеяться, что мы друг другу пригодимся. Жду непременно. Ваш Клих».

И письмо я оставил у себя. «Да, они пригодились друг другу», — подумал я. На письме дата — третье декабря. Сегодня восьмое. Значит Вощажников недавно перебрался сюда.

Все эти мысли промелькнули в моём сознании, когда я засовывал в карман письмо. В ящике лабораторного стола я нашёл ещё открытку от дочери профессора Лизы — жены Клиха. Она писала из Омска. И, наконец, я выяснил, как освещается лаборатория. В углу стоял большой аккумулятор с круглой лампочкой на крышке. Концы проводов были разъединены.

Теперь — к Смолякову.

Но тут снова случай вмешался в мои намерения. В парадную дверь постучали.

— Кто там? — крикнул я.

В свете фонаря жирно блеснула тяжёлая задвижка. Я положил на неё руку. Секундная пауза. Затем:

— Вам посылка.

Голос глуховатый, слова произнесены торопливо и с лёгким акцентом. Я спросил:

— Для кого посылка?

— Для Шараповых.

Я отодвинул засов, быстро отошёл в сторону и погасил фонарь. Когда стучавший переступил порог, я запер дверь. Потом, сообразив, что прикрытие темноты мне не нужно, включил фонарь. Очертилась спина невысокого, коренастого человека, одетого в шинель.

— Идите прямо, — сказал я.

Не оглядываясь, он пошёл по коридору. Когда я поровнялся с входом в комнату Клиха, я крикнул посетителю, чтобы он вошёл туда. Затем проводил его в лабораторию, предложил сесть и включил свет от аккумулятора. С минуту я смотрел на него, а он на меня. У него было плоское лицо с жиденькими усиками. Красный, припухший от мороза нос. Я первый нарушил молчание:

— Где посылка?

— Я вас не знаю, — проговорил он.

— Это неважно.

— Я не доверю посылку случайному человеку. Это очень большая ценность сейчас.

— Продукты?

— Да. Продукты.

Боится. Врёт. Ну хорошо же. Повинуясь внезапному решению, я сказал:

— Но Клиха нет.

Он помолчал и спросил:

— Где Клих?

Верхняя губа его поднялась и дрогнула. Он растерялся. Я понял — почему: условленная встреча с Клихом не состоялась. А у меня план действий созрел окончательно. Я смотрел на вздрагивающую губу и гадал — выйдет ли? Попробую.

— Клих ушёл по срочному делу, оставил здесь меня.

— Да?

То, что я назвал имя Клиха мимоходом, непринуждённо, видимо, успокоило негодяя. И тут я, совсем осмелев, выложил последний козырь.

— Можете быть спокойны. Я тоже участвую в операции по уничтожению хлеба.

— Ах, так?

— Вообще, странно — чего вы опасаетесь? — продолжал я, подавляя ярость. — Что вам может угрожать? Судьба города решена. В нём ещё нет немецких войск, но он, по существу, уже взят. Вам говорили это? Город умирает с голода. Город не может сопротивляться. Говорили?

Он заёрзал. Моя резкость подействовала на него. Он выдавил смущённо:

— Натурально… Говорили.

— До сих пор был жалкий кусок хлеба, — продолжал я, тая желание ударить его. — Теперь не будет.

— Конечно.

— Очень скоро, — сказал я.

Он ещё улыбается! Ему весело! Вот бы двинуть его сейчас. Нет, сперва надо узнать. Он должен что-нибудь раскрыть. Должен. Он раскроет, чтобы парировать мой иронический тон, блеснуть своей осведомлённостью. Я не ошибся. Но я получил меньше, чем ожидал. Он сказал:

— Завтра утром.

Где они нанесут удар? Где они собираются рассыпать яд? Я тщательно обдумал фразу, прежде чем начал:

— Утром. С таким порошком операция пройдёт быстро. Раз — и нет склада.

— Разве и на складе?

— Да, и на складе, — должен был согласиться я.

— Ну и прекрасно, — заявил он, разбивая мои ожидания. — Надо поесть. Вы кушали?

— Кушал.

К счастью, он и не угощал меня. Один раз он протянул мне на острие складного ножа кусок колбасы, но я отвернулся и сказал, что сыт. Странное дело — он сидел и чавкал против меня, сидел и чавкал, отрезая толстые, жирные куски, а во мне ни разу не проснулся голод. Кажется, никакая сила не заставила бы меня проглотить кусок из его банки, с его ножа.

Доканчивая банку, он сообщил, что родом из Сарепты, двенадцати лет был увезён в Германию. Потом он долго тёр лезвие ножа полой шинели, вложил нож в кожаный футляр.

Чёрт! Рука моя сама сжалась в кулак. Долго ли мне ещё возиться с ним? Время за полночь, стрелка идёт к двум.

— Скоро утро, — сказал я.

— Значит, и складу — капут! — вдруг выпалил он. — Я думал, что только на хлебном заводе N 10.

Десятый хлебозавод! Самый крупный в Ленинграде! У меня перехватило дух. Я долго ждал, что он скажет, мучительно ждал — и вот он сказал. Я могу оставить эту игру, сейчас же оставить и вести его к Смолякову. Но я не тороплюсь. Я не двигаюсь с места. Может быть, можно узнать ещё что-нибудь! Наверно, можно. Минуту, две я думаю. И вдруг за окном раздаётся гулкий удар, окно жалобно звенит, что-то где-то рушится. Гитлеровец вскакивает с кресла.

— Стойте! — кричу я.

— Наша артиллерия, — кричит он. — Надо идти вниз. Это наша артиллерия.

— Стойте, стойте!

Он бледнеет и, пригнувшись, бежит к двери. Ещё миг — и он исчезнет в коридоре. Там нет света. Молнией мелькнула мысль: что, если я разоблачил себя сейчас этим окриком, и он прячется не только от обстрела, но и от меня, исчезнет в темноте, я не смогу его поймать и он уйдёт? Машинально я выхватил пистолет, а он обернулся на пороге и увидел. И всё быстро кончилось, потому что я спустил курок. Моя пуля настигла его на самом пороге. Он рухнул в коридор, и только ноги его в больших, подбитых железками башмаках высунулись из темноты.

Обыскав диверсанта, я нашёл свёрток, предназначавшийся Клиху. В свёртке была банка с серебристо-серым порошком. Сунув её к себе в мешок вместе с бумагами гитлеровца, я поспешил к капитану Смолякову.

Обстрел продолжался…

Смолякова я не застал.

Часы показывали три. Оставив на имя Смолякова краткое донесение, я помчался на хлебозавод. Оттуда, решил я, снова позвоню капитану, а если его не будет на месте, подниму на заводе тревогу. Страшное открытие, сделанное мной, целиком захватило меня. Мне пришло в голову, что, может, капитан уже знает и что он уже на заводе. Когда я, запыхавшись, вбежал в проходную, кто-то схватил меня за рукав и остановил

Это был Смоляков.

— Товарищ капитан, — начал я. — Разрешите объяснить…

Смоляков кивнул и обратился к вахтеру:

— Отоприте ворота. Проведут арестованных.

Потом он обнял меня и подвёл к окошечку проходной. Показался боец с автоматом. За ним — трое арестованных. В последнем из них я узнал Клиха. А замыкал шествие второй военный с наганом в руке. И этого человека я узнал. Зелёные петлицы военфельдшера, лохматые брови.

— Он! — крикнул я.

— Кто? — спросил, обернувшись, Смоляков.

— Военфельдшер… Товарищ капитан, это тот самый, который тогда у шлагбаума…

Капитан тихо засмеялся,

— Да, да, Селезнёв. Тише…

После этого решительного «тише», до крайности озадачившего меня, я не проронил ни звука и покорно последовал за Смоляковым к нему в отдел.

Выслушав меня, он снял куртку, шапку, достал из ящика стола трубку — словом, всем своим видом показал, что больше спешить ему некуда.

— Вы убили Рольфа. Он должен был явиться к Клиху и получить диверсионное задание. Мерзавцы не сомневались, что хлеб испортить удастся, и запланировали ещё ряд диверсий — на сегодня и завтра. Но вы, очевидно, спугнули Клиха. Он узнал вас по голосу, решил, что и вы его опознали, и оставил свою конспиративную квартиру на Боровой. Он ведь жил под русской фамилией, с чужими документами. Накануне вылазки на хлебозавод бандиты проявили двойную осторожность. Нам приходилось успокаивать их, усиленно подбрасывать им посылочки. Да, Селезнёв, посылочки… Ну-с, с Боровой Клих ушёл, но от нашего глаза не скрылся — с ним был товарищ, которого вы называете военфельдшером, хотя он по специальности химик — хороший химик! — и превосходный разведчик. По нашему заданию он вошёл в доверие к диверсантам, и сам, не на Боровой, конечно, а в другом месте, обезвреживал отравляющее вещество, поступавшее на Боровую. На хлебозавод тамошним двум немецким агентам переправлялся порошок, который не отравит и мухи. Только и есть у него общего с ядом, что цвет. Попутно выяснилось, кто соучастники Клиха. Ну-с, — тут глаза Смолякова заблестели, — сегодня бандиты усердно высыпали весь запас порошка на стеллажи с печёным хлебом. Их здорово огорошило, когда мы прервали это занятие…

Секретарь внёс пачку донесений. Смоляков прочёл их и помрачнел.

— Печально, — сказал он. — Вощажников умер.

— Где?

— Его нашли на Загородном. Он шёл из Технологического института и упал. Перед смертью он бормотал что-то бессвязное и часто упоминал нерусскую фамилию…

— Корн?

— Да. Корн.

— Товарищ капитан, — сказал я, — не всех поймали. Есть ещё этот Корн. Вощажников с ними был.

— Не знаю, — задумчиво проговорил капитан. — Вощажников был очень болен, когда переехал на Боровую. Он не подымался с постели. И что-то важное заставило его встать, войти в лабораторию, а потоп отправиться в институт. Видимо, Клиху захотелось завербовать профессора, чтобы иметь возможность проверять содержимое посылок, — ведь Клих не химик по специальности. Он и лабораторию устроил для Вощажникова. Ну-с, товарищ Селезнёв, задерживать вас надобности больше нет. Желаю вам снайперских успехов.

Пять лет прошло с тех пор. Только теперь я разгадал тайну профессора Вощажникова — теперь, когда я демобилизовался и вернулся в Ленинград.

Вы спросите: неужели я не забыл всю эту историю за пять лет? Нет, не забыл. Я хотел узнать, с кем был мой учитель. Чью руку я пожимал — врага или друга? Вот почему я сразу по приезде позвонил Смолякову. Мне сказали, что он работает в другом городе. Как быть? Наведаться в знакомую квартиру на Боровой? Что я смогу выяснить там? Всё-таки я решился.

Я снова поднялся на четвёртый этаж, дёрнул медную птичью лапу. Мне открыли. В передней горела люстра — чудесная яркая люстра! Я ничего не узнал. От Клиха не осталось ни бумаг, ни лабораторной посуды, ничего — как будто и не было его никогда. Но я не оставил надежды.

И вот сегодня я разговаривал со старшим библиотекарем Химико-технологического института. Он не выезжал из города во время войны, хорошо знал Вощажникова и, оказывается, видел профессора в последний день его жизни.

Вощажников пришёл в библиотеку поздно вечером. Он был очень возбуждён. Он ругал Клиха и грозил, что выведет его на чистую воду. Кроме того, профессор ругал меня. Да, библиотекарь положительно помнит это. Очевидно, Вощажников слышал мой голос, когда я беседовал с Клихом. Профессор провёл в библиотеке около часа. Он читал справочник.

По моей просьбе библиотекарь принёс мне эту книгу. Я рассмеялся от неожиданного облегчения, как только прочёл фамилию автора — Корн. Вот какого Корна искал профессор!

Я спросил библиотекаря:

— Это тот самый экземпляр?

— Да. Профессор делал пометки. Он, видимо, забыл, что находится в институте…

Я раскрыл книгу. Пометки профессора Вощажникова не спутаешь ни с какими другими. Он делал их всегда в углу страницы, мелкими каракулями, и не подчёркивал нужное место в тексте, а чётко замыкал в скобки.

Книга рассказала мне всё. Вощажникову нужен был раздел ядов… Он отыскал формулу того серебристо-серого порошка, которым Клих и его банда собирались отравить хлеб. На последней странице Вощажников сделал несколько выкладок. Они заканчивались формулой. Всё стало ясно. Старый учёный, независимо от нашего «военфельдшера», нашёл способ обезвредить яд. Вощажников знал, какого рода посылки поступали в лабораторию. Знал и готовился разоблачить преступников.

Жаль, что не встретился я с ним тогда, на Боровой. В его глазах я остался предателем. Жаль. Ведь хочется быть чистым и перед собой и перед друзьями, даже если они и погибли…

СЛЕД ЗАУР-БЕКА

Странный посетитель сидел у майора Лухманова, когда я вошёл.

Он был широк в кости, крупен и нескладен, — так нескладен, что я, разглядывая его, вдруг подумал, как же сумеет он подняться с кресла, как соберёт себя эта грузная фигура, вытянувшая вперёд одну ногу в огромном сером валенке, разбросавшая в стороны длинные, жилистые руки. Тонкая шея вылезала из мехового воротника пальто. В ней было что-то птичье, и мне припомнился гриф с голой шеей, перехваченной ожерельем из перьев, — гриф из учебника зоологии. Однако в лице незнакомца не было решительно ничего, напоминавшего хищную птицу, — тонкий, с горбинкой нос, глубокие глаза и под ними синеватые тени — как у всех ленинградцев в ту блокадную зиму. В ту минуту, когда я вошёл, майор возвращал посетителю его документы — целую пачку, перетянутую резинкой.

— В порядке, — сказал Лухманов.

Я улыбнулся и посмотрел на майора, уверенный, что в моём взгляде читается недоверие и сарказм. — Документы-то, может быть, в порядке, — давал я понять Лухманову, — но это немного стоит. Мы-то знаем это. Можно раздобыть любые бумаги, особенно теперь. Я был тогда новичком и силился продемонстрировать то, что успел усвоить.

Из разговора я понял, что фамилия посетителя Астахов, что один наш сотрудник встретил его в доме на Стремянной, где нащупал гнездо спекулянтов, и Астахов вызвался нам помочь.

— Товарищ Астахов, — сказал майор, поймав мой иронический взгляд, — хочет рассказать нам что-то интересное.

Лухманов потёр глаза и откинулся. А посетитель повернулся в кресле, причём левая рука его выбросилась на лухмановский стол, и заговорил.

— Я служил на Афганской границе. Ошкар слыхали? Есть такой городок. Да нет, какой к чёрту городок, — деревня. Представляете? Так вот, в этом самом Ошкаре ловили мы одного басмача — Заур-бека. Фамилии у него были разные, умирал он и воскресал неоднократно и с великим искусством. Работку он нам дал — ай-ай-ай. Песок, скалы, жарища, — представляете? Ну, как мы его ловили, рассказывать не стану, это к делу не идёт, а главное огорчение вот в чём — ушёл он. Был в Ошкаре два дня, рядом с нами, даже зашёл на главную улицу и купил у чеканщика мундштук. Заметьте — мундштук. Пропал Заур-бек. Это был первой марки пройдоха и нахал. Я, так сказать, по горячему следу явился, к чеканщику. Был, говорит, такой. По всем приметам — он, Заур-бек. Что купил? Какой мундштук? Показывает. Всего-то я сделал таких четыре, говорит, с новым узором. Я стою, молчу, злость во мне, представляете, ужасная. Ушёл, гадюка! И вдруг мысль — авось мундштук-то пригодится как примета. Надо только, чтобы никто из посторонних — вы понимаете меня — не взял из этой партии, а значит, нам надо их забрать. Хорошо, говорю, беру все три себе и товарищам. И никому про это — понятно? Вскоре чеканщик, между прочим, умер. Узнал или нет Заур-бек про нашу покупку, я не знаю. Только он мундштук оставил всё-таки себе. Это уж так, если… Если я не ошибаюсь, конечно. А как иначе? Те двое, которым достались мундштуки, — ребята хорошие. Один из Горького, другой, кажется, из-под Житомира или Винницы, или… Ведь четырнадцать лет прошло. Ну-с, и вот прихожу я сегодня в свою комнату. Всё вот так, — он сделал руками вращательные движения, — ящики — вон, бельё из сундука — вон. Вы можете убедиться. И на полу я нашёл это.

Он порылся в кармане и достал небольшой серебряный мундштук, покрытый тонким черноватым узором. Лухманов снова потёр глаза, взял предмет и проговорил:

— Занятно. А ваш…

— Точная копия, — кивнул Астахов и извлёк из кармана второй мундштук, такой же. — Это мой. Сравните. Представляете?

Где-то недалеко, должно быть у Московского вокзала, рвались немецкие снаряды. Вздрагивали стёкла, внизу затянутые льдом. А на столе майора Лухманова лежали два мундштука, покрытые зубчатым восточным орнаментом, и подкрепляли историю, диковиннее которой мне ничего не приходилось слышать.

— Заур-бек? — спросил Лухманов, ни к кому не обращаясь. — Заур-бек…

— Кто же? Конечно, не на сто процентов, но… Я не досказал. Простите. Перебил вас?

— Нет, пожалуйста, — сказал Лухманов. — Что же он искал у вас, этот бек или просто грабитель?

— Я как раз и собирался… Видите, мне уже несколько раз предлагали продать кое-какие вещи. Вещи, доставшиеся от бабушки. Она была артистка балета, я бы сказал даже прима-балерина, — так, кажется, говорили прежде. Моя жизнь сложилась невероятно — я мальчишкой оставил родителей.

— Дорогие вещи?

— Не ахти что — камешки разные, пара брильянтов. Предлагали масло, килограмм за всё. Представляете? Но я ещё не дошёл до такой степени. С маслом набивалась одна тётка из нашего дома. Идёт слух, — Астахов обвёл нас глазами, — что какие-то субъекты скупают в Ленинграде драгоценности и переправляют куда-то. Представляете?

Он встал, чтобы поплотнее запахнуть пальто. И когда он стоял, высокий, ссутулившийся, с обвисшими неуклюжими руками, я понял, что передо мной старик. Ему, наверное, лет шестьдесят. Не знаю почему, но это как-то сразу усилило моё недоверие к Астахову, на время усыплённое рассказом. Скорее всего — это просто выживший из ума старик. Старый пограничник? Допустим. Но разве мы так работаем, как они четырнадцать лет назад. Чем он может нам помочь? Что он воображает — Заур-бек, иностранный агент, сейчас в Ленинграде! Чушь. Может, сотни таких мундштуков гуляют по свету. Так я решил про себя — и уже безо всякого интереса ожидал, что ещё скажет Астахов. Я смотрел на него с суровым пренебрежением моей всезнающей двадцатидвухлетней молодости.

— Верно, — произнёс Лухманов. — Враги скупают золото, дорогие камни. Для этого воруют продукты. Гитлеровцы, видимо, опасаются, что ценности в городе могут пропасть. Бомбёжки, пожары, возможный штурм… Вчера мы конфисковали у одного молодчика вот это.

Он открыл портфель и подал Астахову крупный, голубым огоньком блеснувший камень. Астахов взял его, подержал на ладони и, на глаз измерив стоимость, сказал:

— Целый дом.

— Завод можно выстроить, — усмехнулся Лухманов, кладя камень обратно. — Сейчас за ним приедут из Госбанка. Товарищ Астахов, вы, разумеется, можете быть нам полезны. Вот сей улыбающийся молодой человек, — он показал на меня, — как раз занимается этими делами. Берите его с собой, покажите всё.

— Молодой человек не нуждается в помощи, я уверен, — проговорил Астахов.

Уловив иронический и даже слегка покровительственный тон в его словах, я сдержанно промолчал. Ты-то, герой, — подумал я, — упустил Заур-бека. А теперь носишься с фантастической идеей поймать его в Ленинграде. Странно, почему майор Лухманов принял всерьёз болтовню этого человека.

— Так вы живёте на Стремянной? — спрашивал между тем Лухманов. — В доме тридцать три? Адрес знакомый, в наших делах фигурировал. Вы готовы, Саблуков?

— Готов, — ответил я подчёркнуто сухо.

— Отлично.

Несколько минут спустя мы шагали по тихой, тёмной улице — я и Астахов. Где-то очень далеко, едва слышно стреляли зенитки — в небе вспыхивали и гасли звёздочки разрывов. Под ногами хрустнуло стекло. Стена магазина была пробита снарядом. Вывеска с надписью «вина, гастрономия» раскололась — остались висеть три буквы «г», «с» и «я». Из магазина не пахло съестным. Он был давно заколочен.

— С вами мы придумаем что-нибудь, — примирительно сказал Астахов и взял меня под руку.

Я отстранился. Нет уж, я не склонен первого встречного принять в качестве друга и наставника. Правда, я не был уверен, что мне удалось бы — будь я на месте Астахова — изловить Заур-бека. Но я мог кое-чем гордиться. Во-первых, я, приехав в Ленинград после ранения, выследил и захватил двух ракетчиков, после чего меня направили в распоряжение майора Лухманова. Во-вторых, розыски пятидесятикаратного бриллианта, что лежит сейчас в потрёпанном портфельчике Лухманова, не обошлись без моего участия. А враг, переправлявшийся через Ладогу под видом эвакуирующегося, запрятал бриллиант очень искусно — в коробку с кремом для чистки летней обуви. Но, посудите сами, кто же станет зимой, в трескучий мороз, класть крем «Сочи» в дорожный саквояж вместе с вещами первой необходимости? Да, наше дело требует таланта, так же как и всякое другое, — думал я. Правда, Лухманов заметил однажды, что талант не качество, а скорее процесс, но я не совсем понял этот афоризм.

На перекрёстке, где снег засыпал ненужные теперь трамвайные пути, Астахов опять взял меня за локоть. Но на этот раз я не отстранился, потому что услышал:

— Та тётка, торговавшая маслом, — пешка. Есть старик один. Лесник зовут его. Фамилия — Лесников.

— Лесник?

— Вам известно?

— Да, — мог только выговорить я. — Слышал что-то.

Тут же я выругал себя. Не должен я выдавать того, что знаю. Всё-таки я обязан быть с ним настороже.

— Лесника я видел один раз на нашей лестнице. Он шептался с той тёткой — Агриппиной Пазутиной. Я осветил их фонарём, они шарахнулись.

— Интересно, — сказал я.

Я попытался произнести это слово небрежно, но ничего не вышло. Слишком захватило меня то, что сообщил Астахов. Я знал Лесника. Я чувствовал, что он связан с шайкой и играет в ней не последнюю роль, но определённых улик не было. «Астахов всё-таки пригодится, — подумал я. — А вдруг Заур-бек и Лесник — одно лицо».

— Вы бы узнали Заур-бека?

— Никакого сомнения, — отозвался Астахов. — Никакого сомнения, молодой человек.

— Он мог изменить внешность.

— Всё равно. У вас есть табак?

— Я не курю.

— Вы паинька. В вашем возрасте я… Как-нибудь расскажу вам. Это эпопея.

Я молчал. Обычная моя разговорчивость исчезла, должно быть потому, что я не знал, как себя держать с Астаховым. Конечно, он нужен нам. Я не мог не думать о Леснике, о Заур-беке. И в то же время я был настороже, точно ждал, что вот-вот раскроется какой-то обман. Оттого запомнилась мне со странной тревожащей резкостью и его комната в четвёртом этаже тихого, точно обезлюдевшего дома, портрет бабушки — черноволосой танцовщицы в испанском костюме, множество дам в кринолинах и офицеров с бакенбардами, отгороженных друг от друга задымлёнными, когда-то блестевшими позолотой рамами, а среди них большая картина, повёрнутая лицом к стене.

— Натюрморт, — объяснил Астахов. — Арбузы, ветчина, гуси. Невозможно смотреть. Вы не возражаете — я лягу.

Не раздеваясь, он опустился на диван, заполнив его целиком. Я же сел на подушку, сброшенную с дивана, у раскрытого сундука. Офицеры и дамы, измазанные копотью от железной печки, скорбно взирали на перемешанное в сундуке и вывернутое на пол добро. Я вытащил подсвечник, залитый воском, настольный звонок в виде черепахи, кусок газовой материи с блёстками, затем большую морскую раковину с острыми вытянутыми отростками. Она напомнила мне отцовский дом в Гатчине. Там была такая же раковина. Мне захотелось приложить раковину к уху, как я делал в детстве, веря в то, что она каким-то таинственным образом сохраняет шум прибоя, — но постеснялся, потому что встретился взглядом с Астаховым.

Я положил раковину обратно — положил осторожно и выпрямился. Я устал. Чужие, ненужные вещи утомили меня. Незачем, совершенно незачем в них рыться.

— Хватит и того, что он оставил тут мундштук, — сказал Астахов, зевая.

— Он? — спросил я.

— Да.

— Вы уверены, что тут был один человек?

— И меня ловите, юноша? — засмеялся Астахов и повернулся на бок, отчего диван едва устоял. — Чудно. Давайте-ка лучше подумаем. Знаете, как я поступил бы на вашем месте? Вы — мой племянник, допустим. Вы идёте к Агриппине и говорите: «Дядя согласен». Откройте отдушник — там комок газетной бумаги. Разверните. Это как раз то, что им нужно. Торгуйтесь. Агриппина пообещает спросить, выяснить цену ещё раз. Понимаете! Это и требуется. Заур-бек вам скорее попадётся на дорожке, чем мне. Мы друг друга знаем, слава богу. Когда нужно будет — вы меня выпустите, так сказать, из засады.

Не совсем хорошо, что Астахов опередил меня. И у меня складывался подобный план. Я ничего не мог возразить. Молча достал я из отдушника свёрток и нашёл в нём пяток мелких бриллиантиков, три брошки с камнями и крест девяносто шестой пробы.

Я сунул всё это в карман, но брошки стали колоть меня, и я прикрепил их к подкладке моей куртки. Затем, сообразив, что бриллианты лежат вместе с носовым платком и ключом от моей квартиры и их легко вытряхнуть, я переложил их в левый карман.

Простившись с Астаховым, я спустился этажом ниже и постучал. Голос за дверью спросил:

— Кто?

— От Константина Ивановича.

Открыла закутанная в платок женщина с сонными, чуть приоткрытыми глазами. На щеке маленькая, глубокая ямка, похожая на оспину.

— Дядя плохо себя чувствует. Он купит масло, — сказал я. — Если вам это подходит…

Я распахнул куртку.

— Что это? — попятилась Агриппина. — Да мне не нужно. Мне-то ничего не нужно. Я спрошу.

Мы условились встретиться завтра, и я вышел. Спустился до самого конца лестницы, открыл и с грохотом захлопнул парадную дверь, но не вышел на улицу, а остался стоять в тёмном коридоре. Пусть и эту ночь не придётся спать, но я прослежу за спекулянткой.

Стоял я очень долго и смертельно озяб. Стал шарить в карманах, в надежде отыскать хоть крошки сухарей, но наткнулся на ключ, на острые края золотого креста, на бриллианты и выругался.

А зачем я, собственно, торчу на одном месте? Поднялся на площадку второго этажа. В разбитое окно летел снег. Снежинки поблёскивали в луче огромной холодной луны. По двору шёл человек в полушубке.

Лесник!

Он повернулся, и я увидел бинт, закрывавший половину лица. Стремглав я кинулся на улицу и через ворота — во двор. Мне показалось, что Лесник что-то прячет за пазухой или достаёт.

— Здорово, дед, — сказал я.

— Бывай здоров, — ответил он.

— Что не спишь?

— Спать? Как спать? Вон она, проклятая, — он показал на луну. — Налетят.

Я улыбнулся. Лесник не может успокоиться после первых бомбёжек. Странное дело — спекулянты, всякие жулики, подонки нашего города больше всего боятся бомбёжек и обстрелов.

— Сюда не упадёт, — вдруг зашептал он. — Тридцать три. Ладный номер. Тридцать три.

— Ты о чём?

— Дом-то тридцать три. Вот.

Он, верно, намерен поселиться здесь. Целыми ночами бродит Лесник, разговаривает сам с собой, считает перекрытия, осматривает — прочно ли. Он ищет дом понадёжнее. Многие считают Лесника помешанным.

— Гляди, что у меня есть, — вдруг засмеялся он и снова полез за пазуху. — Сладкое.

Я невольно подался к нему и получил крепкий удар по голове, упал и едва не потерял сознание. Несколько мгновений я держался на шаткой, скользкой грани между сознанием и обмороком. Когда же способность ясно воспринимать окружающее вернулась ко мне, Лесник мелькнул в дверях, ведущих на чёрную лестницу, и исчез.

Налетев в темноте на ступеньку, я упал. Я ещё слышал его шаги. Потом они стихли.

Цепляясь за перила, я добрался до шестого этажа. Никого. Луна освещала потрескавшийся цемент площадок, заколоченные двери.

Куда теперь? Голова слегка кружилась, я не выпускал перил. К Астахову, — решил я. — Он знает дом лучше, чем я. Дежурной, сидевшей у ворот, я велел не выпускать Лесника. Вьюжный ветер обдал меня холодом, и я застегнул куртку, не спросив себя, когда и почему она расстегнулась.

Астахов не спал. Узнав о моём приключении, он первым долгом спросил:

— Всё цело?

— Цело, — сказал я и осёкся.

Брошек на подкладке не было. Значит, Лесник видел Агриппину, узнал от неё, где у меня броши. Существенная улика налицо. Я повеселел, и Астахов тоже.

— Ладно, — сказал он. — Я вам дам ещё, если надо. Идёмте. Я и сам не очень-то знаком со здешней географией. Есть тут один ход…

На площадке второго этажа он толкнул дверь. Она открылась, и мы погрузились в кромешную темноту. Я зажёг фонарь, осветив прихожую с рогатой стальной вешалкой, коридор, который повёл нас на кухню. Квартира была нежилая.

Подался ржавый засов, и мы вышли на чёрную лестницу.

— Видите. Здесь вовсе не заколочено. Только видимость. Доска прибита, да не к косяку, а… Что это такое? Посветите-ка сюда. А? Что это, по-вашему?

В пространстве между дверьми, поверх ящика с песком, лежал полушубок — полушубок Лесника с оторванной полосой и дырой на плече.

— Здорово, — вырвалось у меня.

— А это что?

Астахов извлёк из кармана! полушубка грязный серый бинт. Я сунул руку в другой карман и обнаружил лоскуток бумаги. На нём был крупно написан телефонный номер — Г-2-25-73.

— Здорово, — повторил я. — Бинт. Слушайте, Константин Иванович, это удивительно. Значит, Лесник играл кого-то. У меня один раз мелькнула мысль — может, Лесник и есть ваш Заур-бек. Такое творится, что и в самом деле вообразишь…

— Сомнительно. Хотя…

— Что?

— Неужели он опять меня провёл. Вы что-нибудь знаете про Лесника?

— Мало, — сказал я. — Он жил до войны на юге. Судился за воровство.

— Заур-бек, — проговорил Астахов, — был мастер менять обличье. Он и накладной бородой не брезгал. Старомодный шпик… Но… мне тоже не верится. Ну, вы, очевидно, доложите обо всём своему начальнику…

— Конечно.

— Заходите.

— Непременно, Константин Иванович.

По дороге к майору Лухманову я мысленно укорял себя. Я сделал ошибку, конечно. Я должен был получше приглядеться к Леснику. Нелепо было так подставлять голову. Незачем было ускорять события. Попробуй теперь отыскать след. А я подозревал в мистификации Астахова, который так помог мне. Скверно получилось, очень скверно.

Лухманов, к которому я явился с находкой, долго рассматривал полушубок, бинт, что-то записал и сказал:

— Так. Нет больше Лесника. Если человек на виду, в самом проходе оставляет свою маскировку, то он, стало быть, намерен исчезнуть с нашего горизонта. Словно нарочно положил для нас. Видно уверен в себе. Есть укрытие. Похоже, что и записка специально для нас. Чтобы сбить с толку. И с чего это он вдруг обнаглел так! Драться полез! Странно. По-вашему, это телефон- Г-2-25-73? Сомневаюсь. Проверим.

Он перелистал толстую тетрадь в полотняном переплёте и продолжал:

— Этот телефон давно выключен. Номер машины — вот что это такое.

— Машины?

— Да. Сейчас наведём справки.

Он позвонил в автоинспекцию. Оттуда ответили, что под номером Г-2-25-73 числится санитарная машина, совершающая рейсы Ленинград — Кабоны, через Ладожскую ледовую трассу. Машина находится в ведении санитарного управления фронта. Через полчаса мы знали о ней всё. Шофёра зовут Анатолий Петров. Он уроженец Ленинграда, холост, не судился. В настоящее время он за Ладогой. Послезавтра должен быть в городе.

— Нужно будет пронаблюдать, — сказал майор. — Вы с Астаховым примите участие.

— Слушаю.

— Привыкли к нему? Вы, студент, иногда чертовски некстати покрываетесь иголками. В ежа превращаетесь. Подозрительность и наблюдательность — не одно и то же. Кстати, вы помните, я показывал Астахову пятидесятикаратный бриллиант. Помните?

— Да.

— Зачем я это сделал?

— Допустим, алмаз ему знаком. Он, скажем, сам из той компании, что… Ну, допустим…

— Поехал, — отмахнулся майор. — Вы имели дело с лакмусовой бумажкой? Так. Бумажка окрашивается под влиянием тех или иных веществ и сигнализирует вам — кислота, мол, имеется. Так вот, такой бриллиант — хорошая лакмусовая бумажка, студент. Скажите мне, как вы относитесь к такому камешку, и я вам доложу, что вы за человек. Имейте в виду, нашего советского человека отличает, помимо многих других качеств, отношение к богатству, к ценностям. Каким надо быть мерзавцем, — голос Лухманова стал жёстким, — каким мерзавцем, чтобы здесь, в Ленинграде, в такое-то время наживаться.

— Астахов как раз не очень-то привязан к своему добру, — сказал я, вспомнив брошки.

— Да, конечно, — кивнул майор. — Вы ели? Столовая закрыта. У меня есть для вас сухарь. Возьмите и идите. Сейчас ко мне придут из Эрмитажа.

— Чая у вас опять нет?

— Нет. Вышел весь.

Теперь майор засядет с сотрудниками Эрмитажа. Ведь некоторые экспонаты остались в Ленинграде. Сотрудники придут с длиннейшими списками этих вещей и будут советоваться с майором, где укрыть их от огня, от бомб, как организовать это дело, чтобы не разнюхал враг. А у майора нет крепкого чая. Я знаю, как он устал, как ему трудно работать без чая.

Следующий день прошёл спокойно. А утром, на рассвете, на Кондратьевском шоссе показалась крытая санитарная машина N Г-2-25-73. Вахтенный у шлагбаума проверил пропуск водителя — Петрова Анатолия Петровича, но дверцу кузова не открыл — санитарные машины осмотру не подлежали. Позади, в некотором отдалении, катил поцарапанный газик с пробитым ветровым стеклом. В газике рядом со мной сидел Астахов.

У Финляндского вокзала мы попали под артналёт. Санитарная машина замедлила ход, потом рванулась вперёд — очевидно, Петров решил проскочить. Справа, за каменной оградой, взметнулось грязносерое облако, и тяжёлый грохот тряхнул нашу машину. Я крикнул шофёру:

— Нажимай!

И в этот миг ударило ещё раз. Снаряд разорвался впереди санитарной машины, она остановилась, медленно отъехала назад и встала. Новый взрыв — и машина исчезла в дыму. Когда дым рассеялся, мы не сразу сообразили, где машина. Заднюю часть кузова сорвало. Внутри никого не было. Два тёмных продолговатых предмета лежали на снегу. Я сразу заметил их, но не придал, им значения. Кинулся к кабине, уверенный, что Петров ранен или убит. Но его только оглушило.

Опираясь на меня, он слез. Он нервно кусал ноготь большого пальца и морщил лоб — точно силился вспомнить что-то. К нам подошёл Астахов.

— Извольте, — сказал он.

Астахов держал в руке два зелёных валика, и тут я понял, что это такое. Я взял Петрова за плечи, потряс и крикнул;

— Откуда это?

Он молчал.

— Ракетчиков снабжаешь, — крикнул я. — Ракетчиков снабжаешь, сволочь!

— Где… где взяли вы?

Он перестал кусать ноготь и смотрел на меня с выражением ужаса.

— Ящик, — сказал мне Астахов. — Масло там и ракеты.

— Идём, — сказал я.

Не отпуская от себя шофёра, я осмотрел всё, что осталось от кузова. Осколок проломил ящик с надписью: «Маслосбыт». Вперемежку со щепой лежали зелёные и красные ракеты и куски твёрдого, как лёд, жёлтого масла.

— Вы побудьте здесь, — сказал я Астахову. — Я пришлю к вам милиционера. Да вот он бежит.

— Отведёте шофёра?

— Да.

— Справитесь? Не сбежал бы.

Вокруг собралась порядочная толпа. Женщины с лопатами, разгребавшие снег, красноармейцы, продавщица в шерстяном платке, дворник. Все они, не сводя глаз, смотрели на шофёра.

— Дай-ка я его хвачу, — спокойно сказала пожилая женщина. — Дай-ка.

Она подняла лопату.

— Он своё получит, — сказал я громко. — Пропустите. Веду арестованного.

Мы пошли. Шофёр ссутулился, вобрав голову в плечи. Но никто не тронул его. Люди шарахались в сторону, давая дорогу, — точно боялись, что он коснётся их. И кто-то произнёс:

— К стенке его… Прямо…

— Знал про ракеты? — спросил я его.

— Нет.

— И про масло не знал?

Он долго молчал, потом ответил:

— Ты грамотный?

— Я вопросы задаю, — сказал я со злостью. — Не ты, а я. Понял?

— Сам читал, коли грамотный. На ящике написано. Как же я не знал, — заговорил он и, глянув исподлобья, прибавил: — Я тебе ничего не скажу. Только уж не тебе.

— Кому должен был передать?

— А никому. Ты веди, знай. Твоё дело вести — ну и веди.

На допросе Петрова я не присутствовал. От Лухманова я узнал потом, что шофёр давал показания охотно. Он уже месяц как работал на Ладожской трассе. В Кабонах сдаёт раненых и иногда берёт в обратный рейс продукты для госпиталя. Получал он их обычно на складе, с накладными — как положено. Но последние два раза ему пришлось ехать за поклажей в другое место — километрах в шести от станции. Это очень трудно. Туда и дороги настоящей нет — место лесное, глухое. В темноте из чащи какие-то два парня вынесли ящик и скрылись. Кладовщик, ездивший вместе с Петровым, объяснил — неподалёку разбомбило товарный поезд. Поэтому груз сняли и сложили в лесу.

— Кладовщик остался за Ладогой, — сказал Лухманов. — Он, разумеется, один из шайки. А шофёр, видимо, скрывает что-то. У него нашли план, нарисованный карандашом, — дорога в лесу, крестик, видимо, обозначающий тайник. Тот самый тайник, конечно. Спрашиваю, зачем вам план, если с вами был кладовщик? Откуда план?

— Не знаю, — говорит, — откуда. Понятия не имею.

— Трусит, между прочим, страшно. Уверен, что его расстреляют. Надо съездить туда, Саблуков, — в лес. Он нас свезёт.

— Астахов поедет с нами?

— Да. Предупредите его. Вдруг, чёрт его знает, натолкнёмся на самого Заур-бека? А?

Я поспешил на Стремянную. Долго стучал в знакомую парадную, но никто не отпер мне. С переговорного пункта я позвонил Лухманову и спросил, что делать дальше. Искать Астахова?

— Нечего искать, Саблуков, — ответил майор. — Астахов ранен.

— Ранен?

— На лестнице, когда он поднимался к себе, его стукнули по голове. Вот какие дела.

— Где он?

— Не знаю. Сообщили из жактовского медпункта. Астахова увезли.

С колотящимся сердцем я повесил трубку. Значит, Заур-бек здесь. Кто напал на Астахова? Тот, кому Астахов был опасен, — Заур-бек или его подручный. До сих пор ещё шевелились у меня сомнения — уж слишком всё казалось удивительным. Теперь они исчезли.

— Заур-бек — матёрый шпион, переменивший много имён и многих хозяев, — сказал Лухманов. — Служил и за доллары, и за фунты, и за франки.

Итак, я окончательно уверовал в существование Заур-бека, реального, хитрого, жестокого врага, здесь, в городе, может быть, в нескольких шагах от меня. Невольно я всматривался в прохожих, но как узнать его? Как узнать, если Астахов на больничной койке?

Что же делать? Найти Астахова, узнать у него хоть какие-нибудь приметы, по которым можно отличить шпиона. Нет, Лухманов сказал, что искать Астахова не нужно. Приказ начальника. Да и чем может помочь Астахов теперь? Ведь Заур-бек так ловко меняет маски. Не он ли, в самом деле, разгуливал в виде полусумасшедшего Лесника. Но что-то нужно предпринять.

Нехорошо, конечно, критиковать начальство, но Лухманов, кажется, допустил ошибку. Вместо того, чтобы преследовать Лесника, он занялся санитарной машиной. Я так и скажу ему. Так и скажу, — ошибка, товарищ майор.

Однако ничего подобного я не сказал. В кабинете Лухманова я очень скоро позабыл всё, что собирался выложить. Лухманов был не один. Он представил мне высокого, худого человека с иссиня-чёрной щетиной на впалых щеках.

— Знакомьтесь. Это товарищ Алиев. Он служил бойцом на Афганской границе вместе с Астаховым. Астахов у них командовал ротой. Помните его?

— Помню, конечно, — тихо сказал Алиев и улыбнулся одними глазами.

— Встречался с Заур-беком, — добавил майор. — Видите, студент, а вы приуныли. Небось, хотели бежать к Астахову. И, как всегда, сомневались во всём. Я перебил вас, Товарищ Алиев.

— Я голос Заур-бека знаю, — говорил Алиев, — хорошо знаю. Почему? Я с винтовкой стоял около камеры, когда он у нас сидел. Он убежал потом. Не из камеры убежал — потом, — пояснил Алиев, смутившись. — Четырнадцать лет миновало.

— Голос вы ясно слышали?

— Ясно. Как они вошли, не слышал. Я спал, наверно. Их двое было. В комнату ко мне заглянули. Один спросил: «Откуда взялся новый жилец?». — Заур-бек ответил: «Из разбомблённого дома. Впрочем, какая разница? Долго не протянет». И ушли. И я потом совсем проснулся.

Не знаю почему, но Алиеву я поверил. Я верил каждому его слову. Я мечтал о помощнике. И вот помощник явился. Я с восхищением смотрел на Алиева. Если он ещё сможет поехать с нами на Ладогу… Пожалуй, не сможет.

Но Алиев так упрашивал майора взять его, в больших, запавших глазах светилось такое упорство, что Лухманов согласился. Через час мы выехали.

Начался рейс, который врезался мне в память на всю жизнь. Я сидел в кузове санитарной машины — точно такой же, как та, под номером Г-2-25-73, дремал и стукался о стенку. Всё складывалось пока удачно. Некоторое беспокойство вызывал лишь шофёр Петров. Если он уверен, что его расстреляют, тогда на него нельзя очень-то надеяться. Ещё удерёт. Усталость мешала мне додумать до конца — чего ещё можно ждать от шофёра, который ждёт расстрела и везёт следователя.

Алиев начал излагать мне тему своей работы в институте востоковедения, что-то о падежах в арабском языке, но вскоре тоже устал. Он сидел с раскрытым ртом и только, когда машина замедляла ход, было слышно, что он поёт. Он пел бесконечную, протяжную восточную песню.

Я не заметил, где кончилась суша. Но деревьев не стало, за обоими оконцами тёмного, пропахшего овчинами и йодоформом кузова потянулась гладкая равнина с тёмными кругами застывающих воронок. Почти непрерывно громыхали встречные машины. Изредка зажигались фары — снег искрился, голубел, а затем пропадал, залитый кромешной тьмой. Вдруг мне показалось, что лёд под нами сдвинулся. Я ощутил толчок от разрыва, но, странное дело, не увидел вспышки, ничего не услышал. Где-то рядом оглушительно затрещал зенитный пулемёт. Его яростную скороговорку прервала раз, другой, третий гулкая зенитка, ей тотчас отозвались другие зенитки, и нас точно бросило на дно огромной гремящей камнедробилки. Очевидно, из-за облаков неожиданно вырвались немецкие самолёты. Лёд гудел и дрожал. Огненные вихри носились по равнине. Но мы ещё не чувствовали близкой опасности. Я уразумел её лишь тогда, когда за оконцем, метрах в двадцати, взлетел столб воды. Ещё бомба. Ещё. Толчки следовали один за другим всё чаще, всё сильнее. Было невыносимо сидеть взаперти в тесной душной клетке кузова. Я открыл дверцу. На равнине, полыхавшей красным и жёлтым огнём, вырастали и рушились столбы воды, и на их месте очерчивались круглые чёрные проруби. Машина вихляла, меняла скорость, круто поворачивала, и я понял, что впереди — то же самое, что шофёр Петров лавирует среди воронок, и мне, признаюсь, стало жутко. Что стоит Петрову направить машину в прорубь и спрыгнуть? Мы с Алиевым, конечно, не успеем выскочить, не успеет и Лухманов, хотя он и сидит в кабине. В одно мгновение дело, возбуждённое по обвинению Петрова Анатолия Петровича, будет похоронено в пучине Ладоги, и никто даже не подумает приписать гибель машины и людей злому умыслу. Я велел Алиеву сесть поближе к выходу и всё время коченеющими от стужи пальцами держал дверцу открытой.

Один раз, когда машина съезжала с ухаба, я уже приготовился к прыжку и крикнул Алиеву:

— Поднимайтесь!

Много раз я попадал под бомбёжки и под обстрелы, но мне никогда не было так страшно, как в этот раз. Не знаю, сколько времени продолжалось это испытание. Наконец, как видение оазиса в пустыне, возникли островерхие ели. Машина с натугой взбиралась на берег.

Через полчаса мы проехали станцию и по извилистой, плохо проторённой просёлочной дороге углубились в лес. Машина остановилась, хлопнула дверца кабины, голос Лухманова спросил:

— Что там?

— Бревно кто-то положил, товарищ майор, — ответил Петров. — Как нарочно.

Я соскочил. До меня донеслись ещё чьи-то голоса. Сзади подходил трёхтонный грузовик, что-то шевельнулось за его высоким бортом. Длинная автоматная очередь прострочила темноту, и я, ещё не понимая, кто стреляет и откуда, ошеломлённо смотрел, как из трёхтонки высыпают люди в шинелях, с автоматами и очередями прочёсывают лес. Помнится, я выхватил наган и тоже побежал вперёд, нагнулся и лёг у пенька, чтобы перезарядить барабан.

На опушке мелькнули какие-то фигуры. Отстреливаясь, они уходили в лес, и часть наших автоматчиков кинулась в заросли, чтобы перерезать им путь.

Увязавшись за одним из автоматчиков, я долго продирался сквозь частый ельник, по команде солдата падал в канаву, стрелял. Потом выстрелы затихли, солдат, оглядывая снег, сказал:

— Тут следов нет. Айда назад.

Мы проблуждали ещё некоторое время и вышли на поляну, где бойцы уже раскладывали костёр. На поваленном дереве сидели Лухманов, Алиев и молоденький, румяный лейтенант — командир автоматчиков.

Лейтенант докладывал. Противник потерял четверых убитыми. Они оказались гитлеровскими парашютистами. Два раненых диверсанта попали в плен. Они довольно хорошо говорят по-русски. Вся группа была сброшена сегодня вечером со специальным заданием.

— Их было шестеро? — спросил Лухманов.

— Да.

С нашей стороны двое были ранены и один — шофёр Анатолий Петров — убит. Когда гитлеровцы, вышедшие на дорогу, начали стрелять, Петров, стоявший рядом с майором Лухмановым, подался вперёд и получил пулю в грудь. Похоже, что он хотел загородить собой Лухманова.

— Так или иначе, погиб он, как солдат, — сказал Лухманов, глядя в костёр. — С оружием в руках.

— С оружием? — воскликнул я.

— Да. Я дал ему оружие, когда мы въехали на берег. Он заслужил это.

— Мне вы не дали оружия, — Вздохнув, произнёс Алиев. — Вы обидели меня.

Лухманов улыбнулся.

— Вы ещё так слабы…

— Очень, очень обидели, — повторил Алиев.

Что-то хрустнуло в этот момент. Нет, не ветка в огне. Позади. Я инстинктивно обернулся. Из ельника, в немногих шагах от нас, высунулась чья-то голова, блеснула сталь.

Не раздумывая, я выхватил из костра горящую еловую ветвь, с размаху швырнул её в незнакомца и вскочил. Он не успел выстрелить. Я разрядил всю обойму, не попал и увидел, что бандит медленно, как бы нехотя, поднимает руки. Бойцы наставили на него автоматы. Срывающимся голосом бандит проговорил:

— Я- я не узнал вас.

Отблеск костра упал на его лицо, и я вздрогнул от неожиданности.

— Астахов! — крикнул я.

— Нет, не Астахов, — тихо сказал Алиев. — Здравствуй, Заур-бек.

* * *
— Не огорчайтесь, студент, — сказал мне на другой день Лухманов… — Из вас выйдет разведчик. Главное — ищите лакмусовую бумажку. Учитесь распознавать человека из чужого мира. Я не сказал вам, что я заметил, когда показывал Заур-беку алмаз, я вообще не хотел отпугивать его. Он притворился, будто не знает настоящей стоимости камня. Но глаза у него загорелись. Играл роль хорошо, ничего не скажешь, даже голодать пытался, а как подержал на ладони целое состояние, не выдержал. Прорвалась всё-таки, стяжательская душонка. Нет, это не бывший пограничник Астахов, подумалось мне. Стал проверять. Словом, я принял гипотезу- если Астахов — враг, то враг не простой, изобретательный. Оставалось выяснить самое существенное — для чего понадобилось Заур-беку втираться к нам в доверие? Ведь он рисковал, когда явился со своими двумя мундштуками.

Конечно, первой заботой его было отвести от себя угрозу тогда, в самом начале, когда к нему явился наш товарищ, выслеживавший спекулянтов. Их следы вели к дому на Стремянной, спекулянты бывали у мнимого Астахова и его — матёрого волка — охватил двойной ужас и досада. Засыпаться, да ещё из-за небольшой сделки со скупщиками! А у него были широкие планы. И вот тогда-то, очевидно, ему и пришло в голову навязаться к нам в помощники. Он выложил нашему товарищу историю с мундштуками, тот доложил мне, я велел пригласить Астахова и, как вы видели, не стал отпугивать его недоверием и, больше того, — приставил к нему самого юного работника, то есть вас, Саблуков. Не обижайтесь. И враг, без того уверенный в скорой победе фашистов, в конец распоясался. Он решил завлечь нас в ловушку. Он тонко делал это. Он следил за вами. Он подсунул в полушубок своего помощника — Лесника записку с номером машины и помог Леснику удрать. Заур-бек хотел заманить нас в лес, выведать у нас под пытками, где укрыты ценности Эрмитажа, Русского музея, убить нас, а затем — с этими сведениями и с грузом награбленного золота и бриллиантов — перейти линию фронта, завершить свою шпионскую карьеру, купить землю… Да, негодяй мечтал завести усадьбу и разводить тюльпаны! На помощь ему был спущен парашютный десант.

У Заур-бека была своя логика. Жаль, вы не присутствовали на допросе. С ним вместе — семеро, с нашей стороны, по его мнению, должно было быть двое. Вы и я. Шофёра он считал своим союзником. Понятно, он не ожидал увидеть ни автоматчиков, ни Алиева. Людей наших враг не знал. Не раз шпионил против нас, а не знал. Не в силах был понять их. Не мог вообразить, что шофёр Петров повернёт против него. Что найдётся в голодном, мёрзнущем городе обличитель Алиев. Где же Заур-беку, человеку без родины, не знающему любви к своему народу, понять всё это? Думал, что уйдёт безнаказанным и с добычей. Самонадеянный негодяй. В последний момент попытался разделаться с нами автоматной очередью.

— Так Алиев, значит, — начал я.

— Алиева разыскал я, — сказал Лухманов. — Я застал его почти умирающим, но вы бы видели, как он оживился, когда узнал, что я хочу от него. Мы поместили его, под видом переселенца из разбомблённого дома, в квартиру рядом с астаховской. Заур-бек не мог его узнать, но пограничник Алиев запомнил, узнал старого врага.

— А где Лесник?

— Лесника он выдал на допросе.

Лухманов отхлебнул кипятку из кружки, погрыз сухарь и поманил меня пальцем:

— Смотрите, я записал его слова «Операцию было предложено закончить в январе, так как в феврале возможен штурм города…» Они не оставили мысли о штурме. Ну, рассказывайте, что нашли на квартире у Заур-бека.

Я положил на стол список изъятых предметов — два револьвера с патронами, радиопередатчик, вмонтированный в плиту на кухне, килограммов восемь разных продуктов. Лухманов улыбнулся и спросил:

— Больше ничего?

— Ничего.

— Никаких сувениров у вас не осталось от Заур-бека? Вспомните-ка.

Я вспомнил и густо покраснел. Чёрт, как я мог забыть? Смутившись, я стал выкладывать из кармана мелкие, блестящие камешки. Нащупав там же батарейку от электрического фонаря, я зачем-то извлёк и её и положил на стол, поверх кучки бриллиантов.

— Честное слово, вылетело из головы, товарищ майор, — пробормотал я.

— Верю, верю, Саблуков, — засмеялся он. — Таскать с собой целое богатство и не вспомнить о нём. Это похоже на вас, товарищ Саблуков. Хотя, позвольте, позвольте. Посмотрим, велик ли в них прок, — и он поднёс к камням лупу. — Так и есть, — закончил он и смахнул камни в корзину.

— Товарищ майор…

— Они фальшивые, — сказал Лухманов. — Они не дороже стекла. Иначе, дорогой мой, Заур-бек вряд ли оставил бы их у вас.

КЛЮЧ 1

Я, Саблуков Андрей Платонович, родился в 1920 г., в Гатчине, под Ленинградом. В 1938 году, после окончания средней школы, поступил в Академию Художеств. В июле 1941 г. ушёл на фронт и приобрёл специальность разведчика. Потом был ранен…

Впрочем, — к чему вам моя автобиография. Никакого интереса она не представляет. И не потому я начал так, что хотел выпятить свою личность. Просто — не привык я рассказывать о нашей работе.

Назвать-то следовало прежде всего полковника Лухманова. Вот кому принадлежит главная заслуга в этом деле! Что же касается моей роли, то она более чем скромная. Именно Лухманов дал первый толчок поиску, — в тот день, когда я вернулся из командировки в Алуксне. Он обратил моё внимание на детали…

Но теперь я, кажется, рискую завязнуть в длинном предисловии. Перейду к сути. Вот здесь под рукой у меня старый альбом с зарисовками, — он поможет мне собраться с мыслями и изложить всё по порядку. Некоторые зарисовки сделаны во время той, первой командировки. Как и всякого приезжающего, в Алуксне меня потрясла красота бухты, красота спокойная, северная. Она не сразу открывается вам. Мой набросок, разумеется, не даст вам надлежащего представления. Побывайте там сами, полюбуйтесь на гигантские дюны — золотые в солнечный день, на сосны — такие сочнозелёные на фоне песка. С дюн, как на карте, видна вся бухта — полукруглая, словно вычерченная циркулем.

Не скажу, что в Алуксне у меня было много лишнего времени. Но всё-таки до отхода обратного поезда часа полтора нашлось, и я попытался запечатлеть пейзаж на бумаге. Заметьте, — почти на самой середине бухты из воды торчит мачта. Когда ветер дует с суши и гонит воду из бухты в открытое море, показывается и труба затонувшего парохода.

Это — «Меридиан». Некогда он носил на себе людей, занятых обновлением карт и лоций. Судя по тому, как меняется в этих местах фарватер, как быстро исчезают и наращиваются банки, «Меридиану» немало пришлось поплавать. В начале войны на его бортах и крыше мостика появились яркокрасные кресты. Гидрографическое судно сделалось госпитальным. Это не спасло его от фашистских бомб. Вместе с «Меридианом» ушли на дно три десятка раненых советских моряков.

После войны были здесь водолазы, осмотрели судно и нашли, что восстановить его нельзя. Разве только на лом годится изуродованный корпус. Так и остался здесь «Меридиан» — напоминанием о тяжёлой године, надгробием для матросов и офицеров, погибших на нём.

Кое-кто с «Меридиана» пробовал спастись вплавь. Но побережье было уже захвачено врагом. В Алуксне обосновался гитлеровский комендант, капитан Зайдель. Впоследствии он был заочно приговорен советским судом к смертной казни за свои зверства.

В поезде, на обратном пути из Алуксне, я начал набрасывать физиономию Зайделя. За точность не поручусь — внешность этого негодяя известна мне лишь со слов одной женщины, дежурной в Доме колхозника, где я остановился. Зайделя-то она запомнила! Его тонкие сухие губы, которые он постоянно облизывал, пудру на щеках, кольца на костлявых пальцах — всё это вдавила ей в память сила ненависти. Зайдель замучил её сына. В тряском вагоне узкоколейки трудно было рисовать, но фигура гитлеровца стояла передо мной, как бы освещённая гневом пожилой женщины, матери партизана. И когда я водил карандашом, у меня было такое ощущение, точно я столкнулся с врагом лицом к лицу.

Кому как, а мне рисование нисколько не мешает думать. Напротив — нередко помогает. С раскрытым альбомом на коленях я подводил итоги своей командировки в Алуксне. Обнаружено ещё одно преступление гитлеровских оккупантов — быть может, самого Зайделя.

До сих пор ничего не было известно о судьбе раненых, которые спрыгнули с тонущего «Меридиана» и выбрались на берег. Народная молва утверждала, что они попали в руки врагов. Но точных данных не было. Теперь завеса как будто приподнялась. Землекопы рыли котлован и нашли останки трёх человек. Судя по обрывкам одежды, один был офицером. Все в Алуксне говорили в один голос:

— Это раненые с «Меридиана».

Я спрашивал, откуда такая уверенность. Мне объяснили, что на месте котлована стоял дом кулака Карху. Моряков закопали у самого дома. А в первые дни оккупации — как раз во время гибели «Меридиана» — у Карху размещался Зайдель со своими, подручными.

На следующей странице альбома вы увидите дюжего парня, круглолицего, со свисающими на лоб волосами. Это один из грабарей, нашедших могилу. Меня поразила чудесная детская улыбка этого великана, и я старался уловить её, когда рисовал портрет по памяти — в вагоне. Почти всегда на лице грабаря была если не улыбка, то отблеск её. Когда же исчезал и отблеск и парень становился совсем серьёзным, невольно думалось, что не поздоровится тому, кто попадёт под его ручищу. Сидя у края могилы, грабарь сказал:

— Эх, жаль, удрали злодеи!

— Плачет петля по ним, — отозвался другой грабарь.

Они пришли в Алуксне на строительство рыбокомбината. На берегу, за дюнами, уже поднялись стены цехов, а здесь, на месте усадьбы Карху, будут коттеджи рабочего посёлка. Строители радовались тому, что война позади, что мирная жизнь снова расцветает на родном побережье, — и вдруг находка в котловане словно отбросила их назад. Оглядывая их, я видел, — каждый думает сейчас и о своих пережитых бедах. Я вспомнил мать, погибшую в Ленинграде во время блокады. Да, в самом деле, тяжело сознавать, что многие преступники ушли от кары и, больше того, продолжают действовать против нас.

— Зайдель, например, жив-живёхонек, — думал я. Он обосновался в Западной Германии и служит новым хозяевам. Попрежнему у него шайка подручных. И, быть может, сейчас какой-нибудь из этой шайки пробирается к нашей границе.

Как вы, наверно, догадались, я ездил в Алуксне не только для того, чтобы дополнить список злодеяний коменданта Зайделя. Полковник Лухманов послал меня с заданием — попытаться выяснить имена погибших. Но это оказалось нелёгким делом. Документов, конечно, не было. Между тем, если не бумаги, то обложки могли бы уцелеть. Но, очевидно, документы остались в руках у гитлеровцев. И значит, тем более важно найти хоть какие-нибудь признаки, позволяющие установить личность. Ведь Зайдель мог пустить в ход захваченный документ, снабдить им лазутчика. И как знать, возможно, этот лазутчик и теперь находится на советской земле.

— Есть основание предполагать, — сказал Лухманов, напутствуя меня, что Зайдель оставил у нас «корешки». Поэтому не упускайте ни одной детали. Как писал один восточный поэт: «Не всякое тёмное пятно в пустыне есть тень камня. Иногда это — притаившийся тигр». Пусть иная деталь кажется вам мелкой, ничего не значащей, — не отбрасывайте её. В дальнейшем она может вам открыть многое.

В меру своих способностей я старался выполнить это указание.

Приехал я в воскресенье и не хотел тревожить Лухманова, но он сам позвонил мне.

— Ничего срочного нет, — сказал я. — Отдыхали бы, товарищ полковник.

— Что-нибудь привезли?

— Кое-что. Очень мало.

— И то хорошо, — сказал он. — Жду вас.

Когда я вошёл к нему… Впрочем, я ещё толком не познакомил вас с Лухмановым. Внешне он ничем не примечателен. Говорят, что профессия накладывает отпечаток на человека. Лухманов, по-моему, представляет исключение из этого правила. Пожалуй, его скорее можно принять за учёного. Да, за учёного, — особенно когда он у себя дома, в своей комнате, где со всех четырёх стен смотрят плотные шеренги книг, а на столе громоздятся тетради с выписками. Тут и синие ученические тетрадки и толстые конторские книги, которые Лухманов особенно любит. Он не пропускает ни одной новой книги по марксистско-ленинской теории, по истории, следит за художественной литературой, за критикой. И вот что самое удивительное, — как он находит на всё время!

Впрочем, когда я вошёл к нему, он не читал. Две девочки-близнецы — Таля и Зоя — забрались к нему на колени, заставив отложить томик Фадеева.

— Ну вот, зайчика вам нарисует дядя Андрюша, — сказал он со смехом, завидев меня. — Попросите его.

Девочки тотчас подбежали ко мне. Но в это время строгий женский голос за перегородкой произнёс негромко:

— Пора спать.

Словно ветром их сдуло. Мы остались одни с Лухмановым. Он пристально разглядывал мой вещественный отчёт о поездке — маленький, потемневший металлический кружок. На нём едва проступала фигура спортсмена, подбрасывающего мяч. Это был призовый жетон — награда волейбольной команде, завоевавшей первенство.

— Больше ничего? — спросил Лухманов.

— К сожалению, всё, — ответил я. — И то странно, как жетон сохранился. Верно, гитлеровцы не заметили его при обыске. Все личные вещи, не говоря о документах, они отобрали у моряков.

— Ясно, ясно, — сказал Лухманов, поворачивая кружок в пальцах. — Он много радости доставил кому-то. Кому — вот вопрос? Надо выяснить, Саблуков.

Следующий мой разговор с Лухмановым по этому делу состоялся недели через две. Всё это время я наводил справки. Я узнал, что жетон был выдан в 1940 году команде военно-морского училища имени Фрунзе. Запросили данные обо всех участниках соревнований и остановились на одном — Сергее Казанцеве. Он был призван в начале войны на Балтийский флот, дрался с немцами на острове Саарема, затем, как сообщали официальные источники, пропал без вести. Вероятнее всего, что именно он попал в лапы Зайделя. Затем я, следуя инструкции Лухманова, принялся разбирать бумаги гестаповского архива, захваченного нашими войсками при наступлении.

В этом архиве хранились донесения и из комендатуры в Алуксне, и можно было ждать, что в каком-нибудь из них найдётся упоминание о Казанцеве.

Развязывать затхлые, пахнущие горькой, ядовитой плесенью папки, разбирать писанину всевозможных гитлеровских чинуш — занятие не очень весёлое. К тому же, немецкий язык я знаю неблестяще и нередко тонул в длинных, тягучих, тяжёлых фразах, как в болоте. Пять дней прошли впустую. Однако надежда на успех не покидала меня. Почему? Должно быть, потому, что я глубоко, с юношеской восторженностью верил Лухманову. Не зря он направил меня на эти поиски! И, может быть, в конечном итоге кровь младшего лейтенанта Казанцева и его двух товарищей не останется без отмщения! Эти мысли поддерживали меня. Какова же была моя радость, когда на листке, густо, дочерна заполненном машинописью, вдруг возникло — «Казанцев». Я перечитал несколько раз, сомнений не было.

«Список вещей, изъятых у расстрелянного Сергея Казанцева», — стояло в заголовке. Резолюция сверху гласила — «полковнику Штадтлер вместе с предметами». Уцелел картонный ящичек, приготовленный для доклада начальству. Я разложил на столе вещи, пронумерованные согласно описи, — перочинный нож с кривым лезвием, сильно сточенным, носовой платок без инициалов, автоматический карандаш, простой портсигар из карельской берёзы с проломленной крышкой. Тускло, невесело выглядели эти предметы, принадлежавшие когда-то молодому человеку, который смеялся, мечтал о будущем, брал призы на соревнованиях по волейболу. Я сверил содержимое ящичка с описью, и мне бросилось в глаза, что двух вещей не хватает.

«Ключ» — стояло в перечне под номером третьим. Но никакого ключа не было. Не было и неотосланной записки Сергея к товарищам по части.

После этого я ещё дня два поработал в архиве, пока не просмотрел все бумаги из комендатуры Зайделя: Казанцев больше не встречался мне. Зайдель в своих реляциях обстоятельно и напыщенно распространялся о мерах, предпринятых им против партизан, раза три упоминался кулак Петер Карху как «дружественно настроенный местный житель» и автор доносов. Вот и всё.

Впрочем, что ещё ожидал я найти? Я сам не знал. И всё-таки ощущение неудовлетворённости, досады донимало меня. Я мечтал об открытии, о неожиданном открытии, которое могло бы не только пролить свет на события прошлого, но и осветить следы врагов, действующих сегодня.

— Похвастаться нечем, — сказал я Лухманову. — Единственное, что удалось сделать, это-получить подтверждение, что один из трёх убитых моряков действительно Казанцев.

Затем я доложил насчёт ключа и записки. Может быть, Лухманову эта деталь скажет больше, чем мне.

— А ваше мнение? — спросил он.

— Предметы затеряны, вероятно. Что за ключ — неясно. Гадать трудно, товарищ полковник.

— Не так уж важно, какой ключ, — ответил он, — от двери или от шкафа.

Полковник встал, захлопнул окно. Тарахтенье грузовика во дворе отдалилось, в кабинете стало тише. Лухманов медленно прошёл к столу, повернулся ко мне, я увидел, что глаза его оживились.

— Вы имеете представление, кто такой отец Казанцева?

— Он инженер, — ответил я.

— А какой инженер? Я навёл справки, пока вы сидели в архиве. Василий Павлович Казанцев — старший научный сотрудник исследовательского учреждения. Он выполняет секретное задание, очевидно, важное. Можем мы утверждать, что вражеская разведка не интересуется инженером Казанцевым, что она не хочет познакомиться с ним, не ищет путей, чтобы втереться в доверие к нему?

Я согласился, что это весьма возможно. Лухманов продолжал:

— Конечно, ключ могли потерять. Но почему именно ключ? Это не такой же предмет, как все. Карандашей, платков таких же точно можно найти множество. Ключ — особая статья. Он ведь отпирает один определённый замок. На нём — как бы печать владельца. Предъявить ключ в доказательство вашего знакомства с Сергеем Казанцевым можно, остальное — не годится для этого. Конечно — может и потерян. Тогда и голову ломать нечего. А если нет? Если он остаётся в чужих руках? Будем делать выводы.

Ещё часа полтора длилась наша беседа.

А через несколько дней я отправился в новую командировку — к Василию Павловичу Казанцеву.

2

Тяжело говорить с матерью о погибшем сыне. Тяжело, потому, что каждое твоё слово болью отдаётся в её сердце и ничем этой боли не облегчить. Время бессильно перед ней. Я начал с того, что был в Алуксне, видел могилу. Оказалось, Анна Григорьевна сама собирается туда. Она порылась в сумочке, показала извещение.

— Теперь хоть знаем, где он, — сказала она. — Вот в это время он ушёл, в конце июня. Товарищ с ним был, Виктор, фамилии не знаю. Их на один корабль назначили. По пути на вокзал зашли.

Со стены на меня смотрел портрет Сергея. Что-то стремительное, нетерпеливое было в выражении глаз, во взлёте бровей, словно для него слишком долго тянулись секунды выдержки фотоаппарата. Не терпелось сорваться с места! Только этим выражением лица он похож на свою мать.

Невысокая, седая, очень подвижная, она доставала из туалетного столика карточки Сергея, снова и снова благодарила меня за то, что я зашёл.

Не без волнения задал я приготовленный вопрос.

— Ключ? — встрепенулась она. — Ах, конечно, как же! Серёжа взял ключ. Он сказал — не беспокойся, мама мы скоро разобьём фашистов, всё будет в порядке, вот увидишь. Я не оставляю ключ от квартиры — видишь, мама. Я беру его с собой. Да, да, он унёс ключ с собой. Ключ от нашей прежней квартиры на Некрасовской. А где он? Его нашли? Он у вас?

Что ответить на это? До сих пор я открыл ей половину правды. Я поведал ей о списке, сохранившемся среди гестаповских бумаг. Почему не сказать всё до конца? Я знал, Казанцевы — честные советские люди. Знакомство с Анной Григорьевной, пусть короткое, только утвердило меня в этом мнении. Лухманов велел мне решать на месте. Что же, решение принято. И я сказал Анне Григорьевне, что ключ Сергея, возможно, находится в распоряжении иностранной разведки и если он не был пущен в ход до сих пор, то это может произойти теперь. Положим, явится кто-нибудь, станет выдавать себя за боевого товарища Сергея, принесёт в доказательство его вещь…

Должно быть, я от смущения изъяснялся слишком длинно, потому что она схватила меня за руки и прервала:

— Понимаю вас.

— Вот и прекрасно, — сказал я обрадованно. — Вы тогда немедленно дадите нам знать.

— Как же иначе, господи, — заволновалась она. — Вы бы сразу…

— И Василия Павловича предупредите. Но никого, кроме вашей семьи.

— Поняла, поняла. Вы ему сами скажите… Господи, да неужели мы допустим… Вася собственными руками подлеца…

— Собственными не стоит, — успокоил я. — Наши покрепче. Вы только предупредите. Я не сомневался, Анна Григорьевна, что вы поможете нам.

— И вам и себе, всем нам, — просто ответила она. — Дело общее. Нет, до сих пор не было случая, чтобы… Может, и пробирался к нам какой мерзавец, да не добрался. Мы ведь в Челябинске жили.

Оказывается, Василий Павлович до августа 1941 года работал на судоверфи, где строились торговые и военные корабли. Но затем оборудование верфи эвакуировали, а он сам с семьёй уехал в Челябинск. Там он преподавал механику в политехническом институте. Если у иностранных разведок вначале и было намерение сунуться к нему, то вскоре они должны были отказаться от этого намерения — теоретическая механика, которую читал студентам Василий Павлович, вряд ли могла их привлечь. Правда, он по вечерам продолжал свои изыскания, начатые в лаборатории судоверфи. Продолжал, потому что, как и все советские люди, верил в победу, верил в то, что его труд пригодится для будущих кораблей. Но где было фашистам догадаться! Самодовольные гитлеровцы воображали себя в то время хозяевами мира Так складывались мои мысли, пока я слушал Анну Григорьевну.

Вернулись Казанцевы из эвакуации летом 1944 года. Тогда-то и начал Василий Павлович опять работать в своей лаборатории.

Итак, часть наших предположений получает почву. Но тут я почувствовал досаду. В итоге мы всё-таки обречены на ожидание. На пассивное ожидание.

— Одна сослуживица Серёжи ходит к нам, — вдруг услышал я. — Тоня Луковская.

Понятно, я насторожился:

— Сослуживица? Давно ли она обнаружилась?

— В прошлом году, как назначили её сюда. Да вы не думайте, за неё я ручаюсь. Она санитаркой была у них там, когда они дрались на островах.

— А раньше вы знали её?

— Нет. Да за неё я ручаюсь… Вы не воображайте, пожалуйста.

«Всё-таки следует проверить, что это за санитарка», — подумал я.

Кстати, представился случай. Анна Григорьевна решительно заявила, что я буду обедать у них. Тоня тоже зайдёт. Она почти каждый день бывает здесь.

— Нет, не ради меня, старухи, — прибавила она и не договорила.

Было условлено, что я буду представлен за обедом как бывший ученик Анны Григорьевны. Она и теперь преподаёт в средней школе.

Василий Павлович Казанцев оказался богатырём почти двухметрового роста. Обыкновенная ложка в его ручище, тарелка перед ним казались игрушечными. У этого богатыря был, впрочем, тихий, певучий голос. Как глава рода восседал он за длинным столом, вокруг которого собрались домочадцы и гости. Дочь Лидия с мужем-танкистом и двумя мальчиками, младший сын Казанцевых — Анатолий. В нём ничего не было общего с Сергеем, — хмурый, с невыразительным, сонным лицом, он несколько оживился, узнав, что я художник, и спросил:

— Что это вам даёт?

— В каком смысле? — спросил я.

— В смысле вот этого, — усмехнулся он и перед самым моим носом сделал движение пальцами, означающее деньги.

Не понравился мне этот молодой делец.

Василий Павлович начал разговор о грибах, и ему вторил щупленький, длинноволосый человек, сидевший справа от меня. Хозяин и хозяйка звали его исключительно по фамилии — Федюшкин.

— За Ширяевым боровички есть, — говорил хозяин. — В воскресенье мы с Федюшкиным выходим, значит, в экспедицию. Надо будет в осиннике поискать. Там канава есть — в лесу, за совхозным выгоном. В канаве, глядишь, и торчат.

— Натаскает пуды, а вам не ест, — пожаловалась Анна Григорьевна.

— Действительно, я их не ем, а собирать люблю, — отозвался он, обращаясь ко мне. — Ну, да в здешних краях небогато. Вот у нас в Ярославской области! Возле нашей деревни болото — Великая Чисть, и через него вал тянется, ледником насыпанный, вал шириной метров до ста пятидесяти. Вот где грибов! Возами вывозили!

Частенько я поглядывал на дверь, дожидаясь появления санитарки.

— Придёт, придёт, — шепнула мне Анна Григорьевна. — Стесняется она. Я, говорит, и так у вас в нахлебниках. Верно, после обеда заглянет.

Наконец, когда за столом оставались только хозяин и Федюшкин, спорившие, какую погоду предпочитают боровики, вошла молодая женщина, — загорелая, в очень ярком платье.

— Покушали? — произнесла она непринуждённо. — Вот и хорошо.

Я посмотрел на Луковскую, и что-то показалось мне знакомым в ней. Словно бы, я где-то видел её или человека, очень похожего на неё. Но я ничего не мог припомнить. И в следующую минуту понял, — всё дело в моём воображении. Внешность у Тони Луковской отнюдь не оригинальная. У многих такая манера взбивать волосы, красить губы.

К величайшей своей досаде, я не успел обменяться с ней и двумя словами. За дверью, ведущей в комнату Анатолия, послышалось:

— Тоська!

Она скрылась за дверью. Анна Григорьевна неодобрительно сжала губы.

— Грубый он, — вздохнула она. — И в кого такой — не знаю.

Неприязнь моя к Анатолию коснулась и Луковской, и насторожённость, поднявшаяся во мне, усилилась. Однако в тот вечер мне не довелось поближе познакомиться с Луковской. Волей-неволей я вынужден был довольствоваться лишь тем, что сообщила о ней Анна Григорьевна.

— Она на передовой была с ними. Сережу ранили два раза — в бедро и в голову. Серёжа не хотел ложиться; чуть не силой заставили его. Тоня его и на пароход провожала. Что между ними было, мне неизвестно, а только они, видно, подружились, и Сережа ей адрес свой дал, когда прощался, чтобы встретиться после войны. А пароход-то не дошёл до места назначения… Всё же Тоня решила навестить нас, когда получила здесь должность. Она ведь университет окончила, теперь врач. Ну, мы вообще рады гостю, а тем более такому. Ни у меня, ни у Васи этого нет, чтобы людей сторониться. А с Анатолием, — вдруг прибавила она, — ничего у неё не склеится. Ему разве такая нужна? Его надо крепко взять в руки. А она не умеет.

Я не стал больше расспрашивать и попрощался. Насторожённость или, лучше сказать, ощущение близости врага не покидало меня, когда я шагал в гостиницу по узкой, затенённой деревьями улице.

Впоследствии выяснилось, что в морской бригаде на самом деле была санитарка Луковская. Она участвовала в боях, имеет награды. Дальше этого поиски, начатые в Алуксне, не повели.

3

Шли месяцы. Лухманова повысили по службе, но я попрежнему работал с ним в тесном контакте. В ноябре моряки-пограничники задержали…

Впрочем, расскажу по порядку. Катер, которым командует лейтенант Троян, нёс дозор за мысом Антеи, километрах в пятидесяти южнее Алуксне. По ту сторону морской границы, в международных водах, маячили иностранные моторно-парусные суда, на вид промысловые. Разумеется, моряки не спускали с них глаз. В бинокль видно было, как с бота забрасывали сеть, вытягивали её лебёдкой. Иногда наши моряки даже определяли размеры улова. Наконец, суда стали удаляться и скрылись. Троян приказал, однако, не ослаблять наблюдения. Через несколько часов вахтенный матрос заметил при свете прожектора бревно на поверхности воды. Сдавалось, что оно плывёт быстрее, чем обычный плавник, влекомый течением. Вытащили бревно, а затем и человека, державшегося за него.

Два чувства отразились и застыли на его физиономии — удивление и злоба. Должно быть, он никак не ожидал, что его плавание к советскому берегу потерпит такой крах. Он, видимо, твёрдо верил в качество своего снаряжения, сработанного в Америке, в свою ловкость и считал успех обеспеченным.

Он сидел передо мной, нервно подёргиваясь.

Сидел и упрямо молчал.

Видал я таких. Если бы его поймали на борту судна, он стал бы уверять, что он рыбак или турист, что он потерял ориентировку в тумане, заблудился. Но его выволокли из воды. У него нашли багаж, не оставлявший сомнений в целях его путешествия, — липовый паспорт на имя Коневского, оружие, карту и объёмистую пачку советских денег.

— Я знаю, почему вы молчите, — сказал я. — Придумываете какую-нибудь ложь, чтобы выпутаться. Не поможет. Лучше выкладывайте всё. Кому эти деньги?

— Не знаю.

— Ложь.

— Не знаю, — процедил он.

На другой день он стал более разговорчивым. Признался, что никакой он не Коневский. Он — Ханс Эйдем, датчанин, живший до войны в Риге. К нам пожаловал из Западной Германии.

— Профессия?

— Я служащий фирмы. Я мирный человек.

— Вот как, — усмехнулся я. — Какая же фирма вас послала?

— Техническая контора Кромби.

— Где такая контора?

— В Бонне.

— Зачем вас послали?

Помедлив, он выговорил:

— Передать деньги.

— Кому?

— Не знаю.

— Ложь.

— Не знаю, — повторил он. — Меня не касается. Я должен был положить деньги в условленном месте.

— В каком?

— В лесу. В дупло.

— А затем?

— Больше ничего. Я очень маленький служащий, я не знаю — кому.

— Так. Сунуть в дупло и уйти? — спросил я. — Воображаете, что я поверю такой чепухе?

Но лазутчик твердил своё. Полковник Лухманов, которому я доложил об итогах допроса, сказал:

— Врёт. Открыл часть правды, чтобы легче было скрыть остальное. Вы слыхали о Кромби? Нет? Ну, в следующий раз, когда он начнёт разглагольствовать насчёт технической конторы, вы сможете поправить его. Кромби — американский майор, предприниматель и обер-шпион. Шпионаж- главный его бизнес. Вот, пожалуйста.

Раскрыв одну из своих папок, он протянул мне вырезку из немецкой газеты. Повидимому, автор корреспонденции бежал из Западной зоны в Германскую демократическую республику, бежал, полный ненависти к американским оккупантам и стремления разоблачить этих лютых врагов мира в свободной печати. Героем статьи был не кто иной, как майор Кромби, — хозяин пойманного нашими моряками нарушителя. Обстоятельно перечислялись богатства Кромби — его виллы, собрания награбленных и скупленных за бесценок картин, фарфора, приёмы в его особняке, на которых он позволял себе отпускать сентенции вроде: «Зачем нашим парням класть голову в огонь, если есть европейская шваль, довольствующаяся к тому же небольшой платой».

— Видите, Саблуков, — сказал мне Лухманов. — Наши враги даже там, у себя, за рубежом демократического мира, не могут орудовать безнаказанно. Таковы нынче времена. Всюду есть люди, обличающие вот этаких Кромби. Вспомните того англичанина, который опубликовал попавшие ему в руки записки американца Гроу — бывшего военного атташе в Москве. Какой был скандал для заговорщиков-янки! Весь мир узнал, как атташе Соединённых Штатов ездил по Советскому Союзу и выискивал цели для бомбометания.

На следующем допросе я попытался уличить лазутчика во лжи.

— Ваша контора, — сказал я, — не техническая, а шпионская. Кромби вас не выручит. Облегчить свою участь вам удастся только полным признанием.

Он злобно встретил мой взгляд.

— Я всё сказал.

— Вы знаете Зайделя?

Вопрос был неожиданный. На мгновенье он смутился. Глаза забегали.

— Какого Зайделя?

— Вопросы задаю я, — напомнил я. — Во всяком случае, нам многое известно, и мы можем проверить ваши показания. Не советую играть в прятки.

— Я не играю.

Он уже оправился. Передо мной был прежний Ханс Эйдем — весь сжавшийся в кулак, силящийся выгородить себя, не проронить ни одного уличающего признания. Но он уже выдал себя минутным замешательством.

Он кивнул. Да. Зайдель? Руперт Зайдель у них был. Но теперь его нет. Ещё весной Кромби послал его в Польшу. Там Зайдель попался.

Откровенно говоря, я почувствовал зависть к полякам, которые схватили этого преступника. Позднее мы проверили это — провал Зайделя подтвердился.

— А Карху вам известен?

Не помню точно, почему я задал этот вопрос. Определённого расчёта у меня, кажется, не было. Но в моей памяти эти двое — Зайдель и Карху, отложились вместе. В ту же минуту я понял, что попал в цель. Имя Карху задело его — и куда чувствительнее, чем имя гитлеровского коменданта. Шпион ответил, глядя в сторону.

— Слышал фамилию. Мельком.

— От Зайделя?

— Да.

— Вы видели Карху?

— Нет, нет, — дёрнулся он. — Ни разу. Никогда не видел. Я не был здесь…

Он явно оборвал начатую фразу, умолк и испуганно воззрился на меня. Что это его так испугало? Почему именно Карху? И что значит — «я не был здесь?» Карху, стало быть, здесь, на советской земле, а не за границей? И не потому ли так встревожен лазутчик, что я опять попал в точку. Кромби посылает агента, назначает ему явку у Карху — что может быть естественнее.

Такая гипотеза сложилась у меня, и я решил её проверить.

— Правильно, — сказал я. — Вы первый раз по этому маршруту. И с Карху пока не знакомы.

— Нет, не знаком.

— Собирались познакомиться?

Он отшатнулся.

— Я мелкий служащий, господин офицер. Мне дали поручение — я выполняю, — заговорил он быстро. — Я слышал действительно, фамилию. Мистер Кромби получил депешу из России от Карху, но я ничего не понял. Там были слова — «ключ в замке».

На этот раз я сам выдал себя. Кажется, я хлопнул ладонью по столу или сделал другое движение, показавшее, что мне известна история с ключом. И лазутчик испугался. Он намеревался продолжать свою роль наивного мелкого служащего, простого курьера и для этого открыл частицу правды, которая казалась ему безопасной. Он так испугался, что перестал отвечать на мои вопросы.

Его увели, и я помчался к Лухманову. Ключ всё-таки выплыл? Карху здесь! По дороге я думал о значении услышанного.

Первый вывод — инженеру Казанцеву и его работе угрожает опасность. В ближайшем окружении Казанцева есть враг. На это как будто указывает и депеша — «ключ в замке».

Лухманов согласился со мной.

— На днях поедете к Казанцеву, — сказал он. — Мы должны оберегать его. А пока я займусь лазутчиком.

Потом он заговорил о Карху.

— Принято считать, что он удрал, но доказательства были скудные. Я знакомился с материалами, — сказал Лухманов.

И полковник рассказал, что осенью 1944 года немцы в районе Алуксне попали в котёл. Наши танки ударили им во фланг, смяв тылы, вышли к морю. Гитлеровцы, державшие там оборону, пытались пробиться на запад, но капитан Зайдель не решился на это. Покинув в панике свою комендатуру, он бросился к Карху. У Карху была лодка, приготовленная на случай бегства и спрятанная на берегу. Зайдель, очевидно, знал это. Он и Карху вышли из дома вместе и двинулись туда. Что произошло дальше, никто не видел. Но следы на мокром, плотном песке сохраняются долго. Через день Алуксне был освобождён, и советские офицеры, занявшиеся Зайделем и Карху, нашли следы двух пар ног и глубокую борозду, проделанную килем лодки. Тут же валялись еловые ветки, которыми лодка была укрыта. Погода благоприятствовала побегу — стоял густой туман.

— Однако я никогда не был полностью уверен, что Карху удрал, — сказал Лухманов. — И когда я вам говорил, помните, что Зайдель оставил здесь корешки, я думал о Карху. Конечно, они вместе спустились с дюн, вместе сдвинули лодку. Вы обратили внимание на тамошние рыбачьи суда? Одному человеку с места ни за что не стронуть. Зайдель волей-неволей должен был привлечь на помощь Карху. Но брать его с собой? Была ли необходимость? Разве Зайдель заботился о Карху? Ничуть. Напротив, — у гитлеровцев были все основания оставить на советской территории бывшего сообщника по преступлениям, человека, который будет продолжать служить — хотя бы из страха быть разоблачённым. Это больше похоже на Зайделя, — не правда ли? Мне так представляется ход событий — Зайдель воспользовался услугами своего подручного, отъехал несколько шагов от берега, а затем попросту вытолкнул Карху из лодки. Чтобы скрыть следы, Карху вернулся другой дорогой — скажем, через камыши, простирающиеся невдалеке.

— Теперь ясно, Карху действует здесь, — закончил Лухманов. — Это хитрый, опасный враг. Ну-с, подумаем, когда вы сможете выехать в Приморск. Сегодня у нас среда. Давайте, в воскресенье.

Но поездку пришлось ускорить. Ночью у меня на квартире зазвонил телефон. Вызывал Приморск. Я услышал голос Василия Павловича Казанцева. Он просил меня прибыть и, если можно, немедленно.

И вот я снова в вагоне. За окном развёртывается бесконечной серебряной лентой мокрое от дождя шоссе, и по нему, словно стараясь обогнать поезд, бегут грузовики с зерном нового урожая. На коленях у меня альбом. Я вспоминаю неделю борьбы с упрямым лазутчиком, увёртки хищника, схваченного за шкуру. Страница альбома заполняется набросками.

Нет — рожу лазутчика мне не хочется рисовать. Рука выводит линии перекрещивающихся дорог, деревья, наклонённые ветром в одну сторону. Всё настойчивее складывается мысль, — звонок Казанцева и появление шпиона, направленного Кромби, как-то связаны между собой. Предпринята вылазка. Надо разгадать её вовремя. Сумею ли я?

В Приморск я приехал утром.

Первый раз я видел Казанцева летом — в кругу семьи. Теперь в широком коридоре института навстречу мне шёл другой Казанцев. Под высоким потолком он уже не выглядел таким великаном, как прежде, с лица исчезла добродушная беспечность, весь он подобранней и строже, как строевой командир, вернувшийся из отпуска в свою часть — на фронт. Я всмотрелся и заметил не только озабоченность человека, поглощённого работой. Произошло что-то серьёзное…

Меня не так-то легко удивить. Я знал, что такие, как Кромби и их наймиты, — двуногие существа, не имеющие ни родины, ни чести, — способны на любую подлость. И всё же то, что я увидел, было неожиданным. Некоторое время я молчал, держа листок бумаги, вручённый мне Казавцевым. Строки прыгали перед глазами.

«Дорогой отец! Если мои прежние письма дошли до тебя, то тебе известно, что я жив. Лучше сказать, пока ещё жив, так как в результате ран у меня развилась тяжёлая болезнь, а средств на лечение нет. Здесь, как и всюду, нужны деньги и деньги. Слышал, что ты стал крупным учёным, и рад за тебя. Твой Сергей».

— Ну, что же вы скажете? — проговорил Казанцев. — Почерк, мерзавцы, неплохо подделали. Но всё равно, даже если бы не нашли могилу Сергея… Даже если бы не нашли… Меня никакой почерк не убедил бы, что мой Сергей — предатель.

Гордость и гнев звучали в этих отцовских словах. Я мог только подтвердить, — да, гнусная фальшивка. Казанцев схватил меня за руку.

— Кто и как это сделал? Вы можете мне сказать?

— «Кто?» — думаю, отвечу со временем. А «как?..» Почерк Сергея они изучили по его неотосланной записке друзьям. Записка числилась по описи его вещей, но бесследно исчезла. Теперь ясно для чего. Когда вы получили письмо?

— Третьего дня, почтой.

Он показал конверт с западногерманской маркой. Название города на штемпеле было смазано.

— Не говорите Анне Григорьевне, — попросил он. — Побережём её нервы. Дайте совет, что мне делать. Похоже, они намеренышантажировать меня. Неспроста тут о деньгах…

— Конечно. Не исключено, что вам предложат заработать доллары, — якобы для больного сына. Успокойтесь, Василий Павлович, — сказал я, заметив, как дрожат его пальцы. — Мы их выловим. Держите меня в курсе событий. Враги очень хотят завладеть вашим проектом, и они ни перед чем не остановятся.

— Как они узнали о проекте?

— Тема ваша известна многим. Недавно, я слышал, вы с триумфом защитили докторскую диссертацию.

— Ну, уже и с триумфом…

Теперь мы находились у опытного бассейна. В миниатюре он заменял море. От бетонированных его берегов отчаливают морские корабли, — только уменьшенные во много раз. Здесь бушуют штормы на семь, на восемь и даже на двенадцать баллов — смотря по условиям эксперимента!. Здесь изучают сопротивление воды, способность корабля держаться на поверхности, влияние качки — и фиксируют выводы на листе ватманской бумаги, где рождается чертёж нового судна, либо в тетрадке для расчётов длинными рядами цифр.

— Вы не специалист, не знаю, как вам объяснить, — сказал Казанцев, — без формул трудно. Но чтобы вы имели понятие о моей теме, — позвольте я вам процитирую его…

Василий Павлович кивнул в сторону висящего на стене портрета академика Крылова, — даже не кивнул, а скорее поклонился славному учёному-кораблестроителю.

— Лучше его всё равно не сумею определить суть проблемы. Вот слушайте, — «чтобы корабль не был валок или, говоря морским языком, был бы остойчив, выгодно его делать пошире, а чтобы он был ходок, очевидно, что его надо делать подлиннее и поуже, — требования противоположные».

— Насколько я понял, — сказал я, — вы хотите примирить это противоречие?

— Ну, уж и примирить! Хватили! Насколько возможно, найти выход из трудности, сохранить хорошую остойчивость и в то же время дать кораблю более быстрый ход. Ускорить ход наших кораблей! Задача очень важная, и не я один ломаю голову. Хорошо, если хоть малый вклад внесу.

Казанцев скромничал. Хотя его корабль ещё не спущен на воду, он во всяком случае теоретически уже обоснован и проектирование идёт успешно.

Для корабля, как и для самолёта, превосходство в скорости — одно из непременных условий победы в бою. И здесь, в институте, мне стало ещё яснее, что работа Казанцева — лакомый кусок для мистера Кромби и его начальников за океаном. Я вернулся мысленно к задержанному лазутчику, к гнусной фальшивке.

— Мне нечего вам доказывать, — сказал я, — что и здесь, в лаборатории, нужно укреплять оборону. Враг нигде не должен найти лазейки.

Он показал мне, где хранятся чертежи.

— Здесь всё под замками, за печатями, — заверил он. — Ни одна бумажка не заваляется, можете быть спокойны.

— А у вас дома?

— Дома я чертежей не держу. Правда, голова работает и после шести, ей не закажешь. По вечерам иной раз уйду в расчёты — сапоги снимите с меня, не услышу.

— Разрешите вопрос: по тем материалам, которые у вас дома, можно составить понятие о проекте?

— Почти никакого… Впрочем, я на ночь запираю всё это — что настрочил — в ящик, а утром кладу в портфель и уношу в институт.

— За вами машину присылают?

— Нет, предпочитаю пешком. Если опаздываю, ну тогда на трамвае едем.

— Это неосторожно. Кто же с вами ездит?

— Антонина, моя невестка, Луковская. Вы не знаете разве? Ах, да это после вас было. Они месяца два как поженились. А на службу нам по дороге. От института квартал пройти — её поликлиника. Антонина помогает мне — ведь иной раз у меня, кроме портфеля, ещё здоровая пачка книг библиотечных. С полпудика набирается.

Улыбнувшись, он расправил ладонь, как бы взвешивая тяжесть. Я подумал, что книги несёт, конечно, он сам, а портфель доверяет невестке.

Потом я узнал, что хлам из мусорной корзины сжигает та же Антонина. Она, оказывается, очень заботится о том, чтобы у Василия Павловича ничего не пропало. Посторонние в кабинете не бывают, если не считать Валентины. Это подруга невестки. Валентина работает в театральной кассе и приносит билеты на все премьеры.

— Летом моя страсть — экскурсии за грибами, — пояснил Казанцев, — а зимой — театр.

В тот же вечер я увидел Валентину. Высокая, с костистым, почти мужским лицом, она столкнулась со мной в прихожей казанцевской квартиры, мельком взглянула на меня, надевая пальто, и вышла.

Как родного встретила меня Анна Григорьевна, повела к себе, усадила у письменного стола со стопками ученических тетрадок, за которыми виднелась гипсовая фигура балерины Улановой. Через час я уже знал все семейные новости.

Анатолий и Тоня живут неважно. Кто виноват? Анна Григорьевна не намерена взваливать всю вину на невестку. Нет, если по справедливости рассудить, виноваты оба.

— Он плохой муж, чёрствый, о себе только печётся. А она безвольная, потакает ему во всём. Разве так можно? Когда женщина капризничает — плохо, но уж если мужчина! Это, милый мой, в сто раз хуже.

За стенкой слышался недовольный, визгливый голос, Анатолия. Потом хлопнула дверь — Антонина вышла в столовую. Я застал её там одну, когда Анна Григорьевна повела меня пить чай. Молодая женщина сидела, вытянув перед собой руки, глаза её были красны. Медленно повернувшись ко мне, протянула: — Здравствуйте. Ведь вы рисуете?

— Да.

— Я помню. Вы были у нас. У меня есть просьба.

— Пожалуйста.

— Нарисуйте меня. Можете? Оставлю ему, — она показала на дверь, за которой поскрипывали шаги Анатолия. — Пусть помнит, кого потерял.

— Успокойся, Тоня, — сказала Анна Григорьевна. — Накрывай на стол.

— А что, мама! Я Вальке его отдам. Ей-богу! Валька в него влюблена. Ну и пусть. Простите, — обернулась она ко мне, — простите, что я так откровенно, при вас… Но вы друг нашей семьи, правда?

Василию Павловичу чай отнесли в кабинет. Анатолий держался хозяином. Мы вынуждены были слушать его бесконечные, самодовольные разглагольствования. Ему, видите-ли, предложили место на другом заводе. Его переманивают. Стало быть, у него есть имя. А ведь это очень важно — приобрести имя! Трудно было переносить без смеха эту болтовню двадцатитрёхлетнего балбеса.

Два дня я пробыл в Приморске и возвращался к Лухманову далеко не в победном настроении. Досадно сознавать, что враг где-то поблизости от Казанцева, быть может в его доме, а ты его не различаешь. Ключ в замке — утверждает депеша. Значит, враг занял исходные позиции, наймиты Кромби наготове, чтобы шантажировать, подкупать или грабить. На кого падает подозрение? Анатолий неприятен мне, но это не основание. Антонина? Насторожённость моя к ней не утихла, но улик никаких нет. Валентина? О ней я знаю очень мало. Знакомство её с Антониной началось ещё весной. Валентина явилась в поликлинику на приём, затем — в знак благодарности за лечение — пригласила Луковскую в театр. Впрочем, сейчас дружба под ударом — Валентина подметила, что Анатолий не ладит с женой, и пытается увлечь его.

Ключ в замке, ключ в замке, — стучало в мозгу, в такт с колёсами вагона. Пойманный лазутчик, наверно, знает, что это значит. Он ещё изворачивается, не говорит всей правды. Но в конце концов он должен сказать.

4

— Ясное дело, он у них не последняя спица в колеснице, — так сказал о лазутчике Лухманов. — Нет, он не простой передатчик денег. Его прислали, чтобы руководить диверсией против Казанцева, или, как они говорят, — «операцией» «ключ». Они ведь любят давать громкие названия своим грязным вылазкам. Торгашеская натура требует рекламы. Их первый козырь — шантаж. Но, конечно, есть и другие средства в запасе. Так или иначе, мы достаточно знаем, чтобы припереть посланца мистера Кромби к стенке.

Действительно, шпион вынужден был сознаться, что деньги, которые он нёс, предназначаются Казанцеву. Но при этом он выкинул новый манёвр.

— Ваш Казанцев, — процедил он, — продал своё изобретение нашей фирме.

Не могу передать, как это возмутило меня.

Хищник, угодивший в капкан, ещё норовит укусить! Не удалось пустить в ход деньги — клевещет, чтобы навредить честному советскому труженику, помешать его работе.

— Ложь, — сказал я. — Не продал и не продаст. Казанцев получил вашу фальшивку и ничего, кроме презрения, к вашей шайке не испытывает. Вы, конечно, понимаете, о чём я говорю. Вы подделали почерк убитого.

Кольцо вокруг лазутчика замкнулось. Теперь он уже не отнекивался, не юлил, не огрызался.

— Не я… Не я писал письмо, господин офицер, — произнёс он испуганно.

— Кто же писал?

— Мистер Кромби. Я вам скажу, господин офицер, — вдруг выпалил он, — я знаю, кто убил сына инженера. Это Зайдель и Карху. Они убили тогда ещё двоих — матроса и молодую барышню, санитарку.

Санитарку? Значит, у Зайделя были её документы. Он мог снабдить ими шпионку, переправить её через линию фронта! Луковская?..

Я сказал:

— Письмо отправили почтой, а с деньгами, с инструкциями послали вас. Вам назначили явку, разумеется. Где и у кого?

Помедлив, он ответил:

— У Карху.

Я задал ещё несколько вопросов. Он ответил и на них. Поединок кончился.

До ночи сидели мы с Лухмановым, обдумывая план дальнейшего поиска. Такое сложное задание я получал впервые. А на другой день я с двумя помощниками сел в поезд, направляющийся в Приморск. Не доехав до него, мы слезли в пригороде. Я спросил у прохожего, где чайная.

Прохожий указал мне жёлтый деревянный дом с резным крылечком и узорчатыми занавесками.

Я толкнул дверь и очутился в узенькой, тесной раздевалке. За барьером, на табуретке, прислонившись спиной к стене, сидел человек средних лет. На лице его, обрамлённом редкой бородкой, блестели капли пота от жара, волнами шедшего из кухни. Несмотря на это, гардеробщик сидел в меховом жилете и валенках, обтянутых резиной.

Ещё весной, в Алуксне, слушая дежурную в Доме колхозника, я думал: «Столкнуться бы лицом к лицу с кем-нибудь из шайки Зайделя». И вот — сбылось. Человек, вставший с табурета, чтобы принять моё пальто, — Карху.

Я отдал пальто, взял номерок и, стараясь ничем не выдать волнения, сказал:

— Номер несчастливый.

Он метнул на меня быстрый взгляд и сдавленным голосом пробормотал:

— А какой же вам нужен?

— Мой любимый номер — сто двенадцать, — произнёс я последнюю фразу пароля и прошёл в зал. Занял столик, заказал что-то и съел, не ощущая вкуса. Мучила мысль, — а что если лазутчик солгал, исказил пароль!

Опасения были напрасны. Выйдя из чайной, я опустил руку в карман пальто и нащупал записку. Карху наспех нацарапал твёрдым карандашом — «Советская 18, кв. 2, сегодня в 9 вечера».

Я облегчённо вздохнул. Хорошо, пока всё идёт, как по маслу. Что-то будет дальше.

Короткий осенний день тянулся на этот раз невыносимо медленно.

Я встретился с помощниками, отдал необходимые распоряжения.

Было совсем темно, когда я позвонил в квартиру гардеробщика. Он сам открыл мне. По узкому, заставленному сундуками коридору провёл в прокуренную комнату. За окном качался от резкого холодного ветра фонарь. Лучи неяркого жёлтого света, пробивавшиеся сквозь штору, шарили по стенам, по столу.

— Привет от шефа, — начал я.

Карху молчал. Не дожидаясь приглашения, я сел. Стул заскрипел. Этот скрип показался мне очень громким, потому что в квартире царствовала мёртвая тишина. Только над нами, на чердаке, бегали и шуршали крысы.

— Вы слышали, что я сказал, — повторил я. — Вам привет от шефа.

— Это слова, — проговорил он.

— Чем вы недовольны? — спросил я, уловив в его голосе раздражение.

— Вы привезли деньги?

— Деньги после, — сказал я. — Кромби требует сперва дела. Вы недостаточно активны. Деньги после операции.

— Мало активности? Так? — глухо отозвался Карху.

— Так!

Он придвинулся ко мне и на меня пахнуло потом. — Сами испортили всё и требуете дела?

— Что вы имеете в виду?

— Дурацкое письмо, — проворчал он. — На кой чёрт это нужно было. Всех всполошили. Старик давно знает, что сын мёртв.

Я изобразил удивление.

— Как! Каким образом?

— Так. Раскопали. Мне нельзя оставаться здесь. Нельзя! Поняли?

В колеблющейся, нeвеpнoй полутьме я не мог видеть выражения его лица, но в голосе звучал страх.

— Без паники! — одёрнул я, стараясь сохранить начальственный тон. — Вы должны были предупредить нас. Почему вы этого не сделали?

— Почему? Сами знаете, как со связью.

— Надо решить, как поступать теперь. Есть другие пути. Нужно завладеть проектом. Что вы сделали для этого? На кого можете опереться?

— Марта нащупывает, — ответил он. — Она надеется на младшего сына, Анатолия.

Марта? Кто это? Луковская, Валентина или какая-то третья, о которой мы ещё не имеем понятия? Но выведаю после. Я спросил:

— Марта говорила с ним?

— Нет. Она пытается. Но теперь, из-за вашего письма, всё это очень трудно.

— Что вы предлагаете?

— Хорошо, я скажу, — встрепенулся он. — У меня есть ваша посылка. По-моему, это лучший выход. Если вы сразу переправите меня на ту сторону.

Посылка была тоже новостью для меня. Лазутчик не упоминал о ней. Что в посылке? Из предосторожности я не стал расспрашивать и сказал только:

— Вы всё сводите к одному. Вас отзовут, когда найдут нужным. А насчёт посылки вы же получили указания.

— Да. Она на крайний случай.

— Я пока не вижу крайности, — сказал я.

— А вы побеседуйте с Мартой, тогда увидите, — произнёс он угрожающе.

— Где я её встречу?

— Она скоро придёт сюда. Она скажет то же самое. Что она может? Ничего! — Он закашлялся, помолчал и прибавил:

— Она достала ерунду, клочки какие-то, ни одной цифры разобрать нельзя.

«Это те домашние черновики, за которыми Василий Павлович сидит по вечерам», — подумал я. Не просочились ли наброски за границу? Но Карху заявил, что они пока у Марты, и у меня отлегло от сердца. Надо будет получить их у Марты, и так, чтобы самому не попасть впросак. Свидание с неведомой Мартой, которая, весьма возможно, знает разведчика Саблукова, сулило неожиданности.

Размышления мои были прерваны. Стекло окна — второго, обращённого во двор, — вдруг задребезжало: Карху вскочил.

Секунда, две — и ещё горсть земли пробарабанила по стеклу.

— Марта! — прохрипел Карху.

Прежде чем я успел опомниться, он потянул меня за рукав и бросился вон из комнаты. Я за ним. Если бы у меня было время обдумать случившееся, я бы всё равно поступил так же. Чтобы удержать Карху в поле зрения и вместе с тем раскрыть его связи, его тайные пути, единственно, что оставалось, — это бежать вместе с ним. Но в ту минуту я не делал столь связных выводов. Я просто чувствовал, что не должен упускать его. Мы поднялись по крутой лестнице на чердак.

— Сюда, — шепнул Карху.

Он толкнул меня в узкий, тёмный проход. Что-то царапнуло меня по руке — похоже, неровный край фанерной перегородки. Кажется, мы на чердаке соседнего дома. Шлёпают по лицу сырые простыни, развешанные для просушки, — я раздвигаю их, отбрасываю в стороны и наощупь пробираюсь вслед за Карху. Постепенно способность соображать возвращается ко мне, и первая мысль — о моих помощниках. Они виноваты в этой кутерьме. Они вели себя неосторожно. Марта обнаружила засаду, дала знак Карху.

Из слухового окна потянуло холодом. Впереди, совсем близко, шевелились тёмные ветви дерева. Мы вылезли на крышу и стали спускаться по пожарной лестнице в сад. Высокий забор отделяет его от улицы.

Что же будет дальше? Где наши? Может, поджидают нас. Чего доброго, придётся вступить врукопашную с моим товарищем — лейтенантом Чубинским и шепнуть ему, чтобы он не мешал мне «бежать» с Карху, а двигался за нами на известном расстоянии. Но в саду тихо. Карху отворил калитку, высунулся в переулок. И там тихо, пустынно. По другой стороне шёл толстый мужчина с зонтиком. Больше ни души! Где же Чубинский и Гаенко? Сумели ли они, по крайней мере, задержать Марту или дали ей ускользнуть!

Конечно, проще всего прекратить этот побег и арестовать Карху. Но я решил продолжать свою роль. Не досадно ли бросить её, когда она идёт так успешно. Карху поверил мне. Нет, я последую за ним. Как знать, возможно в результате откроются ещё сообщники.

Жаль, однако, что нет связи с нашими. Теперь я могу надеяться только на свои силы.

Мы вышли из посёлка. Помнится, я шагал по кочкам, а над головой тянулись провода высоковольтной передачи, видимые лишь у самой опоры, где горела лампочка, и исчезавшие во мгле. Затем мы зашлёпали по болоту. Карху шёл быстро, пригнувшись, и я старался не отставать от него ни на шаг. Иногда я проваливался по колено в жидкую грязь, прикрытую тонкой коркой упругого, хлюпающего мха.

По приметам, знакомым ему одному, Карху отыскал тропу в чёрной стене леса, вставшего перед нами. Гонимый страхом, он не произносил ни слова, не позволил и минуты передышки. Так мы шагали часа три. Всё чаще хрустел под ногами песок, принесённый ветром с дюн, всё явственнее ощущалось дыхание моря. Наконец за стволами сверкнула искорка далёкого маяка — блеснула в кромешной темноте, погасла, опять зажглась.

Ещё полчаса ходьбы — и мы миновали лес. Берег у самой воды зарос густым камышом. Огибая его, Карху свернул вправо, полез на песчаный холм. Обнажённые корни сосен схватывали ноги, словно когтями. Я шёл и не чувствовал усталости. Впереди маячила широкая сутулая спина Карху. Я готов был пройти десять, сто раз столько же, но дойти до последней его берлоги.

Вот снова лес. Фигура Карху стала вдруг проваливаться в землю.

— Здесь спуск, — сказал он.

То была одна из тех землянок, что в огромном числе разбросаны по здешним лесам. Многие из этих неприглядных памятников войны обвалились, гнилые брёвна торчат из размытого грунта. Отбросив хворост и обломки, маскировавшие вход, Карху пролез внутрь и чиркнул спичку. Вот оно — логово хищника!

Оно прикрыто плотным накатом и дёрном, не пропускающими дождь, и песок, который осыпается со стен, сух. Карху разгрёб его при свете стеариновой плошки, и вскоре показался шкафчик. Отсвет огня заиграл на сером лаке, на чёрных эбонитовых верньерах. Рация!

Убедившись, что всё на месте, в целости, Карху перевёл дух и сказал, что по утрам бывают туманы.

Я не сразу понял его.

— Сильные туманы, — повторил он. — Молите бога, чтобы ветер не отогнал.

Он включил аппарат, сдвинул обрезок бревна, сел. Я видел его руку, лежащую на рычажке, — грязную, с потрескавшимися плоскими ногтями.

Дробно застучали позывные. Вены на руке набухли, — преступник держался за рычажок рации, как за якорь спасения, с губ его срывалось:

— С-сатана! Посидел бы он тут на моём месте. Не на яхте, а вот тут…

Он бранил Кромби, потом принимался жаловаться, что шеф отправит его обратно, просил меня заступиться, убедить, что провал полный, что нас преследовали. Чем больше у него сдавали нервы, тем хуже он произносил русские слова. А рука от натуги сделалась почти синей, уродливой до отвращения.

Несколько раз он отправил позывные и перешёл на приём. Что ж, подождём ещё, — решил я. — Надо узнать, кто ответит.

Ждали долго. Карху начал терять самообладание. Его обступили страхи. Он боялся, что там, на той стороне, не приняли его сигналов, а если и приняли, то пограничники всё равно помешают ему уйти. И ветер может в любую минуту перемениться. Медвежья спина Карху сгорбилась, ногти впились в доску стола.

И вдруг Карху вздрогнул, прижал ладонями наушники и застыл.

— Что там? — спросил я.

Он отозвался не сразу.

— Нет… Почудилось.

Не в первый раз ему чудилось. Не выпуская из поля зрения Карху, я ходил по узкому пространству землянки, вернее, переминался с ноги на ногу, и думал о своём.

— Не пойму ничего, — проговорил Карху. — Шум какой-то странный.

Он снял наушники, протянул их мне. И я взял их, надел и наклонился к аппарату.

Теперь, когда я вспоминаю это, я спрашиваю себя, — почему я не сумел во-время разгадать манёвр Карху? Быть может, если бы я более внимательно следил за ним, я почуял бы обман. Но лицо его было в тени, в тоне Карху я не уловил ничего необычайного.

Аппарат молчал. Только шорох эфира раздавался в эбонитовых тарелочках. Я хотел было вернуть наушники, но в ту же минуту почувствовал удар по голове и потерял сознание.

Очнулся я…

Но раньше расскажу, как действовали мои товарищи — Чубинский и Гаенко. Если бы не они, история приняла бы менее благоприятный оборот. Во всяком случае, Карху на этот рае ускользнул бы.

Оглушив меня, он выбежал из землянки и начал заваливать вход камнями и песком. Он делал это, как я узнал после, с лихорадочной поспешностью. Только когда от сосен, стоявших вблизи, отделились два человека и приблизились, — он обернулся.

Уже светало, и Карху отлично разглядел два пистолета, направленных на него.

Враг поднял руки.

Чубинский привёл меня в чувство. Я открыл глаза и увидел совсем близко плечо с лейтенантским погоном: Чубинский сидел около меня на корточках, а над ним возвышался Гаенко, и в руке его что-то блестело.

Я приподнялся.

— Лежите, лежите, — сказал Чубинский.

— Нет, — сказал я и оттолкнул его. — Карху! Где Карху?

— Успокойтесь, товарищ капитан, — ответил он. — Они у нас. И Карху и она.

Блестящий предмет шевельнулся, и я увидел наушники с никелированной дужкой. Она была помята, потому что по ней пришёлся удар Карху.

Чубинский докладывал. Арестовав Марту, он оставил её под стражей и вместе с Гаенко двинулся по пятам за мной и Карху. Чубинский пытался осторожно, не привлекая внимания Карху, подать мне весть о себе, но это не удалось. Оба проследовали до землянки я здесь встали в дозоре.

Словом, я напрасно сетовал на них.

Досказать осталось немного.

Вы спросите, верно, — что же спугнуло Карху? Дело в том, что он достучался-таки до своих. Где-то за нашей морской границей, на судне, услышали Карху, который требовал немедленно взять обратно агента, засланного на советскую землю, и сам рассчитывал спастись вместе с ним. И Карху принял ответный сигнал. Это был сигнал тревоги для Карху, сигнал, означавший, что он в ловушке, что лазутчик из Бонна провалился. Когда морзянка умолкла, Карху передал мне наушники. Он хотел убить меня и бежать.

На допросе Карху признал это. Надо прибавить, — его позывные и ответ из-за рубежа слышал ещё один человек, радист сторожевого пограничного катера, которым командует лейтенант Троян. Лейтенант приказал усилить наблюдение. Но море было пустынно, один иностранный бот, маячивший далеко на западе, вскоре ушёл за черту горизонта. Во всяком случае, как ни взывал Карху о помощи, его друзья не решились сунуться к нашему берегу. Они предоставили ему выпутываться самому.

Есть у вас, вероятно, ещё вопрос — о личности Марты… Могу сказать. Марта оказалась племянницей Карху. Я тотчас узнал её, когда её привели — передо мной была Валентина. Ещё в сентябре 1941 года Зайдель отправил Марту через линию фронта с заданием — втереться в доверие к инженеру судоверфи Казанцеву и вручил ей документы расстрелянной санитарки и ключ. Да, ключ Сергея был у неё. Но тогда — в начале войны — она не пустила его в ход, так как инженер оставил службу на верфи и потерял интерес для вражеской разведки. А после шпионка боялась выступить с ключом, — ведь в семье Казанцевых появилась санитарка Луковская, которая действительно находилась вместе с Сергеем на островах и могла бы разоблачить Марту. Тогда она решила сблизиться с Луковской и через неё проникнуть к Казанцевым. Луковская по беспечности и не подозревала, кого ввела в дом.

Кроме ключа, у Марты при обыске нашли «посылку», о которой говорил Карху, — ампулы с ядом. Злодеи намеревались, коли не удастся купить или выкрасть проект, убить учёного и этим задержать создание скоростного корабля.

Вот и всё как будто.

Нет, лучше сказать — пока всё. Последняя точка ещё не поставлена.

— Видите, как получилось, Саблуков, — сказал мне Лухманов. — Враг, который был в ваших руках, напоследок извернулся и напал на вас. Урок вам на будущее. Сделаем ещё вывод. Помните, провал лазутчика стал очень скоро известен на той стороне. Каким образом? Похоже — не всех мы выловили из шайки Карху. Успокаиваться мы не должны, тем более, что Кромби не примирится с неудачей. Нам придётся ещё встретиться с его агентами, разоблачить их, какие бы ключи они ни подбирали.

ЭЛЬЗА

В вахтенном журнале дозорного катера, которым командует лейтенант Касьянов, есть короткая запись:

«Задержан моторно-парусный бот, нарушивший государственную границу у о. Кривого».

Вахтенный журнал немногословен. Он не откроет ни национальности непрошенных посетителей, ни цели их вторжения. Судя по тому, как изогнулась в одном месте последняя строка, можно предположить, что море было в тот день неласковое. Впрочем, об этом имеется пометка — «волнение до 9 баллов». К тому же у острова Кривого мелко, а на мелководье известно, какая волна, — частая, злая, не качает, а колотит, подбрасывает, душу вытрясти хочет. Новичок в такую погоду не вывел бы как следует и двух слов. Заметьте ещё, что рука лейтенанта Касьянова, державшая перо, закоченела от холода и всё на нём промокло до нитки.

Хотя Касьянов и называет себя в шутку самым молодым лейтенантом в дивизионе, — ему уже за сорок. В офицеры его произвели недавно, в мае — из уважения к его долгой мичманской службе и опытности.

Если верить матросу Стаху, командир заранее предвидел встречу с нарушителями. Но Стах — здоровенный горец с Карпат — большой фантазёр. Просто-напросто Касьянов приказал усилить наблюдение, а это необходимо в ненастную пору. Стаху, стоявшему на носу, лейтенант сказал:

— Видишь, как «два рыбака» подпоясались.

«Два рыбака» — это две острые скалы, торчащие из воды у входа в бухту. С утра их стянуло белыми кушаками пены. Кушаки эти становились шире и поднимались выше, потому что ветер, набирая силу, гнал воды в бухту.

Были и другие приметы надвигавшегося шторма. Солнце всё реже показывалось среди туч, стремительно набегавших с севера. Очертания туч делались резче. Когда солнце скрывалось, синие лужицы, заброшенные волной на песчаный берег бухты, чернели и как будто проваливались, сгустки водорослей на песке теряли свой тёмнозелёный цвет, казались коричневыми и будто острее пахли плесенью и горькой морской солью.

К полудню вода в бухте поднялась настолько, что труба «Меридиана» — госпитального судна, потопленного в начале войны фашистскими бомбами, — погрузилась вся и только мачта возвышалась над поверхностью.

Вокруг затонувшего судна кипели буруны, каруселью кружились воронки. Рыбачьи ладьи обходили его. Перегоняя их, нёсся пограничный катер, посланный с базы для усиления дозора. Стах с удивлением смотрел на отважных людей в ладьях. Идти на промысел в такой скорлупке!

Он ни за что бы не решился. Плыть на катере — это другое дело. Тут всё уже стало родным и понятным после трёх месяцев службы, а потому и надёжным. И лейтенант Касьянов тут — командир, особенно заботливый к Стаху, помогающий ему уразуметь сложный язык моря и искусство охраны невидимой морской границы.

В первый свой рейс Стах долго всматривался в волны, стараясь разглядеть её и запомнить. Нет, никаких признаков рубежа! Ничего! Товарищи посмеивались над ним, но он не мог отвести глаз. Должно быть хоть что-нибудь! Ему объяснили — линия границы определяется здесь только астрономическим счислением. Там, дальше на запад, точно такое же море, — свинцово-серое, беспокойное. Умом он понимал это, но чувствовал иначе. Нет, разница всё-таки есть. Оттуда веяло чем-то безотрадным, чужим. Дали, открывавшиеся там, не манили к себе. «Даже чайки не летят туда, — подумалось Стаху. — Кричат и жмутся к кораблю».

— Я первый раз увидел границу лет двадцать назад, — рассказал Стаху лейтенант. — Сухопутную. Обыкновенная канавка в лесу.

Затаив дыхание, стоял Касьянов у этой разделявшей два мира канавки. За ней странно было видеть простую, такую же, как и на нашей стороне, старую берёзу, малинник, оплетённый паутиной и усеянный пунцовыми, переспелыми ягодами. Их некому собирать, должно быть. Касьянов на всю жизнь запомнил этот малинник и ягоды, опадавшие, никому не нужные, запомнил так же хорошо, как Стах пугливых чаек, жавшихся к катеру под ударами ветра.

— Неважно, есть черта или нет, — говорил Касьянов матросам. — Какая разница. Надо, главное, понимать, что ты сам из себя представляешь здесь, на границе. Наших впереди нет, мы самые передние.

Командир хотел, чтобы чувство границы, воспитываемое у молодых матросов, было проникнуто гордым сознанием своей значимости, уверенностью в себе.

…Катер вышел из бухты. Он двигался навстречу ветру, зарываясь носом. Вот остров Кривой — последний кусок советской земли. На нём нет ничего, кроме маяка, горстки пограничников и лодочника — рыжего Эльмара. Часто, тревожно мигает маяк, ему сдержанно, долгими вспышками отвечает другой — на материке, далеко справа.

Сейчас мгла окутывает остров, скорее угадываются, чем различаются деревья возле дома Эльмара, конус маяка.

— Товарищ лейтенант, депеша!

Радист подал командиру листок бумаги. С базы сообщали: «Одна ладья из колхоза «Искра» не вернулась с лова. Фамилия бригадира — Тоомп».

— Ну ясно, Тоомп, — сказал лейтенант с досадой.

Дальше в депеше следовали номера квадратов, где надо искать рыбаков. Едва взглянув на номера, Касьянов дал с мостика команду о перемене курса. Он давно знает наперечёт места лова, — а уж в особенности те, которые облюбовала бригада Тоомп. Ещё бы! Не раз приходилось выручать этих сорви-голов.

— Сумасшедшая девка! — проворчал Касьянов, глядя на улыбающегося радиста. — Нет, я буду говорить в правлении колхоза насчёт Эльзы.

Это уже не соревнование, это азарт, чёрт знает что! Сама утонет и других угробит!

— Она на учёбу уезжает, товарищ лейтенант, — крикнул радист в самое ухо Касьянову, потому что в это время на палубу обрушилась волна, подрезанная носом катера.

— И что же?

— Говорит, напоследок дам такие показатели, чтобы меня помнили.

Извольте видеть, выбрала погоду — ставить рекорды. Восемнадцатилетняя девчонка болтается в море, когда все разумные люди уже дома сушат свои робы. Он представил себе Эльзу Тоомп, — маленькую, цепкую, в зюйдвестке, нахлобученной на белесые косы, туго стянутые вокруг головы. Упряма до невозможности! Теперь возись с ней, спасай её! К ладье вплотную не подойти, конечно.

Ох, надо её проучить! Мысленно произнося обвинительную речь против бригадира Эльзы Тоомп, Касьянов развернул карту. От острова Кривого, похожего на отрубленную половину подковы, тянутся к западу каменистые банки, местами выступающие наружу. Вокруг них, на отмелях, — масса водорослей и другой живности, сулящей рыбам богатое пиршество. Здесь и промышляет колхоз «Искра».

Катер полным ходом спешил туда, разбивая высокие валы, чередой выносившиеся навстречу из темноты.

Достигнув, района лова, он пошёл медленнее, осторожнее. Касьянов ждал, что вот-вот блеснёт огонёк Эльзы Тоомп. Рыбаки, попавшие в беду, вешали фонарь как можно выше на мачте. Но кругом было черно и пусто. Касьянов подумал, что, может быть, опоздал… Отгоняя эту мысль, крепко стиснув пальцами медную трубку, он крикнул:

— Прожектор!

Просто у них сели батареи, потому и не горит огонь. Ничего страшного; сейчас они найдутся.

Катер огибал рифы, белевшие шапкой пены. Луч прожектора скользнул по ней, осветил мутно-жёлтую, суматошно приплясывавшую волну. Блеснула золотом щепка на её гребне и пропала.

Пусто! И за камнями пусто. Оглядели все банки, пересекли во всех направлениях рыбные колхозные угодья. Оставалось одно — идти к острову Кривому, куда могло отнести ладью. Если отказал мотор, значит рыбаки там, их неизбежно повлекут туда и течение и ветер. Мигающий глаз островного маяка, оставленный позади, теперь переместился к носу. Иногда его гасил, заливал свет неустанно шарившего прожектора.

Касьянов не сразу поверил глазам, когда на Дорожке, проложенной лучом, вдруг появилась ладья с голубой полосой на борту, взлетела на волне, и человеческая фигура в комбинезоне, державшаяся за мачту, подняла руку и помахала. Пальцы Касьянова разжались и выпустили трубку — горячую и мокрую от пота. Теперь надо подойти ближе к ладье, развернуться боком, прикрывая её от ветра…

Волна резко ударила в борт, катер накренился, лейтенант ушибся плечом о стенку и выругался. Ему снова захотелось пробрать озорницу Эльзу Тоомп. Как только она очутится на катере, он выложит ей всё, что думает о её поведении. Глупая девчонка! Мотор у них, разумеется, сдал. Ещё полчаса — и ладью выбросит на скалистый берег.

Но что это? Мотор у них работает… Ладья проворно поворачивает, спеша подставить волне свою корму. Теперь оба судна быстро сближаются. Катер застопорил.

— Да они нормально держатся, — сказал командиру боцман. — Есть ли необходимость снимать людей? Подать им конец — и всё дело.

— Нет, буксировать я не возьмусь в такую бурю. Зальёт посудину.

Между тем, люди в лодке — теперь можно различить трёх женщин и старика — делали какие-то отчаянные знаки. Они явно торопили моряков.

На катере всё готово. Боцман, приставив ко рту рупор, кричал, чтобы рыбаки не подходили, слишком близко, — не ударило бы ладью о корабль.

Но Эльза управлялась ловко. Ладья проворно отрабатывала назад, как только расстояние от неё до корабля становилось угрожающе коротким. Вот-вот швырнёт её волна, — но посудина, не задержавшись и секунды, соскальзывала с гребня, пропускала волну дальше.

— Странно, — заметил боцман. — Не сказал бы, что у них аварийное положение.

Боцман любил рассуждать вслух и никогда, даже в очень напряжённые минуты, не расставался с этим обыкновением. Касьянов же подумал, что уж если Эльза просит помощи, то случилось, наверное, что-то серьёзное.

На миг ладью подняло вровень с катером. Стах протянул руки, чтобы схватить девушку, но не успел, Тотчас лодка скрылась за волной, тяжело громыхнувшей о палубу. Эльза сделала нетерпеливое движение, сбросила куртку, чуть-присела и, резко оттолкнувшись ногами, прыгнула в воду.

— Ах, чёрт, её же стукнет сейчас… Живо подать конец! — крикнул Касьянов.

Ладья отступала, лавировала, чтобы не задеть Эльзу, храбро барахтавшуюся в воде. Она поймала брошенный с катера трос, но новая волна, неожиданно выросшая у самого борта корабля, вырвала трос у девушки. Тогда соскочил с катера Стах. Уцепившись одной рукой за трос, он другой схватил за ворот Эльзу. Обоих вытащили на палубу.

Касьянов ввёл её в рубку.

— Доченька, — вырвалось у него.

Он провёл платком по её мокрому лицу. Переведя дух, она заговорила сбивчиво:

— Там… Там не наши. Не наш бот там.

— Где?

Она показала в сторону острова. Касьянов посмотрел туда и увидел, что рыбачья ладья удаляется от катера. Она шла к острову, прямо на маяк, и две женщины, оставшиеся в ней, жестами звали пограничников за собой.

— Я сразу вижу — не наш, — повторила Эльза. — Не похож на нашего «Комсомольца» или на «Форель». И в «Пятилетке» нет такого…

— Ясно, — прервал лейтенант. — Лево руля, — крикнул он. — Радиста ко мне!

Катер ринулся к острову. Рация его заработала, передавая на базу, на посты тревожную весть о нарушении границы.

— Мы домой собирались, когда он прошёл мимо, — рассказывала Эльза. — Я сказала: «Стоп, девушки, это не наш, гасите фонарь, будем следить». Он прошёл туда и остановился. Я говорю: «Никак, девушки, он сел на банку».

— Где? На какой банке?

Касьянов положил перед ней карту. Эльза, подумав немного, решительно накрыла пальцем чёрную точку чуть западнее острова.

— Я все наши боты знаю, — продолжала Эльза. — У «Комсомольца» рубка не такая. А главное — он шёл без огней. И аккурат на эту банку.

— Возможно, что и нарочно, — сказал Касьянов. — Ты вот что, — кто у тебя на руле? Не зальёт их?

— Дядя Антон на руле, — сказала девушка таким тоном, точно это имя должно рассеять всякие опасения.

Больше Касьянов не спрашивал. Он отправил Эльзу в свою каюту и велел дать ей рабочую пару — переодеться. Всё ясно. Молодец Эльза, — поступила умно и смело. Она не пошла со своей новостью в гавань, чтобы не тратить время, не потерять из вида нарушителей. Рыбаки остались в бурном море, погасили фонарь на мачте, чтобы можно было наблюдать, самим оставаясь невидимыми. Это правило известно здесь, на рубеже, где каждый колхозник считает себя стражем родины. Рыбаки были уверены, что катер придёт к ним, придёт на выручку, как только узнают на берегу, что ладья не вернулась с лова во-время вместе с другими.

Скоро необычное зрелище открылось морякам: чужой бот стоял неподвижно у острова, серым пятном на фоне чёрной массы берега, — стоял, стиснутый каменными клещами. Волны хороводом бесновались вокруг него, лезли на камни, взлетали к высоким бортам.

В ту же ночь бот был снят с банки и отведён на базу. Нарушители попались.

Они хотели присоединиться к каравану рыбачьих судов, возвращавшемуся с промысла, и незаметно, пользуясь темнотой, войти в бухту. Но незваные гости были обнаружены. Попытались они удрать, но в панике сбились с пути и угодили на рифы.


ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ Незванный гость

Я родился в среднерусском селе Клёнове. Мой отец, Николай Сергеевич Ливанов, был учителем.

Впрочем, спешу оговориться. Не потому я начал свои записки с нескромного «я», что намерен приписать себе главную роль в событиях. Нет, я далек от такого стремления. Если бы не мои друзья, вместе со мной боровшиеся и с силами природы и против коварного, опасного врага, я не продвинулся бы и на шаг в своих поисках и, конечно, не сидел бы сейчас в своей комнате на Васильевском острове, — живой, с пером в руке.

Я мог бы в первых же строках сказать о партизане, который, преодолев тысячи опасностей, пришел из вражеского тыла к своим и сообщил важные вести. Я мог бы начать с того дня, когда наши бойцы захватили в плен парашютиста Гейнца Ханнеке, сброшенного близ Дивногорска, и затем рассказать о том, как странный документ, найденный у Ханнеке, помог раскрыть заговор, составленный много-много лет назад. Я мог бы…

Нет, не сто?ит забегать вперед. Ведь события, связанные с черным камнем, начались для меня очень давно — в детстве.

Итак, родом я из Клёнова. Село это — если смотреть сверху — чаша садов, разделенная, словно пробором, широкой и прямой улицей, по-нашему «плантом». Теперь наше Клёново знаменитое: мичуринцы вывели замечательный сорт яблок. А тогда, в доколхозное время, яблоки были мелкие, кислые и мало отличались от диких. К тому же, чуть не каждый год львиную долю урожая съедала болезнь. Не успев созреть, яблоки валились на землю и покрывались пятнами гнили.

Один дом в Клёнове резко отличался от прочих. При нем не то что сада — кустика не было. Не было ни клумбы с цветами, ни скамеечки под окном. Ветер шевелил бородки пакли, торчавшие из пазов. Некрашеный, без наличников на окнах, без навеса над крыльцом, дом выглядел голым, неуютным, холодным. Он был известен под названием «приказчиковой дачи», или «Сиверсовой дачи». Хозяином ее был приказчик Сиверс — датчанин, служивший до революции у крупного нефтепромышленника.

В Клёново Сиверс наезжал вербовать рабочих и здесь женился на дьяконовой дочери Тамаре. Говорят, что дача воздвигалась на ее приданое. Тамара хотела, будто бы, осесть с мужем в Клёнове и умножить капитал торговлей. Но впоследствии Сиверсы перестали бывать в Клёнове. Дача осталась неотделанной; для присмотра за ней Сиверс поселил старуху.

Много лет прожила эта женщина на «приказчиковой даче» совершенно одна. Сиверс пропал куда-то. Его домоправительница добывала кусок хлеба тем, что вязала из цветной шерсти варежки и остроконечные шапочки.

Я помню ее. Труша — так окрестили у нас Гертруду — была тощая высокая старуха с глазами младенческой голубизны — робкими и кроткими. Из своего жилья она выходила редко, потому что у нее болели ноги. Она переставляла их медленно, с опаской, словно шагала на ходулях. По-русски она говорила плохо. Мальчики дразнили ее, а девочки защищали, — она учила их вязать.

Перед смертью Труша помешалась. Должно быть, одиночество доконало ее. Она заперлась в «приказчиковой даче» и несколько дней ничего не ела. Потом собрала свои пожитки в мешок, взвалила на плечи, шатаясь спустилась с крыльца и упала. Фельдшер Николай Кузьмич не мог помочь ей. Сельчане жалели Трушу. Несчастная умерла вдали от родины! Вспомнили про Сиверса. Где он? Если жив — должен прибыть, чтобы распорядиться домом.

И Сиверс прибыл. Это событие прекрасно сохранилось в моей памяти, хотя мне было тогда тринадцать лет.

Я полол гряду с брюквой, елозя голыми коленками по канавке. Подошел отец и велел мне переодеться: «у нас гость».

Новость удивила меня. День был будний, трудовой. В такой день нам никогда не случалось принимать гостей. Для этого существуют праздники. Необычный гость заинтриговал меня. Чтобы не показаться ему в затрапезном виде, я влез в свой мезонин снаружи, по пожарной лестнице, вымылся и надел парадную толстовку.

В столовой я увидел низенького, коротконогого человека с отвислыми усами, которые придавали его узкому лицу выражение сокрушенное. Он обмахивался платком от жары и от мух.

— Ваш наследник? — произнес он, посмотрев сперва на меня, потом на отца. — Мое почтение, молодой человек.

Меня никто не называл наследником. Судя по иллюстрированному журналу «Нива», лежавшему в коробах на чердаке, наследником именовали царского сына. Там было черным по белому написано под портретом: «Наследник цесаревич». В применении ко мне, советскому мальчугану, готовившемуся вступить в комсомол, слово «наследник» звучало странно и даже обидно. Я пожал протянутые мне жесткие, прохладные пальцы и сел.

Сидел я между двумя тетушками. Поглощенный созерцанием гостя, я всё же заметил, что с тетей Клавой — младшей сестрой отца — творится неладное. Она словно окутала себя непроницаемым, недобрым молчанием. Худое скуластое лицо ее еще больше обтянулось. Отец поглядывал на тетю Клаву с некоторой опаской и сам держался необычно: говорил мало, угощал гостя с какой-то забавной церемонностью.

Я понял, что гость очень неприятен тете Клаве. Отец тоже не питает к нему симпатии, но боится взрыва со стороны тети Клавы. И только разбитная тетя Катя — старшая сестра отца — тараторит как ни в чем не бывало: она решила выжать из гостя как можно больше городских новостей.

Гость жевал и говорил. Он как будто не примечал сурового взгляда тети Клавы. С легким акцентом, временами коверкая фразу, он обстоятельно и с жаром рассказывал о себе. Мнеказалось, он хвастается. Однако ничего особенного он не совершил. Он служит бухгалтером — вот и всё.

— Да вы на все руки мастер, — подал голос отец. — Вы и бухгалтер, и механик…

— Приходится, — ответил гость. — Я на этих руках, Николай Сергеевич, обошел земной шар.

Тут произошел небольшой конфуз. Я представил себе нашего гостя, идущего вокруг света на руках. К несчастью, рот мой был наполнен супом. Я фыркнул и окатил скатерть. Одна капля попала даже на запасное пенсне отца, висевшее на лацкане его люстриновой куртки.

Естественно, разговор за столом сосредоточился вокруг моего поведения, а затем коснулся воспитания детей вообще. И тут отец выдал мою тайну. Не знаю, зачем он это сделал. Возможно — хотел сгладить впечатление от моей неловкости.

— У Сережи серьезные интересы, — сказал он. — Пишет историю нашего села.

Отрицать было бесполезно. Я действительно писал историю Клёнова. Но никто из посторонних не должен был этого знать. Работа только начата. Еще неизвестно, что получится. Я надулся и стал смотреть на плакат, приклеенный к стене. Плакат изображал прилавок сельского кооператива, у которого теснятся довольные, смеющиеся мужики. У них квадратные плечи и квадратные ярко-желтые бороды. А напротив, через улицу, виднеется лавка частного торговца. Там нет ни одного покупателя. Частник стоит всклокоченный и злой. В него я и вцепился сумрачным взглядом, но ненадолго. За столом заговорили о Труше.

Гость скорбел о ней вместе с нами. Но что можно было сделать? Ревматизм, как известно, лечат на юге, грязевыми ваннами. Да и то не всегда вылечивают. У него тоже ревматизм. Суставы трещат, как сухая лучина, а спину по утрам не разогнуть. И однако он ждет путевки на курорт. Так, без путевки, он не может себе позволить… Он скромный служащий. Некоторые думают, что он нажил бог знает какие ценности при старом режиме. Но это смешно. Он всегда трудился. Его хозяин — тот, совершенно верно, нажил и теперь живет себе припеваючи за границей.

Уже не раз я мысленно спрашивал себя — кто такой наш гость. Теперь я начал догадываться. Неужели — сам «приказчик»? Откуда, с какой стати?

— Гертруда служила у моего покойного папаши, — говорил между тем гость. — Она нянчила меня. Можете быть абсолютно уверены: я не бросил бы ее так, на милость божию, если бы не превратности судьбы.

Сомнений больше не было. Помнится, я сжал кулаки и нахмурился. Пусть видит Сиверс: я всецело на стороне тети Клавы.

Обед кончился, отец увел гостя к себе, а я еще сидел некоторое время, удивленный и сердитый. Тетя Клава срывала тарелки со стола.

— Николай как хочет, а я не поеду, — вдруг произнесла она. — Не поеду я.

— Подумайте, радость какая! — отозвалась тетя Катя, размешивая пойло для поросенка. — На юру ветер свищет. В подвале, чай, вода. И для скотины ничего нет.

— Ясное дело, нет. Двор самим надо строить, — сказала тетя Клава. — Нет, вы как желаете, а меня простите… Проклятое место.

Оказывается, Сиверс предлагает нам купить дачу. Просит он недорого. Но, по мнению тети Клавы, дом не сто?ит и этих денег. А главное — это дом Сиверса! Ноги? ее не будет там.

Я понимаю тетю Клаву. Я знаю, почему она терпеть не может Сиверса.

Тетя Клава — вдова. Со своим мужем, дядей Ефремом, портрет которого висит у отца в кабинете, она прожила очень недолго. Принесла нелегкая Сиверса в наше село нанимать рабочих. Он и подсунул контракт дяде Ефрему. Соблазнил его хорошим заработком и увез куда-то за тридевять земель. Там обманутый дядя Ефрем затосковал, пристрастился к вину и однажды, возвращаясь в рабочую казарму, упал в шахту и разбился на?смерть.

Я всем сердцем сочувствовал тете Клаве. Мы были друзьями, хотя характер у нее был далеко не из-легких. Она часто бывала резка, иногда выпивала и после этого ругалась нехорошими словами. Отец в таких случаях запирался с ней наедине и часами стыдил ее. После она долго ни с кем не разговаривала, молча, яростно работала и неизменно ломала что-нибудь — косу, грабли, а то рассыпа?ла крупу или соль.

Ласки от нее доставались мне редко. Тетя Катя — та расточала их без счета. И всё же я любил тетю Клаву и заодно с ней ненавидел Сиверса.

Неужели отец купит «приказчикову дачу»? Нет, это немыслимо. Оставить наш уютный старый дом, поставленный еще дедушкой, наш сад, с узловатыми, раскидистыми яблонями! Расстаться с моей комнатой в мезонине, с чердаком, где лежит в коробах «Нива», висит дедушкина домра и где найдется, если поискать получше, еще много-много неизведанного! Всё это сменить на холодную, мрачную «приказчикову дачу»! Нет, ни за что!

— Я тоже не поеду, — сказал я тете Клаве. — Я с тобой буду.

Выцветшая фотография

Мы напрасно волновались, — отец отказал Сиверсу. «Приказчикову дачу» купил кулак Нифонтов. А Сиверс уехал и больше не напоминал о себе.

В сентябре мне исполнилось четырнадцать лет. Тетя Клава испекла сладкий пирог и воткнула в середину пучок бумажных цветов. Они очень смущали меня. Парадная толстовка резала под мышками: я вырастал из нее. Пришли мои приятели — Женя Надеинский и Шура Петелин. На них тоже всё было тесное и до того чистое, что они боялись сделать лишнее движение. Я не пытался их развлечь. Не знаю почему, но на торжестве, устроенном в мою честь, я чувствовал себя ужасно неловко и глупо.

Вечером отец позвал меня к себе, чтобы побеседовать по душам. Он любил такие беседы. Он был доволен, когда ему удавалось «пронять», «взять за живое» меня, тетю Клаву или кого-нибудь из своих учеников.

— Я наблюдал за тобой и мальчиками, — начал отец, — и нахожу, что вы представляли жалкое зрелище. Вы стесняетесь взрослых. Вам не о чем говорить в их присутствии. Чем же заняты ваши головы, возникает вопрос? Я не случайно коснулся сегодня этого. Ты уже почти юноша.

Словом, отец советовал мне подвести итог прожитому году, составить план на следующий и постараться больше и упорнее заниматься. Как обстоит дело с историей села Клёнова? Что-то она медленно подвигается. Смогу ли я выполнить такую задачу один? В этом году в школе будет организован краеведческий кружок — кружок юных историков, натуралистов, собирателей песен и сказок.

Тут я стал слушать отца внимательней. Целый кружок? Это интересно. Я как историк зашел в последнее время в тупик. Из столетнего деда Евдокима — самого старого клёновского жителя — я выудил всё, что мог.

Вдруг отец встал и указал на старую, пожелтевшую фотографию на стене. Портрет выцвел неравномерно: лицо сделалось белобрысым, безбровым, зато на рубашке можно было пересчитать все полоски и пуговки. В семейном альбоме был другой портрет этого же человека, — там он снят примерно в моем возрасте, с матерью. Стройный мальчик с вздернутым носиком, который словно тянет за собой верхнюю губу и чуть открывает ровные зубки. Поэтому кажется, что он улыбается. Именно по той детской фотографии знаю я этого человека и чаще всего рисую себе его как своего сверстника.

— Ты знаешь, кто это? — спросил отец.

— Дядя Ефрем.

— А всё-таки… Кто он такой был?

На это я не знал, что ответить. Простой и понятный в свои тринадцать или четырнадцать лет, он куда менее ясен взрослый. Отзываются о дяде Ефреме различно. Тетя Катя, например, удивляется: как могла тетя Клава выйти замуж за такого беспутного! Он забросил жену и дом ради каких-то сумасбродных фантазий; не хотел работать, как все: невесть что воображал о себе. Если послушать тетю Катю, выходило, что Сиверс не ахти как виновен в гибели дяди Ефрема: он сам себя погубил. Возразить тете Кате я не умел. Я только думал, что чудаковатый дядя Ефрем был, верно, не так уж плох, если завоевал любовь строгой тети Клавы.

— Дядя Ефрем, — сказал отец, — прожил свой век неудачником.

— Что значит неудачник? — спросил я.

Отец засмеялся, снял очки и протер ладонями близорукие глаза:

— Да, к счастью, теперь это слово исчезает. И скоро его вообще не будет. Видишь ли, умный, талантливый был дядя Ефрем, а сруб сгорел.

Да, так оно и было. Я не раз видел у отца газету царского времени, с иллюстрацией, отчеркнутой красным карандашом. В кольце зрителей пылал бревенчатый сруб. Невозмутимые всадники с саблями возвышались над толпой. То были полицейские. Подпись я знал наизусть: «Плачевный результат испытаний огнеупорной краски крестьянина Ефрема Любавина». В толпе был и Сиверс. Впрочем, искать его в черном сгустке голов, похожем на икру, бесполезно. Даже дядю Ефрема и то не найти. Голова в платке, белеющая в задних рядах, за лошадью полицейского, — быть может, тетя Клава. Отец в то время учился в Петербурге, так что подробности знаменательного дня мне известны только со слов тети Клавы.

— Дядя Ефрем был очень несчастен, — продолжал отец. — Даже самый близкий человек не сочувствовал ему. Ведь мой отец мог дать образование только сыну, на дочерей средств не хватило. Клава не могла даже понять, чем занят ее муж. Она считала его талант проклятием, ненавидела его талант. Ты понимаешь, Сергей, какой это ужас? Какая страшная была жизнь!

Волнение отца передалось мне. События, знакомые с детства, поворачивались передо мной, обнаруживали неведомые до сих пор стороны и новый смысл. Я вдруг почувствовал себя старше. Ведь отец впервые заговорил со мной так.

— А дарование у Ефрема было. Самоучкой постигнуть такую сложную науку, как химия! Сколько опытов он проделал, с каким упорством! Он жег костры за деревней, в овраге, клал в огонь деревяшки, покрытые краской. Над ним издевались, а он всё палил свои костры. Он хотел избавить наше крестьянство от пожаров, от «красного петуха», уносившего каждый год многое множество дворов. И заметь: в кострах краска вела себя хорошо, а на публичном испытании сруб сгорел. Почему? Я в свое время снесся с одним специалистом, который принимал близкое участие в трудах дяди Ефрема. Правда, специалист не ахти какой… Он уверял меня: Ефрем стоял на правильном пути и непременно добился бы своего, если бы поработал еще. Одно дело — маленький костер, другое — сруб, обложенный кучами хвороста. Нужно было усовершенствовать состав краски.

— Папа! — воскликнул я. — Значит, он мог стать знаменитым изобретателем?

Эта мысль поразила меня. Наш дядя Ефрем мог занять место рядом с создателями паровоза, парохода, электрической лампочки! Чего доброго — и о нем было бы сказано в школьной хрестоматии. Но почему же он бросил свои поиски и уехал куда-то с Сиверсом? Должно быть, решил, что ничего не выйдет? Вот ведь досада!

Я обрушил град вопросов на отца. Он печально улыбнулся, кутаясь в плед:

— Мальчик мой, дядя Ефрем был беден. На опыты нужны были деньги. Не думай, что он упал духом. Нет, нисколько. Но ему никто не помогал. Он поехал добывать деньги.

В тот вечер я долго не отставал от отца. Куда отправился дядя Ефрем? Правда ли, что Сиверс обманул его? Я хотел знать всё. У отца на столе лежала стопка тетрадок по русскому языку, ему предстояло проверять их, он уже несколько раз раскрывал одну. Раскрывал и клал обратно, — ему жалко было отпускать меня. Да, дядя Ефрем не получил того, что сулил ему Сиверс. Так, по крайней мере, говорится в дядином последнем письме: «попутал меня бес довериться Сиверсу». А подрядился дядя Ефрем в Дивногорск, — это километров восемьсот от нас. Там капиталист, у которого Сиверс служил в приказчиках, затеял добычу асфальтита. В то время вербовщики, нанимая рабочих, обычно привирали: расписывали беднякам разные блага, хотя надобности особой в этом не было, — местность наша была малоземельная, голодная, и мужики соглашались на любую плату. Выходит, Сиверс и дяде Ефрему наврал. Однако первые месяцы дядя Ефрем не жаловался; а потом, вслед за последним его письмом, пришло другое — из конторы, с черной траурной каемкой. В нем не было никаких подробностей; Любавин Ефрем Федорович стал жертвой несчастного случая, — вот и всё. О том, как это произошло, написал Сиверс. Дядя Ефрем был нетрезв и оступился в темноте. Сиверс присовокупил: его-де, как цивилизованного человека, всегда неприятно поражал странный характер русских. Напрасно он, Сиверс, поощрял Любавина в его работе над огнеупорной краской, напрасно подыскал место с хорошей оплатой. Любавин показал, что у него нет той твердости воли и дисциплины, которая необходима для достижения цели.

— Высокомерное, холодное письмо, — сказал отец. — Не понравилось оно мне. Вместо того чтобы утешить родных Ефрема, он вздумал поучать. Ну вот, Сергей, я и предлагаю. У вас будет краеведческий кружок, займитесь Ефремом Любавиным. Разберитесь в его записях, рецептах, составьте его биографию. Может, из трудов Ефрема удастся извлечь что-нибудь полезное. Тут понадобятся и историки и химики.

Так закончилась беседа с отцом — беседа, повлиявшая на всю мою жизнь. Нужно ли говорить, что мне не терпелось начать изыскания: сию же минуту кинуться на чердак, рыться в коробах. Но спускались сумерки, а тетя Клава запретила ходить на чердак с лампой. И главное, надо было сесть за уроки.

Наконец воскресенье. Я снова лезу в короб. Надо мной то лениво, то настойчиво барабанит по дранкам дождь. Дверь в мой мезонин открыта, полоса света, протянувшаяся оттуда, затеняется набегающими тучками. Запахи чердака в сырую погоду еще сильнее, — особенно лекарственный дух мяты, напоминающий о зубной боли. Я откладываю в сторону черные тома «Нивы», знакомые от корки до корки. Дальше — слой бумаг, еще мало изведанный. Там, должно быть, и записи дяди Ефрема.

Вот они! Пухлые счетоводные книги, заполненные цифрами, перечнем товаров, — чай, сахар, соль, керосин. Загадочные цибики, дести, гарнцы. И всюду, где лавочник оставил чистое место, — выписки из научных книг. Как отец объяснил мне потом, бумага для дяди Ефрема была слишком дорога, он выпрашивал у сельских торговцев приходо-расходные книги и писал в них. Отличить его строки нетрудно: очень мелкие из-за экономии места, но четкие, вдавленные.

Эти драгоценные конторские книги я передал Жене Надеинскому, взяв с него клятву не терять, не закапать чернилами. Краеведческий кружок уже начал жить, и кому, как не Жене, надлежало взять на себя химическую часть исследования о Ефреме Любавине. Еще два года назад Женя чуть не спалил дом своими экспериментами. Он пытался заливать горящий бензин водой, отчего огонь растекся еще шире по полу. Но, конечно, не по невежеству Женя так сделал, а от страха. Теперь, в седьмом классе, он занял по химии первое место.

Полмесяца спустя Женя сделал доклад на кружке. Пришел Шура Петелин, решивший стать, по моему примеру, историком. Сестра его Тося взялась измерять глубину снежного покрова и направление ветра, а подруга Тоси — Зина Талызина, краснощекий, вечно смеющийся живчик, захотела собирать песни и частушки. Женя сел за учительский стол, рядом с моим отцом. Жесткие черные волосы Жени, обычно топорщившиеся, были смочены и зачесаны назад. Как сейчас, вижу его темные глаза, слышу его неторопливую речь с заиканием, на «у».

— У-у-уже ясно, что? это такое. Мы с Вадимом Александровичем прочитали…

Пробежал смешок. Все знали: формулы читал один Вадим Александрович — учитель химии. Но авторитет Жени в этот вечер всё же вырос еще больше, о чем мне тут же на собрании сообщила запиской Зина.

Из доклада Жени следовало, что дядя Ефрем избрал стекло как основу огнеупорной краски. Состав несложен. Надо продолжать опыты изобретателя-самоучки.

Разумеется, все горячо откликнулись. Зина Талызина, комментировавшая каждое событие нашей школьной жизни, послала мне записку:

«Т. говорит, что Надеинский герой вечера. Ревнуешь?».


Буквой «Т» была обозначена Тося Петелина, самая хорошенькая девочка в классе, при которой Зина состояла в адъютантах. Записка смутила меня, я спрятал ее в карман, потом, долго мусоля карандаш, обдумывал ответ, и рука вывела против воли, упрямое:

«Ну и пусть».

Краска Ефрема Любавина

Учитель химии Вадим Александрович, или сокращенно Ваксаныч, прибыл в Клёново со студенческой скамьи. Он привез с собой теннисную ракетку и повесил ее в своей комнате над письменным столом. В Клёнове играть в теннис было негде и не с кем, и Ваксаныч жаловался на это всем и каждому. Потом он влюбился в Стрункину — преподавательницу начальной школы. Это не сразу обнаружилось бы, если б не Зина Талызина. У нее была страсть лазить на деревья. Устроится там с книгой и читает. Однажды она просидела на ветвях битых два часа, ни жива ни мертва: под деревом на лавочке были Ваксаныч и Стрункина. Они целовались!

Сперва об этом потихоньку шушукались девочки, потом стало известно и мальчикам. «Меня мама ужинать кличет, — рассказывала Зина, краснея. — А как мне слезть!»

Вскоре они поженились; молодой химик попытался отрастить усы, по это не прибавило ему солидности. Ученики старших классов держались с ним запанибрата. Урок он вел с увлечением, любил повторять, что химия — это музыка, но часто терял нить изложения и принимался объяснять какую-нибудь теорию, понятную разве только Жене Надеинскому. Предмет Ваксаныча так и окрестили: «музыка».

Однако с осени химия начала завоевывать умы. Всё реже слышалось пренебрежительное: «музыка». Надеинский убеждал меня:

— Переходи в нашу секцию. Что — история! То ли дело химия. Химия, понимаешь, везде. Человек, например, дышит — и тут химия.

Как я ни упирался, увлечение химией, охватившее многих моих товарищей, тревожило меня. Коллекция старинных книг уже не радовала, как прежде. Я уже не ощущал трепета, переворачивая толстые, пожелтевшие по краям, изъеденные жучком страницы «Диоптры», изданной до Петра, реже снимал с полки любимый роман — «Юрий Милославский» Загоскина. А ведь бывало я по нескольку раз читал то место, где Юрий, застав в русском доме врага, приказывает ему под дулом пистолета доесть огромного жареного гуся — доесть до последней косточки. Враг давился, лопался, но ел. Этот жареный гусь поражал мое воображение не меньше, чем кровавые битвы, описанные в романе.

Нет, не хочется читать Загоскина!

— Знаешь, что я буду делать? — сообщил я Жене Надеинскому. — Я буду клёновским летописцем, раз у нас затеяли такие важные дела с краской.

До зимних каникул химики варили песок с поташом, добавляли различные красящие вещества, испытывали составы на огне. Ваксаныч внес поправки в любавинский рецепт шестнадцатилетней давности, — ведь наука за это время ушла далеко вперед. Настало решающее испытание.

Километрах в двух от села была сторожка лесника. Лес вокруг вырубили, и она торчала на Копейкином бугре никому не нужная. По преданию, записанному Зиной Талызиной, некогда на этом бугре один бродяга убил другого из-за копейки. Эту сторожку мы и решили обмазать краской Любавина и поджечь. Восемь слоев краски положили на дощатые стенки, на тесовую крышу, кругом навалили сухого хворосту. В воскресное утро клёновцы, стар и млад, обступили Копейкин бугор. Остались дома только дряхлые старики и старухи, да еще наша тетя Клава, которая с утра заявила с раздражением:

— Все уйдут, а дом на кого? Обворуют — вот и будете знать. Нет, нет, я всё равно не пойду.

Отец чуть не силой тащил ее, но под конец обругал темной бабой и отступился.

Не было у Копейкина бугра и Тоси Петелиной. Она еще в августе уехала в город и поступила в педагогический техникум. «Но это, пожалуй, кстати, что ее нет, — думал я. — Если бы я стоял там, на вершине бугра, в числе ассистентов Ваксаныча, вместе с ними поливал хворост керосином, тогда мне только приятно было бы показаться Тосе». Но я был внизу, среди зрителей, и чувствовал себя не у дел.

Горючее занялось быстро, и сторожка мгновенно скрылась в огне. Ваксаныч увел всех с холма, и ветер швырнул вслед клубы густого дыма. Ветер в тот день неистовствовал. Но клёновцы, обдаваемые горьким дымом, стояли неподвижно и молча, захваченные зрелищем пожара. Скоро у подножия холма стало жарко, люди отодвинулись. Хворост сгорел, теперь пылали дрова. Языки пламени стали ниже, но как будто яростней. И всё же сторожка держалась. Поленницы таяли, съедаемые огнем, а сторожка вздымалась из огня и возвышалась в нем, словно волшебная. Держится краска Любавина! Клёновцы хлопали и улыбались нам. Аплодировал и мой отец, стоявший на большом березовом пне. Когда пламя затихло, отец легко соскочил и первый побежал к сторожке. Она потемнела от копоти, но сохранилась прекрасно. Лишь кое-где обуглились доски. Удача! Сельчане еще долго обхаживали и разглядывали сторожку; поздравляли Вадима Александровича.

На долю Жени Надеинского, Шуры Петелина и других ассистентов тоже досталось немало похвал. Как я завидовал им в тот день!

В понедельник, после урока литературы, мой отец задержал нас в классе.

— Деятельность наших краеведов, — сказал он, — не мешало бы осветить в газете.

— Ливанов напишет, — подала голос Зина Талызина, которая всегда совалась первая. Подумать можно, она лучше всех знает, кому что надо делать! Зину поддержал Женя Надеинский.

Я встал и, глядя в парту, сказал:

— Я не буду.

— Почему, Сергей? В чем дело? — полетело со всех сторон.

— Пусть Надеинский напишет, — сказал я, — он работал…

Как еще объяснить, что? со мной произошло? Почему я потерял вкус к своей миссии историка и летописца? Но других слов я не нашел и замолчал.

— Кто же возьмется? — спросил отец.

Поднял руку Женя.

«Ишь ты, как ему не терпится, — подумал я, хотя только что назвал его имя. — Обрадовался, что я отказался. А еще друг! Ну и пускай пишет, пускай. Мне всё равно».

На следующем уроке я получил записку от Зины:

«Ты поступил благородно. Тосе будет сообщено».


Это несколько ободрило меня, но ненадолго.

Статью Жени напечатали. Ваксаныч вырезал ее, приложил рецепт огнеупорной краски и послал в Москву — своему университетскому профессору.

Через две недели пришел ответ. По мнению профессора, начинание Любавина было смелым. Времени, однако, прошло много. За границей имеются краски, в основе своей весьма сходные с любавинской. Но честь и слава тому, кто обгонит иностранцев. Главная задача — обеспечить долговечность огнезащитного слоя. Пока что все силикатные краски быстро разрушаются от сырости. Дождь губителен для них. В заключение профессор советовал продолжать опыты и давал указания. Эта часть письма состояла из сплошных формул.

Незадолго до весенних каникул пришел еще один отклик на статью Жени Надеинского — на этот раз из далекого города Дивногорска.

Вот что мы прочли:

«Дорогие товарищи! Я узнала из газеты насчет Любавина, насчет доброй его смекалки. Я прошу вас ответить, не тот ли это Любавин Ефрем, который работал в Дивногорске на асфальтовой шахте. У нас многие его помнят. Мой муж вместе с Любавиным спину гнул, и злодеи, которые Любавина со света сжили, и супругу моему сократили век. Мой адрес — Дивногорск, Донская, дом 10. Парасковья Шатохина».

Его убили?

Был второй день весенних каникул, когда я слез с поезда в Дивногорске.

— Тебе полезно съездить, — сказал отец, напутствуя меня. — Узнай всё. Не мямли, не фыркай в кулак. Пора быть взрослым.

И вот я совершил первое в своей жизни путешествие по железной дороге, во время которого, понятно, не сомкнул глаз, так как боялся выпустить из рук мешок с хлебом, салом и запасной фуфайкой, боялся проспать Дивногорск и не помню, чего еще я боялся.

Глаза ломит от бессонной ночи. За вокзалом площадь и такой же круглый сквер, как в нашем уездном городе, — только, пожалуй, больше. Впрочем, и дома здесь большие. Я иду по главной улице, читаю вывески, считаю этажи самых высоких домов. Этажей — три, очень редко четыре. Но в нашем уездном городке и трехэтажных зданий только два.

В конце проспекта, за садом, отыскалась Донская улица и повела меня под откос, мимо заборов, складов, мастерских, к реке, покрытой синим льдом. Поют провода, желтеют стволы тополей. Почки набухли, снег вокруг деревьев обтаял, и кажется, что они растут из горшков. Ворота деревянного домика под номером десять приоткрыты. Во дворе высокая горбоносая старуха в очках колет дрова. Я толкаю ворота, они отчаянно скрипят, старуха оборачивается и, с топором в руке, идет прямо на меня.

— Нету, нету тут ваших птиц, — говорит она угрожающе и загораживает мне путь. Я почти касаюсь носом полушубка, горько пахнущего дубленой кожей.

— Ка-каких птиц? — бормочу я.

— А ты чей такой, молодой человек? — слышу я. — Чего тебе нужно?

— Я из Клёнова… к Шатохиной. Я…

Не успел я кончить, как сильные, словно мужские, руки стиснули мне плечи:

— Ах вот кто! Ты бы сразу…

Пахну?ло печным теплом из открывшейся двери, и я очутился в комнате — чистой, светлой, с фикусом, упершимся в низкий потолок.

— Зятек мой голубей приучил. Повадились у нас кормиться. Как улетит у кого голубь — так к нам. Терпенья нет! Ходят и ходят без конца. Ты, молодой человек, раздевайся. Вот сюда вешай. Письмо от твоего папаши получила, хотела бежать встречать, да ведь личность незнакомая, как узнаешь! Сапоги не промочил? А то снимай, мы живо обсушим. Садись, чай пить будешь с нами.

Она с такой ласковой твердостью указывала мне, что я должен делать, что приступ застенчивости быстро прошел. Я сел на деревянный диван с узорчатой спинкой и — совсем как дома — увидел свою нелепо вытянутую физиономию на выгнутой поверхности самовара.

— Горячий ли? А то подогрею?

— Не надо, — ответил я непринужденно. — Горячий. В самый раз.

— Ну, я пошла, — объявила она. — А ты поспи. Глаза-то красные.

Когда я проснулся на лежанке, на окна уже пала предвечерняя тень. В комнате — никого! Я слез и босиком прошелся по жестким половикам, потрогал ногой педаль швейной машины, перебрал книги на этажерке, выронил конверт с адресом: «Депутату Горсовета Парасковье Димитриевне Шатохиной», — повертел в руках, положил обратно. Очень хорошо, — теперь я знаю отчество. Не звать же ее тетей Пашей! Пора быть взрослым. Над этажеркой улыбался в рамке из ракушек некто с усиками и остреньким девичьим подбородком. «Зять, любитель птиц», — подумал я почему-то.

Шатохина вернулась вечером. И вскоре к ней начали собираться гости. То были кряжистые старики, благообразные и степенные. Хозяйку они называли запросто — Пашей, а она подталкивала меня к каждому и говорила:

— Ефрема Любавина племянник.

Мне же сообщала имя, отчество и должность каждого: мастер на лесопилке, начальник пристани, директор фабрики-кухни…

Они крепко жали мне руку, поглядывая так, будто ожидали совсем другого племянника дяди Ефрема — постарше и посолиднее.

Последним явился маленький веселый дядька с трубкой в зубах. Борода его начала седеть снизу, а у самых губ была еще черная. Он подмигнул мне, точно товарищу.

— А вот и Петрович, — сказала хозяйка, и больше ничего я не узнал про него.

Старики смотрели на меня, спрашивали о любавинской краске, о родне Любавина, и я сообразил, что Шатохина пригласила их по случаю моею приезда.

Их заинтересовал мой приезд. Почему? Они любили дядю Ефрема, объяснил я себе мысленно. Но есть — я чувствовал это — еще причина. Нашим опытам с краской они придавали какое-то особое значение. Пестробородый, тот сказал по этому поводу загадочно:

— Пурклин знал, поди, что тут деньгами пахло.

— А то нет! — ответил мастер с лесопилки.

Застенчивость моя быстро прошла, — так захватила меня встреча с друзьями дяди Ефрема.

Мне и раньше приходилось слышать об асфальтитовых разработках под Дивногорском. Страшную они оставили память. Там бедняки, нанятые за гроши, долбили лопатами вязкий, пропитанный загустевшей нефтью грунт, дышали нефтяным газом, который съедает легкие, отравляет мозг. Когда на одной из тетрадей дяди Ефрема мы прочитали «Доннель и К°», напечатанное золотыми буквами, мой отец сказал мне, что фирма эта — иностранная, что на Доннеля работали и добытчики асфальта и еще тысячи других людей. Доннель имел нефтяные промыслы на Кавказе, имел суда, пристани, заводы. Я узнал также, что у Доннеля и состоял в приказчиках Сиверс, вербовавший у нас рабочих. Клёновцы шли на баржи, на буксиры, на заготовку леса, но только самая отчаянная нищета могла заставить человека запродать себя на асфальтитовые копи.

Вот примерно всё, что я знал о Доннеле. Сегодня смысл пышной золотой марки «Доннель и К°», а вместе с тем и судьба дяди Ефрема открылись мне с новой, отчетливой и жесткой ясностью.

— Много ли выжило наших, дивногорских, которые асфальтит ломали? Почитай, тут все они, — и Шатохина обвела рукой сидящих. — Еще кто? Ну, Костя из слободки. Еще Машошин, больной.

— Больной, — подтвердил начальник пристани. — Хоть и подлаживался к Пурклину, а не помогло.

— А мой Степан? — продолжала хозяйка. — Кабы не асфальт, разве погиб бы от пустяковой раны?

Но кто же такой Пурклин? Оказывается, Пурклин и есть Сиверс. Еще в Баку, где Сиверс был буровым мастером, он, по слабости в русском языке, писал в контору о результатах бурения: «Пур клин», — то есть «бурая глина». Так и возникла кличка.

Я рассказал о приезде Сиверса в Клёново, и старичок с пестрой бородой сказал:

— Уцелел, паразит.

При этом он стиснул зубами трубку, и смеющиеся, оплетенные сеткой морщинок глаза его стали строгими. «Сюда бы еще тетю Клаву», — подумал я. Кроме нее, никто в Клёнове не говорил о Сиверсе с такой непримиримой ненавистью, как эти дивногорцы. Мастер с лесопилки спросил меня, откуда пожаловал к нам Сиверс, но этого я не знал. Сиверс не дал нам своего адреса.

— Эх, жаль, — молвил начальник пристани.

Он сидел против меня, грузный, красный, с прилизанными волосами, которые на макушке завивались крючком, и гневно, шумно дышал.

— Кабы не Пурклин, дядя твой и сейчас, может, был бы жив. Крепкий был мужик, — сказал он, обминая пальцами кожаный кисет с табаком.

Никто не курил, и я понял, что в доме Парасковьи Димитриевны это не принято.

Вслед за начальником пристани все заговорили о Сиверсе, и поднялся спор, вначале темный для меня. Упоминались какие-то Ибрагим и Савка, следившие за дядей Ефремом. Шатохина объяснила мне: у Доннеля были свои наемные охранники; Савка — кулацкий сын, в гражданскую войну ушедший к белым, а Ибрагим откуда-то издалека. Как прогнали Доннеля, Ибрагим — ходил слух — удрал за границу.

Я спросил, зачем они следили за Любавиным. Старичка с пестрой бородой мой вопрос почему-то удивил.

— А как же! — воскликнул он, усмехнулся, и трубка в его губах быстро задвигалась.

— За нами тоже шпионили, — сказал мастер. — Верно, товарищ Панфилов?

И тут я с новой стороны узнал дядю Ефрема. Нет, оказывается, мало назвать его изобретателем-неудачником. Крепкий мужик, — так отозвался о нем начальник пристани. Да, крепкий. Однако не физическую крепость имели в виду старые дивногорцы… старые рабочие, говорят так. Дядя Ефрем был их боевым товарищем.

Сиверс поставил Любавина, как грамотного человека, учетчиком. Дядя Ефрем не должен был спускаться в колодец в бадье. Он наблюдал за вагонетками, куда из той же бадьи, поднимавшейся ручным воротом, высыпа?лись комки асфальтита, и вел учет добыче. И платили дяде Ефрему больше, чем грабарям. Но он не продал свою честь. Он не мог спокойно видеть, как рабочий вылезал из колодца, шатаясь, словно пьяный, — нефтяной газ в самом деле опьянял. Одни принимались хохотать без причины, другие буйствовали, рвали на себе рубахи, лезли в драку. Доннель, купивший копи у местного заводчика, тогда еще обещал доставить машины, облегчить труд, провести вентиляцию. «Всё будет новое, заграничное», — похвалялся он, однако обманул рабочих. И Ефрем Любавин выступил против хозяина. В ту пору на копях служил геолог Пшеницын, душа-человек. Он был в дружбе с Ефремом, занимался с ним разными науками и вместе с рабочими пошел против Доннеля, — прокламации писал даже. Началась забастовка. Но геолога Пшеницына арестовали, рабочих стали увольнять пачками. А Ефрема Любавина нашли в колодце мертвым.

— Колодцы не ограждались, — сказал директор фабрики-кухни. — Хозяин-то жалел деньги на охрану труда. А людей не жалел.

— Лучше всего спа-сает ин-стинкт само-сохра-нения, — проговорил Петрович по слогам, и я догадался, что он передразнивает Сиверса.

— Оступился — и готов, — продолжал директор. — Не разобьешься, так газ задушит.

— Оступился! — задорно отозвался Петрович. — Нет, Ефрем не оступился.

— Доказать трудно.

И тут старики опять заспорили. Мастер с лесопилки и Петрович насели на директора фабрики-кухни.

— А ты скажи, — настаивал Петрович, — почему в ту же ночь в казарму — тук-тук. Кто? Ибрагим и Савка. Где Любавин? Я говорю: не возвращался. Они на это ноль внимания, — шасть к нему в угол. Выволокли сундучок из-под койки. Мы, мол, прокламации ищем. Всё выложили на одеяло: книги его, тетрадки. Что в тех тетрадках, мы мало знали.

— И камешек черный в сундучке был, — вставил мастер с лесопилки.

— Да. Образец породы Пшеницын Ефрему дал. На память, верно. Ну-с, прокламаций никаких не нашли. Однако сложили всё обратно в сундучок и унесли. После мы ходили в контору, требовали: выдайте имущество погибшего, родным пошлем. Отвечают: сами пошлем. Три рубля, что в сундучке были, перевели по почте, это верно. А прочее всё сгинуло куда-то.

Я слушал с бьющимся сердцем. И вдруг, словно завеса раздвинулась, — смысл спора стал понятен мне. Я как будто увидел, что? произошло с Любавиным.

— Его столкнули? — спросил я пресекшимся голосом. — Его, значит, столкнули туда?

Помнится, я перестал слышать спорящих. Зато внутри каждая клеточка моего существа кричала: его столкнули в колодец! Его убили!

Несколько мгновений спустя стали до меня доходить чьи-то слова. Не помню, кто говорил, кажется, мастер с лесопилки.

— Конечно — Сиверс. Кто же еще над ним был! Охранниками командовал управляющий, — Сиверс, следовательно.

Директор фабрики-кухни не возражал больше. Теперь все сошлись на одном: Сиверс — убийца! Никто не произносил — Пурклин. Сиверс, и только Сиверс, — отчетливо, как на суде. Я был однажды на заседании волостного суда, когда разбирали дело наших клёновских хулиганов, и знакомые фамилии их звучали необычно, грозно. Так и теперь — фамилия Сиверса. И я подумал, что ведь труды Ваксаныча и ребят тоже обвиняют Сиверса. Ну разумеется! Дядю Ефрема убили и ограбили. В деревянном сундучке Ефрема нашлась лакомая добыча для Сиверса. «Изобретение огнеупорной краски было по тогдашнему времени смелым», — так писал Ваксанычу профессор…

Почему же Сиверсу всё сошло с рук? Почему не заставили его ответить?

— Заставили! — молвил Петрович. — А кому пожалуешься? Кто заставит-то? Записали в акте: несчастный случай. И вся обедня. Ты, молодой человек, учил в школе, что? такое буржуазная власть? Сам разбираться можешь, как оно… А в революцию Сиверса тут не было. Еще до германской войны очистил место. Или после?

— До германской, — подтвердил директор фабрики-кухни. — Как закрыли предприятие. Газ настолько сильно пошел, что никакой возможности не стало копать, — прибавил он, обернувшись ко мне.

— Сейчас-то где он? — сказал Петрович. — Вот, брат, голова с мозгами. Адрес-то не взяли!

Это относилось ко мне, и я почувствовал себя очень виноватым. В самом деле, надо найти Сиверса. Мастер с лесопилки, скрипя табуреткой, требовал, чтобы Шатохина дала ход делу через горсовет.

— А может, не отцу, так другому кому он адрес дал? — спросила она меня, и я ощутил, как тяжесть вины на моих плечах еще больше выросла.

— Не знаю, — выдавил я.

Надо сказать всем в Клёнове: отцу, Ваксанычу, ребятам. Может, кому и оставил. И тут я мысленно представил себе, как много еще предстоит рассказать в Клёнове…

В поезде на обратном пути я думал всё о том же. Эх, зачем доверился дядя Ефрем! Почему не догадался! Подальше бы ему держаться от Сиверса, от Доннеля, тогда он дожил бы до советской власти, стал бы знаменитым изобретателем… Вся моя, с раннего детства взращенная, неприязнь к Сиверсу поднималась во мне и становилась глубокой, недетской ненавистью.

За окном проплывали Дивные горы. С них сползал снег, и я, казалось, различал на рыжих склонах впадины асфальтитовых колодцев. Мрачно смотрели на меня Дивные горы, прославленные своей красотой.

Сиверс исчез

В Клёнове никто не мог сказать в точности, где находится Сиверс. От нас он поехал на Кавказ, — так утверждал дядя Федя, отвезший Сиверса на станцию. Но дядя Федя был мужик забывчивый, рассеянный. Он постоянно терял что-нибудь. При этом он хлопал себя по бедрам и произносил нечленораздельные, кудахтаюшие звуки. На слова дяди Феди положиться было нельзя. И к тому же, разве это адрес — Кавказ!

Дома у нас творилось невообразимое.

— Что? собственно, мы можем предъявить Сиверсу? — вопрошал отец. — Там, в Дивногорске, его лучше знают, но всё же… Свидетелей нет. Очернить человека — проще пареной репы. Я сам не поклонник Сиверса, но убийство! Боже мой!

И отец хватался за голову.

— Ты вечно успокаиваешь, преподобный ты Никола, — задорно ответила тетя Катя.

— Глупости, — сердился отец. — Я стремлюсь быть объективным. Всю жизнь стремлюсь…

— Ну, мы неученые, таких слов не знаем, — пожимала плечами тетя Катя, хотя отлично понимала, что? значит быть объективным. Отец постоянно подчеркивал свою объективность.

И всё-таки тетя Катя не решалась обвинить Сиверса. Она колебалась. Такой вежливый, приличный, воспитанный человек, и вдруг — убийца! Отец уверял, что искать Сиверса всё равно бесполезно: срок давности для возбуждения уголовного дела истек.

Тетя Клава почти не участвовала в дебатах. Можно было даже подумать, что ей безразлично, виновен Сиверс или нет. Выслушав новости, которые я привез из Дивногорска, тетя Клава часа полтора просидела на одном месте как оглушенная. Посуду не мыла, со стола не убирала, только молча сидела и шевелила пальцами узловатых рук. Потом она вышла, крепко стукнув дверью, и вернулась пьяная. Опять был крупный разговор между нею и отцом. Тетя Клава кричала, что ей наплевать на срок давности, — ей нужна справедливость. Она сама будет искать Сиверса и расправится с ним, а отец пусть въезжает в рай на осетре.

Что до меня, то я полностью разделял гнев тети Клавы. Я тоже не мог примириться с мыслью, что приказчику Доннеля всё сойдет с рук. Нет, ни в коем случае! Заступившись за тетю Клаву, я нагрубил отцу и несколько дней не разговаривал с ним. Упорным молчанием отвечали мы с тетей Клавой на рассуждения отца:

— Закон есть закон. Если вы не желаете с ним считаться, это доказывает лишь вашу ограниченность. Жаль, не спросили вашего мнения при составлении законов, Клавдия Сергеевна. Или вашего, Сергей Николаевич. Михаил Иванович Калинин не знал, очевидно, что есть в Клёнове такие головы…

Отец убеждал не только нас, но и себя. У всех было ощущение чего-то невыполненного, какого-то долга перед дядей Ефремом.

Но так продолжалось недолго.

Директором школы был у нас коммунист, бывший боевой комиссар Иван Назарович Масловский. Он нередко заходил к отцу — побеседовать и сразиться в шашки. Мне Масловский нравился своей прямотой. Помню, он как только появился у нас в доме, сразу заметил несходство двух сестер — моих теток — и спросил отца: «Что за причина? Одну словно всю жизнь пряниками кормили, другая глаз не поднимает. Горе на сердце есть?» Отец ответил, что у Кати характер легкий, воробьиный характер, а историю Клавы передал подробно…

Иван Назарович был в курсе всех наших дел. Он поощрял работу с краской Любавина, близко к сердцу принимал судьбу химика-самоучки.

Конечно, Масловский тотчас же вник в наши споры и сомнения по поводу виновности Сиверса и срока давности. И когда Иван Назарович стал высказывать свое мнение, — а он по каждому вопросу старался отчетливо определить свое мнение, — я с восторгом смотрел на него. Казалось, сама справедливость говорит его устами:

— Тут не простая уголовщина. Враг рабочего класса, царский шпик, главарь охранников! Нет, извините, для таких типов срока давности не существует. Это дело политическое.

Не только я и тетя Клава, — все мы ободрились и повеселели, услышав это. Словно большая тяжесть свалилась с плеч. Значит, от кары Сиверс не уйдет, была бы только доказана его вина. Тут же, за чайным столом, как бы под председательством Ивана Назаровича, порешили: ехать тете Клаве в областной центр, требовать расследования.

— Однако не мешало бы вам заглянуть в литературку кое-какую, — сказал дотошный Иван Назарович, считавший, что каждое начинание нуждается в солидной подготовке. — Я вам принесу завтра.

На другой день я, придя из школы, застал в мезонине тетю Клаву. Она сидела за моим столом. Обернувшись ко мне, она прижала пальцем недочитанное место.

— Сиди, — сказал я. — Я еще за водой схожу.

— Здесь потише, так я… Голова-то старая, вколачивать надо, — молвила тетя Клава строго, как будто имела в виду кого-то другого.

С тех пор тетя Клава, улучив свободную минутку, занималась в моем мезонине. Я знал: коли на столе порядок, карандаши собраны и вставлены в стаканчик, учебники мои и тетрадки уложены в две стопки по краям — значит, была тетя Клава. Иногда она спрашивала у меня значение трудных слов — «кассация», «высшая инстанция», а я бежал к отцу и приносил ответ. Через неделю тетя Клава уехала.

Отлично помню ее возвращение из областного города. Весна была холодная, и тетя Клава вошла толстая от накрученных серых шалей. Не говоря ни слова, она освобождалась от них и бросала на лавку. Став прежней тетей Клавой — сухой, скуластой, сказала резко:

— Ищут его… Видишь, он не значится нигде, Сиверс. Пропал.

Эх, а мы не знали! Схватить его надо было, когда он приезжал сюда. Приехал, продал дом кулаку, положил в карман деньги и укатил преспокойно. Какая досада!

Сколько раз я воображал себя обличителем, выступающим на суде против Сиверса. Я даже пробовал произнести речь, как наш волостной адвокат Петелин — с подвыванием и отчаянной жестикуляцией.

За обедом отец хватался за голову и повторял:

— Чудовищно!

Тетя Клава брала горячие чугуны руками. Тетя Катя спрашивала:

— А дети есть у него?

— Один сын, за границей, ровесник Сергея.

— Какой он мне ровесник! — вставил я.

— В одних летах, следовательно, ровесник, — спокойно заметил отец.

— Мало ли что, — буркнул я.

Отец и тетя Катя улыбнулись, но тетя Клава сохранила серьезность.

Сиверса не нашли. Скоро имя его перестало упоминаться у нас в семье. Но тетя Клава не перестала читать книги в моем мезонине. Иван Назарович предложил ей учиться на курсах женщин-активисток.

— Что вы! Где мне! — отнекивалась она. — Там всё молодые, поди…

Но мы все насели на нее, и она, подумав два дня,согласилась.

Вообще, какой это был значительный год!

Поездка в Дивногорск была как бы рубежом в моей жизни. Чем больше я думаю об этой поездке и о последующих событиях, тем яснее становится, что они не только совпали с порой моего возмужания, но и ускорили его. Помогли ответить на вопрос — кем быть. Той же весной преподавательница географии сказала мне:

— Почему бы тебе, Сережа, не сделать доклад о Дивных горах?

Я, собственно, ждал этого. Мы как раз проходили Европейскую часть СССР. Мое путешествие в Дивногорск прославило меня на всю школу и на время затмило даже труды Ваксаныча и его помощников.

— Во-первых, передай свои впечатления. О Дивных горах в песнях поется. Ах, жаль, ты не видел их летом! Тогда они во всей красе, зеленые, как… как…

Она не нашла сравнения, и, к тому же, одышка мешала ей говорить длинными фразами. Когда-то давно, когда у нее не было одышки, не было грузной полноты и серебристых усиков на верхней губе, Анна Ивановна побывала во многих уголках России.

— Не знаю, — сказал я. — По-моему, ничего там красивого нет.

Я вспомнил рыжие склоны с пятнами грязного снега, промоины, которые представлялись мне заплывшими асфальтитовыми колодцами. Нет, вовсе не о красоте Дивных гор я собирался говорить в докладе. О чем же? Это я сам недодумал до конца.

Дома, просматривая книги по географии, я набрел на рисунок, не раз встречавшийся мне и прежде. Голая песчаная равнина. Из почвы вырываются столбы пламени. Среди них, словно охраняемый огненными часовыми, храм с плоской крышей и сводчатым входом.

Рисунок давно был в памяти, но в текст я не вчитывался до сих пор. А тут бросилось в глаза: «Нефтяной газ». У храма огнепоклонников в Баку горел нефтяной газ — тот самый, который губил рабочих Доннеля в Дивногорске. В Баку ему почему-то воздавались почести! Конечно, я прочел главу географической хрестоматии до конца. В докладе нельзя обойти молчанием нефтяной газ. Но тогда уж придется объяснить, откуда он взялся. Если я этого не сделаю, то дотошный Витя Шилов, наш отличник по всем предметам, непременно задаст вопрос. Он хотя и мечтает стать, по примеру отца, начальником железнодорожной станции, но интересуется решительно всем, и Зина Талызина недаром сказала о нем: «Не голова, а Дом советов». «Дом советов» спросит о газе, непременно спросит, — мысль об этом заставила меня погрузиться в следующую главу — о нефти.

Доклад прошел хорошо. Зина Талызина, как водится, многозначительно обещала, что Тосе Петелиной будет сообщено о моих успехах. Образ Тоси, учившейся в городе, начал уже расплываться. Но как признаться в этом Зине! Она сочла бы меня самым низким предателем.

Жене Надеинскому — председателю кружка краеведов — я в тот же день заявил:

— Надо организовать географическую секцию. Может, и у нас обнаружится что-нибудь.

— Что?

— Ну, нефть или железо, например.

— Мы у-у-ужо? обсудим, — кивнул Женя. — Я посоветуюсь с Ваксанычем и с Анной Ивановной.

Женя важничал в последнее время. Чем больше росла моя слава путешественника, тем больше он задирал нос. Должно быть, не хочет уступать пальму первенства, — так оценил я его поведение. Впрочем, возможно, я ошибаюсь? Я обменялся мнениями с Зиной, и она — совесть нашего класса — подтвердила:

— Жуткий воображуля.

— Слушай, Зина, — вдруг решился я спросить. — Ты сама в кого-нибудь влюблена?

— Да. Но этого никто никогда не узнает, — испуганно проговорила она. — Ни одна душа.

— И он не будет знать?

— Нет, ни за что на свете.

— И мне не скажешь?

— Ну уж нет. Во всяком случае, не тебе.

— Глупо.

— Видишь ли, я умею скрывать свои чувства, — ответила Зина тоном такого превосходства, что я не нашел, что ответить.

В июне, после окончания занятий, географическая секция совершила первый выход в поле. Мы осматривали берега речки Сонохты, огибающей Клёново и пропадающей в березняке. Предполагалось обследовать Сонохту до самого районного города, где она впадает в Волгу, но так далеко мы не дошли: задержались в березняке. Там, на обрывах, нависших над рекой, ясно можно было разглядеть земные пласты. Ни дать ни взять — разрез слоеного пирога! Однако Сонохта нас не порадовала ни железом, ни нефтью…

В девятом классе у меня окончательно сложилось решение: поступить на геолого-географический факультет.

Загадка Дивных гор

Настал, наконец, счастливый миг — в университетском коридоре вывесили списки принятых, и я прочел там, боясь верить собственным глазам:

«Ливанов Сергей Николаевич».

Я студент!

Еще недавно был выпускник клёновской школы Сергей Ливанов, оглушенный громадным городом, растерявшийся в круговороте незнакомых лиц и робко мечтавший встретить земляка, неловкий юноша в толстовке, до боли в затылке уставший считать этажи высоких домов, шагать по бесконечным, размякшим от жары тротуарам. Фамилия этого юноши писалась до сих пор карандашом или чернилами, так как в клёновской школе не было машинки, а здесь, в списке, отпечатанном фиолетовыми буквами, она выглядела необычно, словно речь идет о другом человеке. И в самом деле — появился на свет студент Ливанов, Сергей Николаевич. Студент!

Теперь, когда я вспоминаю свои университетские годы, мне ясно, что студент Ливанов еще долго оставался мальчишкой. Во всяком случае, первый курс был пройден в состоянии умиления и восхищения решительно всем: городом, товарищами, профессорами. Курс геологии читал у нас профессор Подшивалов. Вот уж кого, при всем желании, я не мог сравнить ни с одним клёновцем! Достаточно взглянуть на него: оленья малица, отороченная ломаным якутским узором, мягкие вышитые унты с раструбами выше колен, меховая шапка с ушами, которые не завязывались на макушке, а свободно ниспадали на грудь.

Подшивалов провел десять лет в царской ссылке, в Сибири, обнаружил там залежи угля, а при советской власти отправился в те же места с экспедицией и подробно обследовал запасы, оказавшиеся колоссальными. Он бил медведей картечью и рогатиной, передавали, что квартира его увешана шкурами таежных зверей. Он много раз тонул, замерзал, зарывался в снег от бурана, — приключения Подшивалова стали легендой.

Для лекций Подшивалова отводилась самая большая аудитория, двухсветная, выходящая окнами на Неву. Иногда даже в этом зале не хватало мест, и опоздавшие слушали стоя. Подшивалов читал лекцию без конспектов, на память (а она у него была изумительная), называл возраст пластов, состав минералов, на доске размашисто чертил схемы залегания. Каждая лекция его была путешествием, увлекательным путешествием в недра.

В перерыв его обступали студенты, и он охотно отказывался от короткого отдыха, чтобы ответить на вопросы. Наконец и я, собравшись с духом, подошел к нему.

— Петр Евграфович, — начал я. — В Дивногорске есть асфальтиты и газ…

— Да, да, есть, — отозвался он, круто, всем туловищем, поворачиваясь ко мне. — Вы сами оттуда, да?

— Не совсем, — ответил я.

Меня оттирали другие, но он с улыбкой потянул меня к себе:

— Асфальтит, да, конечно… Загустевшая древняя нефть. Разработки заброшены, кажется?

— Да. Газ очень сильно пошел…

— И вышел весь, — усмехнулся он. — И асфальтита там немного. По нынешним запросам — самые пустяки. Вас интересуют перспективы промышленного освоения? Нефти там нет.

Больше я не спрашивал Подшивалова. Но он запомнил меня.

Однажды после лекции он подозвал меня, указал на молодого человека в синем костюме в полоску, по виду не студента, и сказал:

— Познакомьтесь. Это аспирант Касперский. Все справки даст по Дивногорску.

— Пожалуйста, к вашим услугам, — произнес тот скороговоркой, наклонив голову. — Но я-спешу, к сожалению. Вы прово?дите меня? Безумный цейтнот, понимаете…

Что значит цейтнот, я понятия не имел, но не показал виду. Мы вышли на набережную. Касперский шагал, придерживая меня за локоть, и говорил тоном старшего. Он в самом деле старше меня лет на пять, а главное, уже готовится защищать диссертацию. Мое восхищение новичка перед университетом, профессурой тотчас распространилось и на Касперского.

Говорил он то же самое, что и Подшивалов, только гораздо подробнее. Да, асфальтиты — это остатки древней, загустевшей и потому уже непригодной нефти. Газа очень немного. Правда, сперва он вырывался из асфальтитовых ям бурно и остановил разработку, но скоро иссяк. Словом, для нефтяников перспектив никаких.

— А для кого? — спросил я.

— Ну, боюсь, не сумею в короткое время… Моя работа — чисто теоретическая. Дивногорск — это ключ, понимаете, ключ, который может открыть геологическое прошлое огромной территории. Как бы вам изобразить… Дайте тетрадку! Нет, карандаш дайте!

На белой стене дома он начертил маршрут своей поездки, крестиком пометил Дивногорск.

— Вы нашли ключ? — доверчиво спросил я.

Касперский приосанился:

— Видите, геологическое строение здесь очень сложное, — и он набросал на стене схему. — У Подшивалова очень интересная точка зрения на вопрос… Я, в сущности, развиваю его взгляды.

Он объяснял, а около нас росла кучка слушателей. Два строителя в куртках и беретах, вымазанных штукатуркой, женщина с узлом белья, школьники.

— Вопросы имеются? — весело обратился к ним Касперский. — Нет?

Он засмеялся, осторожно кончиками пальцев отстранил штукатура и, не дожидаясь ответа, зашагал дальше. На минуту он, казалось, забыл обо мне и улыбался своим мыслям. Потом спросил:

— Интересуетесь нефтью?

— Нет, специально заниматься нефтью я не думал, — сказал я. — Я бывал в Дивногорске и вообще хотел знать, что там есть…

Он проворно сжал мне руку около запястья, снова помянул загадочный цейтнот и побежал к трамваю…

Шли месяцы, и Дивногорск оттеснялся в дальние закоулки памяти. Геология нефти и в самом деле не увлекала меня сама по себе, и не о Дивногорске, — о других, куда более далеких, краях мечтал я, намечая маршруты своих будущих путешествий.

В те годы студентов геолого-географического факультета можно было разделить на две группы: одна готовилась плавать в водах Арктики и зимовать на Диксоне или на Земле Франца-Иосифа, другая бредила Средней Азией. Меня полярные края отпугивали холодом и одиночеством. Мой путь — на юго-восток! Туда — на поиски металлов и угля для пятилетки! Всё, всё волновало мое воображение: караванные тропы, песчаные бури, схватки с басмачами и даже тропическая лихорадка.

Но вскоре мои мечты переменились.

Черный камень

Я был на первом курсе, когда наше Клёново стало колхозным.

Летом со станции я ехал на грузовике, придерживая ногами бочку с керосином для трактора, поминутно срывавшуюся с места. Шоссе чинили, машина тряслась по ухабистым объездам.

Если вам случалось приезжать на каникулы в родной дом, то вы, наверное, тоже с удивлением смотрели на постройки и вещи, знакомые с детства и вдруг ставшие совсем-совсем другими. Проснешься утром, лежишь и диву даешься: до чего всё сделалось маленьким и старым, пока тебя не было. И потолок навис до странности низко, не то что в студенческом общежитии.

За стеной катятся машины на Великую Чисть — на торфоразработки. Это громадные, тупорылые машины с высокими бортами; дом дрожит, словно трехтонный «ЗИС» зацепил его и потащил за собою.

Много перемен в Клёнове. В доме Сиверса — колхозный клуб, и самое название «приказчикова дача» быстро забылось. Сын кулака Нифонтова, владевшего дачей, ударил сельскую активистку, его судили в зале клуба при участии народного заседателя Клавдии Любавиной — моей тети Клавы.

Тетя Клава — и в суде и в правлении колхоза. Мой мезонин она превратила в свой рабочий кабинет, по вечерам щелкает там на счетах, разлиновывает бумагу для записи трудодней, ведет беседы с бригадирами.

Бригадиры с интересом расспрашивают меня об университете, о будущей моей специальности, — они ведь знали меня ребенком, и каждый из них считает долгом зайти к моему отцу и поздравить: «Вымахался сынок», «Ливановы все с головой». Отец смотрит праздником, тетя Катя уговаривает меня не спешить с женитьбой.

Первое время мне кажется, что я заехал от Ленинграда за тридевять земель, но потом — странное дело — Клёново словно подвигается к городу, к университету всё ближе и ближе, потому что у клёновцев открылись глаза на широкий мир, им понятнее теперь мечты и заботы студента.

Однажды я застал у тети Клавы бригадира-полевода Федора Матвеевича. Передо мной был тот самый рассеянный мужик, который отвозил когда-то Сиверса на вокзал. Впрочем, рассеянности в нем теперь стало как будто меньше, он подтянут, побрит, старается говорить деловито, твердо. Отец утверждал, что прежний пришибленный, потерянный вид дяди Федора проистекал от бедности и неустроенности его жизни, от тревоги за семью в семь ртов, а вообще он человек дельный и неглупый.

Узнав от тети Клавы, что я буду геологом, дядя Федор вспомнил прошлое.

— Знал я одного геолога, — начал он. — Некто Пшеницын, Кирилл Степанович. Я ведь тоже мотался по свету порядочно, только в голову не входило, на подметках отражалось единственно. Так вот, насчет геолога я начал…

Пшеницын! Я ведь слышал о нем, помнится. Это имя потянуло за собой другое — Ефрема Любавина. Ну да, еще в Дивногорске мне рассказывали про Пшеницына. Он служил на асфальтитовых копях, боролся вместе с рабочими против Доннеля, потом был арестован. Любавин хранил в своем сундучке вместе со своими тетрадками камешек, подаренный геологом, — должно быть образец породы.

Конечно, теперь я весь обратился в слух. Что же знает дядя Федор про Пшеницына, друга дяди Ефрема?

В десятом или одиннадцатом году — дядя Федор точно сказать не может — ватага клёновских мужиков двинулась на заработки в Дивногорск. Сиверс жил там, был управляющим асфальтитовыми разработками и представителем фирмы Доннеля по губернии.

Одних мужиков Сиверс отрядил цистерны ставить, других — на ремонт пристани, а дяде Федору, деду Семену покойному и еще двоим объявил, что они будут сопровождать геолога. Мужики и слова такого не слыхали — геолог. Духовное звание, что ли? Но нет, при чем духовное, не для крестного хода нанимались. Тот геолог и был Пшеницын, Кирилл Степанович — молодой человек приятной внешности, обходительный, обращавшийся к мужикам не иначе, как на «вы». Дед Семен ворчал: мол, что за честь, когда нечего есть, даст ли этот господинчик заработать? Кирилл Степанович первым долгом спросил: есть ли грамотные. Назвались двое — дед Семен и Михаил Стрюков. Кирилл Степанович вздохнул и повел свою бригаду к бурильному станку. Он был разобран, лежал на дворе под навесом и выглядел грудой стальных труб. Пшеницын стал объяснять, да так хорошо и понятно, что дяде Федору геолог понравился еще больше. Оказалось, Кирилл Степанович работает в Дивногорской губернии не первый год. Он нашел нефть в земле, и теперь остается еще пробурить в нескольких местах и окончательно выяснить, где она залегает. А потом Доннель заложит промысел, и народ получит дешевый керосин. Сейчас его из какой дали возят! С Кавказа! Дед Семен ворчал: мы-де не дивногорские, мы клёновские. Но тут дядя Федор встал на защиту геолога и принялся доказывать деду: Клёново от Дивногорска всё равно ближе, чем от Баку. И отправились клёновцы с геологом бурить землю. На привалах Кирилл Степанович читал мужикам Тургенева. Семен — тот сапоги латал на всю партию и отказывался слушать. Некогда, дескать.

Дядя Федор то и дело отклонялся в сторону во время рассказа, и я перебил его:

— Нефть есть? Видел ты ее?

— Постой, — сказал он. — От Дивногорска, от ям асфальтитовых прошли мы всю губернию, бурили в пяти или шести местах. Инструмент высверлит кусок камня — небольшой брусочек. Понюхаешь — крепенько отдает керосином. Были у меня такие камешки взяты на память, да ведь тогда пешком всё… Котомка во как плечи натрет! Я и выкинул их из котомки. Ну, на другое лето мы, мужики-то, сами подались в Дивногорск. Нельзя ли на промысел устроиться… Какое там! Степь как была пустая, так и осталась, — один ветер да суслики. Хотел я Пшеницына повидать, да, вишь, — его уже не было. Сиверс нам: Пшеницына, мол, арестовали за бунт и услали в Сибирь. Сами, говорит, виноваты, понадеялись на Пшеницына. Пеняйте на себя! И даже говорить нам запретил, что мы искали с Пшеницыным. Это-де в секрете надо держать, чтобы народ не смущать. Одним словом, велено было забыть про наши труды с Кириллом Степановичем. Вот какое дело, Сереженька! Извините, вы теперь Сергей Николаевич. А на асфальте, совершенно верно, заварушка была, не одного Пшеницына схватили. И супруга ихнего, — он показал на тетю Клаву, — тогда сгубили… А керосин, — неожиданно закончил дядя Федор, — при царе и вправду дорогой был.

— Дорогой, — подтвердила тетя Клава.

— Мы вот толковали с Клавдией, — сказал бригадир. — Виноват ли Пшеницын-то?

Дядя Федор в школу не ходил, но грамоту знает, начал изучать ее с геологом, а вполне осилил уже при советской власти и понимает, что? пишут в газетах. Капиталисты в море выбрасывают мешки с зерном, только бы удержать цену на хлеб. Не так ли поступал и Доннель! Ему-то чем дороже керосин — тем лучше.

Тетя Клава кивала, ласково глядя на бригадира. Да, и Доннель так поступал, наверно.

В сознании моем возник Ефрем Любавин и встал рядом с геологом Пшеницыным. Может быть, и Пшеницына постигла та же судьба. Он нашел залежи нефти, хотел дать мужикам дешевый керосин, а Доннель скрыл нефть. Скрыл не только от клёновцев — от России…

Я подумал, что в наших руках нить еще одного преступления Доннеля, и, как знать, возможно, это преступление до сих пор не раскрыто и нефть, обнаруженная Пшеницыным, никому неведома.

Но если так, то профессор Подшивалов и его ученик Касперский неправы!

Еще в прошлом году до университета докатились вести, что в Приуралье нашли нефть. Нефть на равнине! Правда, нефть дает только одна скважина, но теория, отрицавшая нефтеносность русской равнины, была поколеблена. Разгорелись споры. Я не следил тогда за этими спорами. Но теперь почувствовал, как они важны.

Знает ли Касперский о работе Пшеницына? Конечно, должен знать. Интересно, что? он скажет…

Сейчас, вспоминая те каникулы в Клёнове, я могу сказать, что именно тогда начали меркнуть мечты о Средней Азии и на смену неопределенной, наивной романтике явились серьезные цели, стали вырисовываться маршруты, ставшие впоследствии моей трудовой жизнью.

Вернувшись в Ленинград, я первым долгом рассказал о Пшеницыне и своих сомнениях друзьям.

Мы жили втроем в комнате общежития: я, Ваня Щекин и Кондратий Алиханов.

Щекин был невысокий, верткий, скуластый крепыш. Ему было свойственно то состояние упоения жизнью, какое бывает у очень здоровых, чистых сердцем. Он хотел слушать лекции всех видных профессоров, переплыть Неву, сыграть в волейбол со всеми командами Ленинграда, — и всё как можно скорее. Он всегда куда-нибудь тащил меня. Утихал он только за едой да еще в присутствии чернокудрой студентки Маши Элинсон, о которой пели:

Есть студентка Элинсон,
Ровно камень аль бетон.
Серые глаза Вани делались большими и жалобными, когда он смотрел на неприступную Машу.

Кондратий Алиханов — родом с Терека, из казаков. Это нескладный, большерукий, смуглый гигант, с точками оспин на носу. Барашковая шапка словно приросла к его голове, остриженной бобриком. Алиханова нельзя представить себе без казацкой шапки, без струйки мелких черных пуговок по груди от высокого тесного ворота. В прошлом у Алиханова — схватки с интервентами, рабфак. Он самый старший среди нас.

— Вот что, — сказал Алиханов и, скрипнув табуреткой, повернулся ко мне. — Научное студенческое общество зачахло у нас. Думали мы на партбюро, сидели и думали… Как расшевелить, а? Доклад об экспедиции Пшеницына прочитать ты можешь? По-моему, можешь.

Щекин фыркнул:

— И вдруг Подшивалов забредет на его доклад? Наш Сереженька сразу языка лишится.

Он попал не в бровь, а в глаз. Застенчивость, которой я страдал в начале своей студенческой жизни, еще не вся выветрилась. Перед Подшиваловым я как-то странно робел. Должно быть, я поставил этого простого и доброго человека на очень высокий и вычурный пьедестал.

— Иди к черту, Иван, — огрызнулся я. — Серьезный вопрос, а ты…

— Поругайтесь у меня! — цыкнул Алиханов. — Так как же, Сергей?

— Не знаю… У меня, понимаешь, минералогия не сдана.

Он сказал, что время найдется. Он прибавил еще, что договорится с Нюрой Ушаковой — секретарем нашей ячейки, — и я могу рассматривать доклад о Пшеницыне как комсомольское поручение. Но я, собственно, не отказывался. Я просто не мог решить сразу, сумею ли я сделать доклад в научном обществе. Там бывают не только студенты, но и преподаватели; Подшивалов, в самом деле, может прийти.

— Но ты держись, Сергей, — предупредил Алиханов. — Бой будет.

Он высказал то, о чем я сам размышлял в эту минуту. Конечно, у меня будут противники.

— Первым налетит Касперский, — сказал я.

Черные глаза Алиханова иронически сузились, как всегда при упоминании о Касперском. Я знал, почему. Алиханов называет Касперского белоручкой. Геологом-белоручкой, который не поднимется лишний раз по обрыву, пожалеет свои брюки.

— Касперский сейчас важный ходит, беда! — вставил Щекин. — Книжку всем сует.

Диссертация Касперского о Дивногорске вышла отдельным изданием. Ее похвалили в научном журнале. Касперского оставили при университете.

— Всем профессорам преподнес свое произведение, — продолжал Щекин. — С трогательной надписью.

— Не только профессорам, — возразил я. — Мне он тоже подарил. Вообще, ребята, Касперский вовсе не плохой парень.

— У тебя все хорошие, — отрезал Щекин.

— Хватит языки чесать, — вмешался Алиханов. — Сергей, доклад за тобой. Так?

— Хорошо, — сказал я.

— Добре, Сергей, действуй… Глинистый раствор при бурении служит для того, чтобы…

И он снова припал к книге. Занимался Алиханов с яростным упорством. При этом его могучее, жилистое тело принимало самые разнообразные положения: он то вытягивался на койке, держа перед собой книгу, то клал ее на подушку и садился, обхватив руками колени, то наваливался на маленький, хрупкий столик так, что тот трещал. Можно было подумать — Алиханов одолевает науку не только умственным напряжением, но и силой своих мускулов.

За подготовку к докладу я принялся на следующий же день: разыскал Касперского и спросил, знает ли он что-нибудь о Пшеницыне.

— Да. Геолог, революционер. Умер в ссылке. Кажется, в шестнадцатом году.

Я попросил указать, имеются ли печатные труды Пшеницына и что? вообще есть в геологической литературе о нем и его экспедициях.

— Зачем вам? — удивился аспирант.

Я объяснил.

— Модные влияния, — улыбнулся он.

Подходящего ответа у меня не нашлось, и я промолчал. В этот миг я впервые, должно быть, почувствовал в Касперском неизбежного оппонента.

— Я должен огорчить вас, Сережа, — произнес он. — Пшеницын не создал сколько-нибудь солидных трудов. Небольшие заметки в журналах, в газетах, вот и всё. Зато в беллетристике он упражнялся весьма серьезно. У него есть неплохие зарисовки пейзажа, народного быта.

— Пшеницын был поэтической натурой, — сказал я, вспомнив рассказ дяди Федора.

— Настоящий ученый чужд беллетристики, — молвил Касперский строго. — Что ж, я могу вам дать библиографию, если вам хочется. Только спишите здесь, — велел он, доставая из портфеля пачку глянцевых карточек. — Навынос я не даю.

Я списал, вернул ему карточки, и он — дружелюбно, но с ноткой иронии — пожелал мне успеха.

— Работы Пшеницына, разумеется, представляют исторический интерес, — молвил он. — Некоторый исторический интерес. Но и только. Если вы рассчитываете на большее, — разочаруетесь, уверяю вас, Ливанов.

— Увидим, — сказал я.

Преступление Доннеля

С тех пор я стал проводить вечера в Публичной библиотеке, с головой ушел в комплекты старых газет и журналов. Не вдруг мои старания были вознаграждены: я обнаружил несколько очерков из крестьянской жизни, написанных Пшеницыным, статьи о признаках нефти в Башкирии, которую он обследовал в 1908 году, а вот о второй его экспедиции — в Дивногорской губернии — почти ничего! Наконец я набрел на открытое письмо Пшеницына, помещенное в газете «Отголоски» в апреле 1910 года. Имя Доннеля сразу же бросилось мне в глаза.

Пшеницын писал живо, горячо, и я мог отчетливо представить себе происшедшее.

Зимой, накануне нового, 1909 года, Пшеницын, будучи в Екатеринбурге, получил письмо, написанное собственноручно Доннелем: он узнал об изысканиях Пшеницына в Башкирии, восхищен его умением и настойчивостью и предлагает ему место у себя. Он, Доннель, рад будет поручить Пшеницыну геологические исследования в Дивногорской губернии, в районе своих асфальтитовых разработок. Там замечены сильные выходы газа. Можно предполагать нефть.

«Письмо нефтяного туза, — пишет Пшеницын, — явилось для меня как бы новогодним подарком. Принимая предложение, я надеялся, что необозримые капиталы этого богатейшего предпринимателя будут употреблены на благо России, на использование ее подземных ценностей».


Как поясняет Пшеницын далее, такой маршрут был облюбован им давно. Он не раз высказывал мнение, что из Башкирии к самому Дивногорску тянется нефтеносная полоса. Доннель дает ему возможность доказать это!

Два года провел Пшеницын в Дивногорске и губернии. Он числился геологом асфальтитовых копей: в летние месяцы вел изыскания — те самые, в которых участвовал клёновский дядя Федор, а в холодную пору обрабатывал собранные в поле материалы.

«Доннель вынуждал меня держать мои занятия в тайне и ничего не публиковать без его разрешения. Управляющий Сиверс, как я после узнал, учредил контроль за моей корреспонденцией, дабы не просочилось ничего, что могло бы рассматриваться как секрет фирмы», — прибавляет Пшеницын не без горечи.


Странное чувство овладело мной, когда я сидел, склонившись над пожелтевшей газетной страницей, — я словно читал между строк. Я видел геолога — он представлялся мне сухощавым человеком с бледным добрым лицом, видел рабочих — оборванных, измученных людей. И невольно я думал о Ефреме Любавине. Ведь он был на копях в то время, он и Пшеницын должны были хорошо понять друг друга…

«Результаты двухлетнего изучения местности подтвердили мои прогнозы относительно нефтеносности земель, простирающихся от Дивногорска к южному Уралу. Нефть залетает на большой глубине. Ручной буровой станок, которым я располагал, позволил нам извлечь лишь образцы пропитанного нефтью песчаника, лежащего близ поверхности».


Черный камень! Тот самый пласт черного камня, кусочки которого таскал в своем заплечном мешке дядя Федор! И такой же образчик хранился в сундучке Ефрема Любавина — дружеский дар геолога Пшеницына.

«Подобные находки, по моему глубочайшему убеждению, твердо указывают на наличие жидкой нефти в более древних, нижележащих слоях, откуда часть ее поднялась в верхние слои и в них, под воздействием воздуха и других факторов, окислилась, загустела».


Выписав это место в свою студенческую тетрадку, я прибавил несколько саркастических и, как мне тогда казалось, уничтожающих фраз по адресу Касперского. Касперский не верит, что нефть мигрирует, передвигается из нижних слоев в верхние. И многие не верят, считают, что нечего искать ее внизу, не видят дальше бурового долота!

Пшеницын прав! Прав!

«Послав Доннелю отчет экспедиции, я одновременно обратился к Доннелю с целью испросить средства на более глубокую разведку бурением, более сильными станками. Письменного ответа я не получил, но меня пригласил вскоре управляющий г-н Сиверс и, очевидно на основании инструкций от Доннеля, начал речь весьма курьезную».


Нефтяной король, г-н Доннель, доволен данными экспедиции. Он благодарит Пшеницына, выделяет суммы для награждения геолога, но планы создания промысла неосуществимы: цены на нефтяном рынке падают и без того. Даже слух о новом месторождении может поколебать курс акций. Пшеницыну нужно будет еще раз проехать по тем же местам, и одному.

«Несколько удивленный, я спросил г-на Сиверса, не соблаговолит ли он объяснить мне, чем вызвана такая необходимость. Если г-н Доннель обнаружил какие-либо пробелы в отчете, то восполнить их в одиночку, без людей и аппаратуры, представляется затруднительным. То, что я услышал вслед за тем от г-на Сиверса, побивает все рекорды цинизма. «Дельце деликатное, и следует стараться избегать огласки», — так начал г-н Сиверс, а далее от имени г-на Доннеля предписал мне буквально следующее: в местностях, где я производил изыскания, договориться с сельскими старостами и волостным начальством, чтобы они не допускали на свои земли геологов и не разрешали добычу нефти. Засим г-н Сиверс положил передо мной образчик требуемого соглашения — документ, чудовищный по своему назначению! Мне предлагалось собирать подписи, втягивать в эту преступную сделку наше крестьянство, выплачивать за это деньги, или, проще говоря, действовать подкупом! Меня понуждали скрыть то, что я сам стремился извлечь из земных недр на свет! Естественно, согласиться на это значило бы потерять всякую совесть и стать сообщником самого откровенного разбоя. Я обращаюсь к вам, г-н редактор, дабы через посредство вашей уважаемой газеты мог прозвучать и дойти до слуха общественности голос русского геолога».


Сидя за столом библиотеки, в тишине, под мирным светом люстр, я сжимал кулаки. Соседи с опаской поглядывали на меня.

«Отказ мой, — читал я дальше, — поставил меня в условия невыносимые, какие можно сравнить только с домашним арестом. Доннель не увольняет меня, оттягивает расчет, боясь, что я перейду к его конкуренту, и не разрешает публиковать материал экспедиции. Если бы не было верного человека, изъявившего готовность доставить настоящее письмо вам, г-н редактор, то оно не пошло бы дальше дивногорской почты».


Интересно, кто был этот верный человек? Ефрем Любавин?

Как сложилась дальше жизнь Пшеницына, я уже знаю. Это письмо в редакцию напечатано в августе, а в сентябре на асфальтитовых копях начались волнения. Пшеницына выслали. Любавин погиб. Как много говорит мне эта пожелтевшая страница провинциальной газетки, слежавшаяся, чуть припахивающая плесенью, как «Нива» в клёновских коробах на чердаке, и такая тонкая, что кажется — вот-вот обратится в ничто! Теперь можно считать фактом: Доннель скрыл дивногорское месторождение, сделал всё, чтобы замолчать данные экспедиции Пшеницына, вычеркнуть ее из истории.

Голос Пшеницына прозвучал одиноко. Я перелистывал столичные издания, отпечатанные на плотной, глянцевой бумаге, и в них находил статьи, угодные Доннелю, может быть даже написанные по его заказу, чтобы замять правду, опорочить Пшеницына. Пшеницына принялись обвинять в «легкомыслии», «научной несамостоятельности», называли его мечты о степных промыслах «чистейшим блефом».

Итак, судьба Пшеницына ясна.

Вопрос о дивногорской нефти тоже ясен, кажется. Судьба Пшеницына как будто прямо говорит — нефть он нашел!

Но через минуту та необычайная легкость, которая приходит к человеку с решением трудной задачи, исчезла, как ни хотелось мне удержать ее. Ведь всё, что я узнал, — только начало моего доклада в научном обществе. О дивногорском месторождении Пшеницыну ничего не дали сказать в печати. Мы даже не знаем, из каких слоев получены черные, пахнущие нефтью песчаники, которые были в вещевом мешке дяди Федора, в сундучке Любавина. Известно только одно: эти слои близки к поверхности. По мнению Пшеницына, поверхностные признаки нефти указывают на месторождение в глубине. Такие взгляды высказывали и до Пшеницына геологи, изучавшие русскую равнину; потом эти взгляды подверглись критике и одно время были даже забыты, а теперь снова утверждаются, — в спорах, в борьбе за освоение «второго Баку». Мне не отделаться общими рассуждениями. Скажут: подавай точные данные о геологии Дивногорской области, укажи, как образовалась там нефть и в каких пластах скопилась. И правильно скажут.

Касперский доказывает, что нефти под Дивногорском нет. Пусть в Приуралье есть, а здесь — нет. Я чувствую, что Касперский неправ, что он во власти старых, неверных взглядов. Но чем я опровергну Касперского?

А я должен опровергнуть, отомкнуть запертое Доннелем и Сиверсом, узнать, что? же заперли они… Лицо Сиверса, узкое лицо с опущенными книзу усами, маячит передо мной, я вижу его таким, каким видел в Клёнове. Отступиться сейчас, оставить поиски — значит позволить Доннелю и дальше держать под спудом богатство, принадлежащее нам, нужное пятилетке! Нет, ни за что! Чего бы это ни стоило — не отступлюсь!

Студенты, сидящие за одним столом со мной в тихом зале библиотеки, поглядывают на меня, — это оттого, что я яростно скриплю пером, разбрызгивая чернила. Наверное, я похож в эти минуты на одержимого. Помнится, мне хотелось объявить вслух, всему залу, открытые мною факты и тут же, при всех, принести клятву: не отступать, разгадать тайну дивногорских недр до конца, продолжить дело Пшеницына.

Что же теперь? Надо найти документы экспедиции. Лежат же где-нибудь карты, дневники, буровые журналы Пшеницына! Хранятся же где-нибудь образцы пород — черные камни! Неужели всё ушло с Доннелем за границу? Не может быть. Что-нибудь осталось. Во всяком случае, тяжелые ящики с брусками высверленной породы он вряд ли увез с собой, удирая из России.

Не один я ломал голову. Со мной вместе судили и рядили Щекин, Алиханов, Лара.

Лара

Над моей койкой в общежитии висела открытка с видом на площадь Эль-Регистан в Самарканде. На обороте — по диагонали, к верхнему углу — бежала одна размашистая строчка:

«То солнечный жар, то ущелий тоска».


Поэт с филфака сказал мне, что это из Маяковского. В нижнем углу, мелко: «Лара».

Лара Печерникова ходила в лыжных шароварах и в тюбетейке, из-под которой тянулись до пояса две темные косы. Крутой взлет бровей — нарочно слегка подбритых — делал ее глаза чуть-чуть раскосыми. Со всеми на нашем курсе она была на «ты», с шиком ввертывала в свою речь таджикские и узбекские словечки.

Я слушал ее с завистью. Девушка, не старше меня, — и уже побывала на Памире, у отрогов Копет-Дага! Отец ее — начальник экспедиции. Иногда зависть мучила меня так сильно, что я, боясь обнаружить ее, только молча кивал в ответ на ее рассказы, и она отходила обиженная. Эх, если бы я мог тоже показать себя бывалым человеком! Но как?

Иногда она, поощряемая вниманием слушателей, начинала завираться, и меня так и подмывало дернуть ее за косу. Однажды я открылся ей в этом, и Лара сказала:

— Ладно, Сережа. Дергай. Только не больно.

— Уж как выйдет.

— Смотри, сдачи дам!

После этих вскользь и со смехом брошенных слов мы стали как-то ближе друг к другу.

На втором курсе мы всё чаще бывали вместе. Несколько раз я провожал ее домой, и всю дорогу до улицы Декабристов мы разговаривали без умолку. О чем? Обо всем, — не задумываясь, не стесняясь самых случайных ассоциаций, самых причудливых прыжков с одной темы на другую, то есть так, как разговаривают люди, способные стать очень близкими, но еще не догадывающиеся об этом. В марте в пролетах улиц свистели сырые ветры, серый снег распускался в синих проталинах на Неве. Мы не прощались у подъезда с лепными русалками, а шли дальше. Не думаю, чтобы я когда-нибудь в своей жизни ходил больше, чем в ту весну. Мы уходили по Невскому до Лавры и пешком же двигались обратно, пережидая набеги дождя в подъездах, любуясь, как стрелы дождя, невидимые среди серых домов, выбивают миллион фонтанчиков на черном, опустевшем асфальте. Мы бродили между колоннами Казанского собора, как в волшебном лесу. Трамваи для нас не существовали.

Особенно тянуло нас шагать вдвоем по граниту набережных, вниз по течению канала, туда, где за каменными громадами угадывалось море. Однажды незнакомая улица вывела нас к мостику, и мы вступили на небольшой остров. Из него росли, тесно сгрудившись, узкие дома с пятнами от едкого дыхания моря, — высокая, скалой вздыбившаяся куща строений, обнесенных рыбачьими сетями, упруго натянутыми на вешалах. Пахло смолой, в проливе качались, перестукивались бортами лодки, высокая баржа уткнулась в низкий берег. Мы долго гуляли по острову. Была белая ночь, фонари не горели, сиреневый закат лежал на воде.

Остров этот исчез за поворотом, когда мы шли обратно, и больше мы не могли его отыскать, как ни старались. Мы забыли туда дорогу. И теперь наши прогулки имели одну цель — найти остров. Не знаю почему, но мы ни у кого не пытались спрашивать. Мы ходили и ходили по приморским улицам — пустынным, широким, как будто раскрывающимся навстречу простору.

Дома у Лары я бывал редко. Старшую сестру ее — крупную девицу, с полными, тяжелыми руками, коротко остриженную — я видел мельком. И однажды — мы с Ларой стояли в конце какой-то улицы — она мне сказала:

— Я не хотела, чтобы ты видел Ксению.

— Почему?

— Все мои знакомые дуреют при ней. Досадно даже.

— Подумаешь, — сказал я. — Что в ней хорошего!

— Се-ре-жа! В моей сестре!

— Ах, прости!

— То-то же! Но ты не подумай, пожалуйста, что я в тебя влюблена.

— И ты не думай, что я в тебя! — сказал я с веселой запальчивостью, какая всегда присутствовала в наших встречах, и замолчал, смутившись.

Лара тоже умолкла.

Так вырвалось наружу наше первое признание. Но мы не знали этого. Невзначай коснувшись того, что зрело в нас, мы через минуту опять исступленно болтали, шагая в ногу по звенящим плитам набережной.

Я всеми своими заботами делился с Ларой — и, конечно, имя Пшеницына упоминалось в наших беседах очень часто.

— Понимаешь, Лара, — говорил я, — какие-то материалы экспедиции были в геологоразведочном институте. Но их затеряли. Касперский просил найти, но ничего не добился.

— А Касперский вообще добивался? Он ждет, что ему на подносе принесут образцы, — сказала Лара.

— Может, всё-таки мне толкнуться туда? Взять ходатайство из университета? А?

— Возьми, возьми. Только ты, Сережка, либо мямлить будешь невразумительно, либо петушиться. От тебя одного мало толку. Я вот думаю, кого я знаю в институте…

— Ты борца вызови ворочать ящики с керном, — пошутил я.

Среди знакомых Лары — а их великое множество — есть и спортсмены. Она играет в теннис и вместе с Ваней Щекиным болеет за ленинградских футболистов и тяжелоатлетов.

Ходатайство я выправил, и даже за подписью Подшивалова.

Был поздний час, мы с Щекиным, обжигаясь, пили чай из жестяных кружек, Алиханов, корабельным узлом скрутившийся на койке, повторял, закрыв глаза, кристаллографию. В дверь резко постучали, и только мы успели ответить, как в комнату влетела Лара — раскрасневшаяся, радостная:

— Сережа! Материалы Пшеницына есть…

Она говорила не только мне, — всем нам, так как дело, занимавшее меня, стало общим делом.

— Ларка! — вскочил я. — Ты просто невероятная прелесть!

Я стащил с нее перчатки. Она бросила пальто на спинку стула.

— Я тут ни при чем, ребята! Совершенно ни при чем. Только узнала раньше вас и прибежала… Это всё Лукиных.

Московского профессора Лукиных я знал по его статьям. Они очень помогали мне в подготовке к докладу. Лукиных стоял во главе энтузиастов среднерусской нефти, остроумно полемизировал с Подшиваловым. Лукиных был не только выдающимся ученым, но и государственным деятелем. Он работал в главном геологическом управлении. Оказывается, он предложил директору геологоразведочного института отыскать материалы старых экспедиций, положивших начало разведкам на нефть между Волгой и Уралом. И многолетние залежи кернов и документов, скопившиеся в институте, наконец сдвинулись с места. Образцы пород, добытых Пшеницыным, обнаружены.

— А буровой журнал? — спросил я.

Я еще не был на практике, но понимал, что образцы трудно оценить по-настоящему без бурового журнала, куда разведчики недр записывают характеристику каждого каменного кусочка и с какой глубины он вынесен на поверхность.

— Журнала нет, — сказала Лара. — Ни дневников, ни карт — ничего.

— Плохо, — вздохнул я.

— Степан Степанович — знаете, старожил института — говорит, что их не было. То есть, их не было еще в Баку, когда вывозили керны из бывшей конторы Доннеля.

Мы все бывали в институте на лабораторных занятиях и встречали Степана Степановича — кособокого, маленького старичка с трясущейся головой, который когда-то одолевал уссурийскую тайгу и хребты Сихотэ-Алиня. Степан Степанович — ходячая летопись института.

— Ясно. Документы Доннель увез, — сказал я. — Эх, черт! Ну, хорошо хоть керны есть.

Институт помещался в громадном здании на Васильевском острове. Широкие окна смотрели на пустыри, на серо-голубую весеннюю воду взморья, но я погрузился в вечные сумерки, как только вступил в коридор, окаймленный шеренгами шкафов. Двери справа и слева вели в лаборатории, где геологи, возвратившиеся из походов, изучали привезенные образцы пород. Там в свете дня сверкали сотни пробирок и линз.

— Сюда, сюда, молодой человек, — направлял меня Степан Степанович. — У нас и не новички блуждают, как в лесу.

И вот я в комнате без окон. Высокие, до потолка, шкафы заполнены ящиками. Один из них передо мной; у него выдвижная крышка, как у пенала, и внутри, переливаясь оттенками коричневого и желтого, плотно лежат каменные столбики. Их перепоясывают бумажные ленты с цифрами. Чернила выцвели, порыжели… Вот что добыл Пшеницын. Я вспомнил клёновского дядю Федора, — не он ли своими руками крутил буровой станочек, который вырезал эти столбики и извлекал их из недр. Здесь глины, пески, спрессованные в течение миллионов лет.

Затаив дыхание, я стал вынимать камни. Степан Степанович укладывал их на столе, следя, чтобы не нарушился порядок. Его узловатые пальцы бережно обнимали каждый образец. Мы молчали.

Серые, синеватые, красного оттенка образцы глины, желтые, серые, темно-серые песчаники. Доставая их один за другим, я словно погружался в дивногорские недра.

Где же черный камень? Где тот пропитанный нефтью песчаник, о котором писал Пшеницын? Черный камень, крепко отдающий керосином, камень, радовавший дядю Федора?

Мы перебрали весь керн во всех трех ящиках. Я нюхал каждый брусок темного песчаника, но нет — ни один не пахнет. Может быть, мелкие черные точки, рассыпанные по гладкой поверхности песчаника, несут весть о черном золоте? Но СтепанСтепанович — он стоит рядом в синем рабочем халате — еще сильнее трясет седой головой:

— Смолистые вещества. Нефти они не родня.

— Степан Степанович, как же так? Должен быть запах. Неужели выветрился? — спрашиваю я упавшим голосом.

— Запах долго держится, молодой человек.

Нет, за двадцать с небольшим лет не могли эти камни потерять запах. Мы исследовали их. Да, пустая порода! Степан Степанович смотрит на меня с тревогой и сочувствием.

— Хаос, хаос, — произносит он в сердца?х. — В кернохранилище что делалось, черт ногу сломит! Образцы на полу валялись! Я всегда говорил: хаос у нас тут… Это сейчас немного привели в систему, а то ведь войти невозможно было при Тарасове. Завхоз у нас был, некто Тарасов, ремонт затеял в хранилище. Всё разворошил…

— Степан Степанович! — воскликнул я. — Это не те образцы. Не Пшеницына!

— И очень просто. Тут такой хаос…

— Перепутали образцы, вы думаете? А может, нарочно подменили, Степан Степанович?

Говоря так, я испытывал такое же чувство, как в Дивногорске, в доме Парасковьи Шатохиной, когда узнал об убийстве дяди Ефрема. Да, и здесь преступление. Когда оно совершено? Возможно, керны подменили еще в Баку, в конторе Доннеля. Быть может, Доннель, удирая за рубеж, дал такое распоряжение. Или после. О Доннеле, о Сиверсе я привык думать, как о фигурах далекого прошлого, но ведь это не так. Быть может, враги действуют и теперь, таятся в этом здании, их грязные руки недавно касались этих кусков известняка и песчаника.

Сейчас, вспоминая эти минуты в кернохранилище, я могу сказать, что тогда я впервые почувствовал сопротивление врага. Начиналась борьба — борьба, ставшая неизбежной, как только я решился продолжать дело Пшеницына.

Степан Степанович, бедняга, покраснев от волнения, стоит растерянный, перекладывая образцы на столе. Подменили нарочно! Нет, этого добрейший Степан Степанович не может допустить.

— У нас, в институте! Что вы, молодой человек! Кто же у нас? Нет, нет, у нас порядочные люди… Завхоз? Так он же не геолог, едва грамотный человек. Специалистом надо быть, чтобы нарочно-то. Нет, нет… А я наших специалистов всех знаю, поверьте, молодой человек. Вы директору не брякните, я вас прошу, я сам доложу как-нибудь… Перепутали. Хаос ведь… Хаос!

В ту ночь долго не засыпали три друга в комнате общежития.

— Может, ты и прав, — гудел Алиханов. — Отчего нет? Такие случаи не бывали? Бывали. Старичок, ясно, думает: сам я чистенький, так и все чистенькие. Паразит какой-нибудь есть среди специалистов. Запросто! Это именно специалист мог, старик прав. Попробуй подменить так, чтобы сбить с толку геолога! Вообще — гадать трудно, кто? сделал и когда, но керны не те! Факт! Ты не стесняйся, Сергей, так и заяви.

— Я так и сказал, — ответил я. — Мы вместе пошли к директору.

Алиханов взялся было за учебник, но потом отложил его и продолжил:

— Да хорошо ли искали в институте? Ты попроси всё-таки, пусть еще пороются.

— Я просил, — заверил я. — Обещали.

Но ничего нового о Пшеницыне в институте не нашли. Что же до образцов, оказавшихся на месте пшеницынских, то их директор передал на экспертизу. Мнения разошлись. После долгих прений решение приняли такое: хотя данные об экспедиции Пшеницына, обнаруженные и представленные студентом С. Н. Ливановым, позволяют сомневаться в подлинности кернового материала, хранящегося в институте, тем не менее установить, откуда взяты данные образцы, не представляется возможным. При отсутствии бурового журнала Пшеницына и других документов проверить подлинность керна нельзя.

Мне сообщили это решение в канцелярии института, и секретарша сказала:

— Вас Степан Степанович хотел видеть.

Я застал его в лаборатории, залитой холодным светом зимнего солнца, — аккуратного, заботливого, как всегда. Голова его тряслась, но пальцы крепко держали пробирку. Он много думал обо мне, о моих поисках и вспомнил: у геолога Пшеницына был брат здесь, в Ленинграде.

— Высокий такой, в сюртуке, с бородой, похожий на Льва Толстого. Когда к нам керны привезли в Баку, из конторы Доннеля, старик заходил к нам, справлялся, есть ли пшеницынские. Адрес свой оставил. Вот, пожалуйста, — он раскрыл записную книжку. — Это на Песках.

— Где? — удивился я.

— По-старому это — Пески, по-петербургски. Четвертая Советская, восемь, квартира два. Сам-то он не жив, может. Но вы прогуляйтесь, молодой человек, я вам рекомендую. Вдруг почерпнете что-либо.

Что было в сундучке?

Старик, похожий на Льва Толстого, давно умер. В квартире мы с Ларой застали его внучатого племянника — долговязого, вертлявого молодого человека в пиджаке песочного цвета. И волосы у него были такого же цвета. Весь он, за исключением золотых зубов, был какой-то линялый.

— Пра-шу, — говорил он в нос и глядя только на Лару. — Пра-шу садиться. Извините, не прибрано.

Мало сказать — не прибрано. В комнате, смотрящей окном в колодец двора и еще затененной широколистой пальмой, все вещи словно встряхнуло землетрясением. На полу, прислоненные к стене, стояли два пейзажа в золоченых рамах, на крышке рояля красовалась электрическая плитка. На круглом столе в углу чернел большой длинный ящик.

Оказывается, картины, пластинки Шаляпина и Галли Курчи в длинном ящике — всё продается, о чем молодой Пшеницын дал объявление. То, что мы пришли не по объявлению, несколько огорчило его.

— Геолог Пшеницын? — произнес он, обращаясь к Ларе. — Совершенно верно, мой дядя. Интересовались уже, были тут у меня.

— Кто? — спросил я.

— Один гражданин, — ответил он, небрежно скользнув по мне взглядом, и снова повернулся к Ларе: — Я продемонстрировал ему письма дяди, предлагая купить. Он тут читал и ничего не взял. Они якобы абсолютно не имеют значения. Я лично не могу судить, я совершенно другой специальности.

Он помолчал, надеясь, должно быть, что Лара спросит, какой, но она тоже молчала, и он сказал:

— Я артист кукольного театра.

— Ужасно люблю кукольный театр, — весело отозвалась Лара. — Я, знаете, долго думала, что куклы сами разговаривают. Так это вы, значит?

Он засмеялся:

— Э-э, да. Совершенно верно.

— Письма можно посмотреть? — напомнил я нетерпеливо.

Он перестал смеяться:

— Простите, я хотел бы всё же… Каковы ваши намерения? Вы купить смогли бы?

Я замялся, — не ожидал, что разговор примет такой деловой оборот. Но Лара всегда найдет, что сказать.

— Конечно, — решительно кивнула она, тряхнув косами. — Мы из университета. Университет, понимаете, изучает вопрос… Если письма нам пригодятся, то мы, конечно, купим.

Он стал шарить в старом, скрипучем комоде, а Лара подбежала к ящику с пластинками:

— Ах, какая масса у вас!

— Двести штук, — гордо сказал артист. — Громадная ценность. Желаете послушать?

— Мы торопимся, — отрезал я.

— Поставьте что-нибудь, — ответила Лара, не обращая на меня внимания.

Шаляпин запел: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке», — и я шепнул Ларе:

— На какие деньги мы купим?

Она подмигнула мне, потом сделала глазки артисту и вздохнула:

— Как бы я хотела всё прослушать. Всё!

— Пожалуйста, — услышал я. — В любое время. Вы позволите вас пригласить?

— Боюсь, что не удастся. Так некогда!..

— Мы по делу, — сказал я грубовато, стараясь перекричать пластинку. — Будьте добры мне…

— Пожалуйста, пожалуйста, — он кинулся к комоду и принес пачку писем, перетянутую резинкой.

Письма Пшеницына! Письма, серые от пыли, — не очень-то берег их этот артист, сверкающий своими золотыми зубами. Письма самого Пшеницына!

Пусть Лара кокетничает с артистом. Подумаешь, артист кукольного театра! Пусть, мне всё равно. Я не должен обращать на них внимания.

Почерк тонкий, почерк мечтателя. Чернила были когда-то зеленые, но сейчас лишь местами отливает зелень. Кое-где строки почти растаяли. Писем всего десять. Они все помечены Дивногорском. Пшеницын пишет как будто только о своем житье-бытье, о домашних делах. Да что? бы он ни писал! Мне всё важно, что касается его, каждая мелочь, каждая буква, каждая запятая. Не всё разборчиво. Далеко не всё. Но разбирать сейчас нет никакой возможности, странное нетерпение охватывает меня, и я говорю:

— Всё это нужно. Очень нужно.

Лара выхватывает письма.

— Дай сюда! Что тут есть? А про месторождение? Нет? — частит она вопросы. — Ну, тогда действительно, какое же научное значение…

Я жадно гляжу на письма, и у меня одна мысль в эту минуту: вдруг он не отдаст их, отнимет, спрячет, и я больше не увижу их!

— Десять писем, — слышу я голос артиста. — По десяти рублей, самое малое. Сто рублей. Недорого. Мы всё оформим, пожалуйста. Я выдам расписку.

— Да нет, какая расписка? Зачем расписка? — озабоченно тянет Лара, наморщив лоб.

— А как же? Вам для отчета? Вы же от учреждения.

— Нет, — храбро сказал я. — Мы не от учреждения. Мы студенты. У нас сейчас нет столько, и вообще это много… Но мы соберем вам деньги.

Лара молчала. Она уже не улыбалась артисту. Она смотрела на него сурово.

Он сидел неподвижно. И вдруг артист кукольного театра сделал правой рукой широкий, картинный, даже величественный жест.

— Я ничего не возьму, — сказал он.

Мы охнули.

— Нет, нет, — он загородил себя рукой, словно мы упрашивали его взять. — Нет. Студенты! Ради науки! Нет. Позвольте мне пожертвовать вам. Да, позвольте!

Только спустившись с лестницы, мы оправились от изумления. Лара сказала:

— Я-то разыгрывала, делала глазки, чтобы он не чересчур содрал с нас. А он неплохой парень, в сущности.

— Просто влюбился в тебя и отдал даром, — сказал я.

— Сережка! Значит, в меня можно влюбиться? Да? — и она затормошила меня, потом нахмурилась: — Если он из-за меня только, то это нехорошо, Сережка. Тогда ему надо заплатить.

— И я думаю, надо.

— Давай замнем лучше это дело, — решила она. — Ты шутишь, собрать сто рублей!

— Нет, надо заплатить, — упрямился я. — Ты что, продаешь свои улыбки?

И мы чуть не поссорились. Но Лара сумела успокоить меня и заявила примиряюще:

— Сережка! Мы вот что сделаем: мы пошлем ему благодарность от группы студентов. Верно?

Так мы и сделали.

Письма я передал потом геологоразведочному институту, предварительно сняв копии для себя. Я знал каждое слово наизусть. Еще бы! Одно место, неразборчивое и пропущенное при первом чтении, я помню и до сего дня. Оно до конца открыло мне историю Ефрема Любавина. Правда, имя его не названо в письме, но можно ли отрицать, что речь шла именно о нем!

«Среди рабочих есть чудесный человек, изобретатель-самоучка, которому я по вечерам даю уроки химии. Именно он носит мои письма в город к адвокату Томбергу, а тот переправляет их с оказией в Петербург. Иначе мне не избежать недремлющего ока Доннеля, присутствующего на почте. Увы, я как бы под домашним арестом! Потрудись, братец, зайти в Географическое общество к Антону Эрастовичу, расскажи, в каком положении я нахожусь, а главное, пусть они займутся дивногорской нефтью. Это их святая обязанность. Одновременно посылаю ему письмо, из коего он убедится, что игра, право же, сто?ит свеч. Экспедиция Географического общества, не зависимая от частного капитала, — она одна может разрешить проблему! До свидания, братец, через несколько дней вышлю тебе мою статью, о которой, я, кажется, уведомлял тебя. Намерен опубликовать ее, несмотря на запрет Доннеля, для чего также будешь от моего имени бить челом Обществу».


Письмо написано в сентябре, за несколько дней до убийства Ефрема Любавина. Вот как сплелись, оказывается, судьбы Любавина и Пшеницына! Статья Пшеницына, научная статья, лежала в сундучке Ефрема Любавина. Да, скорее всего так! Он должен был вынести ее с асфальтитовых копей в город, но ему помешали… Статья и, наверно, образец породы, приложенный к ней! Это и было добычей убийц!

Что же до рецепта краски, то у Сиверса была тысяча возможностей завладеть им. Любавин не делал из этого секрета. Он на первых порах доверял Сиверсу, ждал от него содействия…

Доннель — вот главный убийца Любавина! Доннель убил, Доннель руками Сиверса! Доннель, наложивший лапу на труды Пшеницына, как на свою собственность, готовый перегрызть горло всякому за малейшую часть своей собственности!

Весь под впечатлением открывшегося, я не сразу уразумел одну деталь в письме, одну, брошенную вскользь ссылку на другое письмо, более раннее: «вышлю тебе мою статью, о которой я, кажется, уведомлял тебя». Правда, тут есть «кажется». Стало быть, может и не уведомлял. И потом, уведомить можно и устно, не обязательно письмом. Всё же, когда я перечитал внимательно все письма и нигде не нашел намека на статью, мне стало как-то тревожно.

Что если Пшеницын действительно написал брату о своей статье и даже изложил ее содержание, привел данные о месторождении, которые нам так нужны, и это письмо исчезло, перехвачено в пути!

Но почему непременно в пути? Письма Пшеницына переправлялись верными людьми, друзьями геолога. А может быть, исчезновение письма, так же как и керна, — дело совсем недавнее!

И тут я, уже с отчетливой неприязнью, подумал о человеке, который недавно был у артиста Пшеницына, смотрел письма и оставил, сказав, что они не имеют значения.

Выслушав меня (а я всеми своими догадками и тревогами делился с товарищами по комнате и по курсу), Ваня Щекин сказал:

— Фантазия, Серега! Артист заметил бы пропажу. Заметил бы, будь спокоен.

— Я схожу к нему всё-таки, — ответил я. — Спрошу.

Непредвиденное событие ускорило мой визит к артисту.

Было двадцать седьмое мая, день рождения Лары. Я явился в гости первым, ровно к назначенному часу. Во-первых, я спешил к Ларе. Во-вторых, я состоял в обществе «Береги время» — было и такое! — и носил значок с синими буквами Б и В. Лара встретила меня в фартуке, с полотенцем через плечо. Я слонялся за ней по пятам из комнаты в комнату, предлагая помощь: откупорить бутылки, вытереть блюдо для пирога или нарезать хлеб.

— Отстань! — слышал я в ответ. — Не суйся. Посиди тихо.

Она и сестра твердо решили не допускать меня к хозяйственным делам. Я сел и начал от нечего делать разглядывать семейные альбомы. Набрел на большой групповой снимок, сделанный по случаю десятилетнего юбилея геологоразведочного института. Узнал отца Лары, служившего тогда там, узнал старожила, ходячую летопись института, Степана Степановича, отыскал еще нескольких знакомых геологов.

И вдруг… Наяву это или… Прямо на меня из сонма близких, дружеских лиц глянуло другое лицо. Совсем другое, немыслимое здесь, чужое. Но ошибки нет. Я же отлично помню его… Помню эти опущенные книзу усы, которые придают его узкому лицу скорбное выражение, помню прикосновение его прохладной руки тогда, в Клёнове…

— Сережка! Что с тобой? Что, покажи!

Ко мне подбежала Лара.

— Это Сиверс, — сказал я пресекшимся голосом. — Смотри. Это Сиверс.

Убийца Сиверс среди геологов института! Среди людей! Почему он здесь?

Теперь около меня стоял отец Лары, держал обеими богатырскими ручищами снимок и гудел:

— Опять у вас сенсация! Какой Сиверс? Нет, такого не знаю. Сочиняете вы! Это Тарасов, завхоз бывший наш.

— Сережка, ты ненормальный! — воскликнула Лара. — Тебе почудилось.

Она надушилась, надела длинное платье. Сейчас соберутся гости. И вот, в такой день…

— Нет, мне не почудилось, — сказал я и почти крикнул: — Это Сиверс!

«Сиверс, конечно Сиверс, — проносилось у меня в голове. — Его искали. Тарасов — не настоящая фамилия. Его искали, а он устроился завхозом в институт под фамилией Тарасова… Теперь понятно, кто подменил керны! Да, завхоз, который делал ремонт в хранилище кернов… Где он теперь?…»

Так я объяснил им, — не помню, какими словами, наверно очень сбивчиво, путано. И тут мне пришел на память тот неизвестный, кто являлся к артисту смотреть письма. Я взял у Константина Игнатьевича снимок.

— Извините меня, — сказал я. — Можно мне его на час-полтора? Пожалуйста!

Крепко держа фотографию, я кинулся в переднюю одеваться. За мной выбежала Лара.

— Прости, Ларка, — сказал я. — За час обернусь. Я к артисту. Ты понимаешь?

— Понимаю, — кивнула она.

— Я скоро, Ларка!

— Ладно. Иди.

— Я покажу ему Сиверса, понимаешь?

— Да. Постой, Сережка. И я с тобой.

— Нет, нет. Тебе нельзя. Ты новорожденная, и вообще…

— Шут с ним. Новорожденная сбежала, — засмеялась она. — Я подколю платье, и всё. Я хочу быть с тобой.

— Ларка!

— Ну что!

Мы поцеловались в передней, с нашими пальто на руках, поцеловались крепче прежнего, но легко, по-товарищески. Как причудливо сплеталось тогда у нас наивное, детское со взрослым, серьезным!

Дорогой я уверял Лару, что это Сиверс приходил к артисту за письмами и, наверное, украл часть. Я снабжал этот рассказ фантастическими подробностями, и Лара, в подколотом вечернем платье, выбившемся из-под пальто, соглашалась и прибавляла от себя.

Артист был дома. Впустив нас в свою комнату, он первым долгом указал на стену, — там в рамке, под стеклом красовалась наша благодарность, подписанная мной, Ларой, Щекиным и Алихановым.

— Я крайне, от всей души признателен, — протянул он в нос, изгибаясь. — Копию дал нашему месткому. Общественная деятельность, так сказать.

Я положил на стол снимок, показал Сиверса и… предположения, которые вели нас сюда, рассыпались.

— Абсолютно не тот. Ни малейшего сходства. Здесь пожилой, а у меня был гражданин в моем возрасте. Да, лет двадцати пяти. Я еще не скрываю свой возраст, — прибавил он, осклабившись и сверкнув золотыми зубами.

Да, значит не Сиверс! Но я не мог успокоиться. Кто же тогда? Артист не спросил имени, а тот не назвал себя. Ни одно письмо не пропало. Их было десять, всего десять.

Узнав это, мы тотчас ушли, как ни упрашивал он нас посидеть, послушать пластинки.

— Не ты один занимаешься Пшеницыным, Сережка, — сказала Лара. — Есть еще такой же безумный. Это тебе не приходило в голову?

— Нет, как-то не приходило, — засмеялся я. — Вот бы узнать, кто?

— Он не университетский.

— Нет, — сказал я. — А то бы мы знали.

Еще недавно я видел Сиверса в незнакомце, а теперь мы с такой же быстротой освобождали этого неизвестного от подозрений. Такова юность.

«Быть может, столкнетесь на узенькой дорожке»

Но что же всё-таки с Сиверсом? Где он? Служит где-нибудь, вредит исподтишка, и никто не знает, что он Сиверс, — Сиверс, а не Тарасов! Я должен что-то сделать. Надо сказать… И немедленно.

— Ларка, я минуты не могу ему дать лишней. Ты поезжай к гостям, а я скоро…

Нет, я ни минуты не могу дать ему. Ведь один миг понадобился для того, чтобы столкнуть Ефрема Любавина в асфальтовую яму и чтобы он задохнулся там. В несколько минут перерыли сундучок Любавина, вытащили статью Пшеницына. Ждать до завтра и сознавать, что Сиверс, возможно, на свободе, — нет, это немыслимо.

— Ну, ладно, — сказала Лара. — Гости всё равно уже сели за стол. Поедем.

— Тебе необязательно.

— Нет уж, поедем вместе. И ко мне будут вопросы. Мало ли…

— Ты-то при чем? — удивился я.

— Мало ли, — настойчиво повторила она.

По улице Дзержинского мы почти бежали: Лара боялась, что все следователи, кончив работу, разойдутся по домам. Добежав до большого пятиэтажного здания, мы остановили первого человека в форме, показавшегося из подъезда. Он повел нас в бюро пропусков, позвонил по телефону.

— Давай, Сережка, я буду объяснять первая, — шёпотом предложила Лара. — Ты залезешь в дебри.

Мимо нас по лестнице проносились люди в форме, — люди сурово озабоченные и словно окутанные непроницаемой тайной.

Кого же я увидел, когда вошел в кабинет следователя? Нет, такой встречи я никак не ожидал! Ко мне навстречу из-за письменного стола вышел… Нет, кто бы мог подумать! Женя Надеинский!

— У-ужасно рад, — сказал он, пожимая мне руки. — У-ужасно! Садись.

Карие глаза его блестели, черные волосы топорщились совсем как раньше, в Клёнове.

Я знал, что он оставил химию, поступил по путевке райкома комсомола на юридические курсы. Да, всё это я знал. Он писал мне. Но что он здесь…

— Ты кем же? — спросил я.

— Помощником следователя.

— Значит, химию по боку?

— Да, так получилось, — ответил он деловито. — Но мы у-успеем о личных делах.

Он обмакнул перо в чернильницу. Он не ожидал, что на прием явится товарищ по школе, и смутился. Как я теперь вижу, вспоминая этот эпизод, молодой помощник следователя не совсем твердо знал, как ему надлежит себя вести.

Перо его, однако, застыло в воздухе.

— А ты… на каком курсе?

— На втором, — сказал я и развернул снимок. — Это Сиверс, Женя. Я голову дам отсечь. Да ведь ты сам видел его. Он приезжал в Клёново в двадцать шестом году. А здесь снят в двадцать седьмом.

— Здесь он Тарасов, — вставила Лара.

— Не все разом, товарищи, — взмолился он. — По порядку давайте.

Он всё записал и тотчас доложил своему начальнику, и тот обещал навести справки. Потом Надеинский повел нас отмечать пропуска и затем проводил до часового.

— От Тоси Петелиной имеешь вести? — спросил он по дороге.

— Нет.

— Она в Москве учится…

У часового мы остановились, и Лара сказала:

— Сережа! Зови товарища Надеинского к нам сейчас. Дело в том… — Она поглядела на свое подколотое платье и кончила робко: — У меня сегодня компания собралась и…

— У нее день рождения, — пояснил я.

— Да? Поздравляю. Я никак не смогу, очень благодарен. Никак не вырваться сейчас. Ты звони, Сергей.

Мы шли к трамваю молча; мне всё казалось, что я не сказал чего-то очень важного, и мысленно продолжал свой рассказ.

Лара посмотрела на часы:

— Ну вот. Я уже родилась. Ох, что за день у меня сегодня. Я так еще ни разу не рождалась, Сережка! На улице! Шутишь! Все поздравили, а ты… Эх, ты!

— Поздравляю, — сказал я коротко, так как беседа с Надеинским о Сиверсе для меня еще не кончилась. — Я завтра же позвоню ему, Ларка.

— Он славный, — сказала она. — А что это за Тося?

— Училась с нами.

— Твоя симпатия? Или его?

— Наша, — признался я. — Дело прошлое. Это всё забыто, — оправдывался я почему-то.

— Что ты помнишь вообще, кроме Пшеницына! — заметила она колко.

Но я думал о своем:

— Не ожидал я, что Надеинский бросит химию. По-моему, если выбрал себе путь, то не оставляй его.

Сказал — и встревожился. Лучше бы не брался Надеинский искать Сиверса! Впрочем, надо сказать, для такого дела найдется более опытный человек.

Когда мы вернулись, нас обступили, мы попали в кольцо протянутых к нам бокалов, и я послушно пил, пил и не пьянел, — так велики были волнения этого вечера. Лара сунула мне в рот кусок торта. Отец Лары уже принялся за свое любимое: богатырь саженного роста, на голову выше других, он дирижировал пением и сам был запевалой. Казалось, дрогнули стекляшки люстры от его зычного:

Из-за о-острова на стрежень…
Я никогда не пел на вечеринках, голос у меня прескверный, но тут и я решился. Фальшивил, но пел.

Так завершился этот памятный вечер.

Надеинскому я позвонил на другой же день, но он еще не успел ничего выяснить. Я позвонил на следующей неделе и услышал в трубке:

— У-у тебя есть время зайти?

— Есть! — крикнул я.

— Зайди.

На этот раз меня пожелал видеть начальник Надеинского — седой, с тремя «шпалами» в петлице. Женя держался при нем так же спокойно и рассудительно, как обычно, и это понравилось мне. Начальник поблагодарил меня за стремление помочь чекистам и начал расспрашивать об учебе, о моих исследованиях.

— Сиверс проскользнул, к сожалению, — сказал он, выслушав меня. — Проскользнул между пальцами. Это был очень ловкий враг.

Я опешил. Я смотрел на полковника, не говоря ни слова. Мы опоздали? Та?к я должен понять его? Сиверс удрал?

— Сиверс умер в прошлом году в Курганове, — он назвал город недалеко от Дивногорска. — Устроился в конторе утильсырья под именем Тарасова и умер своей смертью. От гнойного аппендицита.

— Он в самом деле умер? — вырвалось у меня.

Полковник улыбнулся.

— В самом деле, — кивнул он.

— Досадно всё-таки… Своей смертью!

— Но в этом деле не всё умерло, товарищ Ливанов, — продолжал полковник. — Не исключено, что у вас будет случай помочь нам. Кстати, вам известно, что существует сын Сиверса?

— Говорили мне… Да, у Сиверса был сын, я слышал это еще в Клёнове. Отец назвал его как-то моим ровесником, а я обиделся. Но ведь он за границей, как будто.

— Достойный отпрыск отца, — сказал полковник. — Маврикий Сиверс. Быть может, столкнетесь… На узенькой дорожке.

Я сидел, гордый доверием, которое мне оказали, оглушенный новостями, распираемый невысказанными вопросами.

Объяснений мне дали немного, но всё же я смог дополнить и связать всё известное мне про старого Сиверса. Он поступил завхозом в институт вскоре после своей поездки в Клёново. В том же году подменил образцы породы в хранилище кернов и затем уволился. Значит, когда моя тетя Клава била тревогу, требовала найти Сиверса, он был в Курганове, числился Тарасовым.

— А Маврикий Сиверс? — спросил я. — Где он?

— Он за границей, — сказал полковник, — но может появиться и здесь… Товарищ Ливанов, я верю, что вы никому ни под каким видом не разгласите то, что я вам сообщил.

«Зачем он напоминает мне!» — подумал я с удивлением. Я принимал каждое его слово как драгоценный дар доверия и точно становился взрослее и сильнее.

Как убедить его, что он может сказать мне всё, всё, что он может целиком положиться на меня, как на самого себя!

— Желаю вам успеха, — проговорил полковник, и глаза его потеплели. — Желаю большого успеха.

И опять Женя Надеинский — наш клёновский Женя Надеинский — в форме чекиста, скрипя новыми сапогами, проводил меня до часового, застывшего у выхода как изваяние. И снова он, как и в тот раз, заговорил о Тосе Петелиной, и это было странно, неуместно в таком доме, среди озабоченных людей, проносившихся мимо.

Зина Талызина, подруга Тоси, написала ему какую-то глупость. Будто сердце Тоси несвободно. Будто между мной и Тосей что-то есть.

Во-первых, ничего подобного нет. И во-вторых, откуда Зина там, в Воронеже, в мединституте, может знать! Лирическая душа Зина! Всё-то ей видятся вокруг пылкие чувства, любовь! Вечно она болеет за других!

Невдомек мне было, что Женя Надеинский — пылкий и сдержанный Женя Надеинский — до сих пор не может забыть хорошенькую одноклассницу Тосю. Мои мысли были заняты другим. Передо мной неотступно стоял Маврикий Сиверс. Я рисовал себе узкое, как у его отца, лицо… Что ж, давай встретимся, Маврикий Сиверс!

Первый бой

Доклад свой для научного студенческого общества я дописал, будучи на третьем курсе. В докладе, как я сейчас понимаю, было много благих намерений и деклараций, но мало геологических данных о районе Дивногорска, хотя я использовал все известные тогда источники. По молодости лет мне казалось: все, потрясенные судьбой Пшеницына, поверят в дивногорскую нефть, и Касперский не сумеет мне возразить.

Предстояло поставить мой доклад в календарь общества. Научным руководителем был Подшивалов, но он заболел, и профессора замешал Касперский.

— Тема не наша, — сказал аспирант, просмотрев мои тезисы. — Для истфака скорее. Нет, мы будем возражать.

— Простите, — ответил я, — кого вы подразумеваете под «мы»?

Вряд ли тон мой был очень вежлив. Но во мне поднялось раздражение против Касперского, и я не мог сдержаться. Касперский ответил:

— Мы. Вообще — старшие.

— В таком случае, к самому старшему и обратимся, — сказал я.

— Петра Евграфовича сейчас нельзя беспокоить; его измучили лекциями, заседаниями, учеными советами. Врачи велели ему отлежаться и никого не принимать…

Друзьям я сказал:

— Что-то надо сделать, ребята. Подшивалов, говорят, не так уж болен. Касперский стоит у его постели как цербер.

Мы посовещались, и Лара предложила:

— Я пойду к Подшивалову.

— Вот это правильно, Ларчик, — сказал я. — Она пройдет, ребята: Подшивалов дружит с ее отцом. Ларису Касперский не посмеет не пустить.

Пока Лара была у профессора, я ждал в воротах, скрываясь от ледяного ветра.

— Пляши, Сережка! — крикнула она, подбежав ко мне. — План ему понравился. Обещал подумать, но наверно утвердит. А Касперский, знаешь, почему так зазнался? Его за границей превознесли до небес. Там пишут, что дивногорский ребус разгадан.

Дня два спустя Касперский столкнулся со мной в коридоре и бросил:

— Подшивалов разрешил ваш доклад.

Пронесся дальше, потом круто повернулся и подозвал меня:

— Максимально сократить общие рассуждения. Меньше трескотни.

Для моего доклада отвели кабинет картографии. Здесь — в романтическом окружении карт, висящих на стене и свернутых в рулоны, под портретами знаменитых мореплавателей — особенно часто собиралось студенческое научное общество. Но народу явилось много, и мы перебрались в аудиторию.

Судьбу экспедиции Пшеницына я изложил на фоне борьбы монополий за нефть — звериной борьбы стяжателей, безудержных в своей жадности. Таков, например, Эзра Доннель — один из самых богатых хозяев зарубежной нефти, на которого работают миллионы людей в Мексике, Венесуэле и других странах, Доннель, держащий на откупе инженеров и геологов, газеты и радиовещательные станции, министров и генералов, Доннель, диктующий правительству политику разбоя. Изгнанный из России в семнадцатом году, он пытался вернуть свои промыслы силой, тратил миллионы на вооружение интервентов. Потерпев поражение, он сменил личину. Под видом мирного, доброжелательного негоцианта он предлагал советской власти техническую помощь, брался вести разведку на нефть. В концессии ему было отказано. Конечно же, Доннель не успокоился. Он снабжает деньгами германских фашистов, стремится к войне против нас. Доннель и его приказчики пойдут на любую подлость, чтобы помешать нам в освоении наших нефтяных богатств, чтобы лишить наши тракторы, наши автомашины, наши танки и самолеты горючего.

Потом я прочел вслух выписку из заокеанского журнала, издающегося фирмой Доннеля:

«Нефтяные ресурсы огромной России, предпринимающей индустриализацию, ограничены по-прежнему областями Баку, Грозного, Майкопа. Большевикам грозит нефтяной голод».


Я сказал:

— Тот же журнал хвалил работу аспиранта Валентина Адамовича Касперского. Но я думаю, каждую свою работу исследователь должен рассматривать как ступень, которая ведет к следующей, более высокой ступени. А если похвала исходит от доннелей и дело касается района Дивногорска, то тем более нельзя успокаиваться на достигнутом.

Я коротко сказал о геологии района, в свете воззрений Лукиных, и несколько раз повторил, что под Дивно-горском есть условия для скопления нефти.

— Доннель до сих пор смотрит на дивногорскую нефть, как на свое, спрятанное в недрах добро, как на свои владения. Не характерно ли: подручный Доннеля Сиверс проникает в геологоразведочный институт, устраивается там завхозом, и после него мы обнаруживаем подлог. Какая-то подозрительная личность интересовалась письмами Пшеницына у его родственника. И, на мой взгляд, одного письма там не хватает.

Сказав это, я призвал геологов уделить больше внимания Дивногорску. Университет должен снарядить туда экспедицию! Надо бурить там, и как можно глубже! А Касперский не вел буровой разведки, он только обследовал поверхность, видел обнажения пород над рекой Светлой да в степных балках.

Прения были жаркие. В нашем научном обществе, как в капле воды, отразились споры, которые разгорелись тогда среди геологов. Первые ораторы — два студента и один аспирант — встали на мою сторону.

Касперский, как и следовало ожидать, выступил против. Он прочел добрых три страницы из своей диссертации, сказал, что геологическое строение Дивногорского района специфично и сколько бы нефти ни добыли в Приуралье, он — Касперский — стоит на своем: под Дивногорском нефти нет. И нечего бурить, выбрасывать огромные деньги, когда это и так ясно.

И опять он сослался на свою, работу. Как упоенно он цитировал самого себя!

— Керн могли перемешать случайно или подменить, это дела не меняет, — сказал он в заключение. — И Пшеницын и Доннель, поверивший ему, ошибались: наука с тех пор ушла вперед. Пшеницын обнаружил недалеко от поверхности песчаник с запахом нефти, но это вовсе не значит, что ниже есть месторождение жидкой нефти. Его нет и быть не может.

Словом, ничего нового Касперский не сказал. Снисходительно похвалил меня за инициативу и упорство в сборе материала, слегка пожурил за чрезмерную подозрительность, — мол, если верить Ливанову, то кругом притаились враги, приказчики Доннеля. Спокойно улыбаясь, всем своим видом давая понять, что ничуть не поколеблен в своем мнении, он занял место в президиуме. И я понял: это не последний спор с Касперским.

В зале на нашем собрании сидел еще один человек, которому тоже суждено было играть видную роль в дальнейших событиях — студент-дипломант, сотрудник геологического музея Василий Симаков, или, как его звали студенты, — Симаха.

Когда Симаков поднялся на трибуну, слушатели переглянулись. Он ни разу не выступал в научном обществе. Начал он…

Но сперва о самом Симакове.

Краснощекий, шумный, с нагловатым блеском в глазах, он всегда вызывал во мне смешанное чувство опаски и любопытства. Он вышел из беспризорников, а я, юноша, выросший в семье, видел беспризорных в ореоле романтики. Я много читал о них, зная, что среди них немало талантливых людей. За Симаковым знали один талант: он быстро и аккуратно рисовал плакаты, диаграммы и этим зарабатывал деньги в дополнение к стипендии.

Заказчиком его часто был Касперский, читавший популярные лекции в клубах и нуждавшийся в наглядных пособиях. В геологоразведочном институте многие диаграммы сделаны тоже Симаковым.

Учился Симаков средне и постоянно жаловался, что ему, бывшему беспризорнику, плохо помогают. Все в долгу перед Симаковым, который, видите ли, несмотря на равнодушие к его особе, всё-таки кое-чего достиг, до университета дошел. Однако полностью он, Симаков, свои способности еще не развернул. Беспризорным своим прошлым он явно кичился… Охотно рассказывал, как он, четырех лет от роду, был отдан матерью деду-шарманщику, потом попал в детдом, бежал оттуда…

Он любил издеваться над теми, кто вырос «держась за мамкину юбку», и к таким причислял и меня.

Этот-то Симаков поднялся на трибуну, выпятил грудь и начал так:

— Валентин Адамович Касперский слишком мягко, я считаю, отозвался о докладе Ливанова. Я считаю, товарищи, надо подойти принципиально, по-комсомольски, дать опенку со всей остротой. Надо прямо заявить: доклад Ливанова — это выпад против наших специалистов и ученых, ни больше, ни меньше. Что получается, товарищи! Все у него льют воду на мельницу Доннеля! Ливанов бросает тень на коллектив геологоразведочного института, пытается опорочить товарища Касперского. Я бы сказал: Ливанов в последнее время прямо-таки травит Касперского, и невольно приходится делать вывод, что здесь играет роль личный момент.

Он еще долго говорил в таком духе, но я плохо слушал. Личный момент! Что он имеет в виду!? Но самое примечательное было впереди.

— Ливанов и на меня бросил тень. Да, и на меня, товарищи! — крикнул он, наваливаясь на трибуну, и широкое лицо его покраснело от негодования. — Никакой не классовый враг был на Четвертой Советской, у кукловода этого почтенного, а я.

Он так неожиданно сказал это, что я в первую минуту даже не поверил.

Так это он был у артиста? Он, Симаков? Ему-то что там понадобилось?

Оказывается, в музее составляют геологическую карту равнины. Район Дивногорска — трудный, мало изученный. Симаков случайно узнал, что в Ленинграде живет племянник Пшеницына, и решил попытать удачи.

— Ливанов действует в одиночку, товарищи. Он оторвался от коллектива. Я, например, не знал, чем он занят. У него вообще нездоровые тенденции, товарищи…

Как только Касперский закрыл собрание, я пошел искать Симакова и застал его в кружке приятелей. Спиной ко мне стоял Скобыкин — понурый парень, лодырь и завистник. Когда я подошел, Симаков, беседовавший о чем-то вполголоса со Скобыкиным, умолк и выжидательно уставился на меня.

— Какие же у меня нездоровые тенденции? — спросил я громко. — Какой личный момент?

Он ощупал меня взглядом, нагнул голову и нехотя буркнул:

— Сам должен знать, какой.

Я шагнул еще ближе:

— Не увиливай!

— Правильно, пусть ответит, — сказал Алиханов.

Симаков помялся, обвел взглядом присутствующих и подбоченился:

— Ты комедию не ломай, Ливанов. Геоморфологию провалил Касперскому? Провалил.

— Не понимаю, — сказал я.

Я действительно не сразу понял. Да, я не сдал зачет Касперскому. Но при чем тут это?

Симаков сквозь зубы, злорадно пояснил:

— Ребята! Провалил и обозлился на Касперского. Мстит ему.

Мне как будто кипятком плеснули в лицо. Должно быть, я хотел ударить Симакова, потому что руки мои кто-то сжал железной хваткой и отвел за спину.

— Скот! — сказал я.

Нас развели. Меня держал Алиханов. Лицо мое горело, и то, что говорил Алиханов, стоявший рядом со мной, доносилось до меня как бы издалека.

— Мальчишки! Вы где — в университете или во втором классе школы? Симаков! — крикнул он. — Вот что, вы немедленно должны извиниться друг перед другом.

— Нет, — сказал я.

— И я не намерен, — сказал Симаков. — За скота он мне ответит. Я в бюро ячейки подам.

На бюро вызвали нас обоих. Симаков настрочил про меня столько, что Шура Ушакова — секретарь нашей ячейки — читала заявление добрых четверть часа. Широкоплечая девица в клетчатой ковбойке, она откровенно вздыхала и чертыхалась, разбирая мелкий, разузоренный почерк Симакова. Он обвинял меня, во-первых, в том, что я по личным мотивам всячески дискредитирую Касперского. Дальше Симаков «вскрыл корни» моего поведения. Это выражение ему, видимо, очень нравилось, и он совал его к месту и не к месту. Корней он обнаружил два. Один — моя личная обида на Касперского. Другой «корень» — моя «академическая неуспеваемость». Никаких доказательств, кроме двух моих «хвостов» — по немецкому и по геоморфологии, Симаков не мог привести, и, однако, он рьяно утверждал, что я отстал от товарищей и пытаюсь прикрыть это болтовней в научном обществе. Все мои выступления по поводу дивногорской проблемы — это, по мнению Симакова, краснобайство, демагогия и желание выдвинуться.

Себя Симаков изображал страдальцем за правду. Он, дескать, сигнализирует, вскрывает, а его за это осыпают оскорблениями. В заключение он предлагал строго наказать меня.

— Ну и наворотил, — сказала Шура, дочитав. — Послушаем теперь Ливанова.

— Симаков всё извратил, — начал я. — Он хвастается, что вскрыл какие-то «корни». Чепуха на постном масле. Эти корни существуют лишь в его больном воображении.

— Ливанов! — остановила меня Шура. — Ты можешь говорить более спокойно?

— Могу. Мне нечего волноваться — он врет, а не я.

Отвечая, я видел самонадеянную физиономию Симакова и плохо владел собой. Как он возмутил меня! Минутами я от волнения переставал слышать собственные слова.

— В общем, ты безупречен? — сказала Шура. — Так я тебя поняла?

— Нет, но… Никакой личной вражды к Касперскому у меня нет. Даю слово комсомольца. Я не хотел чернить его. Я надеялся, он поймет и сам захочет разобраться в истории с Пшеницыным. Это очень важный вопрос… Что бы ни говорили, я его не оставлю.

— Всяк по-своему с ума сходит, — молвил Симаков в сторону.

— Ему доказывать что-нибудь, — взорвался я, — это всё равно что прививать оспу телеграфному столбу.

Все засмеялись, кроме меня и Симакова. Шура постучала карандашом по крышке чернильницы.

— Ну вас! — сказала она просто, по-домашнему, и я, поймав взгляд ее невозмутимых серых глаз и вдруг испугавшись, что самое важное будет забыто, заявил:

— Я кончу вуз и поеду в Дивногорск. Я для того и учусь.

Должно быть, фраза прозвучала заносчиво, так как Шура сухо заметила:

— Приветствовать будем.

Симаков заерзал на стуле:

— Ливанов разводит демагогию.

Поскрипел стулом, откашлялся и оглядел членов бюро, ища поддержки. Но Шура опять постучала карандашом.

— У Ливанова есть серьезная цель, — сказал Савичев, один из самых старших студентов на факультете. — Демагогии я тут не вижу, — он пощипал редкую бородку. — Не вижу. Зачеркивать доклад Ливанова нельзя, мысли хорошие. Главный вывод такой: мы должны быть ближе к жизни, к задачам пятилетки.

Он помолчал и закончил:

— Но вот с кулаками кидаться, обзывать других — нехорошо, товарищ Ливанов.

При этих словах Симаков приободрился. Не воображает ли он, что я начну оправдываться?

— Перед ним мне нечего каяться, — отчеканил я. — Он налгал на меня. И уж если искать корни поведения, то я у него скорее найду. И не ошибусь. Симаков лижет пятки Касперскому. Это все знают.

Мой выстрел попал в цель. Симаков побагровел…

Закончилось разбирательство тем, что и мне и Симакову решили вынести порицание — ему за склоку, а мне за нетактичное поведение.

Принял я это решение без ропота, но, когда вышел из университета и зашагал к дому, от меня словно отделился другой Сергей Ливанов. И два Ливанова столкнулись в споре.

«Плохо, брат, — сказал один, глядя на другого сверху вниз. — Впервые за свое пребывание в комсомоле ты получил взыскание. И за что! Ты назвал Симакова скотом. Так он же действительно скот. Ты хотел дать ему в морду. И следовало дать. А он вышел чистым. Нет, бюро отнеслось к тебе очень несправедливо».

«Всё же драться не полагается, — пробовал возражать другой Ливанов. — Должна же быть дисциплина».

«Так ведь ты и не ударил. Только замахнулся. И за это — взыскание! Никто тебя не понял, бедняга. Все будут теперь пальцами показывать: вот, мол, Ливанов, тот самый, который выступил с неудачным докладом, затеял ссору с Симаковым и получил взыскание. А Симакова пожалеют, как жертву. И он еще больше зазнается и будет издеваться над тобой, и тебе придется всё покорно переносить».

Этот второй Ливанов — не понятый светом и несправедливо наказанный — взял, наконец, верх. Он поднялся в комнату замкнутый и злой, молча завалился на койку и на расспросы Алиханова невнятно огрызался. Тогда его решили оставить в покое, и он, часа два протаращив глаза в стенку, уснул. На другой день Ливанов на лекциях присутствовать не изволил и явился лишь на комсомольское собрание, где решение бюро было утверждено.

После этого Ливанов — я говорю о себе в третьем лице, так как видел себя как бы со стороны, — провел еще два дня на койке, упорно цепляясь за свою роль невинно пострадавшего. К концу затворничества настроения Ливанова-второго, впрочем, несколько изменились. Дело в том, что товарищи решили испытать, надолго ли его хватит, и отвечали на молчание дружным молчанием. Сперва Ливанов-второй хорохорился.

«И пусть, не всё ли тебе равно, — убеждал он другого Ливанова. — Все от тебя отворачиваются, но ты будь горд и непреклонен».

Товарищи даже не замечали всей красоты и трагичности роли, и это было тяжелее всего. Они вели между собой обычные разговоры, как будто ничего не произошло. Ливанов-второй сбавил тон, сморщился и слился с первым; я впал в тоскливое оцепенение, мысли потекли медленно. Да, все от меня отвернулись, никому я не нужен. Должно быть, я очень глупо выступал в научном обществе. Я наболтал массу лишнего. Недаром Щекин говорил мне: ты обычно самое главное проглатываешь; тебе, верно, кажется, что оно само собой разумеется — и тонешь в подробностях. Впрочем, теперь не исправишь. Я больше рта не раскрою. К чему? Всё равно никто не примет мое мнение всерьез. Придет время — я докажу, кто прав. Докажу, если сумею. Если я вообще годен на что-нибудь…

Вечером — вместе с Алихановым — неожиданно вошла Лара.

— Фу, какая небритая рожа! — сказала она с гримасой. — Немедленно срежь бороду, иначе уйду.

«Ну и уходи», — шевельнулось во мне, но тотчас заглохло. Что-то заставило меня встать с койки и выполнить приказ…

Дорога в будущее

После доклада я ушел с головой в учебу. Первым долгом избавился от «хвостов», чтобы никто не смел попрекать меня, а затем начал читать труды по геологии средней России. И чем больше читал, тем сильнее мечтал о работе в поле, о том, чтобы самому вонзить в недра стальной бур.

Весной приехал из Москвы — на сессию Академии наук — профессор Лукиных. Весть эту принесла Лара (она всегда-в курсе всего, что делается в среде геологов), и я решил пойти к ней с просьбой. Приближается производственная практика! Вот бы провести ее в экспедиции разведчиков-нефтяников, если не под Дивногорском, то на приуральских буровых или в Башкирии! А Лукиных по-прежнему служит в главном геологическом управлении и может мне помочь.

Ко мне присоединились Алиханов, Савичев, Митя Бунчиков — тщедушный паренек, болевший коклюшем и прозванный по этой причине «младенцем», и Лара, — словом, целая делегация.

Собрались у Дворцового моста. Через полчаса я стучал в номер гостиницы «Астория», — как сейчас помню, двести пятый. Человек невысокого роста, с большой рыжей головой, с огненными веснушками на лбу, похожий на озорного деревенского парня, толчком распахнул дверь:

— Входите!

— Мы к профессору Лукиных.

— Я Лукиных, — сказал он. — Садитесь. Ну что? — он быстро оглядел нас. — Поедем во второе Баку?

У меня дух захватило, так просто, буднично назвал он то, что только начинает обозначаться порослью вышек опытного бурения, — пока еще редкой.

— Поедете в Приуралье, — объяснил он. — На реку Чусовую. Слыхали? У Мамина-Сибиряка замечательно описано… Моя родина. Я ведь пермский лесоруб.

Тут я заикнулся о Дивногорске, и Лукиных бросил на меня быстрый взгляд.

— Дале-е-еко туда, — протянул он, разумея не расстояние, а время. — Дивногорск — наша вторая очередь. Конечно, хорошо бы так: карту развернул и провел нефтяной пояс от Урала до Волги, как мечтал Пшеницын. Но пока трудно… трудно.

Огненные крапинки на его лбу шевелились, и были они словно знаки внутреннего пламени, горящего в этом сильном, подвижном, жилистом человеке. Я не успел задать вопрос, — он, словно угадав его, заговорил:

— Очень сложно всё в Дивногорске. Там в университете ваш Касперский доцентуру получает. Я не возражаю. Пусть полазает по балкам, по обрывам. Ему полезно. Вы, — он вдруг нахмурился, — смотрите у меня, я не люблю таких, которые боятся запачкаться… Загорать не дам.

Закончив угрозы, Лукиных вскочил, заходил по комнате.

— Нефтяной пояс проведем, обязательно проведем, — сказал он с неожиданной душевной теплотой, — со временем наладим и у Дивногорска глубокое бурение. Вы должны знать: мы накануне великих открытий на равнине. Многие не верят. Говорят: мало нефти у нас, чайной ложкой черпаете, есть ли смысл… Ничего, второе Баку еще покажет себя…

А в окно смотрит весна. Золотая пыль солнца тлеет на бархате портьеры, лучи его горячие и почти весомые. Бывают такие дни на нашем Северо-Западе, когда весна, долго скованная холодами, вдруг вырывается на волю, и тогда замечаешь, что молоденькое деревцо, высаженное на тротуаре, стоит окутанное прозрачным изумрудным облачком, что в сквере поднялась трава и от самого крохотного газончика, смоченного дождем, пахнет лугами и речкой, затянутой кувшинками.

Сегодня как раз такой день. И слова Лукиных звучат особенно радостно, празднично. Правда, жаль, что решение дивногорской загадки откладывается, — но я поеду создавать «второе Баку», поеду!

Пришли другие посетители. Я так и не успел рассказать Лукиных, почему меня интересует Дивногорск, и вообще не задал и десятой части приготовленных вопросов, но главное ясно: я поеду… Еще месяц-другой, и я отправлюсь в первую свою экспедицию. И Лукиных будет там. Лукиных, покоривший меня сразу и навсегда…

— Ребята, как чу?дно на улице! — кричала Лара, сбегая впереди всех по лестнице, вызолоченной солнцем. — Пошли скорей! Пошли гулять!

Что творится с ней сегодня! Она болтает вдвое против обычного, смеется, кокетничает с Алихановым. Вдруг ей понадобилась ветка каштана, Лара подпрыгивает, тянется к ней. Я хочу поднять ее, но она высвобождается, — нет, пусть лучше Алиханов, он выше. Ветка сорвана и через минуту брошена, мы идем гурьбой через площадь, и Митя Бунчиков — самый рассудительный в нашей шумной компании — останавливается:

— Стоп! Куда же мы движемся?

Лара и минуты не думает:

— Ребята! Давайте искать остров! Мы с Сережей забрели как-то, понимаете, забыли дорогу… Словно приснился.

Она объясняет, в какой стороне должен быть наш остров, и Митя Бунчиков, знающий город как свою ладонь и прочитавший уйму книг по его истории, говорит:

— Никакой не сон, это Лоцманский остров в Нарвском районе. Идти к нему…

Он объясняет своим тихим голоском, покашливая и стягивая потуже шарф, и у меня сразу почему-то пропадает охота идти туда:

— Нет, не сто?ит. В другой раз.

— Мы одни пойдем с Сережкой, — говорит Лара, подбегая ко мне. — Верно?

Не успел я ответить, — она снова берет под руку Алиханова, висит на огромной его ручище.

— Ребята, давайте на пристань, — зовет она. — На пароходе кататься!

Голубая весенняя Нева, ветер. Узорчатая пристань, пахнущая краской, покачивается на дерзкой волне. Желающих кататься много сегодня, на пароходе полно пассажиров. Мы проехали две остановки, Бунчиков закашлялся, и Лара объявила, что мы сойдем у Марсова поля. Но случилось так, что Лара и Алиханов, пробившись сквозь толпу, вскочили на пристань, а я не успел и остался. Должно быть, у меня был очень растерянный, нелепый вид, — Лара смотрела на меня и хохотала, цепляясь за рукав Алиханова.

Бунчиков и Савичев исчезли куда-то, я стоял один, сжатый со всех сторон незнакомыми людьми, брошенный, забытый, одинокий. Ледяные брызги летели через борт, на пароходе стало холодно, неуютно.

У стальной громады Литейного моста я вылез и побрел по набережной обратно, в надежде увидеть Лару, попрощаться, — да, только попрощаться и уйти домой. Лара и Алиханов выбежали ко мне из-за угла, он слегка подтолкнул ее ко мне и сказал, лукаво подмигнув:

— Принимай ее. Соскучилась.

— Ты прости, Сережка, — сказала она, когда мы пошли вдвоем. — Ты рассердился? За то, что я смеялась, да? Но ты застыл, как аист, с поднятой ногой, — ужасно уморительно.

Если бы я решился открыть ей свою душу, я должен был бы сознаться, что обида моя называется ревностью, — да, ревностью, неожиданно вспыхнувшей к Алиханову в этот удивительный, солнечный, такой богатый событиями день, и что через ревность дано мне было осознать другое чувство… Но я ничего не объяснил и только спросил:

— С ума ты сошла сегодня, Ларка?

— Хорошее настроение, — упрямо ответила она. — А знаешь, почему хорошее?

— Нет.

— Фу, надутый какой! А ты не хочешь ехать вместе со мной на практику?

Она записалась у Лукиных, но к этому я не мог отнестись серьезно, — ведь отец Лары и в этом году снаряжает экспедицию в Среднюю Азию и Лара сама собиралась…

— А ты, правда, поедешь? — спросил я.

— Поеду. Ты хочешь?

— Да. Очень хочу.

Эти слова мы произнесли тихо, почти шепотом, как будто высказали тайну, которую надо было скрыть от дворника, подметавшего тротуар, от школьников, игравших в «орла-решку», даже от гипсовой кариатиды с отбитым носом, поддерживающей балкон. И в ту же минуту мы поцеловались под балконом, на виду у всех.

…Мы долго гуляли по городу, держась солнечной стороны гулких, гудящих от ветра улиц, любуясь зеленым прибоем, хлеставшим в решетки садов, — и говорили о будущем.

— Ларка! — сказал я. — Давай всё-таки искать наш остров! Ты не устала?

— Нет, не устала, милый. Пошли, — ответила она.


На практику мы поехали вместе, и там, в Уфе, поженились. Через год мы окончили университет и были зачислены оба в нефтяной институт.

Исполнилась моя сокровенная мечта. По предложению профессора Лукиных меня направили в Дивногорск. Я должен пойти по тем местам, где работал Пшеницын, бурить там, искать нефть!

— Первым долгом — в Клёново, — говорил я Ларе, захлебываясь от воодушевления. — Стариков повидать и дядю Федора. У меня предложение к нему. Авось тряхнет стариной, поедет с нами в экспедицию. Покажет, где бурил с Пшеницыным.

Казалось, стоит погрузить бур поглубже, — и хлынет нефть.

На берегу Кембрийского моря

Уговорить дядю Федора оказалось легче, чем я думал. Пожилой колхозный бригадир с завистью смотрел на молодежь, приезжавшую в отпуск с больших строек. Стать снова бурильщиком (эта специальность полюбилась ему в молодые годы, хотя и не принесла радости), поехать снова с геологом, да еще со своим, клёновским, продолжить дело Пшеницына — можно ли отказаться от этого! Он отложил молоток, которым отбивал косу, и, краснея от волнения, заговорил:

— Что ты, что ты, Сережа! Мыслимо ли! Куда мне, я свои версты отмахал, борода уже седая. А бригаду на кого я брошу? На Кольку Авдотьина?

Но я видел, что он уже решился и заместителя наметил, — не кого иного, как Кольку.

Я напомнил ему мечту Пшеницына — промыслы в степи. Теперь она становится явью.

— Не смущай меня, Сергей. Не надо. А то я… Я ведь земляную работу люблю. Вот она — землица. Всё от нее! И хлеб и всякое растение. И золото в ней! Что хочешь…

Я почувствовал, как сильна у него любовь к «земляной работе».

Мы прибыли в Дивногорск в июле. Дикая сирень, одевавшая лиловой шапкой Тугову гору — самую высокую в цепи Дивных гор, — уже отцвела, на вершине дул ветер, шевеля поблекшую листву. Сзади — весь в прозрачных дымках, в бликах раскаленных крыш, там и сям пронзенный острыми тополями — лежал город. Улицы его уступами спускались к синей реке. Другой берег ее почти невозможно было различить: он сливался с горизонтом, растворяясь в жарком мареве. А перед нами раскинулась степь — выгоревшая, желтая. Тени облачков медленно ползли по ней, переваливали через косогоры, тонули в облаках.

— Тугова она и есть, — сказал Федор Матвеевич. — Натужно было тут нашему брату. Вон деревня Корсаковка, прямо.

Там, куда он указывал, сгрудились дюжины две построек. Неподвижные клубы пыли висели над ними.

— Два пальца отмерь вправо. Силосная башня, видишь? Там асфальтовые ямы доннельские были.

Я напряженно всматривался. Всё та же опаленная солнцем степь, волнистая, расчерченная квадратами посевов. Стерлись с лица земли проклятые копи, никто не скажет, где была яма, в которой погиб Ефрем Любавин, — она, как и другие, давно исчезла, занесенная глиной, поросла ковылем и полынью.

Там, у асфальтовых ям, и начал бурить Пшеницын. Но где в точности? Когда мы спустились с горы и уже из города всей партией выехали в Корсаковку, Федор Матвеевич стал в тупик. Местность неузнаваемо преобразилась. Хутор стал селением, пустырь — полем или садом, балки переменили русло. При всем том можно было найти скважины, пробитые экспедицией Пшеницына, если бы уцелели остатки вышек, торчащие из земли концы стальных труб. Ничего, ровно ничего! Районный агроном, которого я застал в сельсовете, посоветовал не тешить себя надеждами.

— Бревна от вышек сгнили либо пошли на стропила. Дерево — большая ценность в степи. А металлическое, если что осталось до наших дней, свезли на утиль. Да, да. Возле Гремячей, километрах в тридцати отсюда, выворотили трубу, диаметром в пять дюймов примерно. Тарасов, прежний начальник конторы утильсырья в Курганове, только что носом землю не рыл.

— Как вы его назвали? — переспросил я.

— Тарасов. Он всю степь обрыскал.

Сиверс! До последнего издыхания он вредил нам, затаптывал следы экспедиции Пшеницына.

В Курганове мне подтвердили: Тарасов, служивший здесь лет пять назад, отыскал и доставил на базу полтонны труб и другого бурового оборудования — старого, проржавевшего.

Я подумал, что путь, который я себе наметил как геолог, неизбежно ведет меня к жестокой борьбе, будет испытанием всех моих сил. Пусть! С дороги я не сверну. С такими мыслями я писал докладную записку в Москву, профессору Лукиных.

Писал я ночью, в палатке. За пологом трещал кузнечик. Федор Матвеевич лежал на койке, глядя вверх, и рассуждал вслух, сумеет ли Авдотьи Карповны Колька — новый бригадир в Клёнове — во?время убрать клевер. Я прочел вслух всю докладную, он вздохнул, ничего не сказал, но погрузился в размышления. Наутро я услышал от него:

— Ты, Сережа, — он всегда звал меня по имени, когда мы оставались с глазу на глаз, — и на будущее лето приедешь сюда шуровать?

— Придется, — ответил я. — Работы еще много.

— Тогда и я с тобой. В Клёнове без меня управятся, я считаю. Надо дело наше доводить до конца.

А конца еще не предвиделось. Чем больше мы трудились, тем дальше он, казалось, отодвигался. Не только преграды, воздвигнутые темными вражескими силами, замедляли разведку дивногорских недр, — сами эти недра были малодоступны, загадочны. Поистине — дивногорский ребус! Не стану утомлять вас подробностями, скажу только, что строение здесь действительно своеобразно и геолог, знающий месторождения в Приуралье или в Башкирии, не будет иметь ключа к Дивногорску. Сложно, подчас причудливо залегают пласты. Вот, думаешь, успех почти в руках: посверлим черный камень, пахнущий нефтью, еще день, два — и отдаст земля свое богатство. Но нет, буровой инструмент выносит на поверхность пустые породы.

Правда, добыли мы немало и образцов, пахнущих нефтью, подобных тем, какие дядя Федор доставал с Пшеницыным.

Иногда меня навещал Касперский. Он стал доцентом дивногорского университета, слыл знатоком местного края, вся фигура его излучала благополучие. Федор Матвеевич прозвал его «майским барином». Помню — Касперский вылез из машины одетый как на прогулку: в соломенной шляпе, защищавшей его лицо от загара, в синем костюме в полоску. Других расцветок он не признавал. Касперский взял кусок керна, покатал на ладони, затем вытер руки платком и сказал:

— Согласитесь, моя концепция устояла.

— Пока да, — ответил я. — Но мы не кончили работу.

— Блажен, кто верует, — молвил Касперский. — Кстати, слыхали? Приехал Симаков.

— Приятная новость, — сказал я.

— Поверьте, и я не в восторге. Устроился здесь, в областном геологоразведочном тресте. Говорит, — тут Касперский пренебрежительно усмехнулся, — что хочет работать под моим научным руководством. Оснований возражать у меня не было, кадры нужны, хотя, между нами, наличие научных устремлений у Симакова весьма сомнительно.

Я молчал.

— Ненависть, я вижу, взаимная, — засмеялся он. — Симаков — субъект злопамятный, он, по-моему, не забыл эпизода в университете и настроен в отношении вас весьма агрессивно. Не подумайте, что я… Я давно искал случая вам сказать, что его выходка меня глубоко возмутила. Я ни словом, ни намеком не поощрял его тогда. По-дружески хочу предупредить: Симаков агитирует против вас в дивногорских учреждениях, намерен писать в Москву, выставить вас чуть ли не растратчиком государственных средств. И должен сказать: мнение здесь не в вашу пользу.

Касперский закончил советом, — чисто дружеским, как он подчеркнул, — прекратить разведку на нефть.

Шел третий год работы, я из начальников отряда был переведен на должность главного геолога всей экспедиции. Тем больше ответственности на мне, тем тяжелее признать неудачу. Признать после того, как миллионы рублей ушли на бурение!

Симаков строчил кляузы в главное управление, обвинял меня во вредительстве, требовал отдать под суд.

Этим он только раззадорил меня еще больше. Я подал заявку на дополнительные ассигнования. Конечно, я старался всё рассчитать спокойно, взвесить трезво все шансы, но возможно всё-таки, что доля азарта в этих расчетах была.

Ответом был вызов в Москву.

— Как же мне быть с вами? — вот первая фраза, которую я услышал от Лукиных. — Печальная картина получается.

— Так, — сказал я. — Понятно. Что же, крест поставим на Дивногорске?

— Сядь, — приказал он, впервые, с отеческой суровостью, обращаясь ко мне на «ты». — Мы тут совещались, обсуждали твою работу. Есть разные мнения…

Он не кончил и потянулся к кипе бумаг. Я вставил:

— В том числе мнение Касперского.

Про себя я решил: клевета Симакова и неверие Касперского проложили дорогу и сюда, в главное управление, к Лукиных.

— Молчи! — сказал он, рассердившись на мое замечание. — Молчи и не ершись. Мнение Касперского, если хочешь знать, давно у нас имеется. Заниматься углем, не нефтью, а глубинным углем, — вот его мнение. По обыкновению, цитирует свои труды, игнорирует оппонентов. А уголь, между прочим, достать нельзя, даже если он и есть на этой сумасшедшей глубине, в чем я лично сомневаюсь. Но всё-таки, товарищ Ливанов, знания у Касперского есть, как по-твоему?

— Григорий Ильич, нет у меня с ним общего языка, — сказал я, уловив, к чему он клонит.

— Касперский замкнулся, считает себя непогрешимым, трудно с ним, — верю. Но ты сделал хоть шаг со своей стороны? Выходит, каждый на своем хуторке? Так? Ох, не терплю я хуторян в нашем деле! Надо учиться работать с людьми. Ладно! Был бы ты постарше, я бы не так с тобой говорил. Одно тебя извиняет — твоя молодость.

Я молчал.

— Так вот, мы рассмотрим вашу заявку и все данные. Вывод такой: прежде чем сверлить новые дырки, надо пересмотреть теоретическую основу. Действовать на ощупь не можем, товарищ Ливанов, слишком дорого. Но я надеюсь, в Дивногорск вы еще вернетесь. У меня есть идея… Потребуются эксперименты. Хотите поступить ко мне в лабораторию?

— Спасибо, — ответил я смущенно, так как не ожидал такого приглашения после разноса. — Но я не знаю… Дайте мне подумать.

Я пошел на улицу Горького, на междугородную телефонную станцию, и заказал Ленинград. Там моя Лариса нянчила дочку. Она знала о наших неудачах в Дивногорске, и то, что я сообщил, не удивило ее.

— Лукиных зовет к себе в лабораторию. Но ты послушай, Ларка, могу я сейчас, после всего этого?… Похоже на бегство. Скажут, оскандалился в поле и спрятался в тихом углу. Нет, буду бурить в другом месте, если разрешат. Пускай пошлют на любой промысел, только не снимают с разведки.

— Очень глупо, — донеслось до меня.

— Почему?

— Ты иногда бываешь таким мальчишкой, Сергей! По-моему, то, что ты решил, это и есть самое худшее бегство. Скажут! Подумаешь, как важно! Я думала, ты тверже.

Умница Ларка! Она права, — я понял это, когда остыл. И как это я сам не почувствовал, что? мне мешает. Ложное самолюбие! Нет, не сворачивать в сторону! Не на буровой, так в лаборатории распутать дивногорскую загадку!

Отдохнув месяц в Ленинграде, я с головой ушел в изыскания. Лаборатория, руководимая Лукиных, — имя его я всегда буду произносить с уважением и благодарностью — готовила те, известные ныне всем нефтяникам, труды по геологии русской равнины, или, как говорят геологи, платформы, которые позволили в конце концов понять строение дивногорских недр. Рассматривая под микроскопом породы, добытые мной и другими геологами, изучая состав этих пород и окаменелостей, мы точнее узнавали историю русской равнины. Миллионы лет назад на месте Дивногорска было море, и Лукиных решил выяснить, как и в какие сроки менялись очертания этого моря. Ведь именно в прибрежных участках — в тихих лагунах — скапливаются остатки морских животных и растений, порождающих нефть.

Вывод у Лукиных сложился такой: в недрах Дивногорска скрыты огромные богатства, о которых Пшеницын не имел, да по тогдашнему состоянию науки и не мог иметь точного представления.

Напутствуемый Лукиных, я выехал с экспедицией в Дивногорск весной 1941 года. В намеченных местах мы заложили пять опытных скважин. Но нефть упорно не давалась.

Война застала нас на буровой. Я пошел в ополчение. Со мной вместе двинулся, несмотря на свои пятьдесят пять лет, буровой мастер Федор Матвеевич — наш клёновский дядя Федор, который работал на Эмбе, пока я жил в Москве, и присоединился ко мне, как только я снова вышел в поле.

Через два дня нас отозвали из ополчения. В Дивногорск пришла телеграмма от Лукиных:

«Постановлением правительства предписано бурение продолжать. Желаю успеха в труде для победы».


Пришлось подчиниться приказу. Пришлось сдать гимнастерку, бриджи, противогаз. Винтовку я не успел получить. Выходя из расположения полка в штатском, я видел, как наш старшина, стоя в кузове трехтонки, вынимал из ящика винтовки, жирные от густой янтарно-желтой смазки, и выдавал моим товарищам, выстроившимся в очередь. Так, даже не прикоснувшись к оружию, я вернулся к буровым. Неделю спустя, в довершение ко всему, слег. Выпил сырого молока, заболел коровьей хворью — бруцеллезом и провалялся в госпитале целых три месяца. До сих пор не могу вспомнить об этом без досады.

Моя Лара и та на фронте. Она капитан, геолог в воздушной армии, а я в тылу, да еще без дела, на больничной койке.

Без меня скважина номер один — первая и самая глубокая, впоследствии почтительно названная «бабушкой», — дала газ. Федор Матвеевич, навещавший меня, рассказывал, как скважина сперва «плевалась», как глинистый раствор клокотал в ней, выплескивался — и вдруг взмыл фонтаном. Как все стало серым от глины: вышка, одежда рабочих, земля вокруг. Фонтан ревел, выбрасывал камни, потом стал бледнее и как будто исчез. Раствор вышел, но скважина гудела, из нее рвался газ.

Всё это было без меня! Не я, а Лукиных, находившийся тогда в нашей экспедиции, набрал газа в бутылку и почти бегом, с бутылкой в кармане плаща, отмахал пятнадцать километров до города, разбудил лаборантов, велел немедленно определить состав. Не передать, какую радость доставил всем нам результат анализа: нефтяной газ — спутник жидкой нефти.

Шли месяцы, забурлили еще две скважины и стали, хотя и скупо, с перерывами, давать нефть. Экспедиция наша гордо назвалась промыслом, а я лежал в четырех стенах палаты. Бороться с тоской помогал мне, как мог, Федор Матвеевич, помогали близкие своими письмами.

В Свердловске дочка моя Таська прижала ладошку к листу бумаги, обвела карандашом растопыренные пальцы и прислала, подписав:

«Папка, это моя ручка, бабушка велела тебе нарисовать».


Лара служила под Москвой, на строительстве аэродрома. Она встретила там Женю Надеинского, — он старший лейтенант, разведчик, спрашивал про меня и передал привет. Даже Симаков — мой старый противник Симаков — и тот был на фронте.

Тогда, лежа на больничной койке, я и вообразить не мог, что Дивногорск тоже станет фронтом жестокой непримиримой, смертельной борьбы.

Возвращение Симакова

Он вошел ко мне в кабинет в офицерском кителе без погон, с нашивкой на груди, выданной за ранение, подтянутый и как будто повзрослевший. В документах его значилось, что он, Симаков Василий Андреевич, отозван из армии, как специалист, нужный в тылу, и направлен в Дивногорск в наше распоряжение.

Я прочитал документы и вернул ему.

Он не торопясь вложил их в карман и сказал:

— Значит, так… Если не возражаешь, Сергей Николаевич, будем работать.

Он замолчал, ожидая ответа.

— Люди нам нужны, — сказал я. — Зверски нужны.

— Мне предложили Дивногорск. Я сразу решил — поеду. После всего, что было между нами, Сергей Николаевич, мое место, я так считаю, — здесь!

Я понял — он просит меня забыть прежнее. И я не возражал.

Что я мог возразить?

То, что было между нами, давно прошло. Давно, задолго до войны. Теперь, когда идет война, это кажется таким несерьезным, мелким. И сам он, Симаков, как будто не похож на прежнего Симакова. Он пролил свою кровь на фронте. Пристало ли мне судить его, — мне, пострадавшему во время войны всего лишь от сырого молока!

Передать точнее мое состояние тогда, в день возвращения Симакова, я не берусь. Но вывод, к которому я пришел, помню отлично. Да, надо забыть их, наши былые столкновения. Война велит нам это.

— Под Москвой царапнуло, — сказал он, заметив, что я гляжу на его нашивку. — Хорошо, кости не задело. Из такого ада выскочил!.. А как на промысле дела?

— Нефть даем, — сказал я. — Но мало пока.

— Молодец ты, Сергей Николаевич. Добился.

— Ну, хвастаться нечем, — ответил я. — Не такие у нас успехи, чтобы хвастаться.

План добычи мы не выполняли. Дивногорск вобрал в себя заводы, эвакуированные с Украины, из Ленинграда, заказы на горючее росли, а новых месторождений мы не находили. Нет, не все тайны дивногорских недр удалось нам раскрыть. Далеко не все.

— Где вы остановились? — спросил я.

— В гостинице.

Я подвел его к окну, еще не затемненному черной шторой (у нас тогда не было затемнения), и показал дом геологов, только что выросший в ряду других стандартных домов на главной улице поселка нефтяников.

— Перебирайтесь сюда, — сказал я.

Не мог я, никак не мог, перейти с ним на «ты». Еще не освоился как-то. Возможно, он заметил это.

— Сергей Николаевич, — проговорил он и сжал мои руки. — Значит, вместе работаем? Да? К черту старое! Правильно! Симаков пригодится здесь, будь спокоен!

Всё время он держался со мной скромно. А последние слова вдруг напомнили прежнего Симакова. Однако я ответил на пожатие.

Он ушел. Около полуночи позвонил Касперский.

— Симакова видели? — спросил он.

— Да.

— Война Алой и Белой розы закончилась? — пошутил он. — Помирились? Ну, я сердечно рад, Сергей Николаевич. Серьезно. Вашего полку прибыло. Он товарищ энергичный, горячий. Не то что мы, скептики.

Касперский имел в виду себя. Он числился научным консультантом промысла, носил поверх синего костюма в полоску ватник и сапоги, вникал в наши заботы, но единомышленником моим в геологии не стал. То, что Дивногорск начал давать нефть, не переубедило его. По его мнению, для развития добычи данных нет. «Нет смысла доставать нефть по капле, — твердил он на совещаниях, которые созывал Лукиных. — Рациональнее перебросить силы в Башкирию, — в Ишимбаево». Это особое мнение доцента Касперского неизменно заносилось в протокол. Я спорил с ним, и Лукиных тоже спорил.

В трубке раздалось:

— И как же вы намерены его использовать?

— Не знаю, — ответил я. — Директор решит.

— Армия пошла ему на пользу, кажется. Бравый товарищ!

Как всегда, доцент отзывался о Симакове с легкой, снисходительной иронией.

Утром меня вызвал директор:

— Симаков был у тебя? Дадим ему первый участок. Парень смелый, видать. Фронтовик.

В тот же день Симаков был назначен начальником первого участка — самого трудного. Я, как главный геолог промысла, поддержал это решение…

Симаков приосанился. Прежний апломб вернулся к нему. В час перерыва в столовой слышалось:

— Скажу вам точно: весной фрицы побегут. Мне известно из авторитетных источников. Это не для широкой огласки, конечно, вы понимаете…

На первом участке бельмом на глазу, постоянным укором была скважина номер один, «бабушка». Газовый фонтан не сумели покорить, заковать в сталь. То ли от искры, высеченной камнем, то ли от спички, брошенной вражеской рукой, фонтан загорелся.

Синий пульсирующий сгусток пламени висел над вышкой. Газ выходил из скважины вместе с водой. Бессильная потушить, она гнала его вверх, и поэтому казалось, что струя воды там, на десятиметровой высоте, превращается в огонь. Падая ливнем на землю, вода замерзала, глыбы льда скрыли вышку до половины. А вокруг, на пятачке раскисшего, истоптанного чернозема, обдаваемые брызгами, двигались люди.

Борьба с пожаром шла круглые сутки. Счастье, что другие вышки далеко от «бабушки». Но опасность велика. Не сегодня-завтра придет приказ замаскировать промысел. Надо погасить, во что бы то ни стало погасить, газовый фонтан.

В конце марта водяная струя из скважины усилилась, шапка пламени поднялась, и мы решили добавить еще воды, направить в фонтан струи воды из нескольких пожарных шлангов, — тогда, может быть, пламя уйдет выше и оторвется, затухнет.

Мы не ошиблись. Гнетущее синее зарево, стоявшее над Дивногорском, исчезло, и Симаков — новый начальник участка — сразу стал видным человеком на промысле. Правда, всё было подготовлено до него. И самую большую благодарность заслужил Федор Матвеевич, организовавший тушение. Но ведь он не любил распространяться о себе. И вышло так, что львиная доля славы досталась Симакову.

Так или иначе, пожар одолели. Тот день, когда погасили «бабушку», был праздником, настоящим праздником. Еще вчера огни поселка мерцали тускло, придавленные синим светом газа — мертвенным, больше похожим на тень, чем на свет. Свинцово смотрели окна. Паровоз, шедший по насыпи, которая отделяла поселок от промысла, казался в зловещем сиянии плоским, словно вырезанным из черного листа. Жуткий, несносный свет! А сегодня белеет снег под молодой луной, тени лежат четкие, неподвижные. Эх, друзья! Если бы можно было так всегда различать в жизни светлое и темное, благородство и низость, честность и предательство.

Другая буровая у Симакова, пятая, вела себя неспокойно. «Плюется», — говорил о ней Федор Матвеевич. Из осадной трубы, торчавшее из земли, смачно выплескивался глинистый раствор.

— Надо закрыть ее, — сказал я Симакову. — А то еще ударит…

Он и сам решил сделать это, оказывается. Закроет, поставит отводную трубу.

Но не всё он сказал мне. Знал бы я, что? он собирается учинить на буровой, — крупный вышел бы у нас разговор.

Как только поток из недр начал настойчиво проситься наружу, упираясь в стальную задвижку, Симаков бросился к телефону. Он позвонил в горком, в горсовет, в буровую контору, в трест, в университет Касперскому. Начальник участка приглашал всех на пуск скважины, звал любоваться, как пойдет нефть.

Затем Симаков известил дирекцию о предстоящем спектакле. Я был против. Но директора он всё-таки уломал: промысел-де молодой, надо ему создать авторитет.

Что же получилось? Скважину открыли, в трубе забулькало, заурчало, и хлынул поток, — но не нефти, а воды.

К счастью, зрителей было немного: у большинства приглашенных нашлись более важные дела.

Красный, в расстегнутом ватнике, Симаков носился от вышки к гостям и жаловался на воду, на оборудование, на всё решительно:

— Хоть сам дежурь день и ночь! Скважина капризная, а помощи я много вижу? Настоящей помощи?

Знакомая песня! Я снова увидел прежнего Симакова-студента, вспомнил, как он бил себя в грудь и возмущался, что ему — беспризорнику, сироте — никто не помогает.

Я не был в числе зрителей. О неудавшемся спектакле я узнал от товарищей. Многие жалели Симакова. Директор наш сказал:

— Сильно переживает, бедняга. Всю душу вложил.

Пятая буровая всё же оправдала надежды: воду откачали, просверлили еще несколько метров песчаника — и пошла нефть.

Очная ставка

Да, это была очная ставка. И необычная. Но сперва надо сказать о мастере Загоруйко.

Загоруйко — один из лучших наших бурильщиков. Человек он молчаливый, замкнутый. Голос от застарелой простуды сипловатый, тихий. Чуть ли не к каждой фразе он прибавляет: «никаких зверей». Лет ему по паспорту пятьдесят, а на вид — не больше сорока. На войне он был шофёром, возил снаряды через замерзшую реку, под огнем немцев. В конце зимы его, тяжело раненного, вытащили из ледяной воды. В мае он вернулся на промысел — в солдатской гимнастерке, с орденом Славы, — и встал у буровой, хотя нога, поврежденная в колене, повиновалась неважно.

— Никаких зверей, — говорил он. — Выдержит.

Больше всех был рад ему Федор Матвеевич. С Загоруйко он подружился до войны, на Эмбе. С тех пор повелось так — дядя Федор ничего не решит, не посоветовавшись с Загоруйко. И Загоруйко, прежде чем взяться за какое-нибудь сложное дело, непременно обговорит всё с Федором Матвеевичем. Своеобразный технический совет образовали на промысле два мастера-бурильщика, и даже война не могла оторвать их друг от друга. Загоруйко в каждом письме спрашивал, как идет бурение. Дядя Федор подробно отвечал: мол, замучила вода, затопляет скважину. Проходит неделя, — и старый мастер развертывает очередное письмо-треугольник со штампом военной цензуры.

В час короткого отдыха, в землянке, сержант Загоруйко припоминал свой опыт борьбы с подземными наводнениями, давал советы, набрасывал чернильным карандашом схемы. «Алексашка помоложе, пограмотней», — говорил с уважением дядя Федор.

Работали они на разных участках промысла, встречались в перерыв, в столовой. Молча ели, потом, поднявшись на взгорок, ложились на жесткую степную траву, уже начинавшую желтеть от солнца. Федор Матвеевич сосал трубку. Загоруйко, выросший в старообрядческом селе, не курил.

Дядя Федор заметил: Загоруйко всё чаще заводит речь о Симакове. Чем так заинтересовал мастера новый начальник первого участка? Загоруйко не объяснял. Пройдет Симаков мимо, — мастер обернется и долго смотрит ему вслед.

— Симаков! Симаков! — загадочно повторял он, лежа на взгорке и жуя травинку. Казалось, фамилия эта удивила Загоруйко.

Когда при нем говорили о Симакове, мастер слушал, стараясь не пропустить ни слова, Федор Матвеевич — тот недолюбливал своего начальника. Плохой работник? Нет, этого не скажешь. Первый участок не назовешь отстающим.

— Шумит, колготится, — ввертывал дядя Федор клёновское словечко, означавшее чрезмерную суетливость. — Подумать можно, Аника-воин, герой. А для себя всё. К другим — задом.

В общем, отношение к Симакову установилось на промысле несколько насмешливое. Конечно, люди сразу раскусили мелкое честолюбие Симакова, его хвастливость и эгоизм. Над ним посмеивались, — одни сурово, другие добродушно. Работает всё-таки, надо отдать ему справедливость, неплохо!

Федор Матвеевич, знавший Симакова еще до войны, был строг к нему. И Загоруйко соглашался:

— Без отца, без матери вырос. Один — вот главное дело. Без семьи сердце у человека каменеет. Си-ма-ков!..

«Далась ему эта фамилия», — думал дядя Федор. Но он не требовал откровенности, — умел терпеливо ждать.

Однажды в перерыв они сидели на пригорке, и Загоруйко, повернувшись к дяде Федору, спокойно сказал:

— Матвеич! Мне с Симаковым потолковать надо.

— Да?

— Дело к нему. Серьезное.

— Какое дело, Алексаша?

— Трудное. Не знаю, как и взяться.

Матвеич ждал.

— Ты говоришь, матка шарманщику отдала его?

Со слов Симакова было известно: ребенком четырех лет привезла его мать в Алма-Ату на базар и отдала деду-шарманщику. Дед бросил мальчика или потерял, его подобрали и определили в детский дом. Чей он, откуда, малыш толком объяснить не мог. Симаков — фамилия воспитателя. Ее и дали ребенку. Эту историю Загоруйко знал, но теперь ему зачем-то понадобилось услышать ее снова, и со всеми подробностями, какие Матвеич мог припомнить.

— Чумаченко Настька, — сказал Загоруйко тихо, как бы про себя.

Матвеич не понял.

— Была такая в нашем селе. Отдала ребеночка на ярмарке, в Алма-Ате. Никаких зверей! Только не его.

— Не его?

— Нет.

— Этого тринадцати лет отдали. Отец, своими руками… Сам отослал от себя. К чужим людям…

Говорил Загоруйко не торопясь и как будто спокойно, только голос вдруг осекся, упал до шепота. Лица его Матвеич не видел: Загоруйко лежал на животе, подперев кулаком щеку, смотрел вниз, пальцы его выщипывали траву. Она не давалась, корни ее цепко впились в сухую, спекшуюся землю. «Словно волосы на себе рвал», — рассказывал мне Матвеич впоследствии.

— Тринадцати лет мальчишка, — продолжал Загоруйко. — Должен он отца помнить или нет? А?

Ошеломленный, слушал Федор Матвеевич, и не сразу до него дошло, что друг его говорит о себе, о своей отцовской боли.

Впервые Загоруйко открыл ему свое прошлое. Прошлое, о котором писал в автобиографии: «вырубил навек и убедительно прошу не разглашать». Кроме отдела кадров, мало кто знал, что он, Александр Загоруйко, в 1923 году был осужден на десять лет за то, что вместе с приятелем-кулаком поджег сено в соседней сельхозкоммуне. Сперва арестовали его сообщника. Предвидя разоблачение, чувствуя крах всего мира собственников, к которому и сам Загоруйко тогда принадлежал, он решил расстаться с сыном. Чтобы хоть на сыне-то не было пятна! Пусть считают, что Василий — беспризорник, не знающий ни отца, ни матери, как тот мальчонка, отданный шарманщику. Так наказал Загоруйко родственнику своей покойной жены, кустарю-фотографу Кумушкину. К нему, в город Кзыл-Орду, он и отослал сына на воспитание.

Загоруйко отбыл принудительные работы и, отпущенный досрочно через четыре года вместо десяти, вышел на волю со специальностью электромонтера и поступил на лесопилку в Архангельске. В Костроме он стал матросом речного флота, в Баку — бурильщиком, и к этому делу привязался душой. Имя его появилось на Доске почета, среди ударников. Шли годы. Прошлое свое Загоруйко стал вспоминать с удивлением и ужасом, — словно не он, другой кто-то шел поджигать… Пытался найти сына, но безуспешно: кустарь-фотограф умер, воспитанник его Василий исчез из Кзыл-Орды.

И вот нашел теперь…

— Забыл он меня, Матвеич? Или не хочет признать? — спрашивал Загоруйко с тоской. — Боится меня? А? Неужели я и теперь недостоин? Скажи!

Вот что мучило Загоруйко. Федор Матвеевич как мог ободрял его, советовал:

— Ты бы поговорил с ним.

— Да. Предположим, я поговорю. А если он отопрется? От страха возьмет да отопрется? Тогда что? Оставим мы это дело? Что же я врать буду людям, что от сына вестей не имею, а он тут, начальником участка? И тебя врать заставляю? А? Ведь не будешь ты врать, Матвеич.

— Не буду.

— Вот я и соображаю: с глазу на глаз, втихаря, разговор у нас, может, и не выйдет. Никаких зверей. При свидетелях надо.

Не знаю, почему, но Федор Матвеевич решил, что свидетелем должен быть я. Если бы он предупредил меня, я пригласил бы парторга.

Дядя Федор привел сперва Загоруйко, а потом с озабоченным видом отправился за Симаковым, который еще ничего не подозревал. Так состоялась встреча отца с сыном.

Я назвал ее очной ставкой. Действительно, Симаков имел вид пойманного преступника. Он сидел красный как рак. Даже руки его, усеянные рыжеватыми волосами, покраснели. Он не знал, куда девать их. Если у него и пробудилось хоть малейшее сыновнее чувство, то я, во всяком случае, не заметил этого. Он испугался. Страх подавил в нем всё остальное. Однако он понял, что отрицать бесполезно. На это у него хватило разума.

Да, он Загоруйко, а не Симаков. Каким образом он стал Симаковым? Так его записал Кумушкин, у которого он жил. Зять Кумушкина служил в милиции, поверил родственнику, подмахнул документ. Симаковым и в школе числился, и в вуз пошел.

Лицо Загоруйко выражало страдание.

— Простят, Василий, — произнес он тихо, с суровой решимостью.

Сын не взглянул на него. Симаков поспешно шарил своими красными руками по карманам расстегнутого ватника. Потом оттянул обшлаг пиджака, извлек бумажник. На столе выросла пачка серых, замусоленных справок.

— Геологоразведочного треста… От буровой конторы в Грозном… От экспедиции редких земель… Пожалуйста, можешь убедиться. На ответственном деле был всегда.

— Простят, Василий, — молвил Загоруйко еще тверже.

Но сын опять не обратил на него никакого внимания. Вид бумажек придал Симакову бодрости. Видно, он держал свой архив всегда при себе, на всякий случай! Теперь он, слюнявя палец, осторожно развертывал каждую потертую, прозрачную на сгибах бумажонку, расправлял и клал на стол. «Словно деньги отсчитывает», — подумалось мне.

Я посмотрел на Загоруйко. Страдание не сходило с его лица. Как бы я хотел порадоваться тому, что этот человек нашел сына! Но я не мог радоваться.

Вдруг Симаков ободрился. Нагловатый огонек блеснул в его глазах:

— Та-ак! Что же дальше? На собраниях трепать будете? Ну-ну. Вижу, Сергей Николаевич, не забыл ты старое.

Меня передернуло.

— Не понимаю тебя, — сказал я.

— Всё понятно, всё понятно. Было бы желание. Эх!.. От тебя зависит, как подать… Пока до масс не дошло… С авторитетом моим, как начальника, надо считаться? А? Симаков нашел отца, вот и всё. Коротко, ничего лишнего… А то — скрывал происхождение, то да сё. К чему это?

— Товарищ Симаков, — прервал я. — Вы сейчас же возьмете свои слова обратно.

— Ладно. Вижу. Эх…

Он махнул рукой и промолчал, отвернувшись, потом бросил:

— Ладно. Топи?те Симакова.

— Глупый ты человек, — прозвучал голос Загоруйко. — Совесть твою хотят спасти, а ты…

Когда эта необычная очная ставка наконец кончилась, я подошел к открытому окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Поселок спал, в тишине светлого летнего вечера звенели шаги двух человек, шедших по дощатому тротуару.

— Ну, и чего ты добился? — услышал я резкий, озлобленный голос Симакова. Он шел впереди. Хромой Загоруйко едва поспевал за ним.

— Василий… Вася… Погоди! Не беги! — донеслось до меня.

Симаков, ускоряя шаг, поднялся на мостик, перекинутый через ручей, и пропал в волне тумана.

Оба они уже давно перешли на тот берег, а я всё еще слышал их шаги — Симакова и его отца, хромого Загоруйко, спешащего вдогонку. Но нет, это мне кажется. Всё тихо, только стучит движок электростанции за ручьем, — стучит неумолчно,размеренно, жестко.

И на партийном собрании, где разбиралось дело Симакова, меня почему-то преследовала одна эта картина: гулкие мостки, ведущие к ручью, туман, ковыляющий Загоруйко, его просящее: «не беги»…

Я готов был сказать во всеуслышание: Симаков не заслуживает доверия. Ему не место в партии. Уже изобличенный в обмане, он придумывал новую ложь. Он озлоблен против нас. Он озлоблен и против своего отца. За что? Отец поступил честно, открыл нам правду. Оказалось, что ходом истории и волей самого Загоруйко социальное происхождение Симакова исправлено. Ему бы благодарить нашу партию, которая такие чудеса творит, так людей поднимает! Но Симаков не понял этого, ничего не понял. И раскаяние его неискреннее, вынужденное.

Но я ничего не сказал. Я колебался.

«Не лучше ли тебе помолчать? — спрашивал я себя. — Вряд ли ты сможешь быть вполне беспристрастным к Симакову. Пусть скажут другие».

За исключение из партии высказался только один из выступавших, но все критиковали недостатки Симакова, советовали ему строже отнестись к себе, оправдать доверие товарищей.

Бюро решило:

«Принимая во внимание, что Симаков пролил кровь за Родину, в партии его оставить, вынести строгий выговор с предупреждением».


За это решение вместе с большинством проголосовал и я.

Потом я жалел, что не взял слова, спрятался за коллектив, оставил при себе свое мнение. И от этого моя неприязнь к Симакову, вспыхнувшая вновь, стала еще сильнее.

Однако не так уж много я думал о нем. Были дела поважнее.

Фронт приближался к Дивногорску, — вот главное, что волновало всех нас.

То была пора Сталинградской битвы. Фашисты силились перерезать Волгу, охватить все средние области России, лишить их бакинской нефти, с тыла выйти к Москве. В июле враги два раза бомбили Дивногорск. Подвоз оскудевал, запасы в городе истощались, заводы, ковавшие оружие для фронта, жгли последний уголь. Теперь как никогда важно было иметь собственное топливо. Между тем из скважин всё чаще вместо нефти лилась вода. Дивногорские недра отдавали нефть скупо, слишком скупо! Промысел по-прежнему не выполнял плана. Когда же удастся освоить это загадочное месторождение, которое то как будто дается в руки, то исчезает? Когда мы избавимся от аварий, перестанем тратить недели на то, чтобы достать инструмент, оброненный по неумелости или по злому умыслу в глубокую скважину?

Неожиданно в самую гущу наших горестей и забот ворвался Надеинский. Капитан Евгений Надеинский.

След врага

— Помогать вам прислали, — сказал Надеинский.

Помощь ох как была нужна!

Он сидел у меня в комнате, как всегда чистенький, аккуратный, с вышитыми звездочками на сверкающих погонах, в хорошо начищенных сапогах, которые каким-то образом сохранили свой блеск, несмотря на черноземную пыль. Офицерская планшетка лежала на колене. А вот глаза его остались такие же, как у школьника Надеинского, — большие и мечтательные.

Я спросил его про Тосю Петелину, он грустно усмехнулся:

— Она замужем.

— Да, мне Зина сказала, — отозвался я. — Наша Зина Талызина, клёновская. Помнишь? Она здесь, врачом в госпитале.

— Тося уже пять лет замужем, — сказал он. — Я, как только прослышал, отправил свой гроссбух ей по почте. Пусть знает, что я вздыхал по ней! Смешно? А? Сам не понимаю, зачем я у-учинил такое.

Гроссбухом называл Женя толстую тетрадь, в которой тайком от всех писал стихи, посвященные Тосе.

— Даже мне не показал ни разу, — пожурил я его. — Прочел бы хоть одно.

— Еще чего! — удивился он и поднял брови. — Лариса как? Пишет?

— Пишет. Молодец она, орден ей дали. Не то что я тут…

— И у тебя, по-моему, есть успехи.

— Какие к черту! — сказал я. — Трудно нам, Женя. Придется тебе лекцию по геологии вытерпеть, коли хочешь иметь понятие о наших делах. Не по твоей части, боюсь.

Пока мы говорили, на языке у меня вертелся один вопрос. Ведь я не забыл нашей встречи в Ленинграде. Нет больше на свете негодяя Сиверса, ускользнувшего от правосудия, но есть его отпрыск. Маврикий Сиверс, — вот что сообщили мне тогда, и это крепко засело в моем сознании. Известно о нем что-нибудь? Объявился он? Пойман?

— Ничего нельзя сказать, — ответил Надеинский.

По тону его я понял: ему не пришлось долго рыться в памяти, чтобы ответить мне. Он тоже не забыл и, может быть, видит след врага!

На самом деле Надеинский, как он сам признался мне потом, еще ничего не видел.


В то время, когда коммунисты промысла решали судьбу Симакова, в тысяче километров от нас шел из вражеского тыла партизан. Очень многое в жизни разных незнакомых друг с другом людей зависело от того, сумеет ли он пройти через позиции гитлеровцев, добраться к своим, вручить донесение. В нем сообщалось, что вражеский штаб установил связь с агентом, находящимся в Дивногорске. Этот агент вместе с тремя другими гитлеровцами был заброшен в район Дивногорска еще в конце февраля.

Партизан благополучно перешел линию фронта. Донесение передали капитану Надеинскому, который интересовался всем, что касалось Дивногорска. Надеинский изрядно удивился. Там в конце февраля действительно была сброшена четверка вражеских парашютистов. Но десант считался ликвидированным. Судя по рапорту, полученному тогда из Дивногорска, ни один враг не спасся.

А теперь выходит — один всё-таки ускользнул!

Приехав в Дивногорск, Надеинский первым долгом направился в центр города и вошел в серое трехэтажное здание. Местный работник, лейтенант Карпович, положил перед ним папку с пометкой «секретно».

Папка содержала отчет о ликвидации вражеского парашютного десанта 26 февраля 1942 года. Операцией руководил Карпович. Из протоколов явствовало, что трое диверсантов убиты, один захвачен живым.

Переворачивая страницы протоколов, Надеинский обнаружил имена убитых гитлеровцев: их назвал задержанный.

1. Герман Винд, двадцать пять лет, уроженец колонии Грослибенталь, близ Одессы.

2. Франц Вирбель, двадцать два года, оттуда же.

3. Маврикий Сиверс, тридцать лет, родился в Баку.

И это не было новостью для Надеинского. Тогда, полгода назад, он почувствовал облегчение, узнав о гибели Маврикия Сиверса. Опаснейший, злобный враг не существует больше! Теперь Надеинский перечитывал список с тревогой.

Он крепко запомнил себе со времен учебы: опытные шпионы «погибают» и «воскресают» иногда самым неожиданным образом. А Маврикий Сиверс, капитан гитлеровской армии, главарь десанта, был бесспорно самым матерым врагом из четверых.

Но нет, не похоже, что ускользнул именно он. Труп Сиверса опознан не только задержанным парашютистом Гейнцем Ханнеке, — этот, допустим, солгал, — но еще и нашим человеком — шофёром грузовой машины военторга Петренко Анатолием Ивановичем.

Вот как это было.

В ночь с 3 на 4 марта разыгралась пурга. Благодаря ей парашютисты могли скрытно приземлиться и остаться незамеченными до рассвета. В ту же ночь Петренко возвращался из дальнего района в Дивногорск с грузом картофеля. Близ деревни Михеевки, в тридцати шести километрах от города, машина застряла. Петренко уверяет, что он завяз в сугробе, но это не совсем точно. Просто он плохой водитель, имеет два выговора за халатное обращение с машиной. Колхозники напрасно раскачивали грузовик и толкали. Мотор заглох. Петренко сообразил, что машина встала намертво, что картошку, пожалуй, хватит морозом, и расстроился. Телефона в Михеевке нет, и шофёр отправился в село Раздольное, с тем, чтобы оттуда позвонить в Дивногорск, на свою автобазу, спросить, как действовать. От Михеевки до села десять километров открытой степью. Пройдя примерно полдороги, Петренко сбился и вышел по снегу, крепко схваченному настом, к глубокой балке. Там он встретил незнакомого человека в полушубке, в шапке-ушанке и спросил, как пройти в Раздольное. Незнакомец не знал и даже не слыхал о таком селе и, в свою очередь, задал вопрос Петренко — где находится военный городок.

Петренко знал это, но не сказал и двинулся дальше. Нездешний человек, ищущий военный городок, показался шофёру подозрительным, и он оглянулся. Незнакомец спускался в балку. На дне ее были какие-то люди. Уже светало, сквозь летучий снег люди различались смутно. Петренко не может сказать, как они были одеты. Они что-то делали, сгрудившись и нагнувшись, похоже — пытались разжечь костер.

Что им нужно в голой степи, в балке, вдали от жилья? Кто они такие? Хотя Петренко не отличался доблестью как водитель и политзанятия пропускал постоянно, однако одно он усвоил твердо: время военное, надобно быть начеку.

Светало быстро, пурга слабела, и Петренко смог ориентироваться без посторонней помощи. Часа полтора спустя он рассказывал по телефону дежурному автобазы о происшествии с машиной и о странной встрече в степи.

Лейтенант Карпович уже имел известия о появлении чужого самолета к востоку от Дивногорска и принимал меры. К полудню, силами подразделения автоматчиков и местного населения, диверсанты были окружены.

Итак, труп Сиверса опознал гитлеровец Ханнеке, а шофёр Петренко подтвердил, увидев труп: да, это тот самый подозрительный субъект, который спрашивал дорогу к военному городку.

Перечитав показания Петренко, Надеинский обратился к протоколам осмотра трупов. На Сиверсе была одежда советской выделки. Белье помечено клеймом 213-го госпиталя. В кармане перочинный нож с маркой «Павлов посад», огрызок карандаша «Пионер», советские деньги на сумму 167 рублей 75 копеек. Ничего удивительного! Гитлеровцы отобрали одежду и прочее у советских граждан, запертых в концлагерь, и экипируют своих агентов.

Надеинский закрыл папку. Всё! Бумаги больше ничего не скажут.

И всё-таки он медлил сдать папку в окошечко канцелярии. Он вызывал Карповича, задавал ему еще раз одни и те же вопросы, ворчал по поводу того, что поля документов слишком узкие:

— У-удовлетворительно я бы вам не поставил за оформление. Поля должны быть шире! Научите ваших машинисток! Читать же трудно! Хоть расшивай!

Имя Маврикия Сиверса не давало ему покоя. Уходя, он сказал Карповичу:

— Если вы допустили ошибку, то именно в отношении Сиверса, мне кажется.

— Какую?

— Пока неясно. Поговорю с Петренко. От него самого хочу услышать.

«Карпович — мужик без фанаберии, — решил про себя Надеинский. — Правильный мужик. Хотя ликвидацию десанта он считает самой большой своей заслугой и сейчас ему обидно, всё же он держит себя в руках».

— Надо, значит, исправлять ошибку, товарищ капитан, — сказал Карпович. — Указания от вас будут?.

— Пока нет.

На автобазу Надеинский попал в обеденный перерыв. Шофёр Петренко — молодой парень, щеголеватый, насколько это вообще возможно на работе в гараже, в кубанке набекрень, с пестрым шарфом, лезущим из-под ватника, сидел на ступеньке грузовика и рассказывал товарищам, обступившим его, что-то смешное. Рассказывал живо, в лицах, «ч» произносил с присвистом, как «щ».

«Парень наблюдательный, — подумал капитан. — Запоминает людей, их характерные черты. Тем лучше».

После перерыва он отвел Петренко в сторонку. Разглядев погоны, шофёр обратился по-солдатски:

— Слушаю вас, товарищ капитан.

— В армии служили? — спросил Надеинский.

— До октября сорок первого. Я оконтуженный весь, а на личность — здоровый.

Надеинский попросил его передать встречу с незнакомцем в степи во всех подробностях.

— Опять следователь! — вздохнул Петренко. — Я могу сказать. Он подошел ко мне… Ну, обыкновенно подошел. Говорит: эй, браток, ты здешний? Я говорю: здешний. А я сразу щувствую, как будто меня по голове…

— Так уж сразу?

— Ага, — отозвался он вполне серьезно. — Он мне: в какой стороне военный городок? Я говорю: не знаю. Тут он меня, товарищ капитан, послал.

— Куда послал?

— А подальше. Интеллигентно сказать — в три этажа.

— Так, товарищ Петренко. Честно, без хвастовства, могли вы тогда подумать, что этот человек — только что из немецкого расположения, с парашютом?

— Очень свободно. Меня ровно кто по голове. Стоп, думаю…

Они поговорили еще немного, и на прощанье Петренко вдруг молвил, вздохнув:

— Эх, мне бы на следователя выущиться.

— Пока воевать надо, товарищ Петренко, — сказал Надеинский. — Ваша работа важная и чистая. Да, чистая. Вам не надо в человеческой грязи копаться.

Что осталось от беседы с Петренко? Почти ничего. Разве только одно словечко: «браток». Словечко возможное только в устах человека, который отлично, до мелочей, знает наш разговорный язык.

Из автобазы Надеинский поехал в военный госпиталь. Машина шла сперва по набережной, потом по шоссе вдоль берега. Дивные горы охватывают город полукольцом, прижимая его к реке Светлой. Как раз там, где южный конец подковообразного хребта выходит к Светлой, на скатах, над обрывами стоят белые здания курорта «Красный богатырь», теперь заполненные ранеными.

В коридоре Надеинского встречает женщина средних лет, — невысокая, широколицая. Крепко, по-мужски, жмет руку:

— Майор Талызина, — отступает на шаг и: — Женя? Неужели Женя?

Кинулась к нему, поцеловала в щеку, подтянувшись на носках, затормошила, засыпала вопросами. Он смотрел на нее во все глаза. Та же Зина Талызина, только крупнее и черты лица расплылись немного. Рядом с ней виделась ему Тося Петелина. Они всегда были вместе в школе.

Зина привела его в свой кабинет, включила электрический чайник. Не сразу Надеинский смог приступить к делу.

— Зина! Не имеешь представления, где госпиталь двести тринадцать?

— Это не наш номер, — сказала она.

— Я знаю.

— Двести тринадцать! Постой! Этот госпиталь расформирован. Ну да! Часть его, видишь, к немцам попала. На Украине. Нам кое-что из их имущества передали.

— Например?

— Инструменты.

— А белье?

Она вызвала сестру-хозяйку — белобрысую, розовую, словно облитую горячим молоком, и та, закусив губу, думала.

— Есть белье, — заявила она наконец.

Надеинский попросил показать ему пару. Сестра-хозяйка посмотрела на него, улыбнулась и опрометью выбежала из кабинета.

Метка, обнаруженная на рубашке убитого, была срисована в блокноте Надеинского. Но ему не пришлось вытаскивать блокнот. Одного взгляда было достаточно, — да, метка та самая.

Простое совпадение? Весьма возможно. Но Надеинский не мог уйти, не выяснив одной подробности — когда поступило сюда белье из двести тринадцатого?

Сестра-хозяйка снова улыбнулась ему и помчалась за накладными.

— Ох, бесстыжая, — рассмеялась Талызина. — На всех мужиков пялится. И на женатых.

— Я не женат, — сказал Надеинский.

— Да что ты?

— Из-за Тоси, наверно, — признался он. — Она, злодейка, виновата. А там война…

— Бедный, — вздохнула Зина.

Вернулась сестра-хозяйка. Белье заприходовали пятнадцатого февраля.

Пятнадцатого… значит, за одиннадцать дней до истории с десантом. За это время пара белья вряд ли успела пропутешествовать в Германию и прибыть обратно — на парашютисте. Значит, ему дали пару из имущества, забранного немцами раньше, на Украине. Но это в том случае, если убитый — Маврикий Сиверс.

А если нет? Если шофёр Петренко встретил в степи не Сиверса, а советского человека? Могло ли быть на нем белье с такой меткой? Да, могло. Допустим, это был боец, выписавшийся перед тем из госпиталя и искавший зачем-то военный городок. А задержанный Ханнеке, будто бы опознавший труп Маврикия, солгал.

Догадка крепла. Рождалась гипотеза, — пока еще шаткая. Как проверить ее?

Так размышлял Надеинский. Должно быть, эти мысли не покидали его, когда он сидел у меня в комнате вечером. Уже уходя, он спохватился и вынул из кармана пачку глюкозы:

— Чуть не забыл. Тебе от Зины для поддержания сил.

— Спасибо, — сказал я. — Не хочу я глюкозы, говорил же я ей. Добрая душа Зинка! Ей непременно надо заботиться о ком-нибудь.

Надеинский подал мне руку.

— У-увидимся, — сказал он. — Мне работать еще. А глюкозу ты ешь! Хорошая штука.

Наследство Гейнца Ханнеке

Гейнца Ханнеке еще не расстреляли. Полковник Степанов — начальник Карповича — решил, что Ханнеке рассказал не всё.

На первом допросе Ханнеке отчаянно изворачивался, уверял, что оказался в числе диверсантов не по своей воле, а по принуждению. Во всем-де виноват Сиверс.

Как же Сиверс заставил его? Карпович потребовал объяснений. Ханнеке долго вилял, но наконец сознался в одном — он отправился в Советский Союз добывать себе наследство. Дома, у родных Ханнеке, хранится документ, удостоверяющий, что 23 мая 1913 года отец Гейнца — Рудольф Ханнеке, совместно с Генрихом Сиверсом — отцом Маврикия, приобрели у фирмы «Доннель и К°» часть ее земельных владений в Дивногорской губернии. На этом участке ныне расположен курорт «Красный богатырь» с его сернистыми источниками. А в то время значилась лишь небольшая деревушка Шестихино. На востоке участок примыкал к доннелевским асфальтовым разработкам, где теперь нефтепромысел.

— Выходит, Ханнеке за наследством пожаловал к нам? — спросил Надеинский Карповича.

— Точно, — ответил он. — Надеялся досидеть тут до победы Гитлера и стать хозяином.

«Генрих Сиверс, — тот, по всей вероятности, вложил в эту покупку деньги, нажитые на украденном изобретении — на краске Любавина. А Рудольф Ханнеке? Верно, был под стать ему», — подумал Надеинский.

Готовясь к беседе с Гейнцем Ханнеке, он слушал Карповича. Лейтенант допрашивал Гейнца подробно и смог многое сообщить о нем.

Гейнц Ханнеке родился в 1910 году в Баку. Отец его, инженер Рудольф Ханнеке, ганноверский немец, приехал в Россию в начале века и поступил в контору нефтепромышленника Доннеля. Там Рудольф познакомился с датчанином Генрихом Сиверсом. Оба искали одного — наживы. Но, конечно, не асфальт привлекал их под Дивногорском, — залежи его истощились и, кроме того, пугал ядовитый нефтяной газ. Землю купили для того, чтобы соорудить на целебных ключах водолечебницу, — вернее сказать, увеселительное заведение под вывеской лечебницы. Заведение назвали «Квисисана». Дивногорские купцы ездили туда на пароходе кутить.

Гейнц провел детство в Баку, о «Квисисане» знает только по рассказам отца. Другом Гейнца с ранних лет был Маврикий Сиверс. В 1922 году, когда Ханнеке выехали за границу, старый Сиверс отправил Маврикия с ними.

Вернувшись в Германию, Рудольф Ханнеке не потерял связи с Доннелем, определился на службу в туристское бюро «Глобус», созданное на доннелевские доллары. В этом бюро весьма интересовались Советской Россией, и Рудольф слыл специалистом.

Купчая на землю в России лежала в шкатулке вместе с фамильными ценностями. Гейнц помнит: отец иногда вынимал купчую, расправлял, читал вслух, по-русски, и бранил большевиков. В 1928 году надежды семейства Ханнеке ожили: заокеанский миллионер Доннель просил у советской власти концессию на поиски нефти. Однако радость была недолгой: Доннель получил отказ. Ханнеке перенесли упования на Гитлера, на войну.

Себя Гейнц Ханнеке не причислял к фанатикам гитлеризма. По его словам, он стремился жить тихо. Маврикий Сиверс пошел в военное училище, ну а он, Гейнц, предпочел архитектуру. Гитлер покрывал Германию казармами, и Гейнц чертил эти казармы — сходные между собой, как солдатские ботинки. Таланта для такого занятия не требовалось. Однако Гейнц на вопрос о профессии именует себя деятелем искусств.

В 1935 году отец Гейнца умер. Во главе доннелевского «Глобуса» оказался гитлеровец Маврикий Сиверс. В 1939 году Маврикий вызвал Гейнца и поставил вопрос решительно: право на землю в России надо заслужить, иначе Доннель объявит купчую потерявшей силу. Гейнц усомнился, есть ли на это право у Доннеля. Маврикий ответствовал, что Доннель достаточно богат, чтобы не считаться с законами. Потом Сиверс сказал: война с Россией будет, а Доннель стоит на стороне Гитлера против России, так как вложил в нацизм двести сорок миллионов долларов. Гейнц отказывался служить у Сиверса: архитектору-де, человеку искусства, чужда воинская дисциплина. Он хотел, чтобы землю завоевали ему другие. Однако уклониться не удалось. Его мобилизовали в армию и направили в школу альпинизма при «Глобусе», то есть в школу шпионажа и диверсий. Выучившись там на доннелевские деньги, Гейнц пожаловал к нам.

Обрадованный тем, что его не расстреляли сразу, как он ожидал, Гейнц рассказывал о себе подробно, поощряемый лейтенантом Карповичем, которому вообще интересно было узнать, как же формируются такие, как Гейнц, как Сиверс и прочие, им подобные. Гейнц выложил на допросе и задание, с которым летела сюда вся четверка диверсантов: тормозить выпуск оружия для фронта всеми мерами, вплоть до убийства советских и партийных работников, крупных специалистов. Особое внимание приказано было обратить на нефтепромысел, хотя он создан недавно и дает очень немного топлива для промышленности города. Но у Доннеля, говорит Ханнеке, есть какие-то особые интересы, связанные с дивногорской нефтью.

Вот и всё, что сообщил Гейнц Ханнеке. Понятно, Карпович этим не удовлетворился. Есть ли у четверки диверсантов опора на нашей земле? Кто сообщники? Где явки?

Тут Ханнеке начинал отнекиваться. Он никого не знает в Советском Союзе. Явки, наверно, есть, но о них знал Сиверс, убитый Маврикий Сиверс. Карпович и его начальник, полковник Степанов, пришли к выводу: Гейнц рассказал лишь часть правды. Потомственный шпион, друг детства Маврикия Сиверса, должен знать больше.

«С чего же начать разговор с Гейнцем? — спрашивал себя Надеинский. — Вряд ли стоит задавать ему вопрос, жив ли Сиверс. Если предположения верны, то Маврикий Сиверс, главарь группы, удрал, избежав кары. Из этого и надо исходить. Сиверс жив, Гейнц Ханнеке нас обманул. Так скорее подействует».

Гейнца привели. Запоминающихся примет нет, — так говорил мне Надеинский впоследствии. Такого можно увидеть несколько раз и всё-таки не удержать в памяти. В глазах — испуг. Но эти же глаза могут смотреть заносчиво, нагло.

— Вы по-прежнему намерены утверждать, что Маврикий Сиверс убит? — начал Надеинский.

Всё же он удивился, когда услышал ответ, удивился, хотя имел основание предвидеть его. Прежде чем заговорить, Ханнеке дернулся на табуретке и помолчал. Потом ответил с готовностью и даже истово:

— Теперь я могу сказать, господин офицер. Убитый не Сиверс.

— Кто же?

— Не знаю.

— Опять играете в прятки?

— Нет, нет. Теперь я скажу всё, господин офицер. Но я клянусь, что не знаю.

И он объяснил, как было дело. Четверка Сиверса приземлилась в сильную пургу. Пурга, да еще ночь, ориентиров никаких, кроме далекого зарева горящего газового фонтана. Определить свое место непрошеные гости не смогли, забрались в балку, попытались устроить укрытие из снега, но не сумели. Под утро, как только стало светать, Сиверс приказал Ханнеке идти на разведку. Ханнеке вылез из балки, побродил по степи, вышел на полузанесенную дорогу и у колхозника, обновлявшего путь на санях, спросил, куга он едет. Колхозник ответил, что до Раздольного, за четыре километра. С этим Ханнеке и вернулся. Сиверса он не застал. Под обрывом, на снегу, лежал труп неизвестного человека — очевидно, русского. Кто он, как попал сюда, в балку, Гейнц не знает. Сиверс застрелил его, взял документы и ушел, назначив старшим Германа Винда. Гейнц не успел ничего расспросить толком: их окружили, завязалась перестрелка.

— Винд приказал, в случае чего, выдать убитого за Сиверса, — сказал Ханнеке. — Я боялся, нет ли риска. Но Винд сказал, что риска никакого нет, так как этого человека хватятся не скоро.

Надеинский спросил:

— Почему вы сразу не открыли правду?

— Я думал, господин офицер… Я думал, меня всё равно расстреляют… Господин офицер, могу я рассчитывать, что мне сохранят жизнь?

«Ну, это не от меня зависит», — подумал Надеинский. Он бы лично не сохранил его паршивую жизнь. Ханнеке обманывал нас, он позволил удрать обер-бандиту Сиверсу и теперь ищи-свищи его! Да, предположение оправдалось. Но радости от этого было мало. Сиверс жив, шофёр Петренко встретил тогда, утром в степи, не его, а нашего, советского человека, которому нужен был военный городок. Затем неизвестный заметил людей в балке, спустился и, наверно, с той же доверчивостью обратился к ним. Почему Сиверс убил его? Неизвестный, приглядевшись к людям в балке, очевидно, заподозрил, что это чужие, стал опасен для бандитов!

— Винд хотел сперва спрятать труп, — обстоятельно пояснял Ханнеке. — Но тут нас окружили, а убитый был еще теплый… Я сам не трогал, я боялся прикоснуться, это Винд сказал: он еще теплый, надо выдать его, в случае чего, за Сиверса.

— Это я уже слышал, — сказал Надеинский. — Вы хотите быть откровенным сегодня, я вижу. Продолжайте. У вас должны быть явки.

— Я не знаю, господин офицер. Маврикий знал всё и Винд тоже. Мне Маврикий не всё доверял.

— Почему?

— Ну, понимаете… Я человек искусства. Маврикий считал, что это несолидно. Он вообще грубо обращался со мной, господин офицер. Я знал одно: мы должны были устроиться рабочими на нефтепромысел. Документы у нас хорошие. Сиверс обещал, что всё пройдет отлично с такими документами, тем более при нынешней обстановке.

— То есть? Что за обстановка?

— Военная, господин офицер. Но мы ее неправильно оценивали. Нас направляли в прифронтовой район. А оказалось, что наша армия еще далеко. Нам говорили, что у русских в тылу полная неразбериха и наша задача — только усилить хаос. И что вообще война вот-вот кончится. Я не знал ничего, в сущности… Я, господин офицер, в сущности случайно попал в эту компанию… Я вообще…

Глаза его шныряли, он лепетал, заискивал. Надеинскому стало противно, и он сказал:

— Ясно. Я вижу, кто вы такой. И всё-таки вы не сказали всей правды.

— Клянусь вам…

— У вас должны быть явки.

— Клянусь вам, господин офицер, я всё сказал… Я хотел вам помочь…

«Врет, негодяй, — решил Надеинский. — Не нам, себе он старается помочь. Да, про Маврикия он, пожалуй, открыл всё».

Глядя в плоское, бледное лицо пойманного диверсанта, следователь думал о причинах поведения Ханнеке и тут, казалось, до дна увидел подлую его натуру. Ведь Маврикий, судя по купчей, соперник Ханнеке. Война затянулась, авось русские успеют расправиться с Маврикием, а ему, Ханнеке, за откровенность даруют жизнь, и он, выпущенный из камеры своими, вступит во владение землей один! Не эта ли перспектива рисовалась ему?

— Всё, Ханнеке, — сказал Надеинский, вставая. — Пока всё. Не от меня зависит сохранить вам жизнь, — проговорил он, поймав умоляющий взгляд. — Только полной откровенностью, слышите, полной, вы сможете облегчить свою участь.

Всё, капитан Надеинский! Больше ты ничего не добьешься. Вот он опять клянется и умоляет. Что же ты остановился? Ты же ему разъяснил его положение как надо.

— Но знайте: так или иначе, земли вам не видать так же, как Гитлеру победы, — сказал он.

Ну, это уж вовсе ни к чему. Этакая привычка у русского человека — пронять врага не только оружием, но и словом, чтобы осознал безнадежность своих позиций, чтобы признал себя побежденным. Да где там? Этот разве осознает?

Очутившись на улице, Надеинский продолжал размышлять о том, что сейчас произошло. Он шел допрашивать Ханнеке, приготовившись к упорной борьбе, к запирательству преступника, к отчаянным уловкам с его стороны. И вдруг Ханнеке выдал Маврикия. Пришлось выдать, потому что война идет не так, как планировал Гитлер, — война затянулась, и Ханнеке решил извлечь из этого выгоду. История сработала против Маврикия Сиверса: Ханнеке выдал его, не сознавая, что его маневр обречен, что купчая, которую он хранил под подкладкой, никогда не будет иметь силы. Еще не разобравшись во всем этом, Надеинский обрадовался удаче, — очень обрадовался, напав-таки на след Маврикия Сиверса. Но в следующую минуту одернул себя: «Берегись, этак на радостях, упоенный успехом, ты примешь частицу правды за всю правду. Да и нет тут, по сути-то дела, твоего личного успеха».

Да, Ханнеке выдал Маврикия, так как считал это выгодным. Но ведь не лишено вероятности, что есть другие, которых Ханнеке знает, но укрывает. Ханнеке — враг, злобный, непримиримый враг, который силится, во-первых, избежать расстрела, во-вторых…

Ну, условимся, что про Маврикия, по крайней мере, Ханнеке сказал всё. Что же дальше? Опять впереди развилка дорог, капитан Надеинский! Два вопроса: кто убитый диверсантами советский человек и где Маврикий Сиверс? Не лишено вероятности: обе эти дороги в какой-нибудь точке сойдутся, потому что документы убитого — у Маврикия. Но он вряд ли пустит их в ход без особой нужды. Слишком рискованно.

Установить личность убитого надо поручить Карповичу. Он недостаточно внимательно вел следствие, рано ему вынесли благодарность. Пусть исправляет промах.

Маврикию повезло, чертовски повезло. Он уцелел благодаря исключительному стечению обстоятельств и за эти месяцы, наверно, плотно замаскировался, пустил корни.

Видно, у Маврикия есть в Дивногорске опора. В Дивногорске на нефтепромысле, возможно, с давних пор сидит какой-нибудь резидент Доннеля, — ведь на нефтепромысле у Доннеля какие-то особые интересы. И Ханнеке, если и знает, не спешит раскрыть этого резидента: ведь он не стоит на дороге у Ханнеке, как Маврикий Сиверс, сонаследник. Напротив, Ханнеке оттягивает время, спасает свою жизнь…

Шли недели. Ханнеке ничего не открыл.

«Человек не иголка, пропасть не должен»

Фронт еще ближе придвинулся к Дивногорску. Гитлеровцы бросали к Сталинграду всё новые дивизии. Вести оттуда сообщало два раза в день радио, приносили беженцы, нахлынувшие в Дивногорск, и раненые воины. В госпитале N 212 стало тесно. Койки стояли в клубных комнатах, даже под стеклянной крышей оранжереи. Талызина похудела от бессонных ночей, от бесконечной ходьбы по палатам, от забот о новоприбывших.

Иногда ее навещал Надеинский. Вначале она была для него лишь подругой Тоси, живым напоминанием о ней. Я не спрашивал, что произошло у него с Тосей, только ли ради нее он бывает у Зины или появилась другая причина. Кажется, появилась…

— Хорошая она, — говорил он о Зине. — Всё для других! Трех младших сестер воспитала. Правда, свою жизнь так и не устроила, осталась бобылкой.

Он чего-то недоговаривал, умолкал смущенно.

Однажды Талызину позвал безногий сержант Лазарев. Пулеметчик, спасенный санитарами из пробитого, горящего танка, он перенес несколько операций. Прошло более полугода с тех пор, как его привезли в Дивногорск. Спокойное мужество этого человека, упорно цеплявшегося за жизнь и не терявшего веры в будущее, поражало Талызину. Он никогда не жаловался. И на этот раз он говорил не о себе. Его тревожила судьба товарища — ефрейтора Клочкова, гвардейца-минометчика, который лежал с ним в одной палате.

Еще в начале марта Клочков выписался из госпиталя, получил отпуск на родину до полного выздоровления, — и словно в воду канул. Ни слуху, ни духу. Лазарев запросил родных Клочкова, но они переехали на Урал, почта долго искала их, наконец прибыл ответ:

«Клочков дома не показывался».


— Обращался я в его воинскую часть, — сказал Лазарев, — но и там его нет.

— Позволь, — заметила Талызина. — Зачем же туда? Клочкова же домой направили.

И тут открылось: Клочков, еще будучи в госпитале, узнал, что его родная часть, в которой он бился на Волоколамском шоссе, прибыла на переформирование под Дивногорск и разместилась в военном городке. Родная часть! Какой воин не мечтает вернуться после ранения в свою фронтовую семью, в свою роту!

Тогда же между Клочковым и Лазаревым возник спор. Минометчик уверял, что он чувствует себя хорошо и годен в строй, а Лазарев предостерегал: всё равно полк не примет, не отменит отпуск, нет такого права. Клочков всё-таки решил попытаться и взял слово с товарища: никому ни звука!

— Веры у меня в эту затею не было, — сказал Лазарев Зинаиде Павловне. — Однако на всякий случай и туда написал. Выходит, нигде его нет. Как понять, товарищ майор? Человек не иголка, пропасть не может. Куда мне теперь толкнуться, может, посоветуете?

Гвардейский минометный полк давно уже покинул военный городок и дрался под Сталинградом. Запрашивать снова? Вряд ли есть в этом смысл. Кто же тогда мог бы помочь? И Зинаида Павловна подумала о Надеинском.

— Есть тут капитан один, следователь, — сказала она Лазареву. — Он уж наверно все пути знает… Я вот скоро поеду в город и повидаю его, попрошу.

Она спустилась к шлагбауму и влезла в кузов трехтонки, направлявшейся в город. Попутчиками ее оказались два пожилых солдата из строительного батальона, колхозница и два школьника. Зина села на груду мешков, вынула из планшетки пачку бумаг и стала их перечитывать… Не ради одной просьбы Лазарева ехала она в город. Надо было выхлопотать овощи для раненых, посмотреть новую аппаратуру для водолечения, присланную из Москвы, посоветоваться с профессором по поводу редкого заболевания, да и мало ли накопилось дел…

Недалеко от города, у поворота на мост через Светлую, трехтонка нагнала колонну тяжелых, крытых брезентом санитарных машин и пошла в хвосте. В это время завыли сирены, — из облаков вынырнули фашистские хищники. Одни спикировали на мост и на шоссе, другие снизились над промыслом. Трехтонка остановилась. Зина встала, чтобы сойти, но помедлила, пряча бумаги в планшет.

— Прыгайте, прыгайте! — крикнул ей шофёр.

Он вылез из кабины и протянул ей руку, но оглушительный треск и свист осколков, разодравших воздух, заставил его нагнуться. И не он, а солдат-строитель, успевший выбраться из машины и лечь в кювет, увидел, как женщина зашаталась и упала.

Она упала ничком на пыльные мешки и застыла. На виске, там, где вонзился крохотный осколок, розовела тонкая и, казалось, совсем неглубокая царапина. Можно было подумать, что маленькая женщина в шинели с погонами майора медицинской службы и с потертой, туго набитой походной сумкой устала от множества забот и прилегла отдохнуть.


Надеинского на похоронах не было. Поздно вечером, придя ко мне, он признался:

— Пусть она живой останется в памяти, понимаешь? Только живой.

— Понимаю, — сказал я.

Я видел, как ему тяжело. Мы сидели молча, больше думали о Зине, чем говорили о ней.

— Да, ты прав, — сказал я наконец. — Человек хочет бессмертия. Я тебе откровенно скажу: когда погибает кто-нибудь, невольно и о себе думаешь, — правда ведь? Пусть краешком сознания, но думаешь. Единственное утешение: я смертен, но мы, мы все — бессмертны. А ты? Тебе не приходило в голову? Знаешь, когда-нибудь жизнь будет настолько хороша… Ну, когда не будет войны, при коммунизме, одним словом… Настолько хорошо, дружно будут жить люди одной человеческой, всемирной семьей, что чувство коллектива, сознание своего «мы» сделается куда сильнее. Правда?

Так, августовской ночью, рассеченной клинками прожекторов, наполненной гулом самолетов, охраняющих город, два друга скорбели о потере и мечтали о бессмертии.

Между тем безногий сержант Лазарев, озабоченный судьбой своего друга, наводил справки как только мог. И в конце концов, хотя и с большим запозданием, Надеинский от начальника госпиталя узнал об исчезновении ефрейтора Клочкова.

Допрос Ханнеке возобновился.

— Мы знаем, чьи документы у Маврикия Сиверса, — сказал ему Надеинский. — Не сегодня-завтра он будет в наших руках, и если вы что-нибудь скрываете, это всё равно выплывет наружу. Нам надо знать, кто помогает Маврикию Сиверсу в Дивногорске.

Однако Надеинский добился немногого.

— Не знаю, Маврикий никогда не называл его. Этот человек был связан еще с отцом Маврикия в Ленинграде. Теперь я сказал всё, господин офицер.

Всё ли? Надеинский был уверен, что Ханнеке и на этот раз выложил лишь частицу правды.

Шли недели. Однажды Ханнеке попросил плотной бумаги и новое перо. Если бы Надеинский заглянул к Ханнеке, он удивился бы несказанно: Ханнеке рисовал. Он набрасывал какой-то эскиз, рвал его, бросал на пол и снова принимался за работу.

Доверенны Доннеля

В конце лета в Дивногорск прибыло из-за океана оборудование, а с ним — мистер Джонатан Келли, представитель фирмы «Доннель». Прислали его, как объявлялось официально, для технической помощи.

Не очень я обрадовался такому гостю. Но ничего не поделаешь, надо принять союзника.

Джонатан Келли — лысый, краснощекий — ходил в зеленом пиджаке, усеянном всевозможными значками. Среди них я, к удивлению своему, обнаружил даже эмблему спортивного общества «Локомотив». Ловко пользуясь небольшим числом известных ему русских слов, он смело заговаривал с каждым, через пять минут хлопал собеседника по плечу и просил значок, какой-нибудь советский значок для коллекции. Секретарша его, Хэтти Андерсон, затянутая в темный жакет, молчаливая, с суровым взглядом серых глаз, была, напротив, сама сдержанность.

Для ужина, устроенного в честь мистера Келли, раздобыли икры и семги. Я расстался на этот вечер со своим неизменным ватником и вынул из чемодана пахнувший нафталином парадный костюм.

— Ли-ваноу, о-о! Да, да. Ли-ваноу, — обрадованно повторял мистер Келли, тряся мою руку. — О, йес! Да, да.

Он прибавил английскую фразу, и Хэтти, звонко и старательно выговаривая русские слова, перевела:

— Я много слышал о мистере Ливанове, и меня восхищает его упорство.

Потом ему представили Касперского. Его руку Келли тряс еще дольше, высказал еще больше восторга, а Хэтти, всё так же спокойно, без улыбки, возглашала:

— Я читал труды мистера Касперского. Я рад приветствовать такого выдающегося коллегу. В Штатах высоко ценят его труды.

Келли изрядно нагрузился, и щеки его сделались пунцовыми. Были тосты за союзников, тосты за правительства обеих стран, за Красную Армию, за второй фронт. Мистер Келли каждый раз исправно осушал свою рюмку.

— Второй фронт! — восклицал он. — Да, да. О, да!

Он умолк и уже без всяких спичей хлестал рюмку за рюмкой. Набрал в ложку икры, не донес, обронил часть на скатерть, не заметил и размазал бы локтем, но подоспела Хэтти, нагнулась к мистеру Келли и проворно очистила скатерть ножом.

Хэтти сидела почти напротив меня и рассказывала, старательно, по-ученически закругляя фразы. Она окончила университет. Ее отец три года работал в России, на тракторном заводе. Тогда в Америке был кризис. Отец в России добыл деньги для того, чтобы Хэтти могла учиться. Он много говорил дочери о России. Поэтому она избрала своей специальностью русский язык.

В произношении Хэтти выпадали мягкие знаки, «л» звучало твердо, жестко.

— На каком заводе был ваш отец? — спросил я.

— Краснохолмский тракторный завод, — выговорила она. — Красно-холмский.

— Да. Слышал, — сказал я. — Я жил в одной квартире с инженером, который проектировал этот завод и строил. Ваш отец, верно, знал его. Инженер Шеломкевич, Ефим Семенович.

— О! — брови Хэтти поднялись, глаза оживились. — Шеломкевич! Конечно! Отец вспоминал.

— Вот видите. Есть поговорка — мир тесен.

— Как? Мир тесен? Очень хорошая поговорка, — сказала Хэтти и повторила: — Мир тесен.

После ужина она подошла ко мне и сказала, что еще в Нью-Йорке узнала мое имя.

— Ваш родственник был изобретатель, — сказала она с улыбкой, и у меня дух захватило от неожиданности.

Оказывается, Келли перед отъездом поручил ей перепечатать справку из архива фирмы. Справку о доходе, полученном от какой-то огнеупорной краски, лет двадцать назад. Странная бумага, Хэтти запомнила ее. И сумма солидная — несколько сот тысяч. Старичок конторщик сказал Хэтти, что изобрел краску один русский. А когда она спросила Келли, то он ответил: этот русский — родственник Ливанова, главного геолога в Дивногорске. Келли велел ей молчать, но она не знает, зачем нужно скрывать это.

Кажется, когда Хэтти рассказывала, возле нас терся Симаков. Во время ужина он сидел на дальнем конце стола и молча ел, не поднимая головы, а тут вынырнул откуда-то.

Но я не обратил внимания на Симакова. В полнейшем смятении я слушал Хэтти. Что задумал Келли? Соблазнить меня своими грязными долларами? И Хэтти — такая с виду искренняя Хэтти, просто-напросто прощупывает меня? Я сказал довольно резко:

— Меня совершенно не касается, сколько нажил Доннель.

Глаза Хэтти заблестели.

— Да, мне отец говорил, — неожиданно воскликнула она, — русские — особенные люди! Они не молятся на деньги, точно это есть бог.

Она пристально и с любопытством посмотрела на меня. Овладев собой, я спросил:

— Вы давно у Доннеля?

— Нет. Не давно? — произнесла она раздельно.

Я молчал. Какая-то неловкость сковала меня, и Хэтти почувствовала это и тоже умолкла. Конечно, я бы с наслаждением выложил ей всё, что знаю о фирме Доннеля, о его приказчиках. Но нужно ли это? Надо быть осторожным. Что сказал бы на моем месте Надеинский?

— Вам известно, как изобретение попало к Доннелю? — спросил я.

— Да. Был служащий фирмы. В России… Я забыла имя. Он отнял изобретение. Он продал фирме, понимаете… продал патент. Сиверс. Так его звали.

— Да, — кивнул я. — А почему Келли велел вам молчать?

— Я не знаю. Наверно, он желал говорить с вами сам. Я доставила вам неприятность? — и она тревожно взглянула на меня. — Простите…

В эту минуту подошел улыбающийся Келли, протараторил пару английских фраз и прибавил нетерпеливо по-русски:

— Переводить!

— Господин Ливанов — опасный мужчина, — с усилием, чуть нахмурившись, перевела она. — Но у мисс Андерсон есть жених в Нью-Йорке.

Келли залился смехом и подмигнул мне, а Хэтти бросила ему несколько слов, и Келли прервал смех. Он отвел ее в сторону, и они беседовали некоторое время, как мне показалось, не очень дружелюбно. Грубоватое вторжение Келли, очевидно, не понравилось девушке. Шутливо грозя мне пальцем, доверенный фирмы снова подошел ко мне.

— Хэтти каприз. Да, — молвил он и взял меня под руку.

Я не отнял руки. Мне хотелось знать, что он еще скажет.

— Надо практика. Да, да. Немного водка, не надо переводчик, а? О, да, да!

Однако он подозвал Хэтти.

— Путешествия весьма полезны, — услышал я. — Нам весьма интересно в России. Возможно, господин Ливанов приедет как-либо со временем в Штаты. Ему будет тоже интересно познакомиться с нашей фирмой.

Хэтти обрела свою обычную деловитость и переводила безучастно, как автомат.

— Скажите господину Келли, — начал я, — что некоторое представление о фирме Доннеля я уже имею.

Дипломатическими способностями я не обладаю. Что ж поделаешь!

— Господин Ливанов, я понимаю вас, — сказал Келли. — У вас имеется предубеждение против нашей фирмы, и это весьмаприскорбно. Но капитализм теперь другой. Он стал лучше.

— Что вы имеете в виду? — спросил я и отнял руку.

Тут Хэтти не успела подать голос. Я поймал на себе ее внимательный взгляд. Заговорил Келли:

— О, вы это узна?ете. Я уверен.

Начал он ворчливо, но потом снова заулыбался и, хлопнув меня по плечу, отошел к директору промысла. А я остался с ощущением брезгливости, словно чьи-то грязные руки шарили по мне. Отыскав Надеинского, я дал себе волю и, выложив всё, что услышал от Хэтти, крикнул:

— Гнать Келли отсюда, гнать! Нечего церемониться!

Я даже стукнул кулаком по столу.

— Не кипятись, — сказал Надеинский. — У-узнаю студента Ливанова! Нет, не сунется Келли с деньгами, у-учтет, с кем имеет дело. Не так уж он глуп. Зондирует почву. Начал он вон как — с пропаганды капитализма! А присмотреться к этой птице надо. Что за человек Хэтти — секретарша его, как по-твоему?

— Одного поля ягода!

— Думаешь, притворяется наивной? Давай вообще не делать скороспелых выводов.

На утро Келли осмотрел промысел. В легком плаще и кепке блином он носился от одной вышки к другой, хлопал по плечу геологов, мастеров, рабочих, расспрашивал обо всем: о режиме бурения, о глубине скважины, о зарплате. В одной скважине оборвался бурильный инструмент, бригада пыталась достать его, опуская туда различные приспособления. Келли предложил свой способ, и хотя, как сказал мне после Федор Матвеевич, он отнюдь не мог считаться новинкой, отзывчивый мистер Келли сразу завоевал симпатии на буровой.

Один изъян обнаружили в нем нефтяники, и довольно скоро, — трусость. Мистер Келли панически боялся налетов. Вой сирены гасил краску на его щеках и загонял его в первую попавшуюся канаву. — бледного, дрожащего. Сидя в убежище, он силился шутить, уверял, что его могут убить только тринадцатого числа, но зубы мистера Келли стучали, и усмешка получалась кривой. Налеты стали реже. Сирены затихали иной раз на неделю, — битва под Сталинградом поглощала все силы гитлеровцев. Тяжелая была осень. Холод пробирался в палатки госпиталей, в аудитории; многие цехи теперь работали в одну смену. А впереди — зимняя стужа.

Делом жизни для нас стало — добыть больше топлива, скрытого в земле, снабдить город.

Снова — в который уже раз — я попытался проникнуть до дна в загадку дивногорских недр, всё еще не разгаданную до конца. Близость фронта, необходимость отстоять жизнь города, спасти его людей от холода надвигавшейся зимы — всё это придавало мне силы. Я работал ночами как одержимый. Первые эскизы, появившиеся на бумаге, казались мне самому фантастическими. Я показал их Лукиных, он ободрил меня.

Однажды зашел Надеинский. Он хотел тотчас уйти, чтобы не мешать, но я попросил его остаться. Пусть сидит молча, курит, читает. Пусть делает, что хочет. Присутствие спокойного, сильного, упорного человека помогало мне. Я чертил, отпивая крепкий чай, чертил волнистые разрезы пластов, закрашивал их, вдруг отрывался от стола и, глядя на Надеинского, начинал вслух спорить, нападать на воображаемого противника.

Надеинский сидел и думал о своем. Ему было еще труднее, хотя бы потому, что он не имел права сказать о том, что? мучит его. Маврикий Сиверс исчез, как в воду канул. Не найден и его дивногорский помощник. Нет даже намека на след.

И Надеинскому — он признался мне в этом впоследствии — легче думалось рядом со мной.

Чтобы было понятно, я должен, прежде всего, объяснить, как выглядит нефтеносный пласт.

Лучше всего сказал об этом великий Менделеев:

«Представим себе слой песчаника, подобный губке, напитанной водой, вообразим, что такая губка окружена непроницаемыми стенками, и представим себе затем, что в этом замкнутом пространстве имеются возвышения и углубления. Далее вообразим, что в этом замкнутом слое находятся нефть и сжатый газ. Газ должен скопляться в верхних частях такого пространства, нефть ниже, еще ниже вода».


Почему именно так? Да потому, что вода тяжелее нефти, а нефть тяжелее газа.

Обычно пласты пористой породы, собирающие нефть, образуют пологие своды, или, как говорят геологи, куполы. В вершине собирается нефтяной газ, как самый легкий, под ним нефть, а под нефтью вода.

Строение недр под нашим промыслом мы рисовала себе так: вот пласт эпохи карбона, выгнутый кверху. Внизу пласт эпохи девона с таким же выгибом. Купол девона под куполом карбона.

Верно ли это? Ведь здесь очень подвижный район, то есть подвергавшийся бурным изменениям. Что если под куполом карбона — скат девонской складки, а под скатом девона как раз купол! Просверлили здесь скат — вода! Ничего, надо смело бурить глубже. Пробьем купол нижнего пласта, а в нем, возможно, газ! Или в нефть попадем?

Если же верхний пласт дал хоть малую толику нефти, а нижний в этом месте решительно ничего, как у нас часто бывало, то огорчаться, проклинать девон не следует.

Составляя новую схему, я использовал данные полутора десятков скважин, пробуренных нами. Без этого я не мог бы вычертить ничего сколько-нибудь вразумительного. Недаром мы зондировали землю!

Вывод ясен: надо бурить глубже, главное внимание направить на девон! Брать девонскую нефть, о которой Пшеницын и мечтать не мог!

Когда я и Лукиных сказали об этом Касперскому, старый спор разгорелся с новой силой.

— Арабески, красавец мужчина, — молвил он с усмешкой. — Чистейшие арабески.

По мнению Касперского, под Дивногорском вообще нет цельных структур, а есть лишь кусочки. Искать какую бы то ни было систему бесполезно.

Я показал на плане промысла буровую номер три и сказал:

— Предлагаю проверить. Углубим эту скважину до девона и посмотрим, что будет.

Третья была на консервации. Там дошли до карбона, нефти не получили и прекратили бурение.

— Безумие! — пожал плечами Касперский. — Бросаем деньги на ветер!

— Валентин Адамович, — сказал я. — На войне приходится рисковать не только деньгами. Более дорогим — жизнью!

— Что ж, делайте, делайте.

Он отошел от стола, сунул руки в карманы своего синего в полоску костюма и прибавил:

— Келли абсолютно согласен со мной, кстати. А у них, в Америке, опыт нефтедобычи на равнине слава богу какой… Побольше нашего. Желаете, прокатимся к Соломенной балке, перенесем дискуссию в поле. Захватим Келли.

Соломенная балка была издавна яблоком раздора. Я и Лукиных видели там признаки правильной структуры, а Касперский — ничего, кроме разломов и сбросов. Решили съездить еще раз.

Келли, разумеется, принял приглашение с радостью. Он карабкался по откосам, вымазался в глине, как и мы, слушал всё, что говорилось, и сам рьяно поддакивал Касперскому. Но, как и следовало ожидать, каждый остался при своем мнении.

Третью буровую всё же пустили. И вскоре наступил счастливый поворотный день в истории нашего промысла: из скважины, считавшейся безнадежной, пошел газ. Газ из глубины девона!

Кому первому пришло в голову использовать газ для спасения города, соорудить газопровод, перевести на газ заводы, лазареты, столовые, школы, — сказать трудно. Эта идея возникла, кажется, одновременно у многих людей: в обкоме партии, в дирекции промысла, в главке у Лукиных. Только Касперский оставался скептиком, уверял, что месторождение бедное, газа не хватит. Жизнь прошла мимо Касперского.

Развернулась народная стройка. Тысячи и тысячи дивногорцев — рабочие и домашние хозяйки, служащие, студенты — рыли траншеи, укладывали трубы.

В середине октября, как ни пытались гитлеровцы помешать нам своими налетами, мы закончили первую очередь газопровода — до госпиталя и пригорода Коркино.

Мистер Келли поздравлял нефтяников с успехом, сулил Гитлеру скорый разгром. К Касперскому Келли охладел и расточал свои восторги мне и Симакову. Да, и Симакову. Этот решил всех удивить! Шли осенние дожди, газопровод был местами под водой; кто-то из членов комиссии во время приемки потребовал палку, чтобы прощупать стыки. Но палки под рукой не оказалось. И тогда Симаков, не раздумывая, шагнул в лужу, ухнул выше колен в холодную воду и, отыскав ногами трубу, поднялся на нее. Некоторое время он стоял на трубе, подпрыгивал и приплясывал, показывая ее прочность.

— О! Да, да, — возглашал Келли. — Это есть героизм! О! Да, да, героизм!

Кто решился бы утверждать, что энтузиазм розового, говорливого, разбитного мистера Келли — настоящий, не наигранный?

О краске Любавина, которой завладела фирма, о доходах от нее мистер Келли речи не заводил. Надеинский оказался прав: Келли учел обстановку и не пошел на явный провал. Он решил действовать иначе.

Новый почтальон

Я по-прежнему работал ночами. В печке громко и торжественно, как труба победы, гудел газ — дивногорский горючий газ, отвоеванный нами, освобожденный из подземных каменных казематов. Я сидел без ватника, даже без пиджака, наслаждаясь теплом, а в окно колотился ветер, разгулявшийся в голой степи, набравшийся там ярости. С фотографии смотрела на меня и улыбалась Лара. Ларка, родная Ларка! Подожди, кончится же когда-нибудь война, и мы будем вместе. У нас будет тогда настоящее тепло, — нашей маленькой семьи, нашего дома.

Вошел Надеинский, острым холодком пахнуло от его шинели.

Я показал ему неоконченный чертеж:

— План закладки новых скважин. На бумаге всё более или менее гладко, а на деле… Черт его знает, как обернется! Мы тут привыкли к неожиданностям.

— Что ж, хорошая привычка, — сказал он. — Полезная привычка на войне. Сергей, у-у меня к тебе дело. Очень серьезное.

Он сел.

То, что я услышал от него, не только встревожило, но и удивило меня.

— Береги себя, Сергей, прошу тебя. Ты бродишь один по балкам… Это неосторожно. Обстановка сейчас такая, что…

— Беречь себя на войне! — рассердился я. — Абсурдно! Не меня охраняй, пожалуйста, а промысел.

Я, действительно, лазал вчера часа три по Соломенной балке, где обнажаются девонские пласты, — надо же взять на карандаш всё, что можно, пока не занесло снегом. К зиме там встанут вышки, возникнет новый участок промысла. Симаков уже завозит строительные материалы, — он вызвался осваивать Соломенную балку. Но не могу же я сидеть в кабинете, всё доверить другим! Ну нет! Лукиных постарше меня, он доктор геологических наук, а как лихо орудовал багром, показывая рабочим, как надо вылавливать бревна из Светлой. Я, говорит, пермский лесоруб и сплавщик! А мне — беречь себя! Сидеть в четырех стенах!

— Сережа, — сказал Надеинский. — Я беседовал по телетайпу с моим начальником. Он считает, что тебя надо подготовить. Промысел выходит из прорыва, и враги будут действовать еще активнее.

Он открыл свою офицерскую планшетку, достал листок плотной бумаги. На нем резкими взмахами пера, густыми синими чернилами было изображено лицо мужчины — узкое, бритое, с маленьким, презрительно сжатым ртом. Кое-где рисовавший слишком нажимал на перо, поэтому в волосы, в сетку морщин на лбу вплелись кляксы.

— Незнаком? — спросил Надеинский.

— Нет, — сказал я.

— Это редкий документ. Исключительный. Я вот смотрю и, знаешь, что? думаю? Наступит время, когда не надо будет людям ничего скрывать друг от друга. Никакая грязь не коснется честности и чистоты человеческой. И вот этот портрет я сохранил бы потомкам нашим для музея. Да, чтобы знали они, какие существа попадались раньше на земле. Как тебе известно, наверно, здесь в феврале были сброшены на парашютах диверсанты. Один попал в плен.

— Доходили слухи, — сказал я, не понимая, куда он ведет речь.

— Я допрашивал его на днях. Десятый раз, должно быть. Он и нарисовал. Рисунок не блестящий, конечно. Понимаешь, он архитектор по специальности, а не портретист, но он очень старался. Да, еще бы! Он нарисовал своего друга детства, своего товарища по шайке… и знаешь, зачем? Ведь сам захотел! Мне, по правде сказать, в голову не пришло предложить ему… Его рукой водили жадность и страх за свою шкуру.

И Надеинский рассказал мне историю Гейнца Ханнеке — незадачливого наследника.

Она показалась мне странной, почти фантастической. Человек, развращенный настолько, что даже за решеткой тюрьмы воображает себя хозяином поместья, хочет нашими руками устранить соперника, увеличить свою долю в грабеже!

Надеинский говорил, и вдруг смысл его слов перестал доходить до меня. Я понял, кого нарисовал Ханнеке. Сиверс! Маврикий Сиверс!

В комнате стало как будто холоднее. Лара, кажется, перестала улыбаться из своей рамки, глядя на портрет Маврикия Сиверса.

— Женя, — сказал я. — Ты знал давно, что он здесь. И мне — ни слова!?

— Ну зачем же? — ответил он. — У тебя хватит своих забот. Всё равно ты не мог бы помочь. Он ловко прячется. У него много имен, очевидно. Хитрый негодяй! Я чувствую: все нити ведут к нему. Теперь мы знаем: пожар на первой буровой в марте, аварии — дело врагов. След их вожака, Маврикия Сиверса, оборвался.

«Как спокойно он говорит, — подумалось мне. — Маврикий Сиверс здесь, может быть, рядом с нами. Тут у него подручные, которые указывают цели… Я не знал бы покоя ни днем, ни ночью, пока не нашел бы Маврикия Сиверса, не схватил за глотку!»

— Женя! — сказал я с обидой. — Неужели я ничем не мог помочь?

— Теперь можешь, — кивнул он. — Я уже сказал тебе. Береги себя, вот что требуется пока. Кстати, оружие тебе выдали? Ты стрелял хоть раз?

Он осмотрел мой пистолет, велел получше вычистить, потом выучил меня наводить на цель.

— Тренируйся почаще, — сказал он, садясь и вытирая носовым платком пальцы. — Ну, что нового вообще? Симаков, говорят, не ладит с отцом?

— Нет, не ладит. Трудный человек, никому не принес радости. Для себя живет.

Только вчера был у меня Загоруйко. Просится на другой промысел. Первое время они жили вместе — в деревне Петровской, где Симаков купил дом. Оказывается, Симаков взял к себе отца, чтобы сделать из него батрака. Сад решил развести, огород и заставляет старика после работы, уставшего, окапывать деревья, рыть колодец. Ругает его!

— Как, по-твоему, — произнес Надеинский, выслушав всё это, — Симаков может стать врагом? Изменником родины?

— А что? Есть основания?…

— Нет. Одно известно: у Маврикия Сиверса в Дивногорске есть человек. Он был знаком еще с Генрихом Сиверсом, в Ленинграде.

— Симаков был тогда студентом, — сказал я, — желторотым юнцом. Нет, нет, отказываюсь представить. Я никаких симпатий не питаю к Симакову, ты знаешь. Но подозревать, что он враг! Нет, это слишком. Это чудовищное обвинение!

Надеинский усмехнулся:

— Я вспомнил Клёново, Сергей, Твой отец вот так же хватался за голову и восклицал: «Чудовищно!», когда ему доказывали, что Сиверс — убийца.

Надеинский ушел, а я еще долго сидел в тягостном раздумье. Как помочь Надеинскому? Иногда во мне вдруг поднималась досада на него. Как случилось, что Маврикий Сиверс еще не пойман? Быть может, Надеинский напрасно бросил химию в свое время, — быть бы ему лучше химиком, а поиски врагов предоставить более умелому. И снова настойчивый вопрос: как помочь? Шесть специалистов, работающих на промысле, учились в Ленинграде, когда там, в институте, под видом завхоза Тарасова был старый Сиверс. Мы только что перебрали с Надеинским всех шестерых и, должен признать, я не блестяще знаю людей. Далеко не блестяще! С головой ушел в геологию, а к людям, стоящим бок 6 бок, как-то не нашел времени присмотреться.

Конечно, Симакова и Касперского я знаю получше. Касперский был и остался белоручкой в науке, барином. Да, барином! Нет, уж он-то не полезет лишний раз в балку! Он по-прежнему любит цитировать самого себя, любит покой и тех, кто ограждает для него славословиями этот дешевенький покой. Поэтому — хоть и с иронической усмешкой — Касперский покровительствовал даже Симакову, который, помню, как-то до войны возгласил на одном заседании: «Валентин Адамович — большой ученый! В глаза скажу! Резко, может быть, но правильно, товарищи!» Касперский, верно, и сам не заметил, как оброс самодовольством, стал сторониться свободных дискуссий, критики, превратил свою кафедру в университете в единоличное владение. И не только кафедру! Он удивился бы, если б ему сказали, что он добивался последние годы не столько научной истины, сколько монополии в геологии Дивногорской области. Но это так!

Касперский, вероятно, видел Генриха Сиверса в институте, и, во всяком случае, они имели тысячу возможностей познакомиться. Но это еще не улика.

И снова мои мысли обращаются к Симакову. Я вспоминаю наше столкновение в студенческие годы, его кляузы, когда я закладывал первые буровые под Дивногорском. Я вижу Симакова, стоящего на затопленной трубе газопровода, приплясывающего на ней, и ощущение, возникшее тогда у меня, оживает. Мокрый, в хлюпающих сапогах, он был жалок мне. В нем под внешней лихостью было что-то трусливое, истерическое… А почему он, вернувшись из армии, оставил своего патрона Касперского, решил прослыть энтузиастом дивногорской нефти? Правда, он усердно гасил горящий фонтан… Но во всем — такое неприкрытое жадное стремление сделать карьеру! Теперь открылось его прошлое, которое он так судорожно скрывал. Пусть вся прежняя его жизнь была изуродована, отравлена ложью, но сейчас его освободили от лжи! Ему бы вздохнуть свободно, по-другому посмотреть в глаза людям!

Я вижу мастера Загоруйко — отца Симакова. Вот кого мне по-настоящему жаль! Он всё сделал, чтобы вернуть сына. Надо будет поговорить с Симаковым, пристыдить…

Подумав так, я очинил карандаш и снова нагнулся над картой, где синими крестиками, пока эскизно, обозначались будущие буровые.

Наутро я выехал в Соломенную балку. Осматривал обнажения, уточнял план закладки скважин. Видел мельком Симакова, но не говорил с ним о Загоруйко. Симаков ходил растерянный, жаловался на дождь, вконец испортивший дорогу. Как возить с берега, вверх по откосу, бревна для вышек! Как всегда, нахлынули на меня трудовые заботы промысла, и тяжесть подозрений, вспыхнувших вечером, стала как-то менее ощутимой.

Между тем мы стояли на пороге жестокой схватки. Враг стягивал силы.

В тот самый день в наш поселок на почту явился мужчина лет пятидесяти — грузный, с белесыми бровями, в солдатской шинели, и попросился на временную работу — в письмоносцы. Из бумаг его следовало, что он военнослужащий, находится в долгосрочном отпуске после ранения. Родных своих, живших в Воронежской области, он найти не смог и решил провести остаток отпуска в Дивногорске… Словом, документы ефрейтора Клочкова наконец выплыли!

Об этом Надеинский не сказал мне тогда ни слова, но отныне я буду излагать события, в основном придерживаясь их последовательности.

Нетрудно понять, что лже-Клочков тотчас поглотил всё внимание Надеинского. Впоследствии он ругал себя за то, что на время забыл всё остальное, но кто поступил бы иначе! Не знаю…

Одного взгляда было достаточно Надеинскому, чтобы сказать себе: нет, это не сам Маврикий Сиверс. Почтальон старше. Но он, конечно, связан с Сиверсом: ведь не кто другой, как Сиверс, не мог бы снабдить его отпускным билетом и красноармейской книжкой Клочкова.

Как поступить? Арестовать? Нет, решил Надеинский. Схватить подручного значило бы спугнуть хозяина. Надеинский и Карпович начали следить за врагом — следить неотступно, осторожно…

Новый почтальон обнаружил немалое усердие. Признаться, я с некоторой симпатией смотрел на пожилого человека с сумкой, энергично карабкавшегося по косогору к буровой. До сих пор письма и газеты доставляли на дом, их читали вечером, после работы. Новый работник почты взялся сам обходить буровые. В два-три дня он уже хорошо усвоил расположение участков, и мы видели, как он, покинув проезжую дорогу, шагал по тропе или прямиком через степь — желто-бурую от высохшего ковыля и полыни.

— Люди доро?гой, а черт стороной, — говорил он о себе, снимая сумку и переводя дух. — Здравствуйте, кого не видал.

Держался он бывалым солдатом, охотно рассказывал: служил-де писарем в штабе полка, попал под артналет. Осколком задело легкое. И сейчас еще больно дышать…

Однажды я задержался до сумерек на дальнем участке — не доходя Соломенной балки, откуда берет начало газопровод. Рабочие собрались на перекур, я отозвал в сторону мастера Загоруйко и спросил, как он живет с сыном. Загоруйко ответил, что переехал обратно в общежитие. Не склеилось у них. Светлячок папиросы дрожал в его руке. В эту минуту из полумрака возникла фигура почтальона.

— Фу ты! Испугал даже, — бросил Загоруйко.

Раздав почту, тот ушел, а Загоруйко сказал:

— Полюбился ему наш участок.

— Разве? — отозвался я.

— Ну, не то чтобы полюбился… Спрашиваю его вчера: зачем тащился к нам в такую даль? Почты — почти ничего! А он мне: нет, мол, надо! Сами, мол, критику наведете: почтарь ноги свои жалеет, не ходит к нам. И давай доказывать, что главная его заслуга — нас, то есть дальних, обслужить. До Соломенной балки ему не дойти, дня не хватит, а то бы и туда махнул.

Участок здесь, действительно, самый малолюдный. Работает только одна вышка. Две скважины уже разбурены, закрыты стальными задвижками и тихо, без помощи человеческой руки, подают газ. От них тянутся трубы и срастаются с газопроводом.

— Уж он доказывал нам, доказывал, как ему важно к нам добраться, — продолжал Загоруйко. — Как на митинге… Сергей Николаевич, — неожиданно заключил мастер, — интересно, кто он такой, откуда взялся?

Видно, честные люди уловили нотку фальши. Не укрылось от рабочих и то, что хотя почтарь и служил при штабе, как он говорит, а к аккуратности не приучился, повязку на шее — против кашля — давно пора сменить, до черноты затаскал ее.

Однако главного о почтаре мы не ведали. Надеинский уже сделал свои выводы из наблюдений: похоже, лже-Клочков интересуется скважинами, дающими газ, изучает подходы к ним, бродя вечерами по полям и оврагам.

Но главный враг — Сиверс — еще не пойман. Значит, надо неустанно наблюдать за его подручным и в то же время оградить буровые еще надежней, быть готовым в любую минуту обезвредить противника. Кроме вооруженной охраны, у нас был отряд рабочих для борьбы против вражеских парашютистов. Этот отряд пополнили. В числе добровольцев был и Загоруйко.

Надеинский жил очень неспокойно эти дни. Казалось — след Сиверса ясен! Но нет, негодяй с документами Клочкова хитер, ничем не выдает своих связей. Верно, он и Маврикий Сиверс обо всем условились заранее и день вылазки уже назначен!..

Вылазка

У Соломенной балки, в перелеске, рубил колья невысокий, жилистый человек в ватнике, подпоясанном широким ремнем, — по виду такой же рабочий человек, как и все. Поступил он на промысел плотником недавно, одновременно с лже-Клочковым. Паспорт на имя Корнея Салаги, предъявленный плотником при найме, сомнений не возбуждал.

Никто не заметил, что Корней Салага связан с Келли — доверенным фирмы Доннеля. Два прохожих столкнулись на людной улице, извинились друг перед другом, причем Келли учтиво приподнял шляпу, — и разошлись. Так выглядела эта встреча.

И слова Келли и движение его руки были полны значения для Корнея Салаги. Доверенный Доннеля давал директиву, а Салага — впрочем, будем звать его настоящим именем — Маврикий Сиверс — принимал ее к исполнению.

Если бы Сиверс обнаружил на промысле свое знакомство с лже-Клочковым, карьере гитлеровца, агента двух разведок, был бы тотчас положен конец. Но он принимал все предосторожности, хотя и не знал, что его подручный уже разоблачен.

Однако Маврикию Сиверсу нужен был еще один подручный. Никто не видел, как в ольховой чаще, одевшей склоны Соломенной балки, человек в подпоясанном ватнике подошел к начальнику участка Симакову и спросил:

— Вместе с Ливановым приехали, товарищ начальник?

— Да. А тебе что? — не останавливаясь, грубо отозвался Симаков.

Плотник с топором на плече двинулся следом. Симаков обернулся:

— Ну?

— Старых знакомых забываете, — негромко произнес плотник. — А они помнят вас. Особенно Тарасовы.

Симаков покачнулся, как от удара, и сделал шаг к незнакомцу. Тот спокойно улыбался, поглаживая длинное, в черных пятнах смолы топорище.

Теперь они стояли друг против друга. Сиверс увидел, как плечистый, широкий в кости Симаков вдруг ослабел, обмяк, его красное лицо пошло пятнами. Он задел ольху, она окатила его ледяным дождем, но он остался на месте и смотрел на незнакомца, тяжело дыша и крепко сжав ветку ольхи.

— Вытрите лицо, — приказал Сиверс.

Симаков послушался, стер рукавом холодные ручейки, но по-прежнему не мог выговорить ни слова.

— Хозяин очень доволен вами, — сказал человек с топором. — Вам доверяют здесь. Вы вели себя неплохо.

— Тише! — прошептал Симаков.

— Мы давно не тревожили вас. Мы вам даже позволили ликвидировать пожар на вышке. Вы видите, как мы вас бережем, — чуть усмехнулся Сиверс. — Сейчас… Сейчас от вас нужна маленькая услуга.

Симаков сделал нетерпеливое движение. Он выпустил ветку, она разогнулась и несильно хлестнула незнакомца по плечу. Симаков выругался.

— Нервы! — молвил Сиверс.

— Я не могу, — зашептал Симаков. — Я ничего не могу. Вы ошибаетесь. Мне не доверяют.

— Дело — пустяк. Ливанов ездит сюда каждый день…

— Что вы хотите с ним?…

Тот смерил взглядом Симакова:

— Не волнуйтесь. Ничего плохого. Келли должен побеседовать с Ливановым. Вот и всё. В укромном месте.

К этому Симаков был уже подготовлен. Со слов Хэтти, подслушанных тогда, на вечере, он знал, что Келли имеет какие-то виды на главного геолога. Фраза «мы вас бережем», брошенная незнакомцем, тоже не пропала даром для Симакова. Он несколько успокоился и, чтобы показать себя осведомленным человеком, произнес, с усилием переводя дух:

— Да, деньгами пахнет, а?

И нервно засмеялся.

— Слушайте, — прервал его Сиверс. — Завтра вы сами повезете Ливанова. Сами, без шофёра. Ясно вам?

Не дожидаясь ответа, он быстро, раздельно, тоном командира, объяснил, что? требуется от Симакова. Его дело — везти, вот и всё. Если остановят, вызовут главного геолога — оставаться в машине, отъехать в сторону и ждать.

— Так вы… от Келли? — спросил Симаков.

— Да. От Келли. От союзников. Это вас больше устраивает? Не вздумайте делать глупостей! Слышите? Не подходите ко мне больше.

Симаков ничего не сказал, но Сиверсу достаточно было посмотреть на его лицо, словно окоченевшее от страха. Через минуту над балкой снова зазвенел топор, — насвистывая, как ни в чем не бывало, плотник рубил колья.

Буду и дальше излагать события в их последовательности.

В семь утра, когда я делал зарядку, чтобы согнать сон, мне позвонил шофёр. Это был Петренко, тот самый Петренко, который навел на след парашютного десанта. С автобазой своей он расстался, решил попытать удачи на легковой машине и — не без содействия Надеинского — устроился у нас на промысле. Водил он машину теперь неплохо, так как новым местом дорожил, и заслуживал полного доверия. Выпить любил, но обычно соблюдал меру.

— Товарищ нащальник, — услышал я. — На Соломенную балку поедете?

— Непременно, — сказал я.

— Хана? — вздохнул он. — Я совсем без живота. Лежу, товарищ нащальник. Вчера тут с одним маленькую распещатали.

— А не большую? — спросил я.

Петренко любое количество выпитого называл «маленькой», а самый процесс поглощения именовал каждый раз по-новому: «раздавили», «перекачали», «тяпнули».

— У меня язва, наверно, товарищ нащальник. Мне Екатерина Павловна, женщина-вращ, говорила: не пей, а то будет язва. Вам ехать? Да? Вот номер, а? Пещальный номер!

Обычно Петренко, упомянув Екатерину Петровну, прибавлял, что она была в него влюблена. Он очень гордился этим. Женщина-врач — в него, шофёра! Она даже подарила ему шарф. Но на этот раз Петренко только жалобно охал в трубку.

Кто? напоил его, он сказал не мне, а бригадиру Федору Матвеевичу — соседу по комнате.

— У Салаги пе?ти-ме?ти, видать, водятся, — удивлялся Петренко. — Откуда? Плотничает по мелочи, на дальнем участке. Выработка с гулькин нос!

Петренко на работу не вышел. Федор Матвеевич, обеспокоенный тем, что я остался без шофёра, встретил на улице, у конторы промысла, Симакова и сказал:

— Петренко заболел. Как же Сергей Николаевич? Подвезете его?

В ответ Симаков выругался, велел бригадиру заниматься своим делом и прошел мимо. Однако через несколько минут Федор Матвеевич увидел, как Симаков выкатил свою машину, открыл дверцу и впустил меня. Мы поехали.

Немного спустя подошла трехтонка с брезентовым верхом и скамейками в кузове. Ее ждали, и она в мгновение ока заполнилась. Федор Матвеевич мог подождать следующей машины, но он заспешил и втиснулся последним.

Федор Матвеевич — я всегда буду думать о нем с любовью и признательностью — относился ко мне с отеческой заботой. Он всегда оберегал меня — задолго до того, как Надеинский просил об этом его и еще нескольких наших нефтяников. Правда, сейчас я был не один, а с Симаковым, но старик всё-таки решил поехать следом. Почему? Вряд ли он сам мог бы тогда толково объяснить. Беда, случившаяся с Петренко, его отзыв о Салаге, странное поведение Симакова — всё это встревожило старика.

Между тем я сидел в машине, рядом с Симаковым. Он был в расхлыстанной кожаной куртке, застегнутой на одну пуговицу, небритый, но таким я видел его нередко.

Стало совсем светло, мокрое шоссе блестело, на ветровом стекле возникали редкие капли дождя.

Теперь, вспоминая всё происшедшее, я спрашиваю себя: как же я, сидя рядом, ничего не заметил! Вероятно, я был слишком занят собственными мыслями и не следил за Симаковым, державшим баранку. Я давно собирался поговорить с ним о его отце, усовестить его, и случай представился.

— Мне вчуже обидно, — сказал я. — Ваш отец достоин лучшего отношения.

Симаков сжал губы и промолчал.

— Я сто раз его похоронил, — произнес он, наконец. — Так нет, воскрес!

Было в тоне Симакова что-то откровенно злобное, и это смутило меня, расстроило приготовленную речь.

— Ох, невесело вам жить на свете! — вырвалось у меня.

Он не ответил, рывком припал к баранке, прибавил скорость.

Мелькнул верстовой столб. Симаков резко затормозил. Кто-то постучал по стеклу дверцы, — я заметил только темные от грязи пальцы и рукав ватника.

— Авария! Товарищ Ливанов, авария! Трубу пробили! Газ!

В следующую минуту я перескочил через кювет и побежал, продираясь сквозь кусты, к газопроводу, лежавшему параллельно шоссе, метрах в двухстах от него. Впереди маячил человек, остановивший нас. Невысокий, цепкий, он перескакивал через канавы, нырял под ветвями сосенок. Топор, который он держал в правой руке, казалось, был слишком велик для него.

О Симакове я забыл. Я не позвал его с собой и не задавал себе вопроса, почему он не присоединился к нам.

Тем временем позади меня, на шоссе, прошла трехтонка с рабочими. Хотя Симаков, следуя инструкции, отвел машину в сторону, Федор Матвеевич, сидевший на заднем борту, заметил ее среди деревьев и, попросив шофёра замедлить ход, соскочил. Он застал в машине одного Симакова.

— Авария, — вынужден был сказать Симаков. — Ливанова вызвали. Машину бросить нельзя, а то бы и я…

— Куда они пошли?

— Туда, — показал он.

Теперь в голосе Симакова были нотки испуга…

К трассе газопровода и дальше, к реке Светлой, вела ложбинка, поросшая молодым леском. Шумел ручей, мутный и набухший от дождя. Проводник мой двигался очень быстро, и я потерял его из виду. Я позвал его. Он отозвался не сразу, где-то в стороне, и я двинулся на голос. Густые, плотные кусты противились мне, коряги лезли под ноги. Наконец я достиг газопровода. Проводник мой маячил справа, на гребне ложбины. Там свистел газ, рвавшийся наружу.

Труба в том месте лежала в траншее. Ее вырыли недавно, выброшенный лопатами грунт раскис, превратился в жидкую грязь. Я поскользнулся и, ухватившись за рукав человека, стоявшего рядом, посмотрел вниз. Отверстие было на самом стыке. Действительно, похоже, что сварку повредили нарочно. Но почему мы стоим на месте? Надо что-то делать! И почему мы одни?

Странно ведет себя этот человек! Уснул он стоя, что ли?

Я обернулся и увидел совсем близко худое, темное от жесткой щетины лицо с тонкими губами, лицо смутно знакомое…

— Сиверс! — вырвалось у меня.

Как я узнал его? По рисунку Ханнеке? Нет, если бы я не знал старого Сиверса, плохой рисунок вряд ли помог бы мне. Скорее всего, помогла моя настороженность, ощущение близости врага, вызванные этим портретом и словами Надеинского. Я увидел черты сходства, фамильные черты исконного врага, давно врезавшиеся в память, вдавленные в нее глубоко, навечно, силой ненависти.

В ту же секунду я почувствовал сильный удар по голове и полетел вниз, в траншею.

Я не услышал шагов Федора Матвеевича, подоспевшего вскоре. Дядя Федор вытащил меня из траншеи, а немного спустя явились еще люди, так как давление в трубе от потери газа упало и стрелка прибора в будке диспетчера стала крениться.

Меня положили в госпиталь отравленного газом, с сотрясением мозга. Я был без сознания.

Между тем Петренко почувствовал себя лучше. Он направился было в медпункт, но по дороге решил зайти в контору, чтобы позвонить Надеинскому. Не то чтобы шофёру передалось беспокойство Федора Матвеевича, — нет, для этого Петренко был слишком беспечен, хотя и состоял в числе лиц, которым Надеинский поручил оберегать меня. У Петренко были свои причины для волнения. С тех пор как он стал возить главного геолога, Петренко привык считать себя весьма значительным лицом на промысле, водителем особого класса, незаменимым. И вдруг обошлись без него!

— Сегодня Сергей Николаевич без меня поехал, — сообщил он директору промысла, столкнувшись с ним в коридоре. Смысл этих слов был такой: бог весть, ка?к главный геолог доедет без меня, но я за это не отвечаю.

Надеинскому Петренко сказал:

— Я щуть приболел, товарищ капитан.

— Что? Язва? — спросил Надеинский, зная, с какой мнительностью тот следит за своим здоровьем и внешностью.

— Ага.

Оправдываясь, он рассказал, как тяпнули «маленькую», а она оказалась «вредной», и пожаловался на Салагу, не преминув упомянуть про «пе?ти-ме?ти», водящиеся у Салаги в подозрительно большом количестве.

Словом, первый сигнал тревоги Надеинскому — сам того не зная — дал Петренко.

Надеинский уже собирался на промысел, когда прозвучал второй сигнал. На газопроводе авария!

Мчась на трассу, Надеинский встретил рабочих, несших меня из леса. От Федора Матвеевича он узнал, что я выехал с Симаковым на его машине и, очевидно, был кем-то вызван к газопроводу. Кем? Ответ на это мог дать только Симаков.

Через полчаса Надеинский был на дальнем участке. Симаков не появлялся, сказали ему.

Капитану еще ничего не было известно о Маврикии Сиверсе. Но поиски Симакова, исчезнувшего при странных обстоятельствах, начались тотчас.

Между тем помощник Надеинского Карпович не выпускал из виду лже-Клочкова, вышедшего еще затемно с сумкой на плече в обычный обход. Примерно в то время, когда Федор Матвеевич вытаскивал меня из траншеи, почтарь приблизился к скважине, подающей газ, открыл сумку и прикрепил к задвижке, закрывавшей скважину, небольшой, малозаметный предмет. Как из земли, выросли люди, охранявшие участок. Диверсант был схвачен. В его сумке нашли еще один заряд взрывчатки, для другой задвижки. Несколько минут — и обе взлетели бы на воздух. Два фонтана горящего газа поднялись бы над промыслом.

Шлагбаум

Сиверса не заметили. Он прошел вверх, к шоссе, по ручью, чтобы скрыть следы, и влез в машину.

— Поехали! — приказал он Симакову.

— А как же… А Ливанов? — забормотал Симаков, включая мотор. — Как он там?

— Ливанов просил не ждать, — бросил Сиверс. — Поехали! Живей!

Симаков не знал, кто этот человек, именующий себя Салагой, хотя старого Сиверса видел не раз. Те черты сходства, которые различил я, были недоступны зрению Симакова хотя бы только потому, что он думал лишь о себе, смертельно боялся за себя, и страх застилал ему глаза.

По-видимому, Симаков надеялся, что никто не явится к нему из прошлого, от «семьи Тарасовых».

Прошло двенадцать лет с того дня, когда Симаков, рисовавший плакаты по заказу института, познакомился с завхозом Тарасовым, как именовал себя Генрих Сиверс. Сиверс каким-то путем узнал, кто был отец Симакова, и дал ему понять это. Симаков страшно испугался. Трусость толкнула его на преступление. Он снимал для Сиверса тяжелые ящики с образцами пород, выкладывал керны, добытые Пшеницыным, и, сам того не зная, помог совершить подлог. Сиверс не оставил его в неведении. Нет, напротив, он объяснил ему всё, дал денег, велел молчать и ждать нового задания. Вскоре Сиверс попался на растрате. Тогда его не удалось разоблачить до конца. И Симаков уцелел. Через четыре года Сиверс, отсидев свой срок, приехал на побывку в Ленинград, отыскал Симакова, задавал ему вопросы, вручил ему еще денег и инструкции. Симаков появился у актера Пшеницына, просмотрел письма, но действительно, как мы теперь знаем, ни одного не взял, — ничего существенного в них не нашлось.

Сиверса уже не было в живых. Десять лет «Тарасовы» не тревожили Симакова. И вот они снова позвали его.

Правда, многое изменилось. Отец Симакова, о котором и кустарь-фотограф в Кзыл-Орде и впоследствии Сиверс говорили, что он не выйдет из лагеря, на самом деле обрел новую жизнь, вернулся другим человеком. Пример отца мог бы подсказать Симакову путь искупления вины, открытый и для него. Но для того, чтобы встать на него, надо было иметь доверие к людям, доверие к нашему строю и уверенность в победоносном для нашей страны исходе войны, а этого Симаков в себе не нашел. И путь искупления, как черным дымом, заволокло недоверием, злобой против нас и страхом.

Новое задание казалось ему на первых порах не очень опасным. Во всяком случае, он больше боялся ослушаться Сиверса и быть выданным за это, чем подчиняться ему. Подвезти главного геолога на свидание с Келли? Только и всего? Но когда Маврикий Сиверс влетел в машину забрызганный грязью и запыхавшийся, с таким видом, словно за ним гнались, беспокойство Симакова усилилось.

— Нехорошо всё-таки, — сказал он. — Ливанову надо к Соломенной балке. Как он доберется?

Сиверс понял, что слова эти — косвенный вопрос. Кабриолет, ковыляя, выходил с ухабистого объезда на шоссе, Сиверс качался, держась за скобу дверцы, и процедил:

— Ничего. Доберется.

— На чем?

— Есть транспорт.

Сиверс хотел успокоить Симакова и обдумать собственное положение. Но Симакова всё крепче сжимали тиски страха.

— Пока я стоял, — сказал он, — бригадир меня видел. Этот… Федор.

Сиверс не ответил.

Симакова прорвало. Он заговорил о себе. Он умеет держать язык за зубами, когда нужно! Он доказал это! Разве не правда? И тут, осмелев, Симаков выложил главное:

— Что же получается? Глаза мне завязали? Я не привык так, извините!

Он хотел знать, что? же произошло там, в ложбине, почему его седок так спешит. Маврикий Сиверс отвернулся. Болтливость Симакова мешала ему думать.

До сих пор обстоятельства складывались для него неплохо. Маврикий Сиверс предвкушал звание майора и еще один железный крест, — на этот раз, быть может, с венком из дубовых листьев.

Еще в 1926 году подростком он с делегацией немецкой молодежи был в Ленинграде, видел отца и передал ему задание от старика Ханнеке из туристского бюро «Глобус», то есть из доннелевского шпионского центра. С этого началась карьера Маврикия. В «операцию Дивногорск» он верил, как в козырного туза. Хлопот она доставляла до войны не много: черное золото там упорно не давалось большевикам, и казалось, сами недра земли содействуют Маврикию.

Во время войны Маврикию Сиверсу пришлось еще раз отправиться в Россию. Ему повезло: случай занес в степную балку ефрейтора Клочкова. Сиверс застрелил его, скрылся, бросив своих, и в том числе друга детства — Гейнца Ханнеке, несколько месяцев выжидал, заметал следы, нащупывал связи. Его считали убитым. Судьба была милостива к нему: он сумел завербовать уголовника, бежавшего из тюрьмы и нуждавшегося в новых документах. Подручный получил их — красноармейскую книжку и отпускной билет ефрейтора Клочкова.

Сиверс гордился и тем, что, не вызвав подозрений, вошел в контакт с Келли, а затем прибрал к рукам Симакова. Всё сулило успех.

Верный прусской военной школе, воспитавшей его, Маврикий Сиверс готовил свой небольшой блиц-криг. Уничтожить главного геолога, который давно стоит на дороге у Доннеля, отвлечь нефтяников к траншее, избранной для нападения, и в это время взорвать задвижки, устроить пожар, вывести газопровод из строя на сутки или двое, а может, на неделю. Фонтанами огня демаскировать местность, открыть цели для ночных бомбовых налетов.

Не всё, однако, шло по плану. И самое неожиданное, непонятное для шпиона стряслось сегодня, — его опознали!

Неожиданное либо веселит, либо пугает, — так говорил Маврикию друг детства Ханнеке. В данном случае оно пугало. Конечно, если бы он был уверен, что я погиб и что Федор Матвеевич, спугнувший его, не слышал моего крика: «Сиверс!» — оснований для паники не было бы. Убийство могло бы, по крайней мере в первое время, сойти за несчастный случай, и тогда он — Маврикий Сиверс — мог бы перебраться через линию фронта без излишней спешки, по плану.

Прежде он мечтал дождаться в России прихода гитлеровских войск. Не раз он рисовал себе, как это произойдет. Он явится к командованию в русской ватной куртке, в шапке с ушами и затем поразит всех метаморфозой: предстанет капитаном разведки, героем немецкого шпионажа. Он будет подобен тому лейтенанту, который жил под видом скромного часовщика на Оркнейских островах и, указав германской подводной лодке проход в базу английского флота, помог ей потопить броненосец «Ройял Ок». Тогда война только начиналась и про лейтенанта не писали в газетах, а о нем — Маврикии Сиверсе — напишут! Он позаботится об этом! И, само собой, он получит награды и сразу же вступит во владение земельными угодьями под Дивногорском — по отцовской купчей.

Но война затянулась, и он понял, что план надо менять. Уходить придется раньше. Когда? Возможно, сразу после нападения на главного геолога. Симаков с машиной как нельзя более подходил Сиверсу.

И всё-таки он не думал, что бегство будет таким стремительным, паническим. Его опознали. И откуда-то взялся бригадир Федор. Следил он, что ли? Маврикий Сиверс ничего не мог объяснить и от этого нервничал еще больше.

Машина приближалась к Соломенной балке. В зеркальце, укрепленном в кабине, Симаков видел своего седока, подскакивающего на заднем сиденье. На крупных, еще не обкатанных булыжниках шоссе машинубросало. И вдруг седок соскользнул куда-то с зеркальца, исчез.

Симаков обернулся. Седок лежал на полу, скрючившись, вобрав голову в плечи: он прятался. Симаков сообразил это. Он свернул к обочине и остановил машину.

— Вам вылезать, — сказал он.

Начинался тот самый лесок, где Салага рубил колья. По условию, Симаков и не должен был везти его дальше. Но седок не пожелал вылезать. Если Симаков, чуя беду, стремился как можно скорее избавиться от опасного пассажира, то у Маврикия Сиверса родились другие намерения.

Не поднимаясь с пола, чтобы случайный прохожий не увидел его сквозь стекла, он велел ехать дальше. И тут Симаков восстал.

— Вылезайте, — повторил он.

Теперь, чтобы удержать Симакова в повиновении, оставался один способ.

— Не валяйте дурака, — сказал Сиверс. — Или вы хотите, чтобы вас поставили к стенке?

Симаков побелел.

— А что?… Ливанов жив? А? Жив? — зашептал он, пугаясь собственного голоса. Зубы его стучали.

— Простись с Ливановым, — отрезал Сиверс.

Не дав оторопевшему Симакову прийти в себя, он пояснил: расстрел грозит обоим, и, значит, лучше держаться друг за друга.

Через минуту машина тронулась. В ней сидели два человека, связанные преступлением.

Маврикий решил бежать, немедленно бежать к своим через линию фронта. До нее было не больше семидесяти километров. Он обещал взять с собой туда Симакова, и тот, парализованный страхом, гнал машину на юг. Маврикий показывал дорогу. Кроме страха, Симаков уже ничего не чувствовал и не сознавал.

У безымянной балки, вдали от жилья, Маврикий Сиверс тронул Симакова за плечо:

— Мотор стучит.

— Нет… Вроде, ничего.

— Я слышу. Иди посмотри.

Симаков вылез, подошел к радиатору и поднял крышку. Сиверс тоже вышел, держа сзади топор, и приблизился к радиатору с другой стороны, незаметно для Симакова, потом сделал быстрый рывок вперед и наотмашь ударил его.

Симаков упал, не вскрикнув. Так кончилась его уродливая жизнь.

Сиверс оттащил труп в кювет и забросал соломой. Он еще издали заметил груды соломы на пашне и поэтому выбрал именно это место для того, чтобы избавиться от Симакова.

Сев за руль, Сиверс проехал еще с десяток километров. На голой грязно-желтой поверхности осенней степи темнела впадина, одетая кустарником. Там Сиверс разбросал дерн, вытащил из тайника чемодан. В нем была одежда. Шпион вынул ее и торопливо переоделся. В новенькой форме с погонами, сверкавшими золотом, он вернулся в машину. Безопасной бритвой, всухую, выскоблил щеки, подбородок.

Проселок заворачивал вправо, к большаку. Там невдалеке — шлагбаум, проверка.

Сиверс знал это. Однажды он видел, как к контрольному посту с бешеной скоростью мчался «Виллис» и в нем во весь рост стоял военный в очень высоком звании и махал рукой. Шлагбаум поднялся. «Виллис», даже не замедлив хода, пронесся мимо. Тогда же Сиверс сказал себе: престиж мундира, гипноз золотых нашивок действует безошибочно. Полуграмотная девчонка-солдат не посмеет задержать такого.

У Сиверса в кармане кителя лежало удостоверение, соответствовавшее погонам и изготовленное в Берлине со всей тщательностью. Но оно было всё же не очень надежно.

Брезентовый верх машины теперь мешал. Сиверс откинул его. Через полчаса он вырулил на шоссе и нажал рычаг.

Все контрольные посты на всех дорогах, ведущих к фронту, уже получили приказ усилить бдительность. Но никто не мог сказать, в каком обличье появится враг.

У шлагбаума стояла низенькая, веснушчатая девушка, в сапогах, в застиранной добела гимнастерке с ефрейторскими лычками. Она знала — смотреть надо в оба, не пропускать никого без самой строгой проверки, но, конечно, она меньше всего ожидала увидеть врага, одетого генералом. Около дежурной топталась в ожидании смены ее подруга.

— Открывай, Шурка, — сказала она. — Генерал! Открывай! Шурища!

— Обожди, — ответила та спокойно. — Дай посмотреть… В военном совете всех знаю, командующего артиллерией знаю…

Сиверс не сбавлял хода. Стрелка спидометра достигла семидесяти. Сиверс несся на шлагбаум, отчаянно сигналя и бранясь. Один раз он привстал, держа левой рукой баранку, и попытался сделать другой рукой повелительный жест, но баранка угрожающе задергалась, свистящий ветер едва не сорвал фуражку. Расстояние до шлагбаума быстро уменьшалось, полосатый брус, перегородивший путь, вырастал, делался толще…

— Манукяна из бронетанковых знаю, Сергеева из связи… — невозмутимо продолжала Шура.

Теперь всё зависело от того, подчинится ли ефрейтор Шура Морозова «гипнозу золотых нашивок», на который враг так твердо надеялся.

— Шурка! Генерал же! — волновалась сменщица. В нетерпении она семенила у столбика, где закреплялся конец бруса, и уже взяла веревку.

— Не надо, — сказала Шура и отвела ее руку.

Шлагбаум не поднялся.

Нервы Сиверса сдали. Он начал тормозить, но полосатое бревно надвинулось так близко, что шпион, испугавшись столкновения, инстинктивно свернул влево. Машина влетела в канаву.

Сиверса вытащили оттуда помятого, оглушенного.

Удостоверение берлинской выделки не помогло: в тот же день Надеинский, подоспевший вскоре, препроводил шпиона в Дивногорск, а наутро свел лицом к лицу Сиверса и Ханнеке — обоих незадачливых «наследников». Сиверс назвал себя, рассказал всё о себе, Симакове и Келли.


На этом можно было бы поставить точку. Но воспоминания обступают меня, не дают положить перо.

Разве забудешь это!

Кажется, всё напоминает мне о тех событиях. Даже часы на руке Лары, маленькие часики на черном ремешке. Ведь это был едва ли не первый предмет, увиденный мной, когда я очнулся тогда в палате дивногорского госпиталя. Глазами вернувшегося к жизни я смотрел на свет, на белизну высокого потолка надо мной, на солнечный луч, лежащий на тумбочке и на одеяле, — нежаркий, невесомый и нежный. И что-то блестело на тумбочке, зажженное лучом. Твои часы, Лара! Ты прилетела на самолете ко мне, просидела двое суток возле меня и, как раз перед тем, как я открыл глаза, вышла из палаты отдохнуть. Ларка, родная! Как ты помогла мне встать на ноги!

Вот здесь, на столе, оттиски моей диссертации о дивногорском месторождении — свеженькие, пахнущие типографской краской. И они напоминают о том же. Ведь всё, что вы прочли здесь, это, можно сказать, история моей кандидатской диссертации, и, коли рассудить по совести, я никак не могу считать себя ее единственным автором. Впрочем, если вы не специалист, она покажется вам сухой и скучной. Съездите лучше в сегодняшний Дивногорск, побывайте на промысле. Еще в конце 1942 года он поддержал город, немало сделал для победы, а теперь снабжает многие промышленные центры. Самое подходящее время для этого — начало лета, когда степь еще зелена, а на склонах Дивных гор цветет сирень.

Не закончен, однако, мой поиск, хотя мечта Пшеницына осуществлена, и черный, цилиндрической формы брусок, лежащий возле письменного прибора, добыт с такой глубины, до которой Пшеницын и в мыслях своих, верно, не осмеливался добираться. Этот камень — крохотный сколок гигантских сокровищ, найденных под поверхностью дивногорской степи, — наших и моих сокровищ, друзья! Вряд ли сам Доннель так счастлив, подсчитывая свои миллионы, как я, богатый нашим всеобщим богатством. Враги наши — жалкие существа, они даже понять не способны, что? значит быть по-настоящему счастливым и богатым.

Глядя на черный камень — твердый, спрессованный в недрах, я думаю о загадках природы, еще не раскрытых нами, таящихся под панцирем земных пластов, о новых кладах. Я думаю также о темных кознях врагов. Но они не спрячутся от света!

Я смотрю на свою папку с письмами. Здесь послания — многостраничные и по-стариковски обстоятельные — от Федора Матвеевича, вышедшего недавно на пенсию и поселившегося в Клёнове. Здесь еще одно, очень памятное письмо. Адрес написан крупными, почти детскими буквами: «Сергею Николаевичу, г-ну Ливанову». И вот снова перед глазами палата госпиталя, у моей койки сидят Лара, Надеинский, — он выглядит в белом халате юношей. Дежурная сестра вносит ужин.

— Ах, извините, — говорит она, — совсем забыла, вам письмо… Давно лежит.

Лара передает его мне.

— Ну-ка, ну-ка! — вопросительно улыбается она, подняв брови. — Почерк женский.

«Глубокоуважаемый Сергей Николаевич! Г-н Келли внезапно принял решение уезжать. Однако я не могу уезжать, не написав Вам. Я имею нечто очень важное сообщить. Я получила письмо из Штатов. Стало известно относительно г-на Келли, что он до войны жил на Тихоокеанском побережье и был членом фашистского «Германо-Американского клуба». Этот клуб является, как говорят, замешанным в большом преступлении. В 1938 году был взрыв на верфи компании «Пасифик», причинивший смерть 179 людям. Г-н Келли также долго служил в филиале фирмы «Доннель» в Берлине и находился в контакте с гитлеровцами. Нельзя доверять Келли, г-н Ливанов! Я не могу больше писать, т. к. пакуем вещи. Поверьте, в Америке большинство — настоящие союзники России, желающие победы над фашизмом, в том числе я. Мое письмо я прошу Вас сохранить на память обо мне, а я всегда буду помнить Советскую Россию и Вас. Ваша Хэтти Андерсон».

Письмо было помечено двадцать вторым октября. Келли уехал вечером, накануне покушения на меня! Бежал, боясь разоблачения!

Где теперь Хэтти Андерсон? Как сложилась ее судьба? Хватило ли у нее мужества открыто порвать с доннелями, встать в шеренги борцов за мир?

Надеинский часто бывает у нас. Он теперь подполковник. Иногда я шутя спрашиваю его: не лучше ли было бы ему заниматься химией? Он сердится. Конечно, не всё было гладко у него тогда, — в Дивногорске. Надеинскому представляется, что он мог бы гораздо раньше пресечь путь врагу, если бы не брался всё делать сам и больше полагался бы на силы и зоркость своих друзей. Не знаю, возможно, он и прав.

Сейчас Надеинский сидит рядом со мной, просматривает эти записки, составленные при его участии, и просит добавить, что борьба не кончена. Надеинский обязан держать в тайне дела, которые он ведет теперь, но и так всем ясно, что Доннель и его шайка не сложили оружия. Не далее, как осенью 1953 года, в газетах промелькнуло имя Келли. Как сообщают беженцы из Западного Берлина, Келли возглавляет там шпионский центр под прежней вывеской — «Туристское бюро «Глобус»». Келли вызывает к себе немцев, бывших в плену в Советском Союзе, и, угрожая лишить работы и хлеба, выпытывает у них разные сведения о нашей стране. Его карьера, как видно, еще не кончилась…

Прошло больше десяти лет со времени событий в Дивногорске, описанных мной. Но они свежи в памяти. Можно ли забыть это? Нет, такое не забывается.

Не правда ли, друзья?


Владимир Ишимов, Александр Лукин В тишине, перед громом Повесть

Если бы можно было начертить   график,   который   бы показывал, как креп престиж СССР во всем мире, то мы увидели бы, что в 1933 году кривая этого графика резко взметнулась вверх: внутренние успехи страны тотчас отражаются вовне. Залы международных конференций бывали переполнены до отказа в те дни, когда там выступал нарком иностранных дел Советского Союза Максим Максимович Литвинов. «Чтобы понимать внешнюю политику Советского Союза, — спокойно и веско говорил нарком, — необходимо знать, что ее осью всегда был и есть мир...» И к его словам, к его предложениям, затаив дыхание, прислушивались капитаны политики во всех столицах мира.

Новый президент Соединенных Штатов Франклин Делано Рузвельт предложил председателю ЦИК СССР Михаилу Ивановичу Калинину установить между обеими странами дипломатические отношения. Так самая могущественная капиталистическая держава признала наконец первое государство рабочих и крестьян.

Но 1933 год принес миру и события совсем иного толка. 30 января фюрер нацистов Адольф Гитлер-Шикльгрубер стал рейхсканцлером Германии. И хотя первое время гитлеровская клика делала все, чтобы обмануть народы и изобразить себя сонмом ангелов-миролюбцев, все здравомыслящие и трезвые люди понимали: Гитлер — это война. Лучше всего это видели в нашей стране. И делали выводы.

Люди, которым страна доверила оберегать свой покой, свой напряженный труд, свою жизнь, понимали, что наступило серьезное время. Красную Армию вооружали новейшим оружием — танками, самолетами, пушками; разрабатывали новейшую тактику боя; высшие командиры готовили планы отражения и разгрома агрессора, откуда бы он ни напал.

Но первыми вступили в бой с врагом чекисты. В незримый и неслышный бой. Потому что война, знали они, раньше всего начинается на невидимом фронте. Потому что фашизм, собираясь напасть, знали они, раньше всего пошлет к нам своих лазутчиков. Ибо нет войны без разведки. Гитлер захочет основательно подготовить свой удар, нанести его не вслепую, ослабить нас, обречь на поражение еще до первого выстрела.

Итак, тысяча девятьсот тридцать третий год. Лето. Июль...

Комплексная экспедиция

Центробежная сила

Далеко позади осталась Одесса, и тихая улица Энгельса, и красивый бывший особняк миллионера Маразли, где помещается областное управление ГПУ. Но всю дорогу мне казалось, что товарищ Лисюк из своего просторного пустого кабинета на втором этаже особняка неотступно смотрит нам вслед. И взгляд его повторяет: «Имейте в виду, какая на вас ответственность. Лично на вас...».

Я отгонял мысли об этом. Хотя кошки скребли на душе. Я знал, что прав.

Наш «газик» стремительно несся по шоссе. Гена Сокальский выжимал из пятнадцатисильного двигателя все двадцать пять полновесных лошадиных сил. Ветер рвал с нас нахлобученные по брови кепки. На правых крутых виражах меня нещадно вжимало в мощное Генино плечо. Когда машина резко брала влево, я ждал, что тот же закон физики швырнет Гену на меня. Но Гена сидел монолитом, прикипев руками к баранке. Ему было не до центробежной силы. Он вел машину.

Мы спешили в Нижнелиманск. Мы спешили в Нижнелиманск, потому что там ничего не случилось.

Соображения и воображение

— Вечно у вас фантазии, товарищ Каротин.

Лисюк сложил сочные губы в улыбку и глядел в чистый лист бумаги.

Меня, по правде говоря, смущала эта манера нашего нового начальника: улыбается, но на тебя не смотрит. А ведь в невежливости Семена Афанасьевича никто не упрекнет. Едва переступишь порог его кабинета, сразу же широким жестом укажет на кресло, к фамилии обязательно прибавит «товарищ», а уж с «вы» на «ты» и подавно не собьется. И всегда ровен, спокоен, благожелателен. Прямо-таки непробиваемо благожелателен. А вот на тебя не смотрит... Неприятно. Но в конце концов что поделаешь — начальство, как маму и папу, не выбирают.

— То Москву, председателя ОГеПеУ — лично! — беспокоите своим, простите, непродуманным рапортом, — говорил Лисюк, сцепив пальцы и уткнув мизинцы в стол. — То вот в командировку проситесь без оснований. Занимались бы чем положено, и вам легче, и делу польза.

Лисюк, конечно, во веки веков не простит мне «непродуманного рапорта». Что ж, это можно было предвидеть. Разве мне улыбалось испортить отношения с начальством? Нет. Но что оставалось делать? С рапортом получилось так. В один прекрасный день Лисюк разразился приказом. Не называя фамилий, в том числе и моей, он долго распространялся о том, что некоторые сотрудники посещают рестораны «Интуриста», где всегда много иностранцев, прибывающих в наш международный порт, среди которых могут оказаться агенты зарубежных разведок, и заканчивал приказ тем, что объявил рестораны для всего личного состава «табу». Не могу сказать, чтобы я числился в ресторанных завсегдатаях, но запрещение это меня взбесило. Почему мне, начальнику отделения по борьбе со шпионажем, нельзя появляться в заведениях, где вращается именно та публика, которая по роду работы может представлять для меня интерес? Если ты боишься, чтобы твои сотрудники сталкивались с возможными иностранными разведчиками, как же ты доверяешь этим сотрудникам борьбу с ними?!

Все это я высказал Петру Фадеевичу Нилину, заместителю начальника управления, которого все мы почитали и уважали. Петр Фадеич снял свои профессорские роговые очки, привычным жестом протер их и суховато сказал:

— Начальник управления не последняя инстанция.

Я отправил короткий рапорт в Москву и вскоре получил ответ: если это вызывается необходимостью, в посещении ресторанов нет ничего предосудительного. После этого Лисюк, понятно, воспылал ко мне не очень нежными чувствами.

... — Разрешите доложить свои соображения, — корректно говорю я.

— Какие там соображения? Одно воображение.

Улыбка не сходит с губ Семена Афанасьевича, поза не меняется, но мне сдается, что он слегка раздражен.

— Разрешите изложить, — настаиваю я.

Начальник управления вздыхает и откидывается в кресле. Глаза его прикрыты, улыбка приобрела чуточку мученический оттенок: мол, что с вами сделаешь, валяйте, излагайте. Не разреши вам — тут же какой-нибудь демагог станет болтать, что Лисюк, дескать, не прислушивается к мнению подчиненных...

И я начинаю излагать.

Я докладываю, что с ранней весны оживилась деятельность генерального консульства Германии. Новый секретарь консульства Отто Грюн, который любит именовать себя доктором, весьма общительный человек. У него много приятелей. Но прямо-таки неразлучен он с одним — с секретарем японского консульства Митани. Кроме того, Грюн заражен бациллой странствий. В Одессе он всего три месяца, а уже много путешествовал по области, в частности несколько раз съездил в Нижнелиманск.

— Ну и что же, товарищ Каротин? Эти поездки были Грюну разрешены.

— Я знаю, что разрешены. Но ведь маршрут-то он выбирал сам. Правда, по нашим данным, во время поездок Грюна не замечено ничего подозрительного, но...

— Вот видите, ничего подозрительного.

— А может, на местах проморгали? Вот, например, его визиты в Нижнелиманск. Он там бывал по два-три дня, вроде без дела, ни с кем, как сообщил Нижнелиманский горотдел, не встречался, бродил по городу, сходил в кино, в театр, попросил, чтобы его покатали на яхте. Для этого ехать в Нижнелиманск?! Что, в Одессе кино нет? Наш знаменитый театр хуже нижнелиманского? Морскую прогулку ему б не устроили? Не думаете же вы, товарищ начальник, что Отто Грюн — и впрямь заядлый турист и вояжирует исключительно ради собственного удовольствия!

— А что мне мешает думать именно так? Все эти ваши штучки-мучки — интуиция, дедукция, индукция — все это беллетристика. Народ что говорит? Вы не обижайтесь, но народ говорит так: дурная голова ногам покоя не дает. Вы положьте мне на стол более точные данные. Вот тогда поговорим.

— По моим данным, товарищ начальник, Грюн — достаточно ясная фигура. Почему, например, сам генконсул тянется перед ним в струнку? Некоторое время назад в консульстве было торжество по поводу дня рождения Гитлера, и этот самый доктор Грюн появился в форме СА и с золотым значком национал-социалистской партии. Я убежден, что это разведчик высокого полета. И не зря он прибыл к нам!

— Дальше.

— А дальше корреспонденция. За последнее время исходящая почта германского генконсульства выросла втрое. По моим данным, львиная доля прибавки падает на того же Грюна. Немцы, как вы знаете, народ деловой. Зря бумаги не тратят. Значит, есть о чем писать в Берлин.

Ехидная усмешечка:

— А может, у них тоже свой писатель объявился? Романы строчит и в газеты отправляет?

Камешек в мой огород. Полгода назад я напечатал в областной газете заметку о пограничниках. С тех пор мое «писательство» стало в управлении притчей во языцех. С легкой руки товарища Лисюка. И вот опять. Но я твердо решил, что не дам себя отвлечь. Я напомнил начальнику о фирме «Фаст унд Бриллиант».

Дело в том, что на Украине и в Поволжье испокон веку, переселенные из Германии еще Екатериной II, жили и трудились селами и целыми районами так называемые «колонисты» — немцы-земледельцы, теперь равноправные граждане Советской страны. Многие немецкие колхозы славились своим хозяйством, своей зажиточностью по всей Украине и даже за ее пределами. Немало юношей и девушек из немецких деревень перебрались в города — учиться и работать.

И вот в последние месяцы, после прихода к власти нацистов, многие советские граждане-немцы в нашей области стали получать из Германии небольшие денежные переводы в валюте — по двадцать — тридцать марок. Переводы эти всегда бывали анонимными, отправитель себя не объявлял. При этом большинство адресатов не имело за границей ни родственников, ни друзей, которые могли бы о них «заботиться». Иные «облагодетельствованные» сами приходили в советские учреждения, сообщали о странных переводах, а некоторые даже сдавали валюту, не желая получать ее из неизвестных источников, несмотря на то, что в магазинах «Торгсина»[3] они могли на эти деньги купить дефицитные товары.

Нам удалось установить, что «автор» у всех этих переводов был один — германская торговая фирма «Фаст унд Бриллиант». С чего это прижимистые коммерсанты заделались вдруг бескорыстными человеколюбцами?!

— Как вы знаете, товарищ начальник, — сказал я, — у нас создалось впечатление, что эти подарки относятся скорее к сфере политики, нежели филантропии. Это своего рода переводы политические. Вроде бы сигнал: немецкий фатерлянд помнит о своих «детях» на чужбине. Пусть же и они не забывают свой фатерлянд.

Лисюк выслушал меня, не перебивая, и сказал:

— Все это так. Могу даже добавить, что Москва сообщила мне: за вашим «Фастом унд Бриллиантом» стоит... знаете, кто?

— Кто?

— Отдел национал-социалистской партии по делам немцев за границей. Им руководит некий фон Боле. Это его штуки.

— Вот видите!

— Что я вижу? — хмуро спросил Семен Афанасьевич. — Вы клоните к тому, что налицо активизация германской разведки? Так это я и без вас знаю. И все-таки не вижу, почему вам надобно ехать именно в Нижнелиманск. Почему, скажем, не в Тирасполь или Вознесенск? Не в немецкие районы? Ведь ваш Грюн побывал и там.

— А я, товарищ начальник, подумал про себя так: предположим, ты Грюн. Ты прибыл в Одессу, чтобы создать агентурную сеть и начать сбор развединформации. Что в нашей области привлечет твое внимание? Конечно, и Одесский порт и погранполоса, но прежде всего Нижнелиманск. Судостроительный завод. Крупнейший промышленный объект, выполняющий теперь спецзаказ. Это подтверждается, между прочим, и тем, что большинство переводов «Фаста унд Бриллианта» падает на Нижнелиманск и его район. И если проанализировать поездки Грюна по немецким колониям, то господин доктор тоже предпочитает те, что находятся вблизи Нижнелиманска.

— Дотошный вы товарищ, — не то одобрительно, не то с иронией протянул Лисюк, глядя на свои мизинцы.

— И еще об одном я подумал: не ищет ли Грюн в Нижнелиманске старые связи?

— То есть?

— Немецкая разведка ведь здорово работала там в мировую войну.

— Та-ак... — Семен Афанасьевич, наморщив нос, снова улыбался. Доброжелательно так. Мягко. Доверительно. — Что ж, молодчага, товарищ Каротин. Ценю вашу настойчивость. Уж я и так и эдак расшатывал ваши доводы. Но вы твердо стоите на своем. Хвалю!

Что он, серьезно или издевается? Вроде серьезно.

— Значит, так. На сборы вам два дня. Кого намерены взять в опергруппу? Или еще не подумали?

— Подумал. Прошу включить в нее Славина и Ростовцева.

— Согласен. Не задерживаю вас больше. — И Лисюк углубился в бумагу.

Я уже закрывал за собой тяжелую дверь кабинета, когда Лисюк вернул меня обратно. Впервые начальник смотрел прямо на меня. Оказывается, у него большие карие глаза. Зря он их прячет!

— Еще один момент, товарищ Каротин. Имейте в виду, какая на вас ответственность. Лично на вас!

Вот так. Понимай это напутствие как знаешь.

Конструктивные идеи

Мчится «козлик». Игрушечной пулеметной дробью барабанит по днищу гравий. Чудится, будто мы рвемся сквозь тьму к звездам. К тем, что сверкают расплавленными снежинками над горизонтом. И верно. Они приближаются. Крупнеют. Спускаются с неба.

Дремоту снимает вмиг. Но это не звезды. Это вполне земные, уютные огоньки. Мы проносимся по вечернему селу, не сбавляя скорости. Влетаем на низкий деревянный мост. Гена тормозит. По сторонам черно отсвечивает Буг.

Усталые передние колеса машины первыми касаются нижнелиманской мостовой.

Утром я проснулся необычно рано. Будильник еще не звонил. Он привычно и заботливо тикал на стуле возле изголовья. Я всегда возил его с собой, потому что крепко и самозабвенно спал, особенно по утрам. Это было мое несчастье. Я очень мучился, что не могу просыпаться вовремя. Но на этот раз я проснулся сам по себе.

В гостиничном номере стоял редкий полумрак необжитого жилья. Только меж неплотно сошедшихся в одном месте оконных штор в комнату проникал тонкий горячий луч солнца. Он наискось прокалывал воздух и тревожно трепетал на стене раскаленным маленьким пятном. Мне вспомнился недавно прочитанный «Гиперболоид инженера Гарина», и я подумал, что под лучом сейчас вспыхнут обои. Но они не вспыхнули. Вместо этого внезапно и истово затрезвонил будильник. Кирилл Ростовцев подскочил на своей кровати и сразу же схватился за брюки. Мне всегда доставляло удовольствие видеть, как в этом вроде бы неповоротливом парне безотказно срабатывал рефлекс.

Нас с Кириллом поместили в шикарном двухкомнатном номере. Мы хотели было перетащить одну кровать из спальни в гостиную, чтобы у каждого была отдельная комната, но дневная гонка так утомила нас, что, махнув рукой — завтра перетащим! — мы завалились спать на стоявшие вплотную друг к другу широченные супружеские кровати. Мы не «разъехались» ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю — нас закрутил водоворот дел. Третий член опергруппы, Леонид Славин, расположился в соседнем номере, но невылазно торчал у нас.

...Итак, будильник еще не успел отзвонить, как дверь отворилась и Славин, сутулясь, появился на пороге. Он бесцеремонно раздернул шторы, словно распахнул занавес.

В то майское утро — наше первое нижнелиманское утро — мы на скорую руку позавтракали небогатым пайком. Правда, у меня с собой не было ничего, кроме волчьего аппетита, — захлопотавшись со сборами, я не успел отоварить карточку.

— Начальник я вам или не начальник? — заявил я. — Раз начальник — кормите. За начальством ничего не пропадет.

После завтрака я сказал:

— Теперь я введу вас в курс дела.

Славин, который обожал комфорт, устроился на кровати Кирилла, для удобства подложив под спину подушку и вытянув под стол длинные ноги в модных, но нечищенных полуботинках. Заметив, что я выразительно глянул на его обувь, он несколько смутился и подобрал ноги.

— Не успел почистить, Алексей Алексеич.

Кирилл устроился в расшатанном старинном кресле. Поворачиваться на этой хлипкой мебели такому увесистому парню было просто рискованно. Впрочем, Кирилл был не из тех, кто суетливо тратит зазря мускульные усилия. Уж если он усаживался, то прочно и основательно. Словно навек.

«Нет, не напрасно ты взял с собой именно этих ребят!» — сказал я себе. Дело-то куда как необычно. Ни на что не похоже... Что говорить, тебе судьба и раньше преподносила твердые орешки. Но ведь даже в самых каменных торчал крохотный живой хвостик. Хвостик-повод. Хвостик-поводок. То, что случилось. А ведь на сей раз — ни-че-го. Нуль. Абсолютный. И этот нуль ты выбрал себе сам...

Здесь больше, чем когда-либо раньше, нам понадобятся те чекистские свойства, о которых так любил напоминать Дзержинский: холодная голова, горячее сердце, чистые руки.

Невозмутимость, основательность, упорство Кирилла и острота, хваткость Славина отлично дополнят друг друга. А недостатки... Что ж, наши недостатки — всегда продолжение наших достоинств.

Я оглядел ребят. Спокойны, черти! В выдержке им обоим не откажешь. Ведь поехали-то со мной вслепую, зачем — понятия не имеют, сгорают от любопытства, но вида не подают...

Ну, так с чего ж начинать, Каротин? Вопрос вопросов... Он и только он все время мучает тебя. Конечно, кое-какие идеи припасены. Но пусть первыми выскажутся твои парни. Интересно, что придет им на ум...

Я рассказал ребятам о докторе Отто Грюне, о его странных путешествиях, о Нижнелиманском судостроительном заводе, о фирме «Фаст унд Бриллиант», об интересе немецкой разведки к Нижнелиманску еще во время империалистической войны. Словом, восстановил весь ход своих рассуждений и подвел к главному — к выводу.

Ребята молчали. Кирилл старательно гасил папироску в пустой банке из-под бычков в томате. Славин, не меняя своей патрицианской позы, глубоко засунул руки в карманы штанов.

— Вот это задачка, — вздохнул Ростовцев. — Откуда к ней подступиться?..

— У меня вопрос, Алексей Алексеич. — Славин принял вертикальное положение и вытащил руки из карманов.

— Давай.

— Вы говорите, нижнелиманские чекисты не установили, с кем встречался здесь Грюн. Так?

— Я сказал иначе: установили, что Грюн ни с кем не встречался.

— Какая разница? Что в лоб, что по лбу.

— Ты что, всерьез считаешь, он и вправду мог ни с кем не встретиться?

— А почему же? Если предположить, что Грюн приехал сюда не для разведки...

— Да я не о том.

— Не понимаю.

Что это с ним сегодня? Или притворяется?

— Слушай-ка, Славин. Ты хорошо помнишь, как провел последний выходной?

Славин удивился.

— Это вы к чему?

— Ты не спрашивай, а отвечай.

— Конечно, помню. Это же был культдень.

— Правильно. У тебя, правда, он прошел с некоторыми дополнениями.

Славин лукаво улыбнулся.

— Откуда вы знаете?

— По долгу службы. Ты же мой подчиненный. Но не отвлекайся. Представь себе, что в тот день ты наблюдал за неким Леонидом Славиным. Представил?

— Допустим.

— Сосредоточься и доложи: с кем Славин имел встречи?

Славин недоумевающе поднял левую бровь и быстро заговорил:

— В восемь тридцать на трамвайной остановке двенадцатой марки возле вокзала Славин встретился с очень хорошенькой девушкой, которую, как установлено, зовут Валя. Они втиснулись в подошедший вагон и поехали в Аркадию, где присоедились к загоравшему коллективу сотрудников управления ГПУ. В шестнадцать ноль ноль они вернулись в город, и Славин проводил Валю до подъезда дома номер три по Соборной площади, где, как выяснилось, указанная Валя прописана. В девятнадцать ноль ноль наблюдаемый у подъезда Оперного театра встретился с другой девушкой, тоже очень красивой, которую, как установлено, называл Люсей. В театре они просмотрели оперу Россини «Севильский цирюльник»...

— Прослушали, — поправил Кирилл.

— Правильно, прослушали эту оперу, каковая, судя по выражению лиц наблюдаемого и Люси, им понравилась. Славин расстался с Люсей возле подъезда дома номер двадцать два по Пушкинской улице, где указанная Люся проживает.

— Все?

— Все.

— Никаких иных встреч у Славина не было?

— Факт.

— Именно так, по-видимому, рассуждали и нижнелиманские товарищи. Ответь на несколько вопросов: выходя из дому утром, ты не видел дворника?

— Почему ж, видел.

— Небось, еще с ним поздоровался. Дальше. Если мне память не изменяет, ты приехал со свежей газетой. Кажется, с «Комсомолкой».

— Факт.

— Ты купил ее в киоске?

— Нет, я подписчик. По дороге мне ее почтальонша отдала.

— Значит, ты виделся еще и с почтальоншей. Дальше. В трамвае ты взял билеты у кондуктора, ты...

— Стоп. — Славин зло почесал затылок. — Я все понял. Кроме того, я виделся еще с кассиром пляжа, с мороженщиком, с официантом кафе, с капельдинером в театре, с буфетчицей в фойе, с цветочницей на Дерибасовской.

— Не считая прохожих, соседей по театру, папы и мамы.

— Точно. Я о них не подумал. Потому что это... ну, как бы сказать поточнее... само собой разумеющиеся, что ли, встречи. Обыденные. — Он подбирал слова. — Непреднамеренные...

— Вот-вот. Доктор Грюн вступил здесь в контакт с несколькими десятками людей. И среди десятков был один — тот самый. Единственный. Но его не разглядели. Потому что встреча, как и все остальные, выглядела непреднамеренной. Значит, не шла в счет. Житейский стереотип представлений — вот что губит нашего брата. — Я встал с табурета, подошел к раскрытому окну, присел на подоконник. — Вернемся к теме. Кирилл точно определил проблему: как подступиться. — Я направлял разговор в твердое русло: — Думайте. Предлагайте.

И они думают.

Я знаю, что от Кирилла нельзя ждать мгновенных озарений. Но на сей раз и Славин не спешит высказаться. Я не тороплю ребят. Я терпеливо жду. Пусть «вживутся» в задачу.

И все-таки первым подает голос Кирилл. В глазках его под тяжелыми веками появился блеск.

— Разрешите мне, Алексей Алексеич? — Он кладет свои крупные кисти на стол. — Я понимаю так: нам сейчас надо найти, кто тут может спеться со шпионами. Ихнюю по-тен-ци-альную базу. Правильно?

Я киваю.

— Вы говорили про немецкие колонии — про Найдорф и другие. Куда переводы из Германии приходят... Давайте пощупаем всех, кто получил деньги. Если с толком тряханем, наверняка что-нибудь вытряхнем.

— Кого ты предлагаешь щупать и трясти? — переспросил Славин с грозным спокойствием и снова сел на кровати по-человечески.

— Я ж говорю: немцев-колонистов.

— Значит, их можно трясти всех — правых и виноватых? Потому что они немцы? Интересная мысль. А практически как ты себе это представляешь? Вызывать адресатов «Фаста унд Бриллианта» в порядке живой очереди? Или, может, всех сразу, оптом, а? Представляю, какой подъем начнется в немецких селах! Верно, Алексей Алексеич? Запросто благодарность схватишь.

— Я не ради благодарности... — повысил было голос Кирилл.

— Еще бы! Благодарность-то от фон Боле.

— Почему от фон Боле, Славин?

— Так наверняка же «Фаст унд Бриллиант» — подставное лицо. А за спиной отдел немцев за границей национал-социалистской партии.

— Откуда тебе это известно?

Славин хмыкнул.

— Интуиция.

«Ай да парень!» — подумал я, а вслух сказал:

— Славин прав. Одна из целей денежных переводов — поссорить советских немцев с Советской властью. Твой план этому бы помог.

— Поссориться с Советской властью может только враг. — Кирилл не хотел сдаваться. — А зато результат!

— Именно?

— Выудим, кого надо.

— Как бы не так! — снова сказал Славин. — Фашисты, по-твоему, идиоты. Посылают деньги своим агентам. Пальцем указывают: господа чекисты, вот наши люди, хватайте их.

— Не обижайся, Кирилл, но цели мы так не достигнем. Это во-первых. А вот нежелательный эффект получим. Это во-вторых. В-третьих, настоящие немецкие агенты замрут.

Славин резюмирует:

— Три довода против. За — ни одного. Общий счет — три — ноль...

— ...В нашу общую пользу, — заканчиваю я и многозначительно смотрю на Славина. Его всегда надо слегка осаживать. — Славин, очередь за тобой. Критиковать ты мастер. Теперь выкладывай свои конструктивные идеи.

— У меня такая идея. Грюн тут с кем-то встречался. С кем — неизвестно. Надо заманить сюда Грюна снова. И уж смотреть за ним как следует. Успех гарантирован.

Феерия!.. И, конечно, «успех гарантирован»...

— Как же ты предлагаешь «заманить»?

— Детали я еще не обдумал.

— Ну, вот видишь...

— А у вас, Алексей Алексеич, свой план есть?

Я с интересом оглядел этого нахального мальчишку.

— Увы, увы. Вся надежда на твой интеллект. Хочу поэксплуатировать его. В порядке злоупотребления служебным положением.

Ага, все-таки краснеешь.

— Извините, Алексей Алексеич.

— Бог извинит, — говорю я. — Ваши предложения, хлопцы, крайности. А нам придется начать с золотой середины. Скромно. Тихо. Без эффектов. Без гарантий. Надо собрать все, что разыщем о работе немецкой разведки в Нижнелиманске во время войны и после нее. Значит, архивы. Материалы городского отдела. В архивисты придется переквалифицироваться тебе, Кирилл. На время, понятно. И нечего хмуриться. Максимум дотошности. Не гнушаться любой крохой. А начинай не с войны. Копни глубже. С начала века. Теперь ты, Славин.

На физиономии Славина неуверенно играет его повседневная ироническая ухмылочка. Но теперь она — совершенно ясно — прикрывает нетерпеливое ожидание.

— Твоя задача знакомиться с городом, с людьми, прежде всего со старожилами. Расспрашивай их обо всем понемногу. В частности, о военных временах. О местных немцах. Ты должен дать нам общую картину. Ты, ну скажем, историк. Собираешь материал для книги о Нижнелиманске. Ясно?

— Ясно, — без особого воодушевления отвечал Славин.

— Ну-с... остается судостроительный завод. Именно он должен привлечь сюда немецкую разведку. Это звено я беру на себя. Может, ухватясь за него, вытянем цепочку.

— Самое интересное, — позавидовал Славин.

— Разве ж начальство себя обидит?

Что там говорить, мои помощники не пылали восторгом. Понятно. Один готовился к лихим налетам, ночным схваткам, перестрелкам, а придется возиться с пыльными бумагами. Другой предвкушал тонкие головоломные комбинации, а тут изволь собирать нижнелиманские байки. Для этого незачем было уезжать из Одессы — там байки почище!

— Славин, ты, кажется, недоволен? Будешь работать на обаянии. Увидишь, тебя станут носить на руках.

— Факт, — уныло согласился Славин. — Только я-то хотел ходить собственными ногами.

— Успеешь еще и ногами. Кирилл, — приподымаю его подбородок, — выше голову! Ну, друзья, начали, благословясь!

Почерк по характеру

Сдав ключи дежурной по этажу, мы стали спускаться по лестнице. Облысевшая ковровая дорожка, прижатая к ступенькам медными прутьями, чопорно глушила шаги. Дежурная, седая дама с неистребимо аристократическими буклями, пронесенными сквозь все бури эпохи, проводила нас любопытным, совсем не аристократическим взглядом. Ох, уж это любопытство гостиничного персонала!

Итак, нам предстояло установить контакт с горотделом ГПУ. Мы отправились туда пешком.

Славин и Ростовцев с любопытством посматривали на витрины, на прохожих, на старые каштаны вдоль тротуаров, на киоски с пивом и квасом, на свежепокрашенные трамвайные вагончики, с лихим трезвоном катящие по узкоколейному полотну дороги.

— Ну, как город, ребята? Нравится?

— Да я еще как-то не раскусил, — серьезно отвечает Кирилл. — Надо приглядеться.

Понятно. Кирилл — парень основательный и с бухты-барахты впечатлений себе не составляет. Ему надо приглядеться.

— Ничего городок, — снисходительно говорит Славин. — Провинция, конечно. — Его лукавая одесская физиономия с коротким носом и пажескими загнутыми ресницами выражает добродушную иронию. — Но девочки попадаются ничего.

— Опять девочки, Славин?

Он смеется.

— Я ж с эстетической точки зрения, Алексей Алексеич.

— Ах, с эстетической! Между прочим, «морали нет, есть только красота» — это не твой афоризм?

— Это Борис Савинков сказал, — простодушно улыбается Кирилл.

— Смотри-ка! — удивляется Славин. — Эрудит.

— Один — эстет, другой — эрудит, — посмеиваюсь я, а сам и вправду удивляюсь Кириллу: когда он успевает столько читать! Глотает книги, наверстывает — золотой парень...

Вот какие они ребята, Славин с Кириллом, пошучивают, посмеиваются, балагурят, вроде бы все им трын-трава, но я-то знаю, что все их мысли — о предстоящем деле, и каждый по-своему собирает сейчас все силы ума и духа для того трудного и необычного, чем нам придется здесь заниматься. А шуточки и смешки — своего рода прикрытие: не положено показывать, что ты озабочен.

А город — что ж, это для них еще один город на чекистском пути, какие были и каких еще будет много...

* * *
...Нужный нам двухэтажный особняк по Садовой, 40, уютно притулился в обрамлении разросшихся старых каштанов.

Мы поднялись на второй этаж, и секретарь тотчас провел нас к начальнику горотдела. Начальник был подтянутым и даже щеголеватым человеком примерно моих лет. Мы в своих штатских одеждах рядом с ним много теряли. Габардиновая гимнастерка сидела на начальнике так, словно именно в ней он появился на свет божий. Новехонький ремень ловко охватывал его кавказскую талию. Крохотный пистолет в замшевой кобуре выглядел модной безделушкой. Аккуратные усики очень шли к его смуглому тонкому лицу.

Захарян уже был извещен о нашем приезде и встретил нас вежливо, почтительно, но без особого энтузиазма. Что ж, люди всегда люди, кому приятно, что важное и интересное дело поручают не тебе, а присылают опергруппу из областного центра...

Я вкратце объяснил нашу задачу. Начальник горотдела ГПУ выслушал с бесстрастным вниманием, молча. Я закончил. В распахнутое за спиной Захаряна окно было видно, как двое военных, в бриджах, без гимнастерок и в тапочках на босу ногу, тренировались на спортивных снарядах. Один упорно повторял неполучавшийся соскок с брусьев, а другой блистательно крутил на турнике «солнце».

Пауза становилась неловкой. И тут Славин, сидевший против меня в таком же мягком кожаном кресле, вдруг наклонился, подобрал с пола какой-то бумажный клочок, внимательно рассмотрел его и снова бросил.

— Я думал, может, нужная, — объяснил он.

Захарян рассмеялся. Очень просто и дружески, блестя из-под усиков замечательными зубами, которых наверняка не видел еще ни один дантист. Сразу стало хорошо и спокойно.

— Какой внимательный у тебя сотрудник, товарищ Каротин, — проговорил начальник горотдела, вытягивая из бриджей тонкий белоснежный платок. — Бумажку в моем кабинете подобрал. Думал, может, нужная. Может, Захарян секретный документ потерял. — Он коснулся платком лба и снова засмеялся.

Контакт был установлен.

А дальше разговор был коротким и ясным. Я попросил предоставить товарищу Ростовцеву все нужные нам архивные фонды, а товарища Славина проинформировать о наиболее интересных старожилах Нижнелиманске.

Расчеты изобретателя Кованова

Оставив ребят на попечение Захаряна, я вышел на улицу, сел в трамвай и через весь город поехал на судостроительный завод. В проходной, похожей на все заводские проходные, пожилой вахтер долго читал, шевеля губами, пропуск, сверял его с моим паспортом, а фотографию в паспорте — со мной в натуре и, словно нехотя вернув документы, сказал наконец:

— Можете.

Спросив дорогу, я зашагал по заводской территории. Откуда-то доносились тяжкие механические вздохи, лязг, свистки, но все покрывала напряженная дробь пневматических молотков.

У железнодорожного пути мне пришлосьзадержаться. Маневровая «кукушка» тихонько тащила несколько платформ. На каждой покоилось что-то длинное, заботливо укутанное со всех сторон брезентом. На задней площадке хвостовой платформы стоял красноармеец с винтовкой. Вот они, готовые подлодки-малютки... Отправляются в дальний путь, к берегам Великого, или Тихого, океана. Страна создает там сильный военный флот, и становым его хребтом должны стать эти маленькие, верткие и грозные подлодки. Я никогда не видел их в море. Может, и не увижу. И почти наверняка не повоюю в их тесном нутре. Мой бой с фашизмом — здесь. Он уже идет. Он идет неслышно, бесшумно, в этом зеленом южном городе корабельщиков.

Секретная часть занимала две комнаты на втором этаже корпуса, в конце коридора. Начальником секретной части была старая партийка Ксения Васильевна Воробьева — коротко остриженная, добродушного вида, с близорукими навыкате глазами. Ее кабинет удивил меня трогательной смесью домашнего уюта и казенного стандарта. На скучном канцелярском столе — хрупкая вазочка зеленоватого хрусталя с цветами, кружевная занавеска — в забранном железными прутьями окне, на стене возле сейфа — портрет композитора Скрябина.

Я предъявил удостоверение. Взгляд Воробьевой поверх серповидных стекол пенсне сделался пристально-серьезен, и все ее добродушие ушло словно куда-то вглубь.

— Что за аларм случился?

— Почему же вы думаете, что аларм?

— Думаю, что вы не зря к нам пожаловали, товарищ.

Она выслушала меня внешне спокойно.

— Давайте проанализируем, где на заводе может оказаться «течь», — закончил я.

До вечера мы с Воробьевой исследовали режим работы с секретными материалами на судозаводе. От звена к звену.

В цехах, где изготовляли детали подлодок, все было в порядке. К секретным материалам имел касательство весьма ограниченный круг людей. Следуя по пути, которым двигались чертежи, только в обратном направлении, мы взялись за конструкторское бюро. КБ — святая святых завода. Ведь люди, которые стояли здесь за кульманами, вооруженные остро отточенными карандашами, циркулями, линейками, видели новое морское оружие раньше всех — задолго до того, как, скользнув со стапеля, лодки замирали на воде лимана. Естественно, что именно в КБ сосредоточивались самые важные, самые строгие тайны производства — новые принципы, небывалые решения, счастливые находки. Ведь таких лодок, какие делал завод, не знал ни один флот мира.

Что еще? А еще плановый отдел. Разведчикам важно, не только что производит Нижнелиманский судостроительный завод, но и сколько. Это элементарно. Значит, и плановый отдел интересен для разведки.

Обследовав все эти «точки приложения сил», я убедился, что порядок, установленный специальными инструкциями, соблюдается на заводе точно и что «щелей», различимых невооруженным глазом, в системе охраны государственной тайны нет.

Значит, надо смотреть глазом «вооруженным». Присмотреться к людям. Взвесив все, я все-таки решил начать с конструкторского бюро. Уж если шпионы полезли на верфи, то прежде всего они должны нацелиться на КБ.

— Мне хотелось бы самому взглянуть, как у вас поставлена выдача и прием чертежей.

— Вы правы, товарищ. — Она посмотрела на часики. — Тогда пойдем сейчас же. Рабочий день идет к концу.

Мы вышли из кабинета.

— У меня толковые комсомолки работают, — сказала Ксения Васильевна, запирая дверь. — Особенно Майя Савченко. Она сейчас дежурит. Недавно я перевела ее к себе из чертежниц.

Сделав десяток шагов по коридору, мы вошли в дверь рядом с прорезанным в стене оконцем.

В комнате, против двери, всю стену занимали высокие шкафы с чертежами и другой технической документацией.

За столом возле окошечка сидела очень миловидная девушка, тоненькая, с покатыми плечиками, чистенькая, темные волосы пострижены почти, как у мальчишки.

— Вот, Майя, — сказала Ксения Васильевна, — товарищ интересуется, как организовано у нас дело. Как ты выдаешь и принимаешь документы.

Майя порозовела и чуть улыбнулась.

— Пожалуйста. Но только уже поздно, Ксения Васильевна. — И вдруг пожаловалась: — Опять то же самое! Все сдали, а он все сидит. И вечно так!

— Ты про Кованова?

— А про кого же еще?

— Кто это? — спросил я.

— Есть у нас один товарищ. Изобретатель.

— Какой он изобретатель! Эгоист. Сидит там, выдумывает, считает, а другие его ждут. И не вспомнит.

— Когда человек творит, он обо всем забывает, — назидательно вставил я. — А может, он что-нибудь крупное изобретает! И вы ему вроде бы помогаете.

— Да ну! — Майя пренебрежительно махнула рукой. — Скажете тоже. Он уж сколько лет изобретает, какую уймищу собственных денег во всякие опыты вбил — и все без пользы.

В это время в коридоре за стеной прозвучали медленные, немного шаркающие шаги, окошко без стука отворилось, в него просунулась трубка чертежей, и глубокий, звучный молодой голос произнес, очень симпатично картавя:

— Забиг-гайте. Очень пг-гошу вас, побыстг-гее.

Майя с сердцем захлопнула окошко.

— «Побыстг-гее»! Сам опаздывает, а торопит еще. Видите, Ксения Васильевна? И даже в окошко не стучит. Для всех правила, кроме него...

— Майя, Майя, что это с тобой сегодня! — удивилась Воробьева. — Ворчишь, брюзжишь. Я тебя не узнаю.

Майя густо покраснела и молча принялась оформлять документы.

Но тут окно снова без спроса отворили, и изобретатель Кованое сказал тоном человека, имеющего право приказывать:

— Послушайте, я там в тетг-гади забыл листок с г-гасчетами. Дайте-ка его сюда.

— Как это «дайте»? Вы разве не знаете, что с территории выносить расчеты не положено? — Майя оглянулась на Ксению Васильевну — мол, видите, какой человек!

— Что значит «не положено»! — бурно запротестовал Кованов. — Этот листок не имеет никакого отношения к моей служебной деятельности. Это мои личные г-гасчеты. Я хочу пг-годолжить их дома! Попг-гошу их вег-нуть.

— А разве положено в служебное время заниматься не служебными делами?

— Бож-же мой! «Положено», «не положено»! Эти ваши пг-гавила только мешают г-габотать. Ну как мне это объяснить вам?

— Нечего мне объяснять, все равно я вам листок не верну, товарищ Кованов. Не имею права.

— Ну, хог-гошо, — неожиданно успокоился Кованое. — Как же мне тепег-гь быть? Завт-ra утг-гом я получу у вас этот листок, но считать в Кабе не смогу: в служебные часы не имею пг-гава. А ве-чег-гом мне пг-гидется снова вам его сдать, поскольку выносить с тег-гитог-гии г-гасчеты не положено, как вы выг-гажаетесь. Это же квадг-гатуг-га кг-гуга. А мне необходимо считать дальше, понимаете, необходимо.

— Приносите от начальника конструкторского бюро справку, что ваши расчеты не имеют никакого отношения к бюро и что он не возражает против их выдачи вам на предмет выноса с завода.

— Пг-гекг-гасно! — обрадовался Кованов. — Вот видите, пг-ги добг-гой воле всегда можно найти выход. Это замечательно. Как вы сказали? «На пг-гедмет выноса с завода»? Завтг-га же пг-гинесу вам спг-гавку на этот самый пг-гедмет.

Майя снова прикрыла окошко и стала быстро хлопать штампиком.

Оконце отворилось в третий раз, и Кованов сказал потухшим голосом:

— Но послушайте, ведь начальник бюг-го может не разобраться в моих г-гасчетах. Ведь это не по его специальности. Что же тогда?

— Ну что я могу сделать? — почти жалобно сказала Майя. — Ведь есть же правила! Не могу же я их нарушать!

Когда Кованов наконец ушел, Майя сказала, адресуясь явно ко мне, постороннему:

— Вот как некоторые относятся к нашей работе. Он считает, что он трудящийся, а я, например, бюрократка. Обидно же. И всегда этот Кованов что-нибудь нарушает.

— А покажите-ка, что у него за расчеты, — попросил я.

Тетрадный листок в косую клетку был исписан мелкими четкими цифрами и буквами — какими-то совершенно непонятными мне равенствами, вычислениями, неоконченными формулами. Рядом — несколько чертежиков-набросков, тоже четких и аккуратных.

— Китайская грамота, — констатировал я, разглядывая листок. — У меня к вам просьба. Скопируйте мне сейчас эту бумажку. Чтобы было точь-в-точь.

Майя вопросительно и несколько удивленно посмотрела на Воробьеву.

— Да, да, сделай, коль скоро товарищ просит.

Майя скопировала ковановскую бумажку, и мы с Ксенией Васильевной ушли.

Договорились так: обо всем, заслуживающем внимания, даже о незначительных фактах, которые можно поставить в косвенную связь с тем, что меня интересует, Ксения Васильевна немедленно сообщит мне. Соответственно она проинструктирует и Майю и других своих сотрудниц.

С тем мы и расстались.

Муж науки

— Ты когда-нибудь слышал о такой странной хвори — она называется «болезнь третьего курса»? — спросил я Славина, когда он яркими красками описал свое первое путешествие по городу.

Славин, «проявив инициативу», весь день ходил по тем местам, где побывал в свой последний приезд в Нижнелиманск Отто Грюн. Он заглянул в парикмахерскую, в аптеку — в ту самую, бывшую Гольдштейна, а ныне номер 13, — в магазин ширпотреба, в кинотеатр, в «Торгсин», в книжную лавку, в ресторан «Интурист», а теперь признался мне, что каждый служащий, которого он видел в этих учреждениях, казался ему подозрительным, возможным партнером секретаря германского консульства, похожим на человека, из-за которого тот приезжал в Нижнелиманск.

Мы втроем сидели в нашем номере после первого дня работы — Славин, Кирилл и я. В распахнутое окно гурьбою валили ароматы вечернего города — цветов, бензина, пыли... Шаркали сандалии по гранитным плитам тротуаров. Тревожаще и независимо постукивали женские каблучки. Хрипло позванивал старый, еще бельгийский трамвай. Снизу, из интуристовского ресторана, плыла мелодия танго.

— Не слышал о такой болезни? — переспросил я Славина. — Кому другому, а тебе непростительно, хотя ты до третьего курса и не дотянул. Ведь твой отец — доктор. Неужто он никогда не рассказывал? Словом, она заключается в том, что медики-третьекурсники обнаруживают у себя все болезни, которые изучают. Последовательно. Одну за другой. Страшная штука!

— Я все понял, — отреагировал Славин. — А как ее лечить, эту болезнь?

— Она проходит сама. Со временем. У тех, кто развивает самоконтроль, она проходит быстрее. В твоем случае всё чрезвычайно просто.

— То есть?

— Я даже не стану говорить о главном: чекист не имеет права на всеобщую подозрительность. Но скажу о сугубо практической вещи. Ведь ты видел далеко не всех людей, с которыми мог контактировать Грюн. Ты познакомился с провизором, с продавцами, с кассиршей кино, с парикмахером, с метрдотелем и официантами. А может, Грюну нужен был не кто-либо из них и даже не кто-либо из их сослуживцев, дежуривших месяц назад, а случайный посетитель. Покупатель. Клиент. Зритель. Наконец, просто прохожий на улице. Понимаешь? Вот и получается, что ты путешествовал не «по людям», а «по местам». Увы! — это совсем не одно и то же!

— Значит, я зря пробегал сегодня? — расстроился Славин.

— Нет, не зря. Ты познакомился с несколькими местными жителями. Некоторые из них старожилы. Значит, ты уже приступил к выполнению своей задачи. Общайся побольше. Старайся ближе сойтись с людьми, от которых можно получить интересную информацию. Вот, кстати, ты говорил, что заведующий книжной лавкой... Как его фамилия? Гмырь?.. Что Гмырь звал тебя в гости. Воспользуйся приглашением. Книжники — почти всегда и краеведы, люди много знающие, с широким кругом знакомств. Поболтай вечерок. Не исключено, что узнаешь что-нибудь интересное.

— А что? Гмырь — мужик занятный. Я и сам решил обязательно к нему заглянуть.

Сообщение Ростовцева было малоутешительным. Он установил, что никаких документов предреволюционных времен — ни листика, ни строчки! — в архиве Нижнелиманского ГПУ не сохранилось. Очевидно, все дела царской контрразведки были в годы революции либо уничтожены, либо вывезены.

— Ну и что ж, что ничего нет! — Славин вскочил с кровати, сунув руки в карманы штанов и ссутулясь, прошелся по комнате. — Разрешите мне сказать, Алексей Алексеич? Значит, там было что-то важное. Иначе какой смысл было уничтожать или вывозить!

— Логично, — согласился я. — Но все-таки в наших руках этих бумаг нет.

— Нет, так будут, — упрямо сказал Кирилл.

— Слышите? — спросил Славин.

— Будем надеяться, — осторожно сказал я. — Словом, продолжаем.

Потом потянулись пустые дни. Никаких новостей. Ничего утешительного. Я отправил ковановский листок с расчетами к Захаряну на экспертизу и ждал заключения. Ксения Васильевна Воробьева не звонила. Кирилл продолжал безрезультатно рыться в архивной пыли.

Правда, Славин успешно вживался в роль молодого историка, расширяя круг знакомств. Он посетил Григория Андреевича Гмыря. Старый книжник встретил его с распростертыми объятиями. Жена Григория Андреевича весь вечер поила гостя крепким чаем с бесчисленными сортами варений. Старик оказался неистощимым рассказчиком. Он обладал поистине редкой памятью, был безумно рад свежему слушателю и излил на Славина многоводный поток воспоминаний, достоверных фактов, мудрых притч, замысловатых сюжетов, загадочных происшествий. Один вечер, понятно, не вместил всего этого богатства, и Славин зачастил к Гмырю, тот свел его со своими приятелями, такими же коренными нижнелиманцами и любителями поточить лясы. Старожилы были польщены тем, что наука обратила взоры к прошлому их города, к тому же на них безотказно, как я и предсказывал, подействовало обаяние молодого представителя этой науки.

Кто другой на месте Славина, возможно, беспомощно барахтался бы в бездне информации, а то и утонул бы в ней. Но Славину с его несколько рационалистическим складом ума эта опасность не грозила.

Его блокноты, один за другим, разбухали от записей. Среди них попадались и такие, ради которых Славин и предпринял свой историко-фольклорный подвиг. Это были рассказы о многочисленных мелких авариях на верфях «Лямаль» (так до революции назывался судостроительный завод) в годы мировой войны; о легендарном профессоре Лейбрандте, который долгое время жил в немецких колониях под Нижнелиманском и, как позже выяснилось, руководил «Германо-русским институтом», одной из кайзеровских разведывательных организаций; о двух-трех немцах — местных жителях, которые в 1918 году, к удивлению горожан, вышли навстречу войскам фельдмаршала Эйхгорна в мундирах германских офицеров; о таинственной гибели осенью 1916 года сверхдредноута «Императрица Мария», который, едва вступив в строй, взлетел на воздух...

Все это косвенно подтверждало мои предположения, но практически не подарило нам хоть сколько-нибудь ощутимой ниточки. Потому что ни об одном пойманном виновнике пожаров и аварий на верфях «Лямаль» нижнелиманские старожилы никаких сведений не имели, профессор Лейбрандт давным-давно отбыл на родину, не позаботившись оставить кому-нибудь свой домашний адрес, германские офицеры-разведчики сгинули вместе с оккупационной армией, а что касается «Императрицы Марии», то слухи слухами, но тайна гибели дредноута вместе с ним ушла на дно. Особая комиссия знаменитого кораблестроителя генерал-лейтенанта флота Крылова предположила возможность злого умысла, но причину взрыва все-таки не установила. Кроме того, «Императрица» погибла не в Нижнелиманске, где ее построили, а на Севастопольском рейде, и даже если корабль стал жертвой чьей-то злой воли, то логичнее считать, что эта злая воля направлялась не из Нижнелиманска, а с главной базы Черноморского флота.

В общем, мы оставались на мели. Но вопреки этому я заметил, что после каждого вечера у Гмыря энтузиазм Славина поднимался словно на дрожжах. Славин подозрительно круто переменил отношение к своей миссии. И стал тщательно следить за своей внешностью. Его туфли горели на солнце. Камнем преткновения для него всегда было бритье, он даже обосновал теорию о том, что часто бриться вредно. Теперь он скоблил свою жесткую щетину ежедневно. Уж нет ли у славинского энтузиазма каких-нибудь «привходящих» причин, кроме деловых?

— Славин, — спросил я его как-то утром в ванной, растираясь мохнатым полотенцем, — а что, у Гмыря-то большая семья?

Не вынимая изо рта щетки, которой он усиленно тер зубы — по всем гигиеническим правилам, — вверх-вниз, вверх-вниз, Славин скосил на меня глаза, потом сполоснул рот, набрав воды прямо из крана, и в тон мне ответил:

— Семья-то большая, да два человека всего мужиков-то...

— Вместе с тобой? — перешел я со стихов на прозу.

Славин не очень весело засмеялся, но прямого ответа не дал. А я не стал уточнять. В конце концов пусть. Не беда. Даже напротив. Чем плохо, если к чувству долга добавляется долг чувства? Лишь бы сохранялась правильная пропорция. А за Славина в этом смысле я не боялся. У него было достаточно развито еще одно отличное чувство — юмора.

Между прочим, во всем, что касалось его личных дел, Славин был скрытным парнем. Я знал только, что дочь Григория Андреевича зовут Наташей. А о том, как развивался роман, я не имел понятия.

Однако шутки шутками, а приятного пока было мало. Прошла неделя, а мне, хочешь не хочешь, пришлось отправить докладную Лисюку. Запечатывая пакет, я живо представил себе лицо нашего начальника, всю гамму чувств, которая на нем отпечатается, когда Семен Афанасьевич станет читать мою — увы! — отнюдь не победную реляцию. Скверно!

Кроме докладной Лисюку, я отправил еще одно послание в Одессу — Петру Фадеевичу Нилину. Я просил его ставить меня в известность обо всем, что может иметь какое-либо — пусть самое отдаленное — отношение к Нижнелиманску. И прежде всего знакомить с информацией, касающейся германского консульства. Вопреки всему я не сомневался, что «нитка» существует и что, начинаясь в Нижнелиманске, она заканчивается у господина доктора Грюна. Просто мы покуда плохо ее ищем...

Шофер Илющенко не держит слова

Машина мчалась по ночной дороге во весь опор. Притулившись в углу возле Гены, я тщетно боролся со сном. Сон одолевал, и только выбоины на пути, подбрасывавшие «газик», возвращали меня в явь. Впрочем, и во сне тянулась, не прерываясь, цепочка тревожных мыслей. «Что случилось? Какое чепе? Почему Нилин так экстренно вызвал меня в Одессу? Поднял среди ночи и приказал немедленно ехать... Ведь Нилин не Лисюк! Значит, что-нибудь серьезное... Что же? Что?..»

Гена круто тормознул, словно приклеил машину возле подъезда особняка на Маразлиевской. Было еще совсем темно. Выбравшись из кабины, я посмотрел вверх — окно в нилинском кабинете светилось. Вздрогнув от внезапно пронзившего меня утреннего холодка, толкнул парадную дверь и, показав козырнувшему часовому удостоверение, ступил на знакомую лестницу.

Петр Фадеич сидел за своим столом и, как всегда, спокойно отхлебывал из неизменного стакана в массивном серебряном подстаканнике крепчайший, почти черный чай. Этот стакан чаю в подстаканнике мы считали прямо-таки особой приметой заместителя начальника управления, Ни один сотрудник не мог бы похвастаться, что застал в кабинете Нилина, когда тот не пил чай.

— Налить? — после первого же «здравствуйте» спросил Нилин и дотронулся до висков. Посмотрел на меня сквозь толстые стекла очков — в глазах его не было и намека на обычную нилинскую всепонимающую иронию. — Словом, Каротин, скверная история... Сегодня... то есть это уже вчера утром, мне домой внезапно, вне расписания, позвонил Богдан — вы знаете о нем...

* * *
...Когда Грюн скрылся в своей квартире, Илющенко надел фуражку, которую держал в руке, захлопнул дверку автомобиля, обойдя его спереди, сел на свое место, включил газ, развернувшись, медленно въехал во двор и завел машину в открытые ворота гаража.

Первые лучи солнца уже осветили уличный фасад германского генконсульства, а двор еще был погружен в сыроватую предутреннюю полумглу.

Илющенко поставил машину на ручной тормоз, вылез и открыл боковины капота. Заглянул внутрь. Несколько раз повернул ручку фильтра. Выпрямился. Взгляд его упал на укрепленное на радиаторе кольцо, перекрещенное трезубцем, — фирменный знак компании «Мерседес-Бенц». С досадой он тронул заскорузлым толстым пальцем щербинку на гладком никеле — откуда она взялась?

Потом Илющенко отошел от автомобиля, огляделся по сторонам. В гараже никого не было. Илющенко прошел в задний угол, где над столиком на стене висел телефонный аппарат. Снял трубку и, прикрывая микрофон рукой, не отводя взгляда от раскрытых ворот, назвал телефонистке номер...


Человек на том конце провода тотчас же ответил, словно ждал этого звонка.

— Богдан говорит, — как можно тише сказал Илющенко. — Мы только что вернулись... Не было никакой возможности позвонить, он меня растолкал — я уж спал мертвецким сном. «Собирайся, — говорит, — сейчас в одно место съездим». И не отходил от меня. Так уж вышло. — Он замолчал. Ему показалось, будто рядом что-то хрустнуло. Прижав трубку наушником к груди, он вгляделся в темноватый угол... Нет, почудилось... Илющенко снова приложил трубку к уху. — Извините, тут мне почудилось... Нет, все нормально. Так я говорю, пришлось ехать, вас не предупредивши. В Нижнелиманск слетали. Нельзя мне больше здесь задерживаться. Расскажу все лично. Слушаюсь. Буду ровно в десять там, где обычно.

Он осторожно опустил трубку на рычаг. Несколько секунд постоял на месте. Потом, обойдя гараж кругом, вернулся к машине. Вытащил из гнезда щуп, обтер его ветошью, сунул обратно и, снова вытянув, посмотрел, сколько в картере масла: норма. Вставил на место. Закрыл капот. И снова посмотрел на никелированное кольцо, перекрещенное трезубцем, — фирменный знак «Мерседес-Бенц».

Трещинка на никеле... Это было последнее, что он увидел.

— Богдан не пришел на условленное место в десять часов, — продолжал Нилин. — Это было странно — он скрупулезно точный человек. Не пришел в десять пятнадцать, в десять тридцать. Не было его и в одиннадцать. Когда я понял, что он не появится, то вернулся в управление. Словом, — перебил он себя, — что там долго рассказывать! Механик консульского гаража, придя на службу, обнаружил Илющенко возле машины. Он был мертв.

Нет, я не вздрогнул. И холодок не пробежал по моей спине. С первых же слов Петра Фаддеича я почувствовал, каким будет финал... И — судите меня как знаете — первой реакцией была не жалость к погибшему. Первой реакцией была жесточайшая, отчаянная, жгучая досада: Грюн был в Нижнелиманске! Богдан никогда не расскажет нам, ради кого тот совершил этот ночной блиц-прыжок!..

Я не сдержался. Я с силой стукнул себя кулаком по колену. Я произнес несколько очень крепких слов.

— Вы не виноваты. Каротин. Вашего упущения тут не было. При таких обстоятельствах вы не могли засечь Грюна в Нижнелиманске.

— Спасибо, Петр Фаддеич, — отозвался я. — Но я не о себе. Подумать только: сегодня все могло быть в наших руках!

Нилин молча развел руками. Потом сказал:

— Во всяком случае, эта история бросает весомую гирю на вашу чашу весов. Что и говорить, жаль Богдана. Но пусть каждый сделает из этого вывод. Таков наш долг.

У меня не было сомнений, кого он имел в виду. Только тут я сообразил, что Нилин ни словом не обмолвился еще кое о чем.

— Но, постойте, Петр Фаддеич, а убийца? Его нашли?

— А кто вам сказал, что Богдана убили?

— То есть как? Вы хотите сказать, что он... сам?..

— Нет.

— Ничего не понимаю, Петр Фаддеич.

— Я тоже. И, к сожалению, не только я. Патологоанатом не смог обнаружить причину смерти. Устроили целый консилиум. Безрезультатно. В протоколе вскрытия так и записано: смерть от неизвестной причины.

— Невероятно!

— Это сказано слишком сильно. Но, безусловно, редчайший случай.

— Впервые слышу.

— А я во второй раз. Но ведь я чуточку постарше вас. Вы слышали такое имя — Михаил Михайлович Филиппов? Нет? Это был интереснейший человек. Крупный ученый — физик, химик, общественный деятель. Он работал над серьезнейшим военным изобретением — над передачей взрывной волны на колоссальные расстояния. Он считал, что его изобретение сделает войны невозможными. Провел двенадцать успешных опытов. Перед заключительным, тринадцатым, он при загадочных обстоятельствах был найден мертвым в своей лаборатории в Петербурге. Охранка вывезла из его лаборатории все материалы. Они исчезли. Вот тогда врач тоже записал в протоколе: смерть от неизвестной причины. Между прочим, это было ровно тридцать лет назад. Веселенькое совпадение, не так ли?

Я вынул платок и отер испарину со лба. Потом одним глотком допил совершенно остывший чай.

В тот же вечер я вернулся в Нижнелиманск.

* * *
Ребята в полном молчании выслушали мой рассказ. Даже у Славина желваки на скулах ходили. А в глазах Кирилла мерцали острые огоньки: вот, значит, как оно может обернуться...

Когда я кончил, Славин мрачно процедил:

— Mors ex cause ignota. — И пояснил: — Смерть от неизвестной причины. Латынь. Единственное, что у меня осталось в памяти от первого курса...

Разные мелочи

Не успел я прийти в себя от ночного вояжа Грюна и от смерти никогда не виданного мною Богдана, как появилась свежая новость: экспертиза сказала свое слово о бумажке Кованова. Я снова взволновался: а вдруг!..

Захарян вытащил из стола несколько листков.

— Получай, пожалуйста. Все, понимаешь, в порядке. Кованов, понимаешь, и вправду изобретатель. Замечательный парень! Пять патентов имеет. Но, понимаешь, какая беда: все такие машины выдумывает, какие строить еще рано. Слишком — как это сказать? — вперед смотрит. Очень огорчается. Упрямый человек, такой, понимаешь, упрямый. А что ему делать, если идеи сами в голову лезут? А?..

И тут Нилин прислал мне сообщение: Москве стало известно, что к японцам каким-то путем поступают секретные сведения с Нижнелиманского судостроительного завода.

Японцы?!. Занятно... Мы нащупываем немцев, а тут проклевываются японцы... Ну, то, что они интересуются Нижнелиманским заводом, — естественно. Лодки-малютки идут главным образом на вооружение нашего Тихоокеанского флота. Но немцы и японцы... Стоп... стоп... Дружба Грюна с Митани... Тут было о чем подумать.

Но надо было не только думать! Надо было действовать. С завода просачиваются государственные тайны, а мы не знаем как. На завод, на завод! «Изнутри» самому посмотреть, посидеть в секретной части. Как это говорил какой-то мудрец? Один раз увидеть — все равно, что сто раз услышать.

...Ксения Васильевна снова провела меня к Майе.

— Товарищ Алексей Алексеевич хочет с тобой подежурить. Он сядет в сторонке, а ты работай, не обращай на него внимания.

Майя села за свой стол и сделала вид, что забыла о моем существовании. Однако я понимал — посади в моем кабинете незнакомое лицо и скажи мне: «Товарищ Каротин, работайте, как всегда, не обращайте внимания на этого товарища из Москвы», — я навряд ли оказался бы на высоте. Нормальному человеку противопоказано присутствие начальства. Вот притвориться — это бы я, пожалуй, еще смог. Но у меня ведь побольше опыта, чем у этой симпатичной девчушки. Впрочем, притворялась она очень старательно.

...Все реже посетители брали чертежи. Все чаще в окошко протягивалась рука с бумажной трубной: «Маечка, прими!» Конструкторское бюро, в том числе и чертежники, работало в одну смену. Смена подходила к концу, и самые расторопные успели уже выполнить задание.

...В окошко постучали уверенно, но вежливо. Густой, барственный баритон произнес:

— Получите, милая Майя Владимировна.

В окно солидно вплыла толстая и длинная скатка ватмана.

Когда Майя выполнила все формальности и владелец баритона, сказав: «Лучшие пожелания, Майя Владимировна», — удалился, я поинтересовался:

— Кто этот воспитанный товарищ?

— О, — в резковатом Майином голоске почтительность школьницы, — это же Вячеслав Игоревич Комский, ведущий конструктор! Разве вы его не знаете?! Ужасно талантливый!

— Даже ужасно?

— Ему главный конструктор всегда говорит: «Голубчик, сделайте одолжение, для вас распорядок дня не существует. — Майя шепелявила, копируя старческую манеру и глотая концы слов. — Ваше дело, голубчик, — думать. А думать не обязательно на службе».

— С чертежами у Комского все в порядке?

Майя сухо отвечает, не глядя на меня:

— Он очень аккуратный. Все правила выполняет в точности. Если хотите, посмотрите его чертежи. Вот! — Она начинает раскручивать уже свернутую было толстую трубу.

— Не надо, не надо, Майя! В чертежах я все равно ничего не смыслю. В гимназии не было черчения.

— А вы кончили гимназию?

— Выскочил из пятого класса.

— Отчего ж не доучились?

— Напротив, ушел доучиваться. В Красную Армию.

— Сколько же вам было лет?

— Ну, знаете, пришлось чуточку прибавить.

В коридоре за стеной послышались громкие голоса, мужской и женский. Окошко распахнулось с такой силой, что дверка стукнулась о стенку. В отверстие пытались просунуться сразу две руки с чертежами. Они мешали друг другу, и тоненькая девичья ручка с ярко наманикюренными изящными пальчиками явно теснила сильную, но неуклюжую мужскую.

— Сенечка, ты успеешь, — смеясь, настаивал картавый голосок, — И потом я же первая!

— Ничего подобного, — мальчишеским баском возмущался Сенечка. — Ты меня оттолкнула, когда я уже открыл окошко. Я первый.

— Ну и что же? Все равно ты должен мне уступить. Я женщина. — Это было сказано с гордостью, словно о личной заслуге.

— А разве сегодня Восьмое марта?

— Остряк-самоучка! Вот не думала!

— Можно подумать, что ты вообще когда-нибудь думаешь.

— Да ты просто нахал.

— Лезешь без очереди, а нахал я! Женская логика.

— Пусти, я серьезно тебе говорю. У меня мать больна, мне нужно поскорее домой.

Тут Майя покосилась на меня и решила навести порядок:

— Ну, что за безобразие! Нашли место. Как маленькие. Давай сюда, Рая. Но это — в последний раз. Вечно тебе некогда, вечно ты стараешься схитрить. А теперь ты, Сеня. Ждите оба! — И сердито захлопнула окошко. — Как дети, право. — Ей было неловко за сослуживцев, — они ведь не подозревали, что в комнате посторонний.

Развернув на обширном, стоявшем перед шкафами-стеллажами столе оригиналы и копии, Майя просматривала их. С небольших чертежей — чаще всего это были отдельные детали — копии снимались с помощью копировальной бумаги. Занимались этим нетрудным делом молодые чертежники, такие, как Сеня и Рая.

Майя отложила листы в сторону и поставила штампы на допусках.

Весело перебраниваясь, молодые люди убежали. Хлопнула дверь, все стихло.

В окошечко опять постучали. Опять девушка-чертежница отдала Майе скатку. Опять Майя педантично проделала все, что полагается, и сказала: «Рита, возьми свой допуск». Потом она с какими-то чертежами подошла ко мне.

— Алексей Алексеич, Клавдия Васильевна передавала мне, что вы говорили насчет мелочей. Чтобы их не упускать. Я стараюсь не упускать. Посмотрите. Вот две работы. Одинаковые, да?

— Ну какие ж они одинаковые! Совсем непохожие детали.

— Да я не про это. Я про исполнение. Есть разница?

Покачав головой, я сказал, что никакой разницы не вижу.

Майя, довольная, засмеялась:

— А я вижу. Смотрите внимательней. Видите, здесь линии не такие четкие, как на другом чертеже. Почему, как вы думаете? — Она сделала паузу и, так как я молчал, сама ответила:

— Потому, что этот делала женщина, а тот — мужчина. Женская рука слабее. Обратили внимание?

Я сказал, что теперь, когда она так убедительно растолковала, обратил. А мне самому и в голову бы не пришло.

Майя и в самом деле была права. Фиолетовые линии, оставленные копиркой под нажимом остро отточенного карандаша, на одном из листов были тусклее, чем на другом.

— У вас острый глаз, Майя.

Майя сворачивала и прятала сданные чертежи, и, когда оказывалась ко мне лицом, я видел, как блестят ее глаза, — они были не так чтоб очень большие, но яркие, словно подсвеченные изнутри, чуть раскосые зеленоватые глаза.

...Давешний старик вахтер снова долго и дотошно изучал мой пропуск, прежде чем выпустить меня за ворота. Я подумал: вот ведь охрана, бдительность, целая система мер безопасности, а все-таки где-то светится незаметная щель... Где же?

Гена дремал в «газике». Разбудив его, я сказал, чтобы он ехал домой один. Хотелось пройтись пешком, подумать, тем более что жара стала спадать.

Но над чем, собственно, размышлять? Ничего нового сегодня на заводе я не почерпнул. Ничего не случилось. Ничто не зацепило. Не заставило насторожиться.

Так что же все-таки мешает мне — словно чей-то пристальный взгляд в затылок? Что-то неловкое и тревожное. Какое-то смутное, неуловимое беспокойство...

Почти машинально шагал я по улицам. От накалившихся за день камней тротуара поднимались струи тепла, колеблясь и искажая предметы, словно я смотрел на все сквозь слой воды, и от этого казалось, что воздух стал густым, плотным, упругим.

Войдя в гостиничный подъезд, я прислонился к прохладной стене и сказал себе: «Стоп! Стоп! Если важное, — само всплывет. Раньше или позже. А не всплывет — туда ему и дорога».

Хлебная контора

Еще из коридора я услышал, как в номере надрывался телефон. Покуда я отпирал дверь, он замолчал, но тут же затрезвонил с новой силой. Меня срочно просили заехать в горотдел.

— Здравствуй, дорогой, — радушно встретил меня Захарян. — Шифровочку получил. — Он протянул мне бланк.

«Завтра в Нижнелиманск пароходом «Котовский» выезжает уполномоченный «Контроль К°» Герхардт Вольф. Тщательно проследить все контакты. Нилин».

Вот оно в чем дело!

«Контроль К°»... Занятная это была компания...

Филиал международного акционерного общества «Контроль К°» занимался тем, что контролировал качество зерна, которое экспортировал Советский Союз. Такие функции делали «Контроль К°» очень удобной «крышей» для особого рода операций, и было бы странным, если б германская разведка не попыталась использовать фирму.

Мы, естественно, все это хорошо понимали и давно положили глаз на эту хлебную — в прямом и переносном смысле — контору, на ее немецкий персонал и русских служащих. Кое-какие акции сотрудников филиала вызывали подозрение, но до поры до времени их не трогали.

Что же касается Герхардта Вольфа, заместителя управляющего одесским отделением «Контроль К°», то были основания предполагать в этом господине специалиста не только по качеству зерна. Однако если наши подозрения были верны, то действовал господин Вольф весьма ловко, и поймать его на чем-нибудь криминальном покуда не удавалось. Он был довольно частым гостем в германском консульстве, что внешне было вполне естественным: с кем же советоваться человеку, который заботится, чтобы фатерлянд получал высококачественное зерно, как не с официальными представителями этого самого фатерлянда?! В последнее время мы установили, что Герхардт Вольф сблизился с Отто Грюном. А дружба, как известно, способствует кристаллизации общих вкусов и стремлений. Вольф не бывал в Нижнелиманске, вполне обходился посылкой своих представителей. А вот съездил туда несколько раз Отто Грюн, и Герхардта потянуло в этот город.

— Хорошо, товарищ Захарян. Назначьте несколько толковых ребят в распоряжение моего Славина. О деталях он сам с ними договорится. Завтра я его к вам пришлю. Есть?

— Есть, дорогой. Не волнуйся. Все будет — как это называется? — в ажуре.

Тут я вспомнил, что на весь вечер отпустил Славина. Сегодня неведомая мне Наташа Гмырь праздновала свое двадцатилетие, и он, естественно, был главным гостем и украшением торжества.

...Я поднял Славина ни свет ни заря. Как только он понял, о чем идет речь, остатки сна с него сняло как рукой. Через пять минут он был совершенно готов. Глаза даже не блестят, а искрятся, каждая жилка пульсирует, весь подобран и напряжен. Словом, в своей лучшей форме. Стакан кофе «Здоровье» с куском хлеба — и Славин исчез.

Он явился уже поздно вечером и объявил, что за весь день не имел во рту и черствой корочки. Вытащив из ящика трюмо, который служил нам буфетом, банку нашей «пищи богов» — бычков в томате, он открыл ее и затем уже стал докладывать, в то же время энергично орудуя столовой ложкой. Славин едва успел рассказать о том, как он вместе с двумя сотрудниками Захаряна — Гришей Лялько и Сергеем Ивановым — отправился на пристань, — и бычки кончились. Он обиженно заглянул в банку, словно не ожидал, что она может опустеть, и покосился в сторону трюмо. Я тут же пресек его дальнейшие поползновения:

— Кирилл тоже еще не ужинал.

Славин скорчил разочарованную гримасу, вздохнул, но тут — легок на помине! — в наш номер вступил Кирилл. Именно вступил, потому что этот глагол точно передает ту торжественность, которая, подобно парадному платью, облекала всю его внушительную фигуру. Он молча подошел к столу и положил передо мной канцелярскую коричневую папку. Первым моим импульсом было раскрыть ее, но я сдержался. Надо было сначала закончить со Славиным.

— Минутку, Кирилл. Славин, продолжай.

— На пристани мы ознакомились с обстановкой. Прикинули, где нам расположиться завтра перед приходом «Котовского». Там же всякие пакгаузы, сараи, склады — черт ногу сломит. Условились о сигналах — мне же надо будет «представить» Вольфа ребятам, они ведь его никогда не видели.

— А ты что, с Вольфом на короткой ноге?

— На короткой не на короткой, — скромно возразил Славин, — но визуально знаком.

— Это каким же образом?

— Поинтересовался как-то в Одессе. Я же жутко любопытный. Решил: а вдруг пригодится. Видите, пригодилось.

Похвалы Славин не дождался: хвалить подчиненных слишком часто так же вредно, как и слишком часто ругать. Конечно, этот принцип следует применять дифференцированно. Например, Славина лучше недохвалить, а вот Кирилла — недоругать.

— Значит, к встрече Вольфа все подготовлено?

— Так точно.

За что дают ордена

— Ладно. Давай теперь с тобой, Кирилл. Что это такое?

— Нашел сегодня. В архиве горотдела за тысяча девятьсот двадцать шестой год, — кратко пояснил он. — Да вы развяжите, посмотрите, Алексей Алексеич!

Ого! У невозмутимого Кирилла не хватало терпения!

Папка была обычная, канцелярская, с надписью «Дело №» и завязочками по краям. В ней лежали два листка глянцевитой бумаги — такой, о которой мы давно забыли, чуть пожухлые, исписанные чернилами от руки.

Документом в полном смысле слова эти листки назвать было нельзя. Это был не оригинал, а копия. На первом листке шел немецкий текст, на нем пометки: где в подлиннике стоял штамп, где — печать, где — подпись. На втором следовал перевод немецкого текста на русский язык. Оба листка были исписаны одним и тем же торопливым, не очень разборчивым почерком:

«ПОСОЛЬСТВО ГЕРМАНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ В СССР
Москва, Леонтьевский переулок, № 10

«20» июля 1926 г.


Господину Верману

Большая Морская улица, № 4

Город Нижнелиманск


Германское Посольство настоящим приглашает господина Вермана посетить посольство в любой удобный для него день от 10 часов утра до 4 часов дня для получения ордена Железного Креста Первой степени, коим господин Верман награжден за услуги, оказанные Отечеству во время войны 1914-1918 гг.


Советник Посольства

Германской Республики

(Печать)


(Подпись)»
Все.

Впрочем, нет, не все. В верхнем левом углу документа красовался равнодушный гриф «В архив» и неразборчивая закорючка, обозначавшая чью-то визу.

Я сверил русский текст с немецким. Перевод был точен.

— Ну-на, Славин, поинтересуйся.

— Вот это да! — ошеломленно сказал Славин, быстро взглянув на меня. — Ну и повезло тебе, Кирилл! Но только почему же «В архив»? Может, это уже проверяли и ничего не обнаружили интересного?

— Да бумажки с того времени никто не трогал! — Возбуждение у Кирилла не проходило; он явно чувствовал себя именинником.

— Почему ты так думаешь? — спросил я.

— Да эта папка-то, она вся в пыли была.

— Ну, знаешь! — с сомнением протянул Славин. — И за год пыль нарасти может!

— За год?! Она же насквозь пропылилась!

— И насквозь может за год.

У ребят начинался очередной спор того самого характера, который из-за своей беспредметности и упрямства противников способен был завести их в такие дебри, какие и предвидеть невозможно.

— Что это вы, друзья? Нашли тему для дискуссии! Кирилл, с утра отправишься к Захаряну и узнаешь, занимались ли они этим документом. А теперь, братцы, отбой. Завтра у нас напряженный день.

Славин нехотя удалился.

Кирилл долго курил, видно, сон не шел к нему, так он был взбудоражен своей находкой, и я, уже засыпая, слышал, как он ворочался, как скрипели под его мощным телом пружины матраца.

Утром Кирилл проснулся раньше всех. Без четверти девять, схватив соломенную шляпу, он убежал в горотдел ГПУ.

Славину особенно торопиться нужды не было — пароход прибывал в два часа дня, — он зашел ко мне в десять и, не садясь, задумчиво слушал мои последние наставления. Надо же, в тот день мои парни словно бы поменялись характерами!

Мы только-только закончили разговор, как Кирилл вернулся в еще более приподнятом настроении.

— Захарян сказал, что в горотделе никто про этот документ не знает. И Верман им неизвестен.

— Бумага, конечно, занятная, — сказал я, — однако, возможно, ее сразу в двадцать шестом году проверили и ничего интересного не нашли.

— Как же может быть, чтоб интересного ничего не нашли? — Кирилл разгорячился и говорил необычно быстро. — Значит, не проверяли! Ведь шутка сказать! «Железный крест»! За услуги, оказанные отечеству! А какие услуги он мог оказать, если он в войну в Нижнелиманске сидел? Ясно — какие! Алексей Алексеич, ну, вы же сами говорили, что немецкая разведка здесь сильно работала в войну!

— Работала-то работала. Но почему ты думаешь, что этот самый господин Верман во время войны был именно здесь, в Нижнелиманске?

Кирилл стал в тупик.

— А где же он мог еще быть?

— Еще он мог быть на фронте.

Кирилл снова обрел почву под ногами.

— Чего ж они ему сюда вызов прислали?

— Так когда прислали? В двадцать шестом году. Разве не мог Верман попасть в Нижнелиманск намного позже войны? Запросто! Мало ли немцев контрактовалось к нам на работу! И сейчас еще их здесь немало!

— Почему же тогда ему «Железный крест» не выдали сразу,вовремя, если он его на фронте заработал? Почему ждали чуть не десять лет?!

— Мало ли почему. Ну, например, ты упустил один факт. Революцию в Германии.

— А при чем тут революция? — удивился Кирилл.

— Очень даже при чем. Мог Верман заслужить орден в самом конце войны? Мог. А тут все вверх тормашками: девятое ноября. Кайзеру Вильгельму не до орденов. Потом разруха, инфляция, голод, восстания, путчи... Наконец, все вроде успокоилось, взялись немцы закруглять военные дела. В том числе раздавать недополученные ордена. Нашли и приказ про Вермана. Где он? А он — в России. Ему — письмо. Вот так.

— Нет, Алексей Алексеич, вы мне не говорите, — упрямо сказал Кирилл. — Что-то тут не то!

— Эх, Кирилл, наивный ты человек, — не утерпел Славин. — Был бы этот Верман шпион, разве послали б ему такое письмо? Мы уж раз спорили: дураки, что ли, немцы, на свою агентуру пальцем указывать?

— Значит, невозможно, что Верман — разведчик? — расстроился Кирилл.

— В жизни все возможно. Но предположительно. Надо работать и в этом направлении. Документ все-таки странный.

— Еще бы! — с воодушевлением сказал Кирилл. — Я хочу сходить по адресу Большая Морская, четыре, и проверить, что это за Верман. Как вы считаете, Алексей Алексеич?

— Считаю правильным.

— Есть! — Кирилл поднялся с кресла.

— Славин, и тебе пора.

— Ну, Кирилл, и денек же нам обоим предстоит! — Славин оставил подоконник, подошел к нам и сильно хлопнул Кирилла по плечу, но тот даже не качнулся, минуту постоял, раздумывая, потом подсел к трюмо, вытащил из кармана браунинг и принялся тщательно его осматривать. «Мало ли что может быть!» — говорил весь его вид. Славин следил за этими приготовлениями с легкой иронией, но сквозь иронию проглядывала явная зависть.

— Доклад за день в двадцать три ноль ноль, — сказал я. — Чтобы я точно знал, где кто. Если не будет какого-нибудь форс-мажора.

Лицо Славина приняло высокомерное выражение.

— Алексей Алексеич, — сказал он, — вы бы перевели, что ли. Я ж говорил: у меня ограниченные познания в латыни.

— Так это не по-латыни, Леня, — откликнулся вдруг Кирилл, зажмурив глаз и рассматривая на свет канал ствола. — Это по-французски. Означает эти самые — как их? — непредвиденные обстоятельства.

— Откуда ты знаешь? — Славин не смог скрыть удивления.

— А я пятьсот семьдесят семь иностранных выражений на память знаю. — Кирилл оттянул затвор и щелкнул спусковым крючком. — Вот, например, тутти фрутти, ит. — всякая всячина. Либертэ, эгалитэ, фратернитэ, фр. — свобода, равенство и братство. Или еще — манус манум ляват, лат. — рука руку моет. — Он стал заряжать запасную обойму, патроны один за другим скользили на свое место.

— А что такое — ит, фр, лат? — спросил Славин.

— Так это в словаре после каждого выражения пометка, чтобы не перепутать, на каком языке.

Славин ошеломленно воскликнул:

— Это ты словарь наизусть вызубрил?! Тот, что я тебе подарил? Вот это да! Рекорд... — Он хохотнул. — Но на кой черт голову забивать?!

Лицо Кирилла оставалось озабоченным.

— Сэгви иль туо корсо, — выговорил он, вставляя обойму в рукоятку пистолета, — э ляшья дир ле дженти, ит. Следуй своей дорогой, и пусть люди говорят что угодно...

— Данте Алигьери, — докончил я. — Если не ошибаюсь, с итальянского.

— Факт, — одобрил Кирилл загоняя патрон в ствол. Он поставил браунинг на предохранитель и сунул в задний карман.

Жгучая тайна

Ребята ушли, в комнате стало тихо. Иногда ветер шевелил занавески на окне. Мне следовало запастись терпением и ждать. Ждать — одно из самых редких умений в мире. Банально, но факт.

Я раскрыл томик Стефана Цвейга. Но вскоре обнаружил, что мой взгляд механически скользит по строчкам, пальцы столь же механически переворачивают страницы, а я совершенно не воспринимаю прочитанного. Больше того, лишь заглянув в начало, я узнал, что читаю «Жгучую тайну».

Меня занимало совсем другое.

Я внезапно ощутил, что но мне вернулось то самое беспокойство, та тревога, что угнетали меня после дня в заводской секретной части. Точнее, они и не исчезали вовсе, а лишь, оттесненные делами и хлопотами, слабо пульсировали где-то в глубине сознания.

Мне стало не по себе. Я никак не мог сосредоточиться. «Что-то» было по-прежнему расплывчатым, текучим, неуловимым...

Большая Морская, 4

Кирилл вразвалочку шел по Нижнелиманску. Учебный год в школах окончился, и улицы кишели разновозрастной детворой. Оголтело носились опьяненные свободой мальчишки. Что же касается их сверстниц, то те предпочитали развлечения более чинные — играли в «классы» или прыгали через скакалочку.

Вот две девчонки, одна уже большая, может, из пятой группы, другая совсем крошечная, расчертили свои «классы» прямо на дороге. Кириллу бы сойти с тротуара на мостовую. Но он неожиданно для самого себя выкинул такое, что не мог себе потом объяснить: поджал ногу и впрыгнул в первый «класс», легонько стукнул носком парусиновой туфли по камушку, тот влетел в следующий квадрат, Кирилл скакнул вслед и хотел уже снова ударить по камню... но спохватился: подумать только — это чекист Ростовцев идет на важное задание! Какое счастье, что не видел Славин!

Но кто же он все-таки, тот таинственный адресат посольского приглашения? Вражеский разведчик? Мирный обыватель, занесенный судьбой в чужую страну, которая стала ему своей? Как бы то ни было Кирилл был твердо уверен, что сумеет раскусить Вермана. Под каким же предлогом проникнуть к нему, в тот самый дом четыре по Большой Морской?

Вот и Большая Морская. Кирилл то и дело взглядывал на жестяные таблички у калиток и ворот: ржавые и только что выкрашенные во всевозможные колеры, написанные кое-как, лишь бы висели, и сработанные мастерски, даже со щегольством. Вскоре пошли сады, все чаще попадались легкие и нарядные дачные коттеджи. Потянулась, по сути дела, не городская, а дачная улица.

...Десятый номер... Восьмой... Через дом — жилище Вермана. Кирилл вдруг взволновался и замедлил шаги, чтобы успокоиться. Это волнение было ему неприятно. Любые проявления эмоций он с презрением припечатывал кратким приговором: «Нервишки шалят...»

За домом номер шесть улицу пересекал овражек; по дну его журчал ручей. Ступив на переброшенный через овраг мостик, Кирилл приостановился и взглянул на противоположный склон. По склону пышно разрослись деревья, сквозь их гущину не просматривались очертания здания.

Миновав мост, Кирилл оказался на той стороне оврага и, взбежав по пологому склону, остановился как вкопанный.

Перед ним, обнесенный полуразвалившейся каменной оградой, открылся пустырь. Из-за ограды, вдоль которой с внутренней стороны тянулся кустарник, выглядывали заросшие бурьяном груды обгорелого кирпича, обломки каких-то досок, кучи мусора.

«Может, это не тот дом? — на секунду мелькнула жаркая надежда, и Кирилл, как в детстве, когда очень чего-нибудь хотел, даже зажмурился. — Пусть будет не тот...» Но, открыв глаза, он был сразу отрезвлен реальностью: номерная дощечка на уцелевших воротах равнодушно информировала, что развалины и есть дом четыре.

Кирилл прошел по улице дальше. Во дворе перед низенькой, совсем сельской хатенкой — домом номер два — простоволосая женщина в сарафане развешивала на веревке белье. На вопрос, давно ли сгорел соседний дом, она словоохотливо ответила:

— А хто его знае. Балакають, шо рокив тому пять альбо десять. Народ кругом усэ новый. Мы и сами туточки тильки другий рок...

Кирилл возвратился к пепелищу.

Он вошел в ворота, хотя проще было перешагнуть через бывший забор, и побродил по пустырю. Видно, здесь когда-то располагалась небольшая, уютная усадебка. Воображение Кирилла быстро воссоздало ее по действительным и мнимым контурам и вехам.

Вот где жил человек, заслуживший высокую награду германского правительства, которая искала его чуть ли не десять лет! В голове Кирилла мигом сложилась история молодого немецкого офицера (конечно же, офицера!), который отличился на войне, в окопах, а в дни германо-австрийской оккупации Украины попал в Нижнелиманск и расположился на постой в этом зажиточном доме. У владельца усадьбы, естественно, была красавица дочь, и между нею и офицером вспыхнула бурная любовь. Вскоре после войны демобилизовавшийся офицер вернулся сюда, женился и остался здесь навсегда.

Но покой его был нарушен. Германская разведка, узнав, что в России осел кавалер Железного Креста, решила, что лучшего резидента нельзя пожелать. Поэтому ему и направили через посольство письмо. Берлинские господа решили завербовать беднягу двойным приемом: во-первых, сыграть на патриотизме, а если это не поможет, — шантажировать: мол, немец, живущий в Советской России, получив такое письмо, будет бесповоротно скомпрометирован. Рано или поздно ему несдобровать. Единственное спасение для него — переменить место жительства, скрыться из виду ГПУ. И начать работу для фатерлянда. Этот трюк удался, и Верман потому и исчез из Нижнелиманска.

Минуту, минуту. А был ли Верман здесь в 1926 году? Может, пожар случился раньше? Как сказала та женщина — пять или десять лет назад... А может быть, семь? Тогда как раз и получается двадцать шестой год... Эврика! Как же он раньше не понял, в чем дело?! Да ведь этот пожар — дело рук самого Вермана! Несомненный факт! Чтоб была причина внезапного отъезда! А то ведь как бы получилось? Жил человек, жил, добро наживал, с чего бы это ему ни с того ни с сего все бросить и сняться с насиженного места?! Подозрительно? Подозрительно. Этак далеко не уедешь. А пожар — пожар все преотлично объясняет. Тяжко человеку оставаться на пепелище, он забирает чад и домочадцев и уезжает. Куда — никому не говорит, потому как сам не знает. В общем, куда глаза глядят. Может, и вправду далеко? Но нет, скорей всего близко. Вот ведь и Алексей Алексеич все время повторяет: им нужен Нижнелиманский судостроительный завод. А, с другой стороны, могли и подальше резидента отправить, тогда дело, понятно, осложняется. Вполне возможно, что придется ему, Кириллу (конечно, ему — кому же еще? Кто все это размотал?), отправляться в дальнюю командировку... Понятно, не одному: одному такую историю не осилить. Наверно, Каротин даст ему в помощь Славина. Хотя, может, Славина и себе оставит, а мне вытребует кого-нибудь еще из Одессы или из здешних ребят... тоже есть неплохие чекисты, вот, скажем, эти двое — Гриша и Сергей. Или Денис Антоныч — тот бритый, что во дворе «солнышко» крутил...

Словом, дело за тем, чтобы найти Вермана. Что там говорить — это как еще не просто! Но раз надо — значит, надо. И он, Кирилл Ростовцев, разобьется в лепешку, однако найдет его а ту при, фр. Во что бы то ни стало.

Тринадцатый номер

— Добрый день, господин Вольф. — Портье в своей ложе в углу вестибюля привстал, оторвавшись от массивной книги приезжих. — Ваша телеграмма получена, и номер вам забронирован. Будьте любезны паспорт.

Полноватый блондин в светло-сером костюме и мягкой шляпе, с небольшим желтым кожаным чемоданом в руке вытащил из внутреннего кармана документ. Портье снова сел и, почти водя носом по строчкам (он был близорук, но стеснялся носить очки), внес имя Герхардта Вольфа в книгу.

— Паспорт остается у нас. Вы можете получить его в любой момент, когда надумаете нас покинуть. Таковы правила. — Портье словно извинялся за существование обременительных правил.

— Я знаю. — Вольф говорил по-русски без акцента. — Куда мне идти? — Он широко, простодушно улыбнулся.

— Ваш номер шестой, на втором этаже. Я вас провожу.

— Спасибо.

Номер, отведенный представителю «Контроль К°», был просторен и уютен. Он состоял из двух комнат с уборной и ванной. Портье открыл дверь и сделал приглашающий жест.

Опустив чемодан на пол, Герхардт Вольф огляделся.

— Великолепно! — сказал он. — Люкс! Но, знаете ли, это мне не подойдет.

— Вы отказываетесь от этого номера?!

— Увы, увы! — Вольф опустил углы губ и прикрыл веками широко расставленные глаза, изображая крайнюю степень сожаления.

— Воля ваша. — Портье, кажется, был даже обижен. — Уж не знаю, что вам и подойдет тогда. Лучший номер в отеле.

— Именно, именно, — подхватил немец. — В том-то и дело. А мне надо попроще, поскромнее. Я, видите ли, ограничен в средствах. Фирма на всем экономит. — Он улыбнулся своей щедрой, простодушной улыбкой.

— Хорошо. Идемте в номер десятый. Но имейте в виду, господин Вольф, он куда менее удобен. А разница в цене не так чтоб уж очень большая.

— О, копейка рубль бережет.

Десятый номер был тоже неплохой, но однокомнатный.

— Этот вас устроит?

— Мои личные потребности минимальны. Ведь я лишь солдат-от-коммерции! И лотом, я к вам всего дня на три, не более. Здесь мне все было бы по душе, если бы... — Вольф, не выпуская чемодана, подошел к окну, толкнул фрамугу и сквозь распахнувшиеся створки оглядел двор своими широко расставленными глазами. — Каждый из нас — человек, у каждого из нас — маленькие слабости. — Он повернулся спиной к окну. — Люблю, чтоб окно смотрело на улицу. В жизнь, так сказать. Обожаю шум, толпу. Каприз, знаете ли. Может, у вас найдется для меня такой номер? Где-нибудь в конце коридора?

Портье надел очки.

— Вы серьезно, господин Вольф? Странно. Все хотят жить спокойнее, а вы... Окна на улицу! Но раз вы так желаете...

Пожимая плечами и бормоча под нос, портье повел представителя «Контроль К°» в самый конец коридора.


— Но имейте в виду, господин Вольф, номер — тринадцатый. Некоторые отказываются.

— О, не беспокойтесь! Можете даже поселить ко мне черную кошку. И, между прочим, сегодня понедельник. Я абсолютно лишен предрассудков.

Портье в полутьме коридорного тупика никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Наконец дверь распахнулась, и в коридор хлынуло солнце. Входя в свою комнату вслед за портье, Вольф на пороге оглянулся. Напротив шоколадно золотилась в солнечном луче дверь с броской буквой «М».

— Замечательно! — воскликнул немец. — И до туалета рукой подать! — Он по-домашнему швырнул желтый чемодан под кровать. — Благодарю вас, — сказал он с внезапной усталостью и сел в кресло. — Пять минут отдыха — и по делам.

Портье вышел, тихо притворив за собой дверь.

Диалектик Славин

— Он поехал прямо на пристань, в хлебные амбары. Зашел в лабораторию и потребовал тут же сделать несколько выборочных анализов: у него, мол, сведения, что в этой партии пшеницы — жучок. Сделали. Никакого жучка нет. Извинился. Но ему, видите ли, кажется, будто у зерна повышенная влажность. Сам замерил! Дотошный. И дело, видно, знает. Влажность оказалась и вправду чуть выше нормы. По телефону вызвал представителя «Экспортхлеба», составили акт. И вернулся в гостиницу. На пристани ни с кем наедине не оставался. В лаборатории был заведующий, две лаборантки. От «Экспортхлеба» приехал сам заведующий конторой. А я сошел за кладовщика. Уж будьте уверены, глаз с этого Вольфа не сводил.

— Предположим. По дороге с пристани он куда-нибудь заглядывал?

— В том-то и дело, что никуда. Я его Грише с рук на руки передал. Гриша от него не отрывался. Вольф даже обедать никуда не заходил. Так всухомятку и пожрал в номере.

Мы со Славиным подводили итоги дня, стоя плечом к плечу перед окном нашего номера.

— А вечером он отправился в кино на «Рваные башмаки». Ну, думаю, вот где разгадка! Наблюдаю, кто к нему подойдет. Представьте — никто.

— А у него что? — Славин кивнул в сторону Кирилла, который сладко спал, укрывшись одеялом до пояса; его выпуклая грудь с выпуклым рельефом мышц мерно двигалась вверх-вниз.

— Я послал его в иностранный стол горсовета. Ни одного Вермана среди германских подданных, живущих или живших в Нижнелиманске, там не числится.

— Ни одного?

— Ни одного.

— Вот тебе и сэгви иль туо корсо... Расстроился Кирилл?

— А ты?

— Так что я! Вольф-то еще не уехал. Посмотрим, что он завтра будет делать.

— Посмотрим.

— Посмотрим. И все-таки что-то тут не так — я про то, как он номера менял. По-моему, вы, Алексей Алексеич, не совсем правы.

— Ох, упорный ты парень, Славин! Все-таки вернулся к перемене номера.

Когда он в начале разговора рассказал мне, как Герхардт Вольф вселялся в нашу гостиницу, я невольно рассмеялся. Славин, который увидел в этом эпизоде нечто таинственное и многозначительное, даже разозлился. «Успокойся, дружище, — сказал я ему, — не сердись. Вольфовский трюк стар, как мир. Он понимает, что ГПУ, конечно, за ним следит и, значит, может подсунуть ему «подготовленные» апартаменты. Значит, от предложенного номера надо отказаться!» «От первого — это ясно. Но зачем же и от второго?» «Так я ж тебе о чем толкую? Трюк стар. Вольф знает, что мы этот его ответный пируэт тоже знаем. И можем «подготовить» еще один номер. На всякий случай. Вывод? Надо и от второго номера отказаться. Перестраховаться. На всякий случай». «Может и так, — неохотно процедил Славин. — С точки зрения формальной логики». «А ты диалектик». «Стараюсь». «И что же тебе нашептывает диалектика?» «Она нашептывает мне: во всем сомневайся. И я сомневаюсь, что Вольф стал бы хитрить, страховаться и перестраховываться, если бы он не предполагал использовать свой номер для дела!» «Усложняешь, дружище. В действительности все проще. И не все заранее разложено по полочкам». «А вот увидите, Алексей Алексеевич! Ну, послушайте, ведь он прямо-таки «навел» портье на тринадцатый номер. Именно на тринадцатый: попросил с окнами на улицу и в конце коридора. Вот я уверен, если бы Вольфу сразу предложили вместо шестого тринадцатый номер, он тут же бы согласился». «Ну, это уже из области ненаучных предположений. Во всяком случае, если ты уверен, — отстаивай свою версию. Доказывай. Окажешься прав — тем лучше для нас...»

У меня остаются усы

Сделав зарядку и тем укрепив свой дух — а дух явно нуждался после событий позавчерашнего дня в укреплении, — Кирилл упрямой походкой отправился снова в архив.

— А вдруг найдется еще что, — почти утвердительно сказал он.

Я брился, собираясь на завод. Что-то внутри у меня ныло не переставая, и сегодня я просто-таки не находил себе места. Не знаю, что именно — интуиция, вторая сигнальная система или черт знает что еще, покуда не открытое человечеством, — буквально толкало меня на завод. «Походи, походи там, посиди, посмотри» — шелестело во мне.

Разглядывая свою физиономию в трюмо, я соображал, не оставить ли мне маленькие усики. Вдруг открылась дверь — и вошел Славин. В зеркало я видел, как он, стараясь не сойти с какой-то воображаемой тропы, добрался до кирилловского кресла и осторожно опустился в него, словно боясь что-то в себе расплескать.

— Что с тобой, милый? — осведомился я и стал скоблить левую щеку, перенеся решение проблемы усов на последний этап бритья.

— Да нет, ничего, — равнодушно сказал он, но голос его предательски дрогнул.

— А все же?

— Вольф уехал.

— Когда?! — В зеркало, вытаращив глаза, на меня глядела физиономия с белыми мыльными усами.

— Только что. Утром встал, спокойненько позавтракал внизу в ресторане. А как вернулся, все закрутилось в диком темпе. Он мигом собрал свои вещи, сдал ключ, расплатился, послал за извозчиком и — на пристань.

— Что ты по этому поводу думаешь?

— Алексей Алексеич, вы прочно сидите?

— Прочно.

— Положите бритву.

— Ладно, ладно!

— Алексей Алексеич, в одиннадцатый номер...

— Ну?

— Это соседний с вольфовским. Между прочим, между ними есть дверь. Она заперта, но подобрать ключ ничего не стоит.

— Ну и что?

— В одиннадцатый номер вчера вечером въехал некто Фридрих Верман.

Я схватил полотенце и одним махом стер с лица пену. Так у меня остались усы...

Вольф-Верман

Человек с сакраментальной фамилией Верман появился в Нижнелиманске!

Мы искали посольского адресата по картотеке иностранного стола, выясняли, знают ли что-нибудь о нем в горотделе ГПУ, нашли пепелище его дома по Большой Морской, а Верман преспокойно приехал в город и остановился в нашей гостинице. При этом поселился рядом с Герхардтом Вольфом. А Вольф тотчас после его приезда срочно покинул Нижнелиманск. Похоже, что уполномоченный пресловутой «Контроль К°» только Вермана и ждал.

Ситуация заслуживала самого пристального внимания.

Поэтому Славин получил срочное задание: выяснить, кто такой Верман, откуда он прибыл, какова легальная цель его приезда. Нащупать связи Вермана в Нижнелиманске.

Снова «Жгучая тайна»

« — ...Что я вам сделал, что вы меня и знать не хотите? Почему вы со мной обращаетесь, как с чужим? И мама тоже. Почему вы всегда отсылаете меня? Разве я вам мешаю или я в чем-нибудь виноват?

Барон смутился. В голосе мальчика было что-то, что его пристыдило, тронуло. Ему стало жаль простодушного мальчугана.

— Эди, ты дурачок! Просто я сегодня не в духе. А ты хороший мальчик, и я тебя очень люблю. — Он крепко потрепал Эдгара за вихор, но отвернулся, чтобы не смотреть в полные слез, молящие детские глаза...»

Город давно спал. Спали постояльцы гостиницы в своих казенно-комфортабельных номерах. На соседней широкой кровати мерно дышал во сне Кирилл, в его откинутой руке была зажата потухшая папироса. Я оторвался от книги, и на миг мне показалось, что в мире осталось одно-единственное бодрствующее человеческое существо — я.

Было душно. Я читал Цвейга. Мысли мои катились по двум параллельным колеям, не мешая друг другу. Одна была заполнена тем, что я читал, — жгучей, тайной схваткой трех людей — мужчины, женщины и ребенка. Я следил, с каким точным, почти пугающим прозрением, с какой жестокой добротой препарировал великий австриец души своих героев, обнажая передо мной тончайшие внутренние движения, скрытые мотивы, погружая меня в атмосферу грозной неотвратимости событий.

И в то же время я думал о совсем других событиях, ничем не связанных с новеллой Цвейга — ни местом, ни временем, ни настроением, ни сталкивающимися силами. О секретных материалах, попавших в руки японцев. О конструкторском бюро судозавода. О Грюне и Вольфе. О Вермане. Обо всем тайном, во что нам еще надлежало проникнуть. И все-таки я смутно ощущал некую связь между чуждым мне миром цвейговской новеллы и той реальностью, что властно ворвется к нам с первыми лучами солнца. Точнее — связь между писательским, аналитическим скальпелем и искусством анализа, без которого не можем обойтись и мы, чекисты.

Я снова погрузился в книгу. С возрастающим напряжением ждал развязки. Страницы сменяли одна другую, складывая причудливую вязь слов, чувств, мыслей, фактов в цельную пластичную картину. Читая, я машинально пытался сгладить пальцем бугорок на книжной странице.

«...Эдгар, насмешливо улыбаясь, сделал шаг к ней.

И тут же почувствовал ее руку на своем лице. Эдгар вскрикнул. И, как утопающий, который судорожно бьет руками, ничего не сознавая...»

Бугорок на листе упрямо не желал исчезать. Это раздражало, мешало читать, прерывало течение мыслей.

«..Этот крик вернул ему сознание. Он пришел в себя и понял всю чудовищность...»

Черт побери, что это за упрямый бугорок! Почему не удается его сравнять?

Я перевернул лист и обнаружил, что меж страниц застряла сухая хлебная крошка. Отыскав причину, я испытал облегчение. Забавно! Какая, однако, мелочь может повлиять на наши нервы...

Щелчком я сбросил крошку. В гладкой поверхности бумаги осталась четкая вмятина.

Я перевернул страницу.

«...Он бросился к двери, сбежал с лестницы, выскочил на улицу — скорей, скорей, будто за ним гналась целая свора собак».

Глава кончилась. Я приостановился и перевел дыхание, словно это я только что очертя голову выскочил из земмерингской гостиницы.

На этом листе тоже отпечаталась вмятинка от хлебной крошки, но только помельче, чем на предыдущем. На следующем вмятина была совсем уже почти незаметной.

И тут какая-то, еще расплывчатая ассоциация мелькнула в мозгу. Но не исчезла, а вернулась, задержалась и обрела некую четкость очертаний, словно киномеханик поворотом винта сфокусировал на экране кадр.

Догадка стегнула молнией.

Стояла глубокая ночь. Мне предстояло изнывать в бессоннице еще несколько часов.

«Cherchez la femme!»[4]

Ровно в девять утра я был в секретной части завода.

— Майя, — стараясь не обнаруживать волнения, сказал я, — вы забыли про свое открытие? Насчет женской и мужской руки?

Майя была занята. Она выдавала чертежи. Очередная копировщица расписалась в книге, и Майя прикрыла оконце.

— Нет, не забыла. А что?

— Чьи это чертежи тогда были? Вы не помните?

— Конечно, помню. Прохорова, Левандовской и Лазенко.

— А очень сложно поглядеть на эти чертежи?

— Почему сложно? У нас все хранится в полном порядке. Когда это было?

— Дня четыре назад. — Я прикинул в уме. — Да, совершенно верно, пятнадцатого июля.

— Минутку, Алексей Алексеич. — Она подошла к стеллажу, секунду подумала. — Значит, пятнадцатого... — Потом гибко повернулась, придвинула лесенку-трибунку с торчащей вверх палкой, за которую полагалось держаться, легко взлетела наверх и через минуту спрыгнула с чертежами.

Итак, вот они, три чертежа, к каждому приколота копия. На каждой — фамилия исполнителя-копировщика. Это работа Прохорова, это — Левандовской, это — Лазенко.

— Майя, можно вас на минутку? Смотрите-ка. Вот две копии. Четкая и нечеткая. Верно? Ну, четкая — Прохорова. А эта, послабее...

Опершись коленом о стул, Майя сбоку заглянула в лист.

— Риты Лазенко.

— Правильно, Риты Лазенко.

— Видите, женская рука нажимает слабее.

— Слабее? Так. А теперь сравним с работой Прохорова работу Левандовской. Смотрите. Все линии такие же четкие и ясные, как у Прохорова. Вы согласны? А ведь это тоже женская рука!

Майя посмотрела на чертеж, потом растерянно на меня.

— Как же так?.. Почему же это?

— Вот именно: почему? Значит, дело вовсе не в женской руке. Давайте порассуждаем. Скажите, сколько копий снимают ваши чертежники с каждого чертежа?

— Сколько положено — две.

— Хорошо. А представим такой случай. Задание — снять две копии, а чертежник возьми да и сделай три.

— Зачем это ему?

— Ну, скажем, решил проявить инициативу. Сделать про запас. Это ведь несложно: подложил лишний лист бумаги, копирку, и все в порядке.

— Что вы, Алексей Алексеич, этого не может быть! У нас же секретные материалы! Каждый чертежник делает только то, что ему поручено. В наряде, на чертеже и на копиях указывается количество экземпляров. Каждый экземпляр нумеруется. Что вы, это невозможно!

Я взял работу Риты Лазенко.

— Так. Значит, раз здесь сказано: «Сделать две копии», — Лазенко и сделала две — одну карандашную, вторую под копирку?

— Ну да.

— И это единственная копия под копирку? То есть первая?

— Да.

— А теперь посмотрите внимательно; вам не кажется, что это не первая, а вторая копия?...

Краска схлынула с Майиных щек.

— Ой!.. — Майя замолчала. Она сжала пальцы. Руки ее дрожали.

— Ну-ну, успокойтесь. Дайте-ка мне три листка бумаги и копирку.

Прослоив листы копиркой, я с нажимом провел несколько линий.

— Смотрите, мужская рука, а вторая копия такая же слабая, как у Лазенко...

Майя смотрела на меня широко раскрытыми глазами.

— Вы ее... вы ее теперь... заберете... то есть, я хотела сказать, арестуете?

— Зачем же? Напротив, Майя, ведите себя с ней, как обычно. Словно ничего не случилось. Надо еще проверять и проверять. А теперь попросите сюда Ксению Васильевну.

Воробьева внимательно сквозь пенсне рассмотрела копии чертежей.

— Какая скверная история, — сказала она. — Что прикажете делать?

— Давать ей копировать только разрозненные детали. Чтобы из них нельзя было составить ничего цельного. Но чтоб обязательно стоял гриф «Совершенно секретно». И точно учитывайте, что именно она копирует. Остальное — наша забота.

— Все сделаем, Алексей Алексеевич. Какая неприятная история!

— Что ж, Ксения Васильевна, к сожалению, для нас она не первая и не последняя. Будни Чека.

Шторм на море обаяния

В гостинице меня ждали Славин, Кирилл и... срочный вызов в горотдел ГПУ. Я велел ребятам никуда не отлучаться и поехал на Садовую. Захарян отпер сейф, который был поставлен так, чтобы хозяину кабинета можно было до него дотянуться, не вставая, и извлек оттуда густо осургученный пакет с грифом: «Сов. секретно. Лично тов. Каротину А. А. Срочно».

— Тебе, дорогой. Только что фельдпочта доставила. Читай, пожалуйста, скорей.

Отлепив сургучные лепешки и сложив их на краю захаряновского стола, откуда начальник горотдела тут же смахнул их в корзину, я вскрыл пакет. Это было сообщение от Нилина: «Совершенно точно установлено, что Грюн получил материалы из Нижнелиманска, есть основание полагать, что материалы ценные. Форсируйте поиск».

Ох, не Петра Фаддеича это фраза — «форсируйте поиск»... Так и встает за нею товарищ Лисюк...

«Что же мы имеем? — думал я на обратном пути. — Мы имеем еще одно ясное и точное доказательство, что работа немецкой разведки в Нижнелиманске не мираж. И поиск, уважаемый товарищ Лисюк, дорогой наш начальник, форсировать мы обязательно будем».

Когда я рассказал о нилинском сообщении ребятам, Славин воскликнул:

— Вот зачем приезжал сюда Вольф — за этими материалами! А передал их ему Верман! Но у кого он их получил?

— А может, привез с собой? — в тон ему добавил я.

— Правильно! Четко работают немцы, ничего не скажешь. Точный расчет. Но и Нилин оперативен — сразу узнал. — Славин приостановился и зорко посмотрел на меня. — Вас, по-моему, что-то смущает, Алексей Алексеич.

— Понимаешь, какая штука, Славин... Да ты перестань бегать из угла в угол. Сядь. Что у тебя за манера — то разляжешься на чужой постели прямо в ботинках, то носишься по комнате как угорелый.

Славин послушно уселся на круглый пуфик возле трюмо.

— Так вот что я хочу тебе сказать... Фельдъегерь с пакетом от Нилина прибыл сегодня. Как ты полагаешь, когда он выехал из Одессы?

— Ну, я думаю, часов в шесть-семь утра.

— Правильно. В шесть тридцать.

— Ну и что?

— А вот с этим сугубо секретным документом ты знаком? — Я вытащил из кармана пиджака сложенный вчетверо лист бумаги, который по пути захватил у портье. — Полюбопытствуй.

Славин развернул лист и прочитал:

— «Расписание движения пассажирских судов Черноморского пароходства. Навигация тысяча девятьсот тридцать третьего года».

— Взгляни сюда. — Я ткнул пальцем в строку: «Линия Одесса — Нижнелиманск. Пароход «Котовский». — Видишь? «Прибытие в Одессу...».

— «Прибытие в Одессу, — повторил Славин, — шесть часов сорок минут».

— Вывод?

— Вольф не вез документы Грюну, — сказал Славин, выпрямляясь на пуфике. — Значит, эта версия — пшик.

— Логично, — согласился я, забирая у него расписание и снова пряча в карман. — Других выводов ты не видишь?

— Вижу. Выходит, у немцев действует еще какой-то канал, который нам неизвестен.

— Опять логично. С одной поправкой. Возможно, один из истоков этого канала нам удалось засечь.

— Вы серьезно!?

— Считаю твой вопрос чисто риторическим. Кирилл, слушай внимательно, потому что теперь этим займешься ты.

— Я внимательно слушаю, Алексей Алексеич, — сказал Кирилл. — А где это мы его засекли?

Я рассказал об открытии, сделанном в секретной части судостроительного завода.

— Кирилл, — сказал я, — с завтрашнего дня Рита Лазенко — твоя подопечная. Ты должен найти следующее звено этой цепочки. Ясно?

Кирилл молча кивнул. Он воспрял духом.

— Но это не все. Из сообщения Нилина вытекает еще один факт. Коль скоро Вольф приезжал не за информацией...

— Значит, — перебил меня Славин, — они с Верманом занимались здесь чем-то другим!

— Совершенно верно. Итак, у нас задача не с одним неизвестным, а с двумя. И этот второй икс на твоих плечах, Славин. С Вермана не спускать глаз. Что ты о нем узнал?

— Фридрих Верман. Германский гражданин. Инженер-кораблестроитель. Родом из Гамбурга. С 1928 года в качестве иностранного специалиста работал на Адмиралтейском заводе в Ленинграде. В Нижнелиманск приехал по приглашению Аркадия Константиновича Кривопалова, главного инженера судозавода. Кривопалов раньше был замом главного инженера на Адмиралтейском заводе.

— Странно. А до двадцать восьмого года Верман в СССР не бывал?

— По анкете — нет. А на самом деле — кто знает. Если он «наш» Верман, — значит, был.

— Спасибо — разъяснил! Выходит, и это неизвестно. А между тем — самый важный пункт.

— Я понимаю. Постараюсь выяснить.

— С Кривопаловым ты говорил?

— Говорил. Он очень хорошо о Вермане отзывался. Мировой, говорит, парень. И вообще, Алексей Алексеевич, должен вам сказать, маскируется он — блеск! Море обаяния. Морда — женщины наверняка помирают. Словом, не знай я, что он такое, никогда бы и в голову не пришло.

— Что ты мелешь, Славин? То же мне — физиономист! При чем тут морда и море обаяния? Знаешь, кто с виду был самый обаятельный мужик из всех, кого я в жизни видел?

— Кто?

— Емельян Бабочка, атаман банды, которая действовала отсюда неподалеку. Очевидцы рассказывали: привяжет человека к дереву и со своей обаятельной улыбкой садит в него из маузера.

— Да я понимаю. Но уж очень симпатичный парень, этот Верман. Ни дать ни взять Дуглас Фербенкс. Да вот, взгляните. У меня фото есть.

С фотографии смотрело и вправду привлекательное мужское лицо. Но меня в этом лице заинтересовала отнюдь не его красота.

— Очень старый снимок?

— Почему старый? — удивился Славин. — Самый что ни на есть последний.

— Значит, ему сейчас лет двадцать пять, что ли?

— Двадцать семь. Он девятьсот шестого года.

— Так в каком возрасте Фридрих Верман оказал незабываемые «услуги фатерлянду»? А? В двенадцать лет? Или, может, в восемь?

Славин растерянно мигал своими длинными ресницами.

Блэк энд уайт

Рита Лазенко и Рая Левандовская слыли среди сослуживцев неразлучными подружками. Этих хорошеньких девушек редко видели на заводе порознь, и с легкой руки Вячеслава Игоревича Комского, большого ценителя современной поэзии, к ним приклеилась кличка «блэк энд уайт»: Рая была смугла и ярка, а на Ритиной головке золотилась уложенная короной коса.

Всегда веселые, смешливые, подружки вносили оживление в среду сослуживцев. Они были то что называется болтушки, казалось, им все равно, о чем говорить, лишь бы говорить — ради процесса разговора.

Рая Левандовская отличалась, как уже было сказано, броской внешностью и еще более броскими манерами, хотя вряд ли можно было назвать ее красивой. На нее всюду обращали внимание. Мужчины на улице оглядывались, на танцплощадке она ни минуты не сидела на скамеечке возле балюстрады, молодые сослуживцы наперебой приглашали ее на вечеринки, в кино.

Что касается Риты Лазенко, то она была действительно красива, причем той красотой, которая в глазах большинства мужчин олицетворяет истинную женственность. Однако в отличие от подруги Рита неизменно уклонялась от ухаживаний и свиданий: в компанию — с удовольствием, пикник — ради бога. Но и только.

Поначалу, когда с год назад она появилась на заводе, перебравшись в Нижнелиманск из Одессы, всех это удивило, хотя, впрочем, не мешало все новым молодым людям испытывать судьбу. А так как рядом с Ритой всегда была сговорчивая Рая, неудачники утешались, переходя в Раину свиту. Мудрый Комский утверждал даже, что именно поэтому Рая Левандовская бывает в компании всегда с Ритой и что не будь Рита недотрогой, Раечке не видать бы этакого сонма кавалеров.

Чем еще поражала Рита Лазенко знакомых — тут уже по преимуществу не мужчин, а дам, — так это редким умением одеваться.

— Вы же меня перестанете замечать, если я в одном и том же стану ходить.

При всем при том Рита тратила на свои туалеты сущую безделицу, да и откуда было ей взять денег при более чем скромной зарплате чертежницы? Все свои наряды Рита изобретательно творила собственными руками, зачастую искусно переделывая купленные за гроши на толкучке старые вещи.

— Ну как это тебе удается? — с завистью спрашивала Рая и из кожи лезла вон, чтобы перещеголять подружку. Она была своим человеком во всех комиссионках города, с каждым продавцом у нее было заключено джентльменское соглашение, согласно которому любую «стоящую» вещь он обязан был хранить под прилавком до появления Раечки.

Но едва лишь Рая, предвкушая восторг поклонников, облачится во что-нибудь сногсшибательно-заграничное, хранимое в тайне от подружки до самой последней секунды, и примчится в какую-нибудь «интеллигентную компанию», как пятью минутами позднее в дверях появляется Рита со своей чуть загадочной улыбкой и в платьице из звановского ситца ценой полтинник за метр. И вот уже Раечка кажется всем неуклюжей, точно водолаз в полном глубоководном снаряжении...

Правда, два-три раза за это время у Риты появились «настоящие» вещи. «Зайдем ко мне, — приглашала она Раю. — Посмотришь, какой костюм прислал мне папа...» И когда Рая видела этот английский костюм, ей просто-напросто становилось нехорошо. Да, о таком, как у Риты, папе можно было только мечтать: он работал в Одессе на таможне. Что ему стоит достать для дочки английский костюм или французскую кофточку — новенькие, еще в магазинной упаковке!

О своем папе Рита Лазенко распространяться не любила. Рая знала лишь, что Ритина мама давно умерла, а другой семьей он не обзавелся.

Что еще ставило в тупик Раечку, — это страсть Риты к художественной литературе. Чтение составляло вторую половину ее жизни, если первой считать наряды. Читала Рита буквально запоем, хотя и без особого разбора, все подряд. Она была завзятым абонентом городской библиотеки и проглатывала книги так быстро, что ей приходилось бывать в библиотеке еженедельно.

Такое пристрастие к ценностям духовным было для Раи непостижимо. Сама она могла буквально по пальцам пересчитать прочитанные книжки, причем все это были сочинения определенного содержания: Арцыбашев, Вербицкая, княгиня Бебутова, «Мощи» Калинникова и, как вершина, трехтомная «Иллюстрированная история нравов» Эдуарда Фукса, в которой, впрочем. Раю интересовали преимущественно иллюстрации, поскольку ученый текст был длинен и скучен.

Канал со шлюзами

Перед нами по-прежнему стоял вопрос: если Рита Лазенко действительно «первый шлюз» в том канале, по которому уходят секретные документы с судозавода, то через какие транзитные пункты эти документы попадают в «порт назначения»?

Где первый «транзитный пункт»?

Наконец мне показалось, что Кирилл его нащупал. Предстояла проверка.

Но тут и без того раскидистое древо нашего поиска дало еще один неожиданный отросток...

Мудрость древних индийцев

Кирилл сидел за столом, вдумчиво передвигая фигуры на шахматной доске. Лисюк опять торопил нас, и я даже закурил, вытащив папиросу из пачки, лежавшей перед Кириллом. От папиросы легче мне не стало, к паршивому настроению прибавился лишь препротивный вкус во рту. Я раздавил окурок в пепельнице и не очень добродушно спросил:

— Кто выигрывает? Сел бы перед трюмо: ведь противника не видишь.

— А я не играю, — флегматично отвечал Кирилл, не отводя глаз от доски. — Я задачку решаю. Никак не выходит. — И он толстым пальцем ткнул в изрядно потрепанную книжицу, которая соседствовала с доской. — Вот эта. Хотите попробовать? — Он быстро переставил фигуры, — Черные начинают и ставят мат в четыре хода.

— Ишь ты, как просто, — четыре хода и мат. А если не получается, — можно в крайнем случае заглянуть в конец задачника. Там есть ответ. Верно, ведь есть в конце ответ?

— Есть, но это же неинтересно, — рассудительно возразил Кирилл. — Интересно же самому. Значит, так: черные начинают слоном...

— Черные начинают слоном, — перебил я упрямо. — А если начнут белые? Что тогда?

Наконец Кирилл поднял на меня глаза, в них было некоторое удивление.

— Так по условию же начинают черные!

— Вот именно, «по условию»... Все предусмотрено. Все по правилам. А на самом деле? Начинают все время белые. И правил мы не знаем. Нет, Кирилл, не стану я решать твою задачку. Давай лучше сыграем партию.

Кирилл снова посмотрел на меня, ничего не сказал и принялся располагать безмолвное воинство на исходных позициях.

Шахматы — отличное успокаивающее средство. Не раз в скверные минуты я обращался к точеным деревянным фигуркам и к клетчатой доске, и они возвращали мне нормальное состояние духа. Но на сей раз мудрое изобретение древних индийцев словно потеряло целебную силу. Раздражение мое не проходило. Лисюк опять торопил нас, а мы застряли на месте. Я не замечал комбинаций Кирилла, попадал в его нехитрые ловушки, элементарно зевал фигуры. И проиграл три партии подряд. В нашей с Кириллом шахматной «столетней войне» это был первый выигранный им матч да еще с сухим счетом, и он был на седьмом небе. С удовольствием затянувшись очередной папиросной, он великодушно предложил мне реванш. Сказать откровенно, проигрыш меня задел, и я согласился.

Делая ответный ход на мое «е два — е четыре», Кирилл даже замурлыкал:

— Погиб поручик от дамских ручек...

— Чудная революционная песенка, — комментировал я.

И тут в комнате появился Славин. Он насвистывал, он захлопнул дверь ногой, он шаркал по полу подошвами, он заскрипел стулом, сел на него верхом и навалившись грудью на спинку. Эта активная личность вся переливалась радостным возбуждением, которое так и рвалось наружу совсем не созвучное моему мерзкому состоянию.

Мы с Кириллом продолжали обмениваться ходами.

— Можно вас отвлечь на минутку, Алексей Алексеич? — спросил Славин.

— Только если что-нибудь существенное.

— Существенное или нет, судить вам, — скромно отвечал Славин и полез в задний карман брюк — жара заставила его наконец расстаться с пиджаком и ходить в одной рубашке. Из заднего кармана на свет божий явились два клочка бумаги.

— Что это? — поинтересовался я.

— Адреса.

— Чьи?

— В городе Нижнелиманске испокон веку живут два Вермана.

Шахматные мысли разом выскочили из моей головы.

— Все-таки разыскал? В Иностранном столе?

— Нет.

— А как же...

— За двугривенный.

— Ладно, брось морочитьголову.

— Смотрите сами.

И он сунул мне обе бумажки. Это были бланки «Горсправки»...

Славин цитирует себя

Вот это зевок! Не то, что в шахматах!

Мы искали Вермана разными способами, но искали среди немецких подданных, и никому не пришло в голову, что он просто может быть гражданином СССР. Не заглянуть в адресный стол! Хотя бы из любопытства. Непростительно... Воистину в сложных комбинациях просчет, как правило, элементарен.

Молодец Славин! Такой простой ход.

— В простоте — гениальность, — самоуверенно прокомментировал Славин.

— Ну, что ж, победителя не судят, но победителя, имей в виду.

Он разумно промолчал.

Однако, может, оба новых Вермана — тоже лишь однофамильцы того, первого... К тому же и подлинный адресат — фигура для нас покуда весьма проблематичная.

И все-таки пренебрегать новыми Верманами не стоило.

Я посмотрел на Кирилла. Он сидел мрачный и обиженный. Конечно, ему неприятно. В архиве копался он, документ нашел он, а в адресный стол догадался зайти этот дотошный Славин. И теперь именно ему достанется «распутывать» этих двух Верманов. Разве не обидно?

— Сделаем так, — решил я. — Проблема «Верман» — открытие Кирилла. Славин, ты не оспариваешь этого? Поэтому и новоявленными Верманами займется Кирилл. Тем более, что тебе, Славин, с этой фамилией однажды уже не повезло. Ты хочешь что-то возразить? Нет, не хочешь. Значит, условились. Кирилл, в кратчайший срок ты должен узнать о них все. И смотри не увлекайся, не упускай мелочей. Пусть Славин будет тебе примером.

Славин хмыкнул. Кирилл сидел с просветленным лицом.

— А с тобой, Славин, мы займемся кое-чем другим. Кирилл, передай ему все координаты.

Крайний или последний

В тот день сразу после работы Рита забежала домой, переоделась поскромнее — в неброский полотняный костюмчик и туфли на венском каблучке, уложила прочитанные книги в черный спортивный чемоданчик-балетку и отправилась в городскую библиотеку. У деревянного барьера, отполированного сотнями локтей, за которым сидела библиотекарша, уже стояло человек десять. Но Рита не спешила занять очередь. В библиотеке она любила осмотреться, порыться в каталогах, полистать свежие брошюрки, обменяться мнениями с другими книголюбами — словом, не торопясь, со вкусом окунуться в особую библиотечную атмосферу.

Вот и на сей раз она остановилась у витрины с новинками беллетристики и, вытащив блокнотик, записала название: «Р. Олдингтон «Смерть героя. Роман-джаз». Об этом авторе она еще не слышала; потом подошла к другому стенду, где выставлялись толстые журналы.

Очередь тем временем росла, но Риту это не беспокоило. Наконец она положила на место журнал и, прихватив свой чемоданчик, подошла к барьеру.

— Вы крайний? — шепотом осведомилась она у худощавого гражданина в военной гимнастерке, перепоясанной широким ремнем, и в сапогах.

Тот, полуобернувшись, молча кивнул и снова углубился в какую-то книгу.

— Вы последняя?

Это относилось уже к самой Рите: за ней стояла, опираясь на палочку, симпатичная старушка в лиловом платье и с кружевным воротничком и пыталась вздеть на толстый нос пенсне со старинной золотой цепочной. Но рука ее дрожала, и пенсне все время сваливалось. Рита не начала со старушкой спора насчет слов «крайний» и «последний» и не стала доказывать ей, что надо говорить «крайний», потому что «в Советской стране нет последних, все первые», — Рита, доброжелательно оглядев старушку, только сказала:

— Да, бабушка, я крайняя.

Очередь двигалась медленно. Абоненты потихоньку переговаривались, интересовались, какие книги сдают соседи и стоит ли взять себе. Рита огляделась по сторонам.

Старушка, повесив палку на локоть и придерживая злополучное пенсне, листает какую-то книжку — она взяла ее у стоящей позади пухленькой девушки.

— Простите, пожалуйста, что это за книжка? — спросила Рита.

— Фенимор Купер, — с готовностью отвечала старушка, — «Крайний из могикан».

— Интересно? «Последний из могикан» я читала, а «Крайний» — еще нет. Это продолжение?

— Нет, то же самое. Но только одесское издание. Видите ли, милочка, переводчик считал, что среди гордых индейцев не может быть последних.

Ах, какая ехидная, оказывается! А Рита думала, что она и внимания на ее «да, я крайняя» не обратила. И все равно очень симпатичная бабушка. И Рита весело засмеялась ей в ответ.

— Вы что сдаете?

— Пожалуйста, милочка, взгляните. — И старушка легонько отодвинулась, чтоб Рите удобнее было взять с барьера два ее томика.

Рита смотрит на переплеты. Достоевский, «Идиот» — это она уже читала. А это что? Какой-то Лев Кассиль, «Кондуит». И с картинками!

— Наверно, для детей?

— И для взрослых тоже, — уверяет старушка. — Прелестная, остроумнейшая книга. Обязательно прочтите.

— Спасибо, раз вы советуете, я ее возьму.

Значит, она возьмет сегодня этого Кассиля и — как его? — она заглянула в блокнотик — ага, Олдингтона. Так что же еще выбрать? Рита повернулась к соседу впереди, долговязому гражданину в военном. Он по-прежнему читал свою книжку. Рядом с ним на барьере лежал потрепанный толстенный портфель, на нем фуражка.

Рита посмотрела на непроницаемую спину гражданина и тихонько потрогала его за рукав.

— Товарищ, можно посмотреть, что вы сдаете?

Гражданин обернулся.

— Ради бога. — Он расстегнул туго набитый портфель, вытащил и подал Рите три книги. — А мне разрешите взглянуть на ваши?

— О, пожалуйста, очень интересные. — Рита щелкает замочком чемоданчика, придвигает к гражданину затрепанный с торчащими листками томик «Тысячи и одной ночи» в издании «Academia» и Бальзака «Блеск и нищета куртизанок», а сама раскладывает на барьере книжки соседа. Она разочарована: «Милый друг» она прочла давным-давно, «Соть» Леонова как-то принялась читать, но не осилила: сложно... «Илья Эренбург», — читает она на переплете третьей. Рита пальчиком трогает рукав гимнастерки соседа.

— Извините, этот... ну, Илья Эренбург, он интересный?

Гражданин захлопывает переплет.

— О, да, да! Если вы не читали, непременно прочтите. А я, если вы позволите, заберу вашу «Тысячу и одну ночь». Пятый том мне не попадался.

Тут подходит его очередь, и он говорит пожилой библиотекарше:

— Запишите на меня эту книгу, Ирина Осиповна, сделайте одолжение, — вот гражданка сдает. И что вы посоветуете из новинок?..

Он уходит, застегнув свой портфель, высокий, прямой, в гимнастерке, сапогах и военной фуражке без звездочки.

— А на меня — здравствуйте, Ирина Осиповна, — а на меня перепишите «Хулио Хуренито» Эренбурга и «Кондуит». И еще дайте мне Олдингтона «Смерть героя».

Рита уложила книги в чемоданчик, попрощалась с Ириной Осиповной и, мило улыбнувшись старушке, направилась к выходу.

Она не видела, как следом за ней покинул городскую библиотеку высокий молодой брюнет с длинными ресницами.

Однофамильцы

Кирилл показал высокий класс работы. Через два дня в наших руках были довольно подробные сведения об обоих Верманах.

У Павла Александровича Вермана в городской инспекции Госстраха была репутация честного, аккуратного работника, но человека заурядного, без полета. Свое место инспектора он занимал уже много лет. Ни ему, ни начальству и в голову не приходило, что его можно было бы продвинуть по служебной лестнице. За эти годы многие служащие помоложе обошли его, но он вполне довольствовался своим положением и никому не завидовал. Человек он был точный, на службу являлся ровно в девять, приветливо поздоровавшись с коллегами, надевал сатиновые нарукавники и тотчас же принимался за дело. Если ему не надо было идти на свой участок или по каким-нибудь учреждениям, что случалось весьма редко, он не поднимал головы от бумаг до самого обеденного перерыва.

Из всех талантов за ним признавали один: добросовестность. Невозможно было даже вообразить, чтобы Павел Александрович опоздал с представлением какого-нибудь отчета или сводки. Начальство ценило это качество Вермана и, правду сказать, не раз его эксплуатировало. Бывало, срок какой-нибудь экстренной работы на носу, а сотрудники, которым работа вверена, явно не успевают. Управляющий приглашает к себе товарища Вермана и просит — не в службу, а в дружбу — выручить коллектив. «Что уж там, — бодро потирает он руки, — сами знаете, дорогой Павел Александрович, вы наша надёжа и опора. Словом, батенька, просим в смысле умоляем. Весь мир и Нижнелиманская инспекция славного Госстраха смотрят на вас!»

И инспектор Верман безропотно и даже с удовлетворением брался за дело. С этой минуты Павел Александрович сиднем сидел за своим аккуратно застланным цветной бумагой столом с раннего утра и до самой поздней ночи, брал работу домой, а в указанный день, осунувшийся и побледневший, ровно в девять входил в кабинет управляющего, едва тот успевал сбросить пальто, и с нескрываемым удовольствием клал на начальственный стол стопку листов, исписанных каллиграфическим почерком. После этого Верман скромно поворачивался к дверям, однако управляющий останавливал его и, пожимая руку, рассыпался в похвалах и благодарностях.

После этой церемонии управляющий забывал о Вермане до следующего аврала.

Павел Александрович был человеком доброжелательным, любезным и общительным. Сослуживцы его уважали, частенько приглашали в гости на какие-нибудь семейные торжества или вовсе без повода, и Верман охотно принимал приглашения. В компании был весел, и все с удовольствием слушали его занимательные рассказы. В городе у Павла Александровича было много знакомых, да и не удивительно, потому что проживал он в Нижнелиманске с незапамятных времен. Даже бурные годы революции и гражданской войны не сдвинули Вермана с насиженного места. Трудно было представить, что город когда-то мог существовать отдельно от Павла Александровича.

Верман занимал маленькую двухкомнатную квартирку в доме номер шестнадцать по Кирпичной улице. Жену он схоронил давно (и больше не женился, хотя был не стар), старушка, бывшая нянька сына, жила в квартире на правах члена семьи, ведя несложное хозяйство. Сын Павла Александровича с детства пристрастился к шлюпкам, яхтам, байдаркам и, окончив школу, слышать не желал ни о какой сухопутной профессии. Верман уступил его настояниям и отправил в Одессу, в мореходное училище, где тот и учился вот уже третий год. В каникулы, когда сын приезжал на побывку, Павел Александрович с гордостью водил по знакомым наследника, приятного молодого человека в ладно сидящей морской форме.

Второй Верман был человеком несколько иного склада.

Высокий, стройный, начинающий седеть, юрисконсульт нижнелиманской конторы «Экспортхлеб» Георгий Карлович Верман казался похож на отставного военного. Манера держаться, походка, выправка, когда он, широко развернув грудь и гордо подняв красивую голову, шагал по улицам, размахивая тростью с серебряным набалдашником, — все говорило о хорошей смолоду тренировке. Безупречный костюм сидел на нем с элегантностью офицерского мундира.

И сейчас, в свои сорок лет, Георгий Карлович был завзятым спортсменом. Выходные дни он проводил на собственной маленькой яхте, изящно и ловко управляясь с парусами, а рулевым у него сидел старший, четырнадцатилетний, сын. Часто юрисконсульт появлялся на теннисном корте в городском саду. Он любил поболтать с такими же, как он, любителями в ожидании своей очереди, зато когда Георгий Карлович брался за ракетку и в идеально белых брюках выходил на корт, все разговоры вокруг смолкали: такой он демонстрировал класс игры. Кроме того, Верман был убежденным футбольным болельщиком и на матчах своего фаворита, команды «Желдор», с командой городских транспортников «Местран» вел себя исключительно бурно.

По роду службы Георгий Карлович целыми днями был в движении. Заглянув с утра в свой «Экспортхлеб», он сразу же отправлялся по делам и, переходя из учреждения в учреждение, выполнял поручения начальства, которое считало юрисконсульта своей правой рукой.

Однако далеко не все дневные визиты Георгия Карловича Вермана имели отношение к его служебным обязанностям. Случалось, он заходил в частные дома и в учреждения, никак не связанные с экспортом зерна, или останавливал кого-нибудь на улице. Нередко его могли видеть в кафе с одним из многочисленных знакомых за чашкой кофе, а то и за бокалом легкого вина.

Все это не удивительно, потому что юрисконсульт считался в городе фигурой заметной. Его знали очень многие. Верман был человеком весьма щепетильным в новых дружеских связях. Компания, группировавшаяся вокруг него, была тесно сплочена общими интересами, вкусами, старинной приязнью. Она состояла из людей определенного общественного положения — адвокатов, докторов, преподавателей институтов, видных инженеров. Войти в этот круг новому человеку было довольно трудно.

Верман очень дорожил своей семьей. Жена его была еще молода или, во всяком случае, моложава и привлекательна. Она нигде не служила и, если не считать нечастых визитов к приятельницам, выходила из дому всегда вместе с мужем: в театр, на концерт, на очередной суаре или пикник в «свою компанию», где она, как и ее супруг, находилась в центре внимания. Все остальное время она отдавала дому, который вела образцово, и воспитанию сыновей. Елена Викторовна хорошо играла на фортепьяно, знала французский и немецкий и даже когда-то пописывала стихи. Верманы жили в собственном домике на Очаковской улице и держали прислугу, молодую дивчину, выписанную через каких-то родственников из деревни.

Эта жесткая почва реальности...

— Ну и что, смахивает кто-нибудь из Верманов на посольского адресата? — спросил я.

Кирилл курил в своем любимом феодальном кресле, а я, присев боком на подоконник, следил за оживленной вечерней улицей. Славин отсутствовал.

Кирилл приподнял брови.

— Не думаю. Ни тот, ни другой в германской армии не были, жили всегда в России. Сыну госстраховского Вермана двадцать лет, значит, старик женился еще до войны.

— Почему старик? Сколько ж ему лет?

— Много! Он восемьдесят седьмого года рождения, значит, уже сорок шесть. Вот у юрисконсульта из «Экспортхлеба» свадьба по времени вроде бы и совпадает, но он женился в Одессе.

— Постой, постой, что ты несешь? С чем совпадает свадьба?

— Как с чем? Настоящий же Верман здесь в гражданскую войну остался. В усадьбе на Большой Морской. На дочке хозяина женился.

— Так это же только твое предположение.

— Ну предположение, — неохотно согласился Кирилл, — Но это точно так и было. Вы бы на усадьбу глянули — и сразу бы поняли...

Вот оно что! Понятно... Ты, мой милый, опять попал в плен своей фантазии. Перестал трезво оценивать факты. И уже фантазия служит тебе не помощницей, а захлестывает тебя, ведет за собой, и ты видишь все сквозь призму созданных ею обстоятельств...

Кирилл был способный чекист. Он умел идти по логической цепи от факта к факту, с медвежьим упорством и неотвратимостью танка, выказывая охотничью зоркость к деталям. Но горе, если в его упрямой голове складывалась симпатичная ему версия! До чего ж трудно бывало вырвать Кирилла из-под ее гипноза, даже если она опиралась на зыбкий фундамент воображения, и ничего более! Преодолеть внутреннюю враждебность к другим возможным вариантам. Уж не знаю, как и назвать эту кирилловскую особенность... «Следственная идиосинкразия», что ли? «Эмоциональная несовместимость»?..

Так было и на сей раз. У Кирилла имелась красивая, изящная, со множеством подробностей версия истории Вермана — посольского адресата. И факты биографий двух реальных Верманов не втискивались в ее прокрустово ложе!..

— Так дело не пойдет, Кирилл, — резко сказал я. — Опять ты танцуешь не от фактов. Ну что я тебе стану растолковывать очевидные истины! Наше дело — не изощряться в вымысле, а терпеливо собирать факты, продумывать их, обобщать.

Кирилл лишь молча кивнул в ответ.

— Так вот, с этой точки зрения кто из Верманов вызывает у тебя большие сомнения?

Кирилл заскрипел креслом.

— Не могу еще сказать. Надо собрать дополнительные сведения.

— Жил кто-либо из них на Большой Морской, четыре?

Кирилл заскрипел креслом.

— Этого мне тоже пока не удалось установить.

— Ну, так пока нечего и разговаривать. Установи. Тогда и вернемся и Верманам.

Старушка старушке рознь

Славин не пришел ночевать. Усталый и сонный, он появился в гостинице только на следующий день к вечеру и рассказал мне все, что видел в библиотеке. Выйдя из библиотеки, Славин отправился за гражданином в военном, «довел» его до дома и остался дежурить. Он пробыл на своем посту всю ночь и весь день, но новый подопечный больше никуда не уходил. Славин, наверное, торчал бы возле этого дома и дольше, но ему повезло: он увидел проходившего мимо сотрудника горотдела ГПУ Гришу Лялько и попросил, его подежурить вместо себя. Это был мой просчет: надо было сразу дать Славину напарника.

Я тотчас позвонил Захаряну, и тот послал в помощь Грише Сергея Иванова. Мы условились, что эти ребята подменят Славина, а на следующий день, отдохнув, он вернется на свой пост с кем-нибудь из чекистов-нижнелиманцев: отрывать Кирилла от его задания мне не хотелось.

— Эх, чует мое сердце, не за этим долговязым надо было идти! — с досадой сказал Славин. Он стал коленями на пуф и облокотился о стол.

— Нет, Славин, думаю, ты не сделал ошибки, что пошел именно за ним — как бишь его фамилия? Штурм?

— Точно. Штурм. Эрнест Иванович Штурм. И все-таки, Алексей Алексеич, делайте со мной, что хотите, а зря я прозевал старушку.

— Ну, в конце концов ее можно проверить, это пустяк: установим ее личность по библиотечному формуляру. Но почему ты прицепился именно к ней?

— А почему мне к ней не цепляться? Знаете, старушка старушке рознь. Старушки всякие бывают.

— Хорошо, Славин. Тебе приглянулась эта милая бабуся... Но давай-ка будем...

— ...рассуждать.

— Правильно. Будем рассуждать. У тебя почему-то получается дилемма: если не Штурм, то старушка. Но ведь Рита Лазенко контактировалась еще с одним человеком.

— Вы про Ирину Осиповну?

— Кто такая Ирина Осиповна?

— Библиотекарша.

— Тогда — да. Именно про нее.

— Отпадает. Начисто.

— Почему такая категоричность? Она молодая, Ирина Осиповна?

Славин с упреком посмотрел на меня.

— Она пожилая. А отпадает потому, что старая большевичка. С пятнадцатого года. Между прочим, подруга вашей Ксении Васильевны из секретной части Судзавода.

— Прости, Славин. Коли так, ты прав. Но будем все-таки рассуждать дальше. Рита общалась со старушкой в пенсне и со Штурмом. Однако общалась по-разному. Рита передала свою книгу Штурму, а не старушке. Штурму! Вот в чем суть! Да, я уверен, что именно потому и ты, может, даже подсознательно, выбрал Штурма.

— Но ведь со Штурмом-то я уперся в тупик! Этот долговязый больше никуда не вышел. Вернулся из библиотеки, переоделся и стал копаться в своем саду. Потом залез в свою берлогу и до сих пор не вылез. Спит, наверно, как медведь.

— Ладно, посмотрим, что будет дальше. Иди спать.

Лауреат выставки цветов

Эрнест Иванович Штурм жил в маленьком одноквартирном домике с единственной дочерью Анной, долговязой, как и отец, бесцветной девицей. Он работал в педагогическом техникуме, где преподавал будущим учителям военное дело, а вечерами дважды в неделю занимался основами тактики с допризывниками в клубе Осоавиахима. Рано утром, аккуратно выбритый и подтянутый, Эрнест Иванович покидал свой домишко, садился в трамвай на ближайшей остановке и ехал в техникум. За пять минут до звонка с тощей планшеткой на ремешке через плечо он уже вышагивал на плацу в ожидании начала урока. Когда учащиеся выстраивались в длинную нестройную шеренгу, Штурм вытаскивал из своей планшетки затрепанную тетрадочку и устраивал перекличку.

Выяснилось, что Эрнест Иванович Штурм состоит на учете, как бывший белогвардейский офицер, поручик врангелевского немецкого Железного полка. В свое время он добровольно явился на регистрацию, чистосердечно раскаялся и заверил власти в искреннем желании загладить свою вину, принося посильную пользу новому строю. После проверки его направили на работу в учебные заведения города как специалиста по военному делу.

В свободное от занятий время его почти всегда можно было видеть в огороженном штакетником садике перед домом — Эрнест Иванович увлекался цветоводством. В стоптанных башмаках и носках, надетых поверх стареньких бриджей с кантами, в аккуратно повязанном фартуке, бывший офицер Железного полка заботливо ухаживал за георгинами, астрами и хризантемами на маленьких затейливой формы клумбочках. Но главной его страстью были тюльпаны. Он экспонировал их на всех городских выставках цветов — громадные, каких-то необыкновенных расцветок. Посетители ахали возле штурмовских стендов, а жюри неизменно присуждало ему первые премии, и польщенный Эрнест Иванович, скрывая за обычной хмуроватостью внутреннюю улыбку, уносил домой в потертом портфеле очередную «Библиотечку цветовода».

Военрук техникума много читал, особенно зимой, когда цветник его умирал с тем, чтобы возродиться в новом великолепии следующей весной. Библиотекарь Ирина Осиповна числила Штурма среди самых эрудированных абонентов и всегда старалась припасти для него какое-нибудь книжное «лакомство».

Иногда вечером Эрнест Иванович вместе с дочерью выходил из домика, тщательно запирал дверь, и они направлялись в городской сад, где часок-другой молча и чинно вышагивали по людным аллеям.

Анна Штурм работала делопроизводителем в канцелярии того же педагогического техникума, в котором ее отец преподавал военное дело.

Мea culpa — моя вина

В середине дня двадцать третьего июля позвонил Сергей Иванов и доложил, что ничего подозрительного не произошло. Накануне вечером Штурм с дочкой гулял в горсаду, но в контакт там ни с кем не вступал, никому ничего не передавал.

— Ну, ступай, Славин. Смени ребят.

...Славин назавтра вернулся поздно вечером.

Штурм упорно сидел дома, копался в саду.

Славин был обескуражен. В чем же дело? Мы с Кириллом тщательно проанализировали связи Риты и пришли к выводу, что наиболее вероятный контакт между нею и следующим звеном происходит в библиотеке. Наблюдения Славина установили, что самый подозрительный Ритин контакт в библиотеке — это контакт со Штурмом...

— Славин, ты своей старушкой поинтересовался?

— Поинтересовался. Вы правы. Она вполне безобидна.

— Вот видишь. Словом, если следующее звено не Штурм, значит, где-то мы допустили промах. Расскажи-ка мне еще раз о наблюдении за Штурмом. Подробно. Не упуская ни одной детали.

— Есть. От библиотеки Штурм шел быстро. Никуда не заходил. Ни с нем не разговаривал. Наискосок от дома проходной двор с палисадником. Старые деревья, скамейки, Я устроился так, что мне хорошо был виден и штурмовский подъезд и садик. В сад из дома выходит веранда. Через десять минут Штурм вышел в свой садик и стал возиться с цветами — в каких-то лаптях и фартуке. И в очках. Я его едва узнал. Двадцать минут спустя в дом с улицы вошла тощая, долговязая девица, тут же выскочила на веранду и кричит: «Папочка, ты уже дома?» — хотя, дура, отлично же видит, что ее папочка обцеловывает свои цветочки-незабудки. Папочка подтверждает, что да, мол, он уже дома. «Что ж ты в садике? — спрашивает дочка. — Обед уже на столе». Папа-Штурм отвечает, что у него еще нет аппетита, а Штурм-дочка возражает, что, дескать, все остынет, надо будет снова греть, а ей ведь сейчас идти к Лиле. И папа спохватывается, что к Лиле действительно надо идти, отряхивает ручки, снимает фартучек и следует за дочкой в дом.

— Кто такая Лиля, не знаешь?

— Откуда ж? Я же за дочкой не пошел.

— То есть? Она что, вышла из дому?

— Ну да. Чего вы так удивляетесь? Ей уж и к подружке сходить нельзя?

— А ты остался на месте? — Я со злостью ударил кулаком по колену. — Вот он, вот он, наш возможный просчет! Как же ты так оплошал?!

— Ну, Алексей Алексеич, посудите сами, как же мне было уйти, когда этот долговязый остался на месте!

Он был прав. А виноват я. Еще острее я ощутил, какую допустил грубую ошибку, отправив Славина на наблюдение одного. У парня, конечно ж, не было выбора. Он обязан был оставаться со Штурмом.

— Все так, старина. Ты действовал верно. И получился прокол. Ладно. Стенаниями и биением в грудь не поможешь. Будем исправлять дело.

— А вы думаете, что дочка переправила чертежи?

— Возможно.

— Постойте, постойте! У нее и вправду был с собой какой-то сверток в газете! Похоже, книги.

— Что ж ты молчишь? А вернулась она как? С пустыми руками?

— Нет. И обратно пришла со свертком. Но, может, с другим.

Теперь главное — не прозевать очередной встречи Риты со Штурмом. Если мы не ошибаемся, такое рандеву неизбежно. И уж во второй-то раз Славин проследит, куда ведет цепочка от Эрнеста Ивановича...

Вопреки теории относительности

Итак, Славин сделался тенью Риты, а мне оставалось одно — ждать.

И тут я интуитивно почувствовал, что вопреки Эйнштейну время двинется быстрее, если буду двигаться я сам. И я стал ходить по городу. В каких только концах не побывал я за несколько дней!

Однажды меня занесло в тот угол городского сада, где располагались теннисные корты. И вдруг мне захотелось тряхнуть стариной — когда-то, еще гимназистом, я не так уж скверно играл в теннис.

Но где взять ракетку и мячи? Просить об одолжении незнакомых теннисистов вроде неловко. И тут я вспомнил, что Захарян как-то к слову сказал, что Денис Свидерский — тот самый бритоголовый сотрудник, который крутил на турнике «солнце», — играет в теннис. Вот у него я раздобуду ракетку!

Но едва я вышел из подъезда гостиницы, мне навстречу попался Кирилл.

— Алексей Алексеич, есть новости. Может, вернемся?

— Выкладывай.

— С инспектором Госстраха ничего интересного пока не произошло. На Большой Морской он никогда не жил. Похоже, сто лет на одном и том же месте сидит. До революции служил в южнорусском отделении страхового общества «Россия».

— Из-за этого ты меня вернул?

— Зато другой Верман, тот, который Георгий Карлович, служил в белой армии.

— Офицер?

— Штабс-капитан. Он вообще-то еще в царскую армию добровольцем пошел, как война началась. С юридического факультета Новороссийского университета.

— Вольноопределяющимся?

— Во-во! Вольноопределяющимся. Школу прапорщиков окончил. Ранен был два раза. Георгия заработал.

— Вот как!

— Да. Из лазарета выписался, в Одессу в отпуск вернулся, а тут как раз гражданская началась. Его белые мобилизовали. Это все в его анкете есть. Повоевал он у белых недолго. Ранили его. А тут наши Одессу взяли. Лазарет беляки успели эвакуировать, а Верман не поехал. Сбежал к жене. Он как раз и женился, когда в лазарете лежал. Она его невестой еще до войны была.

— Значит, из-за жены остался?

— Наверно. После ранения он долго хромал. А может, и не хромал вовсе, а представлялся. Так больше и не пошел служить ни к белым, ни к красным. Очень, видать, ему не хотелось от жены опять под пули. Только уж после гражданской в Красной Армии с год послужил. В губвоенкомате. Даже раз эскадроном командовал против бандитов — банда какая-то к Одессе подходила. Ну, потом демобилизовался, университет окончил и в Нижнелиманск перебрался.

— Занятно, занятно. И Штурм — бывший офицер. Что-то у нас с тобой, старина, прямо-таки формируется офицерский корпус. Не тут ли зарыта собака? Но на Большой Морской он все-таки не жил, наш Георгий Карлович?

Кирилл поморщился.

— Вроде нет.

Похоже, на сей раз Кирилл быстро преодолел барьер идиосинкразии. По крайней мере Георгием Карловичем Верманом он уже заинтересовался всерьез.

— Ладно, Кирилл. Ты добрался до чего-то существенного. Это, брат, тебе не версия с влюбленным германским офицером и нижнелиманской пейзанкой с Большой Морской. Решаем так: юрисконсульт с сего числа — твой подопечный.

— Я буду его альтер эго лат. — отвечал Кирилл. — Второе «я», — сам перевел он.

...А в теннис в тот вечер мне сыграть все-таки удалось. Моим партнером был высокий, седеющий мужчина с выправкой отставного военного. Он стремительно и легко двигался по корту; мячи, которые я посылал, казалось, неким магнитом притягивали его ракетку, а сам он бил так мощно, что моя реакция почти всегда запаздывала. Словом, играл он блестяще. Все три сета я лихо просадил.

— Кто это меня так? — спросил я одного из болельщиков, собирая свое имущество.

Тот посмотрел на меня с удивлением, даже с оттенком снисходительной жалости.

— Как, вы не знаете нашего чемпиона? Вы еще проиграли с приличным счетом. Это же Георгий Карлович Верман...

Славину становится обидно

На следующий день к вечеру в наш номер ворвался возбужденный и торжествующий Славин.

— Есть, Алексей Алексеич! Засек!

— Все повторилось?

— В принципе. С некоторыми премилыми вариациями. И знаете, Алексей Алексеич, — мечтательно добавил Славин, — до чего ж все-таки хороша девчонка! Даже обидно...

Он был неисправим, наш неповторимый Славин...

Рита попросила Ирину Осиповну записать на нее какой-то роман Ролана Доржелеса, прочитанный военруком, а тот взял у Риты «Смерть героя» Ричарда Олдингтона. Какую все-таки скверную роль можно отвести отличной книге!

На этот раз Славин не упустил Анну Штурм, когда она вскоре после возвращения отца из библиотеки снова вышла из дому с пачкой книг под мышкой. Оставив возле домика Эрнеста Ивановича своего напарника — Сергея Иванова, Славин последовал за ней и, когда она свернула в подъезд трехэтажного дома, перед фасадом которого разрослись яблони с наливающимися плодами, тоже вошел в прохладу парадного. Анна остановилась на втором этаже и нажала пуговку звонка, а Славин поднялся выше и с площадки между этажами видел, как дверь отворила миловидная девушка в пестром халатике. «Здравствуй, Лилечка», — проговорила Анна Штурм, а та воскликнула: «Как хорошо, что ты пришла!» И обняла подругу, которая рядом с ней выглядела еще нескладнее. Дверь за ними захлопнулась.

А Сергей Иванов доложил, что Штурм никуда не отлучался. Похоже, что следующее звено цепочки было у нас в руках...

Что пил Репин?

Кирилл неотступно ходил за Георгием Карловичем Верманом, прямо-таки наступая ему на пятки. Приказ знать каждый шаг «подопечного» он воспринял добросовестно и почти буквально. К концу дня Кирилл сбивался с ног, а привычный к маршам по городу юрисконсульт «Экспортхлеба» оставался свеж, как после утренней зарядки. Тренировка!

И среди множества встреч Георгия Карловича Кирилл выделил две. Обе — в одном и том же месте: в пивной неподалеку от Судостроительного завода и с одним и тем же субъектом. Это был немолодой мужчина в засаленной моряцкой фуражке, смахивавший на опустившегося матроса-пропойцу. Он разговаривал с юрисконсультом почтительно и даже заискивающе, словно от него зависел.

Кирилл навел справки. «Моряк» оказался модельщиком Судостроительного завода по имени Омельян Захарченко. Он и вправду имел репутацию горького пьяницы, но и непревзойденного мастера. С ним беспрестанно возились — и администрация и завком. Уговаривали, клеймили позором на черной доске, льстили и премировали, несколько раз увольняли за прогулы, а потом били ему челом. Потому что Омельян творил чудеса, непосильные никому на заводе, кроме него.

Сейчас Омельян, в очередной раз уволенный для острастки, только и делал, что целыми днями путешествовал по пивнушкам и забегаловкам. А между тем все на заводе знали, что вот-вот к нему отрядят делегацию, чтоб в несчетный раз «призвать на действительную», как именовал эту процедуру сам Захарченко.

Что за дела были у бравого юрисконсульта с этим бесхребетным типом? Человек, который променял свою рабочую совесть на бутылку водки, — такой человек способен на все — так считал Кирилл. Кириллу всегда была свойственна некоторая категоричность...

Попросив у Захаряна в помощь Гришу Лялько, Кирилл поручил ему приглядывать за Омельяном Захарченко, а сам продолжал действовать на главном направлении.

Однажды утром Кирилл установил, что Георгий Карлович Верман собрался в командировку в Одессу, и, взяв с собой Сергея Иванова, выехал за ним.

Прямо из порта Георгий Карлович отправился в одесский «Экспортхлеб», провел там весь рабочий день, оттуда поехал на вокзал, пообедал в железнодорожном ресторане и сел в поезд. Вся командировка заняла около полутора суток...

Между тем в Нижнелиманск приехала на гастроли известная опера. Афиши, перечислявшие спектакли и громкие имена и титулы артистов, повергли город в меломанский угар. Молодежь выстаивала ночи за билетами на галерку. Все городское «общество», даже те, кто путал Бизе с Дузе, а Римского-Корсакова с Бестужевым-Марлинским, считали вопросом престижа попасть в театр хотя бы раз. Естественно, что Георгий Карлович и его жена мобилизовали свои связи и получили билеты на все спектакли.

Так Кириллу, начисто лишенному слуха, пришлось принести себя в жертву делу. Он стоически вынес три оперных и одну балетную постановку. Увы, жертва оказалась бесплодной: юрисконсульт «Экспортхлеба» являлся в театр явно ради одного лишь эстетического наслаждения...

Зато Кириллу выпала неожиданная встреча.

Выйдя в антракте «Хованщины» покурить в фойе, он обнаружил не кого иного, как Славина. В последние дни приятели почти не виделись — каждый по горло занят был своими заботами. Однако в общих чертах Кирилл, понятно, представлял себе славинскую «тему» и решил, что где-нибудь неподалеку увидит и Риту Лазенко. А Славин явно кого-то разыскивал, прохаживаясь по фойе среди публики.

Ту же картину наблюдал Кирилл и во втором антракте. В третьем антракте Славин не попался ему на глаза.

Зато в четвертом он увидел Славина уже не в одиночестве — тот рассказывал что-то девушке в строгом черном платье. Девушка сидела молча, потупив глаза, но слушала весьма благосклонно. Это была не Рита. Кирилл встал неподалеку от них.

Девушка вытащила из сумочки пудреницу, открыла ее и посмотрелась в зеркальце.

— Разрешите взглянуть? — спросил Славин и взял из ее рук пудреницу. — О! — восхитился он. — Настоящая чеканка.

— А вы понимаете и в искусстве? — иронически спросила девушка.

— Слегка, — отвечал Славин. — У меня есть приятель художник. Потрясающий чеканщик! И безнадежный забулдыга. Однажды мы сидели с ним за бутылкой вина. Он как раз продал одну картинку в Третьяковку...

Собеседница посмотрела на Славина с явным интересом.

— Так он же чеканщик, ваш приятель.

Славин и глазом не моргнул.

— А в свободное время он балуется живописью.

— Как его фамилия? Случайно, не Репин?

— Вы плохо изучали историю искусств, Репин пил только кефир. Ну, так вот, сидим мы с приятелем, а он вдруг говорит после восьмой рюмки: разве это кирянье? Хилость. Жаль, не пришлось мне покирять, пардон, выпить в компании с одним заядлым морячком. Морячок уходил в дальнюю командировку и пропивал с друзьями подъемные. Он понимал толк в нашем деле, и друзья его были все свои парни, приличные художнички. Морячка звали Магеллан, а за столом у него сидели Рафаэль, Микеланджело и Бенвенуто Челлини. Вот тот, между прочим, был чеканщик...

«Провожая» после спектакля чету Верманов, Кирилл обогнал знакомую парочку: Славин, не торопясь, шествовал со своей новой приятельницей, слегка склонившись к ней и галантно поддерживая под локоток. Девушка уже не потупляла взор, она искоса посматривала на Славина снизу вверх, и даже в сумерках можно было разглядеть, что она улыбается. А Славин болтал, как заведенный.

— Полагаю, теперь нам пора познакомиться, — донесся до Кирилла его самоуверенный голос. — Лучше поздно, чем никогда, как сказал одессит, опоздав на поезд. Меня зовут Леонид. А вас? Лиля? Тоже красиво. Знаете анекдот, как русский солдат ухаживал за польской паненкой?..

«Ну и ловкач!» — даже позавидовал Кирилл. Но тут же разозлился на себя: все-таки Славин поступал неправильно.

Вопросы экспедитору Саенко

Инженер Иван Михайлович Шевцов бодро выскочил из трамвая и вбежал в вокзальный подъезд, толкнув массивную дверь. Его солидный портфель с ремнями и застежками сверкнул в живом луче солнца, пронизавшем зал ожидания. Широкими, не по росту шагами Шевцов пересек зал и вышел на перрон. Ударил станционный колокол. «Конечно, третий, — подумал Шевцов. — Прямо европеец, черт меня побери, — усмехнулся он, — прибываю в последнюю минуту».

Старик — проводник международного вагона, поглаживая запорожские седые усы, благодушно наблюдал, как Иван Михайлович, поставив свой портфель на асфальт, рылся по карманам в поисках билета. Едва инженер поднялся в тамбур, поезд мягко и почти незаметно тронулся.

В купе Шевцов был один. Да и вообще, насколько он мог заметить, международный вагон поезда Нижнелиманск — Харьков отнюдь не был переполнен. Иван Михайлович поставил портфель возле себя и, опершись на него, стал смотреть в окно. Поезд медленно тянулся, выбираясь из садов и мазанок городской окраины. А потом вклинился в грустную вечернюю степь.


Инженер, конечно, не мог видеть, как, вылетев из буфета, уже на ходу на подножку хвостового вагона вскочил запыхавшийся гражданин с небольшим чемоданчиком. Проводник, высунувший в дверь тамбура желтый флажок, укоризненно покачал головой, — что, мол, это ты, раззява, — и отодвинулся, чтобы впустить пассажира.

— А билет у вас имеется? — строго спросил он.

— Имеется, имеется, — суетливо и смущенно отвечал гражданин, вытирая мокрый лоб и вытаскивая картонный прямоугольник.

— Так у вас же в международный, — удивленно проговорил проводник, поднимая глаза на гражданина. Простоватый, одетый в скромный, неопределенного цвета костюмчик, тот никак не походил на пассажира международного вагона.

— Пожалуйте, — возвращая билет, сказал проводник. — Ваш четвертый отсюда будет, перед рестораном.

Иван Михайлович между тем, прислонившись к мягкой спинке дивана, развернул роман, взятый на дорогу. Он не успел еще вчитаться, как дверь отворилась и порог переступил новый пассажир.

— Здравствуйте. Извините, конечно, — вежливо произнес он.

«Вот тебе и одиночество», — недовольно поморщился Шевцов, но ответить постарался приветливо.

Попутчик поставил на диван чемоданчик, сбросил пиджак и повесил его на крючок.

— Уфф! — Вытащив платок, он вытер лоб и принялся обмахиваться. — Ужасно жарко! А тут еще спешка кошмарная. Это уж закон — перед командировкой обязательно времени не хватает. Поверите, без пяти шесть только закончил утверждение документов. Без этого ведь не поедешь. А надо еще вещи собрать, перекусить, переодеться, с женой проститься... Едва не опоздал.

«О, да ты к тому ж еще разговорчив, братец», — с досадой констатировал инженер и, сделав вид, что углубился в роман, не ответил на тираду соседа, которая прямо-таки взывала хоть о каком-нибудь сочувственном междометии.

Пассажир посидел несколько минут молча, с любопытством оглядываясь по сторонам и покачивая головой, — купе международного вагона ему определенно нравилось. Однако общительная натура его требовала свое.

— Я ведь в последнюю минуту в кассу-то забежал за билетами, — заговорил он, — раньше сдуру не взял, думал, успею. И пожалуйста — ни купейных, ни даже мягких, представьте, не осталось. Вот и пришлось в международном ехать...

Шевцов не был расположен к вагонной болтовне. Он настроился почитать, поразмышлять. А тут сосед с его фонтаном. И не остановишь!

Но сосед спохватился, надо отдать ему справедливость, сам.

— Извините, надоедаю.

Несколько минут он, шумно вздыхая, энергично обмахивался платком.

— Все-таки необычайно жарко, — снова не выдержал он. — Смотрите, девятый час, а все еще печет. Ну, ничего, теперь скоро уже будет полегче. Солнце-то уж больше месяца, как на зиму повернуло.

Иван Михайлович, сдерживая раздражение, продолжал читать.

— Ах ты, опять я вам мешаю! — виновато воскликнул попутчик. — Вы книжечкой увлеклись, а я болтаю. Простите, ради бога.

Солнце зашло, и на степь, усталую от дневного пекла, на желтеющие спелые хлеба, на привольно разбросанные по ее простору села с обезглавленными церквушками по-южному быстро опускалась темнота.

В купе вспыхнул мягкий свет плафона.

— Может, нам повечерять? — снова оживился говорливый гражданин. — Окажите честь, составьте компанию — простите, не знаю вашего имени-отчества.

— Иван Михайлович, — вынужден был ответить инженер.

— Скажите, какое совпадение! — Сосед Шевцова обрадовался, словно получил выигрыш по лотерее Автодора. — И меня Иван, но только Афанасьевич. Выходит, мы с вами тезки, почти что, знаете ли, родственники.

Он засуетился, раскрыл свой чемоданчик и принялся вытаскивать пакетики и свертки. Застелив столик вышитой петушками салфеткой, тоже извлеченной из чемоданчика, он разложил какие-то пирожки, котлеты, помидоры и гостеприимно повторил:

— Присоединяйтесь, Иван Михайлович, сделайте одолжение.

— Благодарствуйте. Я не голоден.

— Как можно! — воскликнул Иван Афанасьевич. — Вы ж видите, сколько снеди мне жена в дорогу насовала. Словно не в Харьков, а на Северный полюс собрался. Прошу вас, угощайтесь. Сейчас к проводнику слетаю, насчет чаю. Ишь ты, даже в рифму угодил! — смущенно восхитился он собой.

— А вы позвоните, — посоветовал Шевцов.

Вошел, что-то дожевывая, усатый проводник.

— Чай-то у вас в международном положен или как? — бодро, с оттенком некоторого панибратства спросил Иван Афанасьевич.

— А як же, обязательно, — отвечал проводник.

— Тогда расстарайся-ка, диду, нам по паре стаканчиков.

Закусив и напившись чаю, Иван Афанасьевич сладко зевнул.

— Не пора ли теперь на боковую? — Он похлопал ладонью по дивану. — Жаль, постелили. Бухгалтерия-то ведь постель не оплачивает. Есть такая инструкция. Я б и на своей подушечке переспал. У меня, знаете ли, всегда с собой подушечка надувная. Все время ведь ездить приходится. Служба такая. Ну уж ладно. — Он тяжело вздохнул, встал и, наклонившись, помял казенную подушку — мягка ли, откинул одеяло.

И тут Шевцов заметил, что задний брючныйкарман его попутчика оттопырен чем-то тяжелым. Подождав, покуда Иван Афанасьевич снова сел, инженер мягко сказал:

— С вашего позволения, один вопрос.

— Хоть два, — благодушно разрешил Иван Афанасьевич, снова зевая.

— Где вы служите?

— Я-то? В «Сахаротресте», — кряхтя, отвечал тот, он скидывал башмаки.

— Тогда второй вопрос, — настойчиво продолжал Иван Михайлович. — Почему у вас в кармане оружие? Сидите спокойно, — резко сказал он, видя, как с Ивана Афанасьевича разом соскочил сон. — И не хватайтесь за чемодан. Ну?

— Что это вы, Иван Михайлович? Что за шутки, извините, неуместные? — Он явно пытался скрыть испуг.

— И не думаю шутить, — жестко сказал Шевцов. — Кто вы такой? Предъявите документы.

— Да ради бога! Так бы сразу и сказали. — Иван Афанасьевич полез в карман висящего пиджака и вытащил бумажки. Пальцы его слегка дрожали. — Вот, пожалуйста, разрешение на право ношения, все как положено. Вот служебное удостоверение.

«...выдано настоящее Саенко Ивану Афанасьевичу в том, что он действительно является экспедитором Нижнелиманской конторы «Сахаротреста...» Подпись. Печать.

«...Саенко И. А. разрешается ношение оружия — пистолета системы «Браунинг» за № 306245...». Печать. Подпись.

Шевцов вернул бумажки Ивану Афанасьевичу. Пряча их на место, тот сказал:

— И какая вас вдруг муха укусила, Иван Михайлович, ума не приложу. Но уж коль скоро я вас так раздражаю и так вам неприятен, я уж лучше уйду отсюда. Попрошу проводника, он меня в другое купе посадит. Извиняйте, раз так... — Экспедитор взялся за свой чемоданчик, но тотчас же отдернул руку, словно схватился за каленое железо, потому что Шевцов тихо, но веско сказал:

— Оставьте, Саенко. И давайте условимся так: из купе никуда. Во избежание всяких неприятностей. Я достаточно ясно выражаюсь?

— Ясно, ясно. Пожалуйста, товарищ начальник, — пролепетал экспедитор. — Как вам угодно. Но, право же, я не вижу причин.

— Меньше болтайте. И укладывайтесь, — скомандовал инженер.

— Боже мой, боже ж ты мой, дернула же меня нелегкая сюда попасть! Да пропади оно все пропадом. — Приподнявшись, Саенко снял с вешалки свой пиджак, сложил его и сунул под подушку, потом добавил: — Сказали б сразу, кто вы такой, да я б разве стал беспокоить! Я б тут же ушел. Я ж понимаю, что к чему... Спокойной вам ночи...

Шевцов ничего не ответил.

Саенко повздыхал-повздыхал, повернулся лицом к стене, и вскоре послышалось его спокойное, почти детское сопение. Вот он во сне что-то взбормотнул, судорожно и глубоко вздохнул и опять затих.

Шевцов выключил плафон. Теперь купе освещалось лишь синим таинственным светом ночника.

Инженер подошел к дивану, на котором спал Саенко, и некоторое время вглядывался в спящего экспедитора «Сахаротреста». Потом он подошел к двери, тихонько раскрыл ее и выглянул в коридор. В тускло освещенном проходе было пусто. Ритмично стучали колеса. Международный вагон слегка и плавно покачивало на пульмановских рессорах. Где-то дребезжало стекло. Успокаивающе и покровительственно гудел время от времени паровоз: все в порядке... едем... едем...

Иван Михайлович задвинул дверь, прилег на диван.

...Глубокой ночью в окне замелькали огни большой станции. Паровоз облегченно и торжествующе прогудел. Поезд замедлил ход. Заскрипели тормоза.

Шевцов поднялся и медленно, стараясь не шуметь, отодвинул дверь...

— Как, разве уже Харьков? — раздался вдруг сонный голос экспедитора. Приподнявшись, он таращил заспанные глаза на инженера.

Тот повернулся и властно шепнул:

— Ложитесь и не трогайтесь с места! Если вы рискнете выйти, пеняйте на себя. Слышите? Это не Харьков. Через десять минут я вернусь. Спите!

Иван Афанасьевич послушно лег лицом к стене. Шевцов взял свой портфель, вышел и закрыл дверь.

Через минуту Саенко повернулся и посмотрел в окно. Прямо напротив вагона на фасаде вокзала при свете перронных фонарей четко выделялись, отбрасывая короткие тени, выпуклые большие буквы: «Зиминка».

Как обращаться с календарем

Это была заурядная забегаловка, в меру грязная, в меру дымная, в меру шумная. Позади прилавка на полу стояло основное здешнее орудие и средство производства — солидная пивная бочка, в которую был вставлен самодовольный медный кран с насосом. Возле этого агрегата орудовал толстый дядя в военном френче с преувеличенными накладными карманами и надетом поверх него замызганном фартуке. Он деловито наполнял янтарной жижей массивные кружки, норовя ударить струей в стенку, чтобы дать побольше пены, и с лихим стуком ставил их перед клиентами. Клиенты отходили с кружками к прибитым вдоль стен стойкам, сыпали в пиво темную сырую соль из ржавых консервных банок, азартно лупили об стойку тощую вяленую тараньку и, подув на пену, принимались тянуть пузырящуюся влагу.

Именно в это заведение, расположенное неподалеку от проходной Судостроительного завода, зашел вечером под выходной Кирилл. Привела его сюда не жажда, тем более, что пива он терпеть не мог. В забегаловке Кирилл очутился, следуя по стопам Георгия Карловича Вермана.

Кирилл подозревал, что Георгий Карлович предпринял этот поход исключительно для того, чтобы снова встретиться с Омельяном Захарченко. Так оно и оказалось. Омельян стоял, скрестя ноги, у стойки. Возле него лежала морская фуражка. Кирилл направился к прилавку, спросил кружку пива и отыскал место, откуда было б хорошо видно, что станут делать Верман и Омельян.

Когда Верман подошел к Омельяну, тот как раз прикончил кружку и придвинул следующую. Затем, вытащив из кармана люстринового пиджака бутылку водки, он намеревался долить из нее кружку. Георгий Карлович взял его под руку:

— Здравствуйте, Омельян Платоныч.

Захарченко медленно повернул к Верману лицо и, не выпуская пол-литра, выразил сомнение:

— Разве ж мы сегодня договорились? А я считал, завтра. Ведь пятое завтра, верно? — Язык его уже двигался с трудом.

— Нехорошо нарушать свое слово, Омельян Платоныч, — мягко, но с некоторым раздражением пенял ему Верман, глядя на него с высоты своего роста. — Пятое сегодня, а не завтра.

— Сегодня пятое? — ужасно удивился Захарченко. — Ска-ажи, пожалуйста! Как время бежит, а? — Он пригорюнился, поставил водку рядом с фуражкой. — Только-только третье было, ан-на! Уже пятое. Виноват, Георгий Карлыч, виноват. А почему так вышло? Сразу два листка в календаре сорвал. Нечаянно. И соображаю: значит, что? Значит, мне теперь два дня нельзя календарь трогать. Ни-ни! И не трогал. А выходит что? Опять ошш-ибся. Да? Как же теперь мне из этого положения выпутываться, а? Сколько листков, что? Рвать? Вот в чем промблема! Кто мне ее решит? Вот вы, Георгий Карлыч, культурный — и что? — даже грамотный человек. Вот вы мне скажите: сколько листков мне завтра рвать?

— Давайте эту проблему обсудим дорогой, Омельян Платоныч. — Верман нахлобучил на нечесаную голову Захарченки фуражку, сунул поллитра обратно в карман его пиджака и твердо взял за локоть, — Пойдем пешочком, вечер сегодня чудный, вы малость проветритесь, освежитесь и станете, как огурчик. — И он повел Омельяна прочь из пивной, придерживая его сильной рукой. Сначала Кириллу показалось, что Верман ведет забулдыгу к своему дому, но неожиданно они круто свернули.

Потянуло свежим и вроде бы влажным ветерком. За очередным поворотом показалось серебристое зеркало воды. Они вышли к Бугу. Сотня шагов вдоль берега — и яхты, яхты, лодки, шлюпки, байдарки. У берега, на воде, на берегу, поставленные на подпорки. Яхт-клуб.

Георгий Карлович подвел Захарченко к небольшой белой яхточке, вытянувшей к небу свою голубую мачту без паруса. На носу киноварью было выведено имя: «Лена». Кирилл прошел чуть дальше и остановился, словно любуясь рекой, посверкивающей, поблескивающей под косыми лучами низкого солнца, живой геометрией парусов, прихотливо чиркающей ее гладь. Ему было хорошо слышно, о чем говорили его «подопечные» — впрочем, те говорили достаточно громко. И спустя несколько минут Кирилл понял, что Георгий Карлович привел Омельяна просто-напросто осмотреть свою «Лену». Из разговора выяснилось, что еще раньше юрисконсульт «Экспортхлеба» уговорил отличного мастера взяться — все равно он покуда ходит в уволенных — за ремонт яхты.

Верман и Захарченко долго ходили вокруг «Лены». Омельян, видать, и вправду освежился, прогулявшись по воздуху. Присев на корточки, он внимательно осмотрел киль, борта, а потом полез наверх, в каюту. После этого у него с хозяином начался деловой, понятный только яхтсменам да корабельщикам разговор.

Помаявшись так с добрых полтора часа, Кирилл наконец дождался, когда заказчик и подрядчик пустились в обратный путь. У выхода из яхт-клуба они распрощались, и каждый двинулся в свою сторону. Кирилл проводил Вермана до дома на Очаковской, и ему показалось, что юрисконсульт, захлопывая калитку палисадника, обернулся.

Больше в тот день Георгий Карлович на улицу не вышел.

А на следующее утро Кирилл убедился, что трезвый Захарченко всерьез взялся за ремонт «Лены».

Дружеская беседа, или врать — грех

Скорый «Киев — Нижнелиманск» прибыл на станцию Зиминка поздно вечером, минута в минуту по расписанию.

Иван Михайлович Шевцов, отдохнувший в гостинице, до синевы выбритый и благоухающий, в прекрасном расположении духа, появился на перроне, по своему обыкновению, перед самым отправлением. Паровоз уже был прицеплен и тихонько дышал, словно путник, присевший перед дальней дорогой.

Полусонный проводник проверил его билет.

— Что, — бодро пошутил инженер, — замаялись? Пассажиров много?

— Какое много, — уныло отвечал проводник. — Почти никого.

Насвистывая и помахивая желтым портфелем, Иван Михайлович прошел по вагонному коридору, благородно темневшему красным деревом, приглушенно поблескивавшему латунью, и распахнул дверь в свое купе.

На столике горела лампочка под абажуром, и при ее неярком свете инженер увидел, что в купе уже сидит пассажир. Лицо его было в тени, зато на столике в световом конусе от лампы, словно на маленькой арене, были четко видны на белой салфетке две бутылки — коньяк и нарзан, ваза с бутербродами, две рюмки.

«Вот черт, — с досадой подумал Шевцов, — вагон пустой, а кассир опять сунул мне билет в занятое купе! Надо ж такое невезение. Да еще к какому-то, видать, выпивохе — среди ночи коньяк жрет...» Не прикрывая двери и не снимая шляпы, он присел на диван возле двери. Поезд тронулся.

— А вот и попутчика бог послал! — весело произнес сосед. — Замечательно! Что это вы казанской сиротой прикинулись? Располагайтесь, милости просим, мы здесь с вами на равных, как говорится. Будьте, как дома!

«Вроде знакомый голос у этого полуночника», — подумалось Ивану Михайловичу.

— Не беспокойтесь, — сухо отвечал он. — Я сейчас перейду в другое купе.

— Ну, что вы, зачем же? — огорчился тот. — Не лишайте командированного странника приятного общества.

Нет, и вправду голос знаком. Кто это? Инженер тщетно силился разглядеть лицо соседа.

— Ба! — воскликнул вдруг тот. — Да это вы, Иван Михайлович! Вот нечаянная радость!

— Простите, не пойму, с кем имею честь...

Пассажир встал, шагнул к двери и включил верхний свет.

— Неужто не узнаете, товарищ начальник?

Ошеломленный Шевцов широко раскрыл глаза. Перед ним стоял экспедитор «Сахаротреста» Иван Афанасьевич Саенко. Собственной персоной.

Калейдоскоп мыслей, одна другой тревожней, пронесся в голове инженера.

— Не дует ли из коридора? — заботливо осведомился Иван Афанасьевич. — Не лучше ли прикрыть дверь? Не возражаете? — Он задвинул дверь и повернул запор. — Вот так-то уютней.

Экспедитор вернулся на свое место и хлебосольно обвел рукой столик.

— А еще говорят, что нет предчувствий! Я как знал, что меня ждет приятная встреча. Смотрите, даже две рюмочки у проводника попросил. Так что — милости прошу к нашему шалашу. Коньячок, правда, не очень, три звездочки, другого здесь не нашлось, но уж как-нибудь. Только за коньячком по душам и беседовать. Что ж вы молчите, Иван Михайлович? Какой вы все-таки необщительный человек. Я еще вчера это заприметил.

— Почему вы здесь? — наконец выдавил инженер, думая, что голос его звучит резко и уверенно.

— Как почему? — удивился экспедитор. — Вот взял билет, сел.

— Значит, вы...

— Ну, конечно, — подтвердил Иван Афанасьевич, — конечно, остался в Зиминке — не поехал в Харьков. Каюсь, не послушался вас. Сами, извините, виноваты. Зачем же обманывать? Ай-ай-ай, нехорошо. Небось, вам еще в детстве внушали, что врать — грех. Обещали через десять минут вернуться, а сами... Я жду пятнадцать минут, восемнадцать, поезд вот-вот отправится, а вас нет как нет! Разве это дело заставлять человека так волноваться? Я туда, я сюда — пропал мой Иван Михайлович и следа не оставил. А поезд «ту-ту» — и пошел. Что было делать? Не бросать же вас в беде. Я на ходу — прыг, едва не свалился, даже чемоданчик свой в купе бросил.

Раздался стук в дверь. Саенко живо поднялся, отворил. Вошел проводник с постелями.

— Ну, как? — обернулся экспедитор к Шевцову. — Будем постели брать? Да нужно ли? Придется ли спать-то? Может, всю дорогу вот так вот дружески протолкуем с вами? А впрочем, — повернулся он к проводнику, — давайте. И снова к инженеру: — Кто знает, а вдруг не разговоримся. Ко сну потянет. Верно? Входите, дорогой товарищ проводник, входите. Стелите. Благодарю вас. Получите с меня за обоих.

— Зачем же? Я сам, — произнес инженер и продолжал сидеть, не двигаясь.

— Ничего, ничего, после рассчитаемся, Иван Михайлович. — Экспедитор выпроводил проводника, снова запер дверь и плотно уселся возле стола.

— Ну-с, приступим, уважаемый Иван Михайлович, — Он аппетитно потер руки, разлил коньяк и протянул Шевцову рюмку. — Прошу.

Инженер автоматически принял рюмку, пригубил, с усилием глотнул, точно спазма стиснула ему горло.

— Так не пойдет! — воскликнул экспедитор. — Хватит бирюком сидеть. Мы с вами теперь старые знакомые, смею надеяться, понимаем друг друга. Дичиться меня вам уж не след. Или, может, вы нездоровы? Не озноб ли у вас? Тем паче выпить надо. Право же, помогает как нельзя лучше. Ну, допейте, допейте...

Инженер послушался, сделал еще глоток.

— И позвольте сказать вам, Иван Михайлович, — продолжал Саенко, — что вели вы себя оч-чень странно. Согласитесь. Ну, что это — «зачем у вас пистолет»? Да «предъявите документы», да «из купе ни шагу», да угрозы, да, наконец, таинственное исчезновение в Зиминке. Разве это разумно? А что, если я, вернувшись в Нижнелиманск, пойду куда следует да расскажу: дескать, ехал в Харьков с инженером Шевцовым...

— Откуда вы меня знаете? — затравленно вздрогнул инженер. Коньяк из его рюмки расплескался. Стараясь унять отвратительную дрожь, он зажал руки вместе с рюмкой меж колен.

— Ну, вот опять вы удивляетесь, — укоризненно произнес экспедитор. — А чего ж тут удивительного, позвольте вас спросить? Не такой уж большой город Нижнелиманск, каких-нибудь двести тысяч населения. Мало-мальски приметный человек всегда на виду.

Инженер вдруг оскорбленно вскинулся:

— Я ничего не боюсь! Да я где угодно все сумел бы объяснить! Я обязан был принять меры предосторожности. Почем я знаю, кто вы такой?

— Ах, так? — сказал экспедитор, обходя полувосклицание-полувопрос инженера, за которым проглядывало страстное желание определенности. Какой угодно, но определенности. — Значит, вы обязаны были принять меры предосторожности. Допустим. Чего же, позвольте поинтересоваться, вы опасались?

— Не вижу причин объяснять вам это!

— А я и не настаиваю, — миролюбиво согласился экспедитор. — И знаете, почему? Потому что мне и без вас преотлично известно, чего вы могли опасаться. Должны были опасаться. И, скажу вам откровенно, мало опасались.

— Не понимаю. — Голос инженера прервался. Он опустил глаза и увидел, что до сих пор сжимает полупустую рюмку. С внезапной отчаянной решимостью он опрокинул ее в рот и, поперхнувшись, закашлялся, покраснел, на глазах его выступили слезы.

— Выпейте воды. — Саенко налил ему полстакана нарзана. — И опять вы говорите неправду. Вы все прекрасно понимаете.

— Как вы смеете! — Инженер вскочил.

— Зачем вы так, Иван Михайлович? — мягко сказал Саенко. — Сядьте. И не надо кричать. Это, поверьте, прежде всего не в ваших интересах. Притворяетесь вы неумело. Сразу видно, опыта у вас мало. И нервы слабоваты. Подводят. А еще за рискованные дела беретесь.

— Кто вы такой?

Это была последняя попытка подхлестнуть себя, обмануть судьбу, отчаянное нежелание выпустить исчезающую надежду, расстаться с иллюзией, что все не так страшно, что это еще не конец.

Экспедитор посмотрел на Шевцова даже с каким-то оттенком сочувствия, как взрослый на неразумного ребенка.

— Вот тут вы правы. Я до сих пор не представился... — И он вытащил из кармана красную книжечку.

Всё остаётся по-старому

— Вы правы, — повторил я. — Вот мое служебное удостоверение. Фамилия моя Каротин, зовут Алексей Алексеевич. Последняя формальность теперь выполнена, и вы можете говорить со мною совершенно откровенно. Точнее, обязаны говорить откровенно.

— Я арестован? — бледными губами прошептал Шевцов.

— Не будем торопиться. Каждый в какой-то мере сам кует свою судьбу.

— Я не знаю, что было в конверте, — быстро, почти скороговоркой произнес инженер. — Поверьте слову благородного человека. Я выполнял чужую просьбу. Один человек знал, что я еду в Зимнику, и попросил меня передать этот злосчастный конверт. Понимаете? Мог ли я думать? Как откажешь интеллигентному человеку в такой пустяковой просьбе? Вот вы бы, я уверен, тоже не отказали бы. Ведь правда? Правда?

— Вполне возможно, — согласился я. — Следовательно, вы ехали в Зиминку не специально для того, чтобы передать конверт?

— Ну, конечно, конечно! — обрадовался Шевцов. — Именно! Это было случайное поручение, притом малознакомого мне человека. Шапочного, по сути дела, знакомого.

— А что было основной целью вашего путешествия?

— Э... видите ли... сугубо личное, я бы даже сказал... интимное… да, именно интимное дело. — Шевцов попытался игриво улыбнуться. — Вы меня понимаете?

— Женщина? — подсказал я. — Вы извините, что ставлю прямой вопрос, но...

— Что вы, что вы! — готовно перебил меня инженер. — Ради бога, разве я не понимаю!

— Раз так — отлично. И, простите меня еще раз, вы встретились?

— С кем?

— С женщиной, естественно. Конечно, старая любовь, не так ли?

— О, да, да, старая любовь. Увы, не удалось… Впрочем, точнее, повидался... почти…

— Эх, плохо сочиняете, Шевцов. Изобретательности у вас — ни на грош. Одни белые нитки. Ну, зачем вы так? Никакой женщины у вас в Зиминке нет. И вообще нет ни одной знакомой души. Да если б она и была, вы больше всего боялись бы такой встречи. Ведь вы же позаботились, чтобы никто не знал, куда вы едете. Домашним-то вы что сказали? Что отправляетесь к приятелю на дачу. В карты играть. Билет взяли до Харькова, хотя дураку ясно, что из Харькова вам к утру после выходного к началу занятий ни за что не вернуться. И по какому делу вы ехали и с кем встречались — мы отлично знаем.

Инженер совсем сник, голова ушла в плечи.

— Да-а, — огорченно протянул я, — неудачно началась наша с вами задушевная беседа. Разговаривать так дальше бессмысленно. Для вас, — уточнил я. — Дело ваше проиграно. Мой совет — не теряйте попусту времени. Я предложил вам разговор по душам не затем, чтобы играть с вами в кошки-мышки. Скажу откровенно: положение ваше тяжелое. Почти безнадежное. Но почти. Может, переиграем? Будем считать, что беседу мы еще не начинали. А?

— Хорошо. Я буду откровенен. Не стану скрывать: я знал, что везу в конверте. Чтобы передать его, я выехал в Зиминку. Но я не изменник, не шпион… Меня вынудили.

— Это другой разговор, — счел я своим долгом подбодрить Шевцова, и он, благодарно взглянув на меня, продолжал:

— Я совершил однажды ошибку. Огромную ошибку. Боже мой, если б я знал! — В голосе его было неподдельное страдание.

— И, вероятно, не одну?

— Да, вы правы, — согласился Шевцов. — В прошлом я офицер. Служил в разных частях у Деникина и Врангеля. В двадцатом году штабом генерала Слащева был прикомандирован к Железному полку. Знаете, был такой полк, сформированный из немцев-колонистов Юга России? С ним и довоевал до конца.

— Почему же вы не ушли с остатками врангелевцев за границу? Не успели?

— Я намеренно остался в Крыму. Жизнь на чужбине меня не привлекала. Кроме того, в Симферополе жила моя семья.

— Понятно.

— Я вернулся к семье. И вот тут-то сделал первую ошибку. Я зная, что, как бывший офицер, обязан зарегистрироваться. Но я побоялся. Побоялся, что меня арестуют или выселят, разлучат с родными, по которым я так истосковался за годы войны. Я не пошел на регистрацию. Я собрал семью, кое-какое имущество, и мы переехали в Нижнелиманск. Я надеялся, что в чужом городе, где меня никто не знает, я смогу жить спокойно. Не опасаясь разоблачения. Я хотел только одного: забыть, навсегда забыть о прошлом, честно работать, как лояльный гражданин. Вскоре я убедился, что честно покаявшиеся белые офицеры спокойно работают, что их никто не преследует, не репрессирует.

— Почему же вы, Иван Михайлович, поняв это, все-таки не пришли с повинной, не стали на учет?

Шевцов грустно вздохнул.

— Эта была моя вторая ошибка. Я побоялся, что меня привлекут к ответственности за то, что я не зарегистрировался вовремя...

— Что же произошло дальше?

— Я работал, продвигался по службе, меня считают хорошим специалистом-судостроителем. — Это он сказал даже с гордостью, и вдруг голос его прервался: — Боже мой, что будет с моей женой, она не перенесет, а дочь... У меня взрослая дочь, студентка, ведь я исковеркал ей жизнь...

— Эх, Иван Михалыч, Иван Михалыч. Чего вы хотите? Чтобы я вас утешал? Ни по должности, ни по совести не могу. Могу только еще раз повторить: многое зависит от вас.

Шевцов продолжал:

— В прошлом году на улице я неожиданно встретил сослуживца по Железному полку. Больше того, этот человек был в свое время моим другом. Он очень обрадовался. А я думая только об одном: что мне теперь делать?

— Его фамилия Штурм?

— Вы и его знаете?

— Немного...

— Я старался избегать встреч, тем более когда узнал, что сам Штурм вовремя зарегистрировался. Но он стал заходить ко мне сам. Со временем я перестал опасаться. Эрнест отнесся ко мне так тепло, так дружески. Я тоже стал время от времени бывать у него. И наши дочери подружились. У Штурма тоже взрослая дочь, Аня. Потом как-то так получилось, что мы стали видеться все реже и реже. Зато Лиля — это моя дочь — и Аня Штурм стали близкими подругами. Три месяца назад Лиля однажды мне передала, что Эрнест Иванович через Аню очень просил меня зайти, он соскучился, хочет посидеть, поболтать со мной вечерок. Я не стал отказываться. Вы знаете, я был поражен происшедшей с ним переменой. Со мной говорил совершенно другой человек. Говорил резко, требовательно.

— Что же он говорил?

— Он сказал, что мир вступил в новую фазу истории. Близятся великие события.

— Что он имел в виду?

— Он имел в виду приход к власти в Германии национал-социалистов. Он сказал, что Гитлер — это именно та сильная личность, тот вождь, в котором нуждается наш гниющий мир. Пришел час, сказал мне Штурм, когда истинные русские патриоты должны воспрянуть духом и снова взяться за оружие, чтобы под эгидой новой, национал-социалистской Германии принести своей несчастной родине освобождение от большевизма.

— Как вы реагировали на эти речи Штурма?

— Он говорил так долго и, знаете ли, выспренне, что я успел собраться с мыслями. Я сказал Штурму, что политика меня давно не интересует. Но... Штурм оборвал меня. Он заявил, что теперь я обязан всецело ему подчиняться, беспрекословно выполнять его распоряжения. Я был потрясен. Я возмутился, пытался отказаться, откреститься. И вот тут-то он предложил мне выбор: либо я буду делать, что он прикажет, либо... либо соответствующие организации узнают, что я скрывающийся белый офицер. Оказалось, Штурм прекрасно осведомлен обо всех моих делах.

— Словом, вы согласились?

— Да, я согласился, — покорно подтвердил Шевцов. — Штурм успокоил меня — он, мол, не станет злоупотреблять, я буду получать нечастые, аккордные, как он выразился, поручения. Тут же Эрнест дал мне конверт и велел в ближайший подвыходной отвезти его на станцию Зиминка.

— Ох, Иван Михайлович, Иван Михайлович... Вы все-таки считаете меня очень наивным человеком.

— Не понимаю.

— Вы смертельно испугались, что Штурм разоблачит вас, как белого офицера. А заняться куда более рискованным делом не побоялись. Ну где здесь логика, почтеннейший Иван Михайлович? Или ваш друг Эрнест Иванович знал о вас что-нибудь попикантней, а?

Шевцов прикрыл глаза. С минуту помолчал, а потом отчаянно махнул рукой.

— Семь бед — один ответ. Что мне теперь терять! Вы опять правы. Видите ли, случился со мной в свое время один эпизод. Пришлось мне вести допрос пленного, даже, точнее, не пленного, а большевика-подпольщика. Нет, нет, я вел себя корректно, но он был схвачен с поличным. Словом, пришлось мне… я обязан был... присутствовать при его расстреле... — Шевцов сжал виски ладонями, сам налил в рюмку коньяку и залпом выпил.

— Вот это другое дело, — констатировал я. — Теперь все стало по своим местам. И Штурм сказал вам, что теперь вы член подпольной контрреволюционной шпионской организации?

— Нет, он мне ничего подробно не объяснял. Но мне, конечно, и без слов было это понятно.

— Какие еще поручения Штурма вы выполняли?

— Только доставлял документы. Я был его почтальоном, фельдъегерем. Вы уже знаете, как я это делал.

— Сколько раз вы ездили в Зиминку?

— Сегодня пятый раз. После первой поездки был длительный перерыв, примерно с месяц. Потом Штурм послал меня в Зиминку снова. Потом опять перерыв. А в последнее время мне пришлось путешествовать еженедельно. Я говорил Штурму, что это опасно, что каждый раз мне приходится придумывать какие-то новые объяснения моим регулярным исчезновениям из дому под выходной. Но он был неумолим. Я полагаю, что им удалось наладить регулярное получение информации.

— О, эта профессиональная терминология! Скажите иначе: кражу документов, сбор шпионских сведений.

Инженер смутился.

— Да, вы правы.

— Конверт каждый раз вручал вам лично Штурм?

— Нет, чертежи он переправлял мне в библиотечных книгах.

— На сей раз — в романе Олдингтона?

— И это вы знаете?

— Вы же читали его по дороге в Зиминку. Между прочим, опять неосторожность, Иван Михайлович. Как же так можно? Книга записана на имя Штурма, а это уже ниточка.

— Чего уж теперь говорить, — поморщился инженер.

— Ладно, — поставил я точку... нет, точку с запятой на этой теме, — говорил ли вам Штурм, кто еще работает в его группе?

— Нет, Штурм меня в это не посвящал.

Шевцов опустил глаза, потом, будто собравшись с духом, быстро проговорил:

— Да, Штурм мне ничего не объяснял. Но... видите ли, как правило, библиотечные книги приносила мне дочь Штурма, Аня.

— Как правило? То есть были исключения?

— Один раз. Об этом я и хочу рассказать. Как-то вечером, недели три назад, я был дома. Я нервничал, потому что предчувствовал отчего-то, что вот-вот явится дочка Эрнеста. Когда в дверь позвонили, я пошел открывать сам. Но вместо Ани Штурм передо мной стоял незнакомый человек. Это мне так в первый момент показалось, что незнакомый. Когда он вошел в мой кабинет, я его узнал, хотя он сильно изменился, полысел, сбрил усы. Да, я его узнал, и это не доставило мне удовольствия. Посетитель был, как и Штурм, моим старым однополчанином. Его фамилия Летцен, Вильгельм Францевич Летцен.

Тут я кивнул с таким видом, словно эта фамилия мне давным-давно известна. Шевцов воспринял это как нечто вполне естественное.

— До этого я никогда не встречал его в городе, — продолжал инженер. — Он объяснил, что принес мне от Эрнеста Ивановича книги, потому что Аня нездорова и не выходит.

— Почему появление Летцена не доставило вам удовольствия?

— Среди сослуживцев он имел репутацию жестокого и... как бы это помягче выразиться, ну, словом, не очень умного человека. Согласитесь, открытие, что такой человек посвящен в дела нелегальной организации, к которой ты имеешь отношение, не может доставить большого удовольствия. Тем паче, что я тут же убедился, годы не изменили Вильгельма. Он расхвастался, что дела разворачиваются быстро и скоро он, Летцен, лично покажет коммунистам, что такое немецкий офицер. Прозрачно намекнул, что имеет отношение к очень важным делам. Летцен, как и Штурм, работает военруком в каком-то техникуме.

Тут я опять многозначительно кивнул, а Шевцов договорил:

— Между прочим, он дал мне понять, что поддерживает связи с еще несколькими бывшими сослуживцами по Железному полку, и даже упрекнул меня, что я, дескать, чураюсь своих однополчан.

— Он назвал вам... — медленно сказал я.

Шевцов торопливо подхватил:

— Да, он назвал мне Шверина, тоже военрука.

— Так, Шверина и...

— Нет, больше никого, — покачал головой инженер. — Больше никого.

— Значит, больше никого? — ироническая интонация моей фразы означала примерно следующее: «Значит, остальных, кого я знаю, он тебе не называл? Странно, странно...»

— Клянусь вам, никого! — воскликнул Шевцов.

— Ну ладно, — недоверчиво усмехнулся я. — Вы считаете, дочь Штурма в курсе дел отца?

— Нет. — Инженер отчеканил это тихо и уверенно, прямо глядя мне в глаза. — Уверен. Как и моя. — В его взгляде я прочитал вопрос: ты мне веришь?

— Впрочем, — небрежно сказал я, делая вид, что не замечаю этого взгляда, — это легко проверить. Теперь скажите, когда вы в последний раз виделись со Штурмом?

— Три дня назад. Я сам попросил о свидании. Он назначил мне рандеву на трамвайной остановке.

— Зачем вам нужен был Штурм?

— Я уже говорил вам, что был встревожен частыми командировками. Я пытался уговорить Штурма повременить с новой поездкой. Он сделал мне резкий выговор. «Когда ты мне понадобишься, я тебя вызову сам», — сказал он.

— Что еще вы можете мне рассказать?

Шевцов наморщил лоб в раздумье.

— Вы знаете, — неуверенно начал он, — от этого разговора со Штурмом у меня остался странный... осадок, что ли. Нет, держался он, как и в прошлый раз, резко, начальственно. Но когда я стал просить о передышке, он как-то странно усмехнулся. Многозначительно так. Словно человек, который знает что-то такое, о чем я не могу даже подозревать. Знаете, в такие моменты восприятие обостряется, улавливаешь мелочи, детали, которые в других обстоятельствах наверняка ускользнули бы. Он усмехнулся и сказал: «Успокойся. Все будет в порядке». Мне показалось, что в этих словах был какой-то дополнительный, скрытый смысл.

— Какой именно?

— Не знаю. Я ломал голову, пытался догадаться, но ничего определенного мне не пришло в голову.

— А Штурм больше ничего не добавил?

— Ничего.

— Штурм платил вам за услуги?

— Он предлагал плату, но я наотрез отказался. Я сказал ему, что в деньгах не нуждаюсь. Это правда: я хорошо зарабатываю.

— А если б вы плохо зарабатывали? — иронически перебил его я.

У Шевцова заходили желваки на скулах.

— Вы вправе думать обо мне что угодно. Я понимаю. Но денег у Штурма я не брал.

— А вы считаете, что шпион-бессребреник все-таки лучше, чем получающий щедрые гонорары?

Шевцов прикрыл глаза и медленно покачал головой, словно его мучила сильная боль. Я взглянул на часы.

— О, уже совсем поздно! Не соснуть ли нам? Осталось еще часа два пути.

Инженер раскрыл глаза и беспокойно посмотрел на меня.

— Что же со мной будет? — нерешительно спросил он.

— А что вы можете предложить?

Шевцов подумал, кинул на меня быстрый взгляд, опять подумал и, ища слова, словно нащупывая брод, спросил:

— Скажите... человек, которому я... передал конверт... Его арестовали?

— Нет, зачем же? Он сейчас спокойно едет в Москву.

Инженер снова поразмыслил. И, опять осторожно подбирая слова, задал следующий вопрос:

— Штурм... он узнает о моем... о моем... провале?

— Не скоро. Штурм не скоро узнает о вашем провале в том случае, если мы вас не арестуем теперь же.

Я услышал глубокий, облегченный вздох. Глаза инженера заблестели, лицо порозовело.

— Значит, вы можете, — он произнес это слово с особым ударением, — сделать так, чтобы Штурм думал, будто все идет по-старому?

— Мы многое можем. — Я не стал сдерживать улыбку. — А что сделаете вы, если останетесь на свободе?

— Я постараюсь помочь вам. — Инженер задыхался от волнения. — Я буду по-прежнему выполнять поручения Штурма и ставить вас в известность о каждом его шаге. Я постараюсь выяснить его сообщников... Только... только бы не узнал Штурм. Если он узнает... мне конец. Он меня уничтожит. Я хочу... я очень хочу искупить... хоть частично искупить свою тяжкую вину. — Голос его прервался.

Вот это я и хотел от него услышать!

— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Думаю, не стоит вас предупреждать, что малейшая ваша попытка обмануть нас...

Шевцов поднял на меня усталый, но ясный взгляд.

— Не стоит, — твердо сказал он.

— Ну что ж, — сказал я, — будем считать, что задушевный разговор состоялся. Ложитесь, вздремните. Вам утром работать.

Четыре антракта «Хованщины»

Пришло время докладывать начальству о первых результатах. Наблюдением за военруками Летценом и Швериным занялись сотрудники Захаряна.

И я собрался в Одессу.

Выехали мы совсем рано, чтобы по холодку проделать большую часть пути. Гена дорвался до настоящей езды и гнал машину так, как умел, кажется, гнать только он.

Накануне вечером я инструктировал ребят. Впервые за долгое время мы ужинали все вместе и даже чуточку торжественно. Кирилла как раз подменил Сергей Иванов.

— Значит, друзья, распоряжения мои такие, — начал я. — Между прочим, у тебя, Славин, с моей точки зрения, излишне приподнятое настроение.

— А что, плохо я сработал? — парировал тот.

Тон его был хвастлив, но я понимал, что это просто потому, что человеку страшно хотелось получить похвалу. Что ж, он ее честно заслужил.

...Когда за Аней Штурм и ее подругой захлопнулась дверь, Славин спустился вниз и прочитал на медной табличке: «Инженер И. М. Шевцов».

Навести справки о хозяине квартиры не составляло особого труда. Шевцов работал в техническом отделе судостроительного завода. Жена его, врач, служила в одной из больниц, а дочь — та самая миловидная Лиля со вздернутым носиком — училась на историческом факультете пединститута. Кто же переправляет чертежи дальше? Сам Шевцов? Лиля? Ее мать? Это требовалось установить в предельно сжатый срок. И тут Славина осенила рискованная, но очень соблазнительная идея: разведать все «изнутри», использовав в качестве «троянского коня» Лилю Шевцову. Но как познакомиться с ней? На улице? Не тот сорт знакомства: он вызывает настороженность и может оказаться холостым выстрелом.

Славину повезло. Он выяснил, что Лиля с несколькими сокурсниками дежурит в очереди за билетами на гастроли приезжающей столичной оперы. План созрел мгновенно: познакомиться с Лилей в театре. Славин прочитал афишу и остановился на «Хованщине». Нет, вовсе не потому, что любил именно эту оперу и решил, соединить приятное с полезным. Просто он рассудил, что в «Хованщине» пять актов, значит, четыре антракта. Следовательно, больше шансов найти повод для знакомства.

В театре Славин был в хорошей форме. А если Славин в хорошей форме, перед его обаянием ни одна девушка не устоит. Когда же Лиля поинтересовалась, чем он занимается, и получила в ответ небрежно-ироническое: «Двигаю вперед науку. Есть такая наука — история. Слышали?» — это окончательно закрепило славинский успех. Такие парни нечасто попадались в городе, и Лиля сразу дала понять, что не откажется, если он назначит ей свидание. Славин подобные намеки понимал с полуслова, но понимал также, что легкой «добычей» быть не имеет права.

Третье августа выдалось для Славина чрезвычайно насыщенным. В этот день он сам присматривал за Ритой и с радостью последовал за ней в библиотеку. Церемония с книгами опять состоялась! Прямо из библиотеки, передав Штурма Грише Лялько, Славин отправился к шевцовскому подъезду: там у него с Лилей было назначено свидание. Он видел, как в дом вошла Аня Штурм, и с досадой подумал: не хватало, чтобы из-за нее все сорвалось! Но Лиля опоздала только на пять минут. Вслед за ней вышла из дверей длинная Аня, а Лиля, бросившись к Славину, сжала его руку и, чуть задыхаясь — она сломя голову мчалась вниз по лестнице, — прощебетала, заглядывая ему в глаза: «Прости, Леня, я не виновата, как раз подруга зашла. Познакомься, Леня, это Аня». Славин мысленно поморщился, пожимая влажную руку штурмовской дочки и глядя в ее бесцветное, смущенное лицо. «До свидания, Аня, ты не обижайся, — сказала Лиля подруге, — мы с Леней давно уже условились сегодня встретиться. Заходи, не пропадай». И она потащила Славина за собой.

«Чего это мы так бежим?» — осведомился он. «Ой, знаешь, какая у меня радость? Папа только что сказал, что опять уедет под выходной, и мы с мамой решили устроить вечеринку. Маленький бал!»

«Папа опять уедет» — эта фраза прозвучала для Славина колоколом громкого боя. «А что, твой папа всегда уезжает под выходной?» — как бы между прочим поинтересовался он. «В последнее время зачастил к какому-то приятелю на дачу в Дубки. Там у них компания собирается — не то в карты играть, не то рыбу ловить. Оттуда возвращаются прямо на службу. Да пускай, пускай развлекается! И мы без него не соскучимся. А то прямо домострой какой-то. Ты придешь? Я хочу, чтобы ты обязательно пришел. Потанцуем, немножко выпьем». «И девочки хорошенькие будут?» Но таких шуток Лиля не понимала. Славину долго пришлось возвращать ее в хорошее настроение...

Славин тогда поднял меня среди ночи. Мы подробно обсудили ситуацию. Мне сдавалось, что дача в Дубках — последнее нижнелиманское звено. Пожалуй, именно с этой дачи документы, которые достает Рита Лазенко, отправятся в дальний путь. Кто же их повезет? Мы решили, что завтра же Славин переключит внимание с дочки на папу. Увы, Лилю ожидало большое разочарование: вечеринка пройдет без Лени Славина, у которого появится «срочная работа». На дачу за Иваном Михайловичем со Славиным я поеду сам.

Но утром пятого августа нас подстерегала неожиданность.

По дороге на службу Шевцов заглянул в железнодорожную кассу. Славин вошел вслед за ним и установил: инженер взял билет на вечерний скорый! До Харькова!

«Вот так номер! — сказал я, узнав это. — Похоже, что дражайший Иван Михайлович своих семейных дурачит. Ни на какую дачу он не собирается, а?» Славин хмыкнул: «А может, он и туда и сюда?» «Черт его знает, что это за кульбит. Ну ладно, пусть он жену и Лилю водит за нос, это его личное дело, лишь бы не провел нас. Сделаем так: ты, Славин, не отпускай Шевцова от себя ни на шаг. Если он и вправду поедет в Дубки, жми за ним, отправится оттуда на вокзал — тоже за ним. А я — к поезду. Буду ждать инженера там. Приготовься к путешествию. Но куда же он хочет ехать?» «Порассуждаем?» — спросил Славин. «Вот именно».

Мы поколдовали над расписанием, сопоставили прибытия и отправления поездов по всем станциям магистрали Нижнелиманск — Харьков, где останавливался скорый поезд, и решили, что Шевцов, если и вправду поедет, должен сойти в Зиминке, и нигде больше. Только оттуда скорым Киев — Нижнелиманск он поспевал обратно к началу рабочего дня седьмого августа.

Я помчался к Захаряну и, посоветовавшись по телефону с Одессой, с Нилиным, срочно дал знать в транспортное ГПУ Зиминки и на всякий случай — в Харьков и Москву. Нам нужна была серьезная помощь. Захарян выказал максимум расторопности и энергии: мне быстро соорудили документы на имя экспедитора Сахаротреста Саенко, снабдили домашней снедью.

Что касается Славина, то ему, бедняге, в этот день пришлось ой как несладко! На автобус, идущий в Дубки, Шевцова провожала Лиля, которую Славин уже успел огорчить своей неожиданной «срочной работой». Ему пришлось мобилизовать всю свою сметку и увертливость, чтобы девушка его не заметила. Словом, в автобус Славин прыгал на ходу. А через остановку пришлось опять же на ходу выпрыгивать! Потому что инженер Иван Михайлович Шевцов и не думал ехать на дачу. Внезапно, словно вспомнив, что забыл что-то дома, он сорвался с места и выскочил из автобуса. Дойдя до ближайшего трамвая, он сел в вагон и отправился на вокзал: до отхода поезда оставалось совсем немного.

Итак, дачи никакой не было...

В Зиминке Славин и его напарник Денис Свидерский последовали за Шевцовым на железнодорожный телеграф. Там инженер взял стопочку бланков и, устроившись у стола, стал составлять текст какой-то телеграммы. К тому же столу подошел высокий, еще молодой мужчина и, выбрав из нескольких ручек, лежавших на столе, одну по вкусу, попросил у Шевцова бланк. «Сделайте одолжение, — отвечал тот, — хоть два. Но они пропускают черные чернила». «Лишь бы не красные», — сказал высокий. Шевцов передал ему несколько бланков, и Славин ясно увидел, что вместе с ними высокий получил какой-то конверт. Больше Шевцов и незнакомец не разговаривали. Высокий, заполнив бланк, опустил его вместе с остальными бланками и конвертом в карман и ушел. Славин отправил за ним Свидерского, а сам имел удовольствие наблюдать, как через несколько минут, тоже не отправив никакой телеграммы, покинул телеграф и Шевцов. Славин проводил его до гостиницы и остался там дежурить.

Незнакомец же, погуляв по вокзалу, дождался поезда Одесса — Москва и сел в мягкий вагон. Денис Свидерский с сотрудником Зиминского ТОГПУ отправился за ним в том же вагоне...

В общем, Славин честно заработал любые благодарственные слова. Но я сказал наставительно:

— Помни народную мудрость: не хвались... Друзья, — перебил я себя, — как непосредственный начальник призываю вас: не демобилизуйтесь! Главное еще впереди.

— Да-а… — Славин проницательно посмотрел на меня. — С вами, Алексей Алексеич, я бы не поменялся: к Лисюку с докладом ехать.

— Хватит! — оборвал я. — У тебя нет чувства меры. И потом, мы со щитом, а не на щите.

...Вечером я был уже в Одессе.

Самокритика против нескромности

Утром, одетый строго по форме, я явился на улицу Энгельса, в особняк бывший Маразли.

Каюсь, у меня была трусоватая мысль зайти сперва кПетру Фадеевичу Нилину и отправиться к начальнику вместе с ним. Но мне стало стыдно; тут же отбросив ее, я распахнул дверь с табличкой «Начальник управления» и попросил секретаря доложить. Секретарь скрылся в кабинете Лисюка и тут же вынырнул:

— Пожалуйста, товарищ Каротин.

Я не поверил своим глазам: начальник управления встал из-за своего стола и, протянув вперед руки, двинулся мне навстречу. Через весь свой просторный пустой кабинет. Сочные губы Семена Афанасьевича Лисюка улыбались. Это было настолько неожиданно, что я непроизвольно обернулся: может, все это радушие адресовано не мне? Однако позади меня никого не было.

Семен Афанасьевич крепко потряс мне руку, приобняв за плечи, усадил в кресло и сам сел не за стол, а в кресло напротив, так что его плотно обтянутые диагоналем круглые колени касались моих. Привстав, он нажал кнопку. Бесшумно появился секретарь.

— Попросите товарища Нилина ко мне.

Секретарь молча кивнул и исчез.

— Рад тебя видеть, Алексей Алексеич. (О, это небывалое «ты»! Час от часу не легче!) — Прежде чем займемся делом, хочу сказать тебе сразу, в порядке самокритики. Сам знаешь, самокритика — высшее качество большевика. Так вот, скажу тебе сразу: сомневался. Не очень верил в твои предположения. Считал, попахивают они авантюрой. Каюсь! Каюсь и поздравляю.

В кабинет вошел Петр Фадеевич. На его профессорском сухощавом лице играла легкая ироническая полуулыбка, заметно улыбались и глаза за стеклами роговых очков. Он молча пожал мне руку.

— Садитесь, Петр Фадеич, на мое место, — сказал Лисюк. — Только временно! — сострил он. — Я вот говорю тут Алексею Алексеичу, что не очень верил в его затею. Критикую себя за это. А он молодец! — Начальник ласково ткнул меня в грудь. — Такую берлогу разворошить! Большой успех управления. Уверен, что и Москва так оценит.

Нилин лукаво и всепонимающе глянул на меня.

— Только начали ворошить, товарищ начальник, — сказал я. — Полагаю, еще солидный хвост потянется.

— Скромничаешь, Алексей Алексеич, — благодушно отмахнулся Лисюк. — На комплименты напрашиваешься. Может, какое-нибудь охвостье еще гуляет. Ничего! Возьмем главных — они нам и всех остальных укажут.

Я всполошился.

— Нельзя их сейчас брать, товарищ начальник. Поднимем переполох, центр организации упустим. А Штурм и другие, они ведь могут верхушку и не знать. Нельзя, нельзя пока никого брать. Все равно они у нас в руках. Поводим их на длинном поводке.

Лисюк нахмурился.

— Слушай, Алексей Алексеич, за то, чего ты добился, — спасибо. Но надо иметь скромность. Не распалилось ли в тебе честолюбие? Мало тебе шпионской организации на судостроительном заводе? По-твоему, это — охвостье? Что ж тогда центр? Опять воображение тебя подводит. Брать надо эту компанию — и точка. Закрывать дело. Рапортовать в Москву.

Я взял себя в руки и подробно доложил суть дела: напомнил о письме германского посольства, о том, что покуда нам так и неизвестно, к кому приезжали Грюн и Вольф.

— Да к твоему Штурму и приезжали, — пренебрежительно махнул рукой Лисюк. — Не только Захарян, да и ты проморгал контакты.

— Разрешите мне, Семен Афанасьевич, — деликатно вмешался Нилин. — Мне кажется, надо прислушаться к тому, что докладывает Каротин. Видите ли, поездки Грюна и Вольфа только для контактов со Штурмом не выглядят целесообразными. Зачем? Линия связи с Москвой и Одессой налажена, документы поступают. Для чего же ездили туда Грюн и Вольф? С кем встречались? Неизвестно. Этого мы еще не установили. А встречи, есть все основания полагать, были немаловажными. Смерть Богдана после ночной поездки в Нижнелиманск — разве этого мало?..

Надо отдать справедливость Лисюку: Нилина он слушал обычно не перебивая — уважал.

— Это все рассуждения, умозрительный ход мыслей, так сказать, — продолжал Нилин. — Но есть и еще факт. Мой источник, который много лет вращается в здешних немецких кругах, только что информировал меня о следующем. В свое время, еще в годы мировой войны, ему было известно о существовании человека, который, по его соображениям, был резидентом германской разведки в Нижнелиманске. Фамилия резидента была не то Вермель, не то Вернер, не то Вегнер — источник точно не помнит.

На меня пахнуло жаром, словно я раскрыл дверцу русской печи.

— А может, Верман?

— Может быть, — спокойно согласился Нилин, — я же говорю, что источник не помнит. Но вот что он знает твердо: этого человека называли «Швейцарцем».

«Швейцарцем?! Вот в чем дело — не немец, а швейцарец...»

— Что это вы так побледнели, товарищ Каротин? — спросил Нилин.

— Так ведь письмо посольства адресовано Верману...

— Я помню. Но не исключено, что это — простое совпадение. А Вернер или Вегнер мог давно отбыть восвояси и наслаждаться спокойной жизнью в кругу семьи. Однако дело в том, что моему источнику стало известно, что того самого Швейцарца три недели назад видели на Дерибасовской.

Теперь меня бросило в озноб. Я сразу вспомнил, что наш юрисконсульт Верман несколько дней назад ездил в Одессу. Правда, эта поездка нам ничего не дала, хотя Кирилл и Сергей Иванов не спускали с Георгия Карловича глаз.

Впрочем, я покуда прикусил язык.

— Это в корне меняет ситуацию, — заканчивал между тем Нилин. — И я полагаю поэтому, Семен Афанасьевич, что соображения Каротина не лишены оснований. Поищем Швейцарца. И здесь и в Нижнелиманске. Если тот действительно появился, надеюсь, мне не нужно говорить, какой это серьезный симптом. Ликвидировав сейчас группу Штурма, мы рискуем оказаться в положении хирурга, который удалил метастазу, но оставил в организме больного основное злокачественное новообразование.

В напряжении я смотрел на Лисюка. Он справился:

— Новое образование — это что?

— Рак, — коротко ответил Нилин.

Начальник управления пошевелил пальцами.

— Значит, что ж, нельзя еще докладывать в Москву? — вдруг совсем по-детски спросил он.

Под очками Нилина на мгновение мелькнули искорки иронии и тотчас исчезли.

— Нет, почему же, Семен Афанасьевич, — сказал он. — Можно доложить о первом успехе управления и о том, что оперативная группа углубляет поиск.

— Верно! — обрадовался Лисюк. — И это не будет выглядеть хвастовством.

Начальник управления еще минуту подумал, шевеля пальцами, и хлопнул руками по коленям.

— Принимаю такое решение. — Голос его снова звучал властно. — Вам, товарищ Каротин, немедленно вернуться в Нижнелиманск. Форсировать поиск. Докладывать регулярно. Вам, Петр Фадеич, координировать действия в Нижнелиманске и Одессе.

Лисюк встал с кресла и направился к своему месту. Встали и мы с Нилиным. Не садясь, он через стол протянул мне руку:

— Желаю успеха, товарищ Каротин. А вы, Петр Фадеич, задержитесь на минуту.

Я вышел из кабинета и подождал Нилина. Он привел меня к себе, и мы молча покурили.

— Вот так, — наконец сказал Петр Фадеевич и вздохнул. — Что, тоже закурили? Ладно. Комментариев не будет. Между прочим, вы, конечно, обратили внимание, как в Германии вдруг громко наших немцев полюбили, а?

Еще бы этого не заметить! Вот уже неделю нацистские газеты вели резкую кампанию против нашей страны, печатая целыми сериями статьи о «голоде» и «ужасах», которые, дескать, переживают немцы в СССР. «Союз заграничных немцев», это шпионское заведение фон Боле, даже открыл в Берлине выставку писем, понятно, подложных, и всяких других фальшивок, доказывающих эти самые «ужасы». Потом в германской столице начали кружечный сбор в пользу «голодающих в России братьев».

— А сегодня вы газеты уже видели? Нет? Взгляните тогда. — Нилин взял со стола и протянул мне «Известия». Одна заметка была отчеркнута красным карандашом.

Я прочитал:

«По сообщению агентства Вольфа, рейхсканцлер Гитлер, а вслед за ним и президент Гинденбург внесли свои пожертвования в фонд «помощи» мнимым «голодающим» в СССР немцам».

— Пикантно, не так ли? Каков человеколюбец! Ну, поезжайте, Алексей Алексеевич. Да, кстати, — поднял Нилин указательный палец, — в порядке информации: Фальца благополучно довели до места.

— Фальца? Какого Фальца?

— Зиминского партнера Шевцова зовут Фальц. Он харьковский инженер. Документы от него попали прямехонько в германское посольство. Военному атташе в собственные руки. Но это уже не наша с вами забота.

Ничего не случилось

Славин не хочет докладывать

Я вернулся в Нижнелиманск к вечеру следующего дня. Кирилла дома не было, он работал, а Славин куда-то собрался идти.

— Славин, — сказал я, — по-моему, в свиданиях уже нет необходимости.

— Алексей Алексеевич, я не к Лиле.

— Вот как! А к кому же?

Славин вытянул руки по швам.

— Разрешите не докладывать? — официальным тоном спросил он.

Я пожал плечами.

Славин осмотрел себя в зеркало, снял какую-то невидимую миру пушинку и исчез.

— Дождь льет! — крикнул я ему вслед, но он не отозвался.

Я невольно позавидовал Славину, его умению скрашивать себе жизнь. У меня это получалось значительно хуже. К тому же я нервничал. Хотелось поскорей навести справки относительно всех нижнелиманских «швейцарцев», но служебный день был уже окончен. Волей-неволей приходилось ждать до утра.

Открылась дверь, и вошел насквозь, до нитки промокший Кирилл. Он мрачно вытащил папироску и стал закуривать. Сырая, она не загоралась, и Кирилл, мрачнея все больше, стал раскладывать папиросы из коробки по столу — сушить.

— Что случилось, старина?

Кирилл неловко и безнадежно махнул рукой.

А случилось вот что.

«Что передать папе?»

Как обычно, Кирилл вместе с Сергеем Ивановым весь день ходил за Георгием Карловичем Верманом. Сегодня город выглядел необычно. Пасмурная погода притушила, смягчила краски, сделала улицы и дома скромнее, домашнее, что ли, теплее. Таким Нижнелиманск нравился Кириллу куда больше, чем в привычные, жаркие, растопленные солнцем дни. Ему вообще были больше по душе северные, чуть выцветшие, приглушенные тона — и в природе и в людях. А служить приходилось на юге, в краю шумливом, блестящем, несдержанном...

Из яхт-клуба Георгий Карлович, не заходя в свой «Экспортхлеб», отправился домой. Когда юрисконсульт распахнул калитку своего палисадника, было ровно пять часов. Отпустив Сергея, Кирилл в скверике напротив занял свой обычный наблюдательный пункт в ожидании Вермана.

Бабушки и мамы с малышами уже разошлись, в сквере было пустовато.

Кирилл раскрыл томик Велемира Хлебникова и принялся преодолевать нелегкие строки. Бог весть, где он раздобывал такие редкие книжки, но только в последнее время он по своему плану штудировал новейшую русскую поэзию и нигде не расставался со стихами. Хлебников не мешал Кириллу то и дело поглядывать на подъезд вермановского коттеджа.

И тут хлынул ливень. Он собирался весь день, но хлынул именно теперь, в самое неудачное время, когда Верман сидел в своем уютном доме, а Кириллу укрыться было некуда. Опрометью кинулись из сквера красноармеец и молодая толстушка. Прикрывшись газетой, мелко засеменил прочь старичок в канотье и с газетой под мышкой. И только Кирилл чертыхнулся, сунул Хлебникова за пазуху и спрятался под развесистый тополь. Это было иллюзорное укрытие, но стало полегче хотя бы морально.

Так он и стоял, прижавшись к толстому стволу, медленно, но верно промокая насквозь.

И тут из вермановского дома выскочил мальчуган лет восьми-десяти в прорезиненном плаще с капюшоном. Он перебежал улицу — и, замедлив шаги, вошел в скверик. Плащ его был не застегнут, виднелся матросский костюмчик. «Вот странные родители, — подумал Кирилл, — выпустили мальчишку на улицу в такой дождь». Мальчишка попетлял по дорожке, а потом, таинственно озираясь, стал по сужающейся спирали ходить вокруг дерева, под которым спрятался Кирилл. Наконец Кирилл услышал, как позади зашуршала мокрая трава и тихий голос произнес:

— Дяденька, идите незаметно за мной.

Кирилл удивился еще больше: что это могло значить? Но послушно последовал за мальчишкой. Тот схватил Кирилла за руку и втянул его за дерево. Задрав голову и глядя ему в лицо широко раскрытыми синими глазами, в которых мерцала таинственность, мальчишка все тем же шепотом сказал:

— Папа велел вам передать, что вы можете уйти. Вы зря мокнете, а он сегодня больше никуда не пойдет.

Кирилл глупо хлопал глазами, не в силах вымолвить ни слова.

— Папа еще велел вам сказать, что он совсем не тот, за кого вы его принимаете, и ему жалко, что вы зря теряете время. — Таинственность совсем залила синие глазищи. — Вы знаете, мама не хотела меня пускать, она боялась, но пала сказал, что бояться тут нечего, а дело это государственное. Понимаете?

Кругом текла вода, а Кирилл с трудом проглотил какой-то сухой ком, застрявший в горле.

— Что передать папе?

Кирилл сделал усилие и прохрипел:

— Передай папе спасибо.

— До свиданья, дяденька, — вежливо распрощался мальчишка и бросился бежать через сквер, ступая прямо в лужи. Хлопнула дверь домика.

Вернер, Вермель, Вегнер, Верман и еще Вюрмель

— Ну-ну, только не падать духом, — банально утешил я Кирилла.

— Чего там не падать, — мрачно возразил Кирилл, натягивая сухую ковбойку. — Вы же сами понимаете, какая это нам подножка.

— Скажи-ка мне, Кирилл, в Одессе вы ничего не проморгали? Может быть, все-таки у Вермана была какая-нибудь сомнительная встреча? Вы ни разу не теряли его из виду?

Кирилл отрицательно покачал головой:

— Нет, Алексей Алексеич. А почему вы спрашиваете?

Тут я рассказал ему о Швейцарце.

Кирилл прямо-таки на глазах воспрянул духом. Одним махом он сел на кровать. Глаза его радостно замигали.

— Так, может, он мальчишку подослал нарочно? Сбить е толку?

— Чего не бывает! Меня только смущает одно: Швейцарца видели в Одессе три недели назад, а наш Георгий Карлыч всего как пять дней оттуда.

— Так, может, в Одессе ошиблись? — Голос Кирилла был насквозь пронизан надеждой.

— Опять же все возможно. Но все-таки здоровенная разница: три недели и пять-шесть дней.

— Ходить за ним — теперь безнадежное дело. — Кирилл опять стал закуривать, спички ломались, но он настойчиво чиркал, покуда огонек не загорелся. Потом глубоко затянулся папироской.

— Да, — согласился я, — ходить за Верманом покуда не стоит. В любом случае. Швейцарец он или честный гражданин. Посмотрим, что принесут ближайшие дни.

— Может, познакомиться с ним?

— Кому?

— Вам самому, Алексей Алексеич. Вы уж с ним в теннис играли...

— В теннис?..

Рискованный, пожалуй, путь... А впрочем...

Впрочем, сегодня играть в теннис все равно было нельзя: лил дождь.

...Следующим утром я отправился в иностранный стол и сам просмотрел все подходящие карточки. Последний нижнелиманский житель, имевший швейцарское подданство, выбыл из города в 1923 году. Фамилия его была Вюрмель.

Вернер, Вермель, Вегнер, Верман. И вот еще — Вюрмель! Но Швейцарец же только что был в Одессе!

Мы еще раз проверили сведения о Георгии Карловиче Вермане, все факты и даты его жизни. Даже тени чего бы то ни было «швейцарского» в его официальной биографии не было.

Оборванные концы никак не желали связываться в один узел.

Однако еще одно событие осветило все новым и резким светом.

Как узнать швейцарца?

В Нижнелиманск снова приехал Герхард Вольф.

Вольф пробыл в городе всего один день. Он был очень собран и деловит. Ни одной минуты не пропало у него зря. Он побывал на элеваторе. В хлебных пакгаузах порта. Сунул нос в несколько вагонов хлебного эшелона, стоявшего на товарной станции. Прямо со станции он отправился в контору «Экспортхлеб». Там, прождав целый час, он встретился с юрисконсультом конторы Георгием Карловичем Верманом.

Наскоро пообедав в гостиничном ресторане, уполномоченный «Контроль К°» вечерним поездом отбыл в Харьков, там его тоже ждали срочные дела: в элеваторы, на ссыпные пункты, во временные склады пошел первый хлеб нового урожая.

Итак, Вольф повидался с Верманом!

Значит, этот германский разведчик приезжал в Нижнелиманск ради юрисконсульта «Экспортхлеба»?

Выходит, то, что Верман подослал сынишку к Кириллу, — трюк, ловкий фокус? Отвод? И Швейцарец вопреки всем анкетам все-таки Георгий Карлович Верман?

Похоже, очень похоже. Хотелось бы в это верить. Но раз хотелось, значит, тем паче верить было нельзя.

Я склонялся к выводу, что оставалось одно: свести личное знакомство с юрисконсультом «Экспортхлеба». Присмотреться к нему и его окружению с близкой дистанции. Ведь приблизиться на эту дистанцию надо осторожно, не навязываясь, естественно и органично. Как это сделать? Откуда подступиться?

Быть может, и вправду теннис?..

Пластинка фирмы «Колумбия»

Жизнь повернула все на свой лад, нанеся на мой расплывчатый план четкие, определенные линии. На сей раз она сделала это руками Славина.

Он появился в нашем номере поздно вечером, самоуверенный и щеголеватый, щелкнул каблуками и сказал:

— Разрешите доложить?

— О чем доложить? — отрываясь от мыслей о Георгии Карловиче, недовольно спросил я: по всему было видно, что у Славина наготове одна из его специальных, славинских, шуточек.

Ну, конечно, так и есть.

— Вы же интересовались, с кем у меня свидание.

— Ты собираешься посвящать меня в свои интимные дела?! Славин, ты ли это? Я тебя не узнаю.

— Так точно, Алексей Алексеич, это я. Но дело в том, что мои свидания переросли личные рамки.

— Сложно излагаешь. Давай проще. — Я сел за стол. Славин последовал моему примеру.

— Наташа Гмырь...

— Наташа Гмырь? — перебил я. — Ты пошел по второму кругу?

Славин никак не отреагировал на эти слова и спокойно продолжал:

— Наташа Гмырь познакомила меня со своей подружкой... Ну, это не совсем подружка, скорее так — одна из приятельниц. Некая Рая. Знакомлюсь, слово за слово — выясняю, что эта самая Рая работает на судозаводе. Чертежницей. Такая, знаете, смазливенькая вертушка-болтушка. Треплется много и обо всем. Я решил: чертежница, на судостроительном, чем черт не шутит, может, окажется полезной. Сыплю ей комплименты, оказываю знаки внимания...

— И все для пользы дела?

— И все для пользы дела. И что же я узнаю? Я узнаю, что Рая — лучшая подруга…

— Риты Лазенко, — подсказал я.

— Правильно. Значит, вы знаете Раю Левандовскую? — Разочарования в тоне Славина я не уловил. — Ну, конечно, — ответил он сам себе. — Кирилл, когда устанавливал связи Лазенко, не мог ее упустить.

— Именно. Потому не думаю, чтобы Рая дала нам что-нибудь новое.

— Не торопитесь, Алексей Алексеич.

Сегодня Славин был поразительно невозмутим. И я стал слушать его уже с интересом. А он, словно почувствовав это, не торопясь налил себе стакан воды, с видимым наслаждением, медленно, маленькими глоточками осушил его и только после этого снова заговорил:

— Назначил я Рае свидание. Иду на рандеву и думаю: куда мне с ней деваться? В этом городе ведь не разгуляешься. В кино? Тривиально. В театр? Он на гастролях. На танцверанду? Неохота. Словом, здороваюсь с Раей, а сам еще не решил, куда же ее вести. Но она не дала мне и слова вымолвить. «Леня, — говорит, — мы сейчас с вами пойдем в такое чудное общество — вы в таком никогда не бывали!» «Что, — интересуюсь, — за общество?» «Идемте, сами увидите». Ладно, думаю, пусть будет так. Приходим. И знаете, Алексей Алексеич, в такой обстановке я и вправду никогда не бывал! Шторы задернуты. Полутьма, одна лампешка горит под голубым абажуром. Тахта, ковры с полу до потолка. Запахи какие-то турецкие. Ни дать ни взять «Бахчисарайский фонтан», «Похищение из сераля». Встречает нас хозяйка. Этакая античная бабенка.

— Так красива?

— Я не про внешность, а про возраст. Ей уж лет под сорок. Но еще ничего. Накрашена. «И в кольцах узкая рука». Дымит длинной папироской. Это я так думал — папироской. После мне объяснили, что это не вульгарная папироска, а пахитоска.

— Так и сказали — пахитоска?

— Так и смазали. Мол, не какая-нибудь, а египетская. И не наврали: здоровенная коробка на столике лежит, вся в иероглифах и гуриях. Дальше. Знакомят меня с гостями. Гостей всего двое: прехорошенькая девица, про которую мне Раечка потом разъяснила, что ее папа был адмирал, и какой-то пшют с усиками — оказалось, местный адвокат. За кем он там увивался, я так и не понял: то ли за Евгенией Андреевной, то ли за девицей.

— Евгения Андреевна — это хозяйка?

— Да. Евгения Андреевна Курнатова-Боржик. Нравится такая фамилия?

— Звучит!

— Еще как звучит! Ну, дальше — больше. Завели патефончик. Музыка — будь здоров! — Тут Славин запел:

...А дома, в маленькой каморке,
Больная мать
Мне станет бальные оборки
Пере-ши-ва-ть...
— Вертинский?

— Не только. — И он снова запел — теперь бравурно и отчаянно:

Даша, давай скорей блины.
Даша, твои блины вкусны...
— Стоп, не ори так! Значит, и Лещенко?

— И какие-то еще — уж тех я и фамилии не запомнил. Не то Соколинский, не то Соколовский. Словом, сплошная эмиграция. Пластинки — фирма «Колумбия».

— Знаем такую фирму...

— Теперь и я знаю. А разговорчики, Алексей Алексеич, я послушал — с ума взбеситься! Про красивую жизнь в мирное время и про нынешнюю заграничную красивую жизнь. И все с какими-то намеками и экивоками. В общем, Алексей Алексеич, общество занятнейшее, по-моему. Стоит к нему присмотреться. Вот рубите мне голову — уверен, там есть какая-то связь с заграницей. Пахитоски эти, пластиночки да и барахло, видать, оттуда. И адвокат этот какой-то скользкий… То ли контрабандой тут пахнет, то ли еще чем похуже. Слушайте, Алексей Алексеич, — вдохновенно воскликнул Славин, — пойдемте туда вместе? А?

— Ты полагаешь, это может иметь отношение к нашему делу?

— Ну, не наверняка, конечно. Но кто знает? Зачем упускать шанс? А потом… Ну, Алексей Алексеич, почему не совместить полезное с приятным? Народ занятный, а к тому же… Уж очень хороша Люда!

— Люда?

— Ну да, Люда Гулькевич, эта адмиральская дочка. Вы б на нее взглянули! Фигурка! Ножки! Личико! Один носик чего стоит — Мэри Пикфорд!

— Что-то я не пойму — ты собираешься менять Раю на Люду?

— Да я не о себе, Алексей Алексеич, — досадливо сказал Славин, — я о вас забочусь…

— Обо мне?

— Ну да! Ну, Алексей Алексеич, вы же мужчина далеко еще не старый…

— Спасибо, мой друг!

— Да я серьезно. Неженатый. Неужели вам не хочется малость рассеяться, развлечься? Тем более, что и делу польза может получиться!

— Внимание, внимание! Известный одесский искуситель Мефистофель Борисович Славин! Только почему ты избрал Фаустом своего начальника? — Я острил, а сам грешным делом подумывал, что Славин не так уж и неправ. И компанию, в которую он попал, поближе рассмотреть не мешает. Да и развлечься в конце концов мне никто не запрещал...

— Ну? — выжидательно спросил мой проницательный помощник, который, бьюсь об заклад, разгадал внутреннюю подкладку иронических комментариев начальства.

— Надо подумать.

— Алексей Алексеич, я смажу вам одну вещь, которая сомнет ваши колебания.

— Ох, Славин... Ну, говори одну вещь, которая сомнет...

— Знаете, где она живет, эта мадам Курнатова-Боржик?

— Ну?

— На Большой Морской, дом десять. Рукой подать до того, сгоревшего, дома четыре…. И живет она там черт знает с каких времен…

— Ах, ты... Актер! С этого бы и начинал!

— Зачем же? — скромно возразил Славин. — Законы психологии и риторики утверждают, что главное нужно оставлять на самый конец.

— Это ты на мне проверяешь законы психологии и риторики?

— Так я же для общей пользы.

— Все равно я тебе этого не прощу. Когда мы идем?

— Вот это разговор, достойный мужчины! — обрадовался Славин. — Идем мы туда сегодня. Мадам Курнатова-Боржик пригласила меня на суаре.

У античной дамы

Шуршал патефон, крутилась пластинка, и томный голос медленным речитативом выводил в нос:

...Где вы теперь, кто вам целует пальцы?
Куда ушел ваш китайчонок Ли?..
Да, здесь все было именно так, как описал Славин: и пластинки Вертинского, Лещенко, Сокольского в ярких конвертах, и пахитоски египетского происхождения, и настоящее шотландское виски с белой лошадкой на этикетке, и ковры, и полумрак... Давненько не бывал я в такой атмосфере!

Когда мы вошли, Славин — именно Славин, а не Рая! — тоном старинного друга дома представил меня хозяйке как столичного экономиста. Она и вправду была еще недурна, эта смуглая дама с темным пушком на верхней губе, женщина того типа, который в Одессе называется «жгучая брунетка». Я поцеловал ей кончики пальцев, чего она от меня, «человека не от мира сего», по всей видимости, не ожидала, и тем, кажется, сразу же расположил ее к себе. Евгения Андреевна повела меня знакомить с остальными гостями. Среди этих остальных я сразу же, по точному славинскому описанию, узнал фатоватого «адвокатишку» с усиками ниточкой и красивую тоненькую девушку с прямыми длинными волосами, в изящном светло-зеленом платье. Она наблюдала за ритуалом знакомства, прислонившись к стене, чуть склонив набок голову и независимо скрестив руки на груди. Потом решительно шагнула вперед, по-мужски протянула мне руку и сказала:

— Не выношу китайских церемоний. Меня зовут Люда Гулькевич. Между прочим, мой отец был царским адмиралом. — Это прозвучало вызывающе. — Вас это не смущает? — У нее был низкий, «цыганский» голос и темные пристальные глаза.

— Почему же... — Говоря по правде, я несколько смешался.

— Не лукавьте, — строго сказала Люда. — Очень многих смущает.

— Меня — нет, — серьезно отвечал я, прямо глядя в ее лицо. Неожиданная девушка! И до чего ж красива: широко расставленные глаза, породистый нос горбинкой, большой рот, матовая кожа и ни мазка краски.

— Ах, Алексей Алексеич, — чуть в нос, «под Вертинского», проговорила Евгения Андреевна, — когда вы ближе с нами сойдетесь, вы убедитесь, какое наша Людмилочка необыкновенное существо! Умна, тонка, интеллигентна. Артистическая натура!

Первый этап знакомства благополучно закончился. Адвокат с усиками — имени его я так и не разобрал — снова завел патефон. Все молча слушали. Похоже было, что ждут еще кого-то, — хозяйка не приглашала к накрытому столу, поблескивавшему бутылками и бокалами. Но Евгения Андреевна не могла долго молчать.

— Вы у нас недавно, Алексей Алексеич? — щедро улыбаясь, спросила она.

— Несколько недель. У нас небольшая комплексная научная группа. Мы здесь в длительной командировке. Вот Леонид Борисович, например, интересуется историей города. А я занимаюсь экономикой, изучаю размещение производительных сил.

— Комплексная группа! — чуть в нос протянула Евгения Андреевна. — Как это, должно быть, интересно!

Тут наша содержательная беседа о науке была прервана. Звякнул звонок. Евгения Андреевна, просияв, молодо застучала каблучками в прихожую. Оттуда раздались радостные восклицания, и в комнате появилась пара — статная женщина и высокий, элегантный мужчина.

Я сразу узнал его — и мне стало нехорошо. Нет, совсем наоборот, мне стало очень хорошо! Ведь это был Георгий Карлович Верман собственной персоной!

Георгий Карлович тоже меня узнал, и ты с ним раскланялись, как старые знакомые, к тому же я был приятным знакомым — как-никак проиграл Георгию Карловичу матч из трех сетов всухую.

— Приятная нечаянная встреча, — сердечно сказал он. — Как говорится, свет мал. Лена, познакомься с...

— Алексеем Алексеевичем Каротиным, — подсказал я.

— Отличный спортсмен, — аттестовал меня Верман. — С великим трудом обыграл его.

— Вы слишком великодушны, Георгий Карлыч, — возразил я, пожимая руку его жене.

На секунду мне показалось, что сквозь сердечность и дружелюбие Вермана мелькнула настороженность — мелькнула и исчезла. Так ли это было? Или виною тому было мое излишне обостренное восприятие?.. Кто знает... Во всяком случае, я старался держаться как можно проще и естественнее.

— За стол, за стол! — захлопала в ладоши Евгения Андреевна.

Когда дамы сели, мужчины, пошучивая, тоже стали рассаживаться, выбирая места. И тут Людмила, положив ладонь на соседний стул, мельком как-то так глянула на меня снизу вверх, что я, словно получив некий неожиданный импульс, тотчас, не раздумывая, сел рядом.

Выпили. Закусили. Опять завели патефон. Евгения Андреевна пила больше всех, не выпуская из ярко наманикюренных пальцев пахитоски, и принимала от рюмки к рюмке все более печальный и отрешенный вид. Славин с Раей подали пример — пошли танцевать.

Но истинным героем вечера был Степан Саввич, могучий старик с белыми усами а-ля Ллойд-Джордж.

Оказалось, пытаясь угадать, кто он такой, я был не так уж далек от истины — нет, не в смысле родственных отношений «Ллойд-Джорджа» с Людмилой Гулькевич, а в смысле его профессии.

Старик всю жизнь проплавал по морям и океанам, обошел чуть не весь мир, повидал множество известных и неизвестных портов всех пяти континентов, побывал в таких местах, которые обыкновенным людям кажутся существующими только в учебниках географии. Недавно Степан Саввич вышел в отставку, вызвал из Киева дочку с внучкой — зять, штурман дальнего плавания, погиб на транспорте, потопленном немецкой подлодкой в семнадцатом году.

Георгий Карлович последовал славинскому примеру, пригласил жену танцевать — они чуть раскачиваются почти на месте в медленном темпе блюза... А Степан Саввич рассказывает, точно сеть плетет, одну историю своей жизни за другой, смешная сменяет печальную, трогательная — смешную, и кажется, что старый капитан может вести свой рассказ бесконечно...

Верман с женой вернулись к столу, едва пригубили свои рюмки — я заметил, что Георгий Карлович почти не пьет, — и теперь тоже слушали капитана.

— Боже мой, — тоскливо сказала внезапно Евгения Андреевна, — боже мой, какая всюду пышная, яркая идет жизнь... А мы... — И тут же игриво спросила: — Степан Саввич, голубчик, вот вы всюду были, а скажите, где самые притягательные женщины? А? В Японии? В Мексике? Или, может быть, на севере, в Швеции?

Людмила вдруг пошевелилась — до того она сидела все время молча и недвижно, опустив ресницы, словно бы машинально забыв в пальцах полупустой бокал, и нельзя было понять, слушает ли она капитана, прислушивается ли к чему-то внутри себя, — пошевелилась, и в этом ее движении было скрытое неодобрение.

А капитан грустно переспросил:

— Женщины? Они всюду одинаковы, моя дорогая. А потому притягательнее всего они в России.

— О, вы делаете нам комплимент! — сказала Евгения Андреевна в нос. — Ну, а мужчины?

— И мужчины в России. Так что вам повезло, уважаемые дамы.

— Степан Саввич, — вмешалась Елена Викторовна, — вот вы рассказываете и все занятные, забавные истории. А ведь вам, наверное, пришлось пережить и страшное?

— Не без того, — согласился капитан, — да, знаете, человеческая душа так уж устроена, что все тяжкое прячет далеко, вглубь, чтоб добраться было трудно. А на верхних палубах хранит легкое, приятное. Вроде самозащиты это, что ли.

Адмиральская дочка

Вдруг я почувствовал на себе взгляд Люды. Она смотрела на меня пристально, словно о чем-то спрашивая и желая, чтобы я отгадал, о чем; ее длинные ресницы чуть вздрагивали, а глаза казались светлее.

— Людмила, может, и мы потанцуем? — спросил я, с удивлением чувствуя в своем голосе нежданную робость.

Она едва заметно и молча кивнула головой, нет, даже не головой, а только ресницы ее дрогнули, и, не отрывая от меня взгляда, поднесла бокал к губам и медленно выпила его до дна.

Я ощутил вдруг злую и глухую враждебность к ней, ко всему ее неясному мне облику и в это самое мгновение впервые понял, что мне чем-то нравится эта странная девушка. Я сделал вид, что мне занятно смотреть на танцующих. И оказалось, что это и впрямь было небезынтересно.

Георгий Карлович и Курнатова-Боржик перестали топтаться на месте в углу комнаты, они присели на тахту и продолжали негромкий разговор. О чем же они беседуют, обособившись от компании? Тут Евгения Андреевна и юрисконсульт снова поднялись, но не для танца. Они вышли из комнаты в прихожую и притворили за собой дверь... Странно! По меньшей мере странно!

Вскоре дверь снова распахнулась, впуская обратно в комнату Георгия Карловича и Евгению Андреевну. Верман, оживленный, сел возле жены, приобняв ее за плечо, а слева от меня оказалась хозяйка дома.

— Алексей Алексеич, — капризно сказала она, — ну что вы сиднем сидите весь вечер! Неужели прав Леонид Борисович, что вы не от мира сего? Разве можно так! Это в конце концов нелюбезно! Нельзя же Георгия Карловича заставлять танцевать со всеми дамами.

— Потанцуйте, потанцуйте с Евгенией, — безапелляционно приказала мне Елена Викторовна Верман, — если она не вытанцует норму, ни за что не уснет.

О, эта дама привыкла приказывать! И, видимо, в этом кругу ее слушались.

Что ж, ради пользы дела... Я подал Евгении Андреевне руку.

Нельзя было сказать, что танец с мадам Курнатовой-Боржик мог доставить большое удовольствие. По крайней мере мне. Но я был бы готов на куда большие жертвы, если б они хоть на шаг приблизили нас к решению загадки этой компании. В частности, ответили б на вопрос: о чем говорили моя партнерша и юрисконсульт «Экспортхлеба» — человек, который встречался с Вольфом и который неожиданно для нас оказался центром этого общества?

Однако я слишком задумался — Евгения Андреевна что-то мне сказала.

— Простите? — переспросил я.

— Нельзя быть таким невнимательным. — Мадам капризно надула губки. — Я говорю, что вы прелестно ведете.

— О, мерси! — отвечал я в том же светском духе.

С облегчением я вернулся на свое место и тут же снова ощутил Людмилин взгляд. Кой черт, подумал я, но, конечно, повернулся к ней. И тут понял, что она чуть улыбается — плазами и уголками приоткрытого рта.

— Давайте убежим, — вдруг прошептала она.

— Убежим? — Я не верил своим ушам. — Как-то неловко... А что мы скажем?..

— Ничего. Да и нужно ли? Просто встанем и уйдем.

— А... зачем? — совершенным дураком спросил я.

Людмила тихо и простодушно — другого слова не подберу — рассмеялась, взяла меня, безмолвного, за руку и, помахав всей компании, увела из дома. Вдогонку нам донесся голос Евгении Андреевны: «Алексей Алексеевич, не пропадайте!» Видно, она даже не удивилась нашему исчезновению.

Людмила напоследок хлопнула парадной дверью.

«Что ж, — утешил себя я, — пожалуй, это неплохо, уж наверняка не возникнет никаких подозрений: разве можно опасаться человека, который позволяет вот так вот увести себя едва знакомой девушке?»

Людмила шла легким, упругим шагом, словно не ступала на плиты тротуара, а лишь отталкивалась от них. То и дело я касался рукой ее руки, но что-то мешало мне заговорить. Я различал немного скрытый сумраком упрямый профиль, высокую шею, чуть отведенные назад прямые мальчишечьи плечи.

Так мы молчали долго. Я каждой жилкой ощущал, что вот она близко, рядом, эта красивая, странная девушка, а она, мне казалось, была так погружена во что-то свое, что и вовсе забыла о моем существовании. Но это было не так.

Недалеко от реки я неловко оступился, и Людмила мгновенно и ловко схватила меня под локоть. У нее была сильная рука, у этой хрупкой на вид девушки!

Я попытался «сохранить лицо», произнеся какую-то тираду по поводу того, что вот, мол, всегда женская рука удерживает нашего брата от падений. Людмила отпустила мою руку и тихо сказала:

— Не надо так. Очень прошу вас. Ладно? — Она заглянула мне в лицо.

А меня вдруг охватило раздражение. Против нее? Нет, скорее против самого себя, точнее, против своего внезапного интереса к ней. Ушел, бросил Вермана. Впрочем, там Славин. Может, то, что я убежал, и вправду к лучшему... Однако как она держится! Замечания делает... И к тому ж — адмиральская дочка... Но ведь я это для дела...

Не ходи, куда не надо

Только когда за Людмилой закрылась дверь ее дома, я посмотрел на часы. Посмотрел и присвистнул: было четыре часа утра. Давненько не провожал ты, Каротин, девушек в такую пору! Что ж, прав Славин, и ты еще не стар?!

Похоже, что вечер был потрачен не зря. Сомнительная компания, в которую неожиданно для меня явился Георгий Карлович Верман... Есть к кому и к чему присмотреться... Взять хотя бы эту самую мадам Курнатову-Боржик...

К концу нашего пешего хождения по спящему городу Людмила разговорилась. Я узнал, что муж Евгении Андреевны, белый морской офицер, ушел с врангелевцами за границу, живет в Белграде, довольно часто шлет жене письма и, видно, не только письма. Это то, что знает Людмила. Или, скажем осторожнее, то, что она нашла нужным сказать. Разве нельзя предположить, что есть что-нибудь и еще, подспудное, тайное? Опять, значит, белый офицер, причем за границей, и постоянная с ним связь... Куда ни кинь — офицеры... Вот как оно получается, Каротин... Ты можешь поручиться, что это не РОВС — пресловутый Российский общевоинский союз? Что это не его рука? Ведь есть сведения, что белогвардейцы очень оживились после нацистского переворота в Германии. И вот нате вам: Георгий Карлович Верман у Курнатовой-Боржик — свой человек. Почему свой? С какого времени свой? А что, если и впрямь бывший сосед? И эти таинственные переговоры с ним в прихожей... Шуры-муры? При жене? Сомнительно... Ох, как это все сомнительно!

А Людмила? А что Людмила? — перебил я сам себя. Дочь царского адмирала. Правда, адмирал умер еще до революции. Был он, видать, человек честный, прямой и бескомпромиссный, не стесняясь, резал в глаза правду-матку и ходил потому у паркетных адмиралов из Морского министерства в «бунтовщиках».

Все это так, и не почувствовал я в Людмиле внутренней червоточинки, ржавчинки, что ли. Работает в музее, учится заочно в пединституте. Но, с другой стороны... Ведь я вижу ее впервые... И к тому же, Каротин, друг любезный, если начистоту, можешь ли ты тут быть совершенно беспристрастен, а? Может быть, в такой ситуации твой долг — предполагать худшее? Худшее, говоришь? А в чекистских ли это обычаях — предполагать худшее?

Словом, все еще неясно и перепутано, обо всем надо думать и думать, надо взвешивать, рассуждать, размышлять. Стать своим в этой компании. Собирать факты. Сопоставлять их. И снова — думать...

Открывал дверь я тихонько, чтоб не разбудить Кирилла.

Но осторожничал зря. В комнате горел свет. И прежде всего я увидел Славина. Без рубашки, в майке, он сидел в кирилловском хлипком кресле, а Кирилл, в одних трусах и босиком, спокойно и деловито перевязывал бинтом его левую руку.

— Вот и Алексей Алексеич! — с несколько наигранной веселостью сказал Славин. — А то я уж беспокоился.

— Что с тобой?

— Пролил кровь левой руки за правое дело, — патетически отвечал Славин, с преувеличенным интересом следя за тем, как слои широкого бинта пеленают его предплечье.

— А если серьезно? Доложи подробности.

— Что ж подробности. Главное — могло быть хуже. — Славин очень старался не выходить из обыденного тона. — Ушел я вместе с Верманами. Проводили мы их с Раей. Получил приглашение как-нибудь заглянуть. Потом проводил Раю. Иду обратно по Крестьянской. Темно. И вдруг прямо спиной чувствую: сзади кто-то есть. Оборачиваюсь. И этот кто-то с ходу кидается на меня. С ножом. Как я отскочил, сам не знаю. Но он по руке все-таки задел. А я его ногой в зад. Он мордой в стенку. Нож выронил. Сам упал. Тут я вижу: еще двое маячат. Я за пистолет. Их сразу словно смыло. А тот, первый, снова вскочил, нож нашаривает. Я ему: ложись, стреляю. Он глянул, видит — не шучу. Лег.

— Где он?

— Я его на Католическую свел. — Славин встал и полюбовался своей рукой. — Там разбирается дежурный. Я не стал дожидаться. — Славин наконец посмотрел на меня. — Вам не кажется, Алексей Алексеич...

— Кажется. — Я сел на кровать. — Кирилл, дай закурить.

Кирилл неодобрительно посмотрел на меня и протянул пачку папирос.

— Я тоже об этом подумал. Вроде: не ходи, куда не надо, не води, кого не надо.

— Н-да... Ладно, утром узнаем. Вроде солидный аргумент против Георгия Карловича и всей его компании...

Гора Арарат

Как ни странно, я уснул сразу и так крепко, что утром настойчивый звон будильника проникал в сознание медленно, натужно, прорываясь сквозь плотные слои сновидений. Наконец я очнулся. Будильник продолжал трезвонить. И тут, словно от детонации, резко задребезжал телефон.

— Долго спишь, дорогой, — дружески проворчал в трубку баритон Захаряна. — Поздно ложишься, да? Заходи, пожалуйста. Дело есть. Даже не одно дело — два сразу.

— У меня тоже есть к тебе дело.

...Начальник горотдела сидел в своем кабинете в форме — в белой гимнастерке и летних бриджах.

— Прямо с поезда, — объяснил он. — В Одессе был. Может, дорогой, хочешь со своего дела начинать?

— Давай начну.

Я посвятил Захаряна в обстоятельства нашего вчерашнего визита к мадам Курнатовой-Боржик, который закончился нападением на Славина. Захарян поморщился.

— Скажи, пожалуйста, какая неприятность. А мне еще ничего, понимаешь, не доложили. Безобразие! — Он позвонил, спросил вошедшего дежурного: — Почему не докладываете, что ночью товарищ Славин доставил террориста? Что значит «не успели»? Обязаны в первую секунду доложить! Нет меня — под землей найти! Предупреждаю! Кто занимается этим террористом? Свидерский? Давайте сюда Свидерского.

Дежурный выскочил за дверь, как ошпаренный.

— Наверное, и правда, вы со Славиным в осиное гнездо угодили. — Захарян задумчиво побарабанил длинными тонкими пальцами по столу.

— Разрешите, товарищ начальник?

В дверях стоял кряжистый, невысокий Денис Свидерский.

— Садись, — приказал Захарян. — Докладывай. Кто такой этот террорист? Что говорит?

— Очень волнуется, товарищ начальник. Фамилию свою назвал — Михаил Алексеенко. Адрес указал. Сообщников пока не выдает. Говорит, просто попугать ножиком хотел. Мол, по пьяной лавочке.

Мы с Захаряном переглянулись.

— Прием старый, как гора Арарат, — засмеялся Захарян. — Называется «запасная легенда». Попался — будет теперь себя блатным изображать. Как, Каротин, может, посмотрим на него, а?

— Что ж, давай посмотрим. Только я в соседнюю комнату выйду. Из-задвери погляжу.

Спустя десять минут в сопровождении Дениса и двух конвойных в кабинет вошел вертлявый малый в вышитой украинской рубашке со шнурочком у ворота, со щегольской челочкой, закрывающей лоб до самых бровей, и остановился посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу.

— Ай-яй-яй, товарищ Свидерский, — укоризненно сказал Захарян, подымаясь из-за стола. — Не знал я, что ты такой боязливый — двух бойцов прихватил! Скажи, пожалуйста, какого страшного преступника привел. Что он такое натворил? Подумаешь, немножко ножиком поиграл. У нас на Кавказе вот такие мальчишки, — он показал рукой на вершок от пола, — кинжалами играют, и никто не пугается. Можете быть свободны, товарищи бойцы. — Конвойные, четко повернувшись «кругом», вышли, прогрохотав сапогами. — Так, значит, твоя фамилия Алексеенко? Ну, садись, Алексеенко. Курить будешь?

— Я некурящий, — отвечал малый.

— Ты видишь, товарищ Свидерский? Он даже некурящий! Может, и непьющий?

— Нет, отчего же...

— Но выпиваешь только в хорошей компании? И вчера ночью ты тоже, конечно, выпил в хорошей компании, правильно?

— Нет, вчера я один выпил. Без компании. Так уж получилось. Потому и переложил за воротник. С пьяных глаз и за ножик схватился, пропади он пропадом...

— Подумать только! — Захарян досадливо поцокал языком. — Подумать только, мало у нас важных дел, так, понимаешь, обязательно нам надо еще с этим невинным младенцем возиться! Ну, почему, спрашивается, его к нам привели, этого некурящего и непьющего Алексеенко, а? Почему его, понимаешь, не отвели в отделение милиции?

— Вот и я говорю, — обрадовался Алексеенко, — почему он меня в Гепеу приволок?

— А это он, понимаешь, по привычке. Условный рефлекс. Он у нас работает, вот к нам и тащит.

— У вас... работает?! — У Алексеенко забегали глазки. — Ох ты, мать честная! Да знай я, рази б я согласился...

— На что согласился? — быстро спросил Захарян.

Малый побледнел, на носу его выступила капля пота, он смахнул ее тыльной стороной руки.

— Да нет, это я так, оговорился...

— Ну, дорогой, так не пойдет, — мягко сказал Захарян. — Кто с тобой был?

— Да один я был, — упрямо проговорил Алексеенко, глядя в землю.

— Ну, что ж, — вздохнул Захарян. — Не желаешь правду говорить — твое, понимаешь, дело. Посиди, подумай.

Денис с арестованным ушли.

— Артист, — покачал головой Захарян, — Но ты не беспокойся, дорогой. У меня впечатление, что Алексеенко долго запираться не станет. Да, понимаешь, дела все интереснее становятся. А я тебе, между прочим, письмо от товарища Лисюка привез. Лично от товарища Лисюка, — сказал он без всякого перехода. — На. — Вытащив из планшетки, он подал конверт.

— Это и есть первое дело?

— Совершенно справедливо.

В конверте оказалось краткое распоряжение — прибыть в областное управление ГПУ на совещание по завершению операции. Опять — «по завершению»?! Что он собирается завершать, этот упрямый Лисюк? Снова за свое! И в такое время, когда главная нить вот-вот будет в наших руках! Ведь все говорит за это. Юрисконсульт Верман — почти очевидная фигура! Этот его контакт с Вольфом, эта его связь с Курнатовой-Боржик, смахивающая на старое знакомство соседей по Большой Морской. И в довершение всего — нападение на Славина... Но все это надо еще копать и копать. Работы непочатый край, а тут «совещание по завершению»!

Ну, нет, дорогой и уважаемый Семен Афанасьевич Лисюк! Костьми лягу, а не дам испортить дело! Нилин наверняка встанет на мою сторону, вдвоем дадим бой, а если и вдвоем не одолеем... Что ж, если не одолеем, придется писать рапорт наверх. В Харьков или Москву. Чем бы это для меня ни было чревато... Вот так. На том будем стоять!

— Что, дорогой? Письмо неприятное? — сочувственно и понимающе спросил Захарян и вновь поцокал языком. — Ничего не поделаешь — начальство.

— Посмотрим, — мрачно буркнул я. Вдаваться в подробности мне не хотелось. Я спрятал конверт в карман пиджака. — Ладно, Захарян, подавай второе дело.

— Ты как в столовке, дорогой, — усмехнулся Захарян. — Торопишься. Первое блюдо покушать не успел, кричишь: «Подавай второе». Желудок испортишь. Надо, дорогой, как в кавказском ресторане: не торопись, посиди, вином запей. Потом второе требуй.

Не до смеха мне было, а не выдержал, рассмеялся.

— Вина-то не вижу, — сказал я.

— Как не видишь? Засмеялся, немножко рассеялся — вот тебе и вино.

И вправду, на душе чуть полегчало.

— Ну, вот, дорогой, теперь совсем другой вид, не в себя, а на мир смотришь. Можно и второе подать. Прикажешь?

— Давай, дружище.

— Пришел к нам один человек. Молодой человек. Совсем рано пришел — в шесть часов. Давай, говорит, начальника. У него, видишь ли, важное дело, про которое он может сказать только начальнику. Тогда сиди, жди, говорит ему дежурный. До девяти часов. Но молодому человеку повезло. Начальник, — Захарян ткнул себя пальцем в грудь, — вовсе не спал дома, он ехал в поезде, и такой он самоотверженный человек, этот начальник, что прямо с вокзала не поехал домой, к жене, а на службу. И прибыл сюда в полвосьмого. Молодого человека сразу привели к начальнику. Начальник его послушал и подумал, что наверняка этот молодой человек заинтересует одного его хорошего знакомого по имени товарищ Каротин...

— Ты очень красиво говоришь, Захарян, увлекательно говоришь. Образно. Прямо как чтец-декламатор.

— Национальная черта характера, дорогой. У нас на Кавказе все так говорят. Звать к тебе молодого человека?

— Конечно, зови.

Второе блюдо

Открылась дверь, и в кабинет вошел паренек лет семнадцати, в старенькой юнгштурмовке и крагах, веснушчатый и чрезвычайно серьезный.

— Ну, товарищ Борис Данилович Свиридов, повтори все, будь другом, этому товарищу. — Захарян указал на меня.

Паренек в юнгштурмовке недоверчиво покосился на меня и спросил Захаряна:

— А вы что, не начальник? Зачем же я вам рассказывал?

— Начальник, начальник, — успокоил его Захарян. — И я начальник, и он начальник. Понимаешь? — значительно сказал он.

Паренек тоже очень значительно кивнул.

Захарян ушел, я усадил мальчишку напротив себя в кресло, и он приступил к рассказу.

Он вообще-то сам вознесенский, а в Нижнелиманске учится в культпросветшколе. На кого он учится? На завклубом. Он уже и село себе подобрал — большое село под Вознесенском. Это очень важный в настоящий период участок — культура на селе. В связи с завершением сплошной коллективизации. Так ему секретарь райкома комсомола товарищ Кимов прямо и сказал, когда предлагал ехать учиться: тебя, Свиридов, посылает комсомол, а комсомол командирует только на самые важные участки борьбы за социализм. Как-то: в Военно-Морские Силы, в Красный Воздушный Флот и, вот, на культурный фронт. Здесь, в Нижнелиманске, он живет у дядьки с теткой. Что там говорить, у них, конечно, сытнее, чем в общежитии, на стипендию не очень-то разгуляешься, да и матери помочь надо — дома братишка с сестренкой остались, еще маленькие, даже не пионерского возраста, вот он матери всю стипендию и отсылает. Ну, конечно, за вычетом комсомольских взносов. Дядька у него, в общем-то, хороший мужик, хотя и совершенно беспартийный и к тому же работает не в сфере производства материальных ценностей. Конкретней? Конкретно, он в ресторане работает. Официантом. Ближе к делу? Ладно, буду ближе к делу. В общем, это было позавчера. Он вечером сидел, прорабатывал тему «Политотделы МТС — орган проведения политики партии в деревне». Тетка тоже спать не ложилась: дядьку ждала. В первом часу ночи дядька приходит, садится ужинать. Он никогда на работе не ужинает, все, что ему там достается из еды, домой приносит, и ужинают все вместе. Ну, тетка накрывает на стол, развязывает пакет, значит, который дядька с собой принес, меня зовет. Я тоже сажусь, и дядька начинает рассказывать, что за день интересного произошло. У него такой обычай: все интересное дома рассказывать. «Чудные же есть люди, — говорит дядька, — прямо удивительно, сколько чудаков на свете. И вроде знаешь человека не первый день, а он вдруг — на! — такое выкинет, ты только рот разинешь». Тетка, конечно, интересуется, про кого это он, а он отвечает, что про Кузьму Данилыча. Это у них есть такой официант, невероятно смешной внешне — голова вся в шишках, издали поглядишь, совершенно лысый, а ближе подойдешь, оказывается, что у него волосы такие незаметные из-за своего совершенно блеклого цвета. Откуда знаю? Да как-то к дядьке в ресторан забежал по делу, увидел этого Кузьму Данилыча и говорю дядьке: какой, мол, у вас смешной официант. А дядька отвечает: «Это Кузьма-то смешной?! Это, брат, одна только видимость! А на деле он еще какой толковый и умнющий мужик. Весь свет объездил, такого повидал, что нам с тобой и не приснится. Языки знает, потому иностранные клиенты так и норовят к нему сесть. По этому случаю он чаевых получает несчетно. Только тратить не любит, прикапливает денежки». Вот откуда я знаю этого Кузьму Данилыча. И вот этот самый Кузьма Данилыч, рассказывает дядька, подбегает и просит разменять три червонца, то есть тридцать рублей, а то, мол, сдачу сдавать нечем. Ну, разменял дядька Кузьме Данилычу три червонца, а уж совсем поздно вечером, когда оркестр последний танец сыграл, вдруг снова подходит к дядьке Кузьма Данилыч, весь какой-то растерянный, и мнется: «Ты мне, помнишь, три червонца менял, так, понимаешь, ошибка вышла...» Дядька возражает, мол, никакой ошибки, не может быть, я тебе отдал все тридцать рублей, даже помню, какими купюрами: червонец, три пятерки, трешку и две по рублю. А Кузьма его останавливает и поясняет, что он, дескать, совсем не про то, всю сумму дядька ему действительно точно отдал, а дело в другом — в том, что он, Кузьма Данилыч, ему не ту купюру для размена вручил. Ту, мотает головой дядька, ту самую — именно три червонца и дал, готов хоть под бывшей присягой показать. А Кузьма Данилыч от этих дядькиных возражений еще больше расстраивается: он, мол, и не про это. «А про что ж, не пойму никак тебя?» — рассердился наконец дядька. «Бумажку — понимаешь? — не ту бумажку тебе отдал, — втолковывает ему Кузьма. — Понимаешь? На вот тебе другой трехчервонный билет, а тот ты мне верни». «Да не все ли равно?! — удивился дядька. — Что за фантазия тебе приспичила? Какая разница-то, объясни ты мне толком за ради бога? Да и нету у меня давно твоей бумажки, давно разменял я ее». Кузьма Данилыч затоптался на месте, а потом махнул рукой и говорит: «И правда, фантазия у меня. Никакой, конечно, разницы нет, а просто на той бумажке, говорит, я заприметил, в номере подряд три шестерки было. Магическое, мол, число шестьсот шестьдесят шесть. А я, говорит, суеверием заражен, верю, говорит, в силу этого числа, что оно мне счастье принесет. Ну, нет, говорит, так на нет и суда нет. С тем и ушел. «Ну разве не чудак? — спрашивает нас дядька. — Первый раз вижу, чтоб человек денежные ассигнации из-за номера собирал. Придумают же — шестьсот шестьдесят шесть!»

Ну, поужинали, и дядька стал раздеваться спать ложиться и вдруг громко тетку зовет, а она на кухне посуду мыла. «Смотри, — говорит, — какая странность: бумажку-то ту, Кузьмы Данилыча купюру, я, оказывается, и не разменял вовсе, вот она в брючном кармане для часов лежит. Ах, ты, какая незадача, — говорит дядька, — я там захлопотался и совсем забыл, что ее свернул и отдельно в кармашек сунул машинально. А разменял-то совсем другую. Вот жаль, надо было этому чудаку ее отдать. Ну да ладно, обойдется». Развернул дядька бумажку, рассмотрел ее и удивленно так говорит: «Странно, никаких тут трех шестерок в номере вовсе и нет. Может, все-таки это не та бумажка, а ту я действительно разменял? Да нет, та самая. Эту я помню, потому что на ней чернильная клякса была, я ее приметил, и уголок еще был надорван. Вот, точно, надорванный уголок. Не пойму, — говорит, — какая муха укусила этого Кузьму. А, бог с ним, с Кузьмой, и с его дурацкой купюрой. Спать надо ложиться, и все».

Но тут его, Бориса, словно что-то ужалило. Надо, подумал он, поглядеть, что за бумажка. Странно ему все это показалось. Взял он у дядьки бумажку и стал ее так и сяк вертеть, разглядывать. Мало что бывает: все-таки у Кузьмы Данилыча часто иностранцы обедают… Комсомолец обязан проявлять бдительность, иностранцы бывают разные, большинство их, понятно, люди неплохие, специалисты, которые нам индустрию создавать помогают, или там братья по классу, что бегут от фашистского террора. Но могут попасться и лазутчики, враги. Вот он смотрел-смотрел те три червонца — по правде, он раньше и не держал в руках таких крупных купюр, поэтому он ее очень внимательно разглядывал — и вдруг увидел, что в одном месте написаны цифры «16817». Возможно, кто-нибудь просто баловался. А если нет? Подумал-подумал он и решил, что на всякий случай ему, как комсомольцу, надо сходить в ГПУ и показать там эту самую купюру. Товарищи разберутся, баловство это или что другое. Он просит как следует все проверить. Где бумажка? Да вот она, эта трехчервонная купюра.

Я стал рассматривать купюру. Это была обыкновенная денежная бумажка, далеко не новая, побывавшая в тысячах руках. На лицевой стороне ее возле «сеятеля» темнела чернильная клякса, в номере серии не значилось не только трех, но даже и одной шестерки. Я перевернул бумажку и сразу увидел небрежным росчерком написанное карандашом поверх замысловатых линий защитной сетки число «16817».

Пожалуй, попади она мне в руки где-нибудь в магазине или ресторане или в зарплату, мне и в голову не пришло бы обратить внимание на какие-то пять цифр, оставленные чьей-то неаккуратной руной. А этот веснушчатый мальчишка в юнгштурмовке, у которого в кармане не часто водятся не только хрустящие бумажки, но даже металлические кружочки, сумел взглянуть на три червонца острым, не потребительским глазом. Кроется за этими цифрами что-либо или нет, — взгляд этот все равно делает парню честь.

Борис Свиридов сидел передо мной, серьезный и независимый, как и должен сидеть человек, испытывающий чувство исполненного долга.

— Когда же это было, товарищ Свиридов?

— Позавчера. Тринадцатого августа.

— Дядя твой знает, что ты к нам пошел?

— Что я, маленький, товарищ начальник? — Во всех чертах его лица, особенно в припухлых, совсем еще детских губах сквозила высокомерная обида.

— А как же ты?.. — Я помахал бумажкой.

— Очень просто. Дядька ее тетке на хозяйство дал, а она мне велела, чтоб я себе по дядькиному ордеру ботинки купил в распределителе, мои, и верно, совсем износились. — Он спрятал ноги под кресло. — Стала она мне деньги отсчитывать — трешками и рублевками. Я говорю: тетя, вы лучше дайте мне ту — в три червонца, что дядя вчера принес, я ее разменяю и сдачу принесу, а то вы мне все мелкие отдадите, а на базаре вам сдачи с тридцати рублей не найдут. И отдала мне ее. — Он повел твердым, мужским подбородком на бумажку.

— Хорошо, товарищ Свиридов, мы все проанализируем, проверим эту купюру. Выясним, одним словом.

— А сейчас вы не можете выяснить? — нахмурился он. — Я думал, вы прямо при мне.

— Ну, как же это прямо при тебе? Это никак невозможно. На это, брат, нужно время, сам понимаешь. — Я спрятал бумажку в карман.

Независимость и высокомерие враз слетели с Бориса Даниловича Свиридова, учащегося культпросветшколы, словно на ветру пух с одуванчика. Он растерянно хлопал рыжими ресницами, а румянец заливал все светлые проталины между его золотистых веснушек.

Я встал, он остался в кресле, неуверенно глядя на меня снизу вверх.

И тут я сообразил, в чем дело:

— Фу, да ты про деньги! Ну, конечно же, я тебе сейчас же отдам. Извини. Да это ведь само собой. Держи. — Я подал ему другие три червонца. — Сойдет? Или тебе тоже нужна «та самая», с тремя шестерками?

Борис Свиридов счел ниже своего достоинства размениваться на шутки в такой серьезный момент. Он отвечал, что ему все равно, тем более, что он сегодня же идет в магазин. После этого он протянул мне руку, которую я с удовольствием пожал, хотя в его жесте содержалась некая снисходительность к человеку, который не оправдал его, Бориса Свиридова, ожиданий и не сумел с первого взгляда определить, содержится ли в «купюре» государственная тайна.

Глядя на прямую, перетянутую портупеей спину удаляющегося Бориса Свиридова, я завидовал его уверенности, что чекисты видят на три сажени под землю и все узнают с первого взгляда.

Один — шестьдесят восемь — семнадцать

И все-таки какая-то зацепка в истории с тремя червонцами была.

Начать с того, что она, эта история, приключилась в день, когда в Нижнелиманске «гостил» Вольф, который обедал в этом самом ресторане. Во-вторых, поведение официанта Кузьмы Данилыча было и вправду несколько странным. Хотя опыт не раз доказывал мне, что многое, кажущееся на первый взгляд странным и необъяснимым, объясняется в конце концов самым элементарным образом.

Прежде всего я позвонил в гостиницу.

— Никуда не отлучаться, — приказал я Кириллу. — И Славину передай. Я сейчас буду. Вы оба мне нужны.

Когда я вошел, Славин читал свежую «Комсомолку», а Кирилл, в трусах и майке, растягивал эспандер: он увидел эту штуку в каком-то нижнелиманском «культмаге», и она поразила его воображение.

— Вольф обедал в ресторане? — спросил я у Кирилла. — Ты узнаешь официанта, который его обслуживал?

— Узнаю.

— Славин, а ты помнишь, у кого Вольф обедал в свой первый приезд?

— Естественно, помню.

— Сходите, посмотрите. Это один и тот же официант или нет. Вернетесь, закончим разговор.

...Они скоро возвратились.

— Ну?

— Один и тот же, — сказал Славин. — Чуть сутулый, голова бугристая, вроде плешивый.

— Факт, — подтвердил Кирилл. — Зовут его Кузьма Данилыч.

Тут я рассказал о Борисе Свиридове, показал «купюру». Славин и Кирилл по очереди с интересом рассмотрели ее.

— А может, просто Вольфу официант понравился — он и вправду хорошо обслуживает, — сказал Славин. — Тем более, что он по-немецки свободно болтает.

— Но покуда нет объяснения поведению Кузьмы Данилыча с тремя червонцами, мы вправе предполагать, что это не случайность. Между прочим, Славин, и ты это знаешь не хуже меня, Вольф прекрасно владеет русским. И тогда... Что же получается тогда? Получается, что Вольф имел в Нижнелиманске не одно, а два дела. Не один, а два контакта. Или по меньшей мере два. Верман — первая цель приезда, официант Кузьма Данилыч — вторая.

Я положил ассигнацию на стол.

— А ну, садитесь. Что могут означать эти цифры — шестнадцать тысяч восемьсот семнадцать? Давайте...

— Порассуждаем.

— Эх, Славин, если б ты всегда понимал меня с полуслова!..

— Шифровка! — высказался Кирилл. — Кодированный текст. А?

— Не исключено.

— Уж очень он короткий, этот текст, — скептически хмыкнул Славин.

— Неважно, что короткий. Все может быть. Но если это и вправду шифровка, нам придется несладко. Чем кодированный текст меньше, тем трудней его расшифровать. Покажем бумажку криптографу в техотделе. Какие еще варианты? Между прочим, мы ломаем голову, нам кажется, что это бог знает какая сложная хитрость, а на самом деле... А на самом-то деле, может, разгадка проще простого.

— Например? — поинтересовался Славин.

— Например, номер телефона. М-м?

— Эврика! — обрадовался Кирилл.

— Идея! — одобрил Славин не то серьезно, не то со своей неизменной иронией. — Попробовать? — Он взялся за телефонную трубку.

— Дай-ка я сам. — Телефонистка ответила, и я назвал номер: — Один шестьдесят восемь семнадцать.

— Готово, — пропела трубка, щелкнуло соединение, и тотчас хрипловатый мужской голос бодро заверил:

— Дежурный гормилиции Савоненков слушает.

— Извините, ошибка. — Я положил трубку на рычаг.

— Ну, чей номер? — с нетерпением спросил Славин.

Я сделал паузу.

— Милиция.

— Бросьте! — Славин захохотал, а затем, пристально оглядев ассигнацию, пробормотал: — В какой день... в какой час... я повстречала вас...

— Ты чего? — переспросил я;

— Какое сегодня число? Пятнадцатое? — Славин остро глянул на меня, опять опустил взгляд на «купюру» и снова посмотрел на меня. Обхватил подбородок.

— Ну? Тебя осенило? — сказал я.

— Осенило. — Славин небрежно повернул бумажку ко мне. — Взгляните, Алексей Алексеич. Конечно, может, я не прав, пусть тогда старшие товарищи меня поправят, но... Шестнадцать — это число, восемь — месяц, то есть август, который мы и имеем на сегодняшний день, а семнадцать — время. Семнадцать часов. Пять часов дня. А?

Я по-новому посмотрел на радужную бумажку. 16 — 8 — 17. Возможно... Возможно...

— Шестнадцатое — это завтра, — вслух подумал я. — Завтра в пять часов вечера? Что же может произойти завтра в пять часов вечера?

Ребята помолчали. Потом Славин произнес:

— Все может произойти.

— Очень справедливо, — сказал я. — Но не кажется ли тебе, что это несколько расплывчато?

— Кажется, — сказал Славин.

— Я с тобой согласен.

— Что же будем делать? — спросил Кирилл.

— Я вам скажу, чего мы не будем делать: мы не будем спускать глаз с Кузьмы Данилыча. Смотреть за официантом надо так, чтоб комар носа не подточил. Чтобы у него даже тени беспокойства не возникло. Это — одно. Другое. Славин, я тебя попрошу, немедленно установи данные Кузьмы Данилыча. Кто он, что он, откуда.

— Есть!

— И побыстрее. Мне придется сегодня ехать в Одессу.

— Опять? — удивленно покачал головой Славин.

Я молча посмотрел на него. Мне не хватало только славинских комментариев. Но надо отдать Славину справедливость: он все-таки прикусил язык.

— Вернусь завтра к ночи. Разобьем машину, но приедем. Во что бы то ни стало.

Лисюк откладывает решение

Всю дорогу до Одессы мне было не по себе. Я корил себя за то, что исчезаю в такое критическое время. Может, надо было связаться с Нилиным или с самим Лисюком, объяснить, доказать, что уезжать мне сейчас невозможно? Такой момент! Надо действовать в пяти, нет, даже в шести направлениях одновременно. Самое свежее направление — официант Кузьма Данилыч. Интригующее направление, если принять во внимание установочные сведения о Кузьме Даниловиче, которые раздобыл Славин. У этого официанта была за плечами, как и говорил Боря Свиридов, богатая приключениями жизнь. В молодости он перепробовал множество профессий, был мальчиком в трактире и даже статистом в какой-то бродячей труппе. Незадолго до мировой войны понесло его из Малороссии на Дальний Восток. Там, видать, завелись у него деньжата, он открыл матросский кабачок во Владивостоке. Потом свой кабачок почему-то бросил и устроился буфетчиком на торговое судно, которое ходило из Владивостока и в Нагасаки, и в Шанхай, и в Порт-Артур, и в Гонконг. После революции и в годы нэпа служил официантом во Владивостоке, а потом опять позвало море — пять лет проплавал буфетчиком на судах, регулярно бывал в Японии, в Китае, в Сингапуре. Два года назад потянуло на родину. Бросил все и вернулся в Нижнелиманск. С охотой его взяли служить в ресторан «Интуриста»: опытный работник, неплохо владеет несколькими языками, в том числе японским, умеет с капризными иностранцами обращаться.

Ну, разве не занимательная фигура? И, что примечательно, снова маячит Япония, японцы... Конечно, может статься, что это — внешнее совпадение... И все-таки... Не много ли совпадений? Если вспомнить те сведения, которые пришли из Москвы в самом начале нашей командировки — об интересе японцев к Нижнелиманску, если иметь в виду, что этот интерес далеко не безоснователен — лодки-то малютки куда идут?.. И я снова подумал о дружбе Грюна с Митани... Если все это не упускать из виду, то... Кто знает?..

Вольф, Верман, Алексеенко, Штурм, военруки, Шевцов, Кузьма... Как постичь их связь, как найти, где перекрещиваются все эти линии, сплетаются в паутину? Как?

Вот где сейчас вопрос вопросов. Никто, кроме нас, ответа на него не найдет. А если не найдем и мы?..

Но я не вправе даже предполагать такую развязку. Не вправе. Для нас в этом деле есть лишь один исход. Других попросту не существует.

Так убеждал я себя, сидя рядом с Геной в мчавшемся сквозь ночную тьму «газике». Но, положа руку на сердце, я далеко не был уверен, что должное станет сущим...

...Я не стану подробно излагать ход совещания, точнее, ход «дуэли», между Лисюком и Нилиным. Да, дуэли, потому что Петр Фадеич опять заслонил меня и спас дело.

Выслушав неотразимую аргументацию Нилина, Лисюк задумался. Потом спросил:

— Ваше предложение?

— Пусть Каротин доведет дело до конца.

Лисюк опять подумал. Потом отрубил:

— Отложим решение до завтра.

Я встал:

— Разрешите, товарищ начальник?

— Ну?

— Сегодня к ночи мне позарез необходимо быть в Нижнелиманске. Оперативная необходимость, товарищ начальник. Прошу разрешить отъезд.

— Поезжайте. Мое решение узнаете там.

Рука не помеха

Вторую половину дня пятнадцатого августа, когда я трясся в «газике» по дороге в Одессу, Славин и Кирилл только и делали, что ели. По очереди. Сначала спустился в ресторан Славин. Задача заключалась в том, чтобы тянуть здесь как можно дольше. Поэтому (а, впрочем, не только поэтому, но и потому, что он отнюдь не был чужд гастрономических радостей) Славин, севши так, чтобы были хорошо видны столики Кузьмы Данилыча, заказал старенькому официанту мощный обед из пяти блюд: грибки и заливную севрюжку на закуску, холодные щи на первое, на второе вырезку. («Только скажите шефу, чтоб по-английски, с кровью, понятно?» «А как же, обязательно», — осклабился старичок. «Ко второму подадите еще салат из помидоров». «Слушаюсь».), на десерт пломбир и в заключение — кофе по-турецки.

Официант оказался вопреки возрасту и хлипкому сложению расторопным и гостеприимным, из тех былых официантов, кому хороший аппетит клиента доставляет искреннее удовольствие. А Славин знай похваливал блюда, и с морщинистого лица старика не сходила умильная улыбка.


За столиками Кузьмы Данилыча уже обедали несколько посетителей, но никто из них не вызывал у Славина подозрений.

— А мне говорили, у вас тут сплошные иностранцы питаются, — заговорил он с официантом. — Ничего подобного!

— Это еще не время-с, уважаемый, — отвечал тот. — Иностранцы, те попозже приходят.

— А что, их и вправду много?

— Да грех жаловаться, хватает.

— Больше местные или приезжие бывают?

Старик возился у сервировочного столика.

— А шут их знает, уважаемый, они ж не докладывают, мы не спрашиваем. Наше дело телячье — накрыл, заказ принял, подал, рассчитался — и адью, мусью. Афидерзейн. — В тоне официанта прозвучала горечь.

— Ну, не знаю, не знаю. По-моему, все как раз наоборот. Официант — главная фигура в ресторане. От него все зависит.

— Шутить изволите, уважаемый, — польщенно проговорил старик, водружая на стол жаровню с пламенеющими угольями, на которых в сковородне нетерпеливо кипел жареный лук, коричневела горка жареной картошки, чуть обнажая обильные куски мяса.

— Извольте. Вырезка. Разве ж от нашего брата она зависит?! От шефа-колдуна.

— Как сказать! Само собой, соорудить такую красоту — нужен талант. Но вот что я вам скажу, папаша. — Славин произнес это так, словно наконец, очертя голову, решился высказать давнее, наболевшее, заветное. И высказать именно ему, старому официанту, — Ваш брат может самый лучший деликатес сунуть человеку так, что в глотку не полезет, и может любую котлетку из подошвы преподнести таким манером, что пальчики оближешь. Все дело в том, как подать. Внушение! Гипноз!

— А вы, уважаемый, вижу, б-а-альшой знаток нашего дела. Понятие в вас имеется. Это нынче редкость, особливо среди молодых.

— Воспитание, папаша, воспитание. — Славин многозначительно поднял вилку с куском мяса.

Официант понимающе покачал головой.

Так и питался Славин — с аппетитом, не торопясь, смакуя каждый кусок и приятно беседуя с «папашей». И никому не пришло бы в голову, что этот медлительный гурман напряженно следит за каждым движением Кузьмы Данилыча.

Процедура обеда продолжалась добрых два часа. Допивая кофе, Славин увидел, как за соседний столик усаживается Кирилл. Можно было передавать пост.

Кирилл тоже провел в ресторане около двух часов и тоже ничего подозрительного не заметил.

Они условились вечером дежурить в ресторане вдвоем, только Кирилл должен был прийти попозже. Так и сделали. Героически «кутили» до позднего часа, хотя их уже мутило при одной мысли о еде.

Но все было напрасно.

Ночью дом Кузьмы «охраняли» поочередно: сначала Кирилл с Гришей Лялько, потом Славин с Сергеем Ивановым. Но и ночь прошла спокойно. Утром Кирилл со Славиным встретились вблизи дома официанта.

Кузьма Данилыч не показывался до двух часов дня. Видно, отсыпался. В третьем часу он вышел из дому, нарядный, в белой шелковой косоворотке с вышивкой по вороту, подпоясанной шелковым же витым шнурком с кисточками. Это был тот же и все-таки не совсем тот Кузьма Данилыч, человек из ресторана. Он ничуть не сутулился, казался выше и стройнее, а главное, косоворотка плотно облегала широкие, покатые плечи, и вообще было видно, что мужик он еще хоть куда...

Кузьма Данилыч шел по городу неспешно, беззаботной походкой человека, хорошо поработавшего и желающего на свой вкус использовать положенный по закону отдых. Он заходил в магазины, интересовался торговыми новостями: что, мол, привезли да что ожидают, заглянул на рынок, приценился к сезонному товару — овощам и фруктам, посетовал, что дороговато селяне хотят за свои продукты, расспрашивал «дядькив» про урожай, выпил, ставши в очередь к киоску, кружку холодного пивца, затем Кузьма отправился дальше.

До семнадцати часов все еще было далеко. Сильно парило. В раскаленном воздухе дрожали белые домики, вывески, купы деревьев, окаймлявшие улицу, прохожие, телеги ломовиков, груда арбузов возле лотка... У Славина, который шел по другой стороне улицы с таким расчетом, чтобы в поле зрения был и официант и следовавший позади него Кирилл, заныла раненая рука. «Неужели он так и будет маршировать до самых пяти часов? — подумал Славин. — Хоть бы передохнул, двужильный черт!»

И Кузьма Данилыч, словно услышав внутренний голос Славина, свернул в тенистый запущенный скверик. Выбрав давно не крашенную скамью под пышной шапкой старой липы, он сел, расстегнул верхнюю пуговичку своей косоворотки и с видимым наслаждением откинулся на облупленные перекладины спинки. Кирилл устроился в конце аллейки, а Славину пришлось с извинениями потеснить пожилую пару на скамье посредине аллеи, наискосок от Кузьмы Данилыча.

Время от времени по аллее проходили люди: то старик, то мальчишка, то молодой человек с девушкой. Одни не останавливались, другие находили себе место и присаживались отдохнуть под сенью деревьев. Ничего удивительного, что среди этих других оказался и мужчина интеллигентного вида, в очках и с газетой в руке. Но он сел рядом с Кузьмой Данилычем, и по одному этому привлек внимание Славина и Кирилла. А кроме того, была уже половина пятого. Кто давал гарантию, что возможный «компаньон» Кузьмы педантически точен? Никто! Так, может, это и есть «то самое»? Гражданин в очках повел себя обычнейше: развернул свою газету и принялся спокойно и внимательно ее читать. Видно было, что торопиться ему некуда. Он долго изучал первую страницу, затем аккуратно сложил газету пополам, даже провел пальцами по сгибу и приступил к исследованию второй страницы, потом третьей и, наконец, последней. Только изучив объявления, гражданин с чувством исполненного долга свернул газету и предался пассивному отдыху: устремил созерцательный взор куда-то вверх, к пышным зеленым кронам. Однако отдыхал он всего несколько минут. Вытащив из брючного кармана часы на цепочке, интеллигентный гражданин взглянул на циферблат, спрятал часы, зевнул и, медленно поднявшись, направился к выходу со сквера.

Официант не обратил на все это ни малейшего внимания. Что ж, выходит, не «то»?..

Только Славин так подумал, как Кузьма пошевелился и с любопытством посмотрел вокруг. Потом он легко встал и зашагал прочь из сквера.

Было без пяти пять. Куда он теперь? «Туда»?..

И Славин с Кириллом двинулись за официантом.

В пять минут шестого Кузьма Данилыч вошел под парусиновый тент летнего кафе. Приостановившись у порога, он огляделся. Только в глубине кафе возле одного из столиков пустовало соломенное кресло. На нем лежала канцелярская папка. Кузьма направил стопы к этому креслу. Славин видел, как он, вежливо поклонившись, что-то сказал посетителям за столиком, один из них принял папку, и Кузьма присел.

Положение у ребят оказалось не из простых. Пристроиться в кафе было совершенно негде. Торчать меж столиков глупо: Кузьма может обратить на них внимание. Пришлось отойти несколько в сторону и наблюдать издали. Но Славин все-таки разглядел, что один из соседей Кузьмы ему знаком: это был Василий Клементьевич Подоляко, главбух горжилотдела и приятель заведующего книжной лавкой Григория Андреевича Гмыри. Разговор там, как видно, вскоре стал общим. Кузьма Данилыч, попивая пиво и оживленно жестикулируя, рассказывал своим соседям, видимо, что-то интересное, потому что те слушали его охотно и даже вроде бы посмеивались. Славин нервничал: ведь ни он, ни Кирилл не могли бы разглядеть, станет официант передавать что-нибудь одному из соседей или нет. Вскоре Подоляко и второй посетитель, невзрачный белесый человек лет под сорок, расплатились и один за другим вышли на улицу. Здесь они приостановились, распрощались и отправились в разные стороны.

— Ступай за тем, белесым, — шепнул Славин Кириллу.

Самому же Славину нужно было мгновенно решить, кому теперь отдать «предпочтение» — Подоляко или официанту. Подоляко никуда не денется, решил Славин. Наведем справки, установим его связи, прикинем, мог он пригодиться Кузьме или эта встреча — случайность.

И он остался на месте.

Кузьма Данилыч неторопливо допил пиво, доел сосиски и, довольный и разомлевший, вышел из-под гостеприимного тента на все еще горячие камни тротуара. Славин последовал за ним. Официант сделал круг по городу и возвратился домой.

Кирилла не было довольно долго. Наконец он явился. Славин облегченно вздохнул. Обмениваться впечатлениями они, естественно, не могли, но, улучив минутку, Славин в укромном уголке шепнул Кириллу:

— Слушай, Кир, будь другом, подежурь без меня. Я тебе в помощь Сергея или Гришку пришлю. А мне, — он провел ребром ладони по смуглому горлу, — позарез вечер нужен.

Кирилл не отказал себе в удовольствии съехидничать:

— Опять на свидание? Да? А рука у тебя уже не болит?

— Рука сердцу не помеха! — отпарировал Славин, хитро улыбнувшись.

— Черт с тобой, — сказал Кирилл. Он был хороший товарищ.

Великое дело — товарищество!

Штурм приглашает Шевцова

Клятву — лечь костьми, но вернуться в Нижнелиманск к вечеру — я не сдержал. В дороге машина забарахлила. В город мы въехали, когда солнце стояло уже довольно высоко.

Кирилла я застал дома в одиночестве.

— Где Славин?

— Пошел узнавать насчет Подоляко.

— Кто такой Подоляко?

Кирилл коротко объяснил.

— Ага, значит, вчера и вправду что-то засекли?

— Вроде.

И Кирилл принялся рассказывать все с самого начала. Это был добротный рассказ, со всяческими деталями, подробными описаниями и психологическим анализом.

Вчера Кирилл не потерял ни минуты. Проводив белесого гражданина до самого дома, он сумел тут же установить, кто это такой.

Виталий Васильевич Згибнев был инженером-электриком завода сельскохозяйственных машин. Вроде бы безобидное предприятие. Однако не очень давно один из цехов этого завода перевели на выпуск оборонной продукции. Инженер Згибнев работал именно в этом цехе. Опять случайность? Совпадение? Может, и так. Был Згибнев холост, жил вдвоем с матерью в маленьком домике на окраине города.

— Надо Згибнева взять на заметку. Поручим это Захаряну.

— Но заняться им основательно я хотел бы сам, — заявил Кирилл.

— А Кузьму вы не бросили?

— Ну что вы, Алексей Алексеич! Сегодня он работает, за ним присматривают Иванов и Лялько.

— Ну что ж, вы запросто, я вижу, обходитесь без меня.

В этот момент появился Славин.

— Что-нибудь занимательное узнал?

Славин кисло скривился.

— Кирилл уже рассказывал про вчерашнее? Ничего интересного насчет Подоляки покуда нет. Может, Кузьма и вообще-то в кафе случайно забрел? И за столик этот сел только потому, что там место было...

— Не знаю, не знаю. Поручим и Подоляку проверить Захаряну. Кстати, как твоя рука, Славин?

— Нормально.

— А что с ночным террористом?

— Не узнавал, Алексей Алексеич. Не успел.

— Ну, ладно. Тогда на сегодня вам дополнительное задание: ты, Кирилл, отправляйся на «Сельхозмаш», продолжай направление «Згибнев». Славин — в горотдел. Узнай у Захаряна и Свидерского, есть ли новости об Алексеенко. И скажи насчет Згибнева и Подоляко. У меня есть тоже одно дело. К вечеру соберемся, подведем итоги и спланируем новый этап работы.

Славин и Ростовцев ушли. Я позвонил Шевцову. Он был уже дома.

— Едете сегодня, Иван Михайлович?

— Опять нет.

Так... Значит, Рита Лазенко не успела еще передать Штурму ничего нового.

— Я получил приглашение на завтрашний вечер. Вы меня поняли?

— Понял, Иван Михайлович. Тогда с вашего разрешения я с вами послезавтра встречусь на заводе.

— На заводе? — Шевцов определенно всполошился.

— Не волнуйтесь, я у вас на заводе частый гость. Изучаю экономическую сторону производства. По вопросам экономики мы с вами и побеседуем.

— Хорошо. — Восторга в его ответе я не почувствовал.

Что ж, мне было не до душевного состояния Ивана Михайловича Шевцова.

Славин все-таки краснеет

Кирилл в тот вечер не привез с «Сельхозмаша» ничего нового.

Славин же появился с несколько растерянным выражением на физиономии и беглой вызывающей улыбочкой.

— Ну, как там Алексеенко? — спросил я. — Сказал что-нибудь?

— Сказать-то сказал...

Славин как-то странно хмыкнул.

— Он сказал, что у него есть дружок, и вот этот самый дружок и попросил «чернявого приезжего» — это меня, значит, — «попугать».

— За что же попугать?

— Да, понимаете... за Раю. — Славин сказал это смущенно, ему определенно было неловко.

— За Раю? А не врет?

— Вот в том-то и дело... Не врет, Алексей Алексеич... Дружок-то его, Виктор Шалавин, и верно, давно к Рае клинья подбивал. Это точно. Я от нее самой знаю.

— Значит, нападение из ревности? — констатировал я.

Славин потерянно дернул плечами.

— Но, Алексей Алексеич, ведь я в интересах дела! Вы же сами видите, на какую публику мы набрели...

— Ну, понятно, Славин, ты всегда занимаешься девушками исключительно в интересах дела.

— Не всегда, — возразил справедливый Славин. Мы посмотрели друг на друга, на Кирилла, потом Славин расстроенно спросил:

— Выходит, этот аргумент против Георгия Карловича и иже с ним снимается?

— Даже если так, это мало что меняет. А что, Захарян и Свидерский сомнений не имеют?

— Вроде нет. Они еще допросят алексеенковских приятелей и потом скорей всего передадут их в милицию.

— Ну нет! Приятелей пусть поручат допросить милиции, а самого Алексеенко придется задержать у нас. До конца операции. А то через день весь город будет знать, какой ты историк. Теперь давайте взвесим, что у нас есть. У нас имеются следующие линии. Первая: Рита Лазенко — Штурм — Шевцов — Фальц — Москва. Сюда же примыкают военруки, роль которых нам еще не ясна. Вторая, по-видимому, центральная: Георгий Карлович Верман — предположительный «швейцарец», его компания, Вольф. Так? Третья, менее всего проявленная: опять же Вольф, Кузьма Данилович, Згибнев. Быть может, хотя и очень проблематично, к ней относится и Подоляко. Вторая и третья линии пересекаются на Вольфе. Первая вроде бы стоит особняком. Она, кстати, наиболее нам ясна. Правда, неизвестно звено, которое связывает ее с другими линиями. Просто мы еще на него не наткнулись. Будем надеяться, что в этом нам поможет Шевцов. Что касается Згибнева, то, Кирилл, продолжай действовать. Твой участок, Славин, по-прежнему Кузьма. Я же займусь Георгием Карлычем, мадам Курнатовой-Боржик...

— И Людой, — не без подначки подсказал Славин.

Я посмотрел на него прямо и вроде бы вполне спокойно:

— И Людой.

Тут произошло исключительное: Славин покраснел и отвел глаза.

Однако он тотчас пришел в себя и как ни в чем не бывало спросил:

— Кстати, Алексей Алексеич, а какие инструкции вы привезли от начальства?

И тут я вспомнил, что дамоклов меч «завершения операции» все еще висит над нашей головой, хотя мы строим планы, игнорируя эту угрозу.

Оставив без ответа славинский вопрос, я позвонил на междугородную и заказал разговор с Нилиным. Соединили меня быстро. Трубку взял сразу сам Петр Фадеевич.

— Это вы, Алексей Алексеевич? — переспросил он. — Очень хорошо, что сами позвонили. Решение принято. Продолжайте.

День отдыха

Ситуация властно требовала, чтобы я усиленно действовал на своем направлении. Но как? Отправиться без приглашения к мадам Курнатовой-Боржик? Пожалуй, пока не стоит. Хотя она напутствовала меня весьма гостеприимно. Да, рановато... Опять взяться за ракетку?

Так я размышлял, гуляя по городу утром выходного дня. Была редкая для этих мест пасмурная погода. Прохладный ветер налетал с моря, принося с собой отдаленный грохот прибоя — штормило. Все в Нижнелиманске — и люди, и деревья, чьи кроны заметно пожелтели под беспощадным солнцем, и даже, казалось, камни тротуаров и мостовых — наслаждалось отдыхом от зноя. Вот и погода для тенниса как нельзя лучше. Наверняка вся компания Георгия Карловича будет на корте...

Я вышагивал по улицам без плана, куда глаза глядят, отдавшись на произвол случая. Если б потом восстановить мой маршрут, он оказался бы весьма извилистым и прихотливым. Я остановился возле солидного, с четырьмя колоннами особняка, на котором висела жестяная доска «Нижнелиманский краеведческий музей». И... с удивлением подумал: как это получилось? Что привело меня к музею? Нечаянность? Или, думая, что брожу по городу без руля и ветрил, я на самом деле подчинялся чему-то подсознательному, что упрямо толкало меня именно сюда, к музею, где работала Людмила?..

В музее было прохладно и тихо. Наверно, посетители не баловали его. Едва переступив порог первого зала, я увидел возле стены внушительную фигуру, ни дать ни взять только что сошедшую с иллюстрацииПавла Соколова к «Тарасу Бульбе» — лихой чуб, черные молодые усы, высокая смушковая шапка с золотым верхом, кармазинный жупан, опоясанный узорчатым поясом, широченные шаровары со множеством складок, красные сафьяновые сапоги, за поясом пистолеты, на боку сабля... А подле запорожца стояла Людмила, заботливо вкладывая в его руку старинное ружье с серебряной насечкой.

С минуту я полюбовался этой картиной, а потом со всей развязностью, на какую был способен, сказал:

— На накую битву провожаете казака, Люда?

Она быстро повернулась ко мне, не выпуская ружья, и в глазах ее мелькнула радость. Спокойным, даже обыденным тоном, точно она заранее знала, что я появлюсь в музее, Людмила отвечала:

— Наверно, на крымчаков. А что, хорош?

— Хорош! — согласился я. — Где вы достали все это великолепие?

— Да в разных местах нашли. Ружье нам недавно один коллекционер подарил. А саблю в могильнике неподалеку откопали. Раньше все предметы у нас порознь экспонировались, а когда саблю мы получили, мне и пришло в голову: а почему бы нам не выставить казака во всем снаряжении? И вот... — Она наконец пристроила ружье в казачью десницу и отошла чуть в сторонку, чтобы осмотреть. — Вы были в степи за городом? Могильник на могильнике! Заповедник для археологов.

— А вы сами не пробовали копать?

— То есть как не пробовала? Ведь саблю-то я и откопала. Ну, не одна, разумеется.

— Послушайте, Люда, а я один могу сойти за экскурсию? Ну, скажем, за экскурсию иногородних научных работников, а?

Людмила посмотрела на меня с серьезным недоверием.

— Вы хотите осмотреть всю экспозицию?

— Почему вы удивляетесь?

— Значит, вы пришли специально в музей? — Она смотрела на меня исподлобья.

— Ну, конечно.

Люда на секунду задумалась.

— Хорошо. Только мне нужно уйти. Но вы не беспокоитесь, я попрошу заведующую музеем Елизавету Федоровну, она сама вам все покажет.

— Ну, зачем же? — поспешил я. — Зачем затруднять заведующую? Если вы сейчас не можете, лучше я приду в другой раз. К тому же у меня дела... Идемте вместе.

Пожимая Людину руку возле ее дома, я спросил:

— А может, попозже встретимся на корте?

— Подождите меня здесь, — вдруг сказала Людмила. — Прямо сейчас и поедем.

— Но... но я же без ракетки!

— Я захвачу две. Подождите.

Что ж, все складывалось удачно...

Однако, увы, ни Георгия Карловича, ни мадам Курнатовой-Боржик — словом, никого из этой милой компании на корте не оказалось. Мы поиграли друг против друга, потом я перешел на Людину сторону, и мы наголову разгромили какую-то супружескую пару, которая изо всех сил строила из себя заядлых спортсменов.

Я пошел проводить Люду. Но к ее подъезду мы попали лишь поздно ночью.

— Ведь у вас было срочное дело, — тихо сказала Людмила, теребя меня за пуговицу пиджака.

Древний каштан, пропуская сквозь свою пышную зеленую шапку свет фонаря, бросал на нас фантастическую сетку теней. Я смотрел на легкую, прямую линию пробора в ее темных волосах, и мне казалось, что они мерцают на грани света и тени. Тихонько сжав прохладные плечи девушки, облитые шелком, я глухо проговорил:

— У вас тоже.

...Словом, день отдыха прошел великолепно. А вот ежели говорить о делах служебных...

Скверно, Каротин... Надо нажать на Шевцова. Пусть, пусть действует решительней. Пожалуй, есть смысл ему как-нибудь ненароком упомянуть в разговоре со Штурмом юрисконсульта, проверить реакцию... Мне не хватает какого-то последнего штриха, чтобы окончательно убедиться, что Георгий Карлович Верман — «швейцарец».

Что делать со сливочным маслом?

— Они что-то замышляют, — сказал мне Шевцов.

Мы разговаривали в обеденный перерыв в пустой комнате технического отдела Судзавода.

— Из чего вы это заключаете?

— Я сделал вид, что обеспокоен перерывом в своих поездках: мол, не случилось ли чего. «Что это вы паникуете? — спросил меня Штурм. — Можете не волноваться — ничего не случилось и ничего не случится. У вас есть возможность отдохнуть — вот и отдыхайте». Я поймал его на слове. «Очень хорошо, — сказал я, — тогда я поеду в отпуск». Штурм насторожился. «Повремените. Сделаете тут одно дело — не богом». Я спросил, что он имеет в виду, что еще за дело. Он меня оборвал. Он сказал, что лишнее любопытство никого не доводило до добра. Но потом смягчился, как-то, знаете, странно усмехнулся и сказал, что то, что мне положено, я узнаю в свое время. «А в принципе, — сказал Штурм, — вам, то есть мне, должен быть безразличен характер поручений. Какие бы они ни были, вы, то есть я, будете их выполнять. Конечно, если я захочу, то смогу работать на других началах, — пояснил Штурм. — Всякая работа оплачивается. Наша — неплохо. И я глупо поступаю, что отказываюсь от вознаграждения».

— Что вы ответили?

— Я сказал, что мне и вправду не хотелось бы совершать эти опасные поездки безвозмездно. А тем более, если мне предстоит еще что-то новенькое... Я хочу хотя бы обеспечить семью. Штурм засмеялся и сказал, что мне нечего трусить, потому что мы работаем филигранно, не оставляя никаких следов, и чекистам с их отсталыми и грубыми методами никогда ни до чего не докопаться.

— Похоже, что ваши «друзья» и в самом деле затевают какую-то пакость. Тем ответственнее ваша, Иван Михайлович, роль. Мы с вами, — я намеренно сделал нажим на этих словах, — мы с вами обязаны предотвратить любые их действия. И ваша помощь в этом деле будет иметь решающее значение.

— Я постараюсь. — Шевцов слегка порозовел. — И вот еще что я хочу вам рассказать. Тут у меня дня два назад был Летцен. Со всякими ужимками и подмигиваниями вручил мне подарок: два кило сливочного масла. По своей цене. Мы, дескать, старые друзья и соратники. Боремся за одно святое дело. Но я не столько о его излияниях, сколько о масле. Такое масло делают только в немецких колониях...

— Вот как. Значит, вы это к тому, что Летцен...

— Да. Сейчас каникулы, и он ездит по немецким селам. Мне кажется, не он один. Шверин — тоже.

Ездят по колониям... Не их ли дело антисоветская и националистическая агитация среди немцев? Та, о которой говорил на совещании Нилин? Что ж, и это «рука Штурма»?.. Надо тотчас дать знать Захаряну. Впрочем, может, он и сам уже знает: ведь горотдел вплотную занялся военруками...

— Спасибо, Иван Михайлович, — сказал я.

— Пожалуйста, — со смешной торопливостью отвечал он, словно я был у него в гостях и благодарил за стакан чаю. — А как быть с маслом? — вдруг нерешительно спросил он.

— С маслом? Это серьезная проблема. С маслом... Что же с ним делать... А что, Иван Михайлович, если вам его... ну, скажем, съесть? А?

Шевцов смотрел на меня чуть растерянно. Потом сказал:

— Я должен вам сознаться... меня это мучит... Ведь я готов был... Тогда, в поезде... вы спали... я чуть не бросился на вас... задушить...

— Но ведь не бросились? Я хочу еще раз напомнить вам: вы должны обнаружить проницательность и ловкость. Не упускайте ничего.

— Я понимаю.

В этот момент в комнату вошел кто-то из инженеров отдела.

— Итак, Иван Михайлович, — деловито проговорил я, — вы считаете, что план технико-экономических мероприятий в целом разрабатывается в правильном ракурсе? Ну, что ж, если вы будете так любезны, я попрошу вас уделить мне еще часок-другой в следующий раз. Весьма вам признателен.

Я крепко пожал его руку. Он должен был почувствовать, что я ему доверяю.

Так кто же физиономист?

В тот день я поздно задержался в горотделе. Сидя за столом в комнате, которую Захарян выделил нашей опергруппе, я размышлял над последними фактами-камешками, стараясь — в который раз! — найти им место в незаконченном мозаичном панно.

За окном было темно, как бывает темно только в дождливое новолуние. После жаркого вёдра небеса снова разверзлись, и водяные струи, торжествуя, хлестали по крышам, мостовым, тротуарам все сильнее, все отчаяннее. На столе вкрадчиво — у него был подрегулирован звонок — забормотал телефон.

— Товарищ Каротин, докладывает дежурный. Тут гражданин один явился... В общем, иностранный специалист. Дело вроде серьезное. Может, примете его?

— С какой это стати? Вы же знаете, на каком я положении. И понимаете, что конспиративно, а что нет. Разбирайтесь сами.

— Да я уж разбирался, товарищ Каротин. И сдается мне, что это по вашей части. Немец он, этот специалист. Что он рассказывает, похоже, вербовкой пахнет...

Как же быть? Мне, «экономисту» из «комплексной экспедиции», принимать неизвестное лицо в здании ГПУ — нарушение правил конспирации. А с другой стороны — немец, спец, вербовка. Как быть?..

— Ну, так как же, товарищ Каротин? — перебил мои лихорадочные размышления голос дежурного. — Примете? Или на завтра его вызвать к начальнику? Только он говорит, что нарочно ночью пришел.

А, была не была!

— Давайте его сюда.

Спустя несколько минут передо мной стоял молодой человек в прорезиненном плаще. Он мял в руках кепку и смущенно переступал с ноги на ногу, огорченно наблюдая, как с плаща течет на пол вода.

— Ах, мой бог, — виновато сказал он, — я завожу вам сплошная сырость.

— Ничего, не велика беда, — успокоительно проговорил я.

Молодой человек повесил свой плащ и кепку на крючок и повернулся ко мне, расческой приводя в порядок свой аккуратный косой пробор. Ба, знакомое лицо! Не его ли фотографию показывал мне Славин? Ну да, та самая симпатичнейшая физиономия...

— Пожалуйста, садитесь. Вот сюда.

— Я сожалею, — начал посетитель, — что обеспокоил вас так запоздало...

— Запоздало? — встревожился я.

— То есть я хотел сказать «поздно». Но я полагал, что правильно прийти поздно. И когда на улице дождь. Темно и дождь. Я полагал, это хорошо, чтобы меня не видели.

— Да вы не торопитесь. — Я заметил, что он не совсем еще пришел в себя, не освоился с обстановкой. — Успеем о деле. Сейчас нам принесут чаю, согреетесь. — Я позвонил и попросил дежурного раздобыть два стакана чаю, и погорячее. — Давайте сначала познакомимся. Каротин, Алексей Алексеевич.

— Очень рад. Верман, Фридрих... Можно — Фридрих Августович.

Принесли чай, и беседа понемногу пошла.

Покончив с биографией, Фридрих перешел непосредственно к тому, что заставило его прийти в ГПУ.

Несколько дней назад он отдыхал после ночной смены. Кроме него, в квартире никого не было. Позвонили. Незнакомый человек спрашивает товарища Вермана. Фридрих, естественно, пригласил его войти. Гость сразу предупредил, что он в городе проездом, всего на пару дней, торопится и потому сразу перейдет к делу. Его, Фридриха, удивило, что тот поплотнее прикрыл дверь, внимательно огляделся, спросил, есть ли кто-нибудь дома, не слышно ли, когда говорят, соседям.

— Как выглядел этот человек? — спросил я.

— Вы понимаете, — нерешительно отвечал Фридрих, — мне очень трудно описать его внешность. Он не имеет... как это называется... особенных... особенных...

— Особых примет?

— Да-да... Не старый... Лет... лет возле тридцать пять. Очень аккуратный. Когда сел на стул, раньше посмотрел, чистый ли. Очень вежливый. Все время говорил «пожалуйста, спасибо»... Я редко слышал в Россия такое множество вежливых выражений. Он сказал, что недавно был в Германия, в Гамбург, и видел моя фамилия... Отец, мать, брат... Они здоровы и хорошо живут. Я отвечал, что знаю это, потому что они мне регулярно пишут. Но он сказал, что я обязан понимать, что в письмах, которые отправляться через почта, нельзя все писать. Он привез мне письмо от мой отец, где написано такое, которое он не написал в письме с маркой.

— Это действительно было письмо от вашего отца?

— О, да. Я не сомневался. Почерк, и потом там есть такие... такие... ну, маленькие детали. Подробности. Фамильные подробности, которые никто, кроме фамилия, не знает. Отец писал, что тот, кто принесет мне письмо, друг наша семья. Этот друг и его коллеги помогают жить наша фамилия очень хорошо, очень хорошо устраиваться, отец работает на хорошей работе и даже способен посылать мне деньги. Если я буду любезен с его другом. И я должен быть любезен, если я любящий сын. И если я хороший немец. О, это мне не очень понравилось. Я не люблю это слово — «хороший немец». Вы понимаете меня? У нас в Германии очень часто говорят это выражение.

Но «хороший немец» — это на самом деле есть плохой немец. Вы понимаете меня? Особенно сейчас, когда Гитлер... Я хотел знать, что будет дальше. Он отдал мне деньги, три тысячи рублей, и говорил, что и вперед сможет передавать мне деньги от папы. У него есть в Нижнелиманске друзья, и через них он будет передавать эти деньги. Как много друзей у моего бедного папы, подумал я, но ничего не сказал. А мой гость добавлял, что это можно будет делать, если я буду выполнять просьбы... да, его просьбы и поручения. Тут я совсем хорошо понял, что есть мой гость. И я ему сказал, что мало времени, потому что много времени занят на заводе. О, это ничего, говорил он, поручения будут, наверно, тоже на заводе. Но я не хотел.

Я не сумел скрыть досады:

— Это, товарищ Верман, очень благородно, но, пожалуй, вы поторопились.

— О, нет, нет! Это есть далеко не все. Раньше он говорил с улыбкой, так ласково, как друг моя фамилия, семья. А теперь он сделался злой, хмурый, сердитый. Он говорил — я забывал, что я немец, а не немецкий специалист. Вы понимаете? А немец всюду — в Россия, в Америка, даже на Северный полюс — всегда обязан быть немец. Он обязан думать про свой фатерлянд... отечество. И выполнять приказ отечества. И еще я должен помнить, что моя фамилия может потерять свои друзья, если я не буду помогать. Сейчас в фатерлянд очень плохо терять такие друзья. Моя фамилия, особенно мой брат, будет очень недоволен.

— Почему особенно брат?

— О! Вот это есть самое главное. Вы знаете, почему этот человек пришел ко мне? Он пришел ко мне, потому что мой брат есть... командир штурмабтайлунг... штурмовик. Да, это так. Поэтому они... наци... доверяют моя фамилия. Но они не знают другое! — с жаром сказал Фридрих. — Они не знают, что мой другой брат... Йозеф... он был коммунист, айн ротфронткемпфер, ну, как это... красный фронтовик... И он умер... то есть его убили... в Гамбург, десять лет назад...

— Во время восстания?

— Да. На баррикада в Бембэк. Отец, мой фатер, скрыл, как умер Йозеф. Он не занимался политика, мой отец, никогда. Он просто механик на верфи. Они убили мой брат... его сын... Я достаточно понятно говорю по-русски?

Он очень волновался, Фридрих Верман, чем дальше, тем сильнее, и я, как мог, постарался его успокоить.

— Да вы не волнуйтесь, товарищ Верман, вы отлично говорите по-русски. Я вас прекрасно понимаю.

— Спасибо, товарищ. Я хотел говорить, что я живу в Советская Россия пять лет, но я живу не пять лет. Вы понимаете? В Советский Союз приехал совсем другой Фридрих Верман. Совсем другой, чем живет тут теперь. Понимаете? Я слишком много увидел здесь...

— Очень много, — не удержался я от поправки.

— Нет, слишком много! Вот. И я не желал быть агент Гитлер в Советская Россия. Но! — Он поднял указательный палец. — Но! Я ему это не сказал!

Я облегченно вздохнул.

— Я сказал, что я хороший немец. Но я очень боюсь, потому что он не знает, что такой ГПУ. А я живу в Россия пять лет и уже очень хорошо это знаю. Тут мой гость засмеялся. Очень тихо, шепотом засмеялся. — Фридрих изобразил, как это было: он округлил глаза, опасливо оглянулся по сторонам, и я словно воочию увидел этого «гостя», который живет все время настороже и даже смеется «шепотом». — Он сказал, — продолжал Верман, — что мне не надо бояться, что я сам буду улыбаюсь, когда вспоминаю, как я боялся. И я тоже стал смеяться.

— И тоже шепотом?

Фридрих посмотрел на меня, захохотал, но тут же стал снова подчеркнуто серьезен:

— И тоже шепотом.

— Значит, вы согласились?

— Да. Конечно.

— И он дал вам поручение?

— Нет. Он сказал, когда я буду понадобиться, я получу почтовая открытка. В ней будет написано: «Фред, куда ты пропал? Хочу тебя видеть. Жду». Потом там будет написано время и пункт... то есть место. И подпись: «Твой Федя». Когда я прихожу, ко мне подойдет человек и скажет: «Гутен таг, Август, то есть Фридрих Августович». У него был с собой бутылка вина. Хороший вино: мускат «Красный камень». Мы пили до дна. Я пил и думал, как мне пойти к вам.

— Когда это было, товарищ Верман?

— Это было... это было... сегодня есть двадцатый август, а то был семнадцатый август.

Семнадцатое августа! На следующий день после прогулки по городу Кузьмы Данилыча... Есть ли между этими эпизодами связь? Загадка. Кто этот приезжий? И приезжий ли он? Загадка за загадкой, а где разгадки? Ну, так или иначе, но все станет проясняться. Весь вопрос в том, как: так или иначе? О, это далеко не безразлично. И для дела. И для меня.

Так я подумал, а сказал другое:

— Товарищ Верман, и вам и нам следует действовать крайне осторожно. Ваша семья не должна пострадать. Даю вам слово, что вы не пожалеете, что пришли к нам.

— Товарищ, я все равно не пожалею. Я инженер, но я пролетарский человек. Я очень люблю своя фамилия, но я не предатель Советская Россия.

Это прозвучало чуть высокопарно, быть может, но зато было сказано с чувством. С искренним чувством.

— Большое спасибо, товарищ Верман. Условимся так. Вот вам мои телефоны. Как только придет открытка, сразу звоните. Сразу! В любое время дня и ночи. Звоните из автомата. Если меня не будет, передайте: звонил... ну, скажем, Василий. У вас нет телефона? Ах, есть! Чудесно. Сейчас запишу. Ну и в экстренном случае позвоню вам сам. И, надеюсь, вы ни с кем не станете делиться тем, что произошло?

— Конечно, товарищ. — Фридрих ответил совершенно спокойно, без тени обиды: дело есть дело.

— А домой я вас сейчас завезу на машине.

— Зачем? Дождит уже совсем меньше...

— Да вы не беспокойтесь. Я ведь и сам еду домой.

Дома я рассказал ребятам о неожиданном появлении молодого Вермана.

— Ну, Алексей Алексеич, — торжествующе сказал Славин, — так кто из нас физиономист?..

Остановись, мгновенье!

Под выходной день около четырех часов в нашем гостиничном номере затрезвонил телефон. Говорил Иван Михайлович Шевцов. Сигнал Шевцова был чрезвычайный.

Инженеру позвонил Штурм, вызвал его на рандеву и приказал через час прибыть в городской сад и в потоке гуляющих направиться в боковую аллею. В правой руке держать номер журнала «Судостроение». В конце аллеи Шевцову следовало отойти в сторону, положить журнал в правый карман пиджака, повернуть по аллее обратно. Так он должен был прогуливаться, покуда его не обгонит человек, который на ходу сунет ему спичечный коробок. После этого инженер должен был отправиться на вокзал, взять билет на харьковский поезд и доехать до станции Зиминка. В Зиминке ему предстояло выйти и взять билет на поезд, следующий в Одессу, в международный вагон. Там Шевцов должен был войти в купе номер три и сказать:

«Простите, я брал у вас спички, спасибо, но они не горят», — и, услышав в ответ: «Возьмите на столе другую коробку», — положить свой коробок на столик, вернуться на место, а прибыв в Одессу, пароходом возвратиться в Нижнелиманск.

Позвонив Захаряну с просьбой о подкреплении, мы со Славиным тут же помчались в городской сад.

Почему Штурм изменил обычный порядок передачи? Кто вручит Шевцову посылку? Что за новое действующее лицо? Быть может, это неизвестная нам еще ветвь сети?

Вот и боковая аллея. Публики здесь было уже много. Люди постарше чинно прогуливались, обмениваясь поклонами со знакомыми; тесно прижавшись, словно было уже темно, сидели парочки; сбивалась шумными стайками молодежь.

А инженер Шевцов фланировал по аллее из конца в конец, послушно манипулируя журналом.

Но где же тот, ради кого он вышел на прогулку? Не напрасно ли мы его ждем? Может, ему дало сигнал тревоги шестое чувство разведчика? Да нет, вроде бы мы приняли все меры предосторожности, не должен он нас почуять...

И тут я увидел Кирилла, Кирилла, которому положено было в это время присматривать за Згибневым. Почему же он здесь? Однако... он идет за каким-то невзрачным белесым субъектом... Так все же очень просто — это и есть Згибнев! Зачем он здесь, наш новый подопечный?.. Может, именно он...

Один круг. Другой. Третий...

И... Згибнев пошел на сближение с Шевцовым! Ура! Неужели он? Как все-таки хорошо, что это Згибнев, недавняя находка Славина и Кирилла, а не какой-нибудь новый персонаж, который бы снова осложнил дело... Я вдруг даже почувствовал своеобразную нежность к этому инженеру-электрику с «Сельхозмаша», которого увидел впервые. А вдруг он все-таки не подойдет?

Но Згибнев все догонял Шевцова, не шибко, помаленьку, вполне естественно для вечерней всеобщей прогулки в городском саду; что ж, один идет быстрей, другой — помедленней, каждый — согласно своему возрасту, темпераменту, привычкам; ведь не в строю, не под команду «ать-два» маршируют граждане города Нижнелиманска...

Я собственными глазами уловил этот волнующий момент. Вероятно, такое чувство испытывает ученый-экспериментатор, наблюдая под микроскопом слияние двух живых клеток в одну, в новый организм. Я ясно увидел, как инженер-электрик Згибнев с ловкостью карманника сунул в левую руку Ивана Михайловича Шевцова спичечный коробок.

Есть!

Ну что ж, теперь карты снова в руки Кириллу — он поворачивает за Згибневым к выходу из горсада... Что ж, гражданин Згибнев, сегодня вы без осложнений дойдете до дому, завтра вы спокойно отдохнете, послезавтра вы обычным маршрутом отправитесь на работу, в закрытый цех завода «Сельхозмаш». Да, у вас есть еще в запасе несколько дней. Итак, до свидания, Згибнев, до скорой встречи...

А мы со Славиным отправились за инженером Шевцовым.

Спички не горят

Неисповедимы пути человеческие. Давно ли мы ехали с Иваном Михайловичем в том же самом поезде, быть может, в том же самом вагоне, но как много с тех пор утекло воды, как изменились наши с ним отношения, как прояснилась расстановка сил в этой нижнелиманской комбинации...

Славин стоял в коридоре, будто бы углубленный в созерцание пейзажа, чьи контуры быстро стирала сгущающаяся темнота. Конечно, Славина интересовал вовсе не ландшафт — он оберегал вход в наше купе. За дверью мы с Шевцовым извлекаем из спичечного коробка, со дна его, из-под спичек, крохотный кусочек тонкой бумаги, фотографируем его захваченным с собой специальным аппаратом. Один снимок... Второй... Третий... Четвертый... Все в порядке... Теперь наши функции разделяются: инженер Шевцов может дальше выполнять поручение Эрнеста Ивановича Штурма, а мы со Славиным посмотрим, как и кому перейдет пресловутый спичечный коробок...

Зиминка. Не очень освещенный ночной зал ожидания. Кассы. Шевцов покупает билет и выходит на перрон. Я покупаю билет и выхожу на перрон. Славин покупает билет и выходит на перрон.

Каждый из нас по-своему коротает час до поезда на Одессу. Шевцов перелистывает книжку. Чем на сей раз увлечен Иван Михайлович? Хаксли? Дос Пассосом? Достоевским? Я сижу на станционной скамье, вдыхаю прохладный, с примесью гари ночной воздух. Славин, чуть наклонившись вперед, расхаживает по станционным помещениям: заглянул в ресторан, сунул нос в комнату дежурного, поинтересовался, как функционирует телеграфное отделение, а теперь, задрав голову, рассматривает выставленные вдоль фасада портреты ударников...

Вдалеке засиял паровозный прожектор. Задрожали рельсы. Стали двумя узкими сияющими дорожками. Подкатил по ним к перрону поезд. Остановился, болезненно скрипнув тормозами.

Инженер Шевцов спокойно вошел в международный вагон. Спокойно ли?..

Немного погодя по ступенькам взлетел в вагон Славин. И перед самым отходом — я.

Два звонка. Гудок. Паровоз мягко взял с места. Быстрее, быстрее побежали по сторонам огни, исчезли. Пятьсот человек спешат в славный город на Черном море. Пятьсот человек в вагонах, жестких и мягких, купейных, бесплацкартных, международных. Они приедут утром в Одессу, их ждет выходной день, семьи или друзья, а потом дела, важные, нужные им и всем нам дела. А в третьем купе международного вагона едет некий господин, которого ждут в Одессе или где-нибудь еще дела — важные, но не нам, нужные, но не нам. Однако нет, не сладятся у него эти его дела, ой, не сладятся!

Открылась дверь нашего купе, и вышел инженер Шевцов. Неслышно ступая по пушистому ковру, он идет вагонным коридором, отливающим в полутьме медью и красным деревом, он стучит в купе номер три, он входит внутрь и задвигает за собой дверь, и идет к себе, а я говорю Славину:

— Последуешь за этим типом из купе номер три. Свидерский в соседнем вагоне. Он пойдет впереди. На вокзальной площади у вас его переймут наши одесские ребята. Встречаемся прямо на пароходе.

Рандеву на воде

В Нижнелиманске, в гостинице, нас со Славиным встретил Кирилл. Он спокойно сидел в своем кресле, но я сразу увидел, что он был в максимальном возбуждении.

— Згибнев виделся с юрисконсультом Верманом, — без предисловий объявил он.

— Блеск! — воскликнул Славин.

— Обожди, — остановил его я. — Подробней, Кирилл.

Подробней? Пожалуйста, можно и подробней. Вчера, то есть в выходной, Згибнев отправился в яхт-клуб. Оказывается, этот Згибнев тоже любитель-яхтсмен, да еще какой: парусную лодку построил собственными руками. А в яхт-клубе уже готовился отчаливать на своей «Лене» Георгий Карлович Верман со старшим сыном. Сияя белоснежным треугольником паруса, «Лена» скользнула от берега и, лихо накренившись влево, красивым виражом вырвалась на середину Буга. А вскоре отчалил и Згибнев. Кирилл наблюдал за ними. Яхта и лодка то стрелами мчались по зеркалу воды, то, круто развернувшись, проделывали головокружительные маневры,- красуясь друг перед другом и чуть не задевая одна другую. А потом стали. Пришвартовались друг к другу бортами! Видно было, что их капитаны о чем-то беседуют. О чем? Бог весть... Помаячив так вот, рядком, с десяток минут, они снова распустили паруса и разошлись в разные стороны.

— Слушай-ка, Кирилл, а где же получил Згибнев коробок с шифровкой?

Кирилл виновато заморгал глазами.

— Не знаю, Алексей Алексеич. Вроде ни с кем таким он не видался...

— Но не святой же дух работает на германскую разведку! Проморгал?

— Наверно.

— Плохо. Очень плохо. Ты знаешь, что было в шифровке? Ее, между прочим, в Одессе прочли быстро: «Пять подлодок готовы к отправке. Уйдут в ближайшие дни. Н.»

Кирилл горестно молчал. Потом уныло сказал:

— Да я смотрел, Алексей Алексеич. И вот такая незадача...

— Алексей Алексеич, — вмешался Славин, — ведь со всяким бывает...

— Знаю, что бывает, — жестко оборвал его я. — Все бывает. Но наступил такой момент, когда так быть не должно.

Итак, Згибнев, имевший контакт с Кузьмой Данилычем, Згибнев, передавший спичечную коробку с шифровкой Шевцову, — этот самый Згибнев встретился на следующий день с Георгием Карловичем Верманом... Не смыкался ли круг?..

Пожалуй, все линии сходятся к юрисконсульту... К «швейцарцу»?

И все-таки оставалось еще белое пятно: Большая Морская, 4. Жил там Георгий Карлович или нет? И почему все-таки его прозвали «швейцарцем»?..

Гутен таг, Август!

Какое-то неосознанное предчувствие не давало мне в ту ночь уснуть, я ворочался с боку на бок. Включил лампочку-ночник, раскрыл Цвейга. Вот тут-то и задребезжал телефон. Фридрих!

— Пришла открытка? — спросил я.

— Нет. Другое. Можно вас повидать?

— Конечно. Слушайте внимательно: из вашего двора есть выход на Корабельную улицу. Идите по ней направо. Я вас подхвачу в машину. Только проверьте, нет ли за вами хвоста.

— Хвоста? Какого хвоста? — Фридрих на том конце провода был очень удивлен.

— Ну, не следит ли за вами кто. Поняли?

...Мы неслись по ночным, слабо освещенным улицам Нижнелиманска. Вот и Корабельная. Она была тиха и пуста, и я сразу увидел впереди одинокого пешехода. Минута — и Фридрих сидел возле меня на заднем диване.

Сегодня он возвращался с завода после дневной смены. Едва свернул на свою улицу, как кто-то взял его под руку. «Гутен таг, Август... то есть Фридрих Августович».

Ах, сукин сын! Перехитрил нас? Не стал присылать открытку. Ну, тут виден почерк зубра!

— Это был тот же человек?

— Нет, о нет! Это был совсем другой. Выше. Старше. Лет возле пятьдесят. Или сорок пять.

Сорок пять — пятьдесят? Не сам ли?..

— Соломенный шляпа. И такой серый, из простой материал пиджак...

— Трость?

— О нет. Трость не было.

— Темноволосый, светлый, седой?

— О, немножко седой. Чуть-чуть.

Странно, если это Георгий Карлович... Соломенная шляпа. Дешевый пиджак... Мог, конечно, пойти на такой маскарад... Хотя ему, обычно такому элегантному, появиться в городе, где его знает чуть ли не каждый встречный, в этом наряде несколько рискованно. Рискованно, но допустимо. Я искал какие-нибудь характерные черты юрисконсульта, но Фридрих таких не запомнил.

— Что же он от вас хотел?

— Ничего. Он просто говорил. Он говорил, что каждый немец может быть гордым. Провидение для Германии дал великий вождь... Фюрер... Он исправит исторический несправедливость. Грабительский мир, Версаль. Фюрер сожмет в железный кулак плутократы. Все немцы будут иметь работа, хлеб, счастье. Судьба велела германскому народу руководить весь мир. Германия имеет два главный враг — Россия и Англия. Но самый главный — Россия, большевики. И каждый немец с радостью помогает свой фатерлянд и свой фюрер победить этот враг. Потом он спрашивал меня, могу ли я войти в тот эллинг, где строят подводные лодки. Вы понимает? Он знает, что наш завод строит подводные лодки!

— Что вы ему сказали?

— Я сказал, что я там бываю каждый день. Потом он попрощался и ушел.

— И все?

— Да. Он еще сказал, что, если надо, я получу открытку.

Итак, вербовку Фридриха они проводят по всем правилам и стандартам. Сначала подослали второстепенную фигуру — бросить пробный шар, прощупать, если надо, пригрозить, сломить. Теперь появился сам шеф. Как полагается, в первое рандеву шеф лишь выяснял обстановку, возможности. Отныне надо ждать задания. Судя по вопросам Фридриху, эти господа и вправду готовят нечто экстраординарное. И именно на судзаводе. Прав Шевцов. Но что? А главное, кто посетил Фридриха? Сдается, что «сам». «Швейцарец». Георгий Карлович? Как узнать?

И тут мне пришла одна идея. Элементарная идея. Предъявить Фридриху его однофамильца — Георгия Карловича Вермана!

— Вот что, товарищ Фридрих. Позвоните мне послезавтра. Я скажу вам, куда надо будет прийти. Попытаюсь показать вам вашего нового знакомого.

— Показать?! — изумился Фридрих. — О! Вы его знаете?

— Не уверен. Но посмотрим.

Мы снова ехали по Корабельной, проделав круг по городу. На углу Гена притормозил. Фридрих выскочил из машины.

Отливы и приливы

План мой был таков: зайти к вечеру за Людмилой в музей и узнать, когда честная компания собирается на корт — пора, мол, нам взять реванш у Георгия Карлыча. Там, на корте, Фридриху будет удобно, не вызывая никаких подозрений, опознать человека, который остановил его на улице. Если он там будет. Впрочем, в этом я почти уже не сомневался.

Конечно, то, что я собирался делать, было в полном соответствии со служебным долгом. Но... если уж говорить начистоту, мне было отнюдь не безразлично, что этот самый долг дает мне повод повидать Люду.

В середине дня, когда, постелив на стол сложенное вчетверо байковое одеяло, я наводил взятым у горничной утюгом складку на брюках, — в этот ответственный момент зазвонил телефон.

Хотите верьте, хотите нет, но это так: еще не подняв трубку, я знал, чей голос услышу. И не ошибся.

— Я вас жду сегодня у Евгений Андреевны, — прозвучал низкий голос. — Вы меня слышите? — спросила она, потому что я молчал.

А молчал я, выясняя сам для себя, почему у меня от этого цыганского голоса сердце екнуло так, как не екало очень, очень давно. С каких-нибудь семнадцати-восемнадцати лет. Я все же сделал над собой усилие и сказал:

— Слышу.

— Тогда до восьми часов. — На другом конце провода щелкнула повешенная трубка.

По всем прописям в душе у меня должны были клокотать противоречивые чувства: на моих плечах ответственнейшее дело, а я трачу часть души, сердца и ума на сугубо личное; кроме того, девушка, которая занимает мое воображение, сама фактически под подозрением, как близкая знакомая юрисконсульта Вермана, да к тому же адмиральская дочка. Но я скажу чистую правду: никаких борений, угрызений совести в себе я не заметил. Меня влекло к Люде, влекло — да и все тут. Сердце мое стучало в явно учащенном ритме, как стучало бы оно в подобном положении у любого не облеченного полномочиями смертного. Вот так. И покончим с этой морально-этической проблемой.

Евгения Андреевна встретила меня с распростертыми объятиями. Кроме знакомых, здесь было и новое лицо: коренастый мужчина, с фигурой портового грузчика и с бородкой а-ля кардинал Ришелье.

— Знакомьтесь, — сказала хозяйка, — это наш поэт Иван Валентинович Гароцкий.

Вскоре я понял, что вечер был задуман как литературно-музыкальный. И открыл его именно Иван Валентинович. Он не стал ломаться, когда Евгения Андреевна попросила его почитать. Он поднялся с дивана, короткий и широкий, сунул почему-то руки в рукава пиджака и глуховатым голосом, с неожиданным для Украины волжским «оканьем», стал декламировать, четко, но без всякого выражения выговаривая слова, будто диктовал школьникам трудный диктант и боялся, чтоб они не угадали знаков препинания.

Если бы я не был точно уверен, что у нас на дворе вторая половина одна тысяча девятьсот тридцать третьего года, можно было бы решить, будто машина времени перенесла всех нас эдак в год девятьсот десятый или двенадцатый. Потому что именно в тогдашних захолустных альманахах печатались такие стихи:

Неужель это все — лишь мираж золотой
В душно-пурпурном мареве дней,
Что обманет, исчезнет, как все под луной,
И оставит опять с тускло-серой тоской
На безлюдье средь тысяч людей?..
Когда Иван Валентинович закончил, Евгения Андреевна зааплодировала, взглядом пригласив и всех нас присоединиться к ее восторгу. Я посмотрел на Людмилу — она сидела против меня, рядом со Степаном Саввичем — ее глаза смеялись. Она не хлопала — что ж, ей можно...

Спокойно переждав аплодисменты, Гароцкий торжественно сказал:

— Я позволил себе обмануть вас. Эти томящие страстью одиночества строки принадлежат не мне. Они принадлежат золотому перу Елены Викторовны. Я не мог их не прочитать...

Новый всплеск аплодисментов.

Ах да, вспомнил я, ведь супруга Георгия Карловича грешит стишками! И тут же с беспокойством подумал: а почему же Георгий Карлович не пришел сегодня? Не заподозрил ли он чего-нибудь ненароком? Да нет, с чего бы...

Следующим номером адвокат с фатоватыми усиками по тетрадке читал некие, как он назвал их, «Психологические этюды», попросту пошловатые «размышления» о персонажах каких-то, по-моему, придуманных его фантазией скандальных судебных процессов. Это было в меру противно.

— Что это вы, батенька, зачем это вы, батенька? — с растерянной укоризной спросил Степан Саввич. — Ненормальности какие-то, уроды душевные... На кой ляд?

Евгения Андреевна мгновенно почуяла, что пахнет конфликтом, и замяла его в зародыше.

— Друзья мои, друзья мои! Вы же знаете, главный закон моего дома, — кокетливо воскликнула она, — каждый вправе иметь голос.

— Вот у вас-то, дорогая моя, и вправду голос, — сказал старый напитан. — Спойте, драгоценнейшая. Люблю, когда вы поете.

— Верно, Евгения Андреевна, спойте, — поддержал я.

Наша хозяйка милостиво согласилась и сняла со стены гитару. Она долго пробовала струны, настраивая ее, так сказать, подготовляя нас к наслаждению. Наконец, Евгения Андреевна взяла аккорд и запела. Что ж, пела она, надо отдать ей справедливость, отлично. У нее был звучный грудной голос, безупречный слух и неподдельное чувство. Она долго пела старинные романсы — один за другим, почти без перерыва, пела что хотелось самой и все, что просили гости. А потом исполнила, к моему изумлению, трогательную песенку первых послереволюционных лет. Не знаю, быть может, песенка эта не очень ценима изощренными меломанами, но я лично ее люблю: для меня она связана со многими памятными событиями и людьми давних времен. Ее частенько напевал мой старый друг Юра Хохлик, погибший в перестрелке с диверсантами. Я люблю ее мелодию и ее слова, они сильно действуют на мое воображение:

Помню городок провинциальный.
Серый, захолустный и печальный.
Церковь и базар, городской бульвар.
И среди гуляющих пар
Вдруг вижу:
Милый, знакомый, родной силуэт,
Синий берет, синий жакет,
Темная юбка, девичий стан,
Мой мимолетный роман.
Таня, Танюша, Татьяна моя,
Помнишь ли знойное лето это?..
Я и вправду помнил провинциальный городок юности, и церковь, и базар, и городской бульвар с серыми от пыли листьями, и милый силуэт... Только ее звали не Татьяной, а Марусей... А дальше все было почти так, как рассказывала песня: летели огни раскаленных дней, гремели по рельсам эшелоны, взводы и батальоны шли в атаку на беляков, и хоть и не на Урале, как утверждала песенка, а на родной Украине в двадцать первом встретил ее, Марусю. И точно: увидел я тот же девичий стан, и стан этот был туго стянут широким ремнем, а на ремне висел наган в черной кобуре... Так и лежала она после боя в высокой траве, с крепко стиснутым в маленькой руке наганом и с маленькой пулевой дырочкой — нет не в синем жакете, а в кожаной чекистской тужурке...

Люда весь вечер молчала, не демонстрируя никаких талантов. И это мне тоже нравилось в ней. Впрочем, если б она, наоборот, оказалась бы душой этого домашнего концерта и, скажем, отбила чечетку или даже сыграла на пиле, — мне бы наверняка и это очень понравилось.

Но Георгий Карлович так и не появился.

Наконец гости поднялись. Распрощался и я. Не сговариваясь, мы с Людой пошли тою же улицей, что и в первый раз, меж теми же каштанами. И вскоре оказались на берегу Буга.

Блестел на спокойной воде лунный след, четкий, прямой, не колеблемый рябью, — так спокойна была в тот вечер река, словно кто-то намеренно желал создать контрастный фон для беспокойства, не оставлявшего меня ни на секунду.

Людмила выпустила мою руку и стояла тихо-тихо, глядя на реку в ту сторону, куда неприметно для глаза скользила вся эта тяжелая масса воды, — к лиману, к морю. И вдруг стала негромко читать:

И упоенье героини,
Летящей из времен над синей
Толпою, головою вниз,
По переменной атмосфере
Доверия и недоверья
В иронию соленых брызг...
Я вздрогнул. Что это? Случайность, что она читает именно это? Или это сила прозрения, интуиции, и эта девушка, которая нежданно заняла такое место в моих мыслях, догадывается, нет, понимает, что творится у меня в душе, замечает все противоречия и колебания?..

Эта мысль, говорю я, пронеслась мгновенно, а я — я перенял у Люды следующую строфу:

О государства истукан!
Свободы вечное преддверье!
Из клеток крадутся века,
По колизею бродят звери,
И проповедника рука
Бесстрашно крестит клеть сырую,
Пантеру верой дрессируя.
И вечно делается шаг
От римских цирков к римской церкви,
И мы живем по той же мерке,
Мы, люди катакомб и шахт...
Не повернувшись ко мне, Люда обронила:

— Я была уверена, что и вы знаете эту поэму... «Пантеру верой дрессируя...» — повторила она.

У меня не оставалось сомнений: она нарочно вспомнила строки из «Лейтенанта Шмидта». Она хотела, чтоб я не ставил ее на одну доску с Евгенией Андреевной, с этим фатоватым адвокатом, с Гароцким...

Сказать, что от этого сумятица чувств и мыслей во мне улеглась, было б явным преувеличением.

— А ведь Шмидта казнили совсем недалеко отсюда... Остров Березань — он где-то там... — Она легким движением руки показала вдаль.

Неожиданно для самого себя я спросил:

— Почему вы дружите с Евгенией Андреевной? По-моему, вы очень разные.

— Я сама себя об этом часто спрашиваю, — после паузы отвечала Люда. — Наверное, инерция. Может быть, оттого, что она помнит отца... А может быть, потому, что у меня нет настоящих друзей — новых. И я живу — как бы это сказать? — меж берегов. Не по своей воле.

Нужно было что-то сказать ей, но я не мог найти слов. Я просто положил ей руку на плечо. Она не придвинулась ко мне и не отстранилась — Люда стояла рядом со мной и все-таки не близко.

— А сегодня вечер был занятный при всем при том, — сказал я. — Жаль только, что не было соседа Евгении Андреевны: он, по-моему, интересный человек.

— Какого соседа? — удивилась Люда.

— Ну этого, никак не запомню его имя-отчество... Ну, теннисиста.

— Георгия Карловича?

— Вот-вот, его. Между прочим, у него обаятельная жена.

— Какой же он сосед? У него дом совсем в другом районе, на Очаковской.

— Да я знаю, но мне почему-то казалось, что когда-то раньше он квартировал рядом, на Большой Морской.

— С чего вы это взяли? — Людмила пожала плечами. — Никогда он там не жил.

Опять удар по кашей концепции «швейцарца»? Но ведь свидание Згибнева и Георгия Карловича в яхт-клубе — факт! Или все-таки «швейцарец» и адресат посольского письма — разные лица? Это начинало походить на море: прилив — отлив, снова прилив — снова отлив...

Ну ладно, вот покажем Георгия Карловича Фридриху — все станет на свое место.

— Ну, не сосед, так не сосед. Но отчего же он все-таки не был сегодня? Я хотел договориться с ним насчет тенниса. Имею же я право на реванш!

— Приедет — и договоритесь.

— А что, он уехал?

— Ну да. Вчера уехал в командировку. В Одессу.

А, черт, прошляпили! Увлеклись остальными — и упустили юрисконсульта... А он спокойненько отправился в Одессу. Наверняка к Вольфу или, того и гляди, к самому Грюну! И что еще интересно: если у Фридриха был именно Георгий Карлович, то, следовательно, он отправился в Одессу сразу после этого рандеву. Многозначительная последовательность!

Может быть, не стоило совсем снимать внешнее наблюдение за ним? Да нет, мы поступили верно. Этого воробья на мякине не проведешь! Он снова заметил бы слежку...

Проводив Люду, я помчался в горотдел, телефонным звонком поднял из постели ПетраФадеича и сообщил ему о вояже юрисконсульта.

— Найдем, не волнуйтесь, — успокоил меня Нилин. — Если он еще здесь. Кстати, спичечный коробок привел в германское консульство. Как и следовало ожидать...

Георгий Карлович является без открытки

Утром я с досадой услышал от Нилина, что юрисконсульт «Экспортхлеба» уже убыл из Одессы восвояси. Что он делал, где был, с кем виделся, установить не удалось. Такой прокол!

После этого я позвонил в музей Людмиле.

— Люда, меня не оставила идея теннисного реванша. Георгий Карлович уже возвратился. Может быть, вы возьмете на себя переговоры? А то мне, в общем-то, как-то неловко условливаться с ним по телефону. Ведь мы, по сути дела, едва знакомы.

Хорошо, отвечала Людмила, она дозвонится Георгию Карловичу, а потом сообщит мне.

Через полчаса я уже знал, что Георгий Карлович с удовольствием скрестит со мной ракетки сегодня же вечером. Ну, скажем, часов в шесть. Естественно, что наше свидание с Людмилой было назначено тоже на это время...

Звонок Фридриха раздался позже, чем я рассчитывал.

— Я должен обязательно вас увидеть. Можно сейчас?

Судя по голосу, Фридрих был очень возбужден.

— Хорошо. Через час в летней читальне, возле яхт-клуба.

Фридрих ждал меня, сидя в плетеном кресле за плетеным столиком и делая вид, что просматривает «Известия». Нужно отдать ему справедливость: этот совсем не тренированный в нашем деле парень притворялся очень убедительно.

— Здравствуйте, товарищ Верман.

— Здравствуйте. Сегодня он опять...

Ну и ну! Едва сойдя с парохода, Георгий Карлович тотчас идет на рандеву с Фридрихом, новым «агентом»... Это дурной знак. Что-то очень они торопятся!

— Снова без открытки!?

— Да. Он подошел ко мне на улице, потом мы зашли в мой дом.

Да, здесь действовала опытная и очень осторожная рука.

— Что же он хотел на этот раз? Просил исполнить маленькую просьбу?

— О, совсем не маленькую. Совсем ужасную. Он дал мне это.

Фридрих вытащил из внутреннего кармана пиджака небольшой продолговатый сверток. Развернул бумагу. Это была сигарная коробка с затейливой зарубежной наклейной. Осторожно раскрыл коробку. Там, в ватных гнездах, лежали три небольшие металлические трубки, напоминавшие сигары...

Так вот что они готовят!

— Куда он просил вас их положить? — Голос у меня вдруг «сел».

— Вы знаете? — Фридрих был удивлен.

Еще бы мне не знать! Не знать эти знаменитые немецкие «сигары», старое и верное средство диверсий! Сколько кораблей отправили они на дно в годы мировой войны! Я изучил их, я видел их: обезвреженные снаряды, невинные на вид трубочки с цинковой перегородкой внутри, — наглядное пособие на занятиях по диверсионной технике. Но в деле с этим грозным своей неприметностью, надежностью и простотой оружием я еще не встречался. Его конструкция и вправду отличалась почти гениальной примитивностью: оба отделения заполнялись составами, которые через точно рассчитанное время «проедали» цинковую перегородку, соединялись и вспыхивали, вызывая сильный пожар.

— Так куда он велел их положить? — К моему голосу вернулось нормальное звучание.

— Он хочет, чтоб я оставил их в эллинге, где есть субмарины, подводные лодки, которые уже готовы. Он сказал, что мне легко это сделать невидно. И это верно. Мне легко это сделать невидно. — Слова прозвучали горько. — Я согласился! Я желаю вам помогать до конца. Схватить этот фашист!

— Когда он велел вам положить эти снаряды?

— Он сказал, что я получу открытку.

— Опять открытка!

— Да, опять. Там будет написан: «Фридрих, жалею, что не повидались. Замотался. Сегодня уезжаю. Твой Е.». Это сигнал.

— К вам приходил очень опытный человек. Вполне возможно, что к диверсии он привлек еще кого-нибудь, кроме вас.

— Но зачем?

— Эти люди, товарищ Фридрих, не верят никому, даже самим себе. Поэтому у них есть такой прием: дубляж.

— То есть он поручает то же самое не только мне?

— Именно. Для перестраховки. Как обстоит дело на сей раз, нам с вами неизвестно. Надо принять меры. На всякий случай. Но это наша забота. А вы... Вас я попрошу сделать две вещи. Первое. Эти трубки я у вас заберу, а вам завтра же передам другие. Безопасные. Получив открытку, вы, понятно, тотчас дадите знать мне, а новые трубки положите, куда он вам велел.

— Я понимаю. Я сделаю все.

— Второе. Сегодня вечером, в шесть часов, приходите в городской сад на теннисный корт. Там будет целая компания. Мои знакомые. Вы придете посмотреть на игру. Меня вы не знаете. Старайтесь не бросаться в глаза.

— Понимаю.

— Внимательно приглядитесь ко всем, кого там увидите. А в двенадцать ночи позвоните мне и скажите, похож ли кто-нибудь из них на человека, который дал вам снаряды. Ясно?

— О, совсем ясно. Но тот человек уехал. Он сказал, что приехал меня увидеть.

— Вы считаете, что он очень правдивый человек?

Фридрих рассмеялся.

— Хорошо, я приду в городской сад.

От Фридриха я поехал к Захаряну. Переговорил по телефону с Лисюком и Нилиным. Начальство мои действия одобрило. Перед горотделом стояла деликатная задача: усилить охрану завода, особенно стапелей и эллингов, но так, чтобы постороннему взгляду это было неприметно. Немецкие агенты не должны были обнаружить никаких перемен, никаких примет тревоги.

Техники Захаряна определили, что «сигары» срабатывают через пять суток. Что ж, с горечью подумал я, если в течение этих пяти дней нам не удастся найти «швейцарца», придется обрушить удар на тех, кого мы уже знаем. Это значит, что удар будет вполсилы, а может, и в четверть силы, но другого выхода нет.

«Неужель это все — лишь мираж золотой?»

Мы с Людой играли против Георгия Карловича и Евгении Андреевны. Георгий Карлович сегодня превзошел себя, и тем не менее мы постепенно брали верх. Было ясно, что это заслуга не столько наша, сколько мадам Курнатовой-Боржик: хотя она старалась держаться завзятой теннисисткой, но больше без толку махала ракеткой, чем била по мячу.

Постепенно улыбка исчезла с полных, красивого изгиба губ Георгия Карловича. Не будь он таким джентльменом, на долю его партнерши досталось бы несколько крепких слов.

Публики на корте была масса. Здесь присутствовала почти вся компания Георгия Карловича и Евгении Андреевны. Среди публики я заметил и Фридриха...

Мы выиграли одну партию. Вторую.

— Может быть, изменить состав команд? — весело предложил я.

Георгий Карлович усмехнулся:

— Вы предлагаете обменяться дамами?

— Нет, напротив, я имел в виду, чтобы дамы обменялись нами.

— Браво! — Людмила зааплодировала с серьезным лицом.

Верман коротко, юмористически мне поклонился.

— Пас. Вы дали мне урок. Он напоминает английскую, — он произнес это слово на старинный манер, с ударением на первом слоге, — английскую притчу. — Георгий Карлович говорил негромко и уверенно, как человек, привыкший, что каждое его слово ловят с интересом. — Спрашивается, чем джентльмен отличается от просто воспитанного человека? Если воспитанный человек случайно войдет в ванную, где купается дама, он тотчас выйдет со словами: «Простите, леди». Джентльмен же скажет: «Простите, сэр». Итак, играем третью? — воскликнул Верман без всякого перехода.

— Но раньше все-таки переменим состав команд.

Переменили. И, конечно же, мы с Евгенией Андреевной немедля стали проигрывать. Болельщики издавали ободряющие клики, но это, увы, помогало плохо. Мы оказались побежденными.

— Послушайте, друзья мои, — сказал Георгий Карлович, укладывая в футляр ракетки и мячи, — я предлагаю закончить сегодняшний вечер необычно. Я имею в виду — необычно для дам. Идемте все в пивную. А?

Евгения Андреевна была в восторге. Людмила тоже оживилась. И мы отправились в яхт-клуб.

Правду сказать, мне не сиделось. Мысли мои были заняты совсем другим, я что-то несколько раз сказал невпопад, не слышал обращенных ко мне вопросов и несколько раз поймал на себе недоуменный взгляд Люды — вышло так, что она сидела за столиком против меня, рядом с адвокатом.

Извинившись, я под благовидным предлогом вышел и позвонил со спасательной станции яхт-клуба Фридриху.

— На корте он не был, — сказал Фридрих.

Вернувшись к компании, я сослался на то, что мне еще надо сегодня поработать, и начал прощаться.

— Я с вами, — сказала Люда. — Мне тоже пора.

Она, наверно, решила, что работа — благовидный предлог, чтобы нам уединиться.

— И я пойду, — присоединилась вдруг Евгения Андреевна. — Что-то я устала. Идемте вместе. Прогуляемся.

Люда посмотрела на Курнатову-Боржик, перевела взгляд на меня, и у нее зло дернулась бровь. Она резко встала и первая вышла, почти убежала с веранды. Евгения Андреевна взяла меня под руку, и мы торжественно последовали за Людмилой. Да, видно, я не так скоро попаду в гостиницу. А впрочем, может, это и к лучшему. Все равно эту ночь мне не уснуть... Но вот мадам Курнатова-Боржик здесь уж ни к чему. Ну ничего, Люда как-нибудь сумеет от нее отвязаться.

Однако отделаться от Евгении Андреевны оказалось далеко не просто. Люда молчала, я тоже молчал, придерживая ее за локоть, а Евгения Андреевна, повиснув на моей левой руке, вела, словно «былинники речистые», рассказ. О чем? Оседлав своего любимого конька, она предалась элегическим воспоминаниям о «мирном времени».

— Боже мой, — говорила Евгения Андреевна, — вы молодые, вы не знаете. Боже мой, как мы жили! Какой это был восторг, упоение, фейерверк радости и удовольствий! Тогда и нынче — это все равно что... все равно что... — Она так и не сумела подобрать достойного сравнения.

О, наша Евгения Андреевна даже стала будто выше ростом в упоении своих восторгов. Мне полагалось бы вступить с ней в спор, сказать что-нибудь веское в опровержение ее благоглупостей, но, по правде говоря, настроение было не то, да и вообще не хотелось, чувствуя руку Люды, начинать диспут, да еще с таким оппонентом, как Евгения Андреевна. Хоть я вел моих дам таким маршрутом, чтобы побыстрее оказаться в районе жительства мадам Курнатовой-Боржик.

А Евгения Андреевна продолжала меж тем свой монолог. Люда продолжала молчать, изредка прижимая к себе мою руку, словно ободряя: ничего, ничего, сейчас мы ее сплавим на покой!

— А какая в нашем Нижнелиманске шла бурная ночная жизнь! Особенно по субботам и воскресеньям. Вы еще не забыли, что дни недели имеют названия — воскресенье, понедельник, вторник?.. Теперь же все перенумеровано — дома, магазины, пардон, распределители, автомобили и даже дни: первый день шестидневки, второй, третий... Общевыходной... «Обще»! А в те времена... Здесь жили богачи: купцы, хлеботорговцы, помещики, заводчики... Блестящие люди! Каждый — фигура! Один Матвеев, городской голова, чего стоил! Какие задавались балы! Любительские спектакли! Лотереи-аллегри! Благотворительные базары... А бега! Какие делали ставки! За один час становились миллионерами! Приятель моего мужа, армейский подпоручик, поставил на кобылу по кличке «Муха» и выиграл пятьдесят тысяч. Он чуть не сошел с ума от счастья. Правда, он стал играть, очень быстро спустил все, стал одалживать, подписывать векселя, а потом не смог отдать и застрелился. Карточный долг, мои милые, был не шутка — долг чести. Тут были такие зубры, боже мой! Одна компания, мастера самой большой руки, играла чуть не каждую ночь напролет. Так и очередь была поставлена: сегодня, например, у городского головы Матвеева, завтра — у члена правления завода Гетцена, послезавтра — у жандармского ротмистра, в субботу — у «швейцарца»... Что это вы стали, Алексей Алексеевич? Идемте.

Стал? Разве я остановился? Еще бы мне не остановиться. В меня словно грянула молния!

— Нет, Евгения Андреевна, это я так. Вы рассказываете интересные вещи. Продолжайте, пожалуйста. Вы остановились на «швейцарце». Кто это такой? Что, действительно швейцарец?

— Право, понятия не имею. Может, и вправду швейцарец, а может, живал в Швейцарии. Тогда это было просто, не то что сейчас. Получил визу в полиции, купил билет и — адье! Словом, в своем кругу его все так звали — «наш швейцарец». Да и какое это имеет значение? — досадливо перебила себя Евгения Андреевна. — Хоть австралиец! Главное, он был прелестный мужчина — состоятельный, щедрый, умный.

— А чем он занимался? Или профессиональный игрок? Не дай бог, шулер?

— Что вы такое говорите, Алексей Алексеевич?! — возмутилась Евгения Андреевна. — Он был уважаемый в городе человек, с положением: управляющий отделением страхового общества «Россия»! Шутка сказать! И ведь тогда он был совсем еще молод — не старше тридцати. Оч-чень способный был финансист. Если б не революция, — о, он далеко бы пошел!

— Ну и куда он девался, этот ваш способный финансист? Удрал в свою прекрасную Швейцарию?

Люда давно уже поглядывала на меня с недоумением и недовольством: мол, что это ты, вместо того чтоб поскорей «закруглить» Евгению, задаешь ей вопрос за вопросом, распаляешь мадам. Ей только дай волю! Ну вот, она, конечно, ударилась в биографию своего «швейцарца».

— А вот представьте себе, что он никуда не удрал. Остался в России. Не понимаю, почему. Неужели такой умный и деловой человек не имел солидного капитала где-нибудь в «Креди-Лионнэ»? И странно. Как-то с месяц назад я встретила его на улице...

Только совладать с собой! Только удержать себя в руках. Не вздумай сорваться с места, Алеша Каротин. Что в конце концов особенного? Она просто встретила «швейцарца» на улице...

— ...Я встретила его на улице... Боже мой, что делает с людьми время! Я даже его не остановила. Что приятного мог он сказать мне? Что время ужасно меняет людей?

— Чем же он теперь занимается?

— Он служит в Госстрахе.

В Госстрахе? Тихо, тихо... Что у нас было в Госстрахе?

— Представляете, пережить такое крушение! Павел Александрович Верман — жалкий инспекторишка в советском Госстрахе!

Павел Александрович Верман. Павел Александрович Верман, а не Георгий Карлович! Услышав это, я вдруг стал совершенно спокоен. Можете мне верить, это было именно так. Видно, нервы напряглись до такой степени, что больше ни на какое волнение были не способны. Неужто и вправду все нити сошлись? Неужели все-таки разгадана эта проклятая загадка?!

Стой, стой, не торопись, Каротин. Можешь даже на всякий случай переплюнуть трижды через левое, в крайнем случае через правое плечо. «Швейцарец» ли передал Фридриху «сигары»? Сойдутся ли эти две фигуры в одну?

Тут я заметил, что тащу своих дам почти рысью. Слава богу, вот и подъезд Евгении Андреевны. По-видимому, я не очень вежливо торопился при прощании: физиономия мадам, особенно ее вздернутый носик, который когда-то, наверное, кружил многим головы, выражали явное недоумение.

Потом я сказал Люде:

— Простите меня, я очень спешу. Поверьте, это важно. Я не могу вам ничего сейчас объяснить. Я все объясню потом.

Она молча протянула мне руку, глядя прямо в глаза. Что она думала при этом, бог весть. Повернулась и ушла.

Как это формулируют моралисты? Общественное выше личного? Коллизия долга и чувства? Формулировать легко...

Я вскочил в первый попавшийся трамвай.

Камень с плеч

Нижнелиманская контора Госстраха занимала часть первого этажа в трехэтажном здании Государственного банка.

В половине пятого вечера двадцать восьмого августа Славин остановился у газетной витрины возле банка. Мы с Фридрихом заняли наблюдательный пост в подъезде наискосок. Это было отличное место: когда служащие станут расходиться по домам, ни один из них не ускользнет из нашего поля зрения. На всякий случай Кирилл встал на крыльце впереди нас, чтобы прикрыть Фридриха.

Пять часов. Сквозь настежь распахнутые окна донесся звонок. Я легко представил себе, как бухгалтеры, счетоводы, делопроизводители, кассиры, страховые агенты и инспектора, облегченно захлопнув картонные папки, убрав в столы счета, ордера, ведомости и полисы, закрыв в надежных сейфах обандероленные пачки новеньких и потрепанных банкнот, а также холщовые увесистые мешочки с металлической разменной монетой, снимают сатиновые нарукавники и покидают свои рабочие места. Впрочем, служебный день страховых агентов по-настоящему только начинается: они отправятся по квартирам заарканивать новых клиентов и получать очередные взносы от старых. Вот первая ласточка — молодой человек в пестро-клетчатой рубашечке и сандалиях, радостно хлопнув дверью, вырвался в солнечный кипяток улицы...

— Внимание, товарищ Фридрих, — тихо сказал я.

В одиночку, и по двое, и даже целыми группами служащие повалили на волю. Калейдоскоп разнообразных лиц, но на всех — четкая или легкая печать облегчения...

Три минуты, пять, семь...

Фридрих порывисто сжал мне руку.

Из дверей Госстраха вышел и двинулся по тротуару немолодой человек. Серый пиджак, полосатые, аккуратно отглаженные брюки, соломенная шляпа, в правой руке — черный портфель. Шел он не быстро и не тихо, именно такой походкой, какая приличествует советскому служащему среднего ранга.

— Кирилл, узнаешь?

— Инспектор Госстраха Верман?

— Инспектор Госстраха Верман.

Так вот он какой — Павел Александрович Верман. «Швейцарец». Резидент германской разведки.

Страхуются ли инспектора Госстраха

Полчаса спустя мы со Славиным и Кириллом сошлись в нашем номере. Что ж, дело было сделано. Можно было ставить точку.

Настроение? Трудно передать в словах, какое у меня было настроение. И легкость на душе — такой камень свалился с плеч. И напряженные до спазм нервы перед последним броском. И прорывающееся изнутри возбуждение — все-таки мы молодцы!.. И холодок опасения — разве нельзя ждать непредвиденного?

Кирилл был серьезен, собран и молчалив. Но Славин оставался Славиным. Счастливый характер!

— Интересно, сам-то инспектор Госстраха у себя в Германии застрахован? — спрашивал он. — Как вы думаете, Алексей Алексеевич?

Мне было как-то не до словесной эквилибристики.

— Знаешь что? — сказал я. — Давай-ка отложим изучение этой проблемы на два-три дня. Идет? А теперь — к делу.

И все-таки я поторопился. В тот день мы не поставили крест на «швейцарце» и его присных.

Только лишь мы начали совещание, как в номер, едва переводя дух, ворвался Сережа Иванов — ему с Гришей Лялько поручили наблюдать за «швейцарцем».

— Товарищ начальник, — запыхавшись, выпалил он, — этот ваш... страховой инспектор... поехал в порт... с чемоданом...

В порт! Куда его понесло?! Тревога!

— Кирилл — к Гене! Пусть немедленно заводит машину! Славин — быстрей. Не забудь оружие. В порт. Иванов — к Захаряну. За Свидерским. И сообщить в Одессу. Быстрей!

Дипломатический иммунитет

Знал бы Павел Александрович Верман, занимавший скромное место на пароходе «Матрос Железняк», шедшем из Нижнелиманска в Одессу, какой его сопровождает «почетный эскорт»!

Проспав ночь и позавтракав утром в судовом буфете, он спокойно в толпе других пассажиров спустился по трапу на пристань и вышел в город. Поднявшись по Потемкинской лестнице, он пересек Приморский бульвар, пошел по Пушкинской улице и свернул в вестибюль гостиницы «Красная». Здесь он снял номер и тотчас же, оставив саквояж, покинул отель. Следуя за ним, мы имели сомнительное удовольствие убедиться, что Верман вошел в подъезд, возле которого висела доска: «Областная инспекция Госстраха».

Неужто «швейцарец» прибыл просто в служебную командировку? Из Госстраха Павел Александрович вернулся в гостиницу и больше никуда уже не выходил. Я снял номер по соседству, и мы по очереди наблюдали за вермановской дверью.

Около десяти часов вечера в коридоре показался длиннолицый мужчина. Чуть косолапя, он подошел к номеру «швейцарца», не постучав, уверенно открыл дверь и скрылся в комнате.

С каким удовольствием увидел я эту длинную, надменную физиономию! Итак, Павел Александрович прибыл в Одессу не только в служебную командировку...

Мы выждали пять минут. До чего ж они медленно ползли!..

Мы выходим в коридор.

— Постойте здесь.

Я иду к молоденькой кудрявой коридорной и показываю ей красную книжечку. Глаза ее круглеют. Я успокаиваю ее и поясняю, что речь идет об одной маленькой услуге.

Девушка снимает трубку, звонит администратору и просит его подняться на второй этаж. Вот и администратор, грузный лысый мужчина с набрякшими веками. Я прошу его идти со мной. Он идет, тяжело дыша, — у него наверняка астма. Коридорная опасливо ступает впереди, стучит в дверь.

— Товарищ Верман, — говорит она, — вас к телефону. Нижнелиманск вызывает.

За дверью приближаются твердые шаги, щелкает ключ, и... Славин резко толкает дверь. Мы врываемся в номер. Верман отскакивает назад.

— Спокойно! — командую я. — ГПУ!

Пистолеты у нас в руках — всякие бывают неожиданности.

За столом в позе ошарашенного сфинкса застыл длиннолицый человек. В руках его — листки бумаги.

— Давайте сюда! — Я выхватываю листки. Беглый взгляд: да ведь это план-схема судзавода... Ну да, цехи, эллинги... Один обведен красным карандашом. Тот, где подлодки...

Павел Александрович хладнокровно садится на ближайший стул. Лицо его обретает жесткость, словно сквозь кожу проглядывает металлический каркас. Да уж, в чем в чем, а в трусости его не упрекнешь.

Тут длиннолицый приходит в себя.

— Вы не имеете право! — фальцетом вскрикивает он. — Я располагаль иммунитет. Дипломатише иммунитет. Это не мой бумага. Он соваль мне, — длиннолицый показывает на Вермана, — я не понималь, затшем...

— А зачем вы сюда явились, вы тоже не знаете? Может быть, он вас сюда тоже «соваль»?

Длинное лицо господина покрывается зелеными пятнами.

— Я не понимайт, что вы говориль. Их нихт ферштее... Это провокацион. Я буду шаловаться господин Литвинофф лично.

Я оборачиваюсь к администратору и коридорной:

— Попрошу вас быть понятыми, — И длиннолицему: — Предъявите документы. Прошу вас.

— Я буду шаловаться, — настойчиво повторяет тот, ему очень не хочется доставать документы. Оч-чень не хочется. Да мне лично они, между прочим, и не нужны. Я прекрасно знаю этого господина. Но порядок есть порядок. Орднунг ист орднунг, не так ли, сударь? Нужно составить протокол. Ничего не попишешь, придется вам все-таки предъявить бумаги.

И он протягивает их мне, вытащив бумажник из внутреннего кармана. Протягивает, шипя под нос немецкие ругательства.

Я беру паспорт в красивой кожаной корочке и, не раскрывая, укоризненно говорю — я не в силах отказать себе в этом удовольствии, ей-богу, я его заслужил:

— А ругаться некрасиво, господин доктор Грюн. Не подобает как-то секретарю генерального консульства великой державы. Впрочем, может, и подобает, а, господин гауптштурмфюрер?

Он молчит. Зеленеть ему больше некуда.

Тридцатого августа их взяли всех. За два дня до назначенного германской разведкой поджога подводных лодок.

Каждый — барон по-своему

Он сидел против меня за письменным столом с чернильницей-невыливайкой, аккуратно и тщательно прочитывая одну исписанную страницу за другой, а я смотрел на него и думал: приведи сюда свежего человека, спроси: кто это? что делает? — наверняка ответит: образцовый совслужащий в последний раз перед подписью проверяет ответственный финансовый документ.

Но Павел Александрович просматривал не страховые полисы, не ведомость, не баланс, а протокол первого допроса. «Я, начальник отделения по борьбе со шпионажем областного управления ГПУ Каротин А. А., допросил в качестве обвиняемого, свидетеля, потерпевшего, нужное подчеркнуть (под словом «обвиняемого» тонкая, нежная черточка), Вермана Павла Александровича (Пауля-Александра), 1887 года рождения, родившегося в гор. Франкфурт-на-Майне, Германия, гражданина СССР и Швейцарской республики...»

Покуда я занимался Верманом, мои товарищи допрашивали остальных.

Рита Лазенко почти все время плакала и сквозь слезы рассказывала. Однако знала она немного. Это была довольно простая, но оттого не менее драматическая история.

Отец Риты и вправду служил в Одессе на таможне, однако не начальником, а скромным вахтером. И все-таки с таможни все и началось. Как-то по дороге с чертежных курсов Рита забежала на минутку к отцу, и тут ее увидел элегантный мужчина, заговорил с нею и произвел на Риту сильное впечатление. Еще совсем не старый, он был уже крупным инженером, ездил в зарубежные командировки, видел много такого, что Рите и не снилось. Вот и сейчас он только что прибыл из Марселя и ждал, пока досмотрят его багаж.

Инженер представился: Федор Петрович Фальц, объяснил, что живет в Харькове, шутливо пожаловался, что устает, за делами забывает о личной жизни — все это изящно, мимоходом, сказал, что намерен задержаться в Одессе денька на три-четыре, отдохнуть от заграницы, поваляться на пляже в Аркадии, «почувствовать себя не в вольере», как он выразился, и очень вежливо, даже робко спросил, не составит ли Рита ему компанию — посидеть в ресторане, сходить в знаменитый одесский театр, вообще развлечься. Рита не отказалась.

Через месяц Федор Петрович снова прикатил в Одессу. Придумал предлог для командировки и прикатил.

Медовый месяц затянулся. Фальц наездами бывал в Одессе. А потом все вдруг резко изменилось. Он стал приезжать все реже и реже. Однажды, когда Рита думала, что он уехал в Поволжье, она вдруг встретила его в Одессе... Обстоятельства меняются, сказал он. Он по-прежнему ее любит, она ему дорога, она ему нужна, но дела захлестывают его, им не удастся видеться так часто, как раньше. Вот разве она сумеет выполнять некоторые его деловые поручения, так, пустяки, — ему легче будет мотивировать перед начальством необходимость командировок в Одессу. Нечего говорить, что она была готова на все...

Это были странные поручения. Передать конверт некоему одесскому приятелю Федора Петровича. Зайти в большой дом на улице Подбельского в квартиру № 3 и сообщить, что Федор Петрович приехал.

Однажды Фальц сказал, что ему хочется, чтобы Рита переехала в Нижнелиманск, потому что по службе ему придется теперь часто бывать в Нижнелиманске. Фальц устроит ее в конструкторское бюро судостроительного завода. Что она там должна будет делать? Естественно, работать! Чертить! Словом, то, чему ее учили на курсах. Ну, и кое-что еще, чему ее не учили. В этой самой квартире на улице Подбельского Фальц познакомил Риту с долговязым мужчиной. Тот ей объяснил, что и как она должна будет делать в Нижнелиманске. Звали его Эрнест Иванович Штурм...

Федор Петрович изредка приезжал к Рите, писал ей ласковые письма, в которых жаловался на дела, от которых невозможно оторваться, присылал и привозил красивые вещи.

...Из Штурма приходилось тянуть слово за словом, он говорил только после того, как убеждался, что то или это известно и без него... Сразу и откровенно он сделал одно-единственное заявление: он ненавидит нас и жалеет лишь о том, что не удалось довести дело до конца... Зато его коллеги — военруки Летцен и Шверин, которые пытались сколотить «пятую колонну» в немецких районах, оказались куда более словоохотливыми.

...Когда ко мне привели Фальца, я понял, что вскружить голову Рите было для него плевым делом. Он действительно был красив, держался корректно и с достоинством, даже не потерял остроумия, хотя не строил никаких иллюзий относительно своего будущего. Когда я спросил, что привело его в разведывательно-диверсионную организацию, чем был недоволен он, блестящий специалист, быстро продвигавшийся по службе, Федор Петрович чуть усмехнулся:

— Богу — богово, кесарю — кесарево, вы, конечно, знаете такую доктрину? Лично я интерпретирую ее так: что достаточно кесарю, того мало богу. Именно потому я бросил Берлинский политехникум, когда произошел ваш переворот, вернулся в Россию и вступил в Железный полк.

Это новость! В досье Фальца таких сведений не было.

— Вы этого не знали, — утвердительно сказал мой собеседник. — Видите ли, моя настоящая фамилия — Ремберг...

В моей памяти мгновенно и четко встала полузакрашенная вывеска: «Готовое платье П. Э. Ремберга».

— Да, да, я сын того самого Ремберга — миллионера и владельца знаменитой когда-то фирмы... Теперь вы понимаете, что я имел основания претендовать на лучшую судьбу.

...Официант Кузьма Данилыч на допросах сидел смирный и благостный, словно странник на похоронах, положив руки на колени, и только все просил «подымить».

При аресте Кузьма удивил сотрудников. Когда его разбудили, он поднялся на кровати, не глядя на перепуганную до смерти жену, вцепившуюся в ватное стеганое одеяло, зевнул, перекрестил рот и произнес странную фразу: «Наконец-то. Десять лет жду». Это была чистая правда. Десять лет назад, когда судно, на котором он служил буфетчиком, стояло в Симоносеки, его завербовала японская разведка. «Купили, — как он выразился, — на одном таком, понимаете, дельце...» В позапрошлом году его хозяева приказали ему возвратиться в родные края — в Нижнелиманск. Шефов интересовал судостроительный завод. А недавно, в мае, господин Митани, передавая ему очередную сумму, сказал, что теперь он будет работать и на его друзей — немцев. Правда, тут же господин Митани приказал ему обо всем, что он будет делать по поручению его друзей, немедленно ставить его, Митани, в известность. Кто из новых шефов «принимал» его, Кузьму Даниловича? Господин Грюн. Он специально приезжал сюда, в Нижнелиманск...

Кузьма Данилович все свои связи, всех известных ему агентов обеих разведок выдал сразу. Словно даже с облегчением...

...Герхардт Вольф категорически отказался давать показания. Он заявил, что как гражданин великой Германии он не признает над собой юрисдикции каких бы то ни было советских органов, и пригрозил, что соответствующие круги его отечества предпримут против СССР такие экономические санкции, что мы еще пожалеем, что посмели арестовать уполномоченного «Контроль К°».

Эта свинья Грюн

После первых допросов мы с Нилиным, который направлял следствие в Нижнелиманске тонко и деликатно, решили, что пора всерьез приниматься за Павла Александровича.

...Верман, когда дежурный впервые ввел его ко мне в кабинет, был совершенно спокоен, аккуратно одет, чисто выбрит. Нет, это не было бравадой, он был серьезен и собран. Некоторое время я с интересом смотрел на него, все больше утверждаясь в мысли, что это крепкий орешек.

— Вот мы и встретились... прошу прощения, как прикажете себя называть? Павлом Александровичем? Паулем-Александром?

— Если вас не затруднит, — Верман отвечал просто и любезно, словно мы с ним встретились для обоюдно приятной беседы, — если вас не затруднит, я предпочел бы слышать свое русское имя-отчество. Двадцать лет не шутка. Привык.

— Как вам угодно. Признаюсь, Павел Александрович, я очень ждал этой встречи.

— Понимаю, — так же просто и даже сочувственно согласился он.

— Вот и прекрасно. Я хотел бы, чтобы вы поняли и еще одно: нам, — я положил ладонь на пухлую уже папку дела, — известно вполне достаточно, чтобы ваша судьба была решена. Но я не хочу сказать, что она решена. Скажем иначе: ваша судьба теперь зависит от вас. Надеюсь, я выразился достаточно ясно.

Верман кивнул: да, вполне ясно.

— Однако, — сказал он, — ваши предупреждения излишни. Я расскажу вам все. Даже больше, чем вам нужно для данного, — он указал глазами на папку, — дела.

— Как это понять?

В уголках губ Павла Александровича мелькнула улыбка.

— Не удивляйтесь.

— А я не удивляюсь.

— Не надо, Алексей Алексеич. Вы, конечно, удивлены.

Вот так персонаж! Это даже занятно. Посмотрим, что будет дальше. К чему же он клонит?

— Мы с вами ведь в некотором роде коллеги. Вероятно, у меня опыта побольше, и потому я за свою судьбу не беспокоюсь. Поверьте мне. Абсолютно не беспокоюсь. Шпионов моего масштаба не ликвидируют.

Такого мне видеть еще не приходилось: человек сам себя называет шпионом! Спокойно, просто, естественно, как другой скажет о себе «шофер», «инженер», «врач»...

— Такие, как я, могут еще пригодиться. Знаете ли, разные бывают комбинации. Поверьте мне: мелких шпионов вешают, а крупные... А крупные на склоне лет пишут мемуары. Конечно, бывают исключения, бывают несчастные случаи. Но я таким исключением не буду.

— Это зависит от вас.

— Да, это зависит от меня. Я с вами согласен. Однако эту тему мы понимаем по-разному. Вы хотите сказать, что откровенные показания смягчат мою участь. А я хочу сказать иное: мой рассказ в полной мере покажет, что я такое. И именно это решит мою судьбу. — Нет, он определенно не страдал комплексом неполноценности! — Впрочем, нам не имеет смысла спорить. Кончайте скорее формальную часть допроса, а потом я стану рассказывать. Хотите — записывайте, хотите — вызовите стенографистку.

Мы беседовали с Верманом в тот первый день до позднего вечера. Потом последовала вторая беседа, третья, пятая, пятнадцатая...

Надо отдать ему справедливость: капитан первого ранга Верман оказался хорошим рассказчиком. Впрочем, ему и вправду было о чем поведать ГПУ.

Да, он создал отлично законспирированную разведывательную организацию. Ее задачей было внедриться в жизненно важные учреждения и ждать. Ждать войны. Вот тогда-то она стала бы действовать. И если б не новая политика имперской разведки, если б не этот авантюрист Грюн, о, вы никогда б не добрались до него, Вермана!

Я внес поправку:

— Но, Павел Александрович, мы же добрались до вас.

— Все равно, виноват Грюн, этот дилетант. Такие, как он, там, в Берлине. О, эта новая формация людей нашей разведки... Они пришли к руководству вместе с фюрером... Они склонны к авантюрам, к плохо подготовленным, но эффектным акциям. Нас учили работать совсем иначе. Я предупреждал Грюна. Я был чрезвычайно осторожен, я делал все, чтобы не провалиться. Вы знаете, я сам — лично! — вербовал и держал связь с этим инженером, своим однофамильцем. Правда, сначала я послал к нему одного человека, но этот человек, Згибнев, известен мне много лет. Он сверхнадежен. Впрочем, о нем позже... Я лично поехал к Грюну согласовать с ним план акции на судзаводе. Я не хотел вмешивать других людей, которые не имеют моего опыта и могли действовать неловко, оставить следы.

— И попались. Сами! Со своим опытом и предосторожностям и!

— Да, да, попался! — повысил голос Верман: все-таки он вышел из себя. — Эта наша идиотская немецкая черта: все должно быть по правилам. Ведь этот доклад, на котором я попался, Грюн обязательно хотел утвердить лично. Понимаете ли — лично! Он, разведчик без году неделя, парвеню из штурмовых отрядов, утверждает план, составленный мною! Специалистом! У которого за плечами еще не такие акции и ни одного провала! — Он помолчал, тяжело дыша. — Вот и утвердил, — закончил он тихо. — А как я доказывал этому выскочке, что нельзя ставить меня во главе всей нижнелиманской сети, неграмотно поручать моей организации, имеющей специальное стратегическое значение, поджог подводных лодок! Я предчувствовал, что это плохо кончится. И Вольф тоже убеждал Грюна, что это недопустимо. Как горох об стенку! Этот карьерист посмел еще мне угрожать!

Тема, которой коснулся Верман, была крайне интересной. Она приоткрывала завесу над внутренней борьбой между старыми, кадровыми разведчиками полковника Николаи, взращенными на кайзеровской доктрине, и новыми, фанатичными нацистами во главе с Гейдрихом, оттеснявшими «консерваторов» на второй план.

Конечно, обе «стороны», разделенные всеми этими тактическими разногласиями, были для нас что в лоб, что по лбу — заклятыми врагами нашей страны.

— Понятно, Грюн не испугал меня, — продолжал Верман. — Но я солдат. И приказ есть приказ.

Мне не давал покоя один эпизод... Правда, я был почти уверен, что мои предположения верны, но... хотелось внести полную ясность. Я решил, что теперь — самый момент.

— При каких обстоятельствах вы встречались с Грюном? — поинтересовался я.

— Однажды — здесь, в Нижнелиманске.

— Но ведь Грюн наезжал сюда не раз.

Верман усмехнулся:

— Ну, знаете, регулярно контактировать со мной здесь — на такую глупость не пошел даже он!

— Но один раз все-таки пошел? Почему?

— Он обставил ту поездку такими предосторожностями...

— Это было в ночь с девятого на десятое июля? — поставил я прямой вопрос.

Верман приподнял брови.

— О! Вы все-таки узнали? Странно... Почему же тогда...

— Не рановато ли вам, Павел Александрович, задавать вопросы? — иронически осведомился я. А сам подумал о том, какую цену мы заплатили за это знание... Бедняга Богдан... И еще одна мысль — в который раз! — бессильно кольнула меня: останься он жив — как просто и легко размотался бы вермановский клубок. Я вернулся к допросу.

— Но ведь это была не единственная ваша встреча с Грюном? Конечно, не говоря о последней, в гостинице «Красная».

— Нет, не единственная. Грюн вызвал меня к себе в Одессу. Приглашение передал мне Вольф через официанта, в свой первый приезд в Нижнелиманск. Предлог для поездок в Одессу у меня был отличный: служебные командировки. И... свидание с сыном. Однако, поверьте моему честному слову, мой мальчик ничего не знал. Между прочим, когда мне стало известно, что официант передан на связь Грюну Митани, секретарем японского консульства, я понял, почему так форсируется акция против ваших субмарин-малюток! Япония как огня боится русского сильного флота на Дальнем Востоке.

— Вы хотите сказать, что возник блок германской и японской разведок?

— Очень похоже на это.

Вот она, крайне важная информация!

— Должен признаться, что мне этот блок пришелся не по душе. Риск провала вырастал в геометрической прогрессии, мы теперь зависели и от просчетов японской разведки! Мне не нравится такая зависимость. Но тут я был бессилен. Я мог сделать лишь одно: категорически отклонил личный контакт официанта со мной. Так что инструкции шли уже от Грюна через Вольфа, официанта, и Згибнева. И еще одну глупость мне удалось смягчить.

Грюн! Грюн! Это становилось уже смешно — все просчеты Верман валил на секретаря генконсульства, словно оправдывался передо мной! Вроде я его начальство. Забавная ситуация...

— Грюн хотел, чтобы я установил постоянный контакт со Штурмом и руководил всеми его действиями. В том числе и сбором информации на судзаводе. Сначала я категорически отказался. К тому же через свои старые связи на этом заводе я при нужде всегда мог иметь достаточную информацию. Ведь в конце концов сведения о готовности лодок получал именно я, по своей линии, а не Штурм.

Да, я это знал — спичечный коробок был делом рук моего «собеседника», потому и шел он не через Риту, а через Згибнева.

— Но потом я вынужден был подчиниться, — продолжал Верман. — Однако встречаться со Штурмом я старался как можно реже, только в случае крайней необходимости... А! — ожесточенно махнул рукой Павел Александрович. — Что теперь говорить! Но Грюн за это поплатится. Вы уже выслали его в Германию? Я ему не завидую... Поплатится за свою глупость и за свое тщеславие. Он же патологически тщеславен, этот доктор Грюн. Один штрих: он требовал, чтобы информация от Штурма шла теперь не в Москву, а к нему, Грюну: мол, его, консульские, каналы надежнее. Выглядит очень благовидно. А на самом деле Грюн просто хотел, чтобы в Берлине создалось впечатление, будто информация организована им и никем другим и что именно он руководит всей сетью. Разве это порядочно? Карьерист!

— Да, это очень некрасиво, — посочувствовал я.

Верман еще много и долго живописал свои заслуги, не жалея красок и подробностей. Но самое интересное он приберег к концу. Для вящего эффекта. И, признаюсь, достиг его.

Аккуратность и исполнительность

...Молодой лейтенант кайзеровского военно-морского флота Пауль-Александр Верман, как и его однокашник по училищу лейтенант Вильгельм Канарис, в первый же год службы на корабле выказал незаурядные способности к разведке.

Способности требуют развития. Начальство лейтенанта Пауля-Александра это хорошо понимало. А империи требовались специалисты по разведке. И Пауль-Александр избрал свою жизненную стезю. Счастливы те, кто следует призванию!

Он получил большую практику. В разных странах, которые интересовали фатерлянд. Но больше всего фатерлянд занимала Россия — быть может, сказывались родственные узы кайзера Вильгельма Второго с императором Николаем Вторым?

Во всяком случае, в 1912 году капитан-лейтенант Пауль-Александр Верман, согласно личному прошению, был по состоянию здоровья исключен из списков офицерского корпуса флота и выехал для лечения в Швейцарию. Молодому человеку понравилась эта горная мирная страна. Поправившись, он решил связать с ней свою судьбу и заняться коммерцией. Изучив страховое дело, он принял швейцарское подданство и поступил на службу в солидную страховую фирму «Кунце ферзихерунгсгезельшафт», благо, у него были отличные рекомендательные письма из бывшего фатерлянда. Вскоре ему представилась возможность получить хорошее и выгодное место в мощном страховом обществе «Россия». Один из членов правления общества, миллионер и светский человек, приехал отдохнуть от дел на Женевское озеро. Ему представили подающего надежды молодого человека, который понравился ему еще и тем, что неплохо владел русским — у Пауля-Александра были явные склонности к языкам.

Словом, в 1913 году Верман вместе со своим новым патроном прибыл в Россию, а точнее — в город Нижнелиманск. Здесь он быстро сделал карьеру — талант и добросовестность всегда вознаграждаются. В самый канун войны он уже был управляющим Нижнелиманским отделением. Испросив высочайшего соизволения, Верман принял русское подданство, впрочем, не отказываясь и от швейцарского. Так он стал одним из тех людей, которых юристы-международники именуют лицами с двойным гражданством.

Он много работал, Павел Александрович Верман. Член правления был доволен своим протеже. Но — и это куда важнее! — им были довольны некие высокопоставленные господа в далеком Берлине. Особенно напряженно стал трудиться Павел Александрович, когда грянула война.

Но главное дело ждало Павла Александровича впереди.

Наступил 1916 год, третий год войны. «Гебен» и «Бреслау», прорвавшиеся к проливам и изменившие соотношение сил на Черном море, по-прежнему прочно запирали Дарданеллы и Босфор, отрезая Россию от ее западных союзников по Антанте, и вместе с турецким флотом, поставленным под командование немецкого адмирала Сушона, угрожали южнорусскому побережью. Но тут завод «Лямаль»спустил на воду могучий сверхдредноут «Императрица Мария». Пауль-Александр Верман получил приказ: любой ценой не допустить, чтобы линкор вошел в строй действующего флота, ибо в противном случае стратегическая концепция германского генштаба пойдет насмарку.

И Павел Александрович Верман стал готовить диверсию.

Люди нашлись. Нужно было только дать им хорошую цену. О, он прекрасно понимает, это были грязные, гнусные людишки, отребье. Но фатерлянд, Германия превыше всего. Он преодолел брезгливость.

За восемьдесят тысяч золотых рублей, положенных на их имя в банк в Берне, они взялись подбросить в крюйткамеру зажигательные снаряды замедленного действия. Они могли это сделать, потому что служили на верфи. Они это сделали перед самым выходом достроенного корабля в море, в первый недальний поход в Севастополь.

Все было рассчитано правильно. 7 октября 1916 года корабль взорвался и утонул на Севастопольском рейде.

— До сегодняшнего дня тайну гибели «Императрицы Марии», — торжественно произнес Верман, — знали считанные люди. Все они немцы. Вы — первый русский, который это узнает. Впрочем, кроме инженера Згибнева, который, думаю, находится сейчас тоже у вас... Да, да, он один из тех, кто взорвал «Императрицу Марию»... О, ему не повезло. Ваша революция помешала ему и его приятелю получить восемьдесят тысяч...

Меня, как разведчика, интересовала еще одна деталь, которая так и оставалась пока неясной. И я спросил о ней «швейцарца», когда мы встретились снова.

— Скажите мне, Павел Александрович, ваша служба была как-нибудь вознаграждена? Я имею в виду орден, медаль?

Верман посмотрел на меня с подозрением: нет ли в моем вопросе намека: мол, какая же ты величина, если тебя твое правительство не отметило?

— Я награжден орденом Железного креста первой степени. Но... обстоятельства сложились так, что я его не получил.

Я протянул ему копию посольского письма.

— Значит, это было адресовано вам!

Верман пробежал текст и сморщился, как от зубной боли.

— О боже мой! Значит, вы все-таки до него докопались?

— Представьте себе.

— Идиоты!

— Вы о ком?

— Господи, о чиновниках нашего МИДа! Опять-таки эта наша дурацкая аккуратность и исполнительность! Счастье, что я никогда не жил на Большой Морской! В этом сгоревшем доме обитал мой «почтовый ящик», через которого я иногда сносился с Берлином. А добросовестные веймарские болваны нашли в досье мой «адрес» и послали через посольство письмо!.. Я узнал о нем только недавно и совершенно случайно: от предшественника Грюна.

Неожиданный вариант

Следствие продолжалось. Однажды, когда я, усталый, сидел в кабинете, меня вызвал Нилин. Я зашел к нему — Захарян уступил ему свой кабинет.

— Садитесь, товарищ Каротин. — Петр Фадеич снял очки и устало потер большим и указательным пальцами близорукие глаза. — Ну, как Вольф?

— Без перемен. Показал протоколы допросов остальных — дескать, все и так ясно, от вас требуется чистая формальность. Уперся и молчит.

— Есть новость, Каротин.

Я выжидательно смотрел на него.

— Надеюсь, вы газеты читаете? Я так и думал. Вы, конечно, знаете, что в Гамбурге при полицейском налете схвачены два коммуниста...

Конечно, я это знал. Имена этих людей, мужественных борцов за дело немецкого рабочего класса, за свободную, демократическую Германию, с юных дней звучали для меня как клятва на верность мировой революции. И вот теперь им угрожал топор палача.

— Наше правительство обратилось к германскому правительству с настоятельным требованием освободить этих товарищей и разрешить им выезд в Советский Союз. Фашисты неделю молчали. А потом, когда казалось, что надежда уже потеряна, вдруг согласились.

— Так это ж здорово!

— Это, конечно, замечательно, — сказал он. — Но немцы поставили условие. Они потребовали взамен выдать им их агентов, германских граждан.

Тут до меня стало доходить...

— Кого? — напряженно спросил я.

— Вольфа и Вермана. Ну, что касается Фридриха, то я думаю, что о нем позаботился его братец — он ведь занимает высокое положение в нацистской партии. А вообще-то наверняка гитлеровцы двоих запросили больше для маскировки. По-настоящему их должен интересовать один человек — Пауль Верман.

— Но это же... это же... выходит, он не ошибся, когда сказал: «Таких, как я, не ликвидируют»?!

— Ну, он преувеличил. Его спасает не правило, но исключение.

— Так он же не германский вовсе, а швейцарский гражданин!

— Я вижу, вам очень не хочется выпускать «швейцарца» из рук. Но по германским законам немец ни при каких обстоятельствах не теряет гражданства. Пауль-Александр знал, что делал.

— И все-таки... как-то нехорошо... обменивать героев на шпионов.

Петр Фадеич помолчал минуту и сказал тихо:

— Эх, Алексей Алексеич, разве суть дела в том, чтобы обязательно поставить Вермана к стенке? Главное-то, что мы раскрыли крупную германскую резидентуру. Да ведь мы с вами не просто бой — целое сражение выиграли у немецкой разведки! Вот в чем суть, дорогой мой Алексей Алексеич! Теперь спасем от смерти германских товарищей.

...Немного времени спустя на платформе пограничной станции Негорелое несколько человек, нетерпеливо поглядывая на часы, ожидали поезд с той стороны. Наконец, показался паровоз. Вот он, не доезжая до арки, на которой сияли слова: «Коммунизм сотрет все границы», — остановился. Ожидающие один за другим вскочили в вагон.

К ним в объятия бросились двое — изможденные, бледные... Глаза приезжих были сухи, но горели лихорадочным огнем. А по суровым лицам встречавших катились слезы...

Через час на другой пограничной станции, Здолбуново, двоим штатским, мрачно ожидавшим в помещении контрольно-пропускного пункта, были переданы Вольф и Верман. Советское правительство поставило условием, чтобы германские коммунисты оказались на свободе первыми. И гитлеровские власти были вынуждены согласиться.

«Пантеру верой дрессируя»

Мы покидали Нижнелиманск. Наш «козлик» сверкал так, как он никогда раньше не сверкал даже у Гены Сокальского. Мотор сдержанно и уверенно рокотал. Славин сидел грустный и притихший. Неужто «болтушка» Рая все-таки оставила след в его сердце?..

Со всеми нижнелиманцами, с которыми следовало попрощаться, мы простились еще вчера.

Меня провожал только один человек. Люда.

Перед самым отъездом я, как и обещал, объяснил Люде все. Нет, не все, конечно. Я рассказал ей правду, только правду, но не всю правду. Всю правду я не вправе был тогда открыть никому.

Но вполне «счастливого конца» все-таки не получилось. То, что касалось лишь нас двоих, так и осталось недоговоренным. Что-то мешало. Что-то стояло между нами.

Что? У меня не хватило тогда смелости честно признаться в этом даже самому себе. Инерция общих представлений взяла свое. Дочь адмирала... Приятельница Евгении Андреевны... «Переменную атмосферу доверия и недоверья» я не сумел осилить чистым кислородом веры...

И все-таки Люда пришла проводить меня. Наш «газик» тронулся с места. Она стояла, независимо сунув руки в карманчики светлой юбки и приподняв подбородок. Даже улыбалась.

Встретимся ли мы когда-нибудь еще?

Кто знает... Все может быть.

Машина наша тихим ходом миновала мост через Буг и, перед тем как рвануться вперед на полном газу, приостановилась.

Кирилл, чуть привстав, обернулся назад, прикрыв от солнца глаза, обвел взглядом открывшуюся панораму Нижнелиманска, уже тронутого красновато-желтыми оттенками осени, и сказал без всякой торжественности:

— Финис коронат опус, лат.

Что ж, в общем мы могли быть в приличном настроении.

Мы отправились сюда, потому что здесь ничего не случилось. Если не считать, что в Нижнелиманске действовала большая группа шпионов. Мы сделали все, чтобы здесь ничего не случилось.

Мы уезжаем спокойно, потому что здесь ничего не случилось.


...Это был год тысяча девятьсот   тридцать   третий.

Наступила осень.

Меньше трех лет оставалось до радиосигнала: «Над Испанией ясное небо», — до первых залпов франкистского мятежа, до первой открытой вооруженной битвы с фашизмом.

Три года с небольшим оставалось до заключения «Антикоминтерновского пакта», сколотившего фашистскую ось Берлин — Рим — Токио.

Четыре с половиной года оставалось до того дня, когда гитлеровские танки снесли пограничные столбы на германо-австрийской границе.

Пять лет оставалось до позорного Мюнхена.

Шесть лет оставалось до второй мировой войны.

Меньше восьми лет оставалось до трагического рассвета 22 июня тысяча девятьсот сорок первого года.

И почти двенадцать лет предстояло человечеству ждать того ясного майского дня, когда советский солдат, распрямившись во весь рост в грянувшей невероятной тишине поверженного фашистского Берлина, скажет на весь мир: «Победа!»

Но покуда все это крылось во мгле грядущего. Приближался лишь тридцать четвертый год...

Лев Колесников Тайна Темир-Тепе Повесть из жизни авиаторов



ПРОЛОГ


Был конец июня 1941 года. В небольшом провинциальном городке на западе Белоруссии отчетливо слышались раскаты орудийной стрельбы, а в небе с нудным завыванием шли немецкие армады. Все жители города так или иначе уже решили свою судьбу: одни эвакуировались на Восток, другие ушли в леса, третьи готовили себя к подпольной работе. Были и такие, которые растерялись и со страхом ждали дальнейших событий. К таким относилась и Фаина Янковская, молодая девица, служащая одного небольшого предприятия. За несколько лет до войны она осталась сиротой, воспитывалась в детском доме, но с коллективом не срослась. Окончив школу, стала работать, но и тут держалась особняком. Подруга у нее была одна — полная ей противоположность, веселая, подвижная Зина Коваленко. Почему они подружились, трудно сказать. Зина объясняла это так:

— Я к Файке бегаю остывать. Как сотворю что-нибудь сногсшибательное, аж самой страшно, — так к Файке. Петьку прошлый раз скотом назвала, а потом всю ночь плакала. Теперь-то помирились, всем можно рассказать, а тогда — кому расскажешь? Только Фаине. Могила. Не то что мы, сороки. Вот за это я ее и люблю… А что она такая замкнутая да неподвижная — это с ней пройдет. Вот случится с ней что-нибудь сногсшибательное, она и проснется…

Но ее не разбудила даже война.

Зина загорелась сразу. Вид у нее был такой, будто она была рада случившемуся. В первый же день войны на Зине оказалась гимнастерка с широким ремнем и крепкие сапоги. Где и что как достала — известно одному богу. Впрочем, возможно, она нарядилась в костюм брата-офицера, которого срочно вызвали из отпуска в часть… На второй день войны Зина раздобыла себе финский нож, а вскоре и браунинг. С утра до вечера она бегала по городским организациям, о чем-то хлопотала, шумела, выкрикивая фамилии Щорса, Лазо и даже Гарибальди. По всему было видно — она готовилась стать партизанкой. Сегодня утром она вихрем ворвалась к Фаине. На лице улыбка, глаза блестят.

— Фаинка!

И… осеклась. Фаина, ссутулившись, сидела в своей маленькой полутемной комнатке и тупо смотрела в стену перед собой.

Зина подсела к ней, заговорила. В голосе была досада, недоумение и жалость.

— Фая, что ж это ты, а? Такие события, а ты… Выше голову! Не робей. Пойдем с нами. Я тебя с такими ребятами познакомлю, дух захватит. Мы такое будем творить! Помнишь Мишку? Ну тот, что меня Зинкой-резинкой дразнил, когда я маленькой была… Во парень! Не хуже моего Петьки.

Фаина только головой покачала и, как всегда, сказала тихим голосом:

— Куда уж мне… Слабая я. Ведь страшно…

— А тут, под фашистами, не страшно? — Зина разгорячилась еще больше. — Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!

Фаина опять покачала головой и больше ничего не сказала.

— Ты хоть эвакуироваться-то думаешь?

— Не знаю, Зина. Куда, к кому мне ехать? В Средней Азии дядя есть, да он какой-то важный работник, разве ему до меня? Нет уж, будь что будет…

Зина ушла, а Фаина стала собираться на работу.

В конторе было пусто. Окна раскрыты, по комнатам, шурша бумагами, гулял сквозняк. Все эвакуировались. Видать, так спешили, что к Фаине никто не зашел. А может быть, было уже известно, что она решила остаться…

Дома Фаину ждал сюрприз. У ворот стоял запыленный «газик», а рядом прохаживались два молодых человека. При ее приближении они переглянулись.

— Вы Фаина Янковская? — спросил один.

— Я…

— Ваш дядя, Антон Фомич Янковский, прислал нам телеграмму с просьбой помочь вам уехать к нему. Вот, пожалуйста…

Фаина взяла телеграмму, прочла: «Товарищ Галюк, прошу обеспечить эвакуацию моей племянницы Фаины Янковской…» Дальше следовал подробный адрес Фаины.

Девушка не успела раскрыть рот, чтобы спросить, кто они, эти молодые люди, почему Антон Фомич обратился к ним с просьбой, почему не телеграфировал ей, как незнакомцы заговорили оба враз:

— Подробности, товарищ Янковская, потом…

— Сейчас дорога каждая минута!

— Берите только документы и самое необходимое из вещей. Ваш дядя человек обеспеченный, будете как у Христа за пазухой.

— Быстрей, быстрей!

Фаина торопливо вошла в комнату, беглым взглядом окинула ее. «Что взять?» Жила она скромно. Кушетка, маленький столик, два стула. Шифоньером служило сооружение из трех палок, обтянутых пестрым ситцем. Подумав немного, взяла со столика фотографию матери и вышла на крыльцо.

— Я готова, — объявила она.

— Без вещей? Вот и молодчина!

Проворно ее усадили в машину и тотчас тронулись. По пути заезжали в какое-то учреждение, где что-то делали с паспортом Фаины, брали для нее какие-то справки. В этом учреждении все торопились, ругались — какие еще справки? Эвакуация! Но спутники Фаины были настойчивы. Сама Фаина выразила сомнение: стоит ли возиться с этими бумажками? Зачем они в такое время? Спутники ей объяснили, что документы потребуются в дороге, и, проявив настойчивость, получили в учреждении все необходимые бумаги на имя Фаины. Снова все уселись в машину и минут через десять были уже за городом.

Тот, что сидел рядом, объяснил Фаине: ее везут на соседнюю железнодорожную станцию, где легче будет сесть на поезд…

Машина шла по узкой лесной дороге. Кругом зелень и тишина, и Фаина обрела душевное спокойствие. Вот какие превратности в жизни! Еще час назад она не знала, как быть, что делать, а теперь едет к поезду… Есть все же хорошие люди! Она смотрела на стриженый затылок водителя, на мелькающие древесные стволы, на ухмыляющегося чему-то соседа и благодарно думала о своем дяде. В семье он слыл черствым человеком, а вот в трудную минуту вспомнил о ней… Пыталась представить встречу с дядей в далекой Средней Азии. Она почти не помнила его, так как рассталась с ним, когда была еще совсем маленькой. «Видимо, мама была не права, когда говорила о дяде, что он черствый и бессердечный. Вспомнил вот, позаботился…»

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Если бы лейтенант Ершов предвидел, что его опоздание к поезду, с которым прибывало молодое пополнение для школы пилотов, послужит первым звеном в цепи многих печальных событий, он не стал бы ждать машину, а за час раньше примчался бы на вокзал пешком. Подумаешь, расстояние — шесть километров! Но где ж ему было предугадать то, что потом случилось? Получив приказание, он зашел в автопарк и справился, можно ли получить машину для поездки на вокзал. Машину обещали. Весело взглянув на Ершова, молодой шофер сказал:

— Один момент, товарищ лейтенант. Подзаправимся и — в путь.

— Не опоздаем?

— Что вы! За двадцать минут там будем. Еще и покурим на перроне, пока поезд подойдет.

Успокоенный лейтенант взобрался по стремянке на лабаз, под которым стояли машины, и с этой высоты стал обозревать окрестности.

Школа пилотов располагалась в одном из типичных для Средней Азии районов. В лучах знойного июльского солнца сверкали снежные вершины гор. Там, где лучи падали отвесно, снег был ослепительно белый, а с теневой стороны — голубовато-зеленый. Переход от снегов к открытым скалам почти никогда не виден: его закрывает пояс клубящихся облаков. Под облаками синеют леса, местами их прорезают бурные, стремительные, седые от пены потоки. Ближе к подножью горы пологие. Вокруг степь, переходящая в песчаную пустыню с барханами, какие Ершов раньше видел лишь на картинках. На картинках красиво, а в жизни печально, и смотреть не хотелось. Воздух дрожал от зноя, рождая в своих струях обманчивые миражи. В цепких колючках прятались вараны — огромные ящерицы; скользили, блестя чешуей, змеи; высоко в небе кружились пернатые хищники.

К пескам Ершов остался равнодушен, но вид, открывающийся взору в сторону гор, вызвал восхищение. Здесь было много воды, а вода в Средней Азии — это жизнь. Бурные реки, сбегая с гор, растекались по паутине арыков — многочисленных небольших искусственных каналов. Они орошали поля, пышные сады, где зрели фрукты.

Гарнизон школы пилотов размещался рядом с широкой автострадой, обсаженной тополями. Тенистым коридором автострада шла до города. В густой сочной зелени садов белые стены домиков казались особенно нарядными. Блестели окна, блестела вода в арыках и водоемах, блестел снег на горных вершинах, серебрились взъерошенные движением воздуха листья тополей. Вместе с ароматом садов переменчивый ветер нес то горную прохладу, то зной пустыни…

Заглядевшись, Ершов забылся. Автомобильный гудок вернул его к действительности. Он поспешно взглянул на часы — до прихода поезда оставалось пятнадцать минут.

— Успеем, — снова успокоил его шофер.

Но только отъехали от гаража, мотор зачихал, закашлял и окончательно заглох. Шофер чертыхнулся и полез под капот искать «пропавшую искру», а взбешенный лейтенант, выпрыгнув из машины, чуть не бегом кинулся по шоссе к городу. С ужасом он поглядывал на неумолимые стрелки часов. Безнадежно опоздал…

Что же произошло с новичками, которые, сойдя на перрон, не нашли тут представителя школы?

2

Их прибыло человек двадцать. Старшиной группы был долговязый, худощавый парень, чем-то похожий на Маяковского. Это сходство усиливалось явным подражанием парня великому поэту. Фамилия его была Зубров, но прибывшие почему-то называли его не по фамилии и не «товарищ старшина», а «товарищ студент». Прозвище было дано ему не случайно: Всеволод Зубров был призван в армию и направлен в летную школу со второго курса института. Это «возвышало» его над остальными курсантами и по образованию и по возрасту и, видимо, было учтено в военкомате, когда его назначали старшим группы. Учли, наверное, и не по летам серьезный вид его.

Быть старшим в разношерстной группе будущих курсантов не так-то просто. А молодые, горячие, озорные, непривычные к военной дисциплине, едва знакомые с уставом, они неохотно подчинялись командам человека без всяких знаков различия. В дороге многие из них уже ссорились с Зубровым, а когда вышли на перрон и не нашли представителя школы, в команде начался полный разброд. Каждый высказывал свои предложения, считая их наилучшими. Большинство сходилось на том, что надо пока «пошататься по городу» и в школу не спешить.

— Последний день в штатском ходим, — сказал один, — а уж потом как наденешь форму, черта лысого выглянешь из школы без увольнительной. Мне брат писал из армии…

Другие дружно его поддержали.

— Товарищи, — возражал Зубров, — ведь война, какие же теперь развлечения?

Его подняли на смех.

— Навоюемся, успеем!

Зубров рассердился и хотел уже крикнуть «прекратить разговоры!», как кто-то предупредил его:

— Глядите, вон, наверно, из школы!

От вокзала к группе будущих курсантов шли два человека. Один был в военной форме. На голубых петлицах его гимнастерки по одному треугольнику. Это был стройный, широкоплечий, с тонкой талией и выпуклой грудью красивый грузин. Глаза большие, с длинными, как у девушки, ресницами, смотрели добродушно и, пожалуй, сонно; движения неторопливые, даже вялые. Его спутник в штатском по своей подвижности был полной противоположностью. То и дело забегал вперед, что-то нашептывая, размахивая руками и бросая косые взгляды из-под сросшихся черных бровей в сторону новичков. Маленькая кепочка едва прикрывала короткий темный чубчик, челочкой свесившийся к левому глазу. Полосатая морская тельняшка плотно обтягивала его худую гибкую фигурку. Походка у него была какая-то вихляющаяся, широкие с бахромой внизу брюки мели пыль.

Очень живописная пара!

С их приближением споры среди прибывших прекратились, все выжидающе уставились на них. Грузин улыбнулся, поздоровался и с сильным акцентом начал разговор:

— Все приехал?.. Как это спросить? Санька, ты любишь болтать, спроси… — И неторопливо стал закуривать.

Санька обрадовался и за минуту наговорил столько, сколько другой и за всю жизнь не скажет.

— Вы, ребята, в распоряжение полковника Крамаренко? Так я и думал. Вы не обращайте внимания на Валико, что он так со мной. Он парень свойский. Уже год отбухал в кавалерии, а сейчас прикатил в летную школу. Ну, а я, факт, нигде еще не служил, прямо с гражданки. Кантуюсь тут вторые сутки. Сегодня работал на разгрузке. За нами не усмотришь, вот и рванули в самоволку. Да, кисло, что нет шайбочек и подстрелить негде. Но мы…

— Подожди, — не выдержал Валико, — тебе доверил разговор, а ты — непонятные слова… Говори дело.

— Дело известное: хотим пива. Не зря же мы сюда припороли! Ну, а как мы остались при своих, то хотим позаимствовать у вас. И вообще нечего перрон топтать, айда в чайнушку!

— О нашем прибытии из военкомата телеграмму дали, — сказал Зубров. — Нам поскорей в школу…

— Знаем, знаем, — затараторил опять Санька. — Валико был вчера посыльным по штабу и раньше других узнал об этой телеграмме. Эка важность! Успеете. Мы же специально к вам припороли, чтобы подстрелить, а вот у нас один чудак, лейтенантик из пехтуры, тот должен был официально. Только он наверняка уже нализался, и теперь ему не до вас.

Последние слова Саньки взбудоражили новичков.

— Понял, студент? А ты нам всю дорогу бубнишь о воинских порядках!

— О каких порядках? — Санька состроил удивленную рожу. — Юноши, я сообщу вам формулу: «Там, где кончается порядок, начинается авиация!» Ясно?

Валико махнул рукой.

— Баламут.

Зуброву все это надоело. Подняв руку, он сказал хоть и не по-уставному, но твердо:

— Идиоты! Черт с вами, больше никого не упрашиваю, поступайте, как хотите, а я иду в школу. Валико, объясни, как пройти туда, а то у блатного Саньки ни черта не поймешь.

Валико лениво поднял девичьи ресницы, с любопытством взглянул на Зуброва, и хотя желание того расходилось с его собственным, он взял у Зуброва записную книжку и с умением военного человека, несколькими линиями воспроизвел путь от вокзала до школы. Всеволод взглянул, кивком головы поблагодарил Валико и, подняв рюкзак, ни на кого больше не глядя, пошел по перрону к выходу.

Будущие курсанты только головами покачали:

— Ну и характер!

— Сделают из такого старшину — житья не даст!

Со вздохами начали подбирать свои вещи и заспешили вслед за Зубровым.

Не пошел только один — высокий, крепкий парень. В спорах он не участвовал, не когда Зубров сказал: «Идиоты! Черт с вами…» — парень рассердился, с шумом бросил чемодан на перрон, сел на него и закурил.

— Вот это по-нашему! — воскликнул Санька. — Молодец! Да мы сейчас, знаешь…

— Не по-вашему, а по-нашему, — оборвал его парень. — Просто я не люблю быть бараном.

— Да ты не сердись, дорогой… Давай, правда, зайдем в чайхану, а? Она здесь такая уютная, что закачаешься!

— Отвяжись. На вот тебе десятку — и дуй. А я посижу тут, не сходя с места, часа три, а там видно будет.

Санька сделал обиженное лицо, но деньги взял и, пятясь к Валико, заговорил угрожающе:

— Ты вообще-то не очень! Я тоже такой…

Валико, следивший за разговором, молча взял из Санькиной руки десятку и, протянув ее законному владельцу, сказал, как и все, что он говорил, сонным голосом:

— Возьмите. Вы нас не поняли.

Парень поднялся. Лицо его из злого сделалось добродушным, и он сказал примиряюще:

— Ладно, ребята. Не будем ссориться. Все молодые, горячие… Поживем вместе, сдружимся.

— В армии без этого нельзя, — согласился Валико.

— А сейчас будем знакомы: Валентин Высоков.

— Валико Берелидзе…

— Санька Шумов…

— Знаете что? — предложил Валентин. — Раз уж все так получилось, выпьем в честь знакомства по паре пива, а потом уж и к месту.

На выходе в город они столкнулись с тремя попутчиками Валентина — Сергеем Козловым, Василием Городошниковым и Борисом Капустиным.

— Тебя ищем, — сказал Городошников Высокову. — Глядим, тебя нет, мы и пошли…

— Я на студента разозлился, а теперь вот решил с ребятами пиво пить.

Пошли вшестером, но еще не знали куда. Борис Капустин предложил в ресторан.

— Долгая история, — неуверенно возразил Валентин.

В душе каждого шла борьба между соблазном и чувством ответственности. Соблазн победил. Успокаивая друг друга, выдумывая себе оправдания, ребята решили зайти в ресторан…

3

Ресторан был летний, столики под тенью пышных крон деревьев, а вокруг ажурная изгородь с развешанными на ней художественными панно. Уютно, ничего не скажешь.

Заказ по своему выбору и на свой счет сделал Борис.

— Зачем ты… — начал было Валентин.

Но Борис не дал ему договорить:

— А ты что, боишься в долгу остаться? Когда-нибудь будет наоборот, и я не откажусь, а сейчас… Мне папаша две тысячи отвалил. Чего же их зря таскать?

В ожидании, пока подадут на стол, молодые люди завязали оживленный разговор. В разговоре они лучше узнавали друг друга.

Валентин Высоков, спортивного вида девятнадцатилетний юноша, только что окончил десятилетку. На нем была легкая шелковая тенниска с короткими рукавами, и все могли видеть мощные мускулы его рук. Валико тоже был спортсменом и потому без труда определил — по удлиненной форме бицепсов, по выпуклой груди и подобранному животу, — что Валентин гимнаст.

Заговорили о спорте. Оказывается, каждый из присутствующих был немножко спортсменом. Сергей Козлов упражнялся в фехтовании; Борис Капустин любил плавание, Василий Городошников — охоту. Санька сказал было, что уважает только «малую шведскую» — два раза по сто, — но потом все же сознался, что любит коньки и велосипед.

— Это в твоем характере, — заметил Сергей. — Все куда-то торопишься.

На небольшой эстраде ресторана появились музыканты. Валентин, взглянув на них, вздохнул:

— Вот бы нашему Сережке скрипку! Он ведь, ребята, замечательный музыкант. Мы с ним из одной школы, я его талант знаю…

Но Сергей комплимента не слыхал. Его внимание привлекла небольшая компания, рассаживавшаяся в этот момент за соседним столиком. На мужчин — высокого брюнета с мефистофельским профилем и добродушного лысоватого толстяка — Сергей взглянул лишь мельком. Внимание привлекла их спутница.

Ей было лет девятнадцать-двадцать. Каштановые волосы уложены красивыми волнами, волос к волосу, и вся прическа казалась поэтому вылепленной из пластмассы. Черты лица правильные, губы слегка подкрашены, большие серые глаза отливали холодным блеском стали, в легком прищуре глаз угадывалось презрение к окружающим. Светлый легкий костюм ловко сидел на ее стройной фигуре.

Когда женщина заметила, что на нее смотрят, губы ее чуть тронула улыбка, она повернулась к своим и стала о чем-то с ними говорить, не оглядываясь больше на столик, где сидел Сережа. А он искоса продолжал наблюдать за ней.

На столе появились вино, пиво, закуски, фрукты. Борис раскошелился. Из присутствующих он лучше всех чувствовал себя в ресторанной обстановке. И в этом, как ни странно, был повинен его отец, заведующий большим магазином. Ради «полезных» знакомств он частенько устраивал обеды и ужины за бутылкой— то в ресторанах, то дома. С шестнадцати лет Борис стал присутствовать на вечеринках и пирушках, а потом стал принимать участие и в ресторанных ужинах. Вообще его баловали много. Он носил дорогие костюмы, ему рано разрешили курить, давали «карманные» деньги…

Пока разливали вино, Борис подошел к эстраде, поговорил с музыкантами, сунул одному из них тридцатку и довольный вернулся к столу. Едва подняли бокалы, как музыка грянула авиационный марш. Выпили за победу над фашизмом, заговорили, зашумели.

Для всех ребят, кроме Бориса, ресторанная обстановка была непривычна. До войны учились. Откуда у них деньги на такие дела? Отец Саньки, правда, любил выпить с сыном, но это случалось либо дома, либо в захудалой чайной у пристани, где Санькин отец работал грузчиком.

Вино, вкусные закуски и музыка подняли настроение. Вчерашним школьникам было приятно почувствовать свою самостоятельность. В разговоре перескакивали с предмета на предмет, но больше всего говорили, конечно, о только что начавшейся войне и о своем будущем участии в ней в качестве летчиков. Беспокоились: успеют ли кончить школу до разгрома фашистской Германии. (Все почему-то были уверены, что долго война не протянется, несмотря на первые неудачи.)

Увлекшись разговором, забыли о службе. Лишь Валентин с беспокойством поглядывал на часы. Он уже считал себя виноватым, но торопить товарищей стеснялся. «Вот если через час не поднимутся, тогда скажу…» — подумал он и поскорей отмахнулся от этой мысли.

А разговор между тем продолжался и становился все более шумным. Кто-то говорил об отступлении, кто-то кричал «ерунда», кто-то вспоминал о прошлом. В воспоминания вплелись женские имена, по рукам пошли фотографии. Только Валико и Валентин молча улыбались.

Валентин спросил Валико:

— Ты всегда такой вялый?

Валико пожал плечами.

— У меня нет причины быть другим. — Он помолчал и пояснил: — С девушкой надо быть горячим, в бою надо быть горячим, а тут…

— Хорошо ты говоришь, Валико, — согласился Валентин.

Сережка переговаривался с Василием Городошниковым, которого за солидный вид все стали звать Кузьмичом. Он был сибиряк и в отличие от своих товарищей, одетых в легкие костюмы, был в тяжелой суконной гимнастерке и в суконных же шароварах, заправленных в широкие сапоги. Он и Сережка, кажется, ничего не имели общего, и, может быть, поэтому их разговор был таким оживленным. Они показывали друг другу фотографии девушек, оставшихся в родных местах, вспоминали их самыми нежными словами, а Кузьмич даже вполголоса прочел стихи:

То истиной дышит в ней все,
То все в ней притворно и ложно!
Понять невозможно ее,
Зато не любить невозможно.
— Ты смотри-ка, наши вздыхатели в поэзию ударились! — воскликнул Санька. — Сейчас слезу пустят. Эх вы, вот у кого учитесь! — и показал на Бориса.

Борис держал несколько фотографий, развернутых веером, как обычно держат карты.

— Если мне начать над каждой из них декламировать, — самодовольно засмеялся Борис, — то вам слушать надоест. — И он без стеснения пустил фотографии по рукам.

Санька беззастенчиво щелкнул по одной пальцем, сказал:

— Вот эту бы в нашу компанию!

Кузьмич посмотрел на Бориса и Саньку с явным неодобрением. Метнув глазами на соседний столик, он потихоньку сказал Борису:

— Ты бы и эту приобщил к коллекции. Она, по-моему, в том же стиле.

Сережка возразил Кузьмичу:

— Мне кажется, ты ошибаешься. Правда, вид у нее эксцентричный, но в лице мужество, воля и еще что-то такое…

Кузьмич поморщился.

— Насчет «чего-то такого» ты прав, а мужества и воли не вижу. Презрение — вот что в ее глазах! Артистка, если не на сцене, то в жизни.

— Эх вы, физиономисты, — вмешался Борис. — Вот я сейчас узнаю ее поближе, чтобы вы много не спорили.

Он встал и ровной походкой прошел к оркестру. Там задержался на минуту, что-то сказал музыкантам и на обратном пути подошел к интересовавшей их девице. Заиграли вальс, и Борис пригласил пикантную женщину (или девицу?) на круг. Все у него вышло непринужденно и красиво, и за столиком заулыбались.

«Вот черт!» — подумал каждый из парней.

Во время танца Борис о чем-то говорил с красавицей. Та вначале только головой кивала, а потом стала смеяться. За вальсом последовало танго, потом фокстрот. Между столиками появились еще пары…

Валентин все чаще поглядывал на часы. Давно прошло время, которое он назначил для ухода, а решимости сказать об этом товарищам не хватало. Пока Валентин боролся с собой, Борис потащил всех к соседнему столику знакомиться с девушкой и ее спутниками.

— Фаина Янковская, — представил ее Борис товарищам. — Эвакуирована с запада, живет теперь в этом городе у своего дяди Антона Фомича Янковского. Вот это и есть ее дядя. А это их старинный приятель, Иван Сергеевич Зудин.

Все обменялись рукопожатиями. Новые знакомые оказались очень радушными людьми. Они предложили сдвинуть столики и отметить знакомство. Валентин набрался мужества и объявил, что пора и честь знать: дружба дружбой, а служба службой. Все чуть ли не хором начали успокаивать друг друга: «Да, да, еще немного», «Да, минут пять», «Ничего, если чуть-чуть подольше…»

Антон Фомич хохотал, потирая пухлые руки.

— Это просто великолепно, друзья мои, что вы будете служить и учиться в нашем городе! Я и все мы, Фаина, Иван Сергеевич, всегда были неравнодушны к покорителям неба. Мечта! Как только у вас будет увольнение или командировка в город, прошу не забывать мой скромный дом. Иван Сергеевич также наш частый гость. Поэтому я уверен, нас ждет много приятных встреч…

За знакомство выпили коньяк. Борис и Санька записали адрес Антона Фомича. Иван Сергеевич, оказавшийся самым здравомыслящим из всей компании, предложил распить еще пару бутылок шампанского и расходиться.

— Вы уж простите, Антон Фомич, — сказал он с добродушной улыбкой, — как я понимаю, молодым людям надо спешить. «Дружба дружбой, а служба службой» — Валентин в этом прав. Я не хочу, чтобы из-за нашего знакомства они получили нагоняй от начальства. Потом и увольнительные получат, так не захотят к нам заглянуть…

— Мы опоздали на два с половиной часа, — мрачно сказал Валентин товарищам. — Предлагаю немедленно подниматься.

Попрощавшись с новыми хорошими знакомыми, вывалились из ресторана на мостовую и тут, как провинившиеся школьники, молча и не глядя друг на друга, заспешили.

Жара стояла невыносимая, все обливались потом. Взметая ногами пыль, больше часа тащились по обочине шоссе. Наконец сквозь листву придорожных насаждений завиднелись краснеющие кирпичом стены авиашколы. До ворот гарнизона оставалось не больше полкилометра. Дорога спускалась в лощину к манящему прохладой водоему. Валентин посмотрел на побелевшие от пыли лица товарищей и предложил:

— Искупаемся. Потеряем еще пятнадцать минут, зато освежимся и будем похожи на людей.

Все молча согласились и проворно, без шуток, без смеха, стали раздеваться и нырять в воду. Вода оказалась холодной. Водоем наполнялся из арыка, берущего начало в горной речке, а речку питали снега и льды горных вершин.

— Вот это отрезвиловка! — восхитился Санька. — Сразу весь хмель из башки выскочил.

— Это хорошо, что хмель выскочил, — усмехнулся Валентин, — а вот в каком бы источнике тебя искупать, чтобы дурь из твоей башки выскочила?

— Такого источника нет, — уверенно сказал Валико.

А Санька беззлобно засмеялся.

Оделись и присели на пешеходной тропинке покурить. Санька извлек из заднего кармана брюк колоду карт. Ловко перетасовав их, протянул Валико со словами:

— Прокинемся? В двадцать одно.

Валико лениво поднял длинные девичьи ресницы, поморщился, но карты взял. Началась игра.

Случайный прохожий, увидев на своем пути компанию молодых разношерстно одетых парней с картами в руках и папиросами в зубах, с опаской свернул с тропинки на дорогу. Саньке это показалось забавным.

— Гляди, братва, тот олух принял нас за блатных. Так прыгнул, что чуть в арык не свалился. А вон ещё девка прется. Сейчас и она свернет в сторону.

Все оглянулись. По тропинке к компании молодых людей шла девушка. У нее красивое смуглое лицо с высоким открытым лбом, над которым золотится легкое облако светлых волнистых волос. Белое платье красиво оттеняло смуглую, почти коричневую кожу лица, шеи и рук с неженскими, кручеными мускулами. В одной руке у нее был чемодан, в другой книга, которой девушка защищала глаза от яркого солнца.

Бесцеремонно разглядывая приближающуюся незнакомку, Санька сказал:

— У вас, мадемуазель, наверно, плохое зрение, если вы идете на компанию мужчин, как на пустое место. Потрудитесь обойти.

Приостановившись, девушка смерила Саньку насмешливым взглядом (при этом все заметили удивительно синие ее глаза).

— Зрение у меня, молодой человек, превосходное, — сказала она звонким голосом, — и вашу странную компанию я заметила издалека, да только надеялась, что тут сидят мужчины с самолюбием и встанут с тропинки, по которой идет девушка.

Санька заморгал глазами и не нашелся с ответом, зато Борис не растерялся и скомандовал:

— А ну, прыгай через арык! Ишь, цаца! Живо, а то перебросим!


Девушка с изумлением взглянула на грубияна и, дрогнув губами, двинулась прямо на Саньку, сидевшего как раз посреди тропинки. Тот вскочил. Девушка сильным движением плеча отстранила его, он попятился и одной ногой угодил в арык, уронив туда же свою кепчонку. Видя это, Борис опешил и посторонился. Девушка, проходя мимо, бросила ему с издевкой:

— В армию собрался? Тоже мне «защитник Родины»… — и пошла не оглядываясь.

— Вот же собака, — запричитал Санька, отряхивая намокшую кепчонку. — Да я, да мы… Я ее… — и кинулся было догонять обидчицу.

Валентин крепко схватил его за руку.

— Довольно дурака валять! Черт меня дернул связаться с хулиганами.

— Ах, вот ты какой! — взвизгнул Санька, дергая руку. — Ничего себе, попал я в компанию… — Он с надеждой повернулся к Валико, но тот сердито отвернулся.

— А ну, пошли в школу, — громко сказал, поднимаясь, Кузьмич, — а то еще какую-нибудь глупость сотворим.

Все молча двинулись за ним.

Девушка в белом успела уйти от них шагов на пол-сотни. После некоторой паузы Валентин, обращаясь к Саньке и Борису, сказал:

— Вот что, аники-воины: вы догоните ее и извинитесь. Ведь если она живет неподалеку от школы, то наверняка догадывается, кто мы… Стыдно. Она же всем подругам расскажет об этой встрече.

— Не имею привычки, уважаемый, просить пардону, — отрезал Санька.

Борис промолчал.

— Настойчивость, достойная ослиной, — сказал Валентин. — Ладно, черт с вами, раз не хотите, извинюсь за вас я. — И он прибавил шагу.

— Так бы и сказал, что белобрысая тебе понравилась! — крикнул ему вдогонку Санька.

— Помолчи, дурак! — обрезал его Сергей. — Нахамили, а теперь за вас извиняться… — И он помчался вслед за Валентином.

Услыхав за спиной быстрые шаги, девушка остановилась и обернулась. «Что еще могут выкинуть эти хулиганы?» — говорил ее взгляд. Но против ее ожиданий парни с виноватым видом стали просить прощения за хамство своих товарищей, потом приняли из рук девушки чемодан и в ногу с ней пошли дальше.

Некоторое время шли молча, потом Сергей заговорил несмело:

— А все-таки вы и сами чуть-чуть виноваты в этой маленькой неприятности. Видите: незнакомая мужская компания картежников и идете на нее без боязни…

— Без боязни? Я не привыкла бояться. Да и не такие уж вы страшные… — Замедлив шаг, она насмешливо посмотрела на Сергея.

Тот не обиделся на этот взгляд, а про себя подумал: «Вот характер!» Попристальней вглядевшись в ее лицо, заметил над верхней губой небольшой шрам и как раз под ним — золотая коронка. «Отчаянная. Не зря она не боится…»

Как это ни странно, но Валентин подумал о ней примерно так же.

— А еще, — продолжала тем временем девушка, — я по некоторым приметам поняла, что вы кандидаты вот в эту авиационную школу. Могла ли я ждать обиды от будущих летчиков? И, наконец, я же у себя, в Советском Союзе, а не в фашистской Германии…

— Все это верно, — согласился Валентин, — только всяких неприятных явлений у нас еще много. Взять хоть бы вашего обидчика… этого в маленькой кепочке…

Сережка засмеялся.

— Тут, Валя, надо еще разобраться, кто кого обидел… В арыке-то Санька купался, а не она…

Валентин шутку не принял и продолжал, обращаясь к девушке:

— А вот вы упомянули летчиков. А думаете, среди них нет легкомысленных?

Та ответила с задором:

— А вы откуда знаете? Вы ведь еще не летчики. Даже еще до ворот авиационной школы не дошли…

Валентин прикусил губу, а Сережка выпалил с обидой:

— Во всяком случае, в вопросах, связанных с авиацией, мы понимаем побольше вас!

— Неужели? — девушка подняла брови. — Вы кончили курсы при аэроклубе? Летали? — В голосе девушки уже не было и тени насмешки. И оттого Сергей смутился.

— Нет, не потому… Просто — это дело мужское, и мы…

Девушка улыбнулась и заговорила в прежнем насмешливом тоне:

— …видели самолеты в кино, на парадах, читали о летчиках в романах… Так? Это вы хотели сказать?

Парни угрюмо молчали.

— Угадала? Элерон, лонжерон, стабилизаторы — все это вы знаете, правда? Прямо хоть сейчас сажай вас на истребитель с такими знаниями…

Парни продолжали угрюмо молчать. Каждый из них про себя думал: «Вот нарвались!»

Ага, вот и ворота школы. Наконец-то! Сейчас они избавятся от этой несносной девчонки.

Из контрольно-пропускной будки вышел дежурный. Взглянув на ребят, он попросил их обождать и скрылся. Валентин и Сергей поставили чемоданчики на землю и стали прощаться с девушкой.

— Давайте познакомимся на прощанье, — предложил Валентин, — Может быть, еще встретимся?

— Очень может быть, — улыбнулась та, подавая руку. — Меня зовут Нина.

Парни назвали себя.

Девушка подхватила чемодан и пошла…в контрольно-пропускную будку, доставая на ходу книжечку-пропуск. Сережка даже рот раскрыл от удивления.

— Как? — вскрикнул он вдогонку девушке. — Вы живете в этом городке?

Та обернулась, утвердительно кивнула головой; в глазах ее при этом светился смех. И скрылась в будке. За воротами мелькнуло белое платье и исчезло.

Подошли остальные.

— Что, никак эта мадемуазель проскочила в контрольную? — оторопело спросил у Валентина Санька.

— Видел? Теперь ты, надеюсь, понял, что вдвойне дурак?

— Наверно, дочь большого начальника, — высказал общую догадку Сережка. — Ей лет девятнадцать-двадцать, стало быть, папаша в возрасте, а раз в возрасте, так и звание что-нибудь вроде полковника…

— Черт с ней, семь бед — один ответ… — Санька горестно махнул рукой.

Появился дежурный по гарнизону. На прибывших он посмотрел недружелюбно.

— Пришли, пропащие? Ну, заходите. Вы у меня уже на карандашике. Проверим: Высоков, Козлов, Капустин, Городошников… Новички. Вам нагоняй будет поменьше, вы еще не в курсе, а вот Берелидзе и Шумову влепят, как надо, по первое число.

— Да мы, товарищ дежурный… — начал было врать Санька, — на разгрузке были и не слыхали, когда остальным дали команду уходить, увлеклись работой…

Но дежурный не дал ему кончить.

— Оправдываться будешь перед командиром, однако предупреждаю: ври меньше. Уже все известно и о разгрузке, и когда остальные ушли, и почему вы команды не слыхали. Шагом арш! Шумов — к старшине карантина, Берелидзе — прямо к заместителю командира по стрелковой подготовке.

4

Во дворе встретили Зуброва. Студент посмотрел на них очень сердито.

— Можете поздравить меня с первым «шприцем». Не успел явиться, как, по вашей милости, получил полтора часа стойки «смирно». Ну да ладно, для меня это развлечение кончилось. Теперь ваш черед.

— Не нуждаемся в состраданиях, — буркнул Санька. — И не особенно боимся.

Но в следующий вечер признался откровенно:

— Плохо, братки… И на кой черт дался мне этот ресторан с этими глупыми знакомствами! Никогда не думал, что в армии так поставлен вопрос.

А «вопрос» был поставлен действительно на попа: в первый же день проштрафившиеся курсанты почувствовали, что такое воинская дисциплина. Старшина записал всех себе в книжечку и с улыбкой, как будто что-то очень приятное, сказал:

— Вот у меня теперь и поломойная команда налицо. Как раз из палаток в казармы переходить и там полы надо выдраить… Ну и всякие общественные места…

Но и этим дело не кончилось. На комсомольском собрании нарушители почувствовали на себе силу общественного мнения. А после их вызвал к себе комиссар. Думали — будет кричать, ругать, но вышло еще хуже. Комиссар, совсем уже седой человек со спокойным вдумчивым лицом, устало осмотрел явившихся из-под кустистых бровей и заговорил как отец:

— Беда мне с вами, ребята… Школа только организуется, работы по горло, а тут вот начальник говорит: случилось не предусмотренное планом… Это про ваш проступок. А если, говорит начальник, вам некогда с ними возиться, так мы их прямо в пехоту отчислим, а сюда новеньких. Желающих летать ведь много. Ладно, говорю начальнику, попробую поговорить с этими парнями… — Комиссар помолчал. Курсанты не дышали. — А сами-то вы понимаете, что поступили нехорошо? Понимаете? Вот и прекрасно. Понять не мудрено. Сейчас война, все стремятся на фронт…

И пошел и пошел укорять и стыдить. Вышли от него с измученной душой, проклиная свои глупые городские похождения. Во дворе увидели Валико. Он шел в гимнастерке без ремня. Позади конвоир с винтовкой наперевес… Узнав ребят, Валико показал им растопыренную пятерню — дескать, пять суток ареста «отхватил».

На другой день проходили комиссию по приему в школу, и там не обошлось без упреков. Однако приняли всех. У вещсклада распрощались с гражданской одеждой, переоделись в военную форму. А старшина, конечно, не забыл своего обещания: «лихая» команда с утра до вечера драила в казарме полы…

Было уже темно, когда прозвучала долгожданная команда:

— Личное время!

Друзья собрались в курилке. Последним примчался Санька.

— Привет поломойникам! — шумно приветствовал он товарищей.

— Чему ты радуешься? — зло спросил Кузьмич.

Санька пожал плечами. Ему явно надоело пребывать в плохом настроении.

— Знаете что, — сказал он, обращаясь ко всем. — Давайте плюнем на все, что случилось, и забудем. Согласен: я во всем виноват. Подлец, скотина, каюсь. Больше не буду…

— Э, Санька, дело еще не кончилось. — Борис вздохнул. — Как бы не всплыла наружу история с белобрысой. Я нынче смотрю на комиссара, а сам думаю: а вдруг это его дочь?!

— В этом случае нам с тобой не сдобровать, — мрачно подтвердил Санька. И тут же, сменив тон, обратился к Валентину: — А признайся, Валяш, тебе та белобрысая понравилась, а?

— Понравилась потому, что она напоминает мне другую девушку, которая осталась в моем родном городе. Постой, постой, — Валентин выставил вперед руку. — Я уже вижу, что ты готов сказать какую-нибудь пошлость и заранее предупреждаю: я этого не люблю…

— Ox, — вздохнул Санька, — какая скука! И проехаться по адресу всех этих идеалов не разрешается… То ли дело Антон Фомич. Посмотрел я в его лысину и, как в зеркале, увидел своего папу! Смейтесь, черти, смейтесь! Я не такой щепетильный, как Валька. Да и папаша у меня толстокожий, он все вытерпит.

— Не мешало бы зайти к этим Янковским при удобном случае, — мечтательно сказал Борис. — По всему видно, люди они радушные, гостеприимные. А что касается Фаины… — Борис щелкнул пальцами и причмокнул губами,

— Что и говорить, — согласился Санька, — Фаина девка такая, что пальчики оближешь, не то, что Валькина белобрысая злючка. Чую, подложит еще она нам свинью… Ну как бы это узнать, кто она? У кого бы расспросить?

5

Торговый инспектор Иван Сергеевич Зудин очень опытный и ценный работник. Немало всяких прохвостов схватил он за руку и вывел на чистую воду, многим торговым организациям помог наладить работу.

Но у Ивана Сергеевича не только деловой авторитет, его знают и как веселого, компанейского человека. Несмотря на солидный возраст (Ивану Сергеевичу было далеко за сорок), он сохранил интересную внешность: худощавый, высокий брюнет, нос с горбинкой, энергичный подбородок, веселые, с огоньком глаза. Многие находили, что он напоминает Мефистофеля. Мы думаем, что это сходство с дьяволом только внешнее: по глазам, по ястребиному профилю да по острой черной бородке. А по существу, какой он Мефистофель, — добродушнейший человек…

В городе Ивана Сергеевича привыкли видеть в хорошем темном костюме при галстуке, в модных туфлях, а отправляясь в район по делам службы, он облачался в полувоенный костюм: сапоги, бриджи, черная суконная гимнастерка с широким ремнем и защитного цвета фуражка.

У женщин Иван Сергеевич пользовался успехом, но семейными узами себя не связывал и оставался убежденным холостяком.

Что еще можно сказать об Иване Сергеевиче? Отец его погиб в гражданскую войну от руки белых, мать тогда же умерла от тифа. Все это мог рассказать о Зудине любой его знакомый. Иван Сергеевич не делал тайны из своей биографии.

В один из дней он выехал на лошади в обычную свою поездку по району. Побывал на базе «Заготскот», оттуда заехал в сельпо и, наконец, направился в колхоз «Кызыл-Аскер».

Колхоз этот раскинулся у подножья гор перед входом в широкое ущелье. Из ущелья выбегала река, и тут же часть ее расходилась по многочисленным арыкам, несущим воду на поля. Глинобитные дома колхозников с плоскими крышами, с окнами внутрь дворов утопали в зелени. Почти перед каждым домом голубел водоем. Виноград сплетался в тенистые беседки, в садах под тяжестью плодов гнулись ветви. Усадьбы подходили двор к двору, сад к саду; дувалы, выходящие к дороге, тянулись сплошной стеной, связывая в одно весь кишлак. Но одна усадьба была обособлена. Как ласточкино гнездо, она прилепилась на горном склоне. От нее к реке сбегали ряды плодовых деревьев. Между ними змеилась тропинка.

Верхом Зудин поднялся по этой тропинке к входу в усадьбу, спешился и через узкую калитку провел коня внутрь двора. Тут его встретил высокий седой узбек в белой рубахе, в узких белых штанах и в калошах с узкими, загнутыми вверх носками. На бритой голове зеленая чалма, на плечах полосатый шелковый халат, стянутый вокруг еще прямого, тонкого стана серебряной цепью с кривым восточным ножом на левом боку.

— Селям алейкум, почтенный Ляйляк-бай! — приветствовал его Зудин и заговорил на чистом узбекском языке. Пожелал «мир дому», осведомился о здоровье хозяина и членов его семьи и о многом другом, чего требуют тонкие восточные обычаи.

Ляйляк-бай (так звали старика) в ответ сказал гостю полагающиеся в таких случаях любезности. Пока они говорили так, маленький черноглазый мальчик, один из внуков Ляйляк-бая, подхватил под уздцы коня и отвел его к коновязи. Старик пригласил Зудина в дом. Глинобитный пол застлан красной кошмой, у стены горкой лежат сложенные вчетверо стеганые одеяла; в обрамленных синим узором нишах блестят медью обшивки сундуки. Одна стена убрана коврами, на коврах развешаны старинные шомпольные ружья с массивными курками.

Ляйляк-бай хлопнул в ладоши. Из соседней комнаты вышла женщина и молча поклонилась. Старик сказал ей одно слово:

— Достархан.

Через минуту поверх кошмы на полу был раскинут ковер, по ковру — достархан, расшитая богатым узором скатерть. Сразу после того в комнате появилось несколько мужчин, родственников хозяина. Со двора донесся крик барана…

Единоличник Ляйляк-бай жил замкнуто. Гости у него бывали редко, и сейчас за ужином чувствовалась натянутость. Сидящие тут догадывались, что приезжий из города не случайный человек. У Ляйляк-бая Зудин был впервые, и старик не был с ним знаком, но ему показалось, что черты лица гостя ему знакомы. Напрягая память, старик пытался восстановить обстоятельства встречи с этим человеком и не мог.

Улучив момент, Зудин вполголоса сказал Ляйляк-баю, что хочет поговорить с ним наедине. Старик ответил, что лучшее время для этого — ночь. Зудин удовлетворенно кивнул, и ужин продолжался.


Ночью они вдвоем вышли за ворота и поднялись на небольшой выступ на склоне горы, к одинокому карагачу, мимо которого бурлил неугомонный горный ручей. В небольшой впадине рядом со старым деревом образовался водоем. Из него вода падала звонкой струей на камни и, вновь собравшись в шумный ручей, катилась вниз, в долину, где черными пирамидами стояли мрачные ночью тополя. С другой стороны, загораживая полнеба, возносились зубчатые пики гор.

На их склонах трепетали красные языки пастушьих костров.

Под карагачем, на небольшой искусственно выровненной глинобитной площадке, уже был раскинут ковер, на нем — чайник, чашки и восточные сладости. Ляйляк-бай сел, поджав под себя ноги, кивком головы пригласил на ковер гостя, закурил и выжидающе насторожился. Тлеющий огонек в горелке бросал тусклый розовый отблеск на его неподвижное, словно высеченное из камня лицо, на белую бороду, ровным клином опускающуюся на грудь, на сдвинутые седые брови, из-под которых с равнодушным холодным блеском смотрели умные, спокойные глаза.

Зудин сел рядом, тоже закурил и заговорил по-узбекски. Тон его был при этом таков, как если бы он рассказывал легенду.


— Много лет тому назад, — начал он монотонно, — в песках Аму-Дарьи появился сильный отряд вооруженных джигитов. Их возглавлял храбрый, умудренный военной хитростью и боевым опытом воин, носивший имя Ибрагим-бек. В его отряде был один уже пожилой джигит с бородой, окрашенной в красный цвет.

Был он смел и горд, как сокол. Однажды, не побоявшись гнева своего начальника, он бросил ему в глаза слова упрека. Сподвижники Ибрагим-бека хотели убить дерзкого, но тот, искусно владея шашкой, прорвался сквозь их кольцо и бежал. С тех пор краснобородый стал правой рукой другого смелого начальника — Керим-бая. Керим-бай погиб в бою, и краснобородый возглавил отряд. А когда красные овладели всеми горными тропами и перевалами, краснобородый распустил свой отряд, а сам скрылся.

Прошли годы, и он живет в безвестности, лишенный былого почета и былой славы. Многие его дети и внуки вышли из повиновения законам шариата и ведут легкомысленный образ жизни. Но близится новое время. С Запада идет непобедимая сила. Она принесет свободу народам Востока…

Зудин умолк. Ляйляк-бай, не глядя на него, пыхнул трубкой. Осветилось его лицо, но ничто не отразилось на нем. Несколько минут оба молчали. Потом старик заговорил не спеша, ровным голосом:

— Мой гость рассказал интересную сказку о краснобородом. Я тоже могу рассказать кое-что из жизни этого человека… Судьба забросила его за скалистый Гиндукуш в Читраль. Там он вел деловой разговор с командиром английского отряда. Помощником у англичанина был в то время еще молодой человек, также называвший себя англичанином. У краснобородого отличная память. Хотя он и не имел с ним никакого дела, он запомнил его глаза, резкие брови, горбатый нос, сильно выдающийся вперед подбородок и высокую фигуру. Встретив того человека, краснобородый джигит узнал бы его даже в том случае, если бы он отпустил такую, как у вас, бороду и превратился бы из англичанина в русского, как когда-то превращался в англичанина из немца…

Ляйляк-бай замолчал и снова пыхнул трубкой. При этом в глазах его сверкнула насмешка.

После длительной паузы заговорил Зудин:

— Я вижу, почтенный Ляйляк-бай придерживается пословицы: «долг платежом красен»… Что же он думает теперь обо всем этом?

— Что я думаю? Восток мудр. Я встречал одного чужеземца из очень далекой восточной страны. Он показал мне золотой портсигар, на крышке которого были изображены три обезьяны. Одна из них закрыла себе лапой глаза, другая заткнула уши, третья зажала рот…

— Достойный ответ, — подхватил Зудин. — Но сейчас кое-что надо вспомнить, время требует этого. Те, кто найдет себе место в близкой борьбе, пожнут плоды щедрой благодарности.

— Ляйляк-баю уже поздно чего-либо желать, — возразил старик с усмешкой. — Мое место в моей усадьбе. Забвение и покой — вот лучшая награда…

— Этого-то и может лишиться его дом в ближайшее время. Помочь сохранить покой в твоем доме могу я. Услуга за услугу. Мне нужна встреча с джигитами, которые не хотят идти на войну.

— Я не знаю таких джигитов, — ответил старик.

— Но зато я знаю. Один из них — Уразум-бай, сын старшей дочери почтенного Ляйляк-бая. Он не пришел на призывной пункт и скрылся в горах. Я не знаю, как Ляйляк-бай может встретить Уразум-бая и его друзей, но я хочу, чтобы он их встретил и передал им, что есть человек, желающий им помочь. А в средствах, я думаю, они нуждаются…

— Но как они встретят этого человека? — спросил Ляйляк-бай.

— Через два дня я хочу выехать в степь. Я давно слыхал, что степь хранит остатки древней крепости Темир-Тепе, где мужественные предки Ляйляк-бая сражались насмерть с неверными. Из уважения к их памяти я хочу посетить эти священные руины. Тот, кто захочет меня видеть, придет туда во второй половине дня, чтобы к темноте разговор был уже кончен. Вот и все, о чем я хотел поговорить с тобой, почтенный Ляйляк-бай.

Старик ничего не сказал, и они простились.

Осторожно спустившись с конем в поводу от усадьбы Ляйляк-бая к ровной дороге, Зудин вскочил в седло. Гулко раскатилась в ночной тишине дробь копыт пущенного в галоп коня. Раскатилась и стихла в отдалении. А Ляйляк-бай еще долго стоял у ворот и, глядя, как один за другим гаснут в долине огни, вспоминал давно прошедшее, казалось, навсегда забытое и так неожиданно и некстати вспыхнувшее вновь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Прошло меньше суток с того времени, как молодые курсанты надели военную форму, а старшина уже со всей придирчивостью требовал образцовой выправки.

Большого роста, необыкновенно широкий в плечах, должно быть очень сильный, он сразу же вызвал к себе чувство уважения со стороны курсантов. Голос у него был самый «старшинский» — настоящая иерихонская труба. Когда он кричал «смирррно», то это самое «ррр» раскатывалось так грозно, что курсанты замирали в трепете, Санька после первого построения только затылок почесал:

— Ну и послал нам бог воспитателя! С ним год прослужишь и заикой сделаешься.

— А другой тебя и не проймет, — успокоил его Сережка.

Команда старшины «становись без последнего» прервала этот разговор. Все кинулись к месту построения, так как уже знали: кто будет последним, тому обеспечен наряд на сверхурочную работу. Строй замер, и старшина обвел его свирепым взглядом. Придраться, кажется, было не к чему. Сапоги и пуговицы у всех блестели, все побриты… Но опытный глаз старого служаки разве мог что-нибудь пропустить? И он грозно двинулся вдоль строя, бросая на ходу сердитые реплики:

— Для кого сапоги чистите? Для старшины? Носки блестят, а каблуки грязные. Выйдите из строя!

— Кто вас так учил подшивать подворотничок?

— А что это за олицетворение невинности? — старшина воткнул глаза в постную Санькину физиономию. Тот только что двинул кулаком соседа в бок и сразу же изобразил лик святого. — Выйти из строя!

Когда старшина дошел до левого фланга, «из строя» была выведена половина курсантов. Эти две половины стояли теперь друг против друга, и старшина смотрел то на тех, то на других, потом, выдержав томительную паузу, спросил обычным своим громовым голосом:

— Все поняли мои замечания? — Курсанты молчали, и старшина решил: поняли. — Даю пятнадцать минут сроку. Все недостатки устранить, старшим доложить об устранении. Кому непонятно, как должен выглядеть курсант, пусть посмотрит вот на этих двух орлов! — жест в сторону Высокова и Козлова. И сразу раскатистое: — Смиррно! — Два строя колыхнулись и замерли. — За отличный внешний вид Высокову и Козлову от лица службы объявляю благодарность! — И тотчас, как бы спохватившись, погрозил пальцем Высокову и Козлову и добавил уже вполголоса: — Смотрите у меня! Не подумайте, что вы и в самом деле чего-нибудь достигли. Это только по сравнению с остальными. Кто хочет видеть настоящую выправку, пусть смотрит на младшего сержанта Берелидзе. Жаль нет его сейчас, сердяги…

В последних словах старшины послышались нотки нежности, но он опять как будто вспомнил, что подчиненные не должны видеть в нем ничего обыденного, и прорычал:

— Рразойдись!


Санька заново перешивал подворотничок и строил догадки:

— Второй осмотр подряд. Не иначе какое-нибудь начальство нагрянет…

И он не ошибся. Только успели построиться, старшина рявкнул «смирно», дверь открылась, и на пороге появился командир учебного отряда. «А вот поглядим теперь, как ты залебезишь!» — подумал Санька о старшине. Но тот не лебезил. Его доклад командиру прозвучал четко, торжественно и уверенно. Старшина, видимо, вполне надеялся на безупречность своей выправки и не волновался за состояние дел во вверенной ему команде. Перед строем он продолжал держаться хозяином.

Командир отряда лейтенант Журавлев из жизненного опыта знал, что в воспитательной работе надо начинать с мелочей. Поэтому, хотя основное в жизни авиационной школы — тяжелая летная работа, он, направляясь к курсантам, не забыл и о своем внешнем виде: пуговицы и эмблемы горели на темно-синем отутюженном френче как новенькие, в сапоги можно было глядеться, ремни ловко подогнаны и приятно поскрипывали; и выбрит безукоризненно. Только устало запавшие глаза не соответствовали всей блестящей внешности.

Выслушав доклад старшины и поздоровавшись с курсантами, лейтенант сказал:

— Сейчас, товарищи, я ознакомлю вас с боевым расчетом. Старайтесь с самого начала запомнить своих прямых начальников. Товарищ старшина, пригласите летчиков.

Старшина вышел, и через минуту в помещение один за другим стали входить командиры звеньев и инструкторы. Быстрым шагом они проходили за спиной командира и выстраивались за ним в одну линию, лицом к строю курсантов. Вдруг Сережа крепко сжал руку Валентина и глазами показал в сторону двери. Валентин взглянул туда и обомлел: Нина! Да, Нина, только теперь на ней было не белое платье, а френч и темно-синяя юбка. На петлицах — три треугольника… Старший сержант!

Сережка шепнул Валентину:

— Не завидую я Саньке и Борису!

— «Саньке и Борису»! Ты о нас подумай! — так же шепотом ответил Валентин. — Вспомни: «Мы мужчины, мы в авиации разбираемся лучше женщин…», «Элерон», «лонжерон»…

При этом воспоминании у Сергея на лбу выступил пот.

Командир стал зачитывать боевой расчет. При упоминании фамилии инструктора названный отходил в сторону, и к нему тотчас пристраивались курсанты, фамилии которых назывались вслед за фамилией данного инструктора. Борис, Санька и Кузьмич попали в экипаж старшины Лагутина и, облегченно вздохнув, спрятались за его широкой спиной.

Санька, подтолкнув Бориса, сказал ему на ухо:

— Боря, а бог-то, наверное, есть… Я сейчас всем святым молился, чтобы не попасть к белобрысой. Пропали бы мы с тобой под ее руководством ни за понюх табаку!

— …летчик-инструктор старший сержант Соколова, — читал между тем командир, — старшина экипажа — младший сержант Берелидзе…

— Отсутствует, — доложил старшина команды.

— Знаю, — хмуро сказал командир и посмотрел при этом на Соколову. Взгляд его усталых глаз сказал ей: веселенькое для тебя начало работы! Сам старшина экипажа на гауптвахте, — Нина ответила командиру сердитым взглядом, но тот читал уже дальше, и взгляда ее заметить не мог.

— Курсант Зубров!

— Я!

— К инструктору старшему сержанту Соколовой. Курсант Высоков, курсант Козлов… О, так-так… К Соколовой попали, кажется, все вчера провинившиеся. Ну смотрите, старший сержант, я на вас надеюсь…

Зачитав до конца боевой расчет, командир объявил:

— Товарищи инструкторы! Курсанты в вашем распоряжении, приказываю развести экипажи и провести беседы о предстоящем обучении. Ну и… поближе познакомиться друг с другом, Рразойдись!

Нина Соколова провела свою группу через двор и по окраине аэродрома к двум тополям у арыка. Место уединенное, в стороне от шума и движения.

— Пока на улице тепло, будем проводить занятия на этом месте, — объяснила она курсантам. — Садитесь.

Расположились на лужбине в тени тополей. Молча все уставились на инструктора, а она, осмотрев небо и, видимо, оставшись довольной этим осмотром, сказала:

— Ну, что примолкли? Слыхали, как командир о вас говорил? Натворили глупостей с самого начала. Однако носы не вешать. Будем изучать авиационную технику, будем учиться летать и докажем, что мы не хуже других. — Эти слова она сказала громко, бодро, по-командирски. Обвела взглядом сидящих, улыбнулась и заговорила другим голосом — простым, обыкновенным: — А знаете, я в вас уверена. Мне нравятся вот такие грубовато-дерзкие… И командир сегодня удивлялся перед строем только для вида; я с его ведома копалась в личных делах вновь прибывших и нашла вас по фотографиям: фамилий-то ваших я ведь не знала.

Помолчав немного, она пояснила:

— За нарушение воинской дисциплины вас хотели отчислить в пехоту, а я поручилась за вас… Старшина Лагутин взял себе остальных. Надеюсь, мы с Лагутиным не ошиблись…

Потом Нина Соколова рассказала о себе. Родилась она в 1923 году; сибирячка; семи лет пошла в школу, в семнадцать окончила десятилетку; к тому же времени кончила летную школу аэроклуба и стала инструктором. За вторую половину 1940 года и первую половину 1941 года выпустила две группы курсантов. Началась война, и она добровольно пошла в ряды Красной Армии и на днях получила назначение в эту школу… В комсомоле с 1939 года.

— Станете летчиками, пойдете на фронт, может, и меня вспомните добрым словом. А теперь расскажите коротко каждый о себе. Так как вас много, а я одна, то на всякий случай я запишу… — и она достала из кармана френча записную книжку и карандаш.

Понемногу курсанты оправились от смущения. Вчерашняя белобрысая девчонка в белом платье отодвинулась куда-то в сторону, и ее место прочно заняла другая — девушка в военном костюме со знаками различия старшего сержанта. Перед той курсанты чувствовали себя независимыми, нахальными парнями, перед этой — робкими, неопытными мальчишками. Но лицо этой все время напоминало ту, вчерашнюю. И когда каждый рассказал свою биографию, Сережка не выдержал:

— Простите за нескромность… — он замялся, но, овладев собой, продолжал: — Мы вчера еще заметили — зуба у вас нет и, над этим местом на губе шрам… Это что, на работе лишились?

Нина не уклонилась от ответа.

— Да, это был такой печальный случай. Это еще когда я училась летать. Есть тут старший сержант Дремов (потом вы его узнаете), он был первым моим инструктором… Полетели мы с ним однажды по маршруту, вдруг забарахлил и заглох мотор. Кругом каменистые сопки, крутые, поросшие лесом склоны гор. Верная смерть. Но Дремов не растерялся. Он выключил зажигание, перекрыл бензин и стал планировать. Высота была небольшая, и он так ловко ухитрился посадить самолет, что я, как говорится, отделалась легким испугом да одним зубом…

— А зачем выключать зажигание и перекрывать бензин? — спросил Зубров. — Ведь мотор все равно не работает?

— А чтобы пожара не было. Винт ведь все равно крутится от встречного потока воздуха, магнето, соединенное через привод с коленвалом, продолжает искрить; при вынужденной посадке бензопроводка могла порваться, бензин брызнул бы на искру — вот и пожар, взрыв. Из кабины выскочить не успеешь! А в нашем случае наверняка была бы такая неприятность. Ну, что задумались? Страшный случай вам рассказала? Не бойтесь! Исправность самолета зависит от человека. Будете все своевременно проверять и грамотно эксплуатировать свою машину, любить ее, ухаживать за ней, ничего страшного никогда не случится. Всю жизнь будете летчиками и умрете от старости на печке у внуков.

Все засмеялись. Старость с внуками и печкой представлялась бесконечно далекой, скучной и невозможной.

2

Ранним утром на окраине колхоза «Кызыл-Аскер», взвизгнув тормозами, остановилась автомашина. Из кузова выпорхнула юная узбечка. Ей подали небольшой саквояж, и она, подойдя к кабине, стала благодарить водителя. Тот обнажил в улыбке ряд белых зубов, сказал:

— На здоровье, дорогая! Ты первая из всех бабочек, какие садятся на мой кузов, поблагодарила меня. Беги быстрее к своему деду, заждался небось.

Машина, взревев, запылила вниз по дороге, а девушка с саквояжем пошла по тропинке вверх — к усадьбе Ляйляк-бая.

В костюме незнакомки была смесь Европы и Азии. Поверх шелкового платья, сшитого по московским модам, расшитый парчой восточный жилет из бордового бархата. Черные, как крыло ворона, волосы заплетены в две тяжелые, тугие косы, спускавшиеся ниже пояса. Косы, видимо, были так тяжелы, что оттягивали голову назад, и это придавало гордость осанке. На голове расшитая парчой тюбетейка. Девушка была совсем юной, на вид ей не больше шестнадцати лет.

После того как она поблагодарила шофера и простилась с ним, выражение веселости исчезло с ее лица, сменившись озабоченностью и грустью. Джамиле Султанова (так звали девушку) вчера проводила на фронт своего отца Джафара. У Джамиле не было матери, не было ни сестер, ни братьев. Отец был самым близким человеком. И вот он уехал на фронт… Многочисленная родня, жившая в доме деда Ляйляк-бая, была непонятна девушке, жила какими-то своими интересами. Дедушка, отец матери Джамиле, религиозный, умный, молчаливый и деспотичный старик, не терпевший в семье ничьих возражений, внушал страх. О его прошлом поговаривали нехорошо.

Джафар Султанов, отец Джамиле, в гражданскую войну был комиссаром при отдельной кавалерийской группе. Однажды он попал в плен. Его ждали пытки и истязания, но нашлась девушка, которая помогла ему бежать. Девушка эта неизвестно почему пользовалась большим доверием у басмачей. Спасая Джафара, она и сама бежала вместе с ним. Вскоре они поженились. Молодая жена первое время часто писала своему отцу. Джафар, видя в ней свою спасительницу, вполне доверял ей и не интересовался ее перепиской. Но то, что его жена, узбечка, была грамотной (для тех лет это было большой редкостью) подсказывало Джафару, что она не из простой семьи. Он все собирался расспросить ее о прошлом, да не решался.

Как-то ночью она исчезла. Джафара охватила тревога, он не знал, что предпринять. Но на другую ночь жена вернулась и не одна. С ней пришел пожилой мужчина.

— Мой отец, Ляйляк-бай, — сказала жена.

Джафар знал это имя. Это был враг. Но это было давно. Он пришел в его дом, он гость и отец его жены. Как быть?

— Джафар, — начал Ляйляк-бай, — меня всю жизнь учили искать справедливость. Теперь я вижу, что большинство людей с вами. С вами народ. Значит, правда на вашей стороне. Понимать вашу правду мне уже поздно, я старик, и старые раны не дают мне покоя. Помоги мне, Джафар, я хочу жить мирно, спокойно. Я хочу, чтобы люди забыли мое прошлое. Но помни: Ляйляк-бай горд. Я прошу в первый и в последний раз.

И Джафар помог. Ляйляк-бай поселился далеко от тех мест, где его знали прежде.

Прошли годы. Ничего компрометирующего за ним не замечалось, и надзор был снят. Жена Джафара подарила ему дочь и вскоре умерла от тяжелой болезни. Джафар после ее смерти не женился и всю свою любовь сосредоточил на дочери. Смелый, волевой, ловкий и сильный, он к тому же все время не только работал, но и учился и служил хорошим примером для своей дочери. Джамиле была вся в отца: подвижная, отчаянная, как мальчишка. Изредка она вместе с отцом бывала в усадьбе Ляйляк-бая. Мрачный старик видел в ней отпрыск своей любимой дочери и боготворил ее. И если в доме ни одна женщина не вмешивалась в мужские дела и не переступала порога той половины, где сидели мужчины, то Джамиле позволялось все.

Сейчас Джамиле шла попрощаться с Ляйляк-баем, чтобы поехать к отцу, ставшему командиром одной из частей действующей армии. Втайне Джамиле надеялась принять непосредственное участие в боевых действиях.

Нельзя сказать, чтобы она любила своего деда. Он казался ей странным, непонятным и таинственным. Но она уважала его.

Во дворе усадьбы Джамиле встретила тетка — старшая дочь Ляйляк-бая. Она обняла девушку за плечи и заговорила ласково:

— С какой радостью я смотрю всегда на тебя, бутончик ты мой! Была бы жива сестра, как бы она любовалась и гордилась тобой! Твоя мама была лучше всех нас, ее сестер… Мы все — тихие, покорные, а она самому Ибрагим-беку дала пощечину. Из-за этого и твой дед… Впрочем, я болтаю и сама не понимаю что. Пойдем поскорее в дом.

— Как здоровье дедушки?

— С ума сошел твой дед — на старости лет ускакал с молодыми джигитами смотреть Темир-Тепе. Как это говорится?.. На экскурсию.

— И давно?

— Да с час назад. Говорили, будто из города кто-то там будет, начальник какой-то… Толком-то я не поняла, знаешь, какие порядки в нашем доме…

— Очень мило со стороны дедушки, — обиженным голосом пропела Джамиле. — Пригласил внучку в гости, а сам уехал. И сколько раз просила я его показать мне эти развалины, так и не собрался, а для чужих — пожалуйста!

Тетка, как могла, успокаивала племянницу: усадив ее на ковер, угощала халвой, пробовала заинтересовать ее скудными новостями семейного быта, потом засуетилась, приготовляя завтрак. Джамиле угрюмо молчала, а потом вдруг вскочила со словами:

— Не надо завтрака. Дай мне чего-нибудь в дорогу, и я поскачу к Темир-Тепе. Я догоню дедушку. Послезавтра я ведь совсем покидаю эти места, и если не увижу Темир-Тепе сегодня, то, может быть, не увижу никогда…

Тетка начала было отговаривать ее, но Джамиле и слушать не хотела. Тогда тетка махнула рукой и принялась помогать девушке. Джамиле быстро переоделась для верховой езды. Теперь на ней были шаровары, в которых она обычно ходила на уроки физкультуры, на ногах — мягкие, легкие, как чулки, остроносые ичиги. Легкая блузка и жилет завершали костюм.

Вдвоем они быстро оседлали коня. Вокруг собрались проснувшиеся домочадцы Ляйляк-бая: тетки, двоюродные братишки и сестренки. Все смотрели на Джамиле с восхищением и завистью. Разве бы кто из них посмел так самовольно поехать за суровым Ляйляк-баем? А Джамиле — они были уверены — старик будет только рад.

Ляйляк-бай любил коней и понимал в них толк. Кони его были хороши. Когда Джамиле вскочила на своего скакуна, тетка только руками всплеснула. Истый джигит! Такой наездницей конь мог гордиться. Глаза Джамиле, как большие черносливы, искрились радостью предстоящей скачки. Она приветливо махнула всем рукой и рысью выехала со двора.

О месте, где расположены развалины Темир-Тепе, девушка знала приблизительно, но нисколько не сомневалась, что найдет их. Покинув «Кызыл-Аскер», она километров пять скакала вдоль железной дороги, потом свернула к руслу пересохшей реки. Русло уходило в степь. Она помнит — дед говорил ей, — если придерживаться направления этого русла, то можно без ошибки попасть к Темир-Тепе. От «Кызыл-Аскера» до развалин старой крепости считают сорок километров. Джигиты, наверно, едут легкой рысью, а Джамиле будет нестись вскачь. Приутомится конь, она даст ему немножко отдохнуть и опять погонит во весь дух. Должна нагнать километров через тридцать.

На полпути встретила колодец. Около были свежие следы. Все хорошо Следы подходили к колодцу под углом к ее пути. Всадники шли по прямой — через степь, а не вдоль сухого русла, как она.

Напоив коня и чуть отдохнув, Джамиле поскакала следом, и к середине дня на горизонте обозначились очертания заброшенной крепости. Она вставала как видение из старинной сказки: полуразрушенные стены, за ними купол мечети, стройный минарет. Ближе, ближе… Из провала в стене выехали всадники. У Джамиле было острое зрение, и она за километр различила полосатый халат Ляйляк-бая. С ним было еще пятеро. Один из всадников отделился от этого небольшого отряда и, пустив коня в галоп, поскакал к ней навстречу. Когда он приблизился, Джамиле узнала своего двоюродного брата Уразум-бая…

3

Полеты должны были состояться во вторую смену, поэтому Нина хорошо выспалась, включив радио, сделала физзарядку, приняла душ, надела комбинезон и заглянула к Дремову. Тот встал много раньше и занимался прокладкой маршрута. По ковру Нина на цыпочках подкралась к нему и зажала глаза ладонями. Дремов замотал головой.

— Нинка, пусти!

— А почему ты знаешь, что это я? Это не я.

— Больше никто так глупить не умеет.

— Спасибо… Я обиделась.

— Обиделась? Тогда придется сказать правду. Я узнал тебя по рукам… Разве есть еще у кого-нибудь такие нежные руки?

— Говори, Васенька, говори, мне это очень нравится…

— Нравится? Тогда слушай еще приятную вещь. Командир хочет, чтобы сегодня мы летали с полной нагрузкой. На этом нашей инструкторской тренировке конец. Завтра выходной, а послезавтра начнем наземную подготовку с курсантами к учебным полетам…

Нина захлопала в ладоши.

— … А завтра, — продолжал Дремов, — раз уж выходной, поедем вместе в город, сходим в кино или в театр. Помнишь, как до войны?

— Не расстраивай!

— Мы бы уже были мужем и женой…

— Не надо, Вася…

Помолчали, потом, разглядывая полетную карту Дремова, Нина спросила:

— Ты разве не летал по этому маршруту?

— Нет.

— При такой гонке с полетами и не запомнишь, кто, когда и куда летал.

— Ничего, зато быстрее приступим к работе с курсантами. Фронту нужны летчики.

— Нужны… Нас бы забрали.

— Может быть, сами удерем на фронт, а? — И, не подождав ответа, заговорил о другом: — Ты, говоришь, летала по этому маршруту? Вот этот поворотный пункт хорошо заметен?

Нина склонилась над картой.

— Темир-Тепе? Отлично виден. Кругом степь, как скатерть, и, кроме этих развалин, никаких посторонних предметов. Мне не раз хотелось там приземлиться и побродить, посмотреть…

— Ладно, не рассказывай. Сегодня полечу, сам увижу.

— Эй, хватит обниматься! — раздался позади их звонкий задорный голос.

Обернулись. На пороге Вовочка Васюткин, самый молодой и самый маленький по росту инструктор. Ему было всего лишь семнадцать лет, и командир отряда, глядя на него, хватался за голову: «Не отряд, а какой-то бродячий детский сад». На днях Васюткин накидал в волосы Соколовой репьев, а та в ответ протянула его ремнем, да так, что парень чуть не заплакал.

— Опять? — строго спросила Нина у Вовочки.

— А что «опять»? Работать надо. Все уже в машине…

Дремов взглянул на часы и спохватился:

— Да, уже время. Помчались, Нина.

Нина побежала в свою комнату за шлемом, планшетом и перчатками и по пути наградила Вовочку легким подзатыльником. Тот было погнался за ней, но Дремов поймал его за руку.

— Куда? Опять ремня захотел?

— Так, дядя же Вася, — взмолился Вовочка, — она же первая!

Но Дремов не стал его слушать, сгреб, как мальчишку, и понес к машине.

Бывшие тут другие инструкторы засмеялись:

— Что, Дремыч, не успел еще зарегистрироваться с Ниной, и уже такое большое и капризное дитя!

— Не так капризное, как шкодливое, — ответил Василий. — Вот видали? — Он вынул из кармана Вовочки большую лягушку. — Наверняка бы у Нинки оказалась за шиворотом. — И, как младенца, подал Вовочку в кузов грузовика.

Подбежала Нина. Вовочка подвинулся, уступая ей место рядом с собой на доске, заменяющей скамейку.

— Садись, не бойся, меня уже обезвредили.

Через полчаса они были на аэродроме. Слабый ветер колыхал флажки, разметившие летное поле, лениво гнал облака серой пыли, вздымаемые непрерывно взлетающими и садящимися самолетами. В воздухе стоял несмолкаемый рокот моторов.

Журавлев сидел за столиком. Над ним трепетало легкое шелковое полотнище лучистого авиационного флага. Зеленая широкополая панама с большой звездой и черные очки защищали его от слепящего солнца. Изредка он взмахивал флажком, и подчиненные, хорошо изучившие каждое его движение, выполняли, что нужно. Подошел командир звена младший лейтенант Ковалев, доложил:

— Мои почти все отлетали. Осталось слетать Дремову.

— Хорошо. Соколову и Васюткина отпустите, а Дремов пусть летит.

— У меня еще один вопрос: механик Иванов просится слетать с Дремовым. Я не против.

— Пусть слетает. Лишний раз прослушать работу мотора в воздухе ему полезно.

Нина решила ждать возвращения Дремова на аэродроме. Вовочке поручили съездить в город, купить билеты в кино на всю компанию, и он с радостью помчался переодеваться.

Нина хотела было полететь с Дремовым, но Ковалев сказал:

— Пожалейте вы Иванова! Он давно уже просится слетать. Скоро год, как в авиации, и ни разу не был в небе. А ты носишься каждый день.

И Нина не стала настаивать.

Иванов поспешно кинулся к парашюту, торопливо потянул его на себя и сразу же запутался в лямках. Очень смутился, но Нина успокоила его:

— Не торопись, дай я помогу.

Дремов порулил на старт. Тут немного задержался, поднял над головой руку, спрашивая разрешения на взлет. Стартер вытянул руку с флажком, и самолет устремился вперед, быстро набирая скорость. Вот он, слегка качнувшись, оторвался от земли, некоторое время стлался над самой ее поверхностью, потом хвост пыли оборвался, и самолет, сверкнув в солнечных лучах крыльями, пошел в высоту.

Нина следила за самолетом, пока он не растаял, потом пошла на «левый фланг», то есть к месту, где стоят бензинозаправочные, маслозаправочные и санитарные машины. Около санитарного автомобиля она нашла свою приятельницу — врача Альбину Моисеевну. Та сидела над книгой и охала, то и дело хватаясь за голову.

— Альбина Моисеевна, опуститесь на землю из вашего мира грез и фантазий.

Та взглянула на Нину диковатым взглядом, поняла, где она, и начала извиняться:

— Простите! Я так увлеклась… А что у вас болит? — вдруг неожиданно спросила она. — Ах, ничего! Ждете Васю? Понятно. На сколько у него рассчитан маршрут? На полтора часа? На это время вы моя пленница. Садитесь и слушайте. Я буду читать вам вслух.

Нина села рядом, и Альбина Моисеевна начала читать откуда-то с середины «Собор Парижской богомaтери» Гюго. И время полетело незаметно.

Вдруг Нина опомнилась, взглянула на часы, вскочила.

— А? Что? — всполошилась Альбина Моисеевна. — Вася летит?

— В том-то и дело, что не летит, — озабоченно сказала Нина, — Время его вышло, а его нет. Пойду к руководителю полетов.

Журавлев беспокойно водил биноклем по горизонту. Рядом стоял Ковалев, нетерпеливо мял в руках шлем и говорил:

— Товарищ командир, может быть, вылететь по его маршруту? Если он где «сидит», так увидим…

— Нельзя. Через полчаса солнце сядет. А тут ночи такие, что…

— Но, может быть, он где-нибудь поблизости, — с тоской в голосе продолжал Ковалев.

— Лети! — сердито выкрикнул командир. И опять стал шарить биноклем по горизонту.

Ковалев бросился к самолету.

— Товарищ командир, — начала было Нина, но тот перебил ее:

— Лети! — и, кинув бинокль на грудь, скорым шагом двинулся за Соколовой. — Вместе полетим.

На ходу он приказал начальнику наряда разбить ночной старт, возле посадочной площадки зажечь костер, поставить машину с сильными фарами. Школа не готовила «ночников», поэтому ночное оборудование старта было примитивным.

Прямо с заправочной линии, нарушая правила движения по старту, пошел на взлет Ковалев, а еще через три минуты оторвался от земли самолет Журавлева, за спиной которого сидела Соколова. На затихшем аэродроме все замерло в тревожном ожидании.

4

С начала все шло хорошо. Дремов спокойно посматривал по сторонам, изредка бросал взгляд на приборы; мотор работал ровно. Самолет дрожал мелкой дрожью и, плавно покачиваясь, уверенно нес над степью двух людей. Самолет был маленький, фюзеляж деревянный, крылья обтянуты перкалью. В расположенных друг за другом двух кабинах одинаковые рычаги управления. Такое устройство очень удобно для обучения курсантов летному делу. Само название самолета «Ут» (учебно-тренировочный) говорило о его назначении. Он очень послушен рулям, имеет достаточную маневренность и по сравнению с любымбипланом — отличный обзор. Начинающего пилота этот самолет приучает к чистоте и аккуратности маневров. Выражаясь авиационным языком, эта машина относится к разряду «строгих», то есть не прощает летчику грубых движений рулями. Короче говоря, она может сломаться на посадке, на взлете или сорваться в штопор в полете.

Для такого опытного летчика, каким был Дремов, «Ут» был игрушкой. Поставив самолет на курс, он повел его без всякого напряжения и спокойно стал любоваться просторами, открывающимися с высоты. Нос самолета с сияющим диском винта и подрагивающими от работы мотора капотами был направлен в сторону солнца, склоняющегося к горизонту. Небо с этой стороны пылало. Слева поднимались цепи далеких гор с зубчатыми причудливыми вершинами, местами столь отвесными, что на них не держался снег. Дойдя до половины их высоты, белыми стадами толпились барашки пушистых облаков, бросая на подножья гор синие тени. Глубокими морщинами чернели в горах ущелья. Из них белыми нитями тянулись реки, местами посверкивая серебром. Перед горами зеленели массивы садов и полей, которые, превращаясь в зеленые островки, потом совсем растворялись в сером однообразии степи. Впереди и справа степь расстилалась без конца и края, на горизонте же золотились пески пустыни.

Маршрут пролегал под углом от линии гор. Таким образом, Дремов уходил все дальше и дальше в степь: в конце первого отрезка маршрута, представляющего собой замкнутый треугольник, он должен был выйти к развалинам старинной крепости Темир-Тепе, потом сделать резкий поворот влево и идти к линии гор. Тут еще один крутой поворот влево и — вдоль железной дороги обратно на аэродром.

До первой вершины «треугольника» Дремов дошел благополучно. Внизу перед косом самолета показался Темир-Тепе. Чтобы лучше рассмотреть живописные развалины, Дремов снизил самолет, спикировав на центр крепости, из которого поднимался красивый, как игрушка, минарет. Сделав над крепостью круг на небольшой высоте, летчик разглядел на крепостной стене фигуру девушки в ярком одеянии. Она замахала над головой платком. Под стеной Дремов увидел пару лошадей и рядом человека в полосатом халате. Дремов помахал им рукой, покачал крыльями и легким движением рулей заставил самолет взмыть вверх, одновременно развернув его на юг, к горам. Набирая высоту, он увидел невдалеке от крепости еще несколько лошадей и рядом с ними группу сидящих на земле мужчин. Дремов успел заметить: все лица сидящих запрокинуты. За ним смотрели. Он и им покачал крыльями и, точнее встав на курс, повел самолет дальше. Но в это время и случилась неприятность…

Мотор вдруг «закашлял», «плюнул» черным длинным сгустком дыма и перестал тянуть. Дремов мгновенно поставил самолет в угол планирования и быстрыми, четкими движениями проверил положение рычагов и тумблеров. В задней кабине одновременно заметался Иванов. Если в управлении самолетом он был профаном, то все, что касалось работы мотора, ему было понятно. Но из кабины мотору не поможешь. Нужно идти на вынужденную посадку.

Посадка в степи не представляла большой опасности. К тому же Дремов был хорошим пилотом. По колыханию колючек он определил направление ветра, развернулся против него, выключил зажигание, перекрыл бензиновый кран и без всяких происшествий искусно посадил самолет. Но в конце пробега самолет попал одним колесом в рытвину, и его слегка качнуло на нос и развернуло от прямолинейного пробега. Но этим все и кончилось.

Дремов расстегнул ремни и лямки парашюта и вылез на крыло, повернулся к Иванову. Тот сидел в кабине с опущенной головой и что-то бормотал себе под нос. Дремов тронул его за плечо:

— Вылезай, паря, приехали, — и швырнув под крыло парашют, сел на него.

А Иванов долго еще возился в кабине.

— Ну, скоро ты там? — спросил Дремов.

— Иду, товарищ инструктор.

— Пока ты там копался, я успел, не сходя с места, найти причину остановки мотора. Вон погляди, тяга вылетела.

— Товарищ инструктор, я сейчас побегу, поищу ее. Мы запросто вставим и отрегулируем…

— «Вставим»! Вставил бы я тебе сейчас… На земле надо вставлять и регулировать. Будешь теперь искать иголку в сене. Видел людей с лошадьми возле крепости?

— Не видел, товарищ инструктор, — чуть не плача ответил Иванов.

— А тягу собрался искать. Хочешь в курсанты переходить, а осмотрительности ни на грош. В какой стороне крепость?

Иванов задумался.

— Вот там, — он неуверенно махнул рукой.

— Ну никакого понятия! Вон, гляди, блестит на горизонте. Это верхушка минарета. Пройдешь километра два на небольшой подъем, а там перед тобой низинка откроется, сразу и увидишь. Всего-то, думаю, километров пять будет. Людей с лошадьми я там заметил. Экскурсия какая-нибудь. Объясни: так, мол, и так, авария, попроси лошадь и проводника да скачи на железнодорожную станцию. До нее отсюда километров сорок. Пешком и за сутки не доберешься… На станции дашь телеграмму… Ступай.

— Слушаюсь, товарищ инструктор!

— Постой, что это вид у тебя, будто плакать собрался? Не годится! А ну-ка садись, покурим.

Отошли от самолета, прилегли на тощей лужбине, закурили, помолчали. Потом Дремов сказал:

— Ну теперь иди, Алеша, а то солнце совсем низко. Да как бы эти чудаки куда-нибудь не уехали. Лошаденка нам до крайности необходима.

Иванов бросил папиросу, затоптал и быстрым шагом пошел в указанном ему направлении. Дремов, проводив его взглядом, вернулся к самолету и лег под крыло на накалившуюся за день землю. Под ленивым дыханием знойного ветра тихонько позванивали сухие колючки. Не более как в трех метрах от Дремова по твердой потрескавшейся земле пробежала крупная ящерица, и тотчас из невидимой норки выскочил тарбаган и в любопытстве замер. Только быстро шевелились его маленькие подвижные ноздри да беспокойно постреливали блестящие бусинки глаз. Дремов, не вставая, вынул из кобуры пистолет, прицелился. Зверек доверчиво продолжал стоять, как китайский божок перед кумирней.

— Брысь, а то убью! — пригрозил ему Дремов.

Зверек юркнул в норку. Но спустя минуту появился снова, и не один, а с семейством. Зверьки, соблюдая такт, не приближались к Дремову, но и не уходили. Видимо, человек в этих местах был редким гостем.

Позабавившись безобидными зверьками, Дремов отвернулся от них и тотчас на него нахлынули заботы. «Вот тебе и кино! Черт знает, сколько тут можно просидеть. Хорошо, если Иванов доберется сегодня до станции, тогда хоть утром пришлют сюда самолет, а если пешком… И Нина там волнуется».

Но что он мог сделать? Ждать — и больше ничего.

Убаюканный шелестом и позваниванием колючек, он незаметно для себя уснул…

5

Джамиле и ее двоюродный брат Уразум-бай были всегда в натянутых отношениях. Они по-разному смотрели на окружающую действительность. Джамиле, комсомолка, каждый успех страны встречала с радостью, каждую неудачу — с огорчением. Уразум-бай в положительное не верил, а при неудачах торжествовал. Сама внешность Уразум-бая казалась Джамиле отталкивающей. У него было круглое самодовольное бабье лицо, уголки губ всегда брезгливо опущены, глазки маслились, будто он постоянно был под хмельком.

Увидав скачущего к ней Уразум-бая, Джамиле пустила коня в карьер навстречу и, смеясь, проскакала мимо. Уразум-бай что-то крикнул ей, но она не расслышала и поскакала прямо к крепости, где стояла группа всадников.

Ляйляк-бай встретил внучку очень хмуро. Остальные переглядывались между собой и ждали его слова. Но заговорил первым высокий, чернявый русский. Он приветливо улыбнулся и сказал:

— Я тебя знаю, девочка. Ты дочь Джафара Султанова.

— Да, я дочь Джафара Султанова, — не без гордости ответила Джамиле. — Вас я тоже видела в городе, но не знаю, кто вы?

— Зовите меня просто Иваном Сергеевичем. Я приехал посмотреть на эти живописные развалины. Ваш дед и двоюродный брат оказались замечательными проводниками…

— А я… — и Джамиле начала рассказывать деду о своих приключениях.

Ее рассказ совпадал с предположениями, которые высказал перед тем Ляйляк-бай своим спутникам, Значит, беспокоиться нечего…

— Так ты говоришь, послезавтра совсем покидаешь наши края? — переспросил Иван Сергеевич. — Тогда советую просить деда, чтобы он показал тебе крепость. А я пока поговорю с остальными товарищами о наших делах. Приехал сюда ради любопытства и случайно встретился тут вот с ним. — Иван Сергеевич показал на одного из конников. — Он председатель колхоза, в который я давно собирался заехать. Вот мы и поговорим с ним сейчас. А вы с дедом идите осматривать крепость.

— А кроме всего, — заметил подъехавший вслед за Джамиле Уразум-бай, — мы будем пить араку.

Джамиле строго посмотрела на Уразум-бая и сказала:

— Тебе пора бы кончать пить араку и идти в военкомат. Нечего ждать, пока повестку пришлют с вызовом.

Уразум-бай при этих словах нахмурился, но сказал миролюбиво:

— Не все, Джамма, такие смелые, как твой отец. Я боюсь в первом же бою схватить пулю. Подожду, когда призовут.

Джамиле презрительно поджала губы и тронула коня к крепости.

Это было старинное сооружение. На плоском прямоугольном кургане со склонами, которым была искусственно придана крутизна, воздвигнута глинобитная стена с бойницами и с башнями по углам. За стенами раньше был целый городок, но к нынешнему времени почти ничего не сохранилось.

Джамиле в сопровождении Ляйляк-бая подъехала к мечети. Мечеть находилась в центре крепости, и время пощадило ее больше остальных построек. Века не сумели погасить краски, наложенные искусной рукой. Там, где они не были содраны насильно, сиял загадочный узор. Стены и двери были испещрены вязью непонятного письма. В синий шелк неба уходила стройная башня минарета, облицованного цветной глазурью. Его венчала ажурная беседка, на остроконечной крыше которой блестел полумесяц. Спешившись, Ляйляк-бай и Джамиле молча вошли внутрь. Полумрак рассекался несколькими солнечными лучами, падающими из узких, как бойницы, окон. Солнечные зайчики ложились на плиты пола, на мрамор гробницы. В углу был провал, и туда вели каменные ступени.

— Подземный ход, — пояснил Ляйляк-бай шепотом, словно боясь разогнать очарование, вызванное видом древности. — Раньше этот ход вел далеко отсюда и соединял крепость с рекой, теперь он во многих местах обрушен.

Осмотрели развалины еще нескольких строений.

— Вот в этом доме, — показал Ляйляк-бай, — по преданию, останавливался отважный воин, Джелаль эд Дин…

От дома сохранилась лишь высокая терраса. Колонны, изрезанные кружевным узором, подпирали потемневшие своды. Перед террасой был отделанный мрамором водоем, теперь сухой. Ляйляк-бай сел в задумчивости на камень, Джамиле опустилась рядом. Помолчали. Наконец старик заговорил:

— Скажи мне, внучка, могу ли я любить все то, что делается сейчас, могу ли я верить во все, как веришь ты, после того как лишний раз побываю хотя бы около такого памятника старины, какой перед нашими глазами? Здесь прошел свирепый Чингис-хан, здесь проходил Тамерлан, сюда врывались русские войска Скобелева. В гражданскую войну здесь без воды и хлеба шесть дней и шесть ночей защищался отряд изыл-аскеров, пока не пришел на помощь твой отец. Сколько горя и страданий видели эти стены! Сколько людских поколений они пережили! А погляди, как сияют старые краски! А что нового принесут люди твоего поколения? Серые, как коробки, дома да всякие самоходные железные арбы, от которых, кроме грохота и вони, нет никакого толка…

Джамиле, подумав, ответила вопросом на вопрос:

— А скажи, дедушка, почему была заброшена Темир-Тепе?

— Ушла вода, а без воды не может быть жизни…

— Тогда зачем все эти красивые постройки? Ушла вода, ушли люди. Солнце, ветер и время разрушили все, на что положили люди столько труда и сил, и все стало ненужным. Значит, в наших краях прежде всего надо думать о воде. А разве раньше об этом заботились, как теперь? Какому голодному, дедушка, нужны были эти красивые постройки? Их строили люди, закованные в цепи… Нет, когда я любуюсь такими вот постройками, то восхищаюсь не порядками, при которых они воздвигнуты, а мудростью и искусством народа, который в те древние и страшные времена сумел создать эти прекрасные памятники. Погодите, вот мы понастроим заводов и каналов, оросим поля и тогда создадим такие дворцы, каких еще на земле не было…

Ляйляк-бай слушал внучку с улыбкой.

— Завидую я тебе… Убежденности твоей завидую.

— Зачем завидовать? Ты посмотри вокруг, поезди по стране, поговори с людьми, и ты будешь убежден так же, как я.

— Смешная ты, Джамиле. Тебе все это кажется очень просто. А Ляйляк-бай две трети своей жизни прожил при старых порядках. И про меня нельзя сказать, что мне нечего было тогда терять.

Оба замолчали. Как ни молода была Джамиле, но почувствовала, что переубедить деда она не сможет. Вот если бы она почаще с ним так говорила, тогда бы… Кто знает? Но дед — ладно, он стар, а откуда берутся такие, как Уразум-бай?

— Что, недовольна своим дедом? — спросил Ляйляк-бай с улыбкой,

— Нет, я хоть и мало прожила на свете, но тебя, дедушка, хорошо понимаю. Но вот как некоторые наши молодые люди могут во всем сомневаться?

Старик понял намек.

— Ты говоришь об Уразум-бае?

Джамиле сердито отвернулась.

Солнце уже садилось, когда они молча сели на коней и выехали из крепости. Их спутники во главе с Иваном Сергеевичем сидели кружком в стороне от развалин. Деловой разговор у них, по всему видно, кончился. Шла выпивка. Ляйляк-бай взглянул в их сторону и отвернулся. Он никогда не брал в рот хмельного. Джамиле не вытерпела, высказала свое возмущение:

— Противные какие люди! Каждое событие для них повод для пьянки. Приехали полюбоваться памятником старины и устроили пьянку… Спросят друзья у Ивана Сергеевича: «Как Темир-Тепе?» И он скажет: «Хорошие развалины. Ох, и напились же мы там!»

Высказав свое отношение к Ивану Сергеевичу, Джамиле ожидала услышать ответ деда примерно в таком смысле: «Чего же ты возмущаешься — он же русский, да и современный к тому же, каких ты уважаешь». И она заранее обдумала ответ: «В семье не без урода». Но Ляйляк-бай ничего не сказал. Джамиле посмотрела на него с удивлением и, подав ему повод своего коня, проговорила раздумчиво:

— Влезу на стену, посмотрю в последний раз вокруг…

Ловко прыгая по обломкам, она скрылась в провале и через минуту была на высокой стене. Долго стояла она там, стараясь представить картины из жизни Темир-Тепе, когда здесь цвели сады, а между домами сновали люди, когда на пестром базаре стоял шум и гомон, а в водоемах плескались ребятишки. Потом ее воображение начало рисовать картины нападения врагов на древнюю крепость, страшную рубку на ее стенах…

Она уже собралась спускаться со стены, когда ее внимание привлек звук приближавшегося самолета. Над крепостью, как раз над головой Джамиле, самолет качнул крыльями и, накренившись носом, круто и резко снизился.

Стали отчетливо видны все его детали: колеса, обутые в обтекатели и делающие самолет похожим на мохноногого голубя, алые звезды на крыльях, блестящие козырьки перед кабинами авиаторов. Самолет проплыл так низко, что Джамиле со стены наблюдала за ним не снизу, а сбоку и хорошо разглядела две головы в коричневых очкастых шлемах.

Сделав над крепостью круг, самолет еще раз качнул крыльями. Из передней кабины поднялась рука в черной перчатке и помахала Джамиле на прощанье, после чего самолет взмыл вверх и, быстро уменьшаясь в размерах, стал удаляться. А Джамиле долго еще крутила над головой косынкой…

Снизу ее позвали. Оглянувшись, она увидела, что все садятся на лошадей; При этом ей бросилось в глаза, что некоторые всадники были чем-то возбуждены и проявляли беспокойство. Особенно почему-то нервничал Уразум-бай. Когда Джамиле подходила к своей лошади, Уразум-бай говорил:

— Прилетел, улетел… Какого черта ему тут надо!

Иван Сергеевич выразительно посмотрел на Уразум-бая, и тот замолчал.

— Знаю я этих летчиков, — сказал Зудин. — Любители они похулиганить. Видали: только что носился над самой крепостью и не успел отлететь, как опять начал снижаться… Ну, двинемся понемножку.

Тронулись. Джамиле и Ляйляк-бай ехали позади, остальные, как бы случайно, немного от них оторвались и о чем-то вполголоса переговаривались. Вдруг Уразум-бай закричал:

— Смотрите! Нам навстречу идет человек.

— Поедем навстречу, — предложил Зудин.

Уразум-бай почему-то начал испуганно озираться.

Одинокий путник оказался молодым парнем в запыленном комбинезоне, с кожаным шлемом в руках. Светлые волосы его слиплись от пота, он тяжело дышал. По всему было видно, что путник очень торопился. Подойдя, он поздоровался и, устало улыбнувшись; заговорил, обращаясь к Зудину, в котором, видимо, признал русского.

— Товарищ… Простите, не знаю вашей фамилии… У нас отказал мотор, и мы сели на вынужденную. Летчик случайно, и к счастью, увидел вас, когда мы пролетали над этими развалинами, послал меня к вам за помощью. Пожалуйста, доставьте меня на станцию. Оттуда я смогу дать телеграмму о нашем местонахождении…

На лице Ивана Сергеевича мелькнула довольная ухмылка.

— Все понятно, — сказал он. — Сейчас я подробно объясню джигитам. Они люди обстоятельные и любят ясность во всем. Я надеюсь, они согласятся помочь Вам, и мы сделаем для вас все, что нужно. А пока побеседуйте вот с этой девушкой, она хорошо знает русский язык…

Тем временем Ляйляк-бай отъехал в сторону и в одиночестве озирал степные просторы.

Механик Иванов направился к Джамиле и, разглядев ее, воскликнул с откровенным восхищением:

— Какая вы красивая, девушка!


Джамиле звонко рассмеялась.

— Неужели? Я черная-пречерная, худенькая-прехуденькая. А русские девушки белые. — И, прервав себя, спросила другим тоном: — Почему вы сказали, что вас послал летчик? А вы разве не летчик?

— Нет, — с грустью признался он, — я механик. Но я буду переучиваться на летчика, начальник мне обещал…

— Это хорошо.

— А вам нравятся летчики?

— Человек, который летает, — смелый человек, а девушки любят смелых.

— Вот вы какая… А где вы живете?

Джамиле ответила.

— Подумайте! — обрадовался механик. — Мы совсем рядом с городом и часто бываем там. Может быть, вы дадите адрес, и я смогу вас увидеть?

— А зачем? Впрочем, я зря спрашиваю: я уезжаю и вернусь в этот город не скоро. Может быть, только после войны…

— Жаль. А мне бы так хотелось встретиться с вами! Скажите хоть свое имя.

— Меня зовут Джамиле Султанова.

— А я Алексей Иванов.

В это время к ним подъехал Зудин.

— Друзья мои, — сказал он, — как ни жаль, но вашу беседу придется прервать. Солнце садится, а мы решили еще подъехать к самолету, сказать летчику, что все будет в порядке. Это почти по пути. Ты, Джамма, отдашь своего коня этому молодому человеку, а сама сядешь к деду за спину, и потихоньку поедете прямо домой. А наше дело теперь спешное, сама понимаешь…

Джамиле без всяких разговоров слезла с коня и передала поводья Иванову. Тот принялся благодарить ее и извиняться за неудобства, которые причинил ей.

— Ничего, ничего, — успокоила его Джамиле. — Не каждый же день у вас вынужденная посадка.

Иванов в последний раз посмотрел ей в лицо, и они простились. Группа всадников во главе с Ивановым поскакала в направлении, где приземлился так неудачно самолет, а Ляйляк-бай с Джамиле за спиной направился в другую сторону.

Если бы Джамиле в тот вечер знала, какое огромное значение имеет факт ее встречи с Ивановым, она бы, конечно, не согласилась с ним расстаться, да и запомнила бы многое, на что теперь не обратила внимания. Да и этого белобрысого парня не очень хорошо запомнила. Мысли ее все время были далеко. Она думала о войне, о судьбе отца, о своей будущей жизни на фронте. С этими мыслями она и проделала путь от Темир-Тепе к «Кызыл-Аскеру» без особых приключений, если не считать того, что почти в самом начале пути они увидели, как ночь разорвало мощное зарево за горизонтом. Степной пожар. Что там горело? Трудно сказать…

Следующий после поездки к Темир-Тепе день Джамиле провела в обществе Ивана Сергеевича. В начале ей это не нравилось, так как хотелось поговорить со старым Ляйляк-баем, а тот почему-то был не расположен к разговорам и явно избегал оставаться наедине с внучкой. Джамиле даже обиделась: последний перед разлукой день в этом доме, а дед с ней и поговорить не хочет… А Иван Сергеевич был необычайно ласков и внимателен. Он оказался радушным человеком и приятнейшим собеседником.

Джамиле расспросила его о встрече с летчиком и о том, как ему помогли. Зудин сказал, что о потерпевших аварию авиаторах можно больше не беспокоиться. На аэродром дана телеграмма, кроме того, он, Зудин, попросил Уразум-бая, чтобы тот заехал в город и рассказал там кому следует более подробно о месте нахождения самолета. Сейчас, по всей вероятности, на место вынужденной посадки уже прибыли другие самолеты. Потом Иван Сергеевич стал рассказывать увлекательные истории, связанные с крепостью Темир-Тепе. Вечером он помог Джамиле сесть в поезд, пожелал ей счастливой встречи с отцом, и пока девушка могла его видеть, стоял на перроне и махал фуражкой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Тот вечер запомнился молодым авиаторам во всех деталях. Еще бы — тяжелое летное происшествие! Все курсанты и раньше знали, что в авиации бывают неприятности, но раньше все это было как-то отвлеченно и не касалось хорошо знакомых людей, а тут Дремов и Иванов… Впоследствии было немало трагических случаев, но этот запомнился курсантам на всю жизнь своей таинственностью.

Начало вечера было веселым. Сменившись с наряда, в казарму примчался Санька. Он был посыльным при штабе, и его сразу же окружили товарищи.

— Нет ли чего новенького?

— Есть, братва. Отличные новости!

— А ну, выкладывай, да ври поменьше.

— Самая свежая утка! — Санька обвел всех загадочным взглядом.

— Да говори ты!

— Пены меньше!

— Сегодня инструкторы летают в последний раз. Завтра у них выходной, а потом будут заниматься только нами. Скоро будем летать! Поняли?

— Ура, качать Саньку!

Саньку швырнули к потолку. Перебирая в воздухе ногами и руками, Санька взмолился:

— Хватит! Уроните, черти!

Всех охватило буйное веселье. Шум поднялся невообразимый. Кто-то грохотал кулаком по тумбочке, кто-то выбивал дробь каблуками, кто-то хлопал в ладоши, и почти все изображали на губах духовой оркестр. В момент, когда шум достиг апогея, открылась дверь каптерки, и старшина, не выходя из нее, прорычал:

— Прррекратить!

Мгновенно стало тихо. Дневальный вытянулся, словно штык проглотил, все торопливо разошлись. Сережка, который дирижировал импровизированным «духовым оркестром», предупредил Валентина:

— Сейчас старшине попадаться нельзя: он еще не набрал поломойную команду.

Они вышли в курилку. Санька уже умылся после наряда и беседовал с Борисом.

— Что значит «скоро будем летать»? — спросил у друзей Борис и, не ожидая ответа, добавил: — Я вам не завидую. У всех инструкторы как инструкторы, а у вас баба.

В ответ Сережка назвал Бориса дураком и еще добавил:

— Что ваш Лагутин? Я видел, как он помойные ведра таскает да картошку за жену чистит.

— Жены, наверно, дома не было…

— Стояла на пороге и на мужа покрикивала…

— Сережка! — строго оборвал его Валентин. — Я тебя не узнаю. Переворачивай пластинку.

— Могу и перевернуть. Только зло меня взяло: что он нашу Соколову поносит.

— Вот и побеседовали, — заключил Санька. — Пойдемте в казарму. Старшина сто первое построение затевает, опоздаем — и опять в поломойную команду.

Перед ужином вернулся с гауптвахты Валико. Друзья стали ему рассказывать новости, но он перебил:

— Все знаю — и что Соколова инструктор и что летать скоро… Жрать хочу до смерти. Сегодня начальник караула был такой вредный, что, кроме хлеба и воды, за весь день ничего не дал.

После ужина он повеселел, но ненадолго. Его куда-то вызвали, после чего он пришел опять расстроенный.

— Что такое, Валико?

— Произошло плохое дело. Меня назначили в поисковую команду. Пропал старший сержант Дремов.

— Как пропал?

— Полетел по маршруту и не вернулся. Хорошо, если в степи сел, а если в предгорьях — плохо… Сейчас едем в степь на автомашине.

Новость быстро облетела казарму. Старшина провел проверку и против обычного не стал делать никаких внушений. Вид у него был озабоченный. Даже команду «разойдись» он подал без обычного рыка и тотчас ушел в штаб.

В казарме стало тихо. Ни смеха, ни песен. Курсанты собирались кучками и вполголоса обсуждали случившееся. Вскоре после отбоя пришло несколько человек бывших в стартовом наряде на аэродроме. Все приподнялись на кроватях и выдохнули в один голос:

— Ну как?

Пришедшие рассказали: розыски пока безуспешны. Летали инструкторы, да разве найдешь что-нибудь ночью? Темь кромешная. Командир Журавлев с инструктором Соколовой летали вдоль всего маршрута, думали — может, пострадавшие костер разведут, но ничего не увидели. Соколова уж больно переживает. Она, говорят, невеста Дремова…

И потом долго еще переговаривались между собой курсанты в эту тревожную ночь.

А в штабе было еще беспокойней. Начальник школы полковник Крамаренко и комиссар Дятлов вызывали к себе всех, кто имел хоть какое-нибудь отношение к подготовке полета Дремова. Перебрали технические документы, расспрашивали мельчайшие подробности. Были взяты на анализ пробы горючего и смазочного — уж не оказалось ли тут подвоха? Подвоха не было. Строились тысячи догадок и предположений.

Нина не спала всю ночь и с рассветом снова была около штаба. Комиссар Дятлов, увидев ее, спросил:

— Ты никак лететь собралась? Куда уж, сразу видно, что не спала всю ночь…

— А разве я могла спать?

Комиссар отвел взгляд и сказал с тоской в голосе:.

— Ладно уж, полетим вместе…

На поиски вылетело несколько машин. Все шли по маршруту Дремова.

Вся первая половина дня прошла безрезультатно. Над степью бушевала пыльная буря, и поверхность земли была скрыта серой пеленой. Увидать что-нибудь можно было только под самым самолетом. Во второй половине дня ветер стих, и один из летчиков заметил чуть южнее Темир-Тепе большое темное пятно в виде эллипса — след свежего степного пожара. Нина тотчас осмотрела это место с самолета. Толкаемая страшным предчувствием, она летела так низко, что ветер от винта поднял и закрутил пепел от сгоревших колючек. Предчувствие не обмануло: в центре пожарища она разглядела обгоревшие скрюченные и полурасплавленные остатки самолета… Не раздумывая, она приземлилась и подрулила к страшному месту.

Все дальнейшее было как в кошмаре.

Деревянные части самолета Дремова сгорели начисто, бензиновые баки, видимо, взорвались и разбросали металлические части на несколько десятков метров вокруг. На месте остался только полурасплавленный мотор. Неподалеку Нина обнаружила обгоревшие трупы Дремова и механика. Они лежали рядом с искореженными сиденьями. Тут же валялся разбитый взорвавшимися патронами пистолет Дремова…

2

Начались тяжелые дни. На месте происшествия работала специальная комиссия, на долю которой выпала трудная задача расследования причин и обстоятельств гибели самолета и экипажа. Был выполнен печальный обряд похорон погибших.

В жизни Нины гибель Дремова была первой безвозвратной утратой, и она переживала так, что все начали опасаться за состояние ее здоровья. Вот уже несколько дней Нина почти ничего не ела, почти не спала и ни с кем не говорила. Осунувшаяся, почерневшая, с провалившимися глазами, она ходила сама не своя, не находя места.

Возвращаясь из штаба около двух часов ночи, комиссар Дятлов невольно обратил внимание на освещенное окно комнаты Нины и, покачав головой, приостановился. «Неладное творится с девушкой», — подумал он и решил зайти к Нине. Поднявшись на второй этаж, перевел дух. Ах, годы, годы! За плечами гражданская война, события на КВЖД, Халхин-Гол, война с белофиннами, несколько ранений… Все данные для отставки. Но о его недугах знали только врачи. Для окружающих он был бодрым, жизнерадостным человеком.

Постояв на темной лестничной площадке и подержавшись за сердце, он толкнул дверь в переднюю и постучал к Соколовой. Та открыла тотчас и, увидев военкома, кивком головы пригласила его входить. Дятлов повесил фуражку и опустился на предложенный стул. Нина села напротив на кровать. Лицо ее было безжизненно. Дятлов обвел взглядом скромную обстановку комнаты. У стены — кровать; стол едва втиснут между кроватью и стеной. Над кроватью — коврик, по нему развешаны атрибуты снаряжения летчика: шлем, планшет и другие предметы. На столе — чернильница-непроливашка и в рамке, окантованной черной лентой, портрет Дремова; на стене перед столиком — групповая фотография семьи Нины, в углу— этажерка с книгами. Вот и все.

Дятлов перевел взгляд на Нину.

— Может быть, тебе съездить к родителям, в Сибирь? — спросил он.

— А кто же с курсантами?

— Но ведь ты… — начал комиссар и запнулся. — У тебя такой вид…

— Не нужно об этом, товарищ бригадный комиссар. Скажите лучше, каковы выводы комиссии по катастрофе?

— Могу рассказать. Комиссия пришла к заключению, что примерно через сорок пять минут после начала полета выпала одна из тяг, газораспределение нарушилось, мотор заглох, и Дремов пошел на вынужденную. Тут он допустил ошибку, не выключив зажигание и не перекрыв бензокран. На пробеге самолет попал колесом в рытвину, скапотировал, и произошел взрыв…

— Остальное я доскажу сама, товарищ бригадный комиссар, — прервала его Нина. — Виновник катастрофы — летчик-инструктор старший сержант Дремов. Он нарушил наставление, которое гласит: «Летчик, идя на вынужденную посадку, обязан перекрыть бензокран, выключить зажигание, по возможности определить направление ветра и, если позволяет высота, развернуться против него». Таково заключение комиссии? Я уже слыхала, как старшина Лагутин «звонит» среди летного состава о найденном в обломках переключателе магнето, который включен на «1+2». И уже многие судят покойного… Что же вы молчите? Или не хотите в моем присутствии присоединиться к этому хору? А я… — она наклонилась к Дятлову и последние слова сказала почти шепотом и с какой-то полубезумной улыбкой: —…а я не верю комиссии. Не верю! — выкрикнула она. — Не такой был Дремов, чтобы… Мы с ним пришли к вам из одного аэроклуба. Он — мой учитель. Мне довелось однажды вместе с ним падать на вынужденную. Видите — коронка? Это памятка о том случае. Сопки и тайга. А здесь степь как скатерть… Я слишком хорошо знаю Дремова, чтобы поверить в его оплошность.

Нина уловила признак смятения в глазах комиссара и добавила:

— Не беспокойтесь: я в здравом рассудке. Впрочем, может быть, это и безумие, но я убеждена, что Дремов не допустил оплошности и в его смерти виновна какая-то внешняя сила. Доказать это я пока не могу, но убеждена, что это так, и буду надеяться, что придет время…

Дятлов слушал ее молча. Обстоятельства катастрофы, тщательно изученные комиссией, казались настолько ясными, что все, в том числе и он, легко уверовали в них. Ведь подобные случаи неудачных приземлений в авиации не новость. А теперь Нина снимает вину с Дремова и перекладывает на неизвестного. Не есть ли это плод ее душевных переживаний? Скорее всего, что так. Сказать ей об этом? А зачем? Может быть, эта мысль, рожденная в бессонные ночи, принесет ей облегчение?.. А может быть, тут и в самом деле замешаны какие-то внешние силы? Есть над чем подумать…

Комиссар встал, прошелся по комнате и, окончательно решив не разубеждать Нину, сказал:

— Твое убеждение так сильно, что, я чувствую, передалось и мне. Мне даже начинает казаться, что такие сомнения были у меня и раньше. Да, да, так и было. Сомнение появилось сразу же, как только я подробно изучил бумаги покойного. Это был очень опытный летчик. Но, Нина, всякое предположение можно высказать официально только при наличии хоть каких-нибудь обоснований. Одной веры в опыт Дремова мало.

Дятлов взглянул на часы. Половина третьего.

— Ну, я пойду, Нина. Обещай мне, что будешь держать себя в руках. Видишь, я даже не утешаю тебя…

— Обещаю, товарищ бригадный комиссар. Я буду работать…

Уже в дверях Дятлов сказал:

— А к Темир-Тепе мы еще слетаем с тобой. Так, неофициально. Ясно?

— Ясно, товарищ бригадный комиссар. Благодарю вас за искреннее участие в моем горе.


В ближайший летный день Дятлов нашел удобный момент для выполнения своего обещания. Он убедил начальника училища, что ему необходимо побывать в воздухе, чтобы получить реальное представление о летном деле. О своем желании научиться летать он пока молчал, чтобы не подняли старика на смех.

Найдя злополучное место катастрофы, Нина посадила самолет и вместе с комиссаром стала тщательно исследовать все вокруг. Ходили долго, но нового ничего не обнаружили. До них здесь побывало много людей, приземлялось несколько самолетов, приезжали грузовики. Большую часть обломков погибшего самолета уже увезли, и только немногие мелкие детали тускло поблескивали в пыли. Часто свирепствующие тут пыльные бури многое уже похоронили, и степь упорно хранила тайну гибели.

Перед тем как лететь обратно, они остановились возле самолета и задумались. Потом Нина сказала:

— Товарищ бригадный комиссар, вот мы с вами сели чуть ли не по следу Дремова, и сели вполне благополучно. Кроме нас, после Дремова здесь произвели посадку шесть или семь самолетов. Место такое, что хоть сегодня аэродром открывай. Тут в радиусе тридцати километров можно ездить на самолете бездорожно, как на автомобиле по асфальту, без всякого риска. А опытнейший Дремов угодил в какую-то ничтожную рытвинку и на ней скапотировал…

— Кстати, — спросил Дятлов, — как ты думаешь, что это за рытвина, от чего она произошла?

— Могу сказать только одно: она сделана человеком. Может быть для костра…

Помолчали, и Дятлов заключил:

— Итак, единственный веский довод в пользу наших подозрений — это доказанная на практике возможность свободной посадки и взлета…

Разве могли они думать в то время о том, что на свете есть девушка, Джамиле Султанова, которая могла бы… Да что там! Самого туманного ее упоминания о случайной встрече с механиком с потерпевшего аварию самолета было бы достаточно для раскрытия трагедии у развалин Темир-Тепе.

3

После безрезультатного полета на место гибели Дремова Нина вернулась домой совершенно разбитой. Ей никого не хотелось видеть, ничего не хотелось слышать. Она даже заперла дверь на ключ и решила не отвечать на стук, если кто придет. Села к столу и замерла в оцепенении. Теперь она может себе сознаться, что много рассчитывала на этот полет. Ей почему-то казалось, что она найдет на месте гибели разгадку тайны. И вот вернулась ни с чем…

Но почему люди не понимают, что Дремов не мог допустить оплошности? Ведь все знают, какой он был опытный летчик… И этот Лагутин. Как он смел обвинять погибшего товарища в халатности? Какие у него основания?

— Товарищ Соколова, — сказал он Нине, — мы, летчики, должны смотреть правде в глаза. На ошибках своих товарищей мы учимся. Я, конечно, понимаю: вам тяжело, но вы летчик-инструктор, и это обстоятельство должно перебороть ваши женские переживания, иначе вам незачем больше летать. А пока я вижу, вы ищете в катастрофе Дремова что-то мифическое. Это говорит в вас женщина. Можете идеализировать вашего любимого как мужчину, но как летчика… Факты говорят сами за себя: сгореть на ровном месте — это черт знает что!

Вспоминая неприятный разговор с Лагутиным, Нина подумала: «Ничего, время покажет, могу я летать или не могу». Она достала с этажерки альбом с фотографиями и раскрыла его. На первой странице фотографии ее отца Василия Ивановича и матери Ирины Власьевны. В трудные минуты жизни Нина всегда обращалась к этим портретам. Ее родители прошли славный жизненный путь, и у них было чему поучиться.

В самом начале гражданской войны отец и мать Нины, оставив на попечение родным маленького Данилку, братишку Нины, ушли в тайгу к партизанам.

Впоследствии, когда родилась и подросла Нина, боевые друзья Соколовых частенько собирались в их доме, и девочка с захватывающим интересом слушала их воспоминания о былых боях и походах. Слушал и Данилка. Оба мечтали быть смелыми, сильными, ловкими. Родители всячески поддерживали в них это стремление. Когда Данилка стал увлекаться спортом, отец сказал ему:

— Правильно, сынок. Я закалялся в нужде, а ты закаляйся в спорте!

В тридцать третьем году Данилка уехал, и все внимание родителей сосредоточилось на Ниночке. Нет, ее не баловали. В этой семье детей воспитывали на преодолении трудностей. Стоило ей принести однажды двойку, и отец сказал:

— Ты что думаешь, я под Волочаевкой сквозь колючую проволоку пробирался ради твоей двойки? Воевали, воевали, темнота мы этакая, чтобы наши дети учились и жили счастливо, а ты меня двойками позоришь!

С каждым годом Нина училась все лучше и лучше. Казалось, родителям бы только радоваться, но появилась новая забота: у Нины не обнаруживалось склонности ни к какой профессии. Отец не хотел неволить Нину, но надо же было ее к чему-нибудь пристрастить.

— Нинуська, вчера я заглядывал в ваш спортивный зал… Хорошо ты там на всяких этих штуках кувыркаешься. Может быть, тебе спортом заняться, а? Говорят, даже институт такой есть.

Нина отмолчалась.

В другой раз отец застал ее за техническим журналом.

— А что, если тебе инженером стать? — спросил он. — Ты говори, не стесняйся.

Но Нина и на этот раз отмолчалась.

Вечером, уйдя в свою комнату, она подолгу разглядывала многочисленные фотографии брата Данилы, теперь военного летчика. Тут были и одиночные и групповые снимки на фоне летного поля — с самолетами, ангарами…

Через несколько дней приехал домой Данила. На нем темно-синий костюм, перетянутый блестящими ремнями. Нина глядела на него с восхищением и тайком выспрашивала его о чем-то. А потом вдруг объявила родителям:

— Я буду летчиком!

— Как? Кем? — переспросил изумленный отец. У него даже трубка выпала изо рта. — Летчиком?

С минуту все сидели молча, потом, подобрав трубку и набив ее, отец сказал:

— Хотя чему удивляться? Мать у тебя была пулеметчицей… Летай!

Мать всплакнула, но на другой же день отыскала в книжном магазине книгу летчика Михеева и подарила дочери.

В 1940 году Нина без отрыва от учебы в десятом классе поступила в аэроклуб. Когда проходила медицинскую комиссию, старичок врач, осмотрев ее сильную, стройную, словно из металла отлитую фигуру, восхитился:

— Амазонка! Какие тут сомнения?! Она рождена для неба!

Инструктором Нины оказался летчик Василий Дремов. При первом знакомстве он выказал явное недоверие к Нине. Как и многие другие, он, видимо, считал специальность авиатора недоступной для женщин. И это еще больше подзадорило Нину. Она всеми силами старалась рассеять чувство напряженности и страха, которые присущи почти всем людям, когда они идут в первый полет. Есть один момент в полете, который почти всегда смущает новичка, это момент уборки газа и перехода самолета на планирование. Впоследствии это никак не отражается на летчике, но в первый раз…

…Мотор рокочет ровно, самолет, упруго покачиваясь, уверенно плывет над землей — и вдруг… тишина, самолет клюет носом, полет становится зыбким, и пассажир испытывает такое ощущение, будто внутри у него что-то обрывается… У инструктора в кабине сферическое зеркало, в котором он видит курсанта за своей спиной, и ему смешно.

Нина очень внимательно вслушивалась в возбужденные рассказы товарищей о первом полете, и когда подошла ее очередь лететь, то многое учла. Напрасно Дремов, глядя в зеркало, искал на ее лице признаков страха. Он видел спокойное внимание и восторженное удивление. А во время наземных занятий Дремов не находил слушателя более внимательного и понятливого, чем Нина. Это принудило его изменить свое мнение о девушке. Одной из первых она вышла и в самостоятельный полет. Дремов гордился ею.

Вскоре произошел случай, который заставил Дремова еще больше гордиться своим учлетом. Аэроклуб посетил генерал. Ожидали, что прикатит легковой автомобиль, адъютант, щелкнув каблуками, распахнет дверцу и из автомобиля выберется полный и непременно пожилой мужчина с усталым взглядом. А вышло все не так.

Над аэродромом с ревом пронеслась двойка тупорылых истребителей, да так низко, что под самолетами трава колыхалась. Затем истребители свечой вонзились в небо и тотчас круто опустились и приземлились. Едва замерли их винты, как из кабин выскочили два летчика. Один из них и был генерал — молодой богатырь, с веселым лицом и не в генеральской форме, а в простом синем комбинезоне. Он взял под руку начальника аэроклуба и, весело с ним беседуя, направился к штабу.

После обеда генерал наблюдал полеты курсантов. Увидев Нину, подозвал к себе.

— Скоро, девушка, полетите самостоятельно? Уже летаете?! Молодец! А можно, я с вами слетаю за пассажира?

Нина смутилась и не знала, как отвечать.


— Вижу, что уговорил, — засмеялся генерал. — Идем к самолету.

Дремов помогал Нине крепить привязные ремни, волновался и шепотом просил: «Ты уж, пожалуйста, повнимательней… Понимаю, все-таки генерал, но ты уж постарайся, не подведи».

И Нина не подвела. Когда сели, генерал снял шлем, и ветерок разметал его курчавые, пышные волосы. Из самолета вылез с довольной улыбкой и долго смотрел в небесную голубизну. Нина стояла рядом, по-военному приложив руку к виску, и ждала замечаний. Генерал обернулся, встретил ее выжидающий взгляд, засмеялся.

— Вольно, товарищ Соколова, Хорошо летаете. Вот вам от меня на память за этот полет. — И протянул свои летные перчатки. Но, взглянув на ее руки, смутился: — Они, правда, великоваты для вас, но пусть как память. Хорошо летаете…

Подошли начальник аэроклуба и Дремов. Генерал и для них нашел хорошие слова:

— Если у вас девушка так хорошо летает, — сказал он, — то парнямбыло бы стыдно летать плохо. Благодарю! Вы куете нам достойное пополнение. Желаю дальнейших успехов. — Попрощался и улетел.

Долго вспоминали аэроклубовцы эту встречу и надеялись на новую, но она не состоялась. Молодой генерал погиб в самом начале войны.

Визит генерала решил будущее Нины. Она стала инструктором и крепко полюбила свою профессию.

Через полгода после окончания аэроклуба Нина выпустила первую группу учлетов. Шесть летчиков, и все с отличными показателями. Авторитет Нины как инструктора окончательно окреп. Появилось много поклонников. Нина посмеивалась над ними. Только от одного человека хотела бы она услышать слова любви, но его среди поклонников не было. Человек этот был Дремов. Чувство к нему зародилось у Нины еще в первом полете. В начале это было очень робкое чувство: Дремов для нее был богом, владеющим тайнами летного искусства. В сравнении с ним она казалась себе жалким существом. Это преклонение перед первым воздушным учителем осталось в ней навсегда, хотя, по мнению окружающих, она и сама теперь летала не хуже Дремова.

Но кумир был к ней равнодушен. Мало этого, он как будто избегал с ней встречаться, а встречаясь, был неизменно и холоден и серьезен. Чтобы поговорить с ним, Нина придумывала разные предлоги — то за одним, то за другим советом к нему обращалась. Он отвечал охотно, но сухо и официально. Нина грустила и пыталась понять причины его равнодушия. Она и не догадывалась, что «сухость» Дремова искусственна, что он давно ее любит, но по свойственной ему стеснительности боится высказать любовь. Он видел, как Нина смеется над своими поклонниками, и более всего боялся, как бы и над ним она не посмеялась. А время шло. Наконец он понял, что надо как-то объясниться, и однажды, после бессонной ночи — это было в июне 1941 года — он решил: будь что будет, сегодня он скажет ей все.

Он знал, что вечером Нина пойдет в поселок к своим родителям (аэроклуб находился в шести километрах от поселка), он проводит ее и дорогой скажет о своей любви. Если ответ будет отрицательным, он напишет заявление начальству с просьбой перевести его в другой аэроклуб.

На полетах в тот день он был сумрачней обычного и ни с кем не говорил. После рабочего дня зашел к себе, поспешно переоделся и, выйдя из дома, увидел Нину. Около нее было уже трое «провожатых». Один из них с гордостью держал Нинин чемоданчик, в котором она носила комбинезон, шлем, очки и перчатки. Дремов приостановился, издали залюбовавшись девушкой. Кто-то тронул его за локоть. Обернувшись, он увидел парторга.

— Дремыч, — сказал парторг, — ты не забыл, что у нас совещание?

Дремов вытаращил глаза. Действительно, черт возьми, как это он забыл про это проклятое совещание!

— Не пойду, — сказал он решительно. — Не могу. Что хочешь думай, а вот не пойду — и все тут!

— Постой, постой, — начал было парторг, — да ты приди, скажи, мы обсудим и отпустим…

— Не пойду — и все тут, — упрямо повторил Дремов и, показав спину, поспешил вслед за Ниной, которая в сопровождении трех кавалеров выходила на дорогу.

Через минуту он нагнал их. Тот, который держал в руках Нинин чемоданчик, сказал насмешливо:

— Вася, какой ты нынче нарядный…

Дремов прервал его решительно:

— Ладно, нарядный не нарядный, давай-ка сюда чемоданчик. Сегодня я вас освобожу от роли провожатых.

— Видали такого! — возмутился парень. — Если хочешь, пойдем вместе…

— Я хочу провожать Нину один. Понятно? Идите назад.

Лицо Дремова выражало решимость, и «кавалеры» обратили свои взоры на Нину: как, дескать, она? Но она стояла безучастно, и парни отступились. Со смехом и шутками они двинулись назад. Тогда Дремов, обратившись к девушке, попросил разрешения проводить ее…

И откуда только у него взялось столько решимости!

Не оглянувшись на Дремова, Нина кивнула ему, и они пошли

Пылал закат, изумрудно зеленело поле, в немом очаровании застыла природа, и лишь чуть слышный шепот листьев леса нарушал тишину. Долго шли молча. Наконец Дремов остановился и через силу выдавил из себя:

— Нина…

Нина тоже остановилась, подняла на него ожидающий взгляд, а Дремов ничего не мог больше выговорить. Он искал и не находил нужных слов. У Нины не хватило терпения, и она заговорила сама {ведь она так долго ждала этой минуты!):

— Вася, неужели?.. Ведь, Вася, я с первой встречи… Ой, что я говорю?!

— Нина, я люблю, я боялся… Я никогда никому не говорил этих слов… Не знаю, как тебе объяснить… Я не могу без тебя…

— Вася, милый…

Раньше Нина проходила это расстояние за час. Теперь им не хватило ночи. Сколько было всего сказано!

На другой день Дремов выслушал нотацию парторга. Слушал и улыбался.

— Удивительно, — пожал плечами парторг. — Его ругают, а он улыбается, как малое дитя!

Потом, словно вспомнив что-то, подмигнул ему и спросил:

— А как, товарищ Дремов, ваши личные дела?

— Женюсь, товарищ парторг, — выпалил Василий. — Вот очередной выпуск курсантов сделаем — и, пожалуйста, на свадьбу.

А через несколько дней началась война. Она не разлучила Дремова и Нину, как разлучила многих, но сразу же вое осложнила. Они вместе получили назначение в школу пилотов, вместе мечтали попасть на фронт. Казалось, все идет хорошо…

И вот свершилось самое страшное. Дремова нет. Роковой день лег в жизни, как ужасный рубеж, как пропасть, отделяя все, что было «до», от того, что «после». И это «до» сейчас казалось чудесной сказкой, где все было красиво и необыкновенно. Да было ли это «до»? Было. Об этом напоминают подаренные генералом перчатки, томик Маяковского, приобретенный еще в школьные годы, и вот эти фотографии Дремова. Это свидетели ее короткого счастья.

«Зачем ты ушел, Вася? — шептали ее губы. — Какое горе, какое горе!»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

В воскресенье утром Валентин, Сережка, Борис и Санька, пользуясь свободным временем, сидели в курилке и вели неторопливый, вялый разговор. Давала себя знать нагрузка. Каждый день было по восемь часов теоретических занятий, после которых обязательно находились тяжелые хозяйственные работы, а тут еще старшина требовал постоянного внешнего блеска.

Санька затянулся папиросным дымом и сказал:

— Я за эту неделю сделал вывод, что курсант авиации — это человек, который постоянно хочет есть и спать.

— Похоже на правду, — согласился Сережка. — Хорошо хоть сегодня никуда не тянут. Посидим, покурим…

— Эге, вот вы где! — раздался грозный голос старшины. — Все четверо ко мне! Бегом!

— Вот и покурили… — с грустью сказал Сережка.

Через минуту все четверо были у казармы.

— Стойте тут! — приказал старшина и скрылся в дверях.

Курсанты терялись в догадках: что же заставят делать? Дрова для кухни колоть или на склад- бочки с горючим катать? Против всяких ожиданий дело оказалось не только легким, но и приятным: их отправляли в город для закупки чернил, ручек, тетрадей и прочих канцелярских принадлежностей. Если учесть, что «увольнительных» в город курсантам еще не давали, то можно представить, как обрадовались друзья этому поручению.

Через некоторое время они бодро шагали к городу.

— Интересно получается в жизни, — говорил Сережка, — совсем недавно мы не ценили такой вот прогулки, а сейчас… Хорошо! Идем не в строю… Побываем в магазинах, а если быстро управимся с покупками, то даже и в кино сходим.

— В кино? — удивился Санька. — Что тебе, мало картин в нашем клубе? Я предлагаю забежать к Антону Фомичу. Помните? Он же очень приглашал. Я уверен, что нас там примут как надо. — И Санька блаженно зажмурился. Потом он осмотрелся по сторонам и, довольный своей свободой, решил воспользоваться ею со всей полнотой: расстегнул воротник гимнастерки до последней пуговицы, сдвинул на ухо пилотку, снял ремень и стал крутить им над головой, издавая воинственные нечленораздельные возгласы.

— Дурачься, дурачься, — сказал ему Борис, — увидит кто-нибудь, живо попадешь на кухню чистить картошку.

— Не беспокойся, не попадусь. Я запомнил основное авиационное правило: «Осмотрительность прежде всего!»

Однако на подходе к городу Санька привел себя в порядок. Был он худощав, гибок, подвижен, и военная форма, когда он был подтянут, очень шла ему.

— Ну что? Может быть, с ходу к Янковским? — спросил Борис.

Посовещавшись и еще раз просмотрев список, что нужно купить, решили: с этими пустяками они успеют справиться, сначала нужно зайти к Янковским.

Янковские жили недалеко от центра города, и курсанты легко нашли их дом. Дверь отворила Фаина.

— О, мальчики! Вы уже в военной форме! Ну, здравствуйте, здравствуйте. Прошу, прошу, душевно рада! — и проводила их в комнаты.

— А где же Антон Фомич? — спросил Валентин, осматриваясь.

— Сейчас я ему позвоню, он у Ивана Сергеевича. Но сегодня ведь воскресенье, и, я уверена, они оба плюнут на свои дела и сейчас же прибудут, чтобы иметь счастье поговорить со своими молодыми друзьями. Нет, что хотите, а военная форма вам всем очень и очень к лицу. Ну, бегу звонить… — и выскочила в переднюю к телефону, а ребята, рассевшись на предложенные радушной хозяйкой стулья, стали оглядывать квартиру.

Фаина, приглашая их в гости, напрасно назвала дом дяди скромным. Через широкие двери, украшенные плюшевыми портьерами, видны были еще две большие комнаты. На стенах висели ковры и картины в красивых багетовых рамах, за стеклами створок тяжелого резного буфета поблескивала дорогая посуда, в углу стоял рояль, отражая в черном лаке медь витых подсвечников.

— Сейчас придут, — объявила Фаина, входя.

— Фая, просим к роялю, — попросил Сергей.

Она с улыбкой откинула крышку инструмента и усердно забарабанила пальцами по клавишам. Борис подхватил Саньку, и они прошлись в быстром фокстроте. Валентин равнодушно разглядывал картины, Сережка, облокотившись на рояль, слушал больше из вежливости, чем из удовольствия. Потом не выдержал и сказал:

— Фаина, если можете, вальс… Я фоксы недолюбливаю.

Она с улыбкой кивнула взыскательному слушателю, и комната наполнилась печальными звуками «Ожидания». Наконец дверь отворилась и с шумом вошли Антон Фомич с Иваном Сергеевичем.

— Какая приятная неожиданность! — всплеснув руками, заговорил Антон Фомич. — А мы вздумали в отчетах копаться… Фая, дай поцелую за то, что позвонила. Ну, молодцы ребята! А выправка, выправка какая!

— С таким старшиной, как у нас, выправка не подкачает! — подхватил Санька.

— Ха, ха! Это, ребятишки, ничего. В армии дисциплина и подтянутость первейшее дело. Фаечка, давай-ка, голубушка, проверни насчет покушать, а об «аппетитных каплях» это уж наша с Иваном Сергеевичем забота.

Антон Фомич проворно задвигался от буфета к столу, от стола на кухню и на ходу все сыпал и сыпал анекдоты и сам заразительно смеялся. Ребята слушали и тоже смеялись, но все по-разному. Саньке и Борису пошловатые анекдоты Антона Фомича нравились безоговорочно; Валентин и Сергей, слушая, удивлялись. Рассказы Антона Фомича, на их взгляд, не соответствовали его внешней порядочности. Еще больше они удивились, когда толстяк предложил им посмотреть два альбома, где вперемежку с обычными фотографиями попадались вырезки из французского журнала «Мюзик холл» с обнаженными фигурами парижских шансонеток. Валентина приторный голосок хозяина стал раздражать все больше и больше. Сергей тоже чувствовал себя не в своей тарелке.

— Ну чего вы, — подтолкнул Санька Валентина.

— Я думаю, не пора ли нам идти?

Санька зашептал ему на ухо:

— С ума сошел! Есть шанс выпить на шермака.

— Выпить-то выпить, — шепотом же ответил Валентин, — но мне, откровенно говоря, здесь не нравится…

— Не нравится? — удивился Санька. — Вот чудила! Чего же тебе тут не нравится? А впрочем, знаешь что? Уважь раз в жизни: вы с Сережкой дуйте за покупками, а мы с Борькой тут побудем, а? Потом вы за нами зайдете…

Валентин кивнул головой и, подавая знак Сережке, встал, надел пилотку.

— Вы куда же это? — с беспокойством спросил Антон Фомич.

Санька охотно объяснил:

— Товарищи пойдут по делам, а мы с Борей останемся здесь.

Валентина и Сережку не стали задерживать, тем более за их спинами Санька многозначительно подмигнул Антону Фомичу — пусть, мол, уходят.

— Мне у них не понравилось, — сказал Валентин, когда выходили со двора. — Судить их не хочу, слишком мало знаю, но обстановка мне не нравится… Не привык я бывать в таких домах и привыкать не хочу.

— Я тоже люблю все попроще и… почище, — сказал Сережка.

Меж тем в доме Янковских был готов и стол и дальнейший разговор происходил за выпивкой.

— Это неплохо, что они ушли, — сказал Борис о Высокове и Козлове. — Они относятся к разряду шибко сознательных. Такие способны о лишней рюмке вина докладывать комиссару.

— Вряд ли, — усомнился Санька, — но в общем они компанию портят. А на мой взгляд, нашему брату, авиатору, простительно иногда погулять, «на рога привстать». Ведь в авиации как? Сегодня ты жив, а завтра тебя нет.

— Саня прав, — поддержал его Борис. — Пожалуйста, пример с Дремовым. Такой опытный инструктор и сгорел на ровном месте.

— Это что, уже совсем недавно у вас такой случай был? — спросила Фаина.

— Да, вот две недели назад.

— Какой ужас!

— Ну, а причину установили? — поинтересовался Иван Сергеевич.

— С точностью до одной десятой! — хвастливо ответил Борис. — Комиссия записала безоговорочно: «Летчик, идя на вынужденную, забыл выключить зажигание и при посадке произошел взрыв…»

— Ах, какая неосторожность! — сокрушенно вздохнул Иван Сергеевич. — Ладно, не объясняйте, все равно не пойму. Я силен в гроссбухе, а в этих ваших аэропланах ничего не смыслю. Одним словом, парень погиб из-за собственной ошибки. Бывает. Однако что это мы о смерти-то заговорили? Да и то учесть надо: Саня и Боря — люди военные, и говорить с нами о своих служебных делах для них едва ли удобно. Да и нам ни к чему.

Последние слова Ивана Сергеевича вызвали у Бориса улыбку благодарности. Он вспомнил недавнюю беседу комиссара о бдительности и подумал: «Хорошо, что мы попали к таким славным, простым людям, как эти, а то прицепились бы к слову, донесли бы командованию…» Борис вмиг сообразил, что о катастрофе Дремова он ляпнул зря. Это, конечно, военная тайна. А добрый Иван Сергеевич поспешил предупредить— дескать, поменьше болтайте… Напрасно Валька с Сережкой недовольны новым знакомством. Во всяком случае Иван Сергеевич очень умный человек.

Приблизительно так же думал и Санька. Он еще вспомнил, как Иван Сергеевич первый предложил им уходить из ресторана, проявив заботу о их служебном благополучии.

Все дальнейшее должно было оставить у почетных гостей самые приятные воспоминания. Они не спеша пили вино, обильно закусывали, вели непринужденный разговор, легко перескакивал с предмета на предмет и искусно обходя все, что могло быть связано с авиацией. Пели «По долинам и по взгорьям», танцевали под патефон. Уют красивых комнат, приятный, умный разговор, вино и присутствие юной красивой и милой девушки вызвали в душе молодых людей тихое умиление.

Увидав в дверях Валентина и Сергея с массой покупок в руках, Санька в восторге бросился к ним и зашептал:

— Вот спасибо, братва! Знаете, как мы хорошо провели время… Жаль, конечно, что вам не пришлось. А насчет того, что вам здесь не по душе, — это напрасно. Я вам потом расскажу, это те люди, каких поискать!

Времени в распоряжении курсантов оставалось совсем мало, но все же выпили еще по стакану вина, теперь уже вместе с Валентином и Сергеем. Чтобы они не опоздали явиться к назначенному сроку в школу, Антон Фомич куда-то позвонил, попросил прислать «эмочку», и вскоре ребята оказались у ворот гарнизона.

— Вот это люди! — восхищался Санька. — И угостили по-царски и домой на автомобиле доставили!

— Люди вроде хорошие, — согласился Валентин, — а все-таки меня к ним не тянет. Ну как бы это сказать? Не та компания…

Сережка с ним согласился.

— Вольному воля, а пьяному рай, — высказался Санька.

— Да ты пьян, и Борька тоже, — заметил Валентин. — Придется опять вас выручать. Идите прямо в казарму и скорее в умывальник, головой под кран, а мы сдадим старшине покупки и доложим о выполнении приказания.

Санька и Борис послушались и весь вечер не попадались на глаза начальству. Все обошлось благополучно.

2

Понедельник был объявлен днем работы на самолетах. Курсанты под руководством механиков старательно готовили машины к первому большому летному дню, из каждой щели удаляли пыль. Командир отряда лейтенант Журавлев ходил вдоль стоянки, проводил платком по крыльям самолетов и, довольный, показывал чистый платок сопровождавшим его командирам звеньев.

— Молодцы! — радовался Журавлев. — Любят технику! — И вдруг нахмурился.

Под ближним к нему самолетом спал курсант. Он лежал на спине, правая рука с тряпкой поднята и продета в дыру у подкоса шасси. В такой позе спящий не бросался в глаза: именно так, лежа на спине, многие курсанты протирали тряпками «брюхо» своих машин.

— Шумов! — позвал командир.

И Санька с самым невинным видом задвигал поднятой рукой, принялся тереть тряпкой подкос.

— Шумов! — повторил командир.

Санька вскочил как ошалелый стукнулся головой о винт и со страдальческой гримасой застыл в положении «смирно».

— Я вижу, вам вредно давать поручения, связанные с поездкой в город. На другой день вы спите при исполнении служебных обязанностей.

— Понятно, товарищ командир!

— Что вам понятно?

— Не ходить в город…

— Доложите старшине: три наряда вне очереди.

— Есть доложить старшине: три наряда вне очереди, — с убитым видом повторил Санька и, сделав «кру-гом», вернулся под «брюхо» самолета.

Инструкторы собрались в курилке, в стороне от стоянки. Курили, делились впечатлениями выходного дня. К ним подошел комиссар Дятлов. Все встали, но он жестом руки разрешил садиться.

— А где Соколова? — спросил он.

Ему указали на крохотный кустик у ангара, где в одиночестве сидела Нина.

— Так, так… Все одна и одна. Пора бы вам, друзья, подумать о Соколовой.

— Мы уже давно думаем… — начал один из инструкторов, но его перебил Васюткин:

— Думаем, да не все и не как надо.

— А что такое, Васюткин?

— Стыдно рассказывать, товарищ бригадный комиссар. У человека такое горе, а старшина Лагутин без всякой чуткости с моралью к ней лезет.

— Скажите, пожалуйста, — рассердился Лагутин. — Такой маленький и такой шкодливый! Тебя что, мама училка доносить старшим на своих товарищей?

Васюткин покраснел и подскочил к Лагутину.

— «Доносить»? Доносят за углом, а я сказал прямо при тебе и сказал правду!

Лагутин презрительно махнул рукой и отошел от Вовочки со словами:

— С детьми спорить бесполезно.

— Лагутин, вы не правы, — сказал Дятлов строго.

— Товарищ бригадный комиссар, — возразил Лагутин, — насколько я понимаю, Соколова хочет быть летчиком, а наша профессия слез и причитаний не любит…

— «Наша профессия»! Слишком заносчивы вы, Лагутин. Что же, по-вашему, смелые люди должны быть лишены нежности? Приказываю вам никаких разговоров с Соколовой не вести — ни плохих, ни хороших… — Повернулся и, сердито сопя, пошел к Нине.

— Нина, ты виделась с представителем контрразведки? — спросил ее комиссар. — Я не успел предупредить тебя…

— Так это вы устроили эту встречу?

— Я. А что?

— Благодарю вас за заботу, товарищ бригадный комиссар, но только больше не надо мне таких встреч.

— Расскажи, в чем дело?

Нина рассказала очень скупо. И напрасно. А произошло вот что.

…В воскресенье утром в гарнизон прикатил блестящий лимузин, из которого вышел не менее блестящий молодой подполковник. На нем была белая, из плотного шелка, гимнастерка, хорошо отутюженные бриджи и элегантные сапожки. Нине подполковник представился как человек, компетентный в деле Дремова, и попросил ее изложить все, что она может сказать о катастрофе. Нина стала рассказывать. Но скоро она заметила, что подполковник не слушает, а бессовестно строит ей глазки. Ей захотелось шлепнуть его по щеке, но она сдержалась и заставила себя сказать все, что считала нужным. Особенно она напирала на то, что на месте катастрофы садились многие самолеты и ничего с ними не случилось. Заключила она свои соображения теми же словами, которые высказала прежде Дятлову:

— У меня такое впечатление, что какие-то злые силы способствовали гибели Дремова.

Когда Нина умолкла, форсистый подполковник мило ей улыбнулся и заговорил, играя глазами:

— Товарищ Соколова, ваши выводы навеяны вам большой вашей привязанностью к покойному. Вы любили его и желаете, чтобы на его имя не упала тень обвинения в халатности. Я вас не обвиняю. Но относить гибель Дремова и Иванова за счет действия какой-то злой силы нет никаких оснований. Со всей уверенностью опытного чекиста могу сказать вам, что каких-либо вражеских групп в нашем районе нет. И я советую вам больше об этом не думать, а главное, не говорить. Даже комиссарам.

Тут подполковник немного помолчал, а затем заговорил уже в другом тоне:

— Да и следует ли вам, молодой девушке с такой внешностью, так сильно расстраиваться? Что случилось, того не воротишь. Вы найдете себе достойного человека, который вас будет любить не менее горячо, чем Дремов. У вас такие чудесные глаза, такая царственная фигура…

Нина резко встала.

— Товарищ подполковник, — сказала она дрожащим голосом, — вы зачем здесь? Вы понимаете, что эти ваши слова не уместны и оскорбительны?

Подполковник тоже встал и, взяв Нину за руку, зашептал:

— Милая, успокойтесь и простите меня, но я, как мужчина...

Нина сильно и грубо оттолкнула его со словами:

— Прошу оставить мою комнату.

Подполковник, видимо, не ожидал такого отпора.

Криво усмехнувшись, он пожевал губами, должно быть хотел сказать еще какую-нибудь пошлость, но передумал и взвизгнул:

— Девчонка! Ты не умеешь ценить расположения больших людей! За распространение панических слухов о существовании мифических вражеских сил в глубоком тылу я могу закатать тебя куда Макар телят не гонял!

— Уходите, — повторила Нина. — Или я позову летчиков, и вас выгонят с позором.

Пятясь к порогу, подполковник сказал свистящим шепотом:

— Запомните две вещи: насчет распространения панических слухов и насчет того, что я — ваш покорный слуга. — И исчез.

Рассказать все это комиссару Нина постеснялась. Она передала ему только то, что представитель контрразведки отнесся к ее сообщению с недоверием. Наивное умолчание Нины о подлом поведении подполковника было ее грубой ошибкой и, как увидит потом читатель, имело далеко идущие последствия. Расскажи она Дятлову все, как было, тот бы насторожился к подполковнику и, возможно, принял бы свои меры, а теперь и он усомнился в предчувствиях Нины.

«Видно, правда, виноват один Дремов, — подумал про себя комиссар. — Подполковник наверняка знает обстановку в нашем районе и вряд ли станет бросать слова на ветер».

3

Как уже было сказано, последнее посещение города оставило у Валентина и Сергея неприятное впечатление. Они были довольны дружной курсантской семьей, все помыслы которой были направлены на боевую учебу, на подготовку к участию в священной войне, и им казалось предосудительным поведение Саньки и Бориса, которые ищут развлечений, да еще в компании незнакомых людей. Недовольство Валентина и Сергея усиливалось еще тем, что они не только не отговорили своих товарищей от выпивки, а, по сути дела, и сами приняли в ней некоторое участие. Это-то и удержало их от огласки посещения дома Янковских.

А потом за множеством дел все забылось…


Навсегда остается в памяти первый полет.

На востоке занималась заря. Розовели вершины гор, искрилась влага на пожелтевшей осенней траве. В прозрачном воздухе прохлада. Самолеты выстроены в одну линию. Перед винтами застыли в строю курсанты. Их лица обращены к командиру, который не спеша, торжественной походкой приближается к фронту выстроенных экипажей.

— Здравствуйте, товарищи!

В ответ прогремело дружное:

— Здрасть!

Командир собрал для последних указаний командиров звеньев и инструкторов. Наконец команда, полная неизъяснимого боевого подъема:

— По самолетам!

Инженер поднял флажки. Наступила полная тишина. Взмах флажками, и моторы загудели, закрутились винты, превращаясь в сверкающие диски. Ветер от винтов срывает пилотки, теребит волосы. На мачте у столика руководителя полетов взвивается лучистый авиационный флаг… И вот одновременно с восходом солнца взмывает в небо первый самолет, второй, третий…

Валентин, как во сне, опустился в кабину. Товарищи помогли ему пристегнуть себя ремнями. Все улыбались и что-то говорили, но до него почти не доходил смысл слов. «Неужели я, Валька Высоков, поднимусь сейчас в воздух?» Вспомнился десятый класс «Б». Его называли классом воздушных фанатиков. Вот бы одноклассники увидели его сейчас в кабине! На голове настоящий пилотский шлем с большими очками, плечи перетянуты лямками парашюта… Правда, сидит он во второй кабине, за спиной инструктора, но будет время и он сядет в первую кабину и самостоятельно поведет самолет…

Взревел мотор. Покачиваясь, как утка, самолет порулил к старту. Держась за крыло, бежал Сережка. У стартера в руках белый и красный флажки. Валентин услыхал в телефон спокойный голос Нины:

— Идем на взлет.

Стартер вытянул руку с белым флажком в направлении взлета, и мотор загудел сильнее. В лицо Валентина ударил ветер. Сильно раскачиваясь на неровностях почвы, самолет побежал, как гусь с растопыренными крыльями, и в какое-то неуловимое мгновение Валентин понял, что летит. Сначала земля мелькала совсем близко, потом быстро стала проваливаться. Неожиданно правое крыло поднялось вверх и закрыло полнеба, а левое крыло опустилось, и открылся вид на землю. О, как неописуемо красиво! Дома как игрушки, улицы словно нарисованные, автомобили на дорогах как подвижные жучки. А вон червяком извивается поезд… В розовых бликах водоемы и речушки. Сказка!

Строгий голос инструктора вернул романтика к трудовой действительности:

— Где аэродром?

«Черт возьми, где же в самом деле аэродром?

Где-то внизу, конечно… Ясно, что внизу, а где? Инструктору нужна точность».

Валентин жалко улыбнулся и безнадежно махнул рукой влево. Нина удовлетворенно кивнула головой. «Ну скажи ты, угадал!» — обрадовался Валентин.

Однако, где же аэродром? Надо бы найти по-настоящему. Он пристально смотрит влево, куда только что так удачно махнул рукой, но аэродрома не находит. Самолет опять сильно кренится, закрывая правой плоскостью полнеба. Голос Нины поясняет:

— Второй разворот!

И тут Валентин заметил на земле под левым крылом белую букву «Т». Буква лежала вниз головой посреди ровной, как скатерть, площадки. «Так вон он, аэродром!»

И опять голос Нины:

— А ну, веди самолет сам!

Валентин судорожно вцепился в ручку управления и ногами уперся в педали так, что будь они деревянные, наверняка бы сломались. Самолет сразу же повалился вправо и вниз. «Ага, — сообразил Валентин, — теперь, значит, ручку на себя и влево». Он еще недодумал этих слов, а самолет, как резвый конь, уже вздыбился вверх и завалился в левый крен… Нина покачала головой и стала командовать:

— Отдай ручку от себя! Не дави из управления сок. Ишь, штангист какой! Тихонько держись за рули. Забыл, как я учила на предварительной?

Валентин расслабил мышцы, и самолет пошел ровней. А в телефоне тот же спокойный голос:

— Вот левый кренчик, теперь хорошо. Не двигай зря ногами, видишь, самолет рыскает? А газ, газ зачем убираешь? Вот так. Смотри на приборы.

В кабине Нины сферическое зеркальце. Через него она время от времени смотрела на Валентина. Все зеркальце занимала его довольная улыбка, и она вспоминала, как сама вот также сияла в первом полете за широкой спиной Дремова…

Вечером на разборе она сказала:

— Ошибки для начала закономерны. Главное, что робости я ни у кого не увидела. Однако в следующих полетах так не улыбайтесь, товарищи курсанты, а то у Козлова, например, при улыбке глаза закрываются, и он ничего не видит. Побольше серьезности — и летать будете и воевать будете как надо.

Перед отбоем казарма гудела как улей. Делились впечатлениями от первого полета. При этом размахивали руками, перебивали друг друга, смеялись, шутили. Только и было слышно: «А я как сунул газ, а мотор как загудит, а инструктор как закричит!», «Как начали планировать, у меня все печенки опустились!», «А меня инструктор спрашивает: «Где аэродром?» Пока я искал, самолет уже по земле катится и инструктор хохочет. «Теперь-то, — спрашивает, — нашел?»

Борис Капустин не разделял общих восторгов. Он сильно тяготился трудностями курсантской жизни и оказался менее своих товарищей подготовленным к такому испытанию, как поле. А тут еще инструктор Лагутин его подогрел своим раздражением.

Незадолго перед началом полетов Лагутин прогуливался по гарнизону со своей молодой женой Клавочкой. Курсанты его экипажа в полном составе попались навстречу. Лагутин сжал Клавочкин локоть и, наклонившись к ее уху, сказал: «Мои орлы». Клавочка проводила «орлов» взглядом и заметила:

— Хорошие ребята. Мне больше других нравится вон тот, слева. Сразу видать, симпатяга. — И вздохнула.

Слева шел Борис, и вздох Клавочки послужил началом многих для него неприятностей.

В первый летный день Лагутин запланировал Борису полет в последнюю очередь. А летный день очень трудный для курсанта. Как белка в колесе мечется он, то сопровождая самолет на рулежке, то помогая заправлять его маслом, то бензином, то бежит за колодками, чтобы подложить под колеса самолета, то помогает инструктору надеть парашют. А при перемене ветра тянет на своих плечах все стартовое имущество с одного места на другое.

Борис так устал, что, когда пришла его очередь лететь, ему было не до полета. Самолет подрулил на предварительный старт. Улыбающийся и возбужденный Кузьмич освобождал ему кабину, а Борис никак не мог застегнуть парашютные лямки.

— Ну ты, размазня! — крикнул на него Лагутин. — Тебя в бабий экипаж бы к Соколовой! Возишься, как девчонка!

«Ну вот, — подумал Борис, — не успел полететь, а уже отругали».

Кузьмич и Санька помогли ему усесться в кабину, расправили и подали в руки привязанные ремни, присоединили телефон.

— Ну, Боря, ни пуха ни пера! — напутствовал его Санька и спрыгнул наземь.

Самолет затрясся, набирая скорость, потом полез в небо. Сначала, несмотря на все злоключения, Бориса охватило чувство восторга. Но вот они достигли «зоны», то есть места, над которым имели право делать пилотаж. В ознакомительном полете не рекомендовалось давать курсантам сложные элементы пилотажа, поэтому Лагутин, чтобы не видели его с аэродрома, прошел через центр зоны километров на несколько подальше.

Борис смотрел, как все дальше и дальше уходила земля, превращаясь в пестрый ковер. Вдруг самолет вздрогнул, мотор замолк, земля и небо крутнулись колесом, и самолет начал отвесно падать. Борис повис на ремнях, но тотчас неумолимая сила втолкнула его обратно в сиденье. Руки и ноги наполнились свинцовой тяжестью, а мотор снова заревел. Выйдя из пикирования, самолет опять полез в небо.

Перед глазами Бориса замелькали чертики, и сквозь них он увидел темно-синее небо и голову Лагутина в коричневом блестящем шлеме. Потом самолет опять пикировал и опять стремительно лез вверх. С каждым разом у Бориса темнело в глазах все больше и больше. Он уже не держался за управление, ничего не понимал, а только думал: «Скорей бы все это кончилось». Его начало мутить и, наконец, вырвало. Единственно, что он успел, это отклонить голову за борт. И потом абсолютно бессмысленно смотрел за беспорядочным вращением земли и неба.

Наконец самолет выровнялся, и Борис услыхал в телефоне насмешливый голос Лагутина:

— Ну, «ас», жив еще? Бери управление, веди самолет по горизонту!

Легко сказать «веди по горизонту», да трудно сделать это неумелыми руками, да еще когда в голове звон и все время на рвоту потягивает.

Под управлением Бориса самолет заходил как пьяный, а неумолимый Лагутин командовал:

— Делай левый разворот!

Борис вспотел, глаза готовы были выпрыгнуть сквозь очки, а самолет не слушался.

— Ладно, не мучь машину! — сказал Лагутин и отобрал у него управление.

Шло совещание инструкторов по обмену опытом обучения курсантов. Когда дошла очередь высказаться Лагутину, он взбудоражил всех.

— В обучении людей искусству летать я придерживаюсь принципа естественного отбора: «Рожденный ползать, летать не может». Кое-кого я отчислю из своего экипажа. Нечего зря горючку жечь. Лучше выпущу курсантов меньше, да лучше…

Присутствующие задвигались, зашумели.

— Прошу не шуметь! — выкрикнул Лагутин, — не до конца еще высказался.

Все притихли.

— Что я, скажем, буду возиться с Капустиным? У него вместо головы кочан капусты. Да и вся его биография не годится для летчика. Мамин сынок, размазня. Кроме фокстротов, ничему не научился. Что же теперь? Разве я за короткие минуты полета научу его тому, чему он не научился за всю жизнь — мужеству? Поздно! А потом, друзья, мы должны показать могущество инструктора. Захотел — научил, не захотел — не научил. Может быть, просто физиономия не понравилась, все равно. Пусть знают и уважают инструктора, черт возьми!

— Лагутин! — властно остановил его начальник школы полковник Крамаренко. — Лишаю вас слова. Более подробно будем говорить в моем кабинете.

— Слушаюсь, товарищ полковник, — подчеркнуто официально ответил Лагутин. — Я, собственно говоря, сказал все.

— Очень жаль. Садитесь.

— Вы напрасно поторопились, — тихонько сказал Дятлов полковнику. — Его одернули бы товарищи. А общественное воздействие порой сильнее административного.

В зале было тихо. Всем было стыдно за Лагутина. Потом один за другим на трибуну выходили инструкторы и жестоко осуждали неверное выступление своего товарища.

— Лагутин упомянул «минуты» полета, а про часы и дни работы с курсантами на земле забыл, — начала Нина. — Уж не потому ли забыл, что плохо и мало с ними работает? Теперь о так называемом «могуществе» инструктора. По-моему, отказ от обучения «трудного» курсанта — это скорей слабость, чем могущество…

Нине вспомнился ее собственный приход в авиацию, и она подумала: «Что бы со мной было, если бы я попала к такому инструктору, как Лагутин…» Вспомнила Дремова, мысли спутались, и она, махнув рукой, села, едва сдержав подступившие слезы.

Вслед за Ниной на трибуну поднялся Васюткин. Устремив взгляд на Лагутина, он заговорил, обращаясь к нему:

— Вы, Лагутин, себялюбивый, эгоистичный человек. Я давно заметил отсутствие у вас доброты и чуткости в отношениях с людьми…

— Оботри молоко на губах! — крикнул Лагутин. — Ты недавно от мамы, поэтому и носишься с женскими сентиментами. А я мужчина, инструктор, а не бонна…

Начальник училища осадил Лагутина, и Васюткин продолжал:

— Я вижу, вас, Лагутин, не переубедишь. — И, возвысив голос, обратился уже ко всем: — Предлагаю внести в решение такой пункт: «Совещание инструкторов-коммунистов единодушно осуждает выступление Лагутина, считая его вредным для практической работы с курсантами».

В зале раздались возгласы одобрения.

После совещания Вовочка подошел к Лагутину и сказал:

— Николай, помяни мое слово, стрясется с тобой какая-нибудь беда, и тебе самому будет стыдно за свое отношение к людям…

Лагутин не стал его слушать и направился к выходу.

Внутренне Лагутин понимал, что не прав, понимал давно, что все его поступки и разговоры в школе идут в разрез общим убеждениям, но желание во всем противоречить, выставлять свою особенную точку зрения все время сбивало его с курса.

В свое время Лагутин пользовался большим авторитетом как хороший инструктор, привык к этой славе — и вдруг Дремов. Ну, Дремов еще туда сюда, а как делить лавры с этой девчонкой?! Подумать только — баба в авиации! И эту бабу ставят в пример ему, Лагутину!

Но сегодня все были против него, и он понял, что зарвался. Пойти что ль к комиссару? Нужно как-то объясниться… Но поймет ли его старик Дятлов?

У порога квартиры мысли его переменились: как бы не рассердить Клавочку… По коридору он шел на цыпочках, потихоньку открыл дверь, бесшумно проскользнул в комнату. Лишь бы не проснулась… Но все его предосторожности оказались тщетными. Клавочка открыла глаза.

Лагутин замер и с виноватой выжидающей улыбкой уставился на грозную супругу. Та сладко потянулась, отбросив одеяло и обнажившись, повернулась к мужу, заспанная и оттого еще более красивая. Лагутин ждал грома, а Клава заворковала нежным голосом:

— Котик, вынеси, пожалуйста, помои… Да подальше от крыльца. — Лагутин кинулся исполнять. — Постой, дай я тебя поцелую… Ой, как от тебя бензином пахнет! Ну ничего, ничего, мой противненький, я и такого люблю. Так иди же, иди, выплесни помои…

Спотыкаясь и проклиная темную ночь, Лагутин двинулся с помойным ведром по коридору. Вернувшись и без стука поставив на место пустое ведро, он замер у порога в ожидании новых приказаний. Сегодня их оказалось немного: заправить и почистить золой примус, вытряхнуть и выбить половичок… Через полчаса он уже был свободен и пристроился на кровать рядом с дражайшей супругой. Ему очень хотелось спать, но Клавочка, должно быть, уже выспалась, и ей хотелось поговорить.

— Котик, я хочу завтра поехать к мамочке. Не забудь заехать за мной на машине…

— Я бы с удовольствием, Клавочка, но завтра заступаю в наряд, и ты уж, дорогая, как-нибудь…

— Ну вот еще! Вечно ты занят. То собрания, то совещания, то наряд. А с женой когда будешь? Жить противно. В кино хочу, на танцы хочу. Не можешь сам попасть в город, пришли за мной своего курсанта.

— Клава, это нельзя. Курсантам даже в выходные дни увольнений не дают…

— Ах вот как! Ты меня не любишь. Так я тебе и поверю, что ты не можешь прислать за мной курсанта! Сам же хвастался, что инструктор для них бог. Хорош бог!

— Ну ладно, ладно, уговорила. Пришлю тебе телохранителя.

Клавочка повеселела и трижды чмокнула мужа в щеку.

Незадолго перед ужином Санька услыхал голос старшины:

— Курсант Шумов!

Санька бросился сломя голову на этот голос, на ходу поправляя пилотку и одергивая гимнастерку. «Уж не провинился ли опять в чем-нибудь, не брякнул ли какого лишнего слова?» Больно уж надоело ему мыть полы и картошку чистить.

— Товарищ старшина, курсант Шумов по вашему вызову явился! — доложил он и замер с выкаченными нахальными глазами.

Старшина улыбнулся.

— Ты хоть и разгильдяй, Санька, а порядочный, вид у тебя бравый. Слушай задание. Согласно просьбы твоего инструктора, убываешь в его распоряжение до двух часов ночи. По прибытии с задания доложи мне.

— Есть доложить вам, товарищ старшина! Разрешите идти?

Щелкнув каблуками, Санька отгрохал до двери строевым шагом, за дверью состроил старшине «рожу» и понесся к Лагутину. Тот ждал его во дворе.

— Шумов, я надеюсь на вашу расторопность. Мне некогда оформлять вам увольнительную, поэтому избегайте встречи с патрулем. Поняли? Вот вам адрес в городе. Зайдете за моей женой. Она будет вас ждать с одиннадцати до двенадцати. Проводите ее домой, поможете ей донести покупки… — Все это было сказано начальственным тоном: сухо, официально. Потом, после паузы, Лагутин добавил уже интимно, почти виновато: — Я сегодня в наряде, встретить сам не смогу, а она одна боится идти так поздно… Так уж ты, Саня, постарайся…

— Есть, постараться! — отчеканил Санька, щелкнув каблуками.

Он хотел было сделать «кру-гом», когда Лагутин снова заговорил начальнически:

— И, смотрите у меня, не болтайте никому, зачем я вас послал.

Необычным заданием Санька был очень доволен. Жалел только, что денег мало. Ну, да это беда не велика. Он был твердо уверен, что успеет зайти к Янковским, а в этом доме угощают без денег.

По пути в город Санька, разумеется, успел обдумать действия своего инструктора. Ясно, что это поручение Лагутин дал ему втайне от начальства. Саньке это было выгодно со всех точек зрения. С одной стороны, такое доверие инструктора было лестным, с другой стороны, оно упрощало отношения. Санька предвидел, что подобные поручения будут повторяться. Значит, инструктор у него в руках… О дальнейшем, по своему легкомыслию, Санька размышлять не стал, а принялся строить планы, как лучше провести предстоящий вечер. Конечно, он зайдет сначала к Янковским… Но ни Антона Фомича, ни его племянницы дома не было.

Озираясь по сторонам, как бы не натолкнуться на патруль, Санька побродил по городу. «Тяпнув» сто граммов, отправился по нужному адресу. Казалось, все планы рухнули.

Клавочка уже собралась и с нетерпением ждала прихода обещанного «котиком» телохранителя. Ее нетерпеливость объяснялась, разумеется, не тем, что она хотела быстрее вернуться домой. Она мечтала о новом знакомстве, о возможности произвести впечатление на молодого паренька и пококетничать, почувствовать свою обворожительность и развеять скуку. Клавочка почему-то была уверена, что ее телохранителем окажется Борис Капустин, этот стройный молодой человек с приятным интеллигентным лицом…

Но в комнату вошел Санька. Клавочка оглядела его с разочарованием и обиженно поджала губки. «Ну и чучело прислал мне котик. Наверное, специально подбирал такого, чтобы я не увлекалась. Проклятый ревнивец!» — зло подумала она о своем муже.

А Санька, поздоровавшись, заторопил Клавочку:

— Зачем я пришел, вам известно. Если готовы, идемте.

— Одну минутку, товарищ курсант, только проверю, все ли собрано.

— Проверяйте.

Санька подошел к трюмо и все время, пока Клавочка копалась с вещами, любовался своим отражением, принимая то воинственные, то величественные позы. На Клавочку он не бросил ни единого взгляда. Клавочка, разумеется, это заметила и обиделась. Она считала себя неотразимой, и такой замухрышка, как этот солдат, по ее мнению, обязан был глядеть на нее с восхищением. А он даже и внимания не обратил. А у Саньки был свой взгляд наженщин. Замужние для него попросту не существовали. Какой смысл расточать перед ними комплименты? Ради вежливости? К тому же он был сердит сейчас на весь белый свет из-за неудачного визита к Янковским. В самом деле, за каким чертом он тащился шесть километров в город — ради того, чтобы сопровождать вот эту разряженную куклу? Много чести!

По улице шли молча. Санька нес тяжелую сумку с покупками, Клавочка семенила на высоких каблучках порожняком. Скоро ей надоело молчать и она, замедлив шаг, спросила:

— Вы всегда такой молчаливый, молодой человек?

— Смотря с кем, — отрезал Санька.

— Вот это ловко! — возмутилась Клавочка. — Неужели я такая противная и некрасивая, что даже не заслуживаю, чтобы со мной говорили?

Санька нахальным взглядом смерил жену инструктора с ног до головы, да так, что та приостановилась даже от изумления.

— Ничего, ничего, — сказал он, — идите. Я и так вас хорошо вижу…

Клавочка раскрыла было рот, чтобы возмутиться, но Санька огорошил ее еще более неожиданными словами:

— Вы прекрасны. И личико у вас молодое, красивое, и фигурка — лучше не придумаешь, а только какой мне интерес о чем-то беседовать с чужой женой?

— Вы боитесь ревности мужа?

— Нет. Просто уверен в вашей верности ему…

— Ой! Уж будто с интересной женщиной и говорить нельзя, кроме как ради интереса… А мне вот просто скучно, и вы, как рыцарь, должны развлечь меня…

— Премного вам благодарен! Да будь я сейчас один, я бы прежде всего позаботился, как развлечь себя. Ваше замужнее присутствие только ограничивает мою свободу.

— Поздравляю! Вы очень любезны. Но я не гордая. Я даже, если хотите, предложу вам развлечься. Давайте сходим в кино.

— Ха! За кого вы меня принимаете? Что я, маленький, по кинам ходить?

— Тогда на танцы…

Санька саркастически посмотрел на свои огромные кирзовые сапоги и подумал: «Дура. Совершенная дура!» А вслух сказал:

— Танцы вещь неплохая, но только после выпивки.

— Не люблю пьяных, — капризно возразила Клавочка. — К тому же… заходить в ресторан… Получится какое-нибудь недоразумение…

— Насчет недоразумений, это вы бросьте, — прервал ее Санька. — А выпить я мог бы и у знакомых.

— Где же ваши знакомые? Я готова сделать вам одолжение и зайти к ним. Долго ведь вы не задержитесь, надеюсь?

И Санька воспрянул духом. Право, эта кукла не так уж глупа, какой кажется с первого взгляда.

Янковские к этому часу были уже дома. Оба искренне обрадовались неожиданным гостям. Довольно потирая руки, Антон Фомич шумел:

— Нет, как ни говорите, а бог есть! Только что было скучно, и вдруг — как с неба — веселая компания! А ну, проходите, проходите, дорогие гости, и — за стол. Ваша невеста? :— спросил он Саньку, глазами показывая на Клавочку.

— Нет, жена, — объявил тот уныло.

Клавочка чуть не ахнула, а толстяк закричал:

— Жена! Подумайте, какая приятность!

— И мне приятно, что у моего инструктора такая жена, — пояснил Санька. — И еще приятнее, что сам я закоренелый холостяк.

— О, какой остроумный молодой человек! — восхитился Антон Фомич и захлопотал вокруг Кларочки. — Подумать только, у меня в доме супруга воздушного аса, учителя моих юных друзей!.. Я вижу, Саня, ваш инструктор мужчина с хорошим вкусом — такой классический выбор! Эх, где мои семнадцать лет! — и Антон Фомич с притворным сокрушением пошлепал себя по лысине.

А Клавочка цвела. С нескрываемым удовольствием она выслушивала комплименты добродушного толстяка, в сущности еще вовсе не старого человека («Ну, сколько ему? — прикинула в уме Клавочка. — От силы пятьдесят»), дивилась изысканной любезности красивой Фаины, которая тоже не скупилась на комплименты и все улыбалась и улыбалась. Санька между тем, не теряя зря времени, начал активно действовать ножом и вилкой. Разумеется, он не забывал прикладываться и к графину.

После ужина Антон Фомич поставил пластинку и задергал Клавочку в фокстроте. Фаина подхватила Саньку. Дребезжали на столе тарелки, позванивали бокалы, падали стулья, взвизгивали от удовольствия Клавочка и Фаина…

Потом пары сменились. Клавочка, подняв к Саньке блестевшие глаза, шептала:

— Я очень, очень вам благодарна…

— Саня, Клава! — закричал добродушный толстяк. — Вы еще не пили на брудершафт! Сейчас мы исправим эту ошибку. Фаина, наполни бокалы!

Все придвинулись к столу.

— Ну я с вами пить не буду. Мой возраст и так дает мне право без церемоний называть вас на «ты», а вот Фаина выпьет.

Санька взял в обе руки по бокалу. Женщины сплели свои руки с его руками, и все трое, перецеловавшись, опрокинули бокалы.

Домой возвращались глубокой ночью.

— Ах, как было интересно! Какие приятные люди, какой интересный дом! — восторгалась Клавочка. — Саня, ну расскажи мне какую-нибудь историю, прошу тебя. Только чтобы захватывающе интересно!

— Могу рассказать, — согласился Санька. — В нашем городе жила девушка удивительно похожая на тебя. Она увлеклась стрельбой из огнестрельного. Когда ей исполнилось девятнадцать, она уже была заправским снайпером…

Дальше рассказ сводился к тому, что эта девушка была награждена малокалиберным револьвером. Однажды вечером на нее напал бандит, она выхватила револьвер и прострелила ему ухо. Бандит испугался и хотел бежать. И в этот момент девица прострелила ему второе ухо…

Пока дошли до расположения гарнизона, Санька успел рассказать еще две «захватывающие» истории. Расстались они большими друзьями.

Лагутина дома не было. На столе лежала записка с объяснением, где что стоит на ужин. В конце записки заботливый муж сообщал: «Уехал на второй аэродром проверять караул. Приеду утром. Крепко целую в губки и глазки. Твой Николай».

Клавочка зевнула, раздевшись, легла в кровать, но уснуть долго не могла, все вспоминала новых знакомых…

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

У Лагутиных зазвонил телефон. Клавочка спрыгнула с постели, в которой обычно проводила добрую половину дня, захлопнула книгу и сняла трубку:

— Алло, Лагутина.

— Клавочка, здравствуй. Это я, Фаина. Клавусь, мне очень хочется увидать Бориса. Я сегодня свободна весь день, и у меня есть возможность использовать дядину машину, чтобы побывать в ваших краях. Будь любезна, скажи, когда у Бори по распорядку свободное время?

— С семи тридцати до девяти вечера.

— Большое спасибо. Ты меня очень выручила. Теперь я не буду зря дожидаться и приеду точно к семи тридцати.

— Фая, только ты знаешь, ведь в городок не всех пускают. Да и Бориса могут не отпустить за ограду. Но ты не беспокойся, я для тебя все сделаю. Борис в подчинении моего Николая, а Николай, конечно, в моем подчинении. Ну, целую тебя. Я к тебе тоже на минутку выскочу. Пока.

Клавочка взглянула на часы. Было три часа дня. До приезда Фаины еще долго, но тем не менее она начала готовиться к этой встрече. Умыла заспанное личико, провела мокрым полотенцем по шее, покрутилась перед зеркалом в халате и без халата, в одном платье, в другом… Наконец оделась, напудрилась, подрисовала на левой щеке мушку, подвела брови, подкрасила губы, загнула ресницы и тут только вспомнила, что по-настоящему еще не причесывалась. До приезда Фаины оставалось чуть побольше часа. «Как раз успею», — подумала Клавочка и принялась сооружать прическу.

Устало передвигая ноги, вошел Лагутин. Увидав свою супругу в таком блистательном виде, он обрадовался.

— Клавочка, ты сегодня у меня просто чудо!

Он подхватил ее на руки и, как ребенка, закружил по комнате. Клавочка болтала ногами в лакированных туфельках и визжала. Потом чмокнула его в щеку, оставив на ней отпечаток своих губ, спрыгнула на пол и сказала в тоне капризного ребенка:

— Коленька, у меня к тебе просьба… Самая крохотная.

— Говори, Клавочка.

— Одна городская девочка хочет увидеть своего мальчика. Мальчик у тебя в группе. Это Боря Капустин. Кроме того, она что-то хочет передать от другой девочки Сане Шумову. Котик, ты разреши Боре и Сане выйти после ужина из городка.

— Подожди, подожди. «Девочки», «мальчики»… Когда ты только успела с ними перезнакомиться?

— Я же тебе сто раз рассказывала: когда Саня заходил за мной, то потом мы познакомились с его друзьями. Так вот, эта Фая… Да что тут объяснять? Действуй, котик, я же прошу.

— Клава, Борис неуспевающий курсант и нежелательно…

— Ой! Ну что ты говоришь! Какое это имеет отношение к моей просьбе, к обещанию, какое я дала Фаине. Или действуй, или… ты меня не любишь!

По щекам ее покатились самые натуральные слезы. Лагутин вскочил и, махнув рукой, помчался выполнять Клавочкину просьбу.

Курсанты строились на ужин. Лагутин вызвал из строя Бориса и Саньку и недовольным тоном, сухо, официально объявил:

— После ужина на час выйдете из расположения гарнизона. К вам гости из города. С контрольно-пропускной я договорился…

Курсанты ушли на ужин. Лагутин направился в библиотеку. Чувство неприязни к Борису не покидало его, хотя после сообщения Клавочки о городской девице, с которой Борис связан, неприязнь вроде бы должна исчезнуть. Впрочем, было тут и другое. Лагутин обратился к начальству с рапортом — отчислить Бориса из школы как не способного к летному делу, а полковник Крамаренко не согласился.

— Капустина обучать, — сказал полковник с присущей ему лаконичностью, — над воспитанием его работать. Все.

Каково было выслушать это Лагутину! Пощечина. Правда, Борис об этом не знал, да что из того? Виноват все же он. «Из-за какого-то сентиментального щенка столько неприятностей!» — с раздражением думал сейчас Лагутин.


— Неужели Фаина? — высказал догадку Борис, когда они с Санькой выходили из столовой.

— Кому же больше? — сказал Санька. — А вот ко мне кого принесла нелегкая? Ума не приложу.

За воротами, в тени тополей, их ждала Фаина. Поздоровались, и Фаина шепнула Саньке:

— Иди вниз по дороге. Там тебя ждут.

Санька пожал плечами — дескать, кто меня может ждать? — но пошел в указанном направлении. Шагов через тридцать его потихоньку окликнули. Оглянувшись, он увидел Клавочку. Она стояла, прислонившись спиной к стволу тополя, и смущенно водила по земле носком туфельки.

— Вы не подумайте, что я что-нибудь такое… — начала Клавочка. — У меня была возможность вызвать Бориса к Фаине, и я заодно решила и вам дать возможность погулять за оградой. Ведь вам приятно? То есть не со мной, а вообще… Ой! Какая я глупая…

— Клавочка, что с тобой? Ты меня называешь, как его величество, на «вы», как будто мы и не пили на брудершафт. И потом ты не только не глупая, а даже гений. Точно как в романе: ты мимолетное виденье, ты гений чистой красоты. Постараюсь отплатить тебе каким-нибудь интересным рассказом.

— Говори, Саня, мне так нравится тебя слушать…

Они пошли по аллее, и Санька начал рассказывать. Ей было немного стыдно, что она украдкой от мужа прогуливается с молодым человеком, но эта маленькая тайна сама по себе была привлекательна. Она много читала романов с тайными свиданиями, с похищениями девушек, с героическими подвигами в честь любимых, а ее собственное замужество вышло таким обыденным! Николай познакомился с ней в кино. Стал провожать, вздыхать, потом сделал предложение. Папа с мамой нашли, что он «видный», и посоветовали выйти за него замуж. Вот и все. Потом скука нигде не работающей замужней женщины. И вот Санька. Правда, он некрасивый, но подвижной, веселый, остроумный. Неужели она должна себе отказывать в этом невинном увлечении? И уж так ли велик грех — пройти под руку с посторонним мужчиной?

По жидкому перелеску Борис и Фаина пошли в направлении, противоположном тому, куда двинулись Санька с Клавочкой. Дорога шла слегка на подъем. Все шире открывался вид на гарнизон. Темнело, и в домах загорались приветливые огоньки. Из казармы долетали слова песни. Хорошо был виден отсюда и аэродром. Там тускло поблескивали крыльями выстроенные в ровную линию самолеты.

Остановились на пригорке. Борис сбросил с плеч шинель, расстелил ее и предложил Фаине присесть. Сели. Фаина прижалась к нему, заглядывая в глаза, зашептала:

— Ты, Боренька, не обижайся на меня…

— Что ты, наоборот!

— Не подумай обо мне плохо… По твоим рассказам я очень хорошо представляю, как вам трудно, и всегда рада хоть чем-нибудь помочь тебе, отвлечь от этой казармы. Спасибо Клавочке, помогла. Это ведь она ждет Саню…

— То есть как?

— Так. Соображать надо…

— Вот это здорово! — удивился Борис.

Потом Фаина повела легкомысленный разговор, перескакивая с предмета на предмет. Страшно ли летать? Санька говорил, что приехал из Сибири; это правда, что там даже летом под землей лед? Какое вино больше всего нравится Борису? И что он думает об исходе войны?

— Я, например, так боюсь, так боюсь, — созналась она. — Я очень большая трусиха… Хорошо быть мужчиной. Завидую вам.

— Есть, Фая, и девушки отважные. Вот у нас Нина Соколова — летчица, инструктор, и хороший инструктор. (Борис за последнее время разочаровался в Лагутине и завидовал товарищам, попавшим в экипаж Нины.)

— Мне это непонятно, — сказала Фаина. — Как она только может? Страшно быть военным. Я даже не могу представить, как ты на посту стоишь. Ночь. Одиночество…

— Вот уж что не страшно, так не страшно. Скучно только. Стоишь как дурак четыре часа подряд и глазами хлопаешь.

— Неужели четыре часа? С ума можно сойти… Бобочка, а почему же вы по два не стоите? Мне какой-то военный говорил, что так даже нужно по уставам…

— О девочка! Уставы ведь дополняются и изменяются. Стоять по четыре часа мы сами договариваемся. Начальниками караулов ходят свои ребята. Вот, например, Валико. Помнишь, был с нами грузин в тот день?

— Помню.

— Он всегда разрешает. А если меняться через два часа, так не поспишь, только и будешь ходить взад-вперед на пост и обратно. Самая плохая смена у нас третья. С трех ночи и до семи утра. Холодно и спросонья ничего не соображаешь.

— А на том посту ты когда-нибудь стоял? — спросила Фаина, показывая на видневшийся в сумерках курган. Там, на фоне оставшейся от заката светлой полоски неба, ясно вырисовывался постовой «грибок».

— На бензоскладе? Был. Это отличный пост. Ты знаешь, между нами говоря, оберегаешь пост обычно от начальства. Стоишь и смотришь, стараясь не прозевать поверяющего. Окликнул вовремя — благодарность; нет — «рябчика» схватил. А обо всяких диверсантах только в книгах пишут. Так этот пост как раз хорош тем, что с трех сторон этого кургана ровная каменистая почва. Кто бы ни шел, отлично слышно. С одной стороны овраг, но через него поверяющий не полезет — там сплошь бурьян и колючки… Послезавтра я как раз буду стоять на этом посту и, как назло, в третью смену. Так что на зорьке проснешься, обо мне вспомни, посочувствуй…

— Обязательно вспомню, Боренька! — Фаина улыбнулась. — Сейчас еще благодать, тепло, а что будет зимой? Холодно, снег, ветер. Брр! Давай говорить о чем-нибудь другом…

Борис только храбрился, описывая с таким пренебрежением службу часового, на самом деле, когда он стоял на посту, его нервы были напряжены до крайности. Ежеминутно он поглядывал на светящийся циферблат часов, томительно отсчитывая время до желанной смены.

— Ты права, Фаина, это скучный разговор, — охотно согласился Борис. — Поговорим о веселом. На носу Октябрьские торжества. Как-то удастся их отпраздновать?

2

Развод караулов производился на специальном плацу. Караулы выстраивались в ровную линию на выложенной кирпичами дорожке, по порядку постов. Все было торжественно и красиво. Курсанты подтянутые, с начищенными сапогами и пуговицами, со свежеподшитыми подворотничками. В луче вечернего солнца звездочками вспыхивали отточенные жала штыков, золотом сияли трубы оркестра. Появился дежурный по караулам. Грянул встречный марш. И хотя каждому предстояла трудная служба, настроение поднялось, лица преисполнились торжественностью, руки крепче сжали оружие.

Одного Бориса не покинуло уныние. Во всех деталях видел он предстоящую ночь. Сон вповалку на наpax в тесной караулке, не раздеваясь, тяжелое пробуждение от сердитого толчка разводящего. А потом унылый путь в темноте, через рытвины и канавы к посту. И тогда, когда все люди спят самым крепким и сладким сном, он должен бродить один, не выпуская из рук винтовки. Холодный предутренний ветер будет пронизывать его до костей, зловеще будут качаться в овраге кусты полыни. Это так страшно, что он будет избегать смотреть в ту сторону.

— Ну и кислая же у тебя физиономия! — шепнул ему на ухо Валентин. — Выше нос! Боевую задачу идешь выполнять.

— Хорошо тебе, — сказал Борис обидчиво, — ты опять во вторую смену, а меня старшина решил «закалять», посылает каждый раз в третью.

— Что ж, обида справедливая. Давай, Боря, становись на мое место, пока дежурный к нам не подошел.

— А как постовая ведомость? — усомнился Борис. — Там записано…

— Ладно, потом карнач переиграет. Скажешь, что плохо себя почувствовал, и я уступил тебе место во второй смене.

В три часа ночи Валентин принял пост. Разводящий со сменившимся товарищем скрылся в темноте, и он остался один. Ветер трепал его коротенькую шинель и бросал в лицо пыль и мелкий песок. По небу причудливыми массами неслись низкие облака; в разрывах между ними мерцали звезды. От их холодного и далекого мерцания становилось еще холоднее. Поблизости проходила телефонная линия, и тоскливый звук гудящих проводов щемил сердце.

Несмотря на холод, хотелось спать. Привалиться бы сейчас к бочке с наветренной стороны и вздремнуть. Но этого делать нельзя. Устав строго и конкретно определял действия и обязанности часового. Чтобы не хотелось спать, Валентин принялся ходить вокруг вкопанных в землю баузеров с бензином и выстроенных в ряд бочек с авиационным маслом.

Часовой не имеет права курить, петь, сидеть, разговаривать, но думать не возбраняется. Какие только мысли не витали над этим местом в бессонные часы трудной вахты! Воспоминания о далеком доме, о школьных друзьях, о любимых девушках, мечты о подвигах, беспокойство о тех, кто теперь под огнем на фронте.

Нет, право, хорошо бы сейчас очутиться в теплой караулке, лечь между Кузьмичом и Сергеем, пригреться и уснуть. А сначала съесть что-нибудь…

Спустя немного времени Валентин притерпелся к холодному ветру, прошла тяжелая скованность в теле, глаза привыкли к темноте, и он погрузился в мир фантазии. Вот окончит он начальную школу пилотов, поедет в училище летчиков… Там не хрупкие тренировочные самолеты, а стремительные боевые машины с мощными моторами. Валентин вспомнил, как недавно над школой пронесся истребитель. Маленький, он стлался крыльями над самой землей и вдруг свечой взмыл в небо, рождая могучий рев. Вот и он, Валентин Высоков, сядет в кабину такого же самолета и будет рассекать просторы неба. А потом фронт. И он начал рисовать в воображении картины воздушных боев. Вот он и Сережка врываются в строй немецких самолетов, трещат пулеметные очереди, ревут моторы. Один за другим рушатся на землю стервятники, оставляя за собой дымные шлейфы…

Валентин так увлекся воображаемым боем, что и не заметил, как его возбуждение передалось мышцам. Он уже не ходил, а почти бегал по кругу; руки непроизвольно сжимали винтовку все крепче и крепче.


Холода больше не чувствовалось. Опустил воротник шинели. Мечты потекли спокойней, сменив русло. Кончится война, он вернется домой, пройдется по улицам родного города. Хорошо на этот случай иметь на груди несколько орденов. Нет, только орден Ленина и маленькую золотую звездочку Героя Советского Союза. Скромно и сильно. В городе он встретит Лидуську Светлову из девятого класса. Наверное, она будет уже студенткой. «Валяшка, — спросит она — за что это тебя наградили?» И он небрежно расскажет, как он и его друг Сережка вдвоем распушили целую эскадрилью немцев. И скажет, что это слишком высокая награда для такого заурядного поступка. Лидуська обвинит его в излишней скромности, а потом опустит ресницы и скажет: «Валя, когда ты уезжал учиться, то перед своим отъездом хотел со мной серьезно поговорить… Я тогда не пришла на назначенное тобой свиданье — была очень занята…» Дальше она будет длинно и подробно оправдываться и, наконец, скажет: «Я всегда помнила тебя и, хотя ты мне ничего не сказал, догадалась…»

И он вновь вспомнил печальную историю своей невысказанной любви…

Она была высокая, бронзовая от загара, с венцом тугих темных кос на гордо вскинутой голове. Они учились в разных классах, но встречались часто, так как оба посещали кружок гимнастики. Гимнастику оба любили, и это их сблизило. Но они не находили слов, чтобы раскрыться друг другу. Валентину начало казаться, что Лида не замечает его, что относится к нему даже хуже, чем к другим. Своими печалями он поделился с Сережкой. Тот, не задумываясь, посоветовал стихами: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей…» И, передохнув, добавил: «Ты, Валяш, побольше с ней ругайся, покажи, что ты ее презираешь, ну и все такое, и она побежит за тобой…» Валентин рассердился. «А что же ты сам перед своей Тоськой не хорохоришься?» И тот не нашелся с ответом. А Валентин — вот уж дурак так дурак! — последовал Сережкиному совету и ни с того ни с сего поссорился с Лидой. Кончилось это ужасно. Лида как-то подошла к нему и сказала:

— Какая это тебя муха укусила, Высоков, а? Ты мне казался простым, славным парнем, а теперь как индюк, просто не узнаю.

Это было как раз накануне выпускного вечера. Потом пришло известие о начале войны, и события стали развиваться с головокружительной быстротой. Он поспешно собирался на фронт добровольцем, а Лида уехала к отцу. Ее отец был военным и находился со своей частью где-то в горах. Вернулась она расстроенная и обеспокоенная: отец отбыл на фронт. Через день должен был выехать и Валентин. Надо встретиться. Во что бы то ни стало. Кинулся к Лиде. Дома ее не оказалось, в школе — тоже. Где еще искать? Случайно увидал ее из окна трамвая. Лида куда-то спешила. В руке перевязанная бечевкой стопка книг, лицо озабочено. Не задумываясь, Валентин на ходу спрыгнул с подножки трамвая, едва не угодил под грузовик и, отпрянув от него, столкнулся с полной важной дамой, не извинившись, бросился за спешившей по тротуару Лидой. Та оглянулась.

— Высоков? — удивилась она. — Это ты сейчас с трамвая спрыгнул, как мальчишка? Оштрафуют!

— Пускай штрафуют! Ради тебя я готов заплатить сколько угодно…

— Много не надо, — перебил Валентина шутливый мужской голос.

Он обернулся, перед ним стоял милиционер, возникший, как в сказке возникают духи.

— С вас, молодой человек, всего три рубля за нарушение порядка. Надо бы взять больше, да уж ладно. Вы и так ради девушки чуть не были задавлены.

Лида засмеялась.

Самое ужасное было то, что у него не было трех рублей. Он рылся в карманах и знал, что ничего не найдет, а милиционер терпеливо ждал. Ждала и Лида. Наконец «нарушитель» откровенно признался в своем банкротстве.

— Составим протокол, — с ухмылкой сказал блюститель порядка.

— Не надо, — сказала Лида, — Я заплачу за него «чем угодно и сколько угодно», — и протянула милиционеру трешницу.

Тот засмеялся:

— Ладно уж, идите. Истратьте эти деньги на мороженое. Но на ходу больше не соскакивайте.

Валентин сначала был так смущен случившимся, что не знал, с чего начать разговор. Лида помогла ему в этом.

— Ты мне что-то хочешь сказать? — спросила она.

— Да… Лида, приди сегодня в семь часов вечера в школу.

— Зачем?

— Мне нужно с тобой серьезно поговорить. — При этом он заглянул ей в глаза. Они были спокойны и даже холодны. Уголки губ дрогнули, точно она хотела улыбнуться, но не улыбнулась, а спросила с нотками досады:

— О чем теперь со мной говорить? Война. У меня отец на фронте. Не понимаю… — Она развела руками.

Вечером Валентин на всякий случай пришел к школе. Но прождал напрасно — Лида не пришла. Дома стоял накрытый стол, собрались друзья, близкие. Отец с беспокойством поглядывал на часы. Мать ждала его у калитки.

Проводы были шумные и торжественные. Провожающих было много, раза в три больше, чем отъезжающих. Но Лиды не было. Когда дали команду «по вагонам» и Валентин, со всеми расцеловавшись, на ходу прыгнул в теплушку, за его спиной раздался вскрик:

— Валя!

Он оглянулся. По перрону бежала Лида.

— Валя, что же ты сразу не сказал, что уезжаешь? — выговорила она, запыхавшись.

В это время призывники запели хором: «Уходили комсомольцы на гражданскую войну!» Поезд пошел быстрее. Горечь расставания и вместе с тем непонятный восторг сжали сердце. Валентин набрал в легкие воздуха и крикнул:

— Я люблю тебя, Лида!

Слова песни и шум вагонных колес заглушили его крик.

Лида бежала по перрону, постепенно отставая, ветер шевелил поднятый для прощанья голубой платок. Так и врезался в память любимый образ: высокая девушка с венцом темных кос на голове, с голубым платком в поднятой руке…

Вот и сейчас, сжимая озябшей рукой винтовку, он видел ее, и губы его шептали нежные слова…

3

Так пробыл он на посту около часа. А потом с ним что-то случилось. Он сразу не понял, что именно. Вдруг все посторонние мысли исчезли, зрение и слух напряглись до предела: неподалеку что-то хрустнуло, и мелькнула тень. Валентин почувствовал, что он тут не один. Сердце забилось тревожно, пальцы до боли сжали винтовку. Остановившись, он некоторое время напряженно всматривался в темноту. «Надо продолжать ходить, — подумал он, — чтобы не спугнуть его». Кого? Этого он не знал, но был твердо уверен, что кто-то с ним рядом и этот «кто-то» — враг. Враг жестокий и сильный.

На «грибке» была кнопка. Нажми ее, и в караульном помещении раздастся звонок. Карнач крикнет: «В ружье!» — и через несколько минут на пост прибудет подкрепление. Но «он», тот, кто лежит в бурьяне (Валентин был уверен, что только в этом небольшом овраге и может скрываться его враг), «он», конечно, видит на фоне неба каждое движение часового и может убежать в темноту. Если не убежит сразу, то убежит после того, как услышит шаги приближающихся караульных. Нет, на кнопку нажимать нельзя. Врага нужно выманить и схватить.

И Валентин снова пошел по кругу. Потихоньку он отвел затвор и бесшумно вогнал патрон в патронник. Вот он вновь поравнялся с тем местом, где впервые ощутил тревогу и, не оборачиваясь, скосил глаза в подозрительную сторону. Казалось, ничего нового не было. Но вот в десяти шагах, под пригорком, появилось какое-то бледное пятно с двумя черными впадинами. Так это же лицо врага!

Не замедляя шага, Валентин сделал еще круг и опять на какое-то время оказался спиной к опасности. Безумное желание обернуться и выстрелить. Но голос рассудка подсказывает: «Держись! Крепче нервы! Схватка произойдет на следующем круге. За это время «он» подползет еще ближе».

Палец выжал свободный ход спускового крючка. Валентин шагнул навстречу схватке. Кося глазами, он теперь отчетливо видел распластавшегося на земле врага. Ночь темна, колышется черный бурьян, но «он» еще черней. Теперь Валентин проходит в четырех шагах от него. Вот он на секунду к нему спиной, но это только на секунду. Стремительный поворот кругом, и он сразу же стреляет во взметнувшуюся с земли тень…

По трудно объяснимой причине, часовой стреляет ночью с исключительной точностью. Звук выстрела слился с воплем, и Валентин понял, что пуля попала в цель. Мгновенно передернув затвор, он выстрелил еще раз в ползущую к нему тень, и тень замерла. Сквозь вой ветра слышалось только хрипенье и бульканье. Продолжая держать оружие наготове, Валентин подскочил к «грибку» и нажал сигнальную кнопку.

Через несколько минут прибежали товарищи во главе с Берелидзе.

— В чем дело? Почему стрелял?

— Смотрите сами…


Блик карманного фонарика упал на распростертое тело. Рядом блестел большой финский нож. Берелидзе погасил фонарь и молча пожал Валентину руку.

Ночное происшествие на посту вызвало много разговоров и ряд мероприятий по усилению бдительности.

Едва Валентин сменился с поста, как в караул явились Крамаренко и Дятлов. Выслушав показания Валентина, полковник снял с руки часы и подал их ему:

— Это, товарищ Высоков, от меня лично — за вашу выдержку и храбрость. Представляем вас к награде.

Нина не имела допуска в караул, поэтому с нетерпением ждала выхода оттуда бригадного комиссара. Как только увидела его, подошла.

— Молодец Высоков, — сказал Дятлов, здороваясь с Ниной. — У молодчика, которого он прикончил, нашли все необходимое, чтобы поднять на воздух наши запасы горючего.

— А он сам-то не пострадал? — спросила Нина. — Что вы скажете теперь по поводу заявления подполковника госбезопасности?

— Да-а… — только и мог сказать Дятлов.

Друзья поздравляли Валентина, он был героем дня.

Валико высказал сожаление:

— Жаль, что убил. Живым бы его… Ясно, что он был не один, а теперь это тайна.

Воодушевленные примером Высокова, курсанты горели жаждой подвигов. Будучи на посту, теперь они смотрели во все глаза, но, разумеется, враг это учитывал и новых попыток совершить диверсию не предпринимал.

У Бориса Капустина вся эта история вызвала какие-то неясные переживания. Он, конечно, вспомнил свой разговор с той малознакомой девицей: как она интересовалась расположением поста у бензосклада и сменой часовых и как он, Борис, легкомысленно выболтал ей все… С холодной дрожью в спине вспоминал он и то, что стоять на посту в тот страшный час должен был он, что Высоков подменил его случайно, а если бы не подменил, то…

Борис вовсе не был уверен, что он сумел бы расправиться с диверсантом так, как это сделал Валентин. Теперь он приходил в ужас от мысли, как бы кто не узнал о его болтливости. И дал себе слово никогда больше ни с кем не говорить о чем-либо служебном. Фаину ему и хотелось и не хотелось видеть. Хотелось, чтобы убедиться, что разговор с ней о караульной службе и нападение на пост — случайное совпадение; не хотелось потому, что боялся: а вдруг это совпадение не случайно? Сверх того его мучила зависть. Зачем он согласился поменяться с Валентином дежурствами? Тогда бы не Валентин, а он был героем дня… Конечно, все могло бы быть по-другому, но…

Словом, ночное происшествие на бензоскладе внесло много нового в обычный, размеренный распорядок жизни школы.

В первый же свободный день Нина поехала в город и, преодолев личную неприязнь к подполковнику госбезопасности, записалась к нему на прием. Ждать пришлось около двух часов. Подполковник принял ее с холодной официальностью. Во время разговора Нина обратила внимание, что третий человек, присутствовавший в кабинете и назвавший себя капитаном Джаниевым, смотрит на нее с большим сочувствием. Капитан был уже пожилым человеком. В его черных волосах пробивалась седина, восточное скуластое лицо с раскосыми глазами выглядело усталым.

Подполковник, как и при первом разговоре, слушал рассеянно и нетерпеливыми движениями пальцев переставлял предметы на письменном столе.

Нина напомнила о Дремове, повторила свои подозрения о том, что его гибель — дело вражеских сил, и заключила такими словами:

— Теперь, я думаю, вы не сомневаетесь, что «в контролируемом вами районе» действует враг?

Подполковник поморщился и сказал:

— Вы, товарищ старший сержант, не сказали мне ничего нового. А взаимосвязь между катастрофой Дремова и нападением на пост — не больше, чем взаимосвязь между африканским слоном и биографией моей покойной бабушки… Впрочем, попробуйте высказать свои доводы моему преемнику капитану Джаниеву. — Глазами он показал на капитана.

При этих словах капитан Джаниев отвернулся к окну, а Нина, покраснев, стала глядеть в пол.

— Вот так. В таком разрезе, товарищ старший сержант. Через пару дней Джаниев освободится от приема дел и займется вами. Всего доброго.

Нина пошла к двери, и за спиной услышала голос Джаниева:

— Прошу вас, подождите меня у выхода. Через десять минут я еду к вам в школу и подвезу вас.

Когда прибыли в расположение школы, Джаниев, прежде чем идти в штаб, зашел с Ниной в ее комнату и тут со всем вниманием выслушал ее, не перебивая. При этом лицо его было непроницаемым и Нина не могла уловить, как ее собеседник относится к тому, что она говорит. Он продолжал оставаться некоторое время таким и после того, как Нина замолчала. Раздраженная этим, Нина хотела было уже встать, как вдруг Джаниев заговорил:

— Наберусь смелости предполагать и думать так же, как вы. Но вот вопрос: кому понадобилась расправа с Дремовым? Может быть, он этой вынужденной посадкой помешал кому-либо? А пока, товарищ Соколова, я вам скажу одно: я не считаю ваши слова пустыми. — Пожал ей руку и вышел.

По вполне понятным причинам Джаниев не мог рассказать Нине о многих делах, какие происходили в это время в Средней Азии.

Немцы строили планы похода на Индию. Их агентура в Средней Азии готовила для похода путь. Кто-то распускал панические слухи, кто-то направлял диверсантов, собирал шпионские сведения, выявлял дизертиров и использовал их в собственных целях. Близость границы осложняла обстановку. Вон они, горные вершины, видны отсюда, а за ними чужие страны, враждебные силы. И не будет ничего удивительного, если предположения Соколовой окажутся оправданными. А этот случай на посту? Разве это не звено общей цепи?

Джаниев пришел к начальнику школы и попросил вызвать Берелидзе и Высокова. Выслушивая их показания, он просматривал постовые ведомости и неожиданно задал вопрос:

— Берелидзе, вы были начальником караула, объясните, почему поменялись постами Высоков и Капустин?

— Разрешите, товарищ капитан, — попросил Высоков.

— Да.

— Капустин несколько раз подряд попадал на этот трудный пост в третью смену. На разводе у него был невеселый вид, и я предложил ему поменяться…

— Это нарушение.

— Виноват, товарищ капитан.

— Очень виноват. Но все хорошо, что хорошо кончается. Пройдите пока в соседнюю комнату, а ко мне пусть зайдет Капустин.

Переступив порог и увидав рядом с полковником Крамаренко капитана госбезопасности, Борис напугался. У него задрожали колени, а когда стал докладывать о прибытии, сорвался голос.

Капитан, конечно, заметил волнение Бориса, и, стараясь его успокоить, спросил как можно дружелюбней:

— Вот, товарищ Капустин, вы поменялись часами дежурства на посту с Высоковым. Ну, а если бы не поменялись, смогли бы вы сделать то же самое, что сделал Высоков?

— Я обязан… То есть часовой обязан… Должен…

— Это ясно. Ну, а конкретно?

— Не знаю… — признался Борис и опустил голову.

— Как летаете?

— Инструктор говорит, плохо…

— А сами вы как думаете?

— Так же.

Борис покраснел и часто заморгал глазами.

— Не вешайте головы. Постарайтесь быть таким, как большинство ваших товарищей. Побольше уверенности в своих силах. Можете быть свободны. Пригласите ко мне вашего старшину.

Старшина лихо отрапортовал о прибытии и застыл в положении «смирно».

— Скажите, товарищ старшина, почему курсант Капустин на протяжении длительного времени назначается в самый трудный наряд?

— Он нытик, товарищ капитан, — объяснил старшина. — А нытиков надо закалять. Я ведаю нарядами, и это мое решение.

— А вы все-таки не нагружайте его больше остальных, тогда легче будет с него требовать как и с других. Дай бог, чтобы он с обычными-то делами научился справляться, а вы ему еще какие-то сверхурочные придумываете.

— Понял, товарищ капитан.

— Хорошие у вас курсанты, — сказал капитан Дятлову и Крамаренко после того, как вышел старшина. — Честные. Только очень уж «зеленые».

— А как вы находите Капустина? — осторожно спросил Крамаренко. — Что-то уж очень он разволновался.

— Вот это-то как раз и хорошо. Я думаю, что ему надо помочь.

С начальником и комиссаром школы Джаниев простился в веселом настроении, а когда захлопнул дверцу машины и опустился на сиденье, на лицо его легла печать озабоченности и мрачного раздумья.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Зима в том году в Средней Азии оказалась на редкость суровой. Было много снегу. Мороз, хоть и небольшой, при ветре и сильной влажности очень донимал часовых, и они непрестанно приплясывали. Не сладко приходилось механикам и особенно инструкторам-летчикам. Холода были некстати еще и потому, что ввиду усиления летной работы понадобилось строительство второго аэродрома. Укатать взлетную и посадочную полосы было сравнительно легко: поле от природы подходило для этого. Хуже обстояло дело с жилыми и рабочими помещениями. Кроме двух небольших домов, тут ничего не было.

Курсанты сами рыли для себя и инструкторов землянки. Желание быстрее приступить к летной работе подгоняло их, и на постройке трудились так, что на морозе сбрасывали шинели. Мокрые от пота гимнастерки дымились паром. Валико со старшиной таскали землю на самых больших носилках, Валентин и Сергей яростно рубили мерзлую почву кирками, Кузьмич катал тачку, а Борис и Санька грузили землю на полуторку.

Рабочая площадка с утра до вечера была заполнена движением и походила на муравейник. Иногда работали и ночью, при свете автомобильных фар. Ветер трепал полотнища с комсомольскими призывами к ударному труду. Чтобы лучше спорилась работа, Всеволод Зубров по просьбе друзей временами откладывал кирку и брался за баян.

На строительство приехали полковник Крамаренко и бригадный комиссар Дятлов. Остановились как раз вблизи Бориса и Саньки. Борис, увидав начальников, энергичней заработал лопатой. Крамаренко улыбнулся.

— Дайте-ка лопату, работяга, — обратился он к Борису. — Вижу, что стараетесь, а уменья нет. Вот, глядите, как надо! — И с размаху поддел лопатой большую кучу мерзлой земли.

Прежде чем приподнять лопату, он сделал глубокий вдох, потом, приподняв, качнул ее на свободно опущенных руках и уж затем, размахнувшись, бросил землю в кузов полуторки. Еще и еще — и работал с Санькой до тех пор, пока не загрузили машину. Движения его были размеренными, неторопливыми, но спорыми. Когда он вернул лопату Борису, его дыхание нисколько не участилось.

— Вот так и работайте, — сказал он.

— Вы, товарищ полковник, наверное, немало поработали, когда были курсантом? — осмелев, спросил Борис.

— Довелось. Но лопатой владеть научился раньше. Кочегаром был на пароходе… — И отошел.

Через некоторое время начальники уехали. Но курсанты долго еще говорили между собой о том, как умело орудовал лопатой полковник. А главное — все поняли, что для будущих летчиков нет ничего зазорного в физическом труде.

На стройку прибыла почта. Почтальон выкрикивал фамилии, и конверты, треугольники, открытки и телеграммы расходились по рукам. Высокову пришло письмо с пометкой: «Осторожней, фото!»

После хороших и нежных слов любви Лида с гордостью сообщала, что она стала снайпером и едет на фронт.

Валентин долго рассматривал ее карточку. Лида была снята во весь рост. На голове кубанка, брови сдвинуты, губы сжаты, глаза смотрят со спокойной суровостью. Гимнастерка туго перехвачена широким ремнем, в руках винтовка с оптическим прицелом. «Какая ты красивая, смелая! — прошептал Валентин. — Теперь ты всегда будешь со мной», — и вложил фотографию в комсомольский билет.

— Ты что же, Валяш, — услыхал он за спиной голос Сережки, — мне не покажешь? Друг я тебе или нет?

— Прости, Сергей, просто от радости голову потерял. Ну, смотри…

Сергей долго, задумчиво смотрел на фотографию. Потом сказал:

— Ну вот, уже и девчата начали воевать, а мы… с такими лбами и сидим, как у тещи на именинах!

После завершения строительных работ многие курсанты получили «увольнение» в городской отпуск. В числе их оказались Борис и Санька. Борис откровенно радовался тому, что его прилежание в работе было замечено, а Санька говорил с деланным равнодушием:

— Иначе и быть не могло. Подумаешь, осчастливили, в город пустили! Однако, Боб, мы это используем и наградим себя по-настоящему. Держи курс прямо на Янковских!

— А представь, что я не пойду к ним, — возразил Борис.

— Это еще почему? — удивился Санька.

— Да так. Не хочу. Не нравятся они мне…

— Выпить и пожрать задарма не нравится?

— Всему этому «выпить» и «пожрать» было свое время. Понял?

— Понял только то, что ты ничего не понял в авиации. Надеюсь, мне без тебя скучнее не будет, — Санька ловко сплюнул сквозь зубы и, не прощаясь, ушел.

В дверях знакомого дома он столкнулся с Клавочкой.

— Здравствуй, Саня! — обрадовалась она. — А где же Борик? — И, не дожидаясь ответа, принялась рассказывать, как узнала об их увольнении и как удрала из дому.

Санька вошел в комнату. Знакомая картина: расплывшаяся физиономия Антона Фомича с маслеными глазками; меланхолично-кокетливая Фаина и хорошо сервированный стол.

«Ну же и сволочи! — подумал про себя Санька. — Люди где-то кровь проливают, да и те, какие в тылу, живут не сладко, а у этих опять пироги, вино и водка». И тут же он повернул ход мыслей для оправдания своих действий: «Отсюда вывод: надо их наказать, то есть выпить и сожрать как можно больше. Жаль, что Борис не пошел, вдвоем это делать куда легче». А когда о Борисе спросила Фаина, он, не моргнув глазом, соврал:

— Его не пустили в город.

— Врешь ты, Саня! — погрозила ему пальчиком Клавочка. — А ну-ка, рассказывай, где он? Может быть, другие знакомства завел в городе?

— Нет, ему дали увольнительную на короткое время, вот он и решил не заходить, чтобы не расстраиваться…

— Саня, как не стыдно! — возмутилась Клавочка. — Ты совсем забываешь, что я жена Лагутина и мне известны не только сроки увольнения, а и гораздо более серьезные вещи…

Санька стукнул ладонью по столу и резко встал:

— Благодарю за напоминание! Она жена моего начальника, — обратился он к Фаине, — и она все знает. А я, если бы и знал, так помолчал бы, чем ставить товарища в неудобное положение. — Схватив со стола пилотку, Санька решительно пошел к двери. Клавочка испуганно кинулась к нему. Антон Фомич и Фаина стали унизительно их уговаривать:

— Саня, Клавочка, родненькие, успокойтесь… Стоит ли по пустякам так волноваться? —ворковала Фаина.

— Ваше здоровье, Саня, — и Антон Фомич подал ему бокал.

Когда все выпили и страсти улеглись, Фаина спросила у Саньки:

— Так, Саня, как вы все-таки думаете, где Борис?

— Он мне не стал объяснять. Сказать по правде, мы с ним немного поссорились. Я думаю, что он или в спортзале Дома культуры или на трофейной выставке. Туда собирались многие наши, а он теперь без коллектива ни на шаг, стал шибко сознательный…

Санька замолчал. Фаина задумалась. Спустя немного времени она встала из-за стола.

— Пойду, попробую найти Бориса, — сказала она. — Хочу выяснить наши отношения…

2

В городе Борис был третий раз, но многие его достопримечательности увидел впервые, так как оба его первых посещения были связаны с выпивкой и он просто ничего не успел рассмотреть. Сейчас он не спеша разглядывал дома, улицы, людей. Из построек ему очень понравился театр оперы и балета. Здание было выстроено в восточном стиле, с витыми колоннами, резными дверьми, килеобразными арками над ними. У театрального подъезда Борис встретился с Валентином, Сергеем, Валико и Кузьмичом. Те заметили Бориса еще издали и весело приветствовали.

— Итак, почти все участники первого ералашного похода в город в сборе, — сказал Кузьмич. — Помнишь, Борис, наш приезд?

— Как не помнить!

— А где же Санька? — спросил Сергей.

— Опять, наверно, у этих Янковских…

— А ты чего же не пошел?

— Сказать прямо, разочаровался.

— Вот и молодец, — одобрил Валентин. — Я сразу понял, что это не наша компания.

Одобрение Валентина было теперь для Бориса очень авторитетным, так как после случая на посту Борис видел в нем испытанного, проверенного в деле человека.

— Мне кажется, — заметил Кузьмич, — наш Санька тоже скоро перестанет у них бывать. Я хотя и не познакомился близко с этими Янковскими, но из рассказов Валяша и Сережки понял, что это какое-то мещанское гнездо.

— Ладно, ну их, — отмахнулся Сергей. — Боря, ввожу в курс дела. Наш план таков: сейчас Дом культуры — спортзал, потом центральный парк, трофейная выставка и в заключение кинотеатр. Посмотрим еще разок, как Александр Невский бил псов-рыцарей. Устраивает?

— Вполне. Мне лишь бы с вами… — искренне сказал Борис.

В спортивном зале они встретили многих товарищей из летной школы, но особенное их восхищение вызвала Нина Соколова. Они вошли в тот момент, когда ее сильное и гибкое тело, оттененное черным трико, взлетело над упругой, блестящей никелем перекладиной турника. Подле «на страховке» стоял Вовочка Васюткин с халатом. Нина мелькнула в воздухе, ловко приземлилась на носки, и Васюткин накинул ей на плечи халат. Не оглядываясь, она пошла навстречу курсантам.

— И Капустин здесь? — искренно удивилась Нина. — Вы тоже заниматься или только поглядеть?

— Хочу позаниматься, товарищ инструктор, — краснея, ответил Борис. — Правда, я уже давно не работал на снарядах, но попробую.

Курсанты вошли в раздевалку, взяли напрокат тапочки, переоделись и, выйдя в зал, начали разминку. Затем разошлись к снарядам. Кузьмич пошел к штанге, остальные — к брусьям и турнику. Сначала проделали комбинации попроще, потом Валико и Валентин по очереди выполнили на перекладине большие обороты. Комбинацию они заканчивали красивым и смелым сальто. Борис попробовал повторить то же. «Солнце» у него получилось неплохо, а на сальто он не решился.

— Что же вы, Борис, — подзадорила его Нина, — так красиво начали… Вы вполне подготовлены для более сложного соскока. — Нина сбросила халат. — Придется мне воодушевлять вас личным примером. — И пошла к снаряду.

По залу прошел шум восхищения. Тут было много городской молодежи, пришедшей поглядеть на авиаторов. А Нина привлекала особенное внимание — ведь летчицы встречаются не часто.

— Десять баллов! — объявил Васюткин, когда Нина закончила комбинацию.

— Вовочка, не люблю лести, — возразила Нина. — Согласна на девять. Борис — к снаряду! Страхуем вдвоем с Васюткиным.

Мужское самолюбие Бориса было сильно задето.

Отставив все страхи, он смело пошел к перекладине. Друзья подбадривали его:

— Смелей, Боря, смелей! Не урони честь авиации, на тебя городские девчата смотрят!

Мах, рывок — и Борис, перевернувшись в воздухе, четко становится на упругий мат. Сильные руки Нины и Васюткина с двух сторон помогают ему удержать равновесие. Товарищи поздравили его.

— Вы будете хорошим летчиком, Борис, — похвалила его Нина. — Бесстрашие куется на земле.

Позанимавшись в спортзале, всей компанией пошли на трофейную выставку.

3

На трофейной выставке экспонировались захваченные нашими войсками немецкие самолеты, пушки, танки и минометы. Они носили следы действия нашего оружия. Над битым немецким железом склонялись опушенные снегом деревья молчаливого зимнего парка. Казалось, перед глазами возник участок фронтовой полосы. Именно так выглядели фотографии, запечатлевшие фронтовые картины зимы 1941–1942 годов. Увлекшись чтением табличек, поясняющих экспонаты, Борис немного приотстал от компании. Вдруг кто-то осторожно взял его за локоть. Он обернулся и увидел Фаину.

— Здравствуй, Боря! Я хочу с тобой поговорить…

— Здравствуй… — растерянно ответил он.

— Ты совсем забыл о нас, Боря. Может быть, ты познакомился с другой девушкой? Что ж, приходи к нам с ней, я перенесу. И не такое перенесла. Я бежала от немцев, потеряла своих друзей и здесь совсем-совсем… Ведь своего дядю до войны я знала только на расстоянии…

На глазах Фаины блестели слезы. Сердце Бориса сжалось. Такой расстроенной он видел ее впервые. Он уже готов был обнять ее, успокоить, пойти за ней. Фаина, почувствовав его настроение, подняла к нему лицо. В неясных сумерках раннего зимнего вечера Борис увидал за слезами в ее глазах настороженный холодок. В памяти почему-то возникла Нина Соколова, с которой он только что расстался, — простая, приветливая и сильная.

Борис отвернулся и, глядя в сторону, заговорил. Он уже пересилил чувство жалости и твердо решил, что этот разговор с Фаиной будет последним. Но ему хотелось объяснить ей все — и как можно мягче. Это оказалось нелегко, и он с трудом подбирал нужные слова.

— Видишь, Фаина… Если я начну у вас бывать, это станет заметно для ваших соседей. О нашем знакомстве узнают твои сослуживцы, а там… Ведь постоянства, говоря честно, я тебе не могу обещать, так как люди мы очень разные, а тебя скомпрометирую…

Наступила неловкая пауза.

— Боря, только один вопрос, — его спросила Фаина. — В праздничные дни ты присылал записку с Клавочкой, где писал, что хочешь меня видеть, а теперь…

— Я хотел тебя видеть, чтобы сказать то же, что сказал сейчас…

И они расстались.

Фаина постояла некоторое время одна, в раздумье глядя на удаляющуюся фигуру Бориса, похлопала рукой по броне разбитого фашистского танка и не спеша пошла домой.

«Пожалуй, с курсантами ничего не выйдет, — думала она. — Хорошо хоть то, что этот субъект не сделал глубоких выводов…»

Но тут же она вспомнила визит Дятлова. «Это тоже неспроста. Оберегают своих подчиненных или подозревают нас?.. Санька ни к чему не пригоден. Клавочка? Глупа и слишком болтлива. Такая способна на какую-нибудь истеричную выходку… А как бы хорошо иметь своего человека в такой организации, как авиационная школа!»

Борис между тем нагнал друзей и со всей компанией пошел в кино. Из города он вернулся с чувством большого духовного обновления, словно только что одержал какую-то большую победу. Он не поддался уговорам Саньки пойти к Янковским; в спортивном зале, преодолев робость, научился делать сальто; ему хотелось порвать с Фаиной, знакомство с которой тяготило его, и он порвал с ней… Приятно побаливали мышцы после спортивной нагрузки. Борис напрягал их и думал: «Неужели я не выполню главную свою задачу — научиться летать? Нет, я должен, обязан это сделать, и сделаю во что бы то ни стало!»

4

Ранняя весна принесла курсантам много неприятностей. Аэродром раскис, землянки заливало водой. Старшина мрачно объявил:

— Авиация кончилась, начинается пехота.

«Пехота» не началась, но всех переселили в городок на зимние квартиры и засадили за теорию. Сергей и Валентин, как и большинство курсантов, усваивали материал хорошо. У Валико были трудности с русским языком, поэтому он немного отставал от других, и друзья охотно помогали ему.

Солнце с каждым днем делало свое дело. Грязь на дорогах подсыхала. Крамаренко, Дятлов и Журавлев чуть не каждый день выезжали на аэродром, но он подсыхал медленно. Ходили взад и вперед по зыбкой почве, вздыхали, пробовали рукой сырую землю. Хотелось быстрее начать работу. Основная масса курсантов за период осенних и зимних полетов подошла к самостоятельному вылету. Теперь нужна была тренировка. Каждый самостоятельный полет продвигает курсанта к выпуску. Работа школы ценится по количеству пилотов, закончивших программу летной подготовки на «хорошо».

Дятлов, как политический работник, основное свое внимание направлял на морально-политическую сторону дела. И он добился своего: коллектив курсантов был дружным, работящим, самодеятельным организмом; настроение боевое, все рвались на фронт. Но были, как говорил Дятлов, и «недоработки». Особенно беспокоили комиссара Шумов и Лагутин, а с некоторых пор и его жена Клавочка. Другой на месте Дятлова, может быть, и не обратил бы внимания на мелкие частности, поручив «доработку» своим помощникам, тем более, что общий знаменатель деятельности школы был высок. Но не таков был Дятлов. Он старался помнить о каждом человеке. Его радовал Капустин и не радовал Шумов; он беспокоился за Нину, перенесшую столь тяжелый удар, и был недоволен самоуверенностью и себялюбием Лагутина. А совсем недавно до него дошли недвусмысленные слухи о связях Клавочки Лагутиной с Шумовым. Это уже совсем плохо.

— Вот тебе и Шумов! Такой способный, подвижной, легко усваивающий летное дело парень, и вдруг амуры с чужой женой… К добру это не может привести. Узнает Лагутин, и разразится скандал. В коллективе начнется разлад… Нет, нет, этого нельзя допустить! Надо что-то предпринять. Ведь удалось же общими усилиями поставить на ноги Капустина.

Но, к сожалению, не всегда удается предупреждать назревающие неприятности.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Однажды, когда «терка» (так называли курсанты теоретические занятия) всем до чертиков надоела, старшина весело объявил:

— Ну, авиаторы, авиация возобновляется. Завтра едем на аэродром.

Курсанты шумно обступили старшину, и он пояснил:

— Лейтенант Журавлев только что с аэродрома. Он сказал: вполне просохло. Так что настраивайтесь на перебазировку в подземные апартаменты. Сегодня вечером, думаю, будет приказ.

Старшина был необыкновенно добр и снисходителен, и Санька не прозевал удобного случая — обменял в каптерке старые портянки на новые и заодно выпросил разрешение отсутствовать на вечерней прогулке.

— Понимаете, товарищ старшина, вот как надо. — Он провел ребром ладони по горлу. — Я буду в пределах гарнизона, а на отбой явлюсь как штык!

— Ну, если как штык, то иди, — махнул рукой старшина.

Санька лихо развернулся кругом, щелкнул каблуками и поспешил скрыться с глаз старшины, пока тот не раздумал.

Причина хорошего расположения духа старшины таилась в его большой любви к полетам. Юношей ему не удалось поступить в летную школу — подвела перенесенная незадолго перед комиссией болезнь, и он вместо авиации попал в кавалерию. Тяжелая служба в пограничном горном районе приучила его к серьезному отношению к служебным обязанностям, сделала суровым и требовательным к себе и другим. Незадолго перед войной, когда он уже готовился к демобилизации, его и однополчанина Берелидзе вызвал командир и вручил путевки в авиационную школу. Так лихие рубаки пересели с коней на самолеты. К приятной для себя перемене старшина привык быстро и подсмеивался над Берелидзе, который добрых три месяца эскадрилью называл эскадроном.

Старшина настойчиво изучал теорию, был верным помощником командира в наведении строжайшего порядка в эскадрилье, но больше всего любил все-таки полеты. Поэтому он так обрадовался, получив известие об их возобновлении, что, оставшись в каптерке один, прошелся на руках, потом сел к столу и, выстукивая пальцами, начал насвистывать какой-то бодрый мотивчик. И неудивительно, что Санька, подкатившись под такое настроение, выпросил себе новые портянки и злополучные полчаса.

После вечерней поверки курсанты строем вышли на прогулку. Запевала затянул песню, курсанты хором подхватили. Дружно, как одна нога, опускались сапоги на гулкий грунт. Светила луна, поблескивали в ее лучах пуговицы и пряжки на ремнях. Вечер был теплый и безветренный — настоящий весенний. Санька обогнал строй и в несколько минут оказался у знакомого дома. Он знал, что инструкторов собрал на совещание командир по поводу предстоящей перебазировки. Лагутин, конечно, в их числе. На всякий случай Санька немного постоял перед дверью, прислушался. Потом постучал. Открыла Клавочка.

— Саша?!

— Клавочка, я пришел попрощаться…

— Я все знаю, Саня, подожди минутку, я накину пальто, и мы прогуляемся в последний раз.

Санька вышел из подъезда и встал в тень сарая. Подождал, Клавочка появилась, и они не спеша двинулись по аллее. Им было грустно.

— Вот и кончились наши встречи, — сказала, вздохнув, Клавочка. — Завтра вы переедете на полевой аэродром, два-три месяца — и учебе конец. А там уедете — и навсегда. А я так привыкла к твоим рассказам! Мне так нравилось бывать вместе у Фаины…

— Я тоже привык к этим встречам, — с грустью проговорил Санька. — Но, видно, всему приходит конец…

Клавочка взглянула на часики.

— В нашем распоряжении двадцать минут. Давай где-нибудь посидим. Вечер такой теплый…

Они увидели штабель досок в стороне от пешеходной тропинки. Место было уединенное и скрыто от посторонних взглядов оголенными кустами. Сели. Оба романтики, оба легкомысленные. В минуты расставания им показалось, что они переживают невесть какую трагедию. Каждому стало невыносимо жалко самого себя. Это общее чувство вызвало нечто другое, что притянуло их друг к другу. Они начали молча вздыхать. Санька взял в свою руку Клавочки, и она не сделала попытки освободить ее. Все их прошлые невинные и легкие встречи, шутливые, пустые разговоры казались теперь чем-то большим и серьезным, преддверием к чему-то важному в их жизни. А тут еще этот волшебный свет луны, дыхание весны, в котором так и струились живые силы проснувшейся после зимнего сна природы. Санька взглянул на Клавочку. Ее словно фарфоровое лицо, освещенное луной, казалось необыкновенно красивым. У нее тонкие черные брови, глаза опушены длинными, загнутыми ресницами, манящие губы, а под ними ровные влажные зубки. Клавочка закрыла глаза и подвинулась поближе.

Санька не помнил, как закрыл глаза, припал губами к ее губам…

Длинный Всеволод Зубров и Кузьмич шли по дорожке. Старшина только что приказал им «организовать» несколько досок для ящиков. Ящики срочно были нужны для упаковки кое-каких предметов, которые понадобятся на полевом аэродроме. Хозяйственный старшина сказал курсантам, где они могут найти доски.

— Кажется, здесь, — проговорил Кузьмич, раздвигая кусты. И застыл от неожиданности.

— Что, лунные ванны принимаете? — бесцеремонно спросил он сидящих на досках мужчину и женщину. И в тот же миг узнал Саньку и Клавочку.

Кузьмич попятился и спиной натолкнулся на Всеволода. Клавочка, пожав Саньке руку, шепнула ему: «Провожать не надо», — и, отворачивая лицо, прошла мимо неожиданных свидетелей.

— Однако… — покачал головой Всеволод, когда затихли ее шаги. — Я, конечно, ничего не видел, но подобных вещей не одобряю…

— То есть как не видел? — возмутился Кузьмич. — А по-моему, ты, Саня, должен признаться во всем Лагутину. Это, конечно, неприятно, но «лучше ужасный конец, чем ужас без конца».

— Да в чем признаваться-то, Кузьмич? Ведь мы же ничего… поцеловались только, велика важность!

— Треснуть бы тебя по башке, тогда бы понял, велика или не велика, — сердито сказал Всеволод.

— А ты. возьми и тресни, — попросил Санька.

— Так как же все-таки поступить? — вслух соображал Кузьмич. — Рассказать об этом инструктору или как?

— Не надо рассказывать, — услыхали они за спиной сдавленный голос Лагутина. — Я уже все понял. Вот и не верь слухам… Только я думал, что это Капустин… Ну, ладно, я ее… эту… Я ее выставлю. А ты, — Лагутин повернулся к Саньке, — как ты-то мог, а?

Некоторое время он стоял перед Санькой молча, как бы раздумывая, как поступить, потом сморщился, как от боли, и замахнулся на своего оскорбителя. Санька зажмурил глаза, но не отклонился от заслуженного удара. Ему даже хотелось, чтобы Лагутин ударил его. Но прошло несколько томительных мгновений, а удара не было, и Санька открыл глаза. Лагутина уводили под руки, как пьяного, Кузьмич и Всеволод.

2

Никогда Клавочка не думала, что Николай, ее Николай, такой послушный, выполнявший все ее капризы, может поступить так круто. В ночь ее последнего свидания с Санькой он не пришел ночевать. Утром появился серый, с ввалившимися глазами. Не глядя на нее, выгрузил из шкафа и с вешалки все ее вещи, уложил их в чемоданы, чемоданы вынес за порог и после этого сказал:

— У подъезда стоит такси. Это моя последняя любезность для тебя. Юридическую сторону вопроса оформим в ближайший удобный момент. Убирайся.

У Клавочки дрогнули губы, в глазах заблестели слезы.

— Коленька, да мы ведь только обнялись один раз на прощанье. Ты хоть у него спроси… Ей-богу, больше ничего не было…

— Вон, бесстыдница! Подумать только — она обнималась! С кем? Уходи, иначе я черт знает что могу с тобой сделать!

Клавочка поспешно выскочила из комнаты, а Лагутин долго ходил взад и вперед и все не мог успокоиться. Мысли путались, неутоленная злоба кипела в груди.

«И с кем? С замухрышкой! На кого променяла!» Мысленно он взглянул на себя со стороны. Высокий, сильный, в красивой летной форме, голова гордо откинута назад, жесты широкие и красивые. И рядом этот замухрышка, вертлявый, как вьюн, курсантишка… «Подумать только, на кого она меня променяла! А я, дурак, боготворил ее, готов был на любые жертвы, помои по ночам выносил…»

Но кто, кто виноват во всем? Только ли этот шалопай Санька? Только ли легкомысленная Клавочка? И впервые в жизни Лагутин осознал свою вину. Не слишком ли много увлекался он самолюбованием? Воображал, что лучше его в школе и мужчины нет, лучше его и летчика нет, а замухрышка Санька оказался лучше. Ведь если хорошенько вдуматься, то он, Лагутин, с высоты своего выдуманного величия не умел разглядеть окружающих. И вот Санька — его любимчик. Его он отпускает в город, ему прощает выпивки и многие поступки… Да и у себя в семье он не сумел поставить себя. Разве он знал, чем живет Клавочка? Он даже не попытался заинтересовать ее общественной деятельностью. Не он руководил ее поступками, а она им руководила. И вот, несмотря на свое легкомыслие, Клавочка почувствовала себя выше Лагутина. Он оказался тряпкой. И вот этой тряпкой Клавочка подтерла пол…

Ясно, что работать с курсантами Лагутин теперь не может. Достав лист бумаги, он написал рапорт с просьбой об отправке его на фронт с отрядом легких ночных бомбардировщиков, который как раз формировался сейчас.

Крамаренко, просмотрев рапорт, вызвал Лагутина.

— Не хотели бы вы быть истребителем? — спросил он.

— Хотел бы. Но этому надо где-то учиться.

— Есть возможность пройти программу обучения в сжатый срок. В соседнем с нами училище собирают группу инструкторов легкомоторной авиации для переобучения.

— Поеду с удовольствием, — согласился Лагутин.

— Тогда вопрос решен, — сказал Крамаренко, вставая. И они простились.

В отношении к Лагутину у Дятлова были самые двойственные чувства. Он ценил его как хорошего и смелого летчика и не любил за излишнюю самоуверенность, за отсутствие чуткости к людям. Теперь, когда Лагутин пришел прощаться, комиссару стало жаль его.

Лагутин вошел к Дятлову взволнованный, Он хорошо помнил его предупреждения о возможности отрыва от коллектива, помнил упреки о несправедливости к Дремову, о нечуткости к Нине и Борису, о потворстве Шумову… Теперь он покорно ждал от комиссара неприятной нотации.

Но нотации не последовало. Дятлов подошел, обнял его за плечи и, посадив в кресло, сам сел напротив.

— Ну что, Николай, закурим на прощанье?

Закурили. Кончики пальцев Лагутина задрожали, папироса не раскуривалась, и он, отложив ее, начал разговор сам:

— Товарищ бригадный комиссар, я был очень часто не прав перед вами и перед товарищами…

— Оставь это. Скажи только: понял?

— Все понял, товарищ бригадный комиссар.

— Ну вот и хорошо. А теперь, прости, хочу задать самый больной вопрос: что думаешь насчет Клавы?

Лагутин опустил глаза.

— Извини, что я вмешиваюсь, но я вот ни на столько не верю, что у нее с этим дурнем было что-то такое серьезное… Я понимаю, с курсантами в нашей школе тебе было бы теперь трудно работать, но… в личном плане… Надо же думать о будущем! Попадешь на фронт, потом вернешься, ведь как будет тоскливо. А она? Она бы все, наверное, сейчас отдала, лишь бы ты простил ее. Не знаю, в таких делах быть советчиком трудно, но я все-таки скажу: пойди-ка ты к ней и по-хорошему попрощайся… Ты же моложе меня, и я думаю, еще не забыл, что говорят в подобных случаях? Как? Ведь любишь?

Лагутин печально улыбнулся, но ничего не сказал.

— Ну, а нам пиши. Особенно, когда начнешь воевать. Хорошо?

— Буду писать, товарищ бригадный комиссар. И постараюсь воевать так, чтобы не стыдно было перед школой.

— Я в это верю, Николай. Ведь у нас замечательный коллектив и подводить его нельзя.

— Замечательный… Но я, я был скверным товарищем…

— Ну желаю… ни пуха тебе, ни пера.

Оставшись один, Дятлов долго сидел в кресле и курил трубку. Потом встал, подошел к окну и высказал вслух свои мысли:

— Жизненные неудачи чаще делают человека лучше, добрее…

Лагутин разыскал Нину, попросил у нее прощения за все неприятное, что когда-либо причинил ей.

— Что вы, Николай… — растрогалась Нина, — вы же скоро будете в боях. Кроме самых хороших пожеланий, у меня к вам ничего не может быть.

Укладывая чемоданы, он остановил взгляд на фотографии Клавочки. Подумав немного, вынул фото из рамки и заложил в книгу, а книгу спрятал в чемодан. «Все равно у меня никого, кроме тебя, нет, так поедем со мной на войну…»

До отхода поезда времени оставалось немного. Лагутин вскочил в трамвай и через несколько минут был у знакомого дома. Поднялся на крыльцо и решительно нажал кнопку звонка. Отворила теща. На ее полном лице отразилось удивление.

— Что вам угодно? — зло спросила она. — Зачем вы здесь? Искалечили жизнь моему ребенку и теперь удираете на фронт? Как это подло! Уходите. Моя дочь никогда не захочет вас видеть. — И с треском захлопнула дверь.

Не воспользовавшись трамваем, Лагутин бежал на вокзал пешком. Сталкиваясь с прохожими, бормотал извинения и снова бежал. Люди шарахались от него. Как во сне вошел в вагон и бездумно сел у окна. На перроне прощались и целовались. Кто-то кому-то желал вернуться с победой, какая-то женщина плакала навзрыд на плече мужа или брата. Слышать и видеть все это для Лагутина было мучительно, и он отошел от окна в темный угол.

Поезд тронулся и, набирая скорость, вышел за пределы городской черты. Только тогда Лагутин открыл окно и подставил голову прохладному весеннему ветру.

3

После разрыва с мужем Клавочка целый день проходила по городу, стремясь как-то отвлечься от несчастья, так неожиданно свалившегося на ее голову. Быть дома не хотелось: было стыдно перед матерью, хотя та ни в чем ее и не винила. Даже наоборот, жалела и оправдывала.

Слухи о скором отъезде Лагутина сразу же дошли до нее, но она почему-то не верила в это и ждала, что Николай не выдержит и придет за ней. Но он не шел. Было тяжело, обидно и стыдно. Хотелось с кем-нибудь поделиться своими горестями, но она никого не нашла. Фаина была на службе, многих бывших школьных подруг совсем не было в городе: одни уехали на фронт, другие — на посевную. Тем немногим, кого она застала, не было дела до ее неприятностей. Все, словно сговорившись, вели разговор о войне, о судьбах тех, кто был на фронте, а семейных дел для них будто не существовало. Ходили в стеганых фуфайках, ели картошку и даже не сетовали на все это. «Война портит людей», — думала Клавочка.

Но вот она встретила одну приятельницу, которая, работая в отделе культуры горсовета, была косвенно связана с летной школой, знала Дятлова и когда-то интересовалась через него Лагутиным, как мужем своей знакомой.

— Так ты разошлась с ним? И так равнодушна? Ведь он человек мужественной профессии! Я как только представлю человека в полете, так готова преклоняться перед ним. А ты… Причина?

— Да, понимаешь, — начала Клавочка, краснея и путаясь. — Я с одним курсантом… Мы встретились. Просто так. Ничего решительно не было. Он только раз меня поцеловал, а Коля увидел. Ну чего там такого?

— Пошлая дура! — в ярости воскликнула подруга и, ничего не сказав больше, ушла.

«Какой ужас! — подумала Клавочка. — До чего я дожила! Мне говорят такие вещи, и я не имею права даже обидеться…»

И чем больше думала она над словами своей бывшей подруги, тем ясней понимала справедливость ее ужасных слов. Теперь Николай представлялся ей героем. «Человек мужественной профессии», «человек в полете…» Нет! Она не хочет, не может потерять его! Клавочка решила сейчас же все объяснить матери, чтобы та ругала не Николая, а ее, чтобы помогла ей быстрее помириться с мужем. Домой она шла с глазами, полными слез, ничего не видя и не слыша вокруг. И вдруг до ее сознания дошли чьи-то причитания:

— Вот она, война-то проклятущая! Поглядите на эту касатку: молоденькая, красивенькая, а уж вдова, глядите, как убивается!

Причитала старушка, показывавшая пальцем на Клавочку…

Ей стало почему-то ужасно совестно, и она ускорила шаг, а потом побежала от этих причитаний, А как только вошла в квартиру, мать ее огорошила:

— Приходил твой изверг. Так его выставила, что за мое почтение! По всему видно, собрался уезжать. Сдержал ведь, подлец, свое обещание, покинул тебя окончательно и удирает на фронт…

Клавочка не стала больше слушать. Стремительно выскочила на улицу и, спотыкаясь на высоких каблуках, побежала к трамвайной остановке. Там толпилось много людей.

— В чем дело?

— Авария, барышня, трамвай с рельсов сошел. Теперь жди…

Клавочка взглянула на часы. Ждать нельзя. Побежала. Бежать на каблуках трудно. Она сбросила туфли и в одних чулках припустилась вдоль тротуара. У выхода на перрон сунула ноги в рваных чулках в туфли и выбежала к поезду как раз в тот момент, когда дали два звонка. Но напрасно бегала она вдоль вагонов, всматриваясь в каждого военного, Николая не увидела.

Поезд ушел.

До темноты просидела Клавочка в привокзальном сквере. Выплакалась, почувствовала некоторое облегчение, и мысли изменили свой ход. Горечь и обида сменились озлобленным раздражением. «Зачем он приходил? Может быть, еще раз хотел отругать? То все разрешал, куда угодно отпускал, а тут раз увидел с парнем и выставил за дверь!» Клавочка достала маленькое зеркальце, посмотрелась. «Я еще красивая и молодая. Подумаешь, летчик! Я себе еще моряка какого-нибудь найду». Сунув зеркальце в карман и приняв беспечный вид, она, не торопясь, пошла в город. По пути неожиданно встретилась с Фаиной. Та пригласила:

— Пойдем ко мне, Клавусь…

Какой-то внутренний голос подсказывал Клавочке: «Откажись, не ходи!» Но она решила, что теперь ей все равно и ответила:

— Идем, я хочу забыться. Хочу петь, гулять, танцевать! Понимаешь, Фая, все как взбесились, хотят от меня чего-то сверхъестественного, а я простая смертная.

— Правильно, Клава, все равно война, спеши жить!

В доме Янковских опять были гости. Некий Иван Сергеевич Зудин, галантный мужчина с дьявольской улыбочкой, два сильно захмелевших военнослужащих и невесть откуда взявшаяся визгливая девчонка.

— О, Клавочка! — запел Антон Фомич. — Как хорошо! Штрафную ей, немедленно штрафную!

Водка обожгла горло. Закусив, выпила еще. В голове зашумело. Схватив гитару, перебрала струны, сдвинула брови, сощурила глаза и с цыганским надрывом запела:

Перебиты, поломаны крылья,
Дикой злобой всю душу свело…
Кокаином — серебряной пылью —
Все дороги мои замело…
— Скажи, пожалуйста! — удивился Иван Сергеевич. — Да ты настоящая «урка»!

— Люблю блатную жизнь, — подхватил Антон Фомич. — Но воровать боюсь, посадят!

— Брось, дядя, — засмеялась Фаина, — так уж и боишься!

Иван Сергеевич пробежал пальцами по клавишам рояля и подпел Клавочке:

Тихо струны гитары играют
Моим думам угрюмым в ответ.
Я совсем ведь еще молодая,
А душе моей тысячу лет…
— Клавусь, закурим? — услыхала она словно сквозь сон.

— Конечно! Что за выпивка, если не покурить?

В папиросу были забиты крошки «анаши». К опьянению прибавилось действие сладкого дурмана. Потом пили на брудершафт, танцевали, играли в какую-то глупую игру. Как в тумане, качалось где-то в воздухе лицо толстого Антона Фомича. Его слащавый голосок под теньканье струн выводил:

Жил-был богатый Сема,
Имел четыре дома,
Но отобрали у него эти дома…
Сбоку подпрыгивала нога в шелковом чулке, в туфле с высоким каблуком. Это глупая девка с кем-то обнималась и целовалась. «Откуда ее только черти принесли?» — думала пьяная Клава. Девка повизгивала, а Антон Фомич продолжал:

А директор из главбанка
Изображать стал танка,
И все столы, да, он перевернул!
В таком обществе, заглушив тревожные чувства, провела Клавочка эту ночь.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

За период осенних и зимних полетов была допущена к самостоятельной тренировке незначительная часть курсантов. Это были главным образом те, кто самостоятельно летал прежде в аэроклубах или отличился особенными успехами в учебе. К таким, например, относился Всеволод Зубров. Основная же масса курсантов еще только готовилась к самостоятельным полетам. После возобновления летной работы прошло меньше недели, и инструкторы начали осаждать командиров, представляя им на поверку своих учеников. Вот к Журавлеву подступили сразу трое. Среди них Васюткин. Он мал ростом, и его оттесняют.

— Товарищ командир, — заступается за Вовочку Нина, — не давайте в обиду маленьких!

— Не подначивай, — рассердился Васюткин. — Тоже мне, «большая»!

Нина улыбнулась и сказала весело:

— Ну, тогда посторонись. — И, повернувшись к Журавлеву, щелкнула каблуками, отчеканила: — Товарищ лейтенант, в экипаже Соколовой поверены командиром звена и готовы к полету с вами три курсанта.

— Видали, как надо докладывать? — спросил Журавлев Васюткина. — Идем, Соколова, к твоим летунам.

Курсанты Нины стояли кружком у своего самолета. Студент, жестикулируя длинными руками, объяснял что-то. Он не был в числе трех счастливцев, которые должны были сейчас лететь, но в их успехе заинтересован по ряду причин. Во-первых, он был патриотом своего экипажа, во-вторых, хотя он и летал уже самостоятельно, но мало. Нина главное свое внимание уделяла тем, которые прежде не летали, и очередь Студента на полет зависела от того, успешно ли справятся с полетом нынешние кандидаты.

При виде командира Валико построил курсантов в одну шеренгу и подал команду «смирно». Журавлев с удовольствием осмотрел представленных на поверку. Это были уже не те легкомысленные юнцы, что прибыли летом прошлого года. Их темные от постоянного пребывания на воздухе лица были мужественными, взгляд — смелый, фигуры — сильные и крепкие. Механик Бережко доложил об исправности самолета. Журавлев подтвердил назначенную Ниной очередность поверки и надел парашют.

Валентин должен был поверяться последним. После него еще оставался Капустин, но в этот день он не был готов к поверке. Полет по кругу, где командир главным образом проверял труднейшие элементы полета — взлет и посадку, — длится пять-шесть минут. С Валико и Сергеем он делал по два полета; значит, со всякими рулежками и пересадками он тратил на них немногим больше получаса. Для Валентина эти полчаса казались вечностью. Он перебирал в памяти все нужные цифры, представлял, как будет делать движения рычагами управления. Закрыв глаза, он шептал: «Скорость в наборе высоты такая-то, обороты такие-то. На развороте плавно даю ногу и ручку, шарик в центре…»

— Вы что, «молитесь»? — спросила его Нина. — Смотрите лучше, как ваш друг «притирает». Видите: на три точки. Молодец! Ваш черед, Высоков. Будьте внимательны. На планирование скорость не гоните. Чувствуете, что коснулись земли, — придержите ручку, а то «козлить» начнете. Короче: делайте все так, как делали со мной в последних полетах.

Валентин опустился в кабину. Перед ним широкая спина командира. Командир оглянулся и, подмигнув, крикнул:

— Проверю, как ты меня любишь! Хорошо покатаешь, значит, любишь!

Веселость его тона несколько успокоила курсанта. «Не напряженно ли я сижу в кабине?» — проверил себя Валентин. Напряженность, скованность — враги летчика. Он перестает «чувствовать» поведение самолета; рефлексы запаздывают, внимание притупляется. Валентин даже встряхнулся, расслабил мышцы, поерзал по сиденью, приняв наиболее удобную и спокойную позу. Согласно требованиям осмотрительности помахал рукой в направлении самолетов, какие летели или рулили, и, проявив курсантскую «хитрость», на всякий случай потыкал пальцем в небо, где никого не было. Журавлева, конечно, обмануть было нельзя, и он улыбнулся, но ничего не сказал, а только подумал: «Вот ведь как старается!»

— Разрешите взлететь? — официальным тоном спросил Валентин.

— Взлетай.

Валентин чувствовал, что командир не держится за управление. Самолет послушно реагировал на каждое его движение рулями. Весь полет по кругу — от взлета и до посадки — Валентин выполнил со всей тщательностью и вниманием, к чему его так настойчиво приучала Соколова. Когда зарулил для повторного полета, командир сказал:

— После взлета управление возьму я.

Как и в первый раз, Валентин взлетел отлично. И тотчас почувствовал, как сильные руки Журавлева легли на управление.

— Сейчас подразню твоего инструктора, — услыхал в телефон Валентин.

Командир заставил самолет стлаться над самой землей так низко, что молодая весенняя травка приглаживалась струей от винта. Потом одним упругим движением поднял машину ввысь, как легкую былинку поднимает порыв ветра, и вновь опустил до бреющего, набрав высоту только при подходе к посадочным знакам. Подойдя к ним близко, Журавлев неожиданно «свалил» самолет в крутое пикирование. Моментально наросла скорость. Убрав газ, лейтенант крикнул:

— Высоков, сади машину!

Валентин одним движением ручки на себя выровнял машину, но набежавшая скорость принудила его долго нестись над землей. Валентин собрал все свое внимание. Глаза, казалось, стали больше очков. Самолет начал терять скорость и «приседать» к земле. Теперь ручку надо все время плавно подбирать, чтобы самолет опустил хвост, и в тот момент, когда хвост «просядет», чтобы коснулись земли колеса. Это и есть «трехточечная» посадка, самая красивая и самая безопасная.

Но командир опять вмешался в управление. Он заставил самолет ткнуться колесами о землю, потом поддернул рули «на себя», и самолет резво, как молодой козел, подскочил кверху. Этот скачок так и называется, даже в самых официальных разговорах и документах, «козлом». «Козел» обычно ошибка летчика. При обучении искусству полета инструкторы и командиры преднамеренно заставляют самолет «козлить», чтобы научить курсанта исправлять эту ошибку.

Валентин мужественно справился и с этим испытанием. И это было его большой заслугой, так как, по рассказам Саньки Шумова, «козел» на этот раз был «с четырехэтажный дом».

— Сам видел, — клялся впоследствии Санька. — Я же стоял финишером и ближе всех был к месту этой веселой посадки.

Когда зарулили на заправочную линию и, выключив мотор, вылезли из кабин, к ним подбежала Нина. Вид у нее был смущенный. Она ревниво следила с земли за каждым полетом своих питомцев. Хотя она почти не сомневалась, что в последнем полете все «чудеса» творил Журавлев, но все-таки беспокоилась за исход поверки.

— Что же это, Соколова, — с деланной строгостью заговорил лейтенант, — хулиганов даешь на поверку? Бреющим ходит, а садиться не умеет. Такого «козла» оторвал, что я чуть не умер от разрыва сердца!

— Товарищ командир, он ведь со мной отлично летал. И с командиром звена тоже…

— А вот с командиром отряда номера откалывает. На свою ответственность пустила бы его в самостоятельный полет?

— Не задумываясь, — подтвердила Нина.

— Ну, тогда и на мою. Пусть летит! — Журавлев засмеялся. — Молодец, Высоков! Разрешаю вам самостоятельную тренировку. И вам и вашим друзьям, Берелидзе и Козлову. А когда же товарищ Капустин помчится?

— Готов хоть сейчас! — с отчаянной поспешностью отчеканил Борис.

— Не сейчас, — придержала его Нина. — Через пару летных деньков.

В конце летного дня Валико, Сергей и Валентин выполнили первые самостоятельные полеты. Возбужденные и счастливые, они не успевали получать поздравления от своих товарищей. Борис хотя и завидовал, но поздравлял их от всей души. Отвечая на его рукопожатие, Валентин подбодрил его:

— Теперь, Боря, и твой вылет не за горами. Ты у нас один, не летавший, и Нина отдаст тебе все свое внимание.


Присутствовавший при полетах бригадный комиссар Дятлов издали наблюдал за весельем курсантов, выполнивших первые самостоятельные упражнения в воздухе. Ему было понятно их состояние, ведь он и сам только недавно закончил «вывозную» тренировку и приступил к самостоятельным полетам.

2

Наступивший вечер омрачил радость счастливого дня. Было объявлено, что состоится товарищеский суд над курсантом Шумовым. Хотя он и не пользовался авторитетом серьезного человека, сейчас, когда должна была решиться его судьба, у всех зашевелилось чувство жалости к нему, и досада на самих себя, что не предотвратили многих его промахов. Зачем было смеяться вместе с ним над его двусмысленными шутками и над его жаргоном? Зачем было умалчивать о том, что он при каждом посещении города пьянствовал в доме неизвестных людей? Почему не пресекли в самом начале его легкомысленный флирт с женой инструктора? Теперь все эти факты собраны вместе и ставятся Саньке в вину.

Борису, как другу Саньки, было все это особенно неприятно. Он чувствовал себя виновным в том, что сам сумел отречься от подобных грехов, а друга не огородил от всего этого.

Товарищеский суд имел большие права. Он мог ходатайствовать перед командованием о наложении на виновного строгого взыскания и даже мог просить передать дело в трибунал или просить об отчислении Шумова, как недостойного, из летной школы с переводом в наземные войска. Трибунала, быть может, Санька и не заслуживал, но отчислить его могли, и это было для Саньки самым страшным. Уж чего-чего, а летать ему хотелось. К тому же все происходило накануне его самостоятельного вылета. Лагутин еще в период зимних полетов сказал, что Шумов готов к поверке.

Суд собрался в курсантском общежитии. Санька обвел взглядом своды просторной землянки, потом нары, на которых сидели его товарищи. Совсем недавно он вместе с ними, как равный, копал вот этот котлован, таскал и укладывал бревна, кирпичи, доски. Вон в том углу обычно восседал Студент с баяном, вот здесь художник Женя вывешивал очередной номер «Крылатого крокодила»… Сейчас все сидят насупившись. Тихо… Председатель громко читает его биографические данные, потом — его вины. Все знают! Общее заключение: «Курсант Шумов своим поведением порочит высокое звание советского курсанта, будущего летчика. Под внешней подтянутостью он скрывал свою внутреннюю недисциплинированность, жил самыми низменными интересами; его свободное времяпрепровождение всегда связано с выпивкой, с компанией людей, сохранивших явно выраженные пережитки проклятого прошлого. И, наконец, своими действиями он разбил семью другого человека, что противоречит понятиям советской морали…»

Перед началом «прений сторон» к Высокову наклонился комиссар Дятлов.

— Товарищ Высоков, каков ваш общий вывод по делу Шумова? — шепотом спросил он.

Валентин сказал. Дятлов удовлетворенно кивнул головой.

— Это и моя точка зрения. Вы, конечно, выступите?

Начались прения. Санька слышал их как сквозь тяжелый сон. Никто ни одним словом не оправдывал его.

Встал Высоков. «Ну, ты теперь выскажешься, — подумал Санька. — Моралист известный…»

— Товарищи! — начал Валентин. — Я не хочу перечислять еще раз все проступки Шумова и не хочу еще раз высказывать осуждение их. Обращу ваше внимание на другую сторону. Где, я вас хочу спросить, жил Шумов все это время? В отдельном особняке? На даче? Или хоть бы в отдельной от нас комнате? Нет. Он жил с нами, в нашей семье. Может быть, он бывал в городе один из всех курсантов? Нет. В большинстве случаев он уходил в город с группой своих товарищей. И многие знали, где он бывает; знали людей, с какими он встречался, знали, что они по своему укладу не совсем подходящие люди. В такое трудное для страны время эти люди живут под девизом: «Бери от жизни все, что можно, — все равно война!»

Учитывая все это, я считаю, что с нашей стороны будет просто нечестно, если мы не признаем свою долю вины в проступках Шумова. Мне не понравилось в доме гражданина Янковского, и я перестал там бывать. Сам перестал, а его не вытащил из этого «болотца». Потом, после ряда сомнений, иКапустин порвал с этим домом, а друга оставил. Именно это знакомство впоследствии способствовало падению Шумова.

Почему мы целым коллективом не могли заставить его разочароваться в своих связях? Почему не внушили ему, что настоящие советские люди не живут только своими личными интересами? Конечно, он слыхал официальные беседы, которые проводят с нами начальники, кое-что читал. Но ему не хватало нашего товарищеского слова, чтобы именно все мы сказали свое твердое: «Нет! Нет, не позволим позорить курсантское звание, не позволим позорить нашу авиацию пошленькими недоразумениями!» Скажи мы так, и Шумов сейчас не стоял бы перед нами, и мы бы не теряли свое дорогое время на подобные тяжелые разговоры.

Мне бы хотелось, товарищи, чтобы курсант Шумов остался в наших рядах и стал бы летчиком. У него ведь все данные для этого есть: смелость, подвижность, любовь к этому делу. Если эти качества он разовьет в полезном направлении, он будет хорошим летчиком. Сознавая свою вину, мы должны исправить и свои ошибки. Наше товарищеское осуждение послужит Шумову полезным уроком в жизни. Он поймет свои ошибки и больше их не допустит.

Саньке предоставили последнее слово. После выступления Высокова мысли его спутались. Если до этого ему больше всего было жаль самого себя, если ему казалось, что в некоторых моментах его осуждают чересчур строго, что все к нему настроены враждебно, и если до этого он мысленно составлял свое последнее слово с расчетом на оправдание, то теперь оправдываться уже не хотелось. Приступ раскаяния сжал сердце. Его охватил страх, что не все разделят мнение Высокова и что его непременно выгонят из школы.

— Когда я совершал свои проступки, я никогда не думал, что могу так обидеть наш коллектив, — сказал Санька тихо. — Я очень виноват перед вами, товарищи, и знаю, что заслуживаю самого строгого осуждения, но прошу учесть мое раскаяние и мое обещание: если вы меня оставите в своих рядах, я буду честно нести службу и изменю свой моральный облик. Я так же, как и все, очень хочу стать летчиком…

Суд удалился на совещание.

После некоторых споров было принято решение просить командование о наложении на курсанта Шумова дисциплинарного взыскания. Это наказание Санька принял безропотно. На товарищей же смотрел теперь другими глазами — в их воле было вышвырнуть его из своих рядов, и они этого не сделали…

3

Все курсанты Нины летали самостоятельно, кроме Капустина. Настало время заняться и этим курсантом. По ряду причин, описанных ранее, Борис осваивал летное дело с большим трудом, чем другие его товарищи. Предвзятое мнение о нем инструктора Лагутина усугубляло положение. Считая его «безнадежным», Лагутин не объяснял ему очень многого. Для Нины Борис в данный момент был еще более трудным курсантом, чем если бы он был новичком и еще ни разу не поднимался в воздух. Лагутин, как принято выражаться в летной школе, его «завозил». Борис, вместо того, чтобы с каждым полетом постигать искусство пилотирования, убеждался, что летчиком ему не быть. Ему казалось, что инструктор обладает какой-то особой тайной полета. Лагутин и не думал его в этом разубеждать, часто повторяя свое любимое: «Рожденный ползать — летать не может».

Когда Борис попал в экипаж Соколовой, то в первое время не очень верил, что положение изменится. Да и в Соколову, как в инструктора, не очень верил. Ему казалось, что таких серьезных курсантов, какими были Студент, Валико, Сергей и Валентин, и учить-то особенно нечего. А вот как Соколова справится с таким «топором», каким он стал считать себя, это еще вопрос.

На предварительной подготовке Соколова задавала ему больше вопросов, чем всем остальным. Борис многого не знал, многое путал. Это произошло опять-таки по причине потери уверенности в своих силах. «Зачем зубрить, — думал он, — все равно не пригодится». Нина тогда сказала ему:

— Хотите, Капустин, я объясню вам, почему вы до сих пор не готовы к самостоятельному вылету? Вы не все знаете, что необходимо знать. Какие, где скорости держать — путаете, причин ошибок при посадке не знаете, распределения внимания с высоты тридцати метров при заходе на посадку тоже не знаете. А разве можно что-либо делать, не зная, как это делать? Даю вам день на повторение всех этих вопросов, и когда вы их будете знать, начнем летать.

Борис внимательно пересмотрел нужные книги и убедился, что многого он действительно не знал, причем не знал вещей, всем другим понятных. Товарищи по экипажу искренне желали ему успеха и хорошо помогали. Сергей, например, спросил его:

— Боря, ты много раз сидел в кабине, а сможешь ли ты точно нарисовать схему расположения всех рычагов, приборов, тумблеров и прочих штук?

Борис задумался. Потом взял лист бумаги и попробовал нарисовать. Многое напутал. Сергей забрал у него лист и, порвав в клочки, сказал:

— Неправильно. Залезай в кабину и нарисуй все с натуры. Потом еще раз нарисуй уже на память. Это позволит тебе хвататься за любой рычаг, не глядя на него, и ты не будешь шарить глазами по приборной доске, отыскивая нужный прибор. Инструктор на предварительной подготовке все равно будет заставлять тебя показывать все в кабине с закрытыми глазами. Так что тренируйся.


В первом полете с Ниной Борис на взлете упустил направление. Для того чтобы выдержать прямолинейность взлета, он еще раньше выбрал на горизонте высокий тополь. Когда же стал давить газ и самолет тронулся с места, нос самолета двинулся почему-то влево. Нажимом правой педали Борис остановил разворот, но, не успокоившись на этом, нажал педаль еще сильнее с целью вернуть самолет в первоначальное положение — носом на тополь. Самолет повернулся, а потом с еще большим угловым вращением ушел вправо. Что бы было дальше, он не знал, так как Соколова вмешалась в управление и выровняла взлет. После того как они сели, Нина спросила:

— Что это вы так резко работаете педалями на взлете? Так можно снести шасси.

— Хотел лучше выдержать направление, товарищ инструктор.

— А как вы его выдерживали?

Борис рассказал.

— Значит, тополь то влево, то вправо? Нельзя гоняться за ориентиром. Заметили нежелательный разворот, остановите его, а возвращать самолет в первоначальное направление нельзя.

И эту истину Борис услыхал впервые. Лагутин всегда ругал его за плохие взлеты, но никогда не говорил, как надо делать правильно. С первых же полетов с Ниной все сомнения Бориса о ее инструкторских способностях рассеялись. Он видел в ней прекрасного, терпеливого к его невежеству учителя. Первое время он допускал ошибки еще большие, чем с Лагутиным, но она спокойно объясняла ему их причины и рассказывала пути их исправления. Сергея или Валентина она, конечно, ругала бы за подобные вещи, но Бориса ругать было нельзя. Если те время от времени допускали ошибки по халатности или зазнайству, то Борис делал их из-за неуверенности в своих силах, и ругать его — значило усугублять ошибки. Поэтому она говорила с ним как можно спокойнее, стараясь со всеми подробностями обрисовать процесс каждой ошибки.

Однажды она сказала Борису:

— Вы здоровый, крепкий, молодой мужчина, а я все-таки женщина, и уж если я стала летчиком, то вам, как говорится, и бог велел. Я уверена, что вы будете летать хорошо.

Эти слова вселили в него уверенность и одновременно задели самолюбие. Теперь Борис не только учил заданное в отведенные для подготовки часы, но и свое личное время посвящал работе над нужными книгами, тренировке в кабине. Оставшись наедине, он иногда вздыхал и предавался грустным размышлениям: «Все уже летают самостоятельно. Санька прямо с гауптвахты пошел на поверку, а я? Надо было спортом больше заниматься, а не по курортам ездить». И вновь открывал «Курс летной подготовки» и в сотый раз изучал «Что такое «козел» и как с ним бороться».

4

Еще несколько летных дней, и Нина представила Бориса на поверку. Судьба его, как летчика, решилась, конечно, раньше. За эти дни к нему пришло умение летать, умение чувствовать самолет. Это приходит так же, как к начинающему гимнасту после долгой тренировки «вдруг» приходит умение сделать на перекладине подъем разгибом, как к велосипедисту или конькобежцу приходит чувство равновесия. Только летное дело требует гораздо более высоких волевых качеств, чем что-либо другое.

В последних полетах с Ниной Борис видел, что ее руки лежат на бортах кабины. «Значит, самолетом управляю я? Я, я!» И до конца полета он ощущал, что управление находится в его руках.

Теперь он должен лететь с лейтенантом Журавлевым.

Командир, как всегда, подошел с улыбкой. Еще бы ему не улыбаться! Впервые в истории школы курсанты, минуя обучение на простейших самолетах У-2, обучались летному делу на строгих в управлении монопланах, и обучались успешно. Еще не было ни одной поломки и вообще ни одного авиационного ЧП (чрезвычайного происшествия).

Журавлев проверял Бориса без отклонений от правил, не так, как Высокова. В Высокове он был уверен еще до полета с ним, а Капустина надо было проверить тщательно. К тому же резкие отклонения от привычного полета могли отрицательно повлиять на него.

Полет прошел благополучно, и Журавлев остался доволен.

— Ну как? Полетишь один? — спросил командир, когда они вылезали из кабин.

— Полечу!

По-другому Борис и не мог ответить. Когда еще он и вовсе не был готов к самостоятельному полету, у него вертелась в голове мысль: взять да и полететь самому, лишь бы удобный случай представился. А уж на вопрос «полетишь?» он и тогда ответил бы положительно и, не задумываясь, полетел бы. Что бы из этого вышло, он тогда не думал, и только сейчас понял: непременно бы разбился.

— Да, сейчас ты вполне готов к самостоятельным полетам, — уже серьезно сказал Журавлев, помедлил и добавил официальным тоном: — Разрешаю самостоятельный вылет. Делать все, как делал со мной и с инструктором. Несите «Ивана Ивановича»!

Валентин и Сережка с готовностью подхватили тяжелый мешок с землей, с нарисованными черной краской глазами и усами. Художник Женя даже здесь проявил свой талант и придал «Ивану Ивановичу» выражение радости, которую тот разделял с летящим самостоятельно курсантом. «Ивана Ивановича» посадили на инструкторское сиденье — самолет легкий, и если одну кабину оставить пустой, изменится центровка, и это может отразиться на технике пилотирования начинающего летчика.

Словно боясь, что командир передумает, Борис быстро впрыгнул в кабину, привязался и был готов. Нина сама сопроводила самолет до линии предварительного старта. Здесь она еще раз хотела подойти к Борису, но едва успела снять руку с плоскости, как тот, приняв это за разрешение на взлет, дал газ и, сорвавшись с предварительного старта, метеором пронесся мимо остолбеневшего от неожиданности стартера. Несколько мгновений — и он в воздухе. Один! Дал ручку влево, и самолет качнуло влево, дал вправо, и самолет вправо. Чудесно! Из передней кабины торчит лишь самая макушка «Ивана Ивановича», переговорный аппарат висит в бездействии, и из него не сыплются, как из рога изобилия, инструкторские нравоучения. А каким красивым ковром раскинулась внизу земля, какое чистое лазурное небо! Борис улыбался так же широко, как и «Иван Иванович». Посмотрела бы на него в этот момент Сережкина бабушка, и она сказала бы, что была права, когда писала внуку:

«Все, внучек, хорошо, но уж больно ты несерьезным делом занялся. Все степенные люди по земле ходят, а ты носишься по воздуху. В старину, дорогой, этим одни ведьмы занимались…»

На первый взгляд и в самом деле серьезного мало: взрослый человек везет на самолете мешок с землей, на котором нарисована смеющаяся рожа, и сам улыбается так широко, как никогда не улыбался. Лишь зайдя на посадку, Борис усилием воли согнал эту глупую улыбку.

За его полетом следили все. Журавлев, по мере приближения самолета к земле, приседал и приговаривал: «Так, вот так, так, так… Молодец!» А когда самолет зарулил на заправочную, Журавлев, забыв обо всем, затанцевал с флажками, повторяя нараспев:

— Прилетел, прилетел, наш Капустин прилетел!

Товарищи бросились поздравлять Бориса. Нина отошла в сторону. Она почему-то улыбалась сквозь слезы. Из всех курсантов Капустин сейчас был самым дорогим для нее. Ведь она вложила в его обучение столько тяжелого труда! Научить человека летать вообще не просто, а научить летать того, кто потерял веру в свои способности, в сто раз труднее. Это понимали все, и потому все так шумно радовались успеху. Журавлев, приняв от Бориса доклад о выполнении самостоятельного полета, пожал ему руку и пожелал всю жизнь летать с таким же вниманием, как он летал только что.

Летный день кончился.

После того как зарулили на место стоянки последние самолеты и курсанты во главе с механиками принялись за их подготовку к следующему летному дню, Журавлев нашел Нину и сказал ей:

— Тебя, Соколова, поздравляю отдельно. Как ни жаль мне было этого курсанта, но я боялся, что придется его отчислить. За такой короткий срок ты сумела поставить его на ноги. Молодец!

— Благодарю вас, товарищ лейтенант, за хорошее слово, но хочу заметить, что я сделала не так уж много. Больше всего значит здоровое влияние всей нашей боевой дружной семьи и, наконец, большая направляющая сила нашей партийной организации. Для многих это, может быть, и незаметно, но я знаю точно, что в судьбе Капустина комиссар принял самое деятельное участие.

От стоянки и до городка они шли молча, думая о том, что недаром комиссара Дятлова называют душой коллектива. Если к строевому командиру подчиненный подходит в большинстве случаев с чисто служебными вопросами — докладывает или получает приказания по строго установленной форме, то Дятлов не имел определенных приемных часов, всегда был готов выслушать любого и разделить с ним его радость или горе, помочь добрым словом или советом. Многие поражались его способности запоминать то огромное количество людей, с которыми ему приходилось работать, и не только запоминать их внешность, звание, фамилию, но вникать в их духовную жизнь.

У входа в столовую Журавлев и Нина встретили бригадного комиссара. После ответа на их приветствия его первым вопросом был:

— Как Капустин?

— Вылетал самостоятельно с оценкой «отлично», товарищ бригадный комиссар, — ответил Журавлев.

— Что ж, поздравляю вас, воздушные учителя! Это был трудный ученик.

— А ведь и вы… — начала было Нина, но Дятлов, выставив вперед руку, не дал ей договорить.

— У Капустина, — сказал он, — хорошие задатки превалировали над отрицательными; в этом заслуга товарищей, окружавших его до войны. Курсантская семья помогла положительным сторонам развиться еще больше. Считать заслугой то, что политработники способствовали всему этому, нельзя — это их святая обязанность, иначе они были бы не нужны.

Дятлов скромничал. Обязанности обязанностями, а честное и умелое их исполнение — заслуга важная.


В столовую Борис вошел последним, и сразу же услыхал голос Сергея:

— Боря, к нам! Для тебя место оставили.

Борис пробрался к столу, где его ждали. Студент тотчас подозвал официантку и заказал:

— Тосенька, на Бориса четыре порции; человек совершил самостоятельный вылет и ужасно проголодался!

— А он не лопнет? — серьезно спросила Тося.

— Тосенька, не волнуйся! — успокоил ее Борис. — И не забывай, что у нас существует взаимная выручка.

За ужином все еще раз поздравили Бориса. С этого времени он уже не чувствовал себя здесь лишним и стал считать себя равноправным членом крылатого племени.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Среднеазиатское жаркое лето нагрянуло без предупреждения. За считанные дни выгорела трава. В свободное время все стремились к арыкам и в прохладных струях искали отдых от зноя. Программа летного обучения подходила к концу, выпуск был не за горами. Это обстоятельство радовало всех курсантов. Несмотря на усталость, ходили с веселыми лицами, мечтали и говорили о ближайшем будущем.

В такой обстановке тяжелое настроение Валентина оказалось сразу же замеченным товарищами и кое-кем из командиров. Некоторые начали его расспрашивать, но он отвечал неопределенно, ссылался на усталость. Этому не совсем верили, так как видели, что работал он с утроенной энергией. Истину знал только Сережка. Валентин показал ему телеграмму: «Лида погибла. Валя, отомсти немцам. Уезжаю фронт. Валерия Светкова».

Валентин теперь весь отдался полетам и летал так уверенно, что полковник Крамаренко сказал однажды:

— Сильный курсант. Позовите его ко мне.

Валентин явился.

— Товарищ Высоков, — спросил его Крамаренко, — а вы не хотели бы остаться в школе инструктором?

— Нет, товарищ полковник. Все мои мысли направлены против врага. Мстить.

Эти слова Валентин выговорил с такой твердостью и с таким блеском в глазах, что Крамаренко даже не счел нужным убеждать его в чем-либо другом. Он посмотрел на его энергичный сжатый рот, колючие со стальным оттенком глаза и сказал:

— Ну что же, Высоков, тогда мы направим вас в училище, где готовят летчиков-истребителей. А за сегодняшние полеты, за вашу отличную технику пилотирования от лица службы объявляю вам благодарность.

— Служу Советскому Союзу! — с воодушевлением ответил Валентин. Похвалу командира он принял как должное. Сделать все, чтобы быстрее стать боевым летчиком, и мстить, мстить по-страшному злому врагу, приносящему столько горя советским людям!

Вечером Валентин долго бродил по опустевшему летному полю, предаваясь в одиночестве горестным размышлениям. Приближалось время вечерней поверки, нужно было идти в городок. Его товарищи тесным кружком сидели в курилке, над их головами стлался табачный дымок. Все о чем-то шумели, смеялись. При появлении Валентина раздвинулись, дав ему место. Он ощутил знакомое тепло сильных плеч Сережки и Кузьмича.

Разговор продолжался. Сегодня в центре внимания был высокий старший сержант. Он только что прибыл в школу на должность заведующего технической каптеркой. Занятие незавидное, но то, что старший сержант прибыл из госпиталя, что он уже побывал на фронте и на его груди блестела медаль «За отвагу», привлекало к нему всеобщее внимание.

Старший сержант рассказывал курсантам о подвиге, за который его наградили медалью. Валентин прислушался и решил: «Хвастун!»

Кончив рассказывать, фронтовик зевнул, щелкнул портсигаром, ловко бросил в зубы папиросу, кивком головы попросил у соседа прикурить.

Валентин внимательно разглядывал нового человека.

Он был выше среднего роста, лицо полное, волосы волнистые от природы. Одет хорошо. Гимнастерка и бриджи из темно-синего шевиота, на ногах новенькие хромовые сапоги. Пуговицы и медаль начищены до блеска.

«Щеголь», — подумал Валентин.

— А как у вас насчет девочек? — спросил старший сержант, обращаясь ко всем.

Ответил Борис:

— Очень просто. Получил увольнение, сел в поезд или на попутную машину и через двадцать минут в городе. Ну, а там уж от твоих способностей зависит.

— Это слишком длинная история, — возразил старший сержант. — А в гарнизоне нет?

— Есть и в гарнизоне. В столовой работают, в штабе две машинистки. У каждой тьма поклонников.

— Н-да… А это что за юбка? — Старший сержант показал на Нину, которая в этот момент проходила в стороне.

— Какая юбка? — не понял Сережка. Потом, сообразив, добавил: — Чудак, да это же наш инструктор!

Старший сержант недовольно поморщился.

— Меня не интересует ее должность, я спрашиваю, есть ли у нее постоянный обожатель? Благосклонна ли она к мужчинам? Ну, и все такое…

Так цинично о Соколовой еще никто не говорил. Все привыкли видеть в ней командира, летчика-инструктора. Для всех был жив еще и образ Дремова. Уважая память о нем, никто из курсантов не решился бы говорить о Нине таким образом.

Наступило неловкое молчание. Потом все же кто-то сказал старшему сержанту:

— Она недавно потеряла любимого человека… И время сейчас не подходящее для амурных дел…

Старший сержант Баринский (такова была его фамилия) снисходительно улыбнулся.

— Что она одинока — прекрасно, а насчет времени… Эх, ребятишки, побываете на фронте, поймете, подходящее оно или нет. Как бы не пришлось жалеть, что зря его теряли. Мой девиз — от жизни брать все, что можно!

— Однако, — сказал Сергей, — у тебя с Ниной ничего не выйдет.

— Вы так думаете, юноша? — усмехнулся Баринский. — А вы читали «26 и одна» Горького? Ага, читали. Тогда потрудитесь вспомнить финал этого произведения, а я вам предоставлю возможность увидеть его инсценировку.

Почти всех слушателей охватило чувство неприязни к самоуверенному новичку. Особенно разозлился Валентин. Ему захотелось ударить Баринского по самодовольному лицу, и он еле сдержал себя.

Подали команду строиться на вечернюю поверку, и все разошлись по своим местам.

2

Борис Капустин улетел по маршруту. В первой кабине с ним умчался Ковалев. Маршрут был рассчитан на два часа, поэтому для остальных курсантов экипажа наступил двухчасовой перерыв. Соколова села на скамейку рядом с Журавлевым и задумчиво водила флажком по земле. Валентин, Сергей, Всеволод и Валико забились в тень санитарной машины и вполголоса вели разговор.

— Вчера вечером видели, как этот хлюст прогуливался с Ниной под руку? — угрюмо спросил Всеволод.

— Неужели этот индюк может ей понравиться? — спросил Сергей.

— А может, он достойный человек? — усомнился Валико. — Был на фронте, медаль есть, храбрый…

— Ты, Валико, не в курсе, — прервал его Валентин. — Если бы Нина ему понравилась по-настоящему… А то, понимаешь, он вчера о ней такое наговорил, что… И даже вызов нам бросил: «Вы, мол, считаете ее своим кумиром, а я докажу, что она нисколько не лучше многих других женщин». Понял? Хочет разыграть перед нами инсценировку по книге Горького «26 и одна».

— Так и сказал? — удивился Валико.

— Два дня назад, в курилке.

— Плохой человек. За такое оскорбление ему голову оторвать.

— Может быть, нам предупредить ее? — предложил Сережка.

— Вот балда, извини за откровенность! Как же ты ее предупредишь? Надо иметь голову на плечах, а не продолжение шеи.

— Спасибо за комплимент. Тогда будем сидеть сложа руки, наподобие американского союзника, и ждать, когда события закончатся.

— Я уверен, что Нина раскусит этого подлеца, — твердо сказал Валентин.

— Глядите! — вполголоса воскликнул Всеволод. — Опять этот пижон увивается около Нины.

Баринский действительно появился на старте и уже говорил с Ниной. Она, похоже, с интересом его слушала.

— Вы понимаете, Нина, — объяснял ей Баринский, — что значит привычка: так и тянет к настоящей работе! А здесь эта несчастная каптерка… За каких-то полчаса рассовал все по местам — и порядок. Теперь жди технического дня, когда я более или менее буду нужен людям. Чтобы скоротать время, пришел вот посмотреть, как летает молодежь.

— А вы что, Баринский, уже считаете себя стариком? — спросила Нина.

— Во всяком случае эти ребята еще только начинают учиться, а я полтора года пробыл в техническом училище, потом фронт, госпиталь… Если бы не попал под приказ, то у меня на петлицах были бы «кубари», а не эти треугольнички. Собственно говоря, дело не в этом. Я не Грушницкий, который так мечтал об офицерском звании. Вот поправлюсь окончательно и буду просить командование, чтобы зачислили в курсанты. Я давно мечтал стать летчиком, да, как назло, заболел перед комиссией. Для технического училища выздоровел, а для летной работы не совсем. Какие-то хрипы в легких обнаружили…

Начав разговор о своем желании стать летчиком, Баринский, как говорится, попал в самую точку. Нина любила летное дело и уважала каждого человека, который был заражен подобным чувством. И она тотчас начала убеждать Баринского, что он прав в своих намерениях, что она готова ему помочь. Тот не растерялся и приложил все старание для продолжения разговора в этом направлении.

Беседуя, они прохаживались по левому флангу аэродрома, не замечая, как четыре пары горящих глаз ревностно следили за каждым их шагом.


Борис «пришел» с маршрута. Машину передали в распоряжение других товарищей. «Шлифовочные» полеты каждый курсант должен был выполнять с особой тщательностью, так как за ними следовали зачетные полеты. Но сегодня ученики не радовали Нину.

Сережка в первом же полете сотворил такого невероятного «козла», что его сразу же высадили из кабины. Всеволод начал «чудить» со взлета: чуть не зацепил за землю винтом и потерял направление; Валико и взлетел и сел отлично, но на разворотах закладывал такие ухарские крены, что Журавлев, полюбовавшись на этот «кордебалет», приказал Нине:

— Соколова, убирай свой выводок со старта! Зазнались! Всех в казарму, и пусть с мыслями соберутся. Завтра всем дам «провозные». Бензина жалеть не буду. Будут летать по прямоугольному маршруту до тех пор, пока им не покажется, что земля имеет форму чемодана.

— Товарищ командир, еще Высоков не летал, — робко сказала Нина.

— Хватит, — отрезал лейтенант. — Сыт по горло.

Самолет передали в другую группу, а сами построились и покинули аэродром. Нина шла сбоку и поглядывала на своих питомцев. Впереди с равнодушным лицом шел Валико. Всеволод шагал с гордо поднятой головой и всем своим видом говорил, что его кто-то незаслуженно обидел. У Валентина лицо было так сердито, что на него и смотреть было страшно: точно укусить собирается. Нина перевела взгляд на Сергея и удивилась: тоже обиженный! Да что с ними? Нина чуть не рассмеялась.

«Какая их муха укусила? — удивлялась про себя Нина. — Так все хорошо летали и вдруг… Неужели зазнались? Или устали? Но бывали дни и с еще большей нагрузкой, а такого настроения никогда…»

Не найдя правильного объяснения унылому настроению команды, Нина решила разбора полетов сегодня не делать, а дать всем отдохнуть. «Завтра все выяснится», — успокоила она себя. И когда Валико на подходе к общежитию скомандовал «стой» и доложил о готовности получить следующее задание, Нина приказала:

— Ужинать и спать.

Однако сразу спать не пришлось. Их собрал политрук Сивцов и начал, как говорят в авиации, «снимать стружку»:

— Что же это вы, Козлов, «козлите» на посадке? Или не знаете, что нельзя дергать ручку в момент касания колесами о землю? А вы, Берелидзе, с чего это такие крены стали закладывать? Зуброву должно быть стыдно! Такой серьезный курсант, и вдруг «передирает» хвост…

И начал пространно объяснять технику выполнения взлета и посадки. Его прервал бригадный комиссар:

— Сивцов, попрошу вас на минуту.

— Я вас слушаю, товарищ бригадный комиссар.

— Распустите курсантов, разговор будет долгим.

А когда курсанты разошлись, Дятлов спросил:

— Почему, товарищ Сивцов, сегодня во второй половине дня не выпущен боевой листок? Не знаете? А почему дежурный поленился добраться до родника и доставил воду из арыка? Тоже не знаете? И, наконец, почему группа Соколовой сегодня так скверно летала?

— Козлов дергает ручку, — начал Сивцов, — Зубров неправильно распределяет внимание, Берелидзе…

Дятлов прервал его на полуслове:

— Не то, не то, Сивцов. Техническая сторона ошибок мне ясна, а вот почему Козлов дергал не туда? От незнания? Глупости. Это лучшие курсанты. Большую часть программы они прошли без всяких казусов и вдруг поголовно делают ошибки. Тут что-то не так. А вы, вместо того чтобы попытаться выяснить, что «не так», начали им растолковывать технику, с которой они знакомы не хуже вас. Вы бы, как политработник, поискали более глубокие корни происшествия, а уж как действовать рулями, им объяснит Соколова.

— Я ведь, товарищ бригадный комиссар, хотел как лучше, — оправдывался Сивцов. — Ведь вы же сами учили нас не быть профанами в летном деле…

Дятлов с грустью посмотрел на политрука. В его взгляде можно было прочесть: «Ну как же вы, дорогой товарищ, не понимаете, что технику изучать нужно лишь для того, чтобы лучше изучить людей?» И стал читать Сивцову нотацию в этом духе.

3

После ужина Нина случайно встретила Баринского, но тот встретил ее не случайно. Он ждал у выхода из столовой, на скамеечке под тополями. И как только Нина вышла, подошел к ней и заговорил:

— Простите, Нина, что я опять… Возможно, вы устали… Хотелось пройтись с вами до конца аллеи. Я здесь человек новый, и у меня еще нет ни одного близкого товарища, а я так привык к фронтовой семье…

— По вашим словам, Баринский, вы очень любите коллектив, а сами до сих пор не нашли общего языка с курсантами…

Баринский вздохнул:

— Эх, Нина, если бы вы знали, как трудно человеку, побывавшему в боях, говорить с людьми, не знающими, что такое смерть…

— Да, но…

— Трудно мне с ними найти общий язык.

Этот тон высокомерия по отношению к курсантам покоробил Нину, и она спросила:

— Почему же вы думаете, что найдете общий язык со мной?

— Вы женщина, у вас более чуткое сердце. Да и летчица к тому же. Ваша жизнь связана с риском, и вы, глядя в глаза человеку, видавшему смерть, не испугаетесь ее отражения. Ведь правда, Нина? Смотрите мне в глаза!

Баринский обнял ее, привлек к себе и хотел поцеловать. Нина не закричала, не дала ему пощечину, а просто отстранила его сильными руками, сказав спокойно:

— Не делайте глупостей, Баринский. Если не хотите потерять уважение как фронтовик, то не повторяйте подобных движений.

Баринский сделал оскорбленное лицо:

— Я вижу, вы еще не поняли современной обстановки. Жизнь пройдет мимо вас, Нина…

Нина отступила на шаг и сказала насмешливо:

— Эх вы, фронтовик… — И пошла к дому.

— Нина, — поспешил за ней Баринский, — постойте, Нина. Вы были так внимательны ко мне…

Нина не ответила, и Баринский отстал.

Уже взявшись за дверную ручку, Нина вдруг раздумала входить в комнату: надо сходить в общежитие курсантов — чем они недовольны, как отдыхают?

Огромная землянка внутри хорошо отделана руками курсантов. Когда находишься тут, слово «землянка» кажется неподходящим. У тумбочки застыл дневальный. Так как все уже спали, он молча отдал Нине честь. Желтый свет фонаря освещал плакаты, Доску отличников, стенную газету.

Стараясь ступать как можно тише, Нина прошла между нарами и остановилась напротив постелей своих воспитанников. Они лежали подряд: Валико, Всеволод, Сергей, Валентин и Борис. Оказалось, все пятеро не спали и тихо разговаривали. Остановившуюся за широкой деревянной опорой Нину они не заметили, и она невольно подслушала часть разговора.

— Представляешь, Валяш, — свистящим шепотом говорил Сережка, — уж лучше бы нашей Нине Санька Шумов понравился, чем этот хвастун-фронтовик…

И голос Валентина:

— Хватит причитать. В конце концов это ее дело, с кем дружить, а наше — летать со всем вниманием. У меня гораздо больше причин для потери душевного равновесия, чем у всех вас вместе взятых, а я еще ничего не натворил, а вы… Стыдно сказать, как летали…

Больше Нина не стала слушать. Бесшумно выскользнув из землянки, она остановилась ошеломленная. Ей было и стыдно, что подслушала разговор, и неловко, что речь шла о ней, и досадно, как истолковали ее отношения с Баринским. При всем том она была довольна, что узнала «секрет» их сегодняшнего дурного настроения.

На закаленного авиатора нервные потрясения действуют с меньшей силой, чем на пилота начинающего. У боевого летчика-истребителя на глазах гибнут друзья, и он не выпускает из рук штурвала, не прекращает вести огонь по врагу. А курсанта, будущего летчика, выбивает из седла даже недоразумение…

«Милые мои ревнивцы, — думала Нина, с улыбкой глядя на звезды. — Нет, ваш инструктор не изменит памяти покойного Дремова. И если у вашего инструктора и будет в жизни кто-нибудь, то по духовному складу он будет таким, каким был Дремов. Но почему это Высоков сказал: «У меня гораздо больше причин для потери душевного равновесия, чем у всех вас, вместе взятых»?»

Она вызвала в памяти образ этого спокойного, серьезного курсанта с мягкими, красивыми движениями, с мужественным волевым лицом. «Что у него случилось?» Нина долго простояла под открытым небом, прислушиваясь к словам далекой песни. Знакомый тенор Вовочки выводил:

Люблю ли тебя, я не знаю,
Но кажется мне, что люблю…

4

Утром Валико собрал летную группу на постоянном месте — в тени развесистого карагача. Рядом журчал арык, за арыком зеленели массивы совхозного сада. Казалось, сразу же за рядами деревьев вздымались горы. И странно, невероятно было видеть сквозь знойное марево дрожащего воздуха, как искрились снега и голубел лед на их шатрообразных вершинах. В противоположной стороне расстилалось летное поле, за ним — сады, насыпь железной дороги, а еще дальше желтели пески пустыни.

Еще ранней весной курсанты расчистили площадку и воспроизвели на ней в миниатюре свой аэродром. Из фанеры вырезали небольшие посадочные знаки, наделали маленьких флажков. Сергей искусно выточил модель самолета, Всеволод ее раскрасил. Пользуясь всем этим, курсанты могли на предварительной подготовке разыграть предстоящий полет и шли на аэродром, хорошо представляя очередность полетов и динамику их выполнения.

Обычно, когда Нина подходила к этому месту, она издали видела веселые, приветливые лица. Валико докладывал о сборе экипажа звонким голосом и обязательно с улыбкой. Он так и не мог привыкнуть, что командир — девушка. Ему это было и странно и приятно.

— Посмотришь на нашего командира, — говаривал он, — и душа радуется — еще сто лет жить хочется.

Сегодня Валико докладывал подчеркнуто серьезно и у всех были угрюмые лица.

— Вольно! — скомандовала Нина. — Садитесь.

Как ни в чем не бывало она вела занятие до перерыва, а когда курсанты покурили, попросила всех подойти к ней.

— Товарищи, я бы хотела до конца перерыва поговорить с вами на тему, несколько отвлеченную от наших занятий… Что вы думаете о старшем сержанте Баринском?

Курсанты переглянулись. Возникло замешательство. Потом заговорил Борис:

— А что о нем скажешь? Видать, заслуженный товарищ… Фронтовик, с медалью и все такое…

— Что, все так думают? — спросила Нина.

Общее молчание. Глаза всех опущены.

— Я тоже вначале так думала: «фронтовик, с медалью и все такое». А со вчерашнего дня думаю по-другому. Он хвастун и пошляк. Но отворачиваться от него мы не должны. Наш дружный коллектив должен попытаться воздействовать на него…

По мере того как Нина говорила, удивление курсантов сменялось радостью, а когда она умолкла, все зашумели.

— Понимаете, товарищ инструктор, нам было обидно за вас…

Никто не заметил, как подошел Журавлев.

— Чему люди рады? — строго спросил он. — Вчера чуть самолет не разгрохали, а сегодня шумят, как на детском празднике!

— Товарищ командир, — ответила за всех Нина, — вчера был неудачный день, но сегодня мы летать будем хорошо. Хорошо будем летать, товарищи?

— Хорошо будем летать! — дружно ответили курсанты.

— Ну, смотрите же, — погрозил им пальцем Журавлев. — Я все-таки на вас надеюсь.

В этот день курсанты Соколовой летали безупречно.

А вечером к Нине подошел политрук Сивцов.

— Чем вы объясните, товарищ Соколова, что ваши курсанты, обычно хорошо выполняющие задачи, вчера допустили подряд столько ошибок?

Нина хитро прищурила глаза.

— Просто, товарищ политрук, им передалось настроение их инструктора.

— А до конца программы у вас больше не будет таких настроений? — с опаской спросил Сивцов.

— Будут, товарищ политрук, настроения, непременно будут! Хорошие.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

В предпоследний маршрутный полет с Борисом пошла Нина. Борис уверенно провел машину по заданному курсу — по створу двух заранее намеченных ориентиров, и теперь шел к соленому озеру Сары-Куль. Перед озером степь была черной от недавнего степного пожара. Раскаленный воздух упруго поднял самолет на высоту более тысячи метров, но только крылья начали прикрывать голубую с белой каймой соли гладь озера, как машина резко провалилась, потеряв несколько сот метров. Теперь были виноваты нисходящие потоки, которые рождались над водой.

— Видал, как болтает? — спросила Нина. — Такой контраст в рельефе надо особенно учитывать при полете на малой высоте.

Сары-Куль осталось позади. Борис взял курс на Темир-Тепе, один из поворотных пунктов маршрута.

— Беру управление на себя, — вдруг передала Нина.

Борис послушно ослабил руки и снял ноги с педалей. Нина накренила самолет и круто свалила его в пикирование. Быстро приблизилась серая, выжженная солнцем земля. Нина плавно выровняла машину. Нигде так не ощущается скорость, как на бреющем полете. Сплошной струей стремительно бегут под крыло колючки, за хвостом взбудораженный воздух вздымает пыль. Самолет шел так низко, что у Бориса сжималось сердце — и от восторга и от страха. Он с восхищением смотрел на блестящий шлем Нины, на светлую прядь волос, на округлые девичьи плечи, обтянутые комбинезоном.

Вот прямо перед капотом мотора выросли, как в сказке, развалины старинной крепости. Легкое движение рулей — и самолет перескакивает через зубчатые руины. Бросая машину с крыла на крыло, Нина кружится среди башен с обвалившимися углами. Словно вырванные из какой-то древней сказки, мелькают перед глазами отдельные детали, которые, кажется, не забыть всю жизнь. Вот гордо взметнувшийся в небесную высь кружевной минарет мечети; в просвете между тонкими, изящными колоннами видны распластанные крылья спугнутого ревом мотора беркута. Взгляд не успевает заметить движения крыльев орла, и в памяти птица остается скульптурным дополнением к минарету. У самого края теневой стороны стена, в контрасте с золотом песка и голубым шелком неба, кажется черной. Память фиксирует сияющий провал амбразуры, опутанный серебряными нитями паутины. А вот, словно колодец, узкий дворик, выложенный каменными плитами. В солнечном зайчике свился клубок змей. Из крепостных ворот стремительно вынеслась пара косуль и, едва касаясь земли ногами, умчалась в степь.

Нина повернулась, и на мгновенье Борис увидел ее профиль. Такой он ее видел единственный раз и запомнил на всю жизнь. Губа прикушена, в уголке глаза большая слеза. Он понял, что в этом полете ею руководит не желание похулиганить, а что-то совсем другое. Она словно испытывала свои силы в искусстве летать. То мчалась на препятствие и перед ним поднимала машину на дыбы, то проносилась через провал между руинами, сдувая с них вековую пыль.

Наконец они понеслись куда-то в сторону. Крепость отодвинулась назад, как мираж, постепенно теряя свои очертания в знойном дрожании воздуха. Не набирая высоты, Нина поставила самолет в вираж и низко-низко над землей описала круг. Склонив голову за борт, летчица смотрела в какую-то точку внизу. Борис перехватил ее взгляд и заметил бесформенную массу металла, полузанесенную песком и пылью. По отдельным деталям — ребристым цилиндрам, тусклому блеску дюралевых крышек магнето, по обломкам труб — Борис понял, что это были остатки разбитого самолета Дремова. Слезы сочувствия подступили к его глазам.

Покачав крыльями над этим страшным местом, Нина перевела самолет в угол набора высоты и передала управление Борису.

Когда они вернулись на аэродром и Борис подошел к Нине выслушать замечания, она долго смотрела куда-то выше его плеча, потом сказала:

— Вы отлично слетали. Компас как гвоздем прибит. Что же касается моего вмешательства, прошу нигде об этом не рассказывать… — Помолчала и добавила совсем тихо: — Я почти всегда прохожу в тех местах на малой высоте. Там погиб Дремов…

Курсанты Соколовой под вечер сошлись в общежитии и с нетерпением ждали возвращения Бориса. Сегодня он должен был закончить программу. Если ничего не помешало и он благополучно отлетал, то завтра все они будут сдавать зачет по технике пилотирования специальной комиссии. А еще через несколько дней они получат назначения. Кто-то, возможно, сразу поедет на фронт — пилотом связи или в легко-моторную бомбардировочную авиацию, а кто-то пойдет в авиационное училище — на скоростную авиацию.

Сейчас друзья чистили винтовки и говорили о том, о сем.

— Студент, — говорил Сережка Зуброву, — а тебя, однако, оставят инструктором. Уж больно фигуру имеешь внушительную.

— Не в пример твоей, — рассердился Всеволод. — Болтаешь, сам не зная что. «Фигура подходящая»! Судить по фигуре, так тебя пришлось бы откомандировать в обоз ассенизаторов.

— Дэсять-ноль в пользу Студента! — отметил Валико.

— Нина и Борис идут! — радостно воскликнул Сергей.

Все торопливо поставили винтовки в пирамиду и выскочили встречать товарищей. Борис улыбался, и, еще не спрашивая, все поняли, что он хорошо выполнил нужные полеты.

— Сразу видно тыловиков, — сказал он, показывая Нине на встречающих. — Наглаженные, умытые, воротнички подшиты, сапоги блестят.

— Да, ты прав, — согласился Всеволод, осматривая себя и Бориса.

Время на подготовку к завтрашним полетам было ограничено, поэтому Нина, не переодеваясь и не отдыхая после полетов, начала проверку знаний курсантов. Опросив их и убедившись, что все в порядке, она попрощалась и ушла к себе.

Вечер был теплый и тихий. Курсанты и механики, вернувшиеся с полетов, плескались в арыке. Многие уже готовились ко сну. Несколько человек собрались в курилке. Бережко, механик Соколовой, сидел раздетый до пояса и отгонял комаров табачным дымом; Баринский, как всегда, был разодет по-праздничному. Прищурив левый глаз, он любовался носком начищенного до блеска хромового сапога.

— Чистился ты, друг, чистился, — подсмеивался над ним Бережко, — а нашей Ниночке все-таки понравиться не сумел.

— Откуда это у тебя такие сведения? — спросил с ухмылкою Баринский. — Ты что, шпионил за нами?

— Была охота. Я и так знаю. На нее, брат, такие орлы заглядываются, не чета тебе, и то безрезультатно. Например, я. Чем не орел-мужчина?! — Бережко выпятил голую грудь, на которой так и вздулись могучие мышцы. — Я, дорогой, знаешь, когда самолет за хвостзатаскиваю, то никого себе на помощь не зову.

— Подумаешь, достоинство! — Баринский сплюнул сквозь зубы.

— Достоинство или нет, — не унимался Бережко, — а Нина — тю-тю. Пустой номерок вытащил!

— Ну, это положим, ты ошибся. Она мне надоела. Я, брат, по-фронтовому: раз, раз — и в дамки…

Бережко с удивлением посмотрел на Баринского, потом на подошедших Валентина и Сережку. Дескать, вы слышали, что сказал этот наглец? Они слышали, и Валентин вмешался:

— Знаешь что, парень, шутка шутке рознь, дураки могут принять твою болтовню за чистую монету…

— А я и не думаю шутить, — оскалился Баринский. — Привыкли тут, в тылу, наивничать и сентиментальничать с девками. Ангелами их считаете. А я вот убедился в противоположном. Можете успокоить свои изнеженные нервы, она мне уже надоела, и я не возражаю, если с ней займется кто-нибудь из вас.


Некоторое время все молчали, потом Сережка хрипло спросил:

— Когда же ты успел?

— В прошлую пятницу, — не задумываясь, ответил Баринский. — В двадцать два ноль-ноль местного времени. Вы довольны, юноша?

Сережка отвернулся, а все, кто был в этот момент в курилке, спрятали глаза. Вдруг Валентин выхватил из кармана рабочую книжку и, шагнув к Баринскому, яростно потряс ею перед его носом.

— Вот тут сказано: в прошлую пятницу с девятнадцати тридцати по двадцать два тридцать занятия проводит старший сержант Соколова. Вот ее подпись в моей книжке. Понял?

Но Баринский не смутился. Он был из тех нахальных и беспринципных людей, которым, как говорится, «плюй в глаза, а он будет говорить — божья роса». Не моргнув глазом, он отстранил от себя книжку и заявил:

— Ну, ну, может быть, это было и не в двадцать два, а немножко позже. Я ведь не регистрирую по книжкам, с какой дамой в какой час…

Если бы Бережко не схватил Валентина за руки, тот бы наверняка ударил Баринского.

— Брось, Валька! — закричал Бережко. — За рукоприкладство тебе таких чертей всыпят, что не возрадуешься. А ты, — Бережко обернулся к Баринскому. — Ты уходи от греха, а то я не поручусь…

Баринский встал и, погрозив Валентину, пробурчал злобно:

— Я еще тебе припомню, как на фронтовика, на старшего сержанта хвост подымать! — и вышел, хлопнув дверью.

Настроение у всех было испорчено. Одни возмущались наглой ложью Баринского, другие, пожимая плечами, говорили:

— Черт его знает, может, и правда… Чужая душа потемки. Мужчина он видный…

Бережко задержал у выхода Валентина и Сережку.

— Что ж, ребята? Неужто это дело так и оставим?

— Может быть, комиссару доложить? — предложил Сережка.

— Не люблю жаловаться, — отрезал Валентин.

— Всыпать этому сукину сыну без свидетелей, — вполголоса предложил Бережко. — Он сейчас в столовой. Давайте перехватим на обратном пути, да и поговорим с ним как надо… Пусть пообещает при всем народе отказаться от своих гнусных слов, а если нет, то…

— Тебе, Бережко, нельзя, — решительно заявил Валентин. — Это отразится на твоей службе. А мы выпускники, и, думаю, много нам не попадет.

— Да и смешно, на одного идти втроем, — сказал Сережка.

С трудом им удалось уговорить Бережко не принимать участия в «разговоре» с Баринским. Он лишь оставил за собой право наблюдать сцену наказания наглеца. Сергей должен был только присутствовать при «разговоре». Этого потребовал Валентин.

— Пусть будет все честно, — сказал он. — В случае чего, один на один.

Они перехватили Баринского на уединенной аллее. Увидав на своем пути двух курсантов, тот не испугался, так как был уверен, что они не посмеют дойти до рукоприкладства.

— Ну как, все еще не успокоились? — с усмешкой спросил он.

— Успокоимся после того, как ты откажешься от клеветы на Соколову, — твердо сказал Валентин.

— Ишь, чего не хватало! Даже если бы я все это выдумал, то отказываться не намерен. Пусть думают о ней так, как я сказал. А вы чудаки, вам же лучше… Дойдут до нее слухи, и она сообразит: чтобы уж не зря болтали… Ну и пустится во все тяжкие…

— Подлец! — выкрикнул Валентин. Ноздри его раздувались, глаза сузились.

— Вот что, молокосос, — процедил наставительно Баринский. — Ты свои слова обдумывай и глаза не щурь. Я на фронте и не такую грозу видал и не…

Договорить он не успел. Удар в нижнюю челюсть был профессиональный, боксерский. Баринский пошатнулся и упал лицом вниз.

Валентин нагнулся, поднял его на ноги и, прислонив к тополю, двумя пощечинами привел его в чувство.

У Баринского нестерпимо заныли зубы, щеки загорелись, как от ожога.

— Что вам от меня надо? — простонал он.

— Возьми свои гнусные слова назад!

— Ну, не трогал я ее… Не было этого… Отпусти…

— Завтра скажешь об этом в курилке. Ясно?

— Скажу, ладно…

Валентин разжал руку, выпустил воротник Баринского.

— Ну, смотри… Пошли, Сергей.

Весь следующий день, с утра до позднего вечера, ревели моторы. Курсанты целыми экипажами сдавали воздушный экзамен. Васюткин поминутно подбегал к Нине, спрашивал:

— Сколько у тебя еще непроверенных?

Наконец он подошел вразвалку и сказал со счастливой улыбкой:

— У меня все…

— Мои тоже все отлетали.

Издали они смотрели, как их курсанты столпились вокруг приехавших для принятия зачетов «настоящих» летчиков.

— Гляди, Нина, — вздыхал Вовочка, — наши пилотяги на нас уже и не смотрят. Теперь мы для них так себе…

Но он ошибся. Курсанты, поговорив с прибывшими летчиками, возбужденной толпой пришли к своим инструкторам. Начались воспоминания о днях, прожитых вместе.

Нина почти не принимала участия в разговоре и сидела, казалось, занятая какой-то тревожной мыслью. Валентин заметил это, и его охватило беспокойство. С утра он был увлечен всем, что связано с полетами, и забыл о вчерашнем случае с Баринским. Сейчас все ясно всплыло в его памяти. Прав он или не прав, что ударил этого человека? С точки зрения законности, безусловно, не прав. Но с точки зрения морально-этической он считал себя абсолютно правым и был убежден, что любой честный человек на его месте поступил бы в этом случае так же, как он.

2

Вечером все умылись, переоделись и вышли на свежий воздух. Собрался струнный оркестр под управлением Зуброва, и над лагерем понеслись звуки музыки. На спортивной площадке шла игра в волейбол. Вовочка со свистком в зубах восседал на судейском месте. Судил рьяно, — лоб его покрылся потом. Любители гимнастики обновляли недавно полученные снаряды. Появилась Нина. Вместо комбинезона, в котором все привыкли ее видеть, на ней была темно-синяя гимнастерка, подхваченная в талии широким ремнем, и такая же юбка, а на ногах — мягкие ичиги.

— Высоков! — позвала она.

Валентин тотчас подошел, и Нина отвела его в сторону.

— Почему вы вчера ударили Баринского? Никогда не думала, что вы способны на такое. Это мальчишество, нет — хуже, бескультурье…

Валентин нетерпеливо перебил ее:

— Товарищ инструктор…

Нина подняла руку.

— Ничего мне не говорите. Я так возмущена, так возмущена, что и слов нет. Да понимаете ли вы, что если я доложу об этом командиру, вас с Козловым в трибунал упекут! Нет, вы этого не понимаете. Вчера иду и в конце аллеи вижу: один другого — бах! Как не стыдно! И Баринский мне потом говорит: «Никогда, Нина, не ожидал, что у вас такие ревнивые поклонники». Спрашиваю: «Кто?» Он мне называет ваши фамилии… О, если бы не канун выпуска, я бы вас жалеть не стала! Ладно, может быть, потом, в училище или в части, когда сделаетесь настоящим летчиком, вы поймете всю глупость этого поступка…

На этом бы и остановиться Нине. Но она, помолчав, добавила едко:

— Эх, вы, молодой ревнивец!

И Валентин вспыхнул.

— Вы слишком самонадеянны, если так думаете! — выпалил он, и в глазах его сверкнул гнев.

Нина растерялась.

— Так вы не из-за ревности? — упавшим голосом спросила она.

Не взглянув на Нину, Валентин молча повернулся и пошел прочь. С неприятным чувством спустился он в землянку. Здесь был только дневальный. Тихо и прохладно. Валентин сел на нары и задумался. «Эх, люди, люди, все вы человеки». Нину он уважал, в любой момент готов был защитить ее честь и вот — «молодой ревнивец!» Черт знает что. Как она могла так подумать?!

Примчался Сережка.

— Валяш, ты что тут скрываешься? Знаешь, Баринский сейчас сказал при всех: «Я, — говорит, — тут, ребята, вчера сболтнул насчет Нины, так вы не подумайте, что это правда…» Понял?

— А ну его ко всем чертям. Я, брат, сейчас такую пилюлю проглотил, что свет не мил.

— А именно? — Сережка в недоумении выкатил глаза.

— Нина мне за Баринского выговор сделала и… назвала «молодым ревнивцем»…

— Так ты бы рассказал ей, чудак!

— Пусть думает, что хочет, — отрезал Валентин и отвернулся.

3

Баринский приехал в центральный городок школы получить кое-что для каптерки. Не так много нужно было времени, чтобы погрузить на машину несколько ящиков с инструментами и запчастями, с набором авиационных красок, как долго и нудно приходилось ожидать всяких начальников, которые выписывали, заверяли, накладывали визы и производили прочие манипуляции с целой кипой различных бумаг. В один из кабинетов его не пускали, так как перед ним туда вошел Крамаренко и, похоже, делал начальнику «внушение». Бас полковника звучал из-за закрытых дверей на редкость сердито.

Баринский уткнулся в фотогазету и терпеливо ждал, когда можно будет войти к начальнику. А в голове крутилось: «Ничего, будет время, я с вами рассчитаюсь! — Это о Нине и ее друзьях. — Подумаешь, невинность из себя разыграла! Ну, а Высоков… Этому паршивцу я подстрою что-нибудь такое, что всю жизнь будет помнить».

— Неужели они творят такие жестокости? — вдруг услыхал Баринский за своей спиной приятный женский голос.

— Это же фотография, а фотография — документ точный, — пояснил он, не оборачиваясь, и только сейчас разглядел фотоснимок, на котором фашисты обливали водой живых людей на морозе.

— И неужели они могут со всеми так делать? — спросил тот же голос с ужасом.

Баринский обернулся. Перед ним стояла молодая, небольшого роста брюнетка в белом платье и лакированных туфельках.

— Я не комиссар и на этот вопрос ответить не могу. А вот вы, наверное, можете сказать, подолгу ли Крамаренко читает мораль подчиненным? Ведь вы служащая штаба?

— Я тут новенькая, — ответила брюнетка. — Ну, то есть не совсем… Раньше я жила в этом гарнизоне, а на работу меня приняли сегодня машинисткой.

— А что же вы раньше тут делали?

Брюнетка смутилась и ответила скороговоркой:

— Я жила с мужем; муж — летчик, сейчас на фронте. Я некоторое время жила в городе у мамы, а теперь стало трудно, и комиссар помог мне устроиться…

— Так вы, значит, холостячка? — улыбаясь, спросил Баринский.

— Ну, как сказать… — Брюнетка замялась и густо покраснела.

Этот разговор отвлек Баринского от неприятных мыслей. Красивым движением он достал из кармана портсигар, щелкнув пружиной, раскрыл его и протянул собеседнице.

— Прошу.

Он был убежден, что она не курит, и предлагал так, для фасона. Но она протянула руку и, извинившись, взяла папиросу. Закурили.

— А жить теперь где будете? — спросил Баринский. — В гарнизоне?

— Нет, с мамой. Это немножко неудобно в смысле расстояния, зато в городе веселее. А вы бываете в городе?

— Бываю, но у меня еще нет там знакомств…

— О! Я могу дать вам адрес одних очень интересных людей. Такие общительные… Они по торговой части и живут в достатке. А в наше время это так редко.

— Очень интересно! Я с удовольствием… — договорить Баринский не успел, его позвали в кабинет начальника. Но прежде чем пойти, Баринский спросил брюнетку: — Так познакомимся?

— Пожалуйста, — пропела та и протянула ему свою маленькую руку с длинными крашеными ноготками. — Клавдия Лагутина, а попросту — Клавочка. Меня все так зовут…

— Клавочка, вы, быть может, продиктуете мне обещанный адресок?

Она охотно продиктовала, он поспешно записал и, приосанившись, скрылся в кабинете начальника. Клавочка проводила его томной улыбкой.

4

Старый Ляйляк-бай сидел в тени карагача на красной кошме. Перед ним дымился чилим[5]. Дымок зеленоватый, с тяжелым дурманящим запахом. В большой клетке, сплетенной из медной проволоки, тоскливо попискивала бедана[6]. В густых ветвях чуть слышно шелестел ветерок. Карагач рос на краю небольшого выступа крутого горного склона. Корни его купались в прохладе водоема, откуда вода падала вниз звонкой струей и соединялась с горным потоком.

С одной стороны вздымался горный склон, с другой — пышным ковром, украшенным узором садов и полей, блеском водоемов и каналов, расстилалась долина. До советской власти эта зелень и вода украшали лишь узкую полосу земли у горных подножий. Большевики отняли у баев их власть над водой и землей, помогли народу осуществить его мечту об орошении больших пространств, вооружили народ машинами, прислали умных людей, инженеров, и вот сейчас идет большая война, а большевики продолжают строить каналы. Пустыня далеко отступила от гор. Вон на горизонте она золотится едва заметной полоской…

Человек, называющий себя Зудиным, сказал, что скоро сюда придут немцы. Но неужели аллах настолько помрачил разум русских, что они ничего не знают об этом? Ляйляк-бай не хотел, чтобы сюда пришли немцы. Кто может знать, как будет при них? Не стало бы хуже…

Старик вздохнул и в раздумье покачал головой. Нет, как-то не так сложилась его жизнь. Не по тому пути он шел многие годы. Зачем он был с Ибрагим-беком? Зачем связывался со слугами Черного Имама? Зачем недавно согласился собрать для Зудина этих трусливых людишек во главе с глупым Уразум-баем? Разве он, постигая науки под сводами медресе, не мечтал о свободе для своего народа? И разве не его дочь стала женой комиссара Джафара? Нет, тут что-то не так. Если прав Зудин, то почему его не поддерживают люди? Ведь с ним лишь кучка жалких дезертиров, а все рвутся туда, куда уехали отважный Джафар и Джамиле. Вспомнились слова Джафара: «Самый искренний и честный друг нашего народа — русский народ. Он и самый могущественный. И горе нам, если мы лишимся дружбы этого народа. Пропадем».

Как жить дальше? Ляйляк-бай вынул из-за пазухи золотую пластинку с тремя обезьянами. Одна из них зажала ладонями глаза, другая — уши, третья — рот. «Не вижу, не слышу, не скажу…» Только так и надо жить дальше. Невольно вспомнилась история этой пластинки.

…В узком ущелье ревел и бился о камни белопенный поток. Над ним сияла радуга, рожденная в тумане брызг. А еще выше, на краю скалы, нависшей над потоком, стоял Ляйляк-бай. Против него на плоском куске гранита, в позе флегматичного Будды, восседал японский офицер. Слащавая улыбка узила и без того узкие, косые глаза, обнажала выдававшиеся вперед крупные зубы. Японец говорил:

— Итак, храбрейший из храбрейших джигитов, Ляйляк-бай уходит на мирную жизнь. В мире и спокойствии он проживет несколько лет. Потом придёт день и час и он получит от нас известие и вновь начнет борьбу. В знак нашей дружбы и взаимного понимания я дарю храброму эту вещь, которая ему понравилась… — Японец протянул Ляйляк-баю массивный золотой портсигар.

Ляйляк-бай продолжал стоять неподвижно. Потом быстрым движением выхватил из-за пояса маузер и выстрелил в японца. Пуля попала в сердце. Равнодушно посмотрев на мертвое тело, Ляйляк-бай ногой столкнул его в белую пену потока, поднял портсигар и стал рассматривать его. Нет, он не возьмет себе эту вещь. Ему не нужна память об этом дне. Но что изображено на крышке? Странные позы у этих обезьян… Подумав немного, он отломил крышку и спрятал у себя на груди, а золотой корпус портсигара бросил вслед японцу — в пену потока…


Зеленым дымком курился чилим, тоскливо попискивала бедана. Внизу, в чайхане колхоза «Кызыл-Аскер», сильный голос пел песню под аккомпанемент домбры. О чем поет песня?

5

Капитан Джаниев время от времени бывал в школе пилотов. Его беспокоила так и невыясненная история с диверсантом, которого убил Высоков. Да и подозрения Соколовой о гибели Дремова не забывались. После первого разговора с Ниной Джаниев съездил к месту катастрофы, побывал в крепости. Ничего особенного. На стенах попадались надписи, сделанные в разное время туристами. Но какой в них толк? Тот, кто совершает преступление, не станет расписываться на стенах.

Однако поездка в крепость не прошла впустую. В полуразвалившейся мечети Джаниев увидел пожелтевший окурок самокрутки. Подобрал. У себя в кабинете он бережно разгладил обгоревший обрывок газеты, прочитал сохранившийся текст и потребовал себе подшивки газет. После долгих и кропотливых исследований было установлено: самокрутка — из клочка газеты «Правда Востока» от 28 июля 1941 года. Экспертиза подтвердила: окурок брошен примерно в то же время. Очень любопытно!

Но Джаниев, однако, не поторопился с выводами. Он позвонил Дятлову и попросил уточнить, не был ли кто из поисковой команды и из комиссии по расследованию катастрофы в развалинах мечети? Через несколько часов Дятлов сообщил: опрошены все. В развалины мечети никто не заходил.

Теперь капитан Джаниев был почти уверен, что Дремов погиб от руки врага. Но ниточка никуда не вела.

Сейчас капитан шел с Ниной по двору гарнизона и говорил на отвлеченную тему, а сам неотступно думал над нерешенной загадкой. Поравнялись с курилкой, где сидела группа курсантов-выпускников, и Джаниев увидел знакомых: Высокова, Берелидзе и Капустина. Простившись с Ниной, капитан подсел к курсантам и включился в их разговор. Спустя немного заговорил о бдительности, о методах иностранных разведок.

— Вино и красивые распутные женщины — союзники шпиона, — говорил капитан курсантам. — А многие наши товарищи не обращают на это внимания…

Сережка Козлов вдруг вспомнил о семействе Янковских и сказал:

— А может быть, они тоже шпионы?..

Все засмеялись, а Валентин посоветовал капитану Джаниеву взять Сережку в помощники.

Но капитан не смеялся.

— Янковского я знаю, — сказал он. — Это известный в городе деловой человек. А что вы о нем знаете, товарищ Козлов?

Сережка не знал, что сказать. Его выручил Кузьмич:

— Он, товарищ капитан, один раз получил за столом у Янковских рюмку водки, а вы как раз говорили, что водка — союзник, ну вот он и вообразил сдуру…

— Перестаньте молоть чепуху! — возмутился Зубров. — Обрадовались, что языки без костей, и готовы на хороших людей черт знает что возвести.

Началась словесная перепалка. Валентин неожиданно присоединился к Сережке — ему тоже Янковские не нравятся. Санька присоединился к Зуброву и Кузьмичу: дескать, подло говорить так о людях, угостивших тебя хлебом-солью…

Джаниев с улыбкой следил за этой перепалкой и к концу ее знал почти все подробности городского знакомства курсантов. Попрощавшись, капитан уехал.

А курсанты долго еще говорили о бдительности. Санька сказал:

— Вот что, Сережка… Ты, наверное, знаешь, кто такой капитан Джаниев? Так вот, знаешь, как иногда понапрасну страдают хорошие люди из-за дураков… Понял?

— Иди ты! — отмахнулся Сережка. — По-твоему они хорошие, а по-моему — плохие.

— А я скажу, если бы Джаниев навел справки о Янковских, то ничего бы страшного… — заявил вдруг Борис. — Черт их знает, что они за люди.

— А у тебя что, есть особые сведения? — с ехидством спросил Всеволод. — Смотрите на него! Ляпнул такое, что даже покраснел. Уж вам бы с Санькой надо иметь совесть, пользовались, пользовались гостеприимством…

Борис смутился еще больше, порывался что-то еще сказать, потом махнул рукой и ушел из курилки.


Джаниев между тем вернулся в свое учреждение и, оставшись один, стал обдумывать услышанное. Янковский в определенном кругу людей слыл хлебосолом, но Джаниев знал, что таков он лишь для тех, от кого что-нибудь зависело. А тут вдруг пришла ему блажь принимать у себя и угощать курсантов! Может быть, искал жениха своей племяннице? Кстати, кто она? Прежде, кажется, Янковский жил один…

Через несколько дней перед Джаниевым лежали все данные о Фаине Янковской. В числе прочих документов — сообщение одного из партизанских отрядов Белоруссии: Фаина Янковская проживала в их районе и в начале войны эвакуировалась в Среднюю Азию…

Джаниев вздохнул и занялся другими делами.

6

Настал час, когда курсанты летной школы покинули ее стены. Приказ о назначении получен: их ждет истребительное училище. Почти все инструкторы пошли проводить своих питомцев. Путь от школы до вокзала проделали пешком.

Нина шла среди своих курсантов и еле успевала за их широкими мужскими шагами. В других экипажах на ходу шел оживленный разговор, а Нина и ее ученики молчали. Последний разговор с Высоковым несколько отдалил ее от них. С тех пор как Нина так необдуманно сказала Валентину ту глупую фразу, отношения между ею и курсантами стали сугубо официальными. А сейчас, в эти последние минуты перед расставанием, ей очень хотелось поговорить.

Это заметил Сережка. Незаметно от других он попросил Нину немного отстать и заговорил полушепотом:

— Товарищ инструктор, я хочу сказать вам, за что Валентин ударил Баринского… Этот негодяй публично оклеветал вас. Мы были уверены, что он врет, и потребовали, чтобы он взял свои гнусные слова назад. Он отказался. Ну мы ему и дали… После этого Баринский при людях отказался от своих слов. Вот как… А ревность тут ни при чем. У Вальки как раз горе: его невеста на фронте погибла, а вы его… Одним словом…

— Все ясно, Сережа, — печально сказала Нина. — Я очень виновата перед Высоковым… Но что я теперь могу?.. — И развела руками.

На вокзал пришли за два часа до поезда. Расположились в привокзальном саду. Санька подошел к Валико.

— Послушай, дружба, когда я впервые приехал в этот город, то ты был в нем первым человеком, с которым я выпил. А что, если мы закруглим тем же манером наше пребывание здесь, а? Я думаю, в данной обстановке это не будет большим преступлением…

— Ничего не имею против, но…

— Шумов и Валико, о чем вы там секретничаете? — спросила Нина. И, не ожидая ответа, обратилась уже только к Саньке: — Вы бы позвали сюда вашего инструктора со всем экипажем… Право, ведь мы все-таки из одного звена. У меня есть предложение — пойти в ресторан и выпить по стакану вина на прощанье.

— Вот это здорово! — воскликнул Санька. — Сейчас все будут здесь.

При входе в привокзальный ресторан Нина задержала Высокова.

— Валентин, я перед вами виновата. Я только сейчас узнала настоящие причины вашего столкновения с Баринским. Спасибо вам, что вступились за меня и… извините за те глупые слова о ревности…

Валентин вспыхнул.

— Что вы, Нина, то есть товарищ инструктор! Как можно передо мной извиняться?! Мне просто стыдно…

Ему и в самом деле стало стыдно. Подумать только, на кого обиделся! — на человека, который научил его летать!

Нина обрадованно улыбнулась.

— Ну, я рада, что все так хорошо прояснилось. Идемте, а то уж и поезд скоро… Так будем друзьями?

— Еще бы! — воскликнул Валентин с энтузиазмом.

Все уже сидели за столиками.

— Что закажем? — обратился официант к Нине.

— Прежде всего две бутылки нашей русской. Потом… — и она продиктовала заказ.

— Товарищ инструктор, первый тост ваш, — сказал Валико, когда стаканы была наполнены.

— Выпьем за победу, товарищи, — негромко сказала Нина, — за то, чтобы каждый из нас вложил в дело победы всю свою волю, всю энергию, чтобы мы пришли к светлому дню с чистой совестью!

Время до прихода поезда пролетело быстро. Выпускники заняли целый вагон. Потянулись те томительные минуты, когда все уже сказано, а поезд не уходит… Но вот и свисток. Последние поцелуи на ходу, последние рукопожатия. Санька расцеловался с Васюткиным, Кузьмич и Женя — с Ивлевым, а Нинины курсанты не решились целовать ее. Сережка, прощаясь, держит ее руку в своей и идет за подножкой движущегося вагона. Валико идет рядом и вдруг говорит:

— Садись, Сережка, в вагон. Не могу смотреть на такое холодное прощанье. — И, рывком обняв Нину, крепко целует ее в губы.

Поезд идет все быстрее. Валико прыгает на подножку и, повиснув на поручнях, кричит Нине:

— Теперь можно хоть на передний край! Прощайте, товарищ инструктор!

— Прощайте, товарищи! — кричит она и бежит за вагоном. Потом останавливается и машет пилоткой. Светлые волосы рвет ветер. Уехали…

С ними уехала и частичка ее сердца. Пройдут года, и она по частичке отдаст всю себя благородному делу обучения людей полету…

Нина надела пилотку, оглянулась. Рядом стоял Васюткин. В глазах у него крупные слезы. Как бы оправдываясь, он говорит Нине:

— Ты уже знакома с этим, а я ведь первых отправляю…

Нина ничего не сказала в ответ и поспешно отвернулась. По ее щекам тоже катились слезы.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Вскоре после того как Нина распрощалась со своими курсантами, в школе произошли крупные изменения: почти все инструкторы и командиры отправились на фронт и только несколько человек, в том числе Нина, были насильно оставлены в школе.

На школьные аэродромы прилетели другие самолеты и другие инструкторы. Нине было тоскливо. Уезжали лучшие друзья Дремова, лучшие ее друзья. Всем было некогда, все торопились. Отъезд произошел так быстро и неожиданно, что даже не пришлось и попрощаться толком. Журавлев и Ковалев пообещали при первом же удобном случае устроить перевод Нины в их боевую часть, но, по всему было видно, говорили они это только для ее утешения.

Дятлов, закончив сдачу дел, старался успеть поговорить с каждым остающимся. Не забыл он и Клавочку Лагутину. Та всегда испытывала в его присутствии необъяснимую робость. При нем все ее поступки вспоминались как вихрь необдуманных, глупых и ненужных действий. Беззастенчивая в обществе мужчин, при нем она краснела и не могла связать двух слов. Он был ее совестью.

Вот и сейчас, когда Дятлов появился в дверях кабинета, где она печатала последние распоряжения Крамаренко, Клавочка спряталась за кипу бумаг и опустила глаза. Дятлову это понравилось, он подумал: «Нет, еще не все потеряно, совесть в тебе есть, раз ты способна так краснеть».

Комиссар уверенно прошел к ее столу и, поздоровавшись, спросил:

— Товарищ Лагутина, много вам еще печатать?

Клавочка отодвинулась от машинки.

— Все, товарищ бригадный комиссар.

— Мне хотелось бы вам кое-что сказать. Пройдемте в сад.

Прошли по центральной широкой аллее, свернули в сторону и сели на скамейку в тени больших деревьев.

— Товарищ Лагутина, — начал Дятлов, — обстоятельства заставили меня поторопиться с разговором, и я не убежден, интересно ли вам то, что я сейчас расскажу… Думаю, вы не обидитесь на мой наставительный тон хотя бы потому, что вы молоды, а я стар. Не так ли?

— Говорите, пожалуйста, товарищ бригадный комиссар.

— Ваш муж, Николай Лагутин, перед отъездом в летное училище шел к вам с просьбой, чтобы вы честно ждали его…

Клавочка схватила Дятлова за руку.

— Что же вы мне не рассказали это сразу?! — воскликнула она, и глаза ее налились слезами.

— Я только недавно, при встрече с вашей мамой, узнал, что свидание не состоялось. Когда же вы пришли к нам устраиваться на работу, я подумал: значит, у них был тогда хороший разговор, если Клава хочет быть на глазах у товарищей мужа…

— Это именно так, честное слово, хотя я и не виделась тогда с Колей. Я верила в его возвращение, и мне хотелось быть тут, где все напоминает о тех днях… — говоря это, Клавочка вспомнила о своем легкомысленном увлечении Санькой, и ей стало невыносимо стыдно. Она опять покраснела и заплакала.

Дятлов не успокаивал ее. Пусть поплачет, слезы приносят облегчение. Потом продолжал разговор:

— Советую написать Николаю. Вот его адрес. Да поспешите, а то он может уехать, и тогда… Ну, всего вам наилучшего. — И комиссар откланялся.

Пользуясь некоторым ослаблением контроля над личным составом в связи с организационными изменениями, Баринский уехал в город. Без труда он нашел дом Янковских. Его встретила Фаина. Узнав, кто он и как попал к ним, она просияла от удовольствия и провела Баринского в комнаты.

— Мне Клавочка говорила о вас, — запела Фаина. — И даже извинялась, что без моего ведома дала вам наш адрес. И напрасно извинялась… Мы с дядей очень любим, когда у нас бывают гости, особенно военные, защитники Родины, наша гордость…

— А Клавочка не придет к вам сегодня? — спросил Баринский.

— Не знаю, право; со вчерашнего дня она вдруг захандрила, начала говорить о каком-то особо серьезном поведении во время войны… Но я думаю, с ней это пройдет. А вам она понравилась?

— Ну как сказать… Это зависит… Не знаете, как она насчет ээ…

Фаина подсказала:

— Весьма сговорчивая особа. Она ведь и с мужем не поладила из-за своего легкомыслия.

— Вы меня утешили. — Баринский облизнул губы. — Так не знаете, придет ли она сегодня?

— А вам обязательно нужна именно она? — Фаина многозначительно повела глазами.

— Ну, что вы! — воскликнул Баринский — Конечно, не обязательно! Например, хозяйка этого дома могла бы украсить вечер гораздо лучше Клавочки…

— Вы делаете мне комплимент, — жеманно пропела Фаина. — Я считаю Клавочку красавицей.

— Ну нет, ей с вами не сравниться! У вас такие волосы, такие глаза, а губки, как лепестки розы, так и хочется прильнуть к ним…

Говоря эти слова, Баринский побаивался получить пощечину, но увидел сверкающую улыбку и окончательно осмелел, подсел к ней ближе и обнял ее.

Фаина сопротивлялась слабо, лишь для видимости.

Когда все было кончено, вернулся с работы Антон Фомич, и на столе появились вино и закуски. Выпили, и Баринский разговорился по-свойски:

— Вот сейчас все сходят с ума: думают, раз война, то ходить надо летом в майках, а зимой в стеганых фуфайках и заниматься только работой, а на все остальное наплевать. Глупости! Пока есть возможность, надо пить, гулять и развлекаться.

— Верно, тысячу раз верно! — закричал Антон Фомич. — А что вы, Виктор, думаете об исходе войны? Вам, как военному, судить об этом легче…


Баринский был польщен и заговорил поучительно:

— Видите ли, положение сейчас крайне напряженное. Между нами говоря, из нашей школы почти всех инструкторов и механиков бросают на фронт. Меня оставили только из-за недавнего ранения. К тому же — и это большой секрет, но я надеюсь, вы люди серьезные…

— Что вы! — воскликнул Антон Фомич с ужасом. — Конечно! У немцев техника…

Баринский прикрыл глаза и представил фронт. Грохот канонады, гарь, дым, дрожь земли, вой танков и самолетов.

— Чтобы представить немецкую военную технику, надо, друзья, самим побывать на фронте. Я испытал силу этой техники на собственной шкуре. Трудно вообразить себе силу, которая могла бы остановить эту чудовищную технику.

— Между прочим, — как бы невзначай сказала Фаина, — я слышала, что немцы очень снисходительны к людям, которые, понимая бесцельность сопротивления, сдаются в плен…

Баринский настороженно взглянул на Фаину. Та сделала вид, что смутилась, и попросила:

— Только, Витя, это я говорю лишь при тебе, ведь ты же и нам кое-что доверил из того, что знаешь…

— Ясно, Фаина.

От Янковских Баринский вышел с больной головой и с грузом сомнений. Откуда-то доносился сильный голос диктора: под Сталинградом идут ожесточенные бои, враг поднимается на склоны Кавказа… Страшно. «Что будет дальше? Пока снова не бросили меня в этот ад, надо брать от жизни все, что можно. А Фаина — вкусная девочка…» О Клавочке он уже забыл.

Нина приступила к полетам с новыми курсантами. Как-то после трудного дня к ней подошел Васюткин и заговорил с сокрушением:

— Ну и насолила ты этому Баринскому…

— А что такое?

— Уж так он прокатывается на твой счет, так прокатывается, что и слов нет. И «курица не птица, баба не летчик» и еще черт знает что мелет про тебя. «Хорошо, — говорит, — ей в первый раз курсачи способные попались, а чуть бы что, так и засыпалась бы».

— Подумай, Вовочка, до чего же он противный человек! Вот и приходится сказать: мало его вздули Валентин с Сергеем.

Нина чувствовала сильную усталость. В последнем полете ее замучил один курсант. Силы он был необыкновенной и держал управление как в тисках. Она его и просила, и умоляла, и ругала: «Ну, что вцепились? Вы же совершенно не чувствуете машину!» Он на мгновенье ослаблял управление и тотчас снова зажимал его огромными железными пятернями.

Когда вылезли из кабины, Нина в первый момент готова была броситься на бестолкового курсанта с кулаками. Но, взглянув на его богатырскую фигуру и на униженное выражение его лица, она только рукой махнула.

— А ну вас, замучили меня совсем. Ведь я против вас — котенок перед слоном. Постыдились бы применять силищу-то против меня…

— Да я, товарищ инструктор, хочу держать слабо, а все не получается…

— Чем вы до войны занимались?

— Молотобоец.

— А спортом занимались?

— Штангой.

— Все ясно. Летчиком будете, а пока… пока меня в гроб загоните. Ну идите, отдыхайте.

Сама Нина едва передвигала ноги. И тут еще Вовочка с этим разговором о Баринском. Есть же на свете негодяи! И она сказала в сердцах:

— Значит, высшего пилотажа не знаю? «Бочки» не умею делать? Ну, я завтра душу из него вытрясу.

Наутро, проходя мимо каптерки Баринского, Нина позвала его:

— Товарищ Баринский, не желаете ли слетать со мной?

— С удовольствием! — отозвался тот.

— Тогда собирайтесь. Я иду на облет, и вторая кабина свободна.

У Баринского мелькнула самодовольная мысль: «А что, если я все-таки понравился ей и она думает возобновить со мной отношения?» К самолету он пошел с большими надеждами. Тут он попросил у одного из курсантов шлем, надел парашют и уселся во вторую кабину. Курсанты старательно его привязали, и самолет тронулся.

Нина, осматривая воздушное пространство, часто поворачивала голову, и Баринский видел ее четкий профиль. Глаза из-под стекол очков смотрели почему-то сурово.

Вдруг самолет начал «куролесить» — то крен на левое крыло, то на правое. Нина осмотрела пространство под самолетом, и в следующую секунду самолет вздыбился, как резвый конь на задние ноги, и бешено завертелся вокруг своей оси. Земля, небо, земля, небо, потом ни земли, ни неба, а карусель из пятен всех цветов радуги. В горле Баринского тошнота, дышать трудно. «Господи, — думал он, — есть же дураки, которые мечтают стать летчиками! Теперь меня палкой не загонишь в эту проклятую кабину». И в этот момент почувствовал себя легче пуха. Открыл глаза. Навстречу бежит земля. Ближе, ближе. Он не выдержал и закричал со страху. Крик оборвала внезапно навалившаяся на него тяжесть. Где уж тут кричать, вздохнуть нет сил. И вот уж земля сменилась небом, а вместо неба перед глазами заплясали чертики, и вдруг у него начали выворачиваться внутренности. Его стало рвать. Он пробовал отклонить голову за борт, но не смог и безвольно обвис на сиденье. Он не понял, когда самолет сел, не слышал, когда замер воздушный винт. Откуда-то, точно с неба, прозвучал голос Нины:

— Выньте этот грязный куль из кабины. Когда отлежится, пусть вычистит за собой.

До вечера Баринский чувствовал себя хуже некуда. Его мутило, в ушах стоял шум, а его еще и подковыривали то один, то другой:

— Ну как, Витя, бочки? Хорошо их Нина крутит?

Или:

— И чего это ты, Витя, сегодня кабину в самолете мыл? Уж не думаешь ли за летчицей приударить?

С этого дня он окончательно возненавидел Нину.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

В постоянной тревоге жил Баринский все дни этой осени. Со дня на день ждал он сообщения о падении Сталинграда. Что будет тогда? Ведь если немцы форсируют Волгу, то до самой Средней Азии больше рубежей сопротивления не будет. И вот они грозными толпами, на своих огромных грузовиках, танках и бронетранспортерах ворвутся сюда. Что им мольбы о пощаде, зачем им пленные? Убьют его во цвете лет, когда он еще не успел даже как следует вкусить прелести жизни. Хорошо, если просто убьют. А вот как увидят на нем медаль и начнут его пытать, истязать…

Страх пришел к Баринскому еще раньше — в первый день этой страшной войны. Временами он ослабевал, а временами усиливался, в зависимости от обстоятельств. Сейчас страх его одолел, и ему казалось, что все напуганы ходом войны так же, как он, только искусно скрывают это. Себя он оправдывал тем, что он своими глазами видел «несокрушимое» могущество немецкой техники, испытал его «на собственной шкуре», как он любил говорить.

Почему же миллионы советских людей, столкнувшись с фашистской военной машиной, не струсили и продолжали борьбу, и твердо верили в победу, и в первые же месяцы войны практически доказали возможность победы в ряде сражений, а Баринский не верил и не хотел бороться, — почему? Ведь Баринский — советский человек, ведь он родился и вырос в условиях советского строя, почему же он вел себя не как все, почему ударился в панику?

Придется заглянуть в его биографию.

Бывая у своих школьных товарищей, Виктор Баринский замечал, что он живет в гораздо лучших условиях, чем они. У Баринских был хороший дом, обставленный дорогой мебелью, за богатым столом часто собирались гости. Когда Витя был маленьким, гости приходили в котелках и визитках, немного позже — в обыкновенных шляпах и костюмах. После выпивки гости обычно уходили в комнату отца. Витя любил подслушивать и подглядывать в замочную скважину. Говорили о деньгах, потрясали пачками денег. Впоследствии, учась в школе, Витя узнал, что годы его детства совпали с периодом нэпа…

По сравнению с окружающими Баринские жили богато, но Витина мама почему-то всегда говорила, что они живут плохо, и при этом вспоминала со вздохами: «Вот раньше, бывало…» Витя и тогда уже знал, что это «раньше» означало «до революции». Мама очень заботилась о воспитании Вити: сама подбирала ему товарищей «из выгодных семей», сама подбирала ему книжки и все время внушала: дружить, приглашать, угощать, дарить, любить можно только по расчету: выгодно или не выгодно. И Витя хорошо усвоил это. Кроме того, он еще усвоил, что он, Виктор Баринский, — самый умный и самый красивый юноша.

Кончил Виктор школу, и они с мамой долго обсуждали, куда пойти. Кажется, выгодней всего в военное училище. Кроме зарплаты, командиры получают бесплатное обмундирование и пайки. Самым выгодным из военных училищ им показалось авиационно-техническое. Форма красивая, снабжение усиленное и, на случай войны (как думали Витя с мамой), далеко от линии фронта. Ведь Виктор не летчиком будет, а техником, а аэродромы, наверно, будут не близко к фронту…

Кажется, все было учтено. Но учился Виктор плохо, до офицерского звания не дотянул, и, когда началась война, его в звании старшего сержанта направили механиком на боевой самолет. Все, что произошло дальше, казалось Баринскому сплошным кошмаром. Не успевали они остановиться на одном аэродроме, как поступал приказ перебазироваться на следующий. Временами оказывалось, что немцы находились уже где-то восточнее их. Дороги загромождены беженцами, обозами, автомашинами.

Задержались на окраине небольшого городка. На аэродроме собрался целый полк разнотипных истребителей. Здесь были тупорылые И-16 («ишаки»), вертлявые «чайки», хищные «Яки» и громоздкие «Лаги». Нашелся инициативный командир, который сумел организовать из этого пестрого сборища стройные подразделения, и летчики начали свою работу. Скоро они одержали первые воздушные победы.

Баринский был в подчинении у молодого непоседливого сержанта. Сержант только что окончил летную школу. Опыта у него никакого, зато энтузиазм бьет через край. Уже в четвертом боевом вылете сержант сбил фашистскую «раму». При этом он даже и не особенно обрадовался: «Подумаешь, «рама»! Она и на самолет-то не похожа». Но после того, как пехотинцы прислали ему благодарственное письмо, он понял, что «рама» — один из самых вредных самолетов, и почувствовал удовлетворение. Подогретый первой удачей, сержант так и рвался в бой. Баринский не успевал готовить ему машину к очередным вылетам.

Так продолжалось несколько дней. А потом немцы вновь прорвали фронт. Орудийная стрельба приблизилась к аэродрому. Мимо потянулись бесчисленные машины и повозки с ранеными, с имуществом, со снаряжением. Неожиданно аэродром блокировали немецкие истребители. Сделав несколько заходов, они обстреляли самолеты на земле и некоторые из них повредили. На глазах Баринского погибли два его однокашника. Дрожа от страха, он шептал: «Да когда же все это кончится!» С радостью он узнал, что его самолет получил повреждения. Теперь он имел шанс остаться «безлошадным». Но летчик, осмотрев машину, приказал: «Баринский, душа из тебя вон, чтобы за ночь самолет был введен в строй!» Баринский, конечно, пытался возражать, да где уж там: летчик сразу схватился за кобуру пистолета и закричал:

— Да ты что, забыл, что сейчас война?!

Попробуй поспорь. И Баринский принялся чинить мотор.

Работы было много. Пули пробили два цилиндра. Чтобы заменить их, пришлось снимать с соседнего, еще более поврежденного самолета целый блок. Работали вдвоем, все остальные уже покинули аэродром. Машины, способные летать, ушли своим ходом, сильно поврежденные были сожжены самими летчиками. Сержант, начальник Баринского, имел право поступить со своим самолетом так же и уехать на попутной машине. Но он и слышать об этом не хотел. Жди, когда еще дадут другую машину! Всю ночь они, срывая кожу на руках, крутили гайки. Работали где на ощупь, где при свете лампочки переносного аккумулятора. Незадолго до рассвета все было готово. Баринский сел в кабину и опробовал мотор. Мотор работал хорошо. Теперь можно было хоть минутку передохнуть. Но летчик, вскочив на крыло и на что-то показав Баринскому, закричал:

— Вылезай из кабины — и в фюзеляж. Быстро! Не видишь, немцы!

Залезая в фюзеляж через аккумуляторный люк, Баринский успел заметить, как нааэродром один за другим выкатываются вражеские танки. Летчик дал газ, и самолет пошел на взлет — прямо навстречу стальным чудовищам. От земли оторвались буквально в нескольких десятках метров от танков. Танкисты, наверно, поняли не сразу, что взлетел советский самолет.

Сверху, сквозь плексгангрота, Баринский видел всю массу танковой колонны и думал с ужасом: «Ну разве можно их остановить!» В следующую минуту ему пришлось выдержать поистине страшное испытание, которое бы повлияло на психику самого закаленного человека. Он увидел пару остроносых самолетов. Они напали, как осы, и приблизились настолько, что стали видны полосатые, черные с белым, коки их винтов. У ближнего на носу мелькнул огненный язычок, и длинные дымные жгуты трассирующих снарядов протянулись к Баринскому.

Чье бы самое мужественное сердце не дрогнуло в такой момент? Вопрос только в том, кто бы и как принял такой неизбежный удар. Один с открытыми глазами, другой, быть может, просто бы зажмурился или закрыл лицо руками. Баринский закричал не своим голосом и потерял сознание еще до того, как снаряд двадцатимиллиметровой пушки коснулся обшивки фюзеляжа и обсыпал Баринского дождем мелких осколков.

Очнулся он в госпитале. Его навестил летчик. На груди — орден боевого Красного Знамени, на петлицах вместо треугольников по квадрату.

— Как, Витенька, самочувствие? — весело спросил летчик. — Выздоравливай, браток, воевать надо. Чуть было нас с тобой фашист не пришил к земле. Спасибо, друзья откуда-то нагрянули. Одного «месса» выбили у меня из-под хвоста так ловко, что из него только тырса посыпалась, а второй удрал; в нашем фюзеляже всего одна дырка. За то, что ты не бросил самолет и помог мне восстановить его и угнать от немцев, тебя наградили медалью «За отвагу».

Сказав все это, молодой летчик нахмурился.

— Только ты всегда сразу слушайся. Я зря никогда… Понял? — И пожал Баринскому руку. — Ну не залеживайся тут. Нам еще много воевать…

«Иди ты к черту, — подумал Баринский. — С меня хватит». И лежал в госпитале так долго, как только было можно. А потом воспользовался случаем получить назначение на работу в тылу. На полученный от матери денежный перевод он сшил по заказу красивый военный костюм и хромовые сапоги.

Зимнее наступление наших войск с последующей стабилизацией фронта успокоило Баринского, и он начал надеяться, что, быть может, гроза кончится. В глубоком тылу ему, как фронтовику, было оказано должное внимание. Медаль «За отвагу» в этих отдаленных местах в то время производила неотразимое впечатление. Поэтому первое время пребывания в школе Баринский чувствовал себя превосходно. На него смотрят с восхищением, работа легкая, в городе завелась приятная знакомая…

В семье Янковских он нашел понимающих людей. Под их сочувственные вздохи он свободно высказывал свои сомнения относительно исхода войны, свои недовольства начальством и товарищами, не постеснялся рассказать всякие небылицы о Нине, и Янковские не сомневались в подлинности того, что он говорил.

2

При следующем посещении Янковских Баринского встретили необычайно радушно. В его честь был устроен веселый вечер с приглашением еще одной девицы весьма сомнительного поведения. Его старательно поили вином, и он опьянел настолько, что болтал о служебных делах так, как если бы понятия не имел о воинской присяге. Покачиваясь на ногах, лез к Фаине с поцелуями. Она сначала отвечала ему, а под конец увела в отдельную комнату и, втолкнув к нему пьяную девку, заперла дверь.

А через два дня Баринский ощутил симптомы нехорошего заболевания. Целый день он просидел в своей каптерке сам не свой, а к вечеру решился зайти в санчасть.

Через полуоткрытую дверь врачебного кабинета было слышно, как Альбина Моисеевна уговаривала кого-то:

— Болезни не надо стыдиться… Болезнь не позор, а несчастье…

«Ага, — с радостью подумал Баринский, — значит, не один я такой». Но следующие слова Альбины Моисеевны разочаровали его:

— Подумаешь, обыкновенный лишай. Надо было только сразу же идти к нам, а не стесняться. Вот венерические заболевания в наше время — мерзость, а лишай, что ж тут особенного… Венериков я бы вылечила, а потом — «шагом марш, в штрафную роту!»

«А ну ее к черту! — с ожесточением подумал Баринский. — С ней неприятностей не оберешься», — и решил лечиться частным путем. Для этого срочно были нужны деньги. Можно попросить у матери, она найдет. Но даже телеграфом на это уйдет три. дня. А запускать нельзя. Нет, нужно что-то другое…

Перед вечерней поверкой он отнес свой выходной костюм и спрятал в бурьяне, в стороне от казармы. А минут сорок спустя после отбоя надел сапоги и в одном белье, с шинелью на плечах, прошел мимо дневального. Тот, конечно, не обратил внимания на полусонную фигуру полураздетого человека. Такие то и дело выходят и вновь возвращаются.

А Баринский, разыскав в бурьяне свой костюм, быстро оделся, шинель оставил на месте, где был костюм, и быстрым шагом пошел в город. Ему подвезло. Не успел он пройти и полкилометра, как его нагнал попутный грузовик. Через несколько минут он был уже в городе.

Самовольная отлучка осталась незамеченной, но было замечено другое: с каждым днем Баринский работал все лучше и лучше и вскоре стал примером исполнительности и дисциплинированности. Поэтому когда он через некоторое время подал рапорт о переводе на должность техника-эксплуатационника, его просьбу уважили и назначили механиком в экипаж Соколовой вместо Бережко, выдвинутого на повышение.

Нину озадачило это назначение, но она не стала никому ничего говорить. «В конце концов, — подумала она, — лишь бы хорошо работал и не говорил глупостей».

3

Нина получила письмо от своих бывших курсантов и групповую фотографию. Милые, дорогие лица! В центре сидит Всеволод, по бокам от него — Валико и Борис, Сергей и Валентин стояли позади.

Взгляд Нины задержался на фигуре Валентина. Да, пожалуй, в нем что-то есть дремовское. И во внешности и в характере…

Со времени гибели Дремова прошел год. Срок не малый, но рана в сердце Нины не зарубцевалась. Вот ей нравится Валентин, но, кажется, потому только, что он напоминает собой Дремова. Впрочем, кто знает? В Валентине ей нравилось все: и его голос, и его движения, и его взгляд. Как живой, он стоял в ее воображении. Когда она вспоминала свою работу с курсантами, то он первый возникал в ее памяти. И вот сейчас она читает это коллективное письмо, а за строчками всплывает его лицо…

Не таясь перед своей совестью, она думала теперь: «Почему тогда я подумала, что Валентин ударил Баринского из ревности? — И мужественно ответила себе: — Потому, что мне так хотелось. Я этого не понимала, но мне так хотелось». А когда оказалось, что это не так, Нина расстроилась. Да, да, теперь она очень хорошо понимает, что было именно так. Ей было обидно, что Валентин ее не ревнует и грустит по другой, по той, которая погибла… И вот только сейчас, читая это письмо и глядя на фотографию, Нина поняла все это и покраснела.

Ах, как хорошо бы теперь увидеть Валентина, взять его руку, поглядеть в его голубые глаза, сказать ему какие-то хорошие-хорошие слова и услыхать от него такие же. Но Валентин далеко и не знает о ее думах и желаниях. И никогда не узнает…

Есть только одно верное лекарство от душевных мук: труд. И Нина щедро угощала себя этим лекарством. Работы было много, трудной и нужной.

…Несколько часов в ушах стоит стон мотора, перед глазами бешено вертится винт, обдувая лицо сердитым вихрем, и плывут, плывут под крылом то унылая степь, то пестрый ковер садов; серебрятся реки, как игрушечные, белеют дома селений. Управляемый грубой курсантской рукой, самолет идет, как по волнам, то ныряя вниз, то взбираясь вверх. Оглянется Нина на своего мучителя с намерением погрозить ему, но увидит невозмутимую физиономию, сосредоточенно уставившуюся на горизонт, и только засмеется. Что с него взять? Сидит как на телеге и ныряет по ухабам.

И все-таки это лучше, чем ночи в одиночестве, чем выходные дни, когда кругом веселье, а ей грустно. Хорошо хоть есть такая добрая душа, как Вовочка Васюткин. Он или в спортивный зал уведет ее, или пригласит в лес цветы собирать. С ним, конечно, скучно, но все же лучше, чем одной. Иногда Вовочка читает стихи, а потом они сообща мечтают, как удрать с инструкторской работы на фронт… Но вечером Вовочка уезжает обычно в город. Возможно, там ждет его такая же маленькая, как и он, девушка, а может быть, он ездит к товарищам, Нина не знает. Сама она проводит вечера в кругу своих курсантов. Рассказывает им авиационные истории, из которых каждая учит мужеству. Иногда рассказывает кто-нибудь другой, а она вместе со всеми слушает. Вдруг кто-то скажет: «А Сталинград-то стоит!» И все заговорят о защитниках Сталинграда, и все будут повторять: «Не одолеют!», «Сталинград будет их могилой!»

Домой Нина старается прийти возможно позже, чтобы сразу же уснуть. Только в кровати она начинает чувствовать, как болит спина от долгого пребывания в кабине и как шумит в ушах. Ляжет, а кровать качается. Закроет глаза, и все плывет, как в тумане, — земля, облака… Только забудется — и снова вставать, снова в кабину — и в воздух…

4

Валентин на посту охранял стоянку самолетов. Был выходной день, поэтому у самолетов никого не было. Ночь прошла благополучно. Днем нести службу не трудно, а только скучно.

Уже прошло три дня с тех пор, как его и ряд других товарищей направили в учебную эскадрилью, разместившуюся почти в ста километрах от городишка, где они изучали теорию авиации. Каков бы ни был городишко, но в смысле удобств он был, несомненно, землей обетованной в сравнении с этим местом. Там были кино, театр, цирк, парк, стадион. А тут железнодорожный разъезд, два домика, небольшой узбекский кишлак с глинобитными постройками и военный городок из нескольких двухэтажных стандартных домов. Ну, аэродром, бензосклад и стоянка самолетов.

Но можно ли в такое тяжелое для страны время думать о личном благополучии? Валентин без сожаления расстался с городом и без уныния сошел с поезда на пустынном разъезде. Он даже нашел тут много привлекательного. С одной стороны высятся горы с блестящими снеговыми вершинами, а с другой — гнутся деревья в окрестных садах под тяжестью фруктов.

Валентин стоял, опершись на винтовку, глядел вдаль, поверх выстроившихся в ряд самолетов, и думал: «То, что кончили «грызть» теорию, это хорошо; хорошо, что приехал в эскадрилью, а вот то, что не попал в летную смену, — плохо». Особенно обидно за себя и Всеволода. Стоило так стараться! По теоретической подготовке у них только отличные оценки, и они вправе были надеяться, что теперь их допустят на самолеты, а их поставили в очередь. Они написали рапорт с просьбой зачислить их в летную смену вне очереди и… получили нахлобучку от замполита. Ничего не поделаешь, придется ждать…

Прежде, стоя на посту, Валентин мечтал о возвращении в родной город после войны, о встрече с Лидой. Теперь Лиды не было. О ней можно только вспоминать. Но как же трудно отказаться от привычки представлять себе желанную встречу! Как же он теперь будет жить без этой мечты?

Время подходило к смене караулов. Уже слышно, как новый караул здоровается с дежурным по гарнизону. Вот оркестр заиграл знакомый марш. Валентину видно, как происходит развод. Солнце уже посылает свой прощальный, розоватый луч. Осень. С закатом сразу делается прохладно. Издали строй караульных, как большая сороконожка. «Сороконожка» переступает левыми, потом правыми ногами, опять левыми: на спине стальная щетина штыков, на ворсинках «щетины» вспыхивает рубиновыми звездочками отраженный луч заходящего солнца. Воздух прозрачен. Вот от караульного помещения отделилось несколько, словно игрушечных, солдатиков. Прошли по мостику через большой арык, идут, постепенно приближаясь, к Валентину. Это разводящий ведет на пост смену. Еще невозможно разобрать лиц новых караульных, но по одному голосу можно определить Саньку Шумова. Именно он и сменил на посту Валентина.

— Валяш, — сказал Санька после того, как принял пост, — там вам Нина письмо прислала и фотографию. Одну на всех. Иди быстрее, а то твои друзьяки передерутся из-за фото. Да и фото порвут на части, даже посмотреть не успеешь.

В казарме Валентин застал в сборе весь бывший экипаж Соколовой.

— Валька, тебя ждем! — закричал Сережка. — Потянем жребий, кому отдать фотографию Нины.

— Дайте хоть посмотреть, черти, — попросил Валентин.

Ему подали фотографию.

Вот оно, знакомое лицо, темное от загара, с обветренными губами; глаза чуть прищурены, взгляд спокойный, уверенный; голова чуть откинута назад. Красивая девушка.

Валентин смотрел на фотографию, а Всеволод — на Валентина, и вдруг Всеволод сказал:

— Знаете что, ребята? Пусть эту карточку хранит у себя Валентин…

Все переглянулись. Помолчали. Потом Сергей сказал:

— А я что говорил? Конечно, пусть будет у него…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Лагутин читал письмо Клавочки. Ее признания и извинения сменялись описанием новой работы, патриотическими высказываниями о войне. Кончалось письмо словами:

«Милый Коля, я недавно видела кинокартину «Жди меня». Видел ли ее ты? Если не видел, посмотри. Я буду тебя ждать так же, как ждала своего любимого героиня этой кинокартины. Моя любовь и мое верное ожидание будут порукой твоему возвращению. Ты вернешься, мой родной. О, как я тогда буду целовать тебя! А пока целую мысленно. До счастливой встречи, Коля!

Всегда твоя, пока еще не достойная тебя, но бесконечно любящая жена, Клава».

Спрятав письмо на груди, Николай пошел к товарищам. Летчики, поставив ноги в мохнатых унтах прямо в снег, сидели под крылом самолета, кто на баллоне сжатого воздуха, кто на парашюте. Парторг только что сделал доклад о зверствах фашистских захватчиков на временно оккупированных ими территориях. Теперь все слушали красавца усача, который сидел в центре этой живописной группы и, сдвинув на затылок шлемофон так, что его кудрявый черный чуб разметался по всему лбу, рассказывал интереснейшие истории, при этом весело посверкивая темно-синими глазами:

— Жизнь летчика, друзья мои, полна самых невероятных приключений. Вот, скажем, дело было в Средней Азии. Летит тройка наших «ишачков». Время весеннее, кругом горы; облака то сходятся, то расходятся. Ведущий, как на грех, потерял ориентировку. Горючка на исходе, вот он и выбрал площадку посреди долинки, по соседству с каким-то кишлаком. Посадку с убранными шасси в те времена представляли довольно туманно, поэтому «лапки» выпустили и пошли «падать» один за другим. Ведущий сел, немного пробежал и… кувырк — полный капот, что называется, на обе лопатки. Второй заходит и почти рядом тоже переворачивается. Ну, третий приземлился благополучно. Прибегает толпа местных жителей. Что за шайтан? Два самолета лежат на спине, а третий стоит на колесах. Решили, что этот третий лечь не сумел, и ну его переворачивать. Смех! Насилу им разъяснили.

Летчики посмеялись, потом один, по имени Усман, попросил Усача:

— Расскажи лучше, как тебя в лоб ранило.

Усач махнул рукой.

— Ну, история эта нестоящая… — Однако же стал рассказывать: — Снег на капоте у моего самолета растаял, в выхлопной патрубок натекла вода и замерзла. Технарь наутро сел опробовать мотор, а я подошел послушать. Мотор чихнул, из патрубка вылетела сосулька и прямо мне в лоб. Месяц госпиталя…

— Фу, какая скука! Ты расскажи с картинками, как с сестрами там обходился…

Историю, видать, все уже знали.

— Нельзя, — возразил Усач. — Вон поглядите, Лагутин заранее брови хмурит. Он у нас убежденный семьянин… — И, неожиданно прервав себя, добавил уже другим тоном: — Коля, кажется, к тебе «молодята» приехали.

Лагутин вскочил. Да, так и есть: это к нему командир ведет двух летчиков в коротких шинельках с сержантскими лычками на погонах. Ба, да ведь это старые знакомые: Сережка Козлов и Борис Капустин!

Лагутин долго тискал их в объятиях и что-то смущенно бормотал. Разумеется, он сразу же вспомнил, что когда-то считал Бориса неспособным, был несправедлив к нему. Теперь Капустин — летчик и будет прикрывать в бою Лагутина. «Молодец Нина, — думает сейчас Лагутин, — исправила мою ошибку!»

Командир представил молодых летчиков «старичкам». Усач, добродушно улыбаясь, заметил:

— Ишь ты: «Козлов», «Капустин»… Вам в звено еще бы Волкова, и тогда бы Николай совсем растерялся. Козел любит капусту, волк любит козла…

Через несколько дней Борис и Сергей приняли первое боевое крещение.

2

Весенние полеты принесли авиационной учебной эскадрилье, где работала Нина, целую кучу серьезных неприятностей. Началось с аварии Васюткина.

На заре Вовочка вышел на облет. Едва машина оторвалась от земли, как ее подболтнуло и накренило. Явление обычное. Летчик на такие колебания самолета реагирует инстинктивно едва заметным движением рулей. То же сделал и Вовочка. Крен был левый, и, чтобы его выправить, он чуть-чуть качнул штурвал вправо…

Тут кое-что придется сказать о технике.

Чтобы накренить самолет влево или вправо или вывести из этих кренов, летчик пользуется специальными рулями, которые находятся на задней кромке крыльев. Когда летчик наклоняет штурвал, скажем, влево, то и самолет кренится влево, когда вправо, то и самолет наклоняется вправо. Такое соответствие движения штурвала движению самолета совпадает с инстинктивной реакцией летчика на управление.

Так вот: чтобы вывести машину из левого крена, Васюткин инстинктивно качнул штурвал вправо. Но самолет не только не выровнялся, а почему-то еще больше накренился влево. Васюткин еще энергичнее дал штурвал вправо и даже помог нажимом на правую педаль, но это только усугубило положение. Так как происходило все на отрыве самолета от земли, на высоте немногим более метра, самолет достал крылом до земли и перекувыркнулся…

Санитарная и дежурная техническая машины мгновенно двинулись с места, оглашая окрестности тревожными гудками. Толпой кинулись к месту аварии курсанты и инструкторы.

Перевернувшись дважды, самолет со зловещим хрустом рассыпался на части, и только оторвавшееся колесо продолжало катиться вдоль аэродрома.

Вдруг раздались единодушные ликующие возгласы: все увидели, как выкарабкался из-под обломков Вовочка. Он был почти невредим, только на лбу сильная ссадина. Его окружили.

— Хорошо, что привязан был на совесть, — виновато улыбаясь, заговорил Васюткин, — а то так бы и… Самолет жалко.

Командиры и техники тут же начали осматривать обломки самолета. Одного взгляда опытного человека оказалось достаточно для определения причины аварии: на самолете странным образом были перепутаны тяги от штурвала к элеронам, и элероны оказывали обратное действие. Кто их перепутал?

Механика самолета сейчас же взяли под стражу, техника звена Бережко наказали в дисциплинарном порядке. Васюткин исписал гору бумаги на объяснительные записки. На собраниях, совещаниях и заседаниях дело разбирали со всеми подробностями. Полеты прекратили.

Механик категорически отрицал свою вину и вел себя как человек действительно невиновный. Дело запутывалось.

А фронт требовал летчиков. Через два дня полеты были, возобновлены. Механики и летчики теперь по нескольку раз и самым тщательным образом осматривали машины перед каждым вылетом. Хмурые и злые механики целыми днями возились у самолетов. Всем было ясно, что враг скрывается в их среде. Бережко ходил вдоль стоянки, и ноздри его раздувались от бессильного гнева. Баринский не отлучался от своего мотора. Он рассадил в кровь руки, но не обращал на это никакого внимания. Ругался страшными словами:

— Поймали бы такую сволочь на фронте, головой бы под винт сунули, чтобы мозги разлетелись.

Баринский в последнее время нравился технику Бережко. Расставшись с каптеркой, он вернулся в родную стихию. Работал с засученными рукавами. Управившись со своим мотором, обычно шел помогать товарищам. Вот только после аварии Васюткина, когда Бережко послал его помочь механику соседнего самолета, Баринский пошел неохотно. Бережко спросил:

— Ты что такой кислый? Может быть, у тебя есть своя работа? Тогда так и скажи.

— Нет, товарищ стартех, не то.

— А что?

— Да знаете ли, просто страшновато после такого дела в чужих моторах копаться. Ведь человек не бог. Чего-нибудь недосмотрел, а там, что случись, может, виноват хозяин, а с меня спросят.

— А ведь верно, — согласился Бережко. — Надо избегать коллективных работ. А то, например, на самолете Васюткина как раз перед аварией меняли плоскости, и кто только там не работал! Ладно, иди к своему самолету и, если делать нечего, «загорай».


Но как ни следили командиры за подготовкой самолетов, вскоре вышло новое происшествие, и полеты пришлось прекратить на несколько дней. Механики и летчики обратили внимание на заметное понижение мощности моторов. В чем дело?

Бережко рвал и метал. Приворачивая воздушный винт самолета, он ругался:

— Компрессия, как у старой кобылы в животе! Недавно все цилиндры поменяли, клапана попритерли, а тяга слабая. В чем дело?!

Но на этот вопрос никто не мог ответить.

На выдержку сняли пару цилиндров. Во внутренней их части обнаружились задиры. Проверили масляные фильтры. В них оказался посторонний налет. Проверили масло, и в нем обнаружили примесь наждачного порошка…

Баринский опять говорил:

— У нас бы на фронте за такие вещи…

— «У нас на фронте, у нас на фронте…» — передразнил его сосед. — А у нас в тылу такого гада-вредителя я бы заставил сожрать все авиационное масло, какое он испортил. Вот погоди, мы разоблачим этого негодяя!

Масло со всех самолетов слили, маслосистему промыли, попорченные детали заменили. На складе были проверены все емкости с маслом, и испорченное отправлено на перегонку.

Короче говоря, была проделана огромная работа. В дисциплинарном порядке пострадали многие специалисты и командиры, которые были виноваты в том, что недосмотрели, не проконтролировали.

3

Капитан Джаниев стал в школе частым гостем. Занявшись делами, связанными с последними диверсиями, он все-таки нашел время, чтобы дать начальнику политотдела хороший материал для доклада о повышении бдительности. Доклад был прочитан несколько раз перед разными аудиториями, в частности перед вольнонаемными работниками школы. Среди них была и Клавочка Лагутина. Слушая начальника политотдела, она краснела, моргала, кусала губки, и если бы она сидела не на последнем ряду, то докладчик обязательно бы заметил ее волнение.

Клавочка вспоминала свою болтовню у Фаины. «Вино — союзник шпиона. Пьяный человек болтлив. Шпионы любят знакомства с военными людьми или с людьми, связанными с военной службой». Клавочке эти слова докладчика не давали покоя. «Шпионы рады всякому грехопадению советского человека, — продолжал докладчик. — Человек, погрязший в пьянке, потерявший уважение друзей, становится менее принципиальным в вопросах совести и служебного долга…»

«Все, все очень верно!» — думала с горечью Клавочка. У нее из головы не шли эти Янковские. Вдруг они шпионы? А Клавочка не только сама ведет с ними дружбу, а еще и Баринского к ним направила. Он уже был у них несколько раз. Надо его как-то предупредить. А как? Вдруг ее подозрения напрасны? Разве можно кого-то предупреждать о том, что еще не выяснено и не доказано. Но она, она-то какая дура!

Баринскому она все же решила высказать свои сомнения. Тот выслушал ее весьма серьезно и сказал:

— Мне они тоже не особенно нравятся, и я перестал бывать в этом доме. Да сейчас, говоря откровенно, и не до гулянок. Вы видите, что творится в школе: обнюхивают каждый болт.

— Ну и времена… — вздохнула Клавочка.

Сама она твердо решила не бывать больше у Янковских. Но, кроме как Баринскому, никому больше своих подозрений не высказала… Отчасти из больших сомнений (еще на смех подымут!), отчасти из-за впечатления, которое осталось от случайной встречи с Фаиной после разговора с Баринским.

Фаина увидела Клавочку при возвращении с работы и, подойдя к ней, поделилась своими печалями и заботами. Оказывается, всякие пирушки у них в доме давно уже прекратились. Они оба с дядей стали глубже понимать трудности обстановки и решили все силы отдавать работе. Выслушав Фаину, Клавочка в душе даже пожалела, что поторопилась сообщить Баринскому столь неприятные намеки на Янковских.

4

— И надо же было в такой неудачный момент попасть в летную смену! — сетовал Санька. — Не успели сделать по ознакомительному полету, как аэродром безбожно раскис

— Кончай свои причитания, — остановил его Валентин. — Радуйся, что хоть противная зима кончилась и мы избавлены от «прелестей» караульной службы.

— И то верно, — согласился Санька.

Они замолчали. Работу возглавлял механик самолета Перепелкин, худощавый, подвижной паренек с задорным кудрявым чубиком, с кирпичным от загара лицом и с жилистыми трудовыми руками. Он славился тем, что в работе обходился тремя инструментами: плоскогубцами, отверткой и молотком. В условиях военного времени это считалось особенно ценным.

Лишнего инструмента в училище не присылали, а стоило затеряться какому-нибудь ключу, как начинали исчезать подобные ключи у всех механиков. Такова уж «болезнь» была в авиации. По утверждению людей знающих, впервые ею заразились братья Райт. Они якобы еще в 1905 году начали воровать друг у друга ключи, шплинты и прочие инструменты и детали. Вещи, которыми обходился Перепелкин, можно было носить в кармане, на ночь класть под подушку, и даже в увольнении они были не в тягость. Сейчас Перепелкин производил съемку цилиндра и, напевая «Эх, Одесса!», отвинчивал гайки так называемым «одесским» способом. Почему этот способ называется одесским, объяснить трудно, но заключается он в том, что отвертка наставляется в грань гайки, по отвертке бьют молотком, и гайка начинает отвинчиваться.

Валико сидел на стремянке и огромным ключом дотягивал гайку воздушного винта. Гайка была с блюдце, а ключ весил несколько килограммов. Кузьмич, опустившись под стремянкой на корточки, промывал в бензине масляный фильтр. Валико сделал неловкое движение, ключ выскользнул из его рук и плашмя ударил Кузьмича по стриженому затылку. Раздался металлический звук «ттэньнь…», и Кузьмич ткнулся носом в банку с бензином.

Какое-то время продолжалась немая сцена. Перепелкин застыл с занесенным молотком, Валентин и Всеволод остановились на полушаге с семидесятикилограммовым баллоном на плечах. Санька, лежа на спине протиравший брюхо самолета, так и застыл с грязной тряпкой в вытянутой руке. Потом Кузьмич зашевелился. Фыркая, плюясь и потирая ушибленный затылок, он медленно распрямил тело и, запрокинув вверх голову, взглянул на виновника, набирая дух для тирады проклятий. Валико опередил его вопросом:

— Что, Кузьмич, больно?

Баллон со звоном грохнулся с плеч Валентина и Всеволода; Перепелкин стукнул себе молотком по пальцу, Санька уронил тряпку на нос, и дружный хохот огласил теплый весенний воздух.

— А ты что, не догадываешься, обормот несчастный?! — завопил Кузьмич. — Вот я подкараулю, когда ты под винт подлезешь, и сорву тебе по глупой башке пару компрессий, а потом спрошу: больно или не больно?

Подошел инженер, и все притихли. Он был строгий и требовал серьезности во время работы у самолетов. Перепелкин отвернул все гайки, и Валико помог ему «одернуть» цилиндр. Инженер, наблюдавший издали, предупредил:

— Эй, экспериментаторы, ложку в картер не уроните! В моей практике был такой печальный случай. У одного чудака ложка из кармана выпала — и в мотор, а потом все удивлялись, чего он погнал стружку…

Но цилиндр сняли благополучно. После обеда все работы на самолете были закончены. Инженер проверил качество их выполнения и приказал Перепелкину строить экипаж.

— Следует заметить, — сказал инженер, — хотя вы сегодня «ржали» на редкость много, работу выполнили хорошо. От лица службы всем объявляю благодарность.

— Служим Советскому Союзу!

Оставалось закапотить мотор и зачехлить самолет. Когда Санька закрывал капоты, обратил внимание на надпись, нацарапанную на их внутренней стороне:

«Дядя летчик, нашего папу убили немцы. Отомсти за него. Мы очень старались, когда строили этот самолет.

Сестры Васильевы: Галя — 16 лет, Лиля — 14 лет».

— Совсем дети! — поразился Санька. — На таком самолете надо летать и работать со всем старанием.

Идя в казарму, все говорили о бедствиях, какие принесла народу война.

— Я всегда буду помнить этих девочек, — с чувством, сказал Санька. — У меня сестренка мечтала поступить в консерваторию. Все данные у нее для этого были, а из-за войны угодила вместо консерватории в паровозное депо…

— Ничего, Саша, — утешал его Валентин. — Вот выпустят нас из школы, пойдем воевать и поможем твоей сестренке приблизиться к консерватории. Борис и Сережка небось уже воюют…

5

Утро авиаполка, в котором служили Борис и Сережка, началось, как обычно, с постановки боевой задачи на день. Потом они «добрали энный промежуток времени» для сна и, протерев глаза, сели постучать в «козла» — Борис в паре с Сережкой против Усача и Николая Лагутина. Стол трещал от яростных ударов костяшками. Азарт вполне объяснялся жестокими условиями игры. Во-первых, те, на ком была запись, играли стоя, во-вторых, получившие «козла», пролезали под столом и в заключение, взгромоздясь на верхние нары, стоя там на четвереньках, объявляли всему «обществу», что они «козлы».

Вокруг играющих толпились болельщики, чадили табаком и «переживали», как и подобает переживать всяким болельщикам.

Борис и Сережка волновались и… все время проигрывали. И Усач ехидничал:

— Делаем «рыбу». Считайте бабки. У вас больше. Товарищи офицеры! Вы присутствуете при рождении «козлов».

На смену Борису и Сережке сели другие игроки, а они, «застучав» очередь на следующую партию, начали совещаться: «Как отомстить неразумным хозарам». Но в это мгновенье дверь распахнулась и кто-то крикнул; «Всем — первая готовность!»

Чертыхаясь и проклиная немцев, прервавших игру, застегивая на ходу шлемофоны, летчики бросились к самолетам. С «КП» взметнулись звезды ракет и моторы дружно загудели, самолеты пошли на взлет.


Сережка и Борис входили в состав группы Усача: Сережка — его ведомым, Борис — ведомым Лагутина. Молодые летчики имели еще малый боевой опыт, и у них едва хватало внимания, чтобы сохранять место в строю. Изредка они лишь озирались по сторонам и, ничего не видя, вновь вперялись взглядами в фюзеляжи своих ведущих. Особенно стало трудно, когда пересекли линию фронта и пошли над территорией, занятой немцами. Сережка держался с Усачом в несколько вытянутом пеленге и вдруг услыхал его голос:

— Я Сапсан-двенадцать, веду бой!

«Какой бой? С кем?» Между тем через кабину ведущего уже потянулся белесый шлейф порохового дыма, и, обгоняя стремительный полет самолета, сбоку брызнула трасса короткой пушечной очереди. И только тут Сергей увидел впереди два самолета с черными крестами на крыльях. Он успел также заметить, что один из них, резко потеряв скорость, начал снижаться, оставляя за собой бесформенные клочья, а второй метнулся в сторону. Потом Сережка вспомнил, что когда ведущий ведет бой, ведомый, как никогда, должен следить за его хвостом, обернулся и увидел рядом с парой Лагутина чужие самолеты, какие — он не разобрал, понял только, что не «Лавочкины», — и тотчас суматошно крикнул по радио; «Кто это, кто это у нас сзади, сверху?!» Борис, летевший в звене замыкающим, услыхав эти бестолковые слова, оглянулся и тоже что-то завопил. Усач в это время начал очередной разворот, и неизвестные самолеты вклинились в строй между его парой и парой Лагутина. Сережка и Борис, путая строй и перебивая друг друга, поспешно и бестолково доложили об этом ведущим. Усач раздраженно цыкнул на них:

— Перестаньте горланить! Это «кобры», свои, видите звезды на крыльях.

Но ни Борис, ни Сережка звезд не видели. Они и друг друга не видели, так как строй звена нарушился и Лагутин в этой суматохе разошелся с Усачом. «Кобры» тоже куда-то исчезли. С земли подали команду идти на свой аэродром. Усач недовольным тоном запросил Сережку:

— Сапсан-тридцать третий, где ты?

— Я, вот он, у вас за хвостом.

— Тридцатого не видишь?

— Не вижу, — чуть не плача, признался Сережка.

— Долетались. Сапсан-тридцатый, идти домой самостоятельно.

— Я вас понял, — отозвался Лагутин. — Иду. Тридцать первый со мной.

При обратном пересечении фронта пара Усача была атакована «мессершмиттами». Сережка заметил их лишь тогда, когда ведущий противника вышел на дистанцию огня в хвост Усача. «Нас атакуют!» — успел крикнуть Сережка и тут же понял, что любыми средствами обязан защитить своего командира. Преодолев инстинкт самосохранения, он бросил свой самолет между фашистским стервятником и своим ведущим, загородив его от града выстрелов.

— Что ты делаешь?! — не своим голосом крикнул Усач. — Крути влево!

Сам он уже гнал вкрутую восходящую спираль. Сережка увидел вспышки разрывов на крыльях, почувствовал царапины на щеке и, выполняя команду ведущего, рванул самолет в левый вираж. Трассы снарядов перестали летать над головой. Он обернулся и увидел, что за ним тянутся два «мессершмитта». Передний направил свое острое рыльце с точечками пушечных и пулеметных отверстий прямо на его кабину. «Это еще не страшно, это не страшно, — успокаивал себя Сережка. — Главное — не дать ему вынести упреждение!»

Но на «мессершмитте» сидел летчик поопытней Сережки, и в следующие секунды тот увидел, как самолет противника доворачивает свое зловещее рыльце куда-то вперед по направлению траектории виража. Показалось лягушачье брюшко его фюзеляжа. Сережка резко нажал педаль руля поворота и дернул ручку управления. Нос «мессершмитта» оделся мерцающим огненным венчиком стрельбы, но трасса прошла где-то сбоку Сережкиного самолета.

— Спокойно, Сережа, я его выбью! — услыхал он голос Усача. И потом: — Готово! Выходи на прямую, пристраивайся. Я у тебя справа.

Сергей осмотрелся, увидел «Лавочкина» с родным номером «6» на хвосте и пристроился к нему. «А что же с «мессером»?» Сзади никого не было, виднелся лишь белесый столб дыма, изогнутый крючком — с неба до земли.

Пошли на снижение. Под крылом угадывался аэродром — узкое, вытянутое вдоль лесного массива поле. Подошли к нему на бреющем. При заходе на посадку Сережка получил еще одно испытание. Он уже выпустил шасси и погасил скорость, когда услыхал команду, полную зловещего смысла: «Мессеры» на кругу!» Горючее на исходе, нет ни высоты, ни скорости. Положение критическое. Что-то очень неразборчивое прокричал по радио Борис. Потом уже более спокойно и даже торжествующе:

— «Сапсаны», садитесь спокойно, «мессеров» больше нет.

Едва Сережка зарулил после посадки на свое место, как выскочил из кабины и бросился разыскивать Бориса. А тот уже бежал навстречу.

— Боря, ну что там было?

— Я у тебя хотел спросить…

— Я, понимаешь, ничего… Вижу, Усач как даст очередь, а тот как загорится!

— Постой, это когда?

— Ну, когда «кобры»…

— «Кобры»? Вот паршивые! А я думал — немцы. Нас же и ругать теперь будут за панику.

— Будут. Давай закурим.

Руки у них дрожали, спички ломались.

— Сережка, а чего это щека у тебя поцарапана?

— Щека — что, ты погляди, какие дыры в плоскостях! Знаешь, какой мы бой вели?!

— А я… Как стали на посадку заходить, вижу впереди «мессеры». Я как дал очередь, так сразу на весь боекомплект. Они и удрали.

— А попал?

— Нет, где уж… Впрочем, не знаю, может быть, и попал. Ну да, попал. Один так завихлялся…

— Подыхать полетел, — услыхали они насмешливый голос Усача. — А ну, марш в землянку! Оба мокрые, а ветер холодный, еще простудитесь.

В землянке собрались все летчики. Командир полка вел разбор вылета. Против всяких ожиданий Бориса и Сережку не ругали. Наоборот, их поставили в пример. Лишь под конец командир полка мягко посоветовал: надо более четко давать команды по радио и лучше изучить силуэты самолетов, какие могут встретиться в воздухе.

— А то, — закончил командир, — если мы так каждый раз будем шарахаться от своих, то нам и воевать будет некогда.

После разбора Усач объяснил друзьям:

— Я сейчас узнавал на КП про эти «кобры». Там, оказывается, сидели «орлы» вроде вас, — оторвались от своих ведущих и к нам залезли в строй. Одним-то им страшно! Ну, а вы держались молодцами. Если и дальше так летать будете, скоро и к ордену представим.

— Ой, товарищ майор, — откровенно признался Сережка, — какие там ордена, мы же, как слепые котята, ничего не видим. Не знаю, как у Бориса, а у меня и до сих пор коленки дрожат.

— Да что уж там, — печально вздохнул Борис.

— Ну-ну, — майор ласково, как маленького, погладил Бориса по голове. — Вы, чай, думаете, только вам страшно? Важно преодолеть страх и сделать как надо. А нынче вы преодолели…

Дружно сели за домино. Борис наморщил лоб, словно что-то вспоминая:

— Чего-то я забыл? Ах да, по-моему, кто-то под стол не успел слазить?

Усач и Лагутин, кряхтя, на «встречных курсах» пролезли под столом. Потом с унылой добросовестностью объявили себя «козлами».

Убеленный сединами начальник штаба, стоя у двери, с улыбкой наблюдал эту сцену. Он знал все подробности минувшего боя, представлял всю опасность, какой подвергались эти молодые летчики, знал, что с того момента не прошло и часа, а они… Они с явным наслаждением, с детским восторгом на лицах слушают, как майор и старший лейтенант объявляют себя «козлами», и, по всему видно, это событие целиком поглотило их внимание.

Что-то радостное и теплое заполнило сердце старика, и он поспешно вышел, чтобы из-за мужского самолюбия скрыть навернувшиеся на глаза слезы.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

После нескольких месяцев напряженной летной работы большая группа курсантов истребительного училища получила увольнение в городской отпуск. В числе увольняемых были Валентин, Санька, Всеволод, Валико и Кузьмич. Во второй половине дня они собрались на перроне железнодорожной станции. Пришел поезд — штук сорок красных вагонов и столько же цистерн. Свободных тормозных площадок сколько угодно. Сели. Через полтора часа поезд вышел на простор широкой долины и взорам молодых людей открылась панорама утопающего в зелени городка. Поезд остановился против разгрузочной платформы. И тотчас с грохотом открылись массивные двери вагонов, от платформ в двери склада легли деревянные сходни, и по ним засновали девушки-грузчицы. Увидав курсантов, они на ходу стали шутить с ними:

— Ребята! Вас тоже на склад привезли?

Курсанты с удовольствием отшучивались. Потом, поснимав гимнастерки, включились в работу.

Разгружали тюки с хлопком. Тюки были объемистые, и девушки, даже самые крепкие, не могли нести больше двух. Курсанты носили по четыре, а Валентин и Кузьмич даже по пять. Девушки продолжали шутить, но теперь в их шутках проскальзывали теплые нотки благодарности за неожиданную помощь. Вместо трех часов проработали меньше часа. Умылись под краном, надели гимнастерки и вместе с девчатами пошли в город. Но курсантов было больше, чем девчат, и трое — Валентин, Всеволод и Санька — отбились в сторону. На пути они прочитали афишу:

«Клуб железнодорожников. Новый художественный фильм «Она защищает Родину». После кино танцы».

Решили пойти. В очередь за билетами встал Санька. Когда он был уже у кассы, до его плеча дотронулась чья-то маленькая рука и девичий голос робко попросил:

— Товарищ военный, не возьмете ли для меня пару билетов…

Санька обернулся и увидел молоденькую девушку с большими серьезными глазами, с темными косами, уложенными на голове венцом. На ней была белая блузка, синяя юбка, на ногах — мягкие ичиги. Поверх блузки — легкая кожаная курточка с «молниями» на кармашках. Видимо, Санька слишком долго задержался взглядом на незнакомке, и она, строго сдвинув темные брови, уже собралась отойти. Санька поспешно выхватил из ее рук деньги и сунул в кассу со словами:

— Еще два.

При этом он так волновался, что забыл сказать, чтобы места были рядом с его местом.

Девушка поблагодарила Саньку и ушла. В зрительном зале Санька не садился на свое место до тех пор, пока не увидел девушку в кожаной куртке. Она села как раз позади Саньки. Было жарко, и девушка сняла куртку. Пышные, вздернутые до локтей, расшитые узором рукава обнажили смуглые маленькие руки… Ой, кто это толкнул его в бок? Ах, это Всеволод…

— Чего тебе? — недовольным шепотом спросил Санька.

— А то! Экран-то не за спиной, а прямо.

Сколько мог, он смотрел на экран, но чаще, забывая обо всем, оглядывался на девушку, оправдывая себя: «Посидишь год, не видя живой девчонки, так поневоле завертишься».

Картина кончилась. Молодежь раздвинула стулья, грянула музыка, и закружились пары. Санька, боясь, чтобы его кто-нибудь не опередил, кинулся к приглянувшейся девушке. Приглашая ее, он до того боялся отказа, что ноги дрожали. Девушка заметила его волнение и улыбнулась. В ее улыбке было сочувствие и поощрение. Положив курточку на стул и кивнув подруге, которую в этот момент приглашал Всеволод, девушка положила свою худенькую руку на плечо Саньке, и они закружились.

Увлеченный вальсом, Санька успокоился и получил способность думать. Его мечты были всегда головокружительно смелы. Он уже рисовал в воображении картины каких-то несчастий, постигших эту красивую девушку, и себя в роли ее спасителя. Глядя на нее, он думал, что вот, наконец, то, о чем он мечтал.

Вальс кончился, начался другой, а Санька за все это время и слова не произнес. Его сковала необычная робость. Девушка заговорила первая:

— Я слыхала от подруг, что авиаторы веселые и разговорчивые, а вы удивительно молчаливы.

— Я? — испуганно переспросил Санька. — Я, да… то есть нет, но… — язык, обычно так хорошо повиновавшийся ему, на этот раз не мог связать и двух слов.

Так разговор и не получился.

После танцевВалентин и Всеволод с двух сторон взяли под руки ту, с которой танцевали по очереди, а Саньке Валентин сказал:

— Тебе, Саня, придется одному защищать девушку от всяких неожиданностей…

Саньке бы радоваться этому, а он испугался: теперь уж обязательно надо заговорить, а язык не слушается. Пошел провожать и все думал: ну как бы это разговор начать? И лишь на полпути догадался: надо же познакомиться! Остановившись, протянул девушке руку и выдавил хрипло:

— Саша…

Девушка пожала протянутую руку и сказала с улыбкой:

— Зоя.

И тут у Саньки развязался язык.

— Какое славное имя! Такое имя было у Космодемьянской.

— Мне очень приятно, что вы это заметили. Зоя Космодемьянская — моя любимая героиня. Мне очень хочется быть похожей на нее. — Она помолчала и заговорила вновь: — Теперь все идет к тому, что мои мечты сбудутся. Я жду ответ из военкомата. Раньше там меня не хотели слушать — мне немножко не хватало до восемнадцати, — а вчера исполнилось!

— О, поздравляю, Зоя! От всей души поздравляю! Правда, лучше бы вчера поздравить, но… мы только сегодня познакомились.

— Спасибо, Саша.

Тема разговора неожиданно оказалась исчерпанной, и они опять замолчали.

Ночь была теплая и тихая. Маленький городок уже спал, и лишь в редком окошечке мерцал огонек. Фонари на столбах не горели, да в этом и не было необходимости: на темном шелку ночного неба висела полная голубая луна. Вдоль задумчивых ночных улиц ровными рядами выстроились тополя. Едва слышно шелестели листья. В тени тополей шептала вода в арыках. Лунный луч, проникая сквозь зеленое кружево листвы, зажигал серебро на поверхности воды. За таинственной тенью живой изгороди белели стены небольших чистых домиков, окруженных фруктовыми деревьями, отягощенными спеющими плодами. Негромкие звуки, мелодичные, таинственные, печальные и веселые, далекие и близкие, наполняли эту удивительную ночь. Вот где-то далеко поет скрипка. Кто этот неизвестный музыкант? Может быть, бывалый фронтовик, получивший отпуск после ранения, решил смычком проверить чуткость загрубевших пальцев? Или тоскующий отец никак не уснет и, глядя на портрет сына, изливает наболевшую печаль? Вот всплеск воды, вот гудок паровоза, а вот, совсем рядом, шелест платья и стыдливый звук поцелуя…

Скосив глаза, Санька как зачарованный смотрит на свою спутницу и все ищет, ищет слова, которые следовало бы сказать ей. Лицо Зои то освещено луной, то попадает в тень. При луне оно кажется лицом ожившей скульптуры, в тени делается таинственно-загадочным.

«Почему же я молчу?! — возмущался Санька. — Вот провожу ее, расстанемся — и все. А разве я могу встретить на своем жизненном пути другую такую девушку? Да и как я могу откладывать? Вот уеду утром, начнутся полеты, а потом и на фронт. А пока кончится война, такую девушку полюбит кто-нибудь другой…»

— Вот и наша калитка, — сказала Зоя, останавливаясь и выжидающе глядя на Саньку.

— Неужели это ваша? — разочарованно спросил он.

— Что? Плохая калитка?

Оба засмеялись.

— Я бы хотел, чтобы эта калитка была как можно дальше. Сегодня такая чудная ночь! — И опять замолчал.

«Надо, надо сказать Зое все. И сейчас же, немедленно. Но как?» Во многих книгах и в кино говорят обычно вот эти три слова: «Я люблю вас!» Потом обнимают и целуют. Но это в книгах, а вот попробуй-ка на самом деле!

Зоя взглянула на часы и, протянув ему руку, сказала:

— Мне пора. Спасибо вам, Саша, что проводили меня.

— Зоя! — почти закричал Санька, вцепившись в ее руку.

— Вы хотите мне что-то сказать?

— Я… я… — и точно с высокого берега прыгнул: — Зоя, я люблю вас! — Он зажмурил глаза, а когда открыл их, то увидел, что она улыбается так же, как улыбалась, когда он приглашал ее на первый вальс. Глаза оставались серьезными, и в них Санька прочел немой укор. И того, что бывает вслед за признанием в книжках, не случилось. Он не обнял Зою и не поцеловал ее. Вместо этого пришлось выслушать небольшое нравоучение, из которого Санька понял только одно: Зоя, несмотря на свои восемнадцать лет, серьезнее его.

— Зачем вы это сказали, Саша? — спросила она, не освобождая своей руки из его руки. — Нам так было хорошо! Вы так мне понравились! В последнее время ребята все такие нескромные. Пойдут провожать и, не спрашивая желания девушки, берут ее под руку, потом лезут с поцелуями и говорят, что сейчас война, что неизвестно, что с нами будет завтра…

— Но, Зоя…

— He объясняйте, Саша. Вы хотите сказать, что они правы, что, уезжая в бой, вы хотите заручиться любовью девушки, которая вам понравилась и которую, кстати, вы даже не спросили, понравились ли ей вы. Вы понравились мне своей скромностью… Но я не могу поверить вам сразу и себе не могу поверить…

— Зоя! Но мне нужен лишь ваш ответ: будете ли вы ждать меня?

— И все это время вы своим признанием будете связаны с девушкой, которую видели несколько часов? А кто поручится, что вы, пробыв с другой, еще более приятной, не раскаетесь в своих словах и не нарушите их?

— Да провалиться мне на этом месте! Не может быть милее вас, Зоя!

— Саша, мы так мало виделись с вами… Я даже не уверена, смогу ли четко хранить в памяти ваш образ… Не обижайтесь на меня, Саша, но как же по-другому я могу вам ответить? Если у вас будет возможность перед отъездом на фронт хоть раз еще приехать в наш город, приезжайте… Мне так хочется настоящего счастья! Уж слишком много пришлось увидеть и пережить. Возможно, поэтому я и говорю не совсем так, как бы надо для моих восемнадцати лет…

— Вы были там, Зоя? — спросил Санька, показав на запад.

— Да. Мы недавно с Дона.

— Одна или с родными?

— С отцом… — ответила Зоя тихо. Она опустила ресницы, и в них заблестела слеза.

Саньке стало стыдно за свои расспросы, и он некоторое время стоял в смущении. Но вот Зоя вновь улыбнулась и, потихоньку освобождая свою ладонь из Санькиной руки, сказала:

— Все, Саша. Теперь пора. Я встаю рано, мне утром на работу.

— Зоя, если можно, дайте ваш адрес. Я буду писать вам…

Записав адрес, Санька нежно накинул на ее плечи курточку, которую все это время нес в руках, пожал ей руку и в последний раз взглянул в милое лицо. Несколько раз он оглядывался и видел на мостике перед калиткой залитую лунным светом хрупкую фигурку девушки в поблескивавшей под луной кожаной куртке.

На вокзале уже собралось большинство курсантов. Всеволод и Валентин сразу же подошли к нему.

— Ну как, Саня, успех? — спросил Всеволод.

Санька безнадежно махнул рукой.

— Не везет мне, друзья. В свое время мне понравилась Клава, но оказалась замужней, и я пострадал, а сейчас… Сейчас еще хуже.

— Ну, не тяни! Ты объяснился?

— То-то и оно, что объяснился. Э, да что, ты, Сева, хоть бы стихи какие-нибудь мне подсказал. Из Лермонтова, что ли…

— Ну, кажется, тронулся, — констатировал Валентин. — А из Маяковского не желаешь?

— Давай из Маяковского…

— Тогда слушай, — Валентин принял позу и продекламировал:

Версты улиц взмахами шагов мну,
Куда уйдя я, этот ад тая,
Какому небесному Гофману
Выдумалась ты, проклятая?!
— Да, но какая она красивая! — не успокаивался Санька.

— Ладно! Вот эта фотография, однако, красивее! — И Всеволод достал из кармана фотографию своей девушки.

Но Санька даже смотреть не стал. Валентин украдкой тоже достал фотографию…

2

У летчиков наших такая порука,
Такое заветное правило есть:
Врага уничтожить — большая заслуга,
Но друга спасти — это высшая честь!
Звено Лагутина вело бой. Борис передал по радио:

— Спокойно! Выбиваю «месса»! — И, довернув свой самолет на «мессер», атакующий Лагутина, длинной очередью сбил его. В ту же минуту на Лагутина кинулся еще один «мессер». Николай резким движением штурвала на себя вздыбил свой самолет, словно бы перевернул его через плечо, заставив описать в воздухе замысловатый крючок. А когда вывел самолет в нормальное положение, «мессер» оказался перед его прицелом. Очередь из пушек — и враг, беспорядочно перевернувшись через крыло, пошел к земле. Но в этот же момент в кабину Лагутина влетел снаряд. Ослепительно вспыхнуло пламя разрыва, горячие осколки впились в лицо и резанули по пальцам, сбросив руку с сектора газа. Кровь залила глаза, сознание помутилось. Последняя мысль была: «Достали все же… сволочи!» Струя воздуха, ворвавшаяся сквозь разбитый фонарь, привела его в чувство. Первое, что он увидел, это плавно вращающуюся землю, неумолимо набегающую на него. Нажимом на педаль ножного управления он остановил вращение самолета, выждал, когда нарастет скорость, и потянул штурвал на себя. Самолет вышел в горизонтальный полет. Мотор хлопал, трещал, но пока тянул.

Николай провел рукавом по глазам, снял с них кровавую пелену. Стало виднее. Превозмогая боль, осмотрелся. Сзади, сверху на него вновь шел «мессершмитт». Лагутин уже видел острый полосатый кок его винта. Собрав всю силу воли, начал маневр и почувствовал, что возрастающая перегрузка вот-вот лишит его сознания. В этот критический момент «мессершмитт» загорелся, и на его место, качая крыльями, вырвался из дымной мглы самолет Бориса. Он шел совсем близко, и было видно, что Борис что-то возбужденно кричит. Но Лагутин его не слышал. Наверное, было разбито радиооборудование. Николай оглянулся. Кабина вся была забрызгана кровью, стекла на приборах разбиты, на месте компаса зияла дыра. Взглянув на солнце, Лагутин определил общее направление полета и махнул Борису рукой — дескать, веди звено на аэродром.

Николай никак не мог понять, почему его левая рука плохо держится на секторе газа. Скосил на нее глаза и увидел: вместо двух пальцев из разорванной перчатки выглядывают окровавленные огрызки. По мере того как вытекала кровь, силы покидали его. «Нельзя терять сознание», — упорно думал он, стиснув зубы. Один глаз совсем залило кровью, голова как в огне, грудь будто тисками сжата. «Еще несколько минут, еще несколько минут», — повторял он себе.

Шли бреющим. Черным потоком неслась под крыльями выжженная земля переднего края. Провалы воронок, сгоревшие танки, трупы, зигзаги окопов… Потом пошли тощие кустарники, обглоданные свинцовым ветром войны, лесок, дорога.

Борис уверенно ведет звено.

Как в тумане, видит Лагутин свой аэродром. Превозмогая боль, искалеченной рукой ставит кран шасси на выпуск и затягивает газ. Мотор притих, набегает земля. Он находит в себе силы, чтобы выбрать на себя штурвал, и при первом же касании колес о землю теряет сознание. Неуправляемый на пробеге самолет начал вихлять, потом, все ускоряя угловое вращение, волчком крутнулся на месте и замер в облаке оседающей пыли. Первым на крыло лагутинского самолета вскочил Усач. Осторожно расстегнув на Лагутине ремни и освободив его от лямок парашюта, богатырь легко вынул обвисшее тело Николая из кабины и бережно отнес к подкатившей санитарной машине. По пути он успел заметить, что у Лагутина раздроблены два пальца.

— Сердяга, как он только управлял самолетом…

Подбежали летчики лагутинского звена. У Бориса в кровь покусаны губы, лицо осунулось. Сережка нервно курил, и кончики его пальцев заметно дрожали.

Санитарная машина ушла. Усач ободряюще похлопал своих младших товарищей по плечам и похвалил:

— Молодцы, ребята! Дрались, как тигры. Когда вы выходили из боя, за вами несколько столбов дыма висело от вражеских самолетов. А Лагутин поправится. Его полет мы запишем в историю нашего гвардейского полка как пример мужества и высокой силы воли…

3

Валентин был назначен дежурным по полетам и с утра помогал ответственному командиру разбивать старт.

Есть что-то своеобразно-романтическое в предполетном виде аэродрома. На востоке постепенно светлеет небо. В том месте, где нежно-голубой его цвет незаметно переходит в зеленоватый, потом в золотистый и, наконец, в бледно-розовый тон, сияет утренняя звезда. Солнце еще за горизонтом, но его близость заметна по стрелам лучей, которые выхватывают из небесной сини краешки отдельных облаков, зажигают сияние на вершинах гор, покрытых вечным снегом. Солнце в своем движении прогоняет ночную прохладу, и она, спасаясь, отступает на запад, заставляя шевелиться белые и красные флажки на аэродроме. Кругом тишина. Все готово к началу большого летного дня, а день этот еще не наступил.

Флажки на высоких древках отмечают углы большого квадрата. В этом месте должны находиться все, кто не ушел в воздух — механик, курсанты, ожидающие своей очереди подняться в небо, и другие. Комсорг расставляет здесь большой фанерный щит, укрепленный на треноге. На щите лозунги, схемы и небольшая стенная газета «Стартовка», где будет отражен ход сегодняшней работы. Сейчас в ней пока изложены задачи на день и призывы к лучшему их выполнению. Большая часть листа пока чистая.

Со стоянок донесся дружный хор курсантского приветствия командиру, а через минуту раздалась команда: «По самолетам!» Теперь не зевай. Валентин с флажками в обеих руках бросился навстречу рулящим самолетам.

Издали самолеты похожи на живые существа. Деловито покачиваясь на неровностях, они приближаются, временами поворачиваясь из стороны в сторону, словно осматривая пространство. Ветер от винтов поднимает за их хвостами облака пыли. Валентин машет флажками, одним — показывая на взлетную полосу, другим — на заправочную, потом складывает флажки крестом, и самолеты идут на взлет или — прилетевшие — выключают моторы.

Вот уже первые машины поднялись в воздух и сразу же окунулись в солнечные лучи. Рубиновым светом вспыхнули пятиконечные звезды на их крыльях, ослепительным отблеском засиял плексиглас фонарей кабин. Еще минуту, и из-за лилового вала гор поднялось жаркое солнце. Ветерок подул сильнее. На мачте, над столиком руководителя полетов, затрепетал, забился шелк авиационного флага.

Летный день начался.

Большинство курсантов летной смены уже заканчивало программу самостоятельных полетов. Это был ответственный период тренировки. Как это ни странно, большинство курсантов допускает мало ошибок в управлении самолетом во время первых самостоятельных полетов. Робость и некоторая неуверенность в данном случае играют положительную роль. Курсант со всем старанием делает все так, как его учил инструктор, как написано во всевозможных инструкциях и наставлениях: выдерживает нужные скорости, сохраняет определенные обороты мотора, направляет свой взгляд соответственно каждому этапу полета. Нарушить что-либо из этих правил курсант, попросту говоря, боится: «А вдруг получится что-нибудь такое, с чем я не справлюсь». По чистоте выполнения первые полеты заслуживают хорошей оценки, и командиры, поздравляя курсантов с самостоятельным вылетом, обычно говорят: «Летайте всю жизнь с тем вниманием, с каким летали сегодня».

Но вот курсант «облетался». Глаза его уже не вылезают из орбит, а даже слегка щурятся в довольной улыбке; кроме всего, что необходимо в полете, курсант уже замечает и кое-что другое: как, выкручиваясь на изгибах железной дороги, красным червяком ползет поезд, как от столовой отъезжает «авиакобыла» с бричкой, на которой обычно возят завтрак, и даже ухитряется подумать о том, что не мешает плотно подзакусить. Проносясь над небольшой деревушкой, он уже рыскает по ней глазами, пытаясь узнать крышу дома, где живет его знакомая девушка. Все круче и резче закладывает курсант крены, порой бросая самолет в такие невероятные эволюции, от которых бы стошнило самого опытного летчика. В этот период курсант самый отчаянный летчик. Прикажи ему на максимальной скорости нырнуть под проводами или еще что-нибудь в этом духе, и он, не задумываясь, ринется сломя голову.

Командирам и инструкторам в эту пору хлопот полон рот. Призывая на помощь весь свой опыт, все средства воздействия — партийные и комсомольские собрания, стенную печать, беседы агитаторов, — командиры стараются предотвратить болезнь зазнайства у своих воспитанников. И все-таки нет-нет да кто-нибудь и «отколет» сногсшибательный номер. То какой-нибудь «ас» преждевременно выровняет машину из угла планирования, и она, потеряв скорость на большом расстоянии от земли, неуправляемой массой обрушится на посадочную полосу, приседая на весь запас амортизации; то другой «ас» пренебрежет гироскопическими силами мотора, и они в наказание тащат машину поперек взлетной полосы; то третий «ас», забравшись в зону пилотажа, отклонится от ее центра и, не учитывая превышения местности, ведет машину над холмами, чуть не задевая «брюхом» скалы…

Полетами руководил командир эскадрильи. Могучий, кряжистый как дуб, он невозмутимо стоял под развевающимся над его головой авиационным флагом и, казалось, равнодушно смотрел на самые невероятные фокусы молодых «летунов» и только иногда подносил к губам микрофон и насмешливо журил или подсказывал по радио: «Ноль седьмой, убери шасси; держи, держи правой ногой! Ну, куда ж ты, дурень, выкатился?!»

Посреди квадрата стояли два друга инструктора: Олег Князев и Демьян Беляев. Оба наблюдали за полетами своих курсантов, но реагировали на их пилотаж совершенно по-разному. Демьян был спокоен, Олег то и дело курил, бросал недокуренную папиросу и тут же доставал из портсигара новую.

— Что он делает? Ох, что он делает?! — восклицал он, обращаясь к Демьяну.

— Петлю делает, — с усмешкой отвечал Демьян.

— Да какая же это петля?! — возмущался Олег. — Это какой-то поворот вокруг хвоста по вертикали! Смотри, качается, как сосиска! Сейчас сорвется в штопор! Это сумасшедший вырвался на свободу! — Олег ткнул себе в зубы папиросу, но не тем концом, выплюнул ее и помчался к руководителю полетов.

— Товарищ командир, — еще издали закричал он, — подскажите моему грузину, чтобы не тянул по-страшному! Он развалит самолет!

Командир запрокинул голову и некоторое время молча смотрел за пилотажем Берелидзе. Потом сказал:

— Не развалит. Отлично пилотирует ваш курсант… А кто это там «козла» сотворил? Опять Терентьев? Выньте его из кабины, пусть на земле с мыслями соберется…


Над стартом, стрекоча, пролетел легкомоторный самолет и, сделав круг, зашел на посадку. Руководитель полетов поднял правую руку. Высоков сорвался со скамейки и стремглав подбежал к нему.

— Товарищ Высоков, когда этот самолет сядет, — он показал рукой, — бегите к нему и скажите летчику, чтобы заруливал на левый фланг первой стоянки. Это привезли перегонщика. Объясните ему, как найти «комнату приезжих».

Самолет сел, и Валентин подбежал к нему. Это был такой же самолет, как тот, на каком он впервые обучался летать. Велико же было его удивление, когда он увидел в кабинах Васюткина и Соколову.

Валентин вскочил на крыло и с чувством пожал им руки. Нина и Вовочка улыбались. Их лица раскраснелись от ветра, и они оба казались еще моложе, чем были год назад. Опомнившись после первого момента встречи, Валентин начал объяснять, как и куда надо рулить, но Нина прервала его:

— Я нисколько не устала и не хочу в гарнизон. Прошу у руководителя полетами разрешения побыть на старте. Хочу увидеть, как вы летаете.

И, сбросив лямки парашюта, Нина выпрыгнула из кабины.

Васюткин отрулил самолет на заправочную и, выключив мотор, тоже пошел к столику руководителя полетами. Командир встретил их радушно.

— Вы говорите, здесь много ваших воспитанников?

— Так точно, товарищ майор, — отчеканила Нина. — Почти все здесь: Городошников, Высоков, Шумов, Зубров, Берелидзе. Два других — Капустин и Козлов — тоже были у вас, но теперь уже на фронте… Ну, а эти как летают?

— Хорошо. Так что на вас не обижаемся. — Майор помолчал и заговорил уже не официально, доверительно: — Капустин только что письмо прислал с фронта… Его и Козлова представили ко второму ордену. Вас, наверное, интересует встреча с инструкторами ваших бывших курсантов? — спросил майор и, не дожидаясь ответа, крикнул: — Князев и Беляев! Ко мне.

Инструкторы подошли.

— Знакомьтесь и отправляйтесь в квадрат. Разговоры разговорами, а вон там уже какой-то «факир» хочет колесами раздолбить земной шар. — Он поднял микрофон и строго приказал: — Задержи ручку! Вот так. Прижми левой ногой. Хорошо. Заруливай.

Нина и Вовочка подробно расспросили у Олега и Демьяна о каждом своем питомце. Разговаривали около часа, и ни разу разговор не соскользнул на темы, отвлеченные от жизни курсантов. Такова уж особенность инструкторов, что большую часть своего времени они отдают своим воспитанникам.

Демьян рассказал о происшествии, случившемся с Василием Городошниковым:

— Летал наш Кузьмич отлично. Потом, видно, под-зазнался малость, ослабил внимание и «разложил» самолет на посадке, как говорится, «в дым». Целой одна кабина осталась, да и та вверх тормашками. Все подумали, что ему каюк. Подбежали, смотрим, вылезает. Правда, поцарапался изрядно и ногу сильно повредил. Командир сначала испугался за его жизнь, а как увидал, что он живой, обрадовался и даже в первый момент про самолет забыл. А уж потом как вспомнил, так и рассердился. Но тут Кузьмич его удивил. Лицо и руки у него в крови, обмундирование ободрано, а он первый вопрос к командиру: «Летать дадите? Из школы не прогоните?» Командир уж на что суровый мужчина, а даже прослезился и, отвернувшись от Кузьмича, сказал тихо: «Вот истинно авиационная душа! — А потом строгим голосом Кузьмичу: — Летать будешь, быстрее выздоравливай!» Ну, а когда Кузьмич пошел на поправку, он ему мораль, конечно, прочел…

— А где сейчас Кузьмич? — спросила Нина.

— Пока в санчасти.

В середине дня, как обычно, начал крутить ветер и полеты пришлось прекратить. Майор ходил взад и вперед, иногда поднимая флажки, и по их отклонению проверял силу ветра.

Курсанты, подготовив самолеты, собрались вокруг Нины и Васюткина. Всех взволновал рассказ о вредительстве в школе.

— Успей я отойти от земли немного выше, — заканчивал свой рассказ Васюткин, — и мне бы крышка!

— Жаль, что уехал Дятлов, — заметил Валентин. — Он наверняка бы нашел подлеца.

— Ну, а кто еще остался из наших? — спросил Всеволод.

— Клавочка Лагутина. Ее теперь не узнать. Работает при штабе машинисткой. Очень серьезная, активная, то и дело получает благодарности от командования. Баринский у меня в экипаже. Тоже очень изменился в лучшую сторону. Между прочим, он встречается с Фаиной Янковской, бывшей симпатией нашего Бори…

— А что это Шумов примолк? — спросил Вовочка. — Или за Клавочку беспокоится? Не волнуйся, Саня, Клавочка переписывается с Николаем и честно ждет его возвращения.

Санька почему-то покраснел и сказал:

— Я об этом знаю. Я уже отсюда написал ей письмо и вскоре получил ответ, в котором она рассказала об этом…

— Значит, все-таки писал ей? А мы уж думали…

— Ну, хватит сплетничать, — перевела разговор на другую тему Нина. — Я вам лучше расскажу, какие к нам американцы приезжали.

— Что за американцы?

— Самые настоящие. Точь-в-точь такие, как их Кукрыниксы рисуют. Один огромный, руки волосатые, шрам через всю физиономию; другой, как вьюн, с фотоаппаратом не расстается, всюду свой нос сует; третий, представитель святой церкви, — плешивый старикашка, и лишь четвертый более или менее ничего, военный корреспондент.

— А зачем они приехали?

— Знакомиться с жизнью нашего тыла. Союзники.

— «Союзники»! Какого же черта они второй фронт-то не открывают?

— А куда им торопиться? К шапочному разбору успеют.

Разговор прервался возобновлением полетов. Ветер «обошелся», посадочную и взлетную полосы подвернули соответственно его направлению. Васюткин простился со всеми и улетел. Нина осталась на старте. Самолет, который она должна перегнать к себе в школу, будет подготовлен через день-два. И она была довольна этим. Берелидзе подменил Высокова на дежурстве, и тот поднялся в воздух. Нина, запрокинув голову, внимательно смотрела за его самолетом. Валентин пилотировал близко к аэродрому. Солнце находилось с противоположной стороны горизонта и не мешало смотреть за его пилотажем.

Вот его самолет, кажущийся в высоте красивой игрушкой, перевернулся через крыло, опустил нос и начал отвесно падать к земле, потом выровнялся из угла падения, мелькнул голубым брюшком и звездочками на крыльях и стремительно, свечой, вонзился в небо.

С кончиков его крыльев белыми ниточками сорвались струйки взбудораженного воздуха, вычертив траекторию полета. На землю донесся певучий звук винта, и самолет, перевалившись через спину, полетел к земле, замкнув красивую петлю…

— Хорошо пилотирует Высоков, — восторженно сказал Князев. — У него почерк зрелого летчика!

Нина услыхала эти слова, и ей было приятно, что не она одна любуется мастерством этого курсанта. Сама она еще не летала на таком типе истребителей и лишь недавно освоила технику пилотирования на истребителе И-16, который в то время уже считался устаревшим и служил переходной машиной. Вот за таким-то самолетом она и прилетела сюда.

Высоков летал на самолете конструкции Лавочкина. Этот самолет в то время был мечтой каждого летчика. Мощный мотор, красивые, даже изящные контуры фюзеляжа и крыльев, сильное, безотказное вооружение, радио, автоматика управления агрегатами и мотором — все это ставило его в ряд лучших истребителей мира. Скорость, маневренность, мощность огня, — что еще нужно летчику? Так вот Высоков летал сейчас на таком самолете, а Нина, еще не летала. И хотя она была инструктором и имела гораздо больший налет, чем он, она почувствовала какое-то особое уважение к нему не только, как к человеку, но и как к летчику. И вот, когда он произвел красивую посадку и, зарулив на заправочную, выходил из кабины, молодой, сильный, гордый хорошо выполненным полетом, Нина подбежала к нему и с чувством пожала руку.

— Ты очень красиво летаешь, — сказала она. — Мне даже не верится, что ты, Валя, был моим курсантом.

Валентин смутился и спросил совсем о другом:

— Нина, вы, кажется, задержитесь у нас. Завтра выходной… Состоятся соревнования. Не хотите ли поехать с нами?

Ниной он назвал ее впервые, но на «ты» обратиться не решился.

— Обязательно поеду! — с радостью согласилась Нина.

4

После полетов Валентин и Нина зашли в лазарет навестить Кузьмича. Тот очень обрадовался гостям, но большого участия в разговоре принять не мог, так как чувствовал еще большую слабость. Слушал и водил глазами с Валентина на Нину, с Нины на Валентина и вдруг сказал:

— Знаете что? Вы очень похожи друг на друга. Но не так, как брат и сестра, а как-то по-другому, гораздо сильнее. Вам идет быть вместё. — Помолчал немного и закончил уж совсем откровенно: — Вы бы поженились, а?

Валентин и Нина покраснели, посмотрели друг на друга и опустили глаза. То, что они чувствовали один к другому и в чем не признавались даже себе, Кузьмич высказал запросто, смутил их этим, обрадовал и испугал. Каждый из них в этот миг про себя подумал: «А вдруг он (она) обидится?»

В палате наступила пауза. Кузьмич вздохнул и отвернулся к стене. Нина встала, пожала его ослабевшую руку, пожелала ему быстрого выздоровления и пошла к двери. Валентин тоже попрощался с ним и, сам не зная почему, поблагодарил его:

— Спасибо, Кузьмич… Желаю скорее поправиться.


Вечером посредине городка собрались спортсмены эскадрильи и большая группа болельщиков.

Соревнования должны были состояться в городе, где помещался центр авиационного училища. Спортивный праздник охватывал многие виды спорта: футбол, волейбол, баскетбол, гимнастику и легкую атлетику. В центре внимания были лучшие спортсмены: Валико, Валентин и Жора. Все жалели, что на этот раз среди соревнующихся нет Бориса, Сергея и Кузьмича. Санька Шумов был дежурным в казарме, стоял на крыльце и хмуро ругал спортсменов:

— Подумаешь, делом поехали заниматься, ноги задирать да скакать козлами. А тут в выходной день стой из-за них в наряде!

Пришла Нина. Она словно предвидела задержку с перелетом и захватила с собой выходной костюм. На ней была темно-синяя пилотка с голубым кантом, белая шелковая гимнастерка с парчовыми лейтенантскими погонами, синяя юбка и мягкие, начищенные до глянцевого блеска сапожки. Ей предложили место в кабине шофера, но она отказалась. Валентин помог ей подняться в кузов, усадил ее поближе к кабине и сам сел рядом.

Когда все устроились, пришел замполит, возглавлявший поездку, и колонна из трех машин тронулась. Всеволод перебрал голоса баяна и заиграл бодрый мотив физкультурного марша. Грянул хор курсантских голосов.

Каменистая дорога поднималась через крутые перевалы, и с их машины открывались пестрые дали. Вилась пыль из-под колес, ветер подхватывал ее и относил в сторону. Горный воздух пьянил. Нина ощущала плечом сильную грудь Высокова, и ей было приятно это ощущение. Он взялся рукой за борт кузова за ее спиной, и она прислонилась к его руке. Вечер был теплый, воздух временами обдавал жаром, рука Валентина была горячей, но ей не хотелось прохлады. Она с удовольствием принимала эту теплоту, и все вокруг ей казалось необыкновенно хорошим и красивым.


Часа через три приехали в город. На небе уже зажглись звезды. Тихий городок засыпал, погруженный в тень садов, убаюканный журчанием воды в арыках, шелестом листьев и мелодичным скрипом кузнечиков. Лишь в центральном парке гремела музыка и шумела нарядная толпа. Нину устроили на ночь вместе с девушками, прибывшими в составе женской волейбольной команды, но она не сразу легла спать. Высоков пригласил ее в парк. Настроение у всех было веселое. Информбюро в эти дни принесло радостные сообщения: гитлеровцев громили на всех фронтах. Особенно внушительной была победа наших войск под Курском. Валентин и Нина с веселой толпой молодежи прошли на танцплощадку. Танцевали все подряд, часто не слыша музыки, но хорошо чувствуя биение своих сердец.

Во время одного танца Валентина поймал за рукав замполит. Извинившись перед Ниной, он шутливо погрозил Валентину пальцем и сказал:

— Высоков, пора спать. Отсоревнуетесь, и я отпущу вас на целые сутки.

Соревнования прошли интересно. Нина, сама заядлая спортсменка, с удовольствием следила за состязаниями. На стадионе к ней подсел замполит.

— Как, товарищ Соколова, нравится?

— Очень. Я бы сама приняла участие, да не имею права выступать в составе вашей ‘команды.

— Выходите замуж за Высокова, мы с радостью примем вас в свой коллектив.

Нина засмеялась:

— Вы ни с кем не в сговоре, товарищ подполковник?

— То есть как?

— Вы уже не первый внушаете мне эту мысль…

Замполит еще что-то хотел сказать, но начался заключительный парад, и он куда-то ушел.

Спортсменов поздравили с новыми достижениями, и вечером все тронулись в обратный путь.

На другой день Валентин с утра был занят учебой, а во второй половине дня освободился и встретился с Ниной. Решили сходить на стоянку, где Перепелкин готовил ее самолет.

Перепелкин сидел на стремянке и что-то закручивал отверткой и напевал себе под нос:

Крутится, вертится
техник с ключом,
Крутится, вертится под костылем,
Крутится, вертится, хочет узнать,
Где же сломалося?
……………………………[7]
— Перепелкин, «воздух»! — предупредил его помощник Коля.

Перепелкин обернулся, увидел приближающихся Нину и Валентина и, сказав: «Меняю пластинку», запел:

Когда печаль слезой невольной
Промчится по глазам твоим,
Мне видеть и понять не больно,
Что ты несчастлива с другим…
— Романс хороший, — похвалил Коля, — но, кажется, не для этой пары.

Оба внимательно посмотрели на Нину и Валентина. Перепелкин закрыл глаза и попробовал представить рядом с Ниной длинного Всеволода, потом кряжистого Кузьмича, потом веселого Сережку и неожиданно убедился, что только Валентин на месте. Перепелкин смотрел на приближавшуюся пару с восхищением и за какие-то секунды понял то, что до него понял Кузьмич.

Нина поздоровалась с механиками и спросила:

— Как, товарищи, скоро эта «коломбина» будет готова к вылету?

— Завтра к обеду, товарищ лейтенант.

Нина обошла вокруг самолета. Маленький, компактный, еще недавно он был лучшим истребителем мира. Теперь его властно вытеснили более скоростные, мощные и более маневренные машины. Сейчас его использовали как переходной самолет, на котором курсанты проходили тренировку перед тем, как пересесть на машины, применяемые на фронте.

— Будь они неладны, эти задние гайки! — бурчал Коля. — Вертятся в пальцах, как живые.

— Дай-ка я попробую, — сказала Нина и, сбросив гимнастерку, оставшись в трикотажной майке с короткими рукавами, поднялась на стремянку.

— Вот так. У меня руки поменьше ваших. А теперь можно дотянуть цилиндровым ключом…

Она сполоснула руки в бензине, протерла их ветошью, надела гимнастерку и распорядилась:

— Мотор опробуете завтра, а сейчас кончайте, уже солнце садится.

Механики начали зачехлять самолет, а Валентин и Нина направились в сторону гарнизона.

— Хорошая девушка, — сказал Коля, глядя им вслед.

— А Валяш, что, по-твоему, плох? — язвительно спросил Перепелкин.

— Так я ничего… Парень он что надо и летает как бог!

По дороге к городку Валентин спросил Нину:

— Ты не хочешь прогуляться по окрестностям?

— С удовольствием, Валя!

— Ну так я захвачу шинель… Посидеть иль что…

Нина улыбнулась.

— Захвати.

В казарме его встретил старшина и передал разрешение не являться к отбою.

— Я знаю, — сказал Валентин. — Замполит еще на соревнованиях обещал.

Многие товарищи видели, как он брал шинель, знали, что он будет с девушкой, но никто на этот раз не подмигнул ему, не пожелал многозначительным тоном «успеха». Слишком велико было уважение к летчице, о которой все так много слыхали, и слишком хорошо все знали серьезность Высокова, чтобы позволить в такую минуту двусмысленные шуточки. Все видели, что Нина ему нравится по-настоящему, и все искренне желали ему счастья.

…Солнце коснулось зубчатой стены скалистого отрога горного хребта. Тени в долине сгустились, но склоны и вершины гор были еще розовыми от закатных лучей.

— Пойдем за светом! — увлек Валентин Нину по крутому склону.

Он взял ее за руку, и они, ступая по кремнистой тропинке, поднимались все выше. Вслед за ними из долины поднималась темнота. Сначала она отставала, потом догнала и быстро закрыла синим покрывалом горные склоны и путников. Только одна величественная снеговая вершина долго еще сияла на фоне необыкновенно чистого, лазурного неба. Сначала снег на ней был ослепительно белый, потом принял розовый оттенок, а контуры вершины сделались золотыми. Она высилась, как сказочный шатер из шелка и парчи с вплетенными в них драгоценными камнями. Это был вечер, который, если бы его изобразить красками на полотне, вызывал бы недоверие. Люди, редко бывающие на лоне природы, сказали бы: «Неестественно, так не бывает».

Но такой вечер был. Он угасал неравномерно. Его дивный свет словно пульсировал, оттенки менялись. Вот снег на вершине золотится, горные склоны лиловые, а долина как текинский ковер с преимуществом коричневых и темно-зеленых цветов. На вершине какая-то ледяная глыба, как гигантское зеркало, отразила лучи солнца, которого давно уже не было видно, и полыхнула огромным бриллиантом. А самые горы в это время стали темно-синими. Долина заголубела и затянулась туманом. Сквозь туман замигали теплые огоньки гарнизона. Склон, куда забрались Валентин и Нина, был крутым, и отсюда казалось, что это светятся огни сказочного царства из далекого детского сна. Где-то в ущелье свирепо рычал поток. Теснота отвесных скал смягчала эти звуки, зато акустическая особенность этого уголка позволяла хорошо слышать все, что делается в долине: в гарнизоне были танцы, оркестр играл вальс «Память цветов». В зеленых кущах, на горной террасе, перекликались птицы. Нагретые за день камни дышали жаром, а снизу поднималась ночная прохлада.

Остановились на небольшой площадке, откуда была видна вся долина с россыпью огней.


— Я устала, — призналась Нина, тяжело дыша. — Я ведь мало бывала в горах…

— С горами у меня старое знакомство, — с гордостью сказал Валентин. — Я еще до войны… Да и будучи курсантом, нет-нет да и вырывался с друзьями на эти кряжи.

— Валико, наверное, хорошо в горах?

— Еще бы! Он же природный горец… Может быть, сядем, отдохнем? — спросил Валентин.

— Сядем.

Он бросил шинель на широкий плоский камень, и они сели лицом к долине. Валентин обнял Нину, и она прильнула к нему. Долго сидели молча, прислушиваясь к симфонии мягких ночных звуков и к биению своих сердец. Нина прошептала:

— Как хорошо!…

— Так хорошо, как сейчас, мне никогда еще не было, — прошептал в ответ Валентин.

— А знаешь почему?

— Знаю, Нина: рядом со мной ты. Когда во мне родилось это… к тебе? Кажется тогда, когда тебя обидел Баринский. Его пошлые слова о тебе я ощутил как пощечину, как личное оскорбление. А мечтать о тебе я стал уж тут… Наше настоящее и будущее… Ничто не может мешать нашей близости, нашему счастью! Я не просто люблю тебя, я чувствую тебя, как половину своего «я». Да это и со стороны видно: ведь не случайно сказал нам тогда Кузьмич, помнишь? И Всеволод не зря отдал твою фотографию именно мне… Ты родилась для меня, а я — для тебя…

Нина прижалась щекой к груди Валентина. Он погладил ее лицо, ощутил на ладони слезы и услыхал тихие всхлипывания.

— Ты плачешь, Нина?

— Ничего, Валя, это слезы счастья. Сколько ночей твой образ… Ты мой! Мой муж, мой друг! Сильный, смелый, мужественный. Ты никогда не дашь меня в обиду. И я тебя не дам. Когда ты кончишь училище, я отпрошусь с инструкторской работы на фронт и буду твоим ведомым летчиком… Я никому другому не доверю тебя в бою. Мы будем вместе биться за наше будущее. А потом будет мир… Во всех уголках земного шара будет так же тихо и спокойно, так же красиво, как в этом вот уголке земли, где мы нашли свое счастье…

Валентин еще крепче обнял ее и осыпал поцелуями.

Прошли хороводы звезд. На крыльях ночи промчался над горами ветер, а вслед за ним — предутренний холод. Камни и скалы покрылись влагой. По долине, как призраки, неслышно прошли туманы, и, наконец, прогоняя ночь, из-за гор поднялось солнце. Валентин и Нина встретили его как вестника счастья…


Сразу же после обеда командир эскадрильи пришел в штаб. Дежурный доложил ему, что его ждет. летчик Соколова. Она вошла и остановилась в двух шагах от командира. Тот спросил:

— Товарищ Соколова, вы бумаги все оформили по приему самолета?

— Все.

— Полетный лист подписан, маршрут у вас проложен, при пробе мотора вы присутствовали. Остается пожелать вам ни пуха ни пера.

Нина растерянно переминалась с ноги на ногу. Лицо ее выглядело усталым, под глазами большие тени. Командир эскадрильи все это заметил, нахмурился и, отвернувшись к окну, спросил:

— У вас все ко мне?

— Нет, товарищ майор. Есть еще личная просьба.

— Говорите.

— Товарищ майор, я прошу вас, когда Высоков закончит программу, отпустить его на несколько дней ко мне… пока их выпуск будет ждать приказа о назначении. — Замолчала было и поспешно добавила: — Я думаю, это вы сможете сделать…

Командир обернулся к ней. Глаза потеплели, губы тронула добрая улыбка.

— Вы любите друг друга?

— Да. Он мой муж.

— Замечательно! Поздравляю. Он вполне достоин вас. Это мой любимый курсант… — И он с чувством потряс руку Нины.

Нина покраснела и опустила глаза.

— Ну, ну, — майор поправил на ее голове шлем. — Любви стесняться не надо. Я, бывало, тоже соловьев до утра слушал… — Потом обеспокоенно спросил: — Может быть, отсрочить полет на сутки? Отдохнете и полетите, а?

— Нет, нет, — запротестовала Нина. — Наоборот, товарищ командир, я всю душу вложу в этот полет.

— Понимаю.

— Разрешите над вашим гарнизоном пару восходящих на прощание?

— Разрешаю.

— Благодарю, товарищ командир!

На аэродроме Перепелкин принял у нее сверток с выходным костюмом, прикрепил его позади сиденья;

Валентин помог ей надеть парашют, сам застегнул каждый карабин лямок. Нина поднялась на крыло и села в кабину. Валентин расправил и подал ей привязные ремни, потом нагнулся и при всех поцеловал ее в губы и спрыгнул с крыла.

Самолет, покачиваясь как уточка, двинулся с места. Мотор взревел сильнее, и облако пыли застлало все вокруг. Когда ветерок отнес пыль, самолет был уже высоко. Вот он накренился и пошел в плавный разворот, замкнул над гарнизоном невидимый эллипс и начал снижаться прямо к крышам домов. Над самыми крышами самолет стремительно рванулся в небо, вращаясь вокруг своей оси, потом выровнялся в спокойный полет и, удаляясь, растаял в небесной сини. Уже замер звук его мотора, как замирает звук тронутой струны, уже механик Коля сложил чехлы, а Валентин и Перепелкин все еще стояли на месте и как зачарованные смотрели в бесконечную синюю даль неба.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

Бориса Капустина вызвал командир полка.

— Итак, молодой командир звена, тебе первое самостоятельное задание: забирай своих летчиков и ночью на ЛИ-2 — в город… Там примете самолеты, облетаете их и своим ходом — сюда.

— Товарищ командир, ведь в этом городе…

— Знаю, знаю, там в госпитале выздоравливает наш Лагутин. Его навестить, от всех привет, а от меня еще и вот это. — И командир подал Борису бутылку коньяку.

Справившись с делами в первой половине дня, Борис навестил Лагутина под вечер. Тот несказанно обрадовался встрече. Выглядел он вполне здоровым, лишь на левой руке было еще много бинтов. Он встал навстречу Борису, долго тряс ему руку, потом Борис выглянул из палаты в коридор и, убедившись, что близко никого нет, передал Лагутину сначала сверток с разрешенными продуктами, потом стал выставлять из карманов на тумбочку неразрешенные: бутылку водки — «Это от меня», и бутылку коньяку — «Это от комполка».

Полюбовавшись на красивуюэтикетку с золотистым узором, Лагутин спрятал обе бутылки под матрас и объяснил:

— Выпьем попозже. Мне хочется сначала поговорить… Слушай, Боря, я очень и очень виноват перед тобой. Помнишь, как я нехорошо относился к тебе в школе?..

— Не надо, Николай, — остановил его Борис. — Скажу тебе прямо: в то время я другого отношения к себе и не заслуживал.

— Нет, Боря, это не так…

Минут двадцать они разбирали свои отношения в школе, стараясь извинить друг друга и взять вину прошлых промахов на себя. Потом Лагутин задал Борису вопрос, который, видимо, его особенно волновал:

— Боря, ты был с Шумовым в близких отношениях, скажи…

Борис горячо перебил его:

— Даю тебе честное слово, Николай, что между ними ничего серьезного не было. Они просто дураки… Прости, что я так про твою супругу, но…

— Просто дураки! — с удовольствием повторил Николай.

— Не дураки, так романтики, — попробовал смягчить свои слова Борис.

— Глупые романтики, — согласился Лагутин. — Ну, давай закурим.

Закурили.

— А теперь я тебе покажу последнюю фотографию Клавочки. На днях получил. Вот, погляди…

Клавочка попала в кадр фотопулемета. Ее смазливое личико с любопытством выглядывало через перекрестие тонких полосок и черточек упреждения.

— Это ее Бережко сфотографировал, — пояснил Лагутин. — Она была на стоянке, а тот сидел в кабине и посоветовал ей заглянуть в объектив. Она стала разглядывать, что это за стеклышко, а он нажал на кнопку, и вот, пожалуйста…

— Оригинально! — сказал Борис, возвращая фотографию.

— Ну что ж, начнем, пожалуй, — торжественно пропел Лагутин. — Сейчас я позову еще одного… гм, нашего общего знакомого. Ты не против?

— О ком ты говоришь?

— Минутку терпения! — Лагутин исчез за дверью и вскоре вернулся в сопровождении… Дятлова.

— Товарищ бригадный комиссар! — воскликнул Борис и бросился ему навстречу. Они обнялись.

— Здравствуй, Борис, здравствуй, только теперь, дорогой, это звание устарело: я уже не бригадный комиссар, а генерал… Ну, а в этой сугубо не боевой обстановке — просто Димитрий Васильевич…

Борис охнул.

— Товарищ генерал…

Дятлов дружески похлопал его по плечу.

— Сиди, сиди, Боря. Тут я такой же больной, как и ты. Распечатывай, что там у тебя на тумбочке. Попируем.

— Товарищ генерал, а вы тут… — Борис поискал слово. — Вы ранены?

Дятлов присел на кровать Лагутина.

— Эшелон под бомбежку попал, ну, а осколки ни с возрастом, ни с чинами не считаются. Но сейчас, как видишь, я уже на ногах. Скоро надеюсь вернуться в строй.

Выпили. Разговор стал более оживленным и непринужденным. Лагутин спросил, как поживает Усач, и Борис рассказал:

— Недавно наш Юсупыч за все подначки Усачу отомстил. Вот послушайте, какую историю он про него рассказал. «Вышел, — говорит, — наш Усач в один из первых боевых полетов. В строю держался еще плохо и разминулся с ведущим. Патрулирует над объектом в единственном числе, носится метеором и вокруг себя ничего не видит. А противник зашел ему в хвост. Усач понял это только тогда, когда по его крыльям пули забарабанили. И тут он совершил такой маневр, которого и сам потом объяснить не мог. Из-под обстрела ушел, высунулся из-за бронеспинки и видит: какой-то санитарный самолет к нему прибивается. Все как надо: на фюзеляже большой крест, а что крест черный, нашему Усачу невдомек. Он доворачивает на него, а «санитарный» как «чихнет» из всех точек и чуть Усача к земле не послал. Оказывается, это самый настоящий «мессер».

— Где же Юсупов эту историю раскопал? — спросил Лагутин. — Два-ноль в его пользу! Ну, а как Усач на это?

— Полчаса гонялся за рассказчиком вокруг капонира, и если бы не случилась команда «в бой», наверняка намял бы ему бока. А бой их помирил. Вдвоем они завалили «юнкерса».

— А что, Борис, — спросил Дятлов, — пишут тебе твои школьные друзья?

— Пишут. Причем новости, надо сказать, очень серьезные.

— Что же там?

Борис пересказал содержание письма, которое он получил недавно от Саньки. Санька подробно передавал рассказ Нины Соколовой о вспышке аварийности в школе. Вскользь упомянул и о знакомстве Баринского с домом Янковских.

Дятлов заметил, что Борис при этом сильно смутился, и подумал: «В чем тут дело?» А когда они, распрощавшись с Лагутиным, вышли в коридор, спросил:

— Скажи, Борис, а что ты сам думаешь об этих авариях?

Борис долго молчал. Прошли в сад, сели на скамейку.

— Ну? — уже строго спросил Дятлов.

И Борис рассказал о странном совпадении своего разговора с Фаиной Янковской с нападением на пост, который случайно охранял не он, а Высоков. По мере того как он говорил, лицо Дятлова все более суровело. Да и сам Борис с каждым своим словом все яснее осознавал серьезность этого совпадения. Прежде ему казалось это глупой случайностью, а теперь, рассказывая, он вдруг понял, что тут прямая цепочка к авариям, о которых сообщал в письме Санька.

Когда он кончил, Дятлов поднял на него тяжелый взгляд с укором, и Борису стало не по себе.

— Какой же ты был в то время… — начал генерал и остановился, подыскивая нужное слово. Слово, видимо, не нашлось, и он, скользнув взглядом по планкам боевых наград на груди молодого летчика, крякнул.

Помолчали, и генерал уже другим тоном заговорил снова:

— Но ты, брат, нос не вешай. Тебе еще долго воевать придется. Все, что ты мне рассказал, может быть и простым совпадением, однако… Чует мое сердце, что это не так. Ну, не волнуйся. Я напишу куда надо. А ты воюй как можно лучше.

— Да я, товарищ бригадный… я, товарищ генерал, так буду драться, так… Если где не хватит умения — душой возьму!

2

Наконец-то капитану Джаниеву попала в руки ниточка, которую он так долго искал! Письмо генерал-майора Дятлова с подробным изложением рассказа бывшего курсанта школы пилотов Капустина подтверждало давние подозрения капитана. Обстановка на фронте позволяла теперь навести более точные и подробные справки о Фаине. Между партизанскими отрядами Белоруссии и Большой землей ныне действовала надежная авиасвязь…


Зину Коваленко — ту самую, которая заходила к Фаине в день эвакуации, вызвал командир партизанского отряда.

— Опять твоей подружкой Большая земля интересуется, — начал командир и подтолкнул Зину к незнакомому молодому человеку в полувоенном костюме. — Вот поговори с ним. Видно, твоя Фаина стала какой-то знаменитостью…

— Я уже знаю, товарищ Коваленко, что вы хорошо знакомы с Фаиной Янковской, — начал приезжий, когда они остались одни, — поэтому попрошу вас рассказать о ней как можно подробней.

Зина рассказала, что когда ей удалось пробраться в занятый немцами город, она искала Фаину и не нашла ее.

— Мне очень хотелось найти ее и втянуть в наше дело, — пояснила Зина. — У ней было одно золотое качество: она умела молчать. А такие люди нам вот как нужны! Стала я выяснять, куда же девалась Фаина, и узнала, что ее вызвал к себе дядя, на которого она не надеялась. Он, видать, большая шишка в Средней Азии, так как в день эвакуации по его телеграмме за Фаиной приезжали на легковой машине.

— Вы говорите, — спросил молодой человек, — что Фаина имела замкнутый характер? Ну, а как она с парнями?

Зина фыркнула:

— Какие там парни! Она и с виду-то была так себе, да и молчунья. Одним словом, скучища смертная.

— Ну, а эту девушку вы когда-нибудь знали? — молодой человек подал Зине хорошо отпечатанную фотографию.

Зина увидела красивое лицо молодой женщины с прищуренными глазами и с иронической улыбкой на крашеных губах.

— Ой, какая красивая! — невольно вырвалось у Зины. — Нет, такую не знаю, — разочарованно сказала она, возвращая фотографию.

— А посмотрите как можно внимательнее, — настаивал молодой человек.

Зина снова взяла фотографию.

— Не знаю. Не было у нас такой. Не видела.

— Ни на кого она не похожа из ваших знакомых?

— Да вы что, товарищ! — рассердилась Зина. — Если по делу, то говорите, а пустяками мне заниматься некогда!

Тогда незнакомец спросил прямо:

— На Фаину эта красавица не похожа?

— На Фаину? — с изумлением переспросила Зина. — На Фаину? Нет, ни капельки. — И вдруг страшная догадка пронзила ее. — Так вы думаете?.. Какой ужас!

3

Нина была в городе, и в ее распоряжении несколько часов свободного времени. Решила зайти в Дом Советской Армии.

Там была торжественная встреча общественности с фронтовиками-земляками. Среди выступавших была и некая Джамиле Султанова, совсем еще юная узбечка, а над карманом гимнастерки на левой половине груди две наградные колодочки. «Какая интересная!» — подумала Нина и в перерыв приблизилась к ней. Султанова тоже обратила внимание на Нину. Они обе представляли некоторое исключение в этом собрании: одна летчица, другая только что с фронта, такая молоденькая, и уже с боевыми наградами.

Первой заговорила, обращаясь к Нине, Джамиле:

— Извините, — начала она, — мне хочется с вами познакомиться… — И засмеялась.

Пожимая Султановой руку, Нина назвала себя и добавила:

— Я от души рада познакомиться с фронтовиком. Сама я с начала войны стремлюсь на фронт, да вот только сейчас, кажется, удастся… Жду откомандирования…

— А я, — мягким певучим голосом заговорила Джамиле, — рада этому знакомству вдвойне: с летчиком и с девушкой, будущей моей подругой… Я всегда восхищалась людьми, которые летают, и только один раз мне довелось побеседовать с одним из них. Кажется, он тогда пришел с места вынужденной посадки. Видите, какая романтика!

— Это, наверное, произошло в прифронтовой полосе? — спросила Нина.

— Нет, это еще здесь. Не слыхали, в степи есть развалины старинной крепости Темир-Тепе?

Улыбка исчезла с лица Нины, и Джамиле вопросительно посмотрела на нее. Та спросила с нетерпением:

— Когда у вас состоялась эта встреча?

— В августе сорок первого, это я точно помню, так как через несколько дней уехала на фронт.

Джамиле увидела, как у ее собеседницы расширились глаза, а губы задрожали.

— В августе? — шепотом переспросила Нина. — Вы точно помните, что в августе сорок первого?

— Ну конечно! — воскликнула Джамиле. — Только почему вас это взволновало?

— Вы напомнили мне о деле, которое давно считали решенным и многие уже забыли. А вы — я в этом уверена! — имеете ключ к разгадке тайны Темир-Тепе.

— Какой тайны? — теперь изумилась Джамиле.

— Назвался ли вам авиатор, с которым вы беседовали? — не отвечая на вопрос, спросила Нина.

— Я помню, мы знакомились, но… — Джамиле потерла пальцами лоб. — Кажется, я не могу вспомнить…

— Может быть, хоть немного помните его внешность?

— Роста среднего, волосы… волосы, по-моему, светлые…

— Алексей Иванов? — подсказала Нина.

— Верно, Иванов! — обрадованно воскликнула Джамиле. — Он даже сказал мне, что работает в школе механиком и что школа находится в одном железнодорожном перегоне на север от нашего города.

— Ну, а дальше, дальше что? Да говорите же!

— Я отдала ему коня, сама села в одно седло со своим дедом, а Иванов в сопровождении джигитов поехал к самолету, где, как он говорил, оставался его летчик. Но, погодите, я расскажу вам все по порядку…

И она рассказала обо всем, что читателю уже известно.

Выслушав, Нина заторопилась.

— Я вынуждена спешить, товарищ Султанова. Мне необходимо перегнать самолет с городского аэродрома на школьный. А беседу мы продолжим сегодня же, во второй половине дня. Дайте, пожалуйста, ваш адрес. Ваш рассказ имеет очень важное значение. Могу сказать заранее, что вы будете поражены тем, что вскоре узнаете. До скорой встречи!

Они простились, и Нина заспешила к выходу. Джамиле, томимая неясными предчувствиями, вскоре также отправилась домой.

Нина нашла телефон и позвонила Джаниеву. Ей ответили, что капитана Джаниева нет. Тогда она позвонила начальнику политотдела. Оказалось, Джаниев у него. Все складывалось как нельзя лучше.

— Товарищ майор, передайте, пожалуйста, трубку капитану.

Джаниев сказал, что будет ждать ее в штабе школы.

4

Бережко и Баринский с утра возились с учебно-тренировочным истребителем, который случайно оказался на гражданском аэродроме города. Курсант из группы Соколовой пилотировал в зоне. Мотор сильно «барахлил», и курсант принял решение немедленно садиться. Ближайшим аэродромом оказался городской. Молодой пилот не растерялся и, мастерски произведя расчет, посадил машину на три точки… За курсантом приехали на грузовике. Самолет осмотрели, дефекты обнаружили и приняли решение: после устранения неполадок перегнать самолет своим ходом. Это и должна была сделать лейтенант Соколова.

За городским аэродромом находился пустырь, куда выходила городская канализация. Ясно, что в этом смрадном, кишащем мухами месте желающих погулять не было. И вот в этом далеко не поэтическом месте Фаина назначила Баринскому деловое свидание.

Самолет был готов к сроку, и Нина могла быть довольна. Но она почему-то пришла расстроенная и, изменив своей привычке, даже не заглянула в мотор, а все ходила взад и вперед в стороне от самолета и смотрела в землю, как будто что-то искала.

Подошел борт-механик с рейсового самолета и крикнул:

— Кто тут Баринский?!

Тот отозвался.

— Вас просит зайти в вокзал аэропорта какая-то дамочка.

Бережко сказал:

— Иди, Виктор, только побыстрей возвращайся. Сейчас будем ставить капоты.

— Слушаюсь, товарищ техник, — откозырнул Баринский и, швырнув в сумку ключи, вытирая на ходу ветошью руки, побежал мимо громадных воздушных транспортных и пассажирских кораблей к зданию вокзала.

Его ждала Фаина. Они уединились на отдельной скамеечке в привокзальном садике.

Через несколько минут Баринский вернулся и помог Бережко закапотить мотор. Нина тем временем переоделась в комбинезон, надела шлем, протерла стекла очков и села в кабину.

— Все готово?

— Готово! — ответил Баринский и отошел в сторону.

— Ты, может быть, тоже полетишь? — спросил у него Бережко. — Вторая кабина свободна.

Такого предложения Баринский не предвидел. В одно мгновение он весь покрылся холодным, липким потом, а на лице отразился такой страх, как будто ему объявили смертный приговор.

— Ну, чего ты? — удивился Бережко. — Лети. А я тут оформлю документы да на грузовичке и припылю.

Баринский так растерялся, что не мог придумать, как отказаться. Неожиданно его выручила Нина.

— Куда ему со мной! Он еще с того раза никак не очухается. Пусть на грузовике трясется.

— Вы смеетесь, товарищ инструктор, — промямлил Баринский, — а мне и вправду страшно вспомнить. Нет, я уж лучше на грузовике…

Нина посмотрела на него с презрением и скомандовала:

— К запуску!

— Есть к запуску!

— От винта!

Мотор заработал. Рукой Нина показала, чтобы убирали из-под колес колодки.

Бережко выдернул одну, Баринский другую. От винта поднялось густое облако пыли. Маскируясь этой пылью, Баринский бросился в сторону, за ангары, за склады и бежал до тех пор, пока не выскочил на зловонный пустырь. Тучей на него напали зеленые жирные мухи. Озираясь, он шел через пыльные кусты, обходя страшные ямы со зловонной коричневой жижей. Издали пустырь не казался таким большим, и, лишь находясь на нем, Баринский с ужасом определил его размеры. «Где же она, черт возьми! — с тоской думал он. — Ведь через несколько минут меня уже начнут искать. Дорога каждая минута!»

Отбиваясь от мух, он поднял распухшее от укусов лицо. «Ага! Вот она летит. Низко летит, не выпрыгнет!»

Как раз в этот миг из мотора самолета павлиньим крылом вырвалось пламя и пыхнули клубы дыма. «Все! Гори, Ниночка, гори!» — почти крикнул он.

Но летчица не хотела гореть. Она бросила самолет в глубокое скольжение, и воздушная струя сорвала пламя и отнесла его в сторону. Над самой землей самолет выровнялся и, снижаясь, пошел вдоль железнодорожной насыпи.

«Неужели посадит?» — с тревогой подумал Баринский, но в это время самолет поднялся на дыбы и, ударившись о насыпь, покатился с нее под откос, жутко мелькая покореженными крыльями.

— Ты неплохо сработал, Витя, — услыхал он за спиной голос Фаины.

Баринский обернулся.

— Теперь только вперед, — заторопила она и увлекла его за собой в заросли кустарника.

Она пропустила его вперед на узкую тропинку, которая шла по самому краю мерзкой ямы. Колючие сухие ветки нависли прямо над ямой. Пришлось балансировать по самому краю, цепляясь руками за ломкие сучья. В этом месте Фаина, осмотревшись, вынула из-за пазухи пистолет и выстрелом в затылок свалила Баринского в зловонную яму.

5

Разговор с Джамиле с новой силой пробудил у Нины воспоминания о Дремове, и на время она почти совсем забыла, что в кармане ее гимнастерки лежит телеграмма от Валентина, в которой он сообщает о своем приезде. Еще сегодня утром она с радостным нетерпением отмечала каждые несколько минут, которые уменьшали срок до желанного свидания, а сейчас в груди теснились обида и боль за гибель Дремова. Желание быстрее схватить преступников, увидеть их наказанными, знать, что Дремов отомщен, заставляло ее сжимать кулаки и кусать губы.

До полной готовности самолета к вылету Нина ждала чуть больше тридцати минут, но они показались ей вечностью. Наконец она в кабине. Вот и мотор запущен, вот уже она и в воздухе. Она была довольна, что Баринский не захотел с ней лететь, ей хотелось быть одной.

Взлет сложный, но, может быть, самый приятный для летчика момент. Мотор быстро набирает обороты и со все возрастающей скоростью устремляется вперед. Бегут навстречу предметы на границе аэродрома, и летчик ощущает, как рули становятся все более упругими. И вот несколько легких толчков: самолет «просит» отделить его от земли. Едва заметным движением рулей, почти одной мыслью, летчик «снимает» машину со взлетной дорожки. Бежит под крыло, сливаясь в один сплошной серый поток, земля. Скорость продолжает расти, и вот она уже достаточна, чтобы самолет, задрав мотор, мог устойчиво устремиться в небесную синь, в мир солнечного света и пышных облаков. С этих высот летчик с гордостью окидывает соколиным взором красавицу землю. Она предстает перед ним в недоступной для тех, кто никогда не летал, величественной красоте необозримых просторов…

Как и всегда, Нину охватил восторг взлета, как и всегда, она всем телом потянулась вперед, точно желая помочь самолету оторваться от земли. А после отрыва до набора большой скорости снова «прижала» его к земле, потом одним плавным движением заставила его взмыть вверх. Сделав прощальный круг над аэродромом, она поставила нос самолета в направлении на школьный городок, который с этой высоты был отлично виден, и вздохнула с облегчением. Внизу протянулись блестящие нити железной дороги, зеленели сады, холмились пустыри. Мотор работал ровно, и винт обдувал ее приятной ласкающей струей…

Вдруг в моторе что-то выстрелило. И тотчас из-под капотов рванулось пламя, закрыв рыжей жаркой завесой половину неба. Сердце забилось часто-часто, а руки уже делали свое дело. Одним движением рулей она положила самолет на крыло и нажимом педали заставила его падать в сторону опущенного крыла, перекрыв при этом бензомагистраль и выключив зажигание. Режущая струя воздуха ударила самолет в борт, сбила пламя и сорвала у Нины с головы очкастый шлем, мгновенно исчезнувший за бортом.

Пламя сбито, опасность пожара миновала, теперь надо посадить самолет. Но земля совсем близко. Делать какие-либо отвороты для выбора площадки нет возможности. Единственное, что Нина увидела впереди себя, это длинную площадку вдоль железной дороги. С одной ее стороны подымалась крутая железнодорожная насыпь, а с другой — в два ряда шли столбы телеграфной и электрической линий. На площадке бурно поросли бурьяны, полынь, репейники. Не выпуская шасси, Нина планировала на это место. И вот, когда до земли оставалось шесть или семь метров, когда она плавным движением штурвала «на себя» стала выравнивать самолет из угла планирования, чтобы погасить скорость, она увидела за прозрачным диском винта несколько светлых детских головок, с доверчивым любопытством поднявшихся на ее пути из зарослей начинающих желтеть косматых трав. Она увидела венки из осенних цветов на их головках, похожих на одуванчики, ей даже показалось, что она видит, как расцвели, заголубели васильки их глаз…

И Нина поняла, что ей надо делать. И странно: в эту страшную минуту не ужасом исказилось ее лицо и даже не сверхчеловеческое напряжение воли отразилось на нем. Нет. Ее губы тронула улыбка. Она вспомнила, что великий летчик Валерий Чкалов точно так же кончал свой последний полет, и все дальнейшее она проделала так, как если бы по-другому поступить было нельзя. Сильным движением рулей она подняла самолет на дыбы, отвернула его от детей и бросила плашмя на крутую насыпь…

Когда она открыла глаза, то увидела над собой небо, уходящий в него песчаный склон насыпи и какую-то изогнутую в дугу деталь самолета. Уши словно заложило ватой, и она едва различила детский плач. Над ней склонялись две девочки и маленький худенький мальчик. По щекам их текли слезы, мальчик уговаривал ее:

— Тетя, миленькая, встаньте… Ну, встаньте же…

Увидев, что летчица открыла глаза, дети утерли слезы и попытались помочь ей сесть. Но Нина оставалась недвижимой. Она не ощущала боли, но не обуздала также своих рук и ног, тупое, непонятное оцепенение сковало ее. Собрав все силы, она попыталась шевельнуться и потеряла сознание.

Второй раз она пришла в себя в тени деревьев, куда ее отнесли подоспевшие к месту происшествия колхозники. Сюда же, спустя несколько минут, подошла и санитарная машина, а вслед за ней — машина начальника школы. Вместе с начальником приехали командир эскадрильи, парторг и начальник политотдела. К этому времени Нину успел осмотреть сельский врач. Внешних повреждений, за исключением мелких ссадин, врач не обнаружил. Только правое плечо немного распухло. Но старый врач понял, что дела пострадавшей плохи. Когда из санитарной машины выскочила Альбина Моисеевна и бросилась к Нине, старый врач взглядом остановил ее и шепнул что-то по-латыни. Альбина Моисеевна побледнела и, отказавшись от немедленного осмотра Нины, приказала ставить носилки в автомобиль.

У Нины комбинезон на груди был порван и виднелся расстегнутый карман гимнастерки. Из кармана выглядывал краешек партийного билета. Парторг на ходу осторожно вынул его и машинально раскрыл первую страничку, Нина не чувствовала этого, но увидев в руках парторга партбилет, видимо, догадалась, кому он принадлежит. Каким-то чужим, глухим голосом она сказала:

— Зачем вы взяли билет? Вы уже считаете меня мертвой?..

Парторг поспешно вложил партбилет обратно и отошел в сторону, скрывая слезы. Он слышал фразу, сказанную сельским врачом по-латыни: «Разрушение позвоночника».

А Нина силилась вспомнить что-то очень важное и не могла. Машина тронулась, носилки затряслись, боль во всем теле обострилась. Нина лежала на боку, уткнувшись лицом в подушку. У ее изголовья находились Альбина Моисеевна и парторг. Начальник школы и Джаниев, обогнав санитарную машину, помчались в госпиталь предупредить о прибытии пострадавшей. По пути они подобрали Бережко.

— Товарищ подполковник! — возбужденно заговорил Бережко, как только вскочил на подножку машины. — У Нины был пожар, она сбила огонь и пошла на вынужденную…

— Знаю, Бережко, знаю! Вон везут нашу Нину.

— Что же это делается, товарищ подполковник? Баринский ведь исчез!

— Как исчез?!

— Как только запустили мотор, — торопливо начал рассказывать Бережко, — Баринский помог мне убрать колодки, Нина порулила на взлет, я стоял и смотрел, как она взлетала, как сделала круг и пошла к аэродрому школы, и вдруг вижу — пламя… Смотрю, скользит к земле, пламя сорвала, планирует. Как она села, я за деревьями не видел. Повернулся, хотел спросить у Баринского, что же это такое. А его нет. Я поднял панику, аэродромное начальство теперь ищет, а я — сюда… Так что с ней?

— Плохо. Позвоночник помят. Альбина Моисеевна говорит, как бы не случилось самого страшного.

У Бережко задергались плечи.

— Какой же он подлый гад! Теперь ясно, кто нам пакости делал! А я в последнее время думал, что он становится человеком…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

Клавочка Лагутина узнала о несчастье с Ниной одна из первых. Хотя у нее был выходной день, она была на работе — решила подтянуть некоторые «хвосты». И вот звонок из села, близ которого упал самолет… У входа в госпиталь она встретила почти всех начальников школы и представителя госбезопасности капитана Джаниева. Обращаться с вопросами к начальникам Клавочка постеснялась и подошла к Бережко. Тот рассказал все, что знал.

— Так вы говорите, Баринский сбежал? — переспросила Клавочка.

Бережко замялся. Он подумал, что, пожалуй, излишне рассказывать всем о предательстве Баринского.

— Кто знает, почему он удрал? Может быть, просто испугался ответственности… Увидел горящий самолет — и тягу.

— Но вы же говорите, что когда самолет загорелся, Баринского и след простыл? Значит, он сбежал заранее и заранее боялся случившегося?

Бережко ничего не ответил, и Клавочка не стала больше его расспрашивать, а, наскоро простившись, ушла. Она очень волновалась, но мысль работала четко. Баринский враг. А она видела его с Фаиной уже после того случая, как он сказал ей, что порвал с домом Янковских. Тогда она не обратила на это внимания, так как помнила свой последний разговор с Фаиной. Теперь она поняла, что это была маскировка. «Посмотрим, — думала Клавочка, — чем занимается моя бывшая подружка в минуты, когда ее приятель только что подстроил очередную аварию».

И предчувствия не обманули ее. Фаину она застала при весьма подозрительных обстоятельствах. Войдя без стука, Клавочка увидела Фаину перед печкой, в которой горели бумаги и между прочим корежился на огне уголок паспорта. Фаина была одета так, словно собралась в далекий путь: в стеганой фуфайке, в простой, из грубой материи юбке и в брезентовых туфлях на низком каблуке. Быстрым взглядом Клавочка окинула ее с ног до головы и успела заметить, что под распахнутой фуфайкой в кармане юбки обозначился предмет, похожий на пистолет.

— Вот собралась к дяде на подсобное… — начала Фаина, не дожидаясь вопроса Клавочки и движением ноги прикрывая печную дверцу. — Проходи, у меня тут беспорядок.

— Нет, нет, я думала… — Не договорив, Клавочка выскочила за дверь.

— Клава! Подожди, Клавочка! — услыхала она вслед, но, не оглянувшись, хлопнула калиткой и побежала. Она знала, где находится здание госбезопасности, и торопилась, как никогда. Давно она так не бегала. Последний отрезок пути проходил вдоль чугунной решетки городского парка. Желая хоть на секунду перевести дух, она схватилась рукой за холодные металлические прутья ограды. За ними, в зеленых сумерках парка, что-то мелькнуло. Вгляделась и отскочила как ужаленная. «Фаина! Перехватила, змея!»

Выстрела она не слыхала. Тело пронзила резкая боль, и Клавочка потеряла сознание.

2

Для Джаниева это был самый сумасшедший день в его жизни.

Баринский исчез. Нина, пообещав по телефону дать крайне важные сведения, лежит без сознания; только что доложили о покушении на жизнь Клавдии Лагутиной; покушавшийся скрылся; Лагутина в тяжелом состоянии, и от нее также ничего нельзя добиться.

Но вот прошло несколько часов, и клубок стал разматываться. Нина назвала Джамиле Султанову, которая может сообщить имена людей, бывших в Темир-Тепе в день гибели Дремова. Джаниев сейчас же поехал к Султановой. Выслушав ее, он без труда представил истинную картину гибели авиаторов. Джамиле показала ему письмо от Нины, которое ей передал незнакомый человек.

«Милая Джамма, — писала Нина. — Очень прошу Вас сегодня, к девяти часам вечера, прийти…» Дальше подробно объяснялось, как найти дом знакомых Нины, где должна была состояться встреча. В конце записки говорилось: «Разговор будет очень важным, имеющим общественное значение».

— Скажите, пожалуйста, товарищ капитан, — спросила Джамиле, — почему все так заинтересовались моей случайной встречей с этим летчиком?

— Вот что, товарищ Султанова: выполните просьбу Нины Соколовой, сходите по адресу, какой она вам дала, я вас обязательно встречу, и тогда нам все будет ясно. А пока ни о чем не беспокойтесь и до вечера, я прошу вас, никому не говорите об этом.

Джамиле недоуменно пожала плечами, и они расстались.

Вечером она приоделась, улыбнулась своему отражению в зеркале — как никак почти два года она была лишена этого невинного женского удовольствия — и вышла из дому. Автобус довез ее до Мусульманского кладбища. Отсюда, как говорилось в письме Нины, нужно было идти пешком через кладбище в так называемый Старый город. Она пошла. В сумерках было немного жутковато идти мимо древних восточных надгробий, но что делать? Раз надо, то надо.

Джамиле поравнялась с полуразрушенной мечетью. Осенний ветерок неприятно раскачивал в темноте конские хвосты, прикрепленные к сухим шестам. Шесты уныло поскрипывали. К этим неприятным звукам примешивались еще какие-то непонятные, еле слышные. Джамиле сосредоточилась, напрягла все внимание, и ей показалось, что она слышит чьи-то шаги. Стала присматриваться и различила какие-то скользящие тени. Кто бы это мог быть? Невольно Джамиле остановилась и напружинилась, приготовившись к схватке. В этот момент зазвенело железо, послышалось тяжелое дыхание, хрипение, стоны и темь разорвал огонь выстрела. Джамиле стояла, боясь шелохнуться. Но вот одновременно вспыхнуло несколько карманных фонариков, и первым, кого она узнала, оказался капитан Джаниев. В его руке был пистолет. Два автоматчика поддерживали какого-то оборванца. Он был ранен. Потом подвели еще трех арестованных. Джамиле подошла к Джаниеву.


— Что здесь происходит, товарищ капитан?

Услыхав ее голос, оборванец поднял голову, и Джамиле с удивлением узнала своего двоюродного брата Уразум-бая. Он молча и злобно взглянул на сестру и, не ответив на ее немой вопрос, отвернулся…

3

Перед зачетным полетом по технике пилотирования Валентин летал на двухместной машине с командиром эскадрильи. Этот полет дал ему очень многое, как будущему летчику, и запомнился надолго. Это был мастерский урок высшего пилотажа. Санька и Валико перед полетом наказывали: «Сильнее «тяни», Валя! Этого командира хлебом не корми, только покажи перегрузку побольше. Понял?» Вняв их советам, Валентин «тянул» на совесть. Разогнав скорость на пикировании, он резко хватал ручку управления «на себя» и самолет мгновенно начинал лезть вверх. На короткое время у Валентина и командира темнело в глазах. Их втискивало в сиденья, а потом они повисали на ремнях, и вся пыль, поднимаясь с пола кабины, забивала им нос и глаза.

— Не так ты стараешься, братец! — услыхал Валентин в наушниках шлемофона. — Зачем так резко? Или с перегрузкой пилотируй, или совсем без нее. А то не прижимает, а толкает. Смотри, как надо…

Командир взял управление в свои руки, перевернул самолет вверх брюхом, заставил его опустить нос и в таком состоянии начал пикировать… Потом, развив большую скорость, повел самолет на петлю. Перегрузка начала расти постепенно и дошла до больших пределов. Ноги, руки, голова, все тело словно заполнялись свинцом, в глазах стало темнеть, стопор сиденья не выдержал, и оно сорвалось в нижнее положение; надтреснутый раньше плекс фонаря кабины рассыпался и дождем упал внутрь; с кончиков крыльев потянулись белые струйки возмущенного воздуха; дышать стало невозможно, щеки отвисли, и лица исказились судорожными гримасами.

Когда командир вывел самолет из фигуры, Валентин тяжело вздохнул и подумал: много все-таки надо летать, чтобы пилотировать так, как пилотирует этот многоопытный командир!

С полетами в училище и с зачетами по теоретическим дисциплинам было кончено. Наступила томительная пора ожидания приказов — о присвоении офицерских званий и о назначении в часть. Время от времени их вызывали на небольшие хозяйственные работы, посылали в наряды, но в основном они отдыхали, читали, приводили в порядок обмундирование, чтобы ко дню получения званий предстать в полном блеске военной формы.

Санька и Валико проявили в этом наибольшую изворотливость. Девушки вышили для них нарукавные трафареты — распростертые крылья с пропеллером, звездочкой и скрещивающимися кинжалами; старшина выдал им набор светлых пуговиц и по паре парчовых погон. (При выпуске погоны обычно выдавали фронтовые, защитного цвета.)

В один из ясных осенних дней, перед обедом, выпускников построили. Пришел, прихрамывая, и Кузьмич. Он остановился в стороне и с завистью смотрел на своих счастливых товарищей. Авария лишила его возможности быть с ними вместе, и теперь ему предстояла задержка в училище еще на несколько месяцев.

Начальник штаба зачитал приказ о присвоении курсантам, окончившим программу летной подготовки, первичного офицерского звания: «младший лейтенант». Всех по очереди их вызывали из строя, и командир, вручая погоны, удостоверение личности и выписку из приказа, отпечатанную на красивом листе бумаги, поздравлял их и напутствовал добрыми пожеланиями.

В столовую пришли уже офицерами.

Валентин дал телеграмму Нине и отпросился к ней на трое суток. Друзья пожелали Валентину всего доброго, и он с самыми лучшими надеждами отправился в недалекий путь.

В вагоне, как обычно, было тесно. Валентин, не любивший толкотню и сутолоку, хотел уже устроиться в тамбуре, как с верхней, багажной, полки свесились чьи-то кирзовые сапоги и добродушный голос пригласил:

— Младшой! Лезь на мое место. Я через два перегона «эвакуируюсь».

Есть своеобразный уют в полумраке этих полок. Низко нависает сводчатый деревянный потолок, под которым накопилось живое человеческое тепло. Равномерная качка вагона, чуть слышное дребезжание стекол, гул вагонных колес, приглушенные удары их на стыках рельсов — все успокаивает, убаюкивает. Валентин и спал и не спал, путал сон с явью. Лежал на спине, заложив за голову руки, и вприщурку смотрел на потолок. Там пестрели надписи и рисунки, сделанные в разные времена разными людьми: «Маруся и Митя спали здесь по очереди, ехали на картошку». «У меня нет билета, и денег на штраф тоже нет — бояться нечего, еду дальше. Гришка Шалый». «Эх, Надька, дура, прозевала такого парня, как я! Иван». Ниже этой записи нарисована глупая рожица, должно быть Надькина, а рядом, должно быть, Иван: с богатырской грудью, с погонами и с целой лестницей орденских колодочек, с пилоткой на непропорционально маленькой голове. Между этой фигурой и глупой рожицей — два сердца, нанизанные на стрелу…

Валентин закрыл глаза и попытался представить себе людей, сделавших эти надписи. Мысли неслись беспорядочно, образы, вызванные воображением, были неясны, и лишь один, милый сердцу, рисовался отчетливо: светловолосая девушка со спокойным лицом, в темно-синем комбинезоне, с тонким ремешком планшета через плечо.

Кто-то тихонько толкнул Валентина в бок. Он подвинулся, и рядом с ним бесшумно примостилась какая-то девушка. Валентин оглянулся и узнал Нину.

— Нина! — воскликнул он, потянулся к ней руками и… проснулся.

— Я не Нина, а Зина, — вдруг услыхал он над ухом. — Простите, товарищ офицер, я вас кажется задела, когда влезала на свою полку, а вы спросонья какую-то Нину…

Валентин посмотрел на полнощекую девушку в легкой косынке и в потертом мужском пиджаке с подвернутыми рукавами и, улыбнувшись ей в ответ, сказал:

— Вот тут, на потолке написано: Зина плюс Вася — отличная пара. Зина, стало быть, есть, а где же Вася?

— Ты мой Вася! — не задумываясь, выпалила девчонка.

— Ой! Разве можно пугать такими неожиданностями?

— А разве я такая нехорошая, что ты испугался быть моим Васей?

— За малым дело: я никогда в жизни не был Васей.

— А я думала, это ты написал на потолке такое уравнение. Меня тоже не Зиной зовут. Это я с потолка себе имя позаимствовала… Хочешь, запишем новую формулу? Как тебя зовут?

— Ну и дотошная же девчонка! Не получится у нас никакого уравнения, так как я его уже составил.

— Врешь, наверное, — разочарованно усомнилась девушка. — Когда ж ты успел? А я вот уже написала свое имя, осталось приплюсовать твое. — И она показала карандашом на потолок.

Валентин прочитал: «Нина +», — и засмеялся.

— Ну же и хитрюга! Ведь только что сказала, что я во сне какую-то Нину назвал, и теперь сама Ниной прикидываешься, лишь бы узнать мое имя. А ну-ка, сотри.

Девушка покраснела и, поплевав на подвернутый рукав пиджака, стерла им надпись.

— А теперь я скажу, как меня зовут, и можешь ложиться спать, а то я знаю любопытство вашего брата: пока не узнаете, что хотите, не уснете. Зовут меня Валентин.

— А меня Аня.

— Так я же не любопытный…

Валентин опять вздремнул. Чуткий сон часто прерывался явью. Качался потолок, плыла куда-то круглая чугунная отдушина. Под утро свеча потухла, вагон остыл. Валентин поежился и, окончательно прогнав сон, широко раскрыл глаза. Снизу, из наполовину забитых фанерой окон, на полку проникал серый свет раннего утра. В этом свете Валентин увидел склонившееся к нему лицо вчерашней девушки. Она казалась бледной. Волосы, выбившиеся из-под косынки, падали на лоб, большие влажные глаза в упор смотрели на него.

— Чего ты? — спросил удивленно Валентин.

— Простите, Валя, — вдруг почему-то на «вы» заговорила она. — Вы очень любите свою Нину?

— Очень, а что?

— Значит, есть на свете настоящая любовь?

— Конечно, есть, Аня.

— Спасибо. Простите, что я была с вами такая дура. Я думала, что любому мужчине все равно, с какой девчонкой флиртовать. Думала, что мужчины никогда не сознаются, что женаты или имеют невесту. Прощайте. Сейчас моя станция…

— Прощайте, Аня. Желаю вам встречаться с хорошими, честными людьми. Желаю вам найти хорошего жениха.

— Спасибо, Валя. Вы очень добрый…

Она ушла, а Валентин достал из кармана фотографию Нины и долго рассматривал ее в неясном свете.

Потом спрыгнул вниз и вышел в тамбур. Там и простоял до нужной станции.

Сейчас он увидит Нину. Вот и перрон. Валентин повис на подножке и жадно всматривается в толпу встречающих. Мелькают знакомые лица. Вон Бережко с Вовочкой Васюткиным… Нина, наверное, где-нибудь тут же… Не дождавшись остановки поезда, Валентин прыгнул с подножки и начал пробираться к тому месту, где увидел знакомых.

Бережко спешил ему навстречу с какой-то странной улыбкой. Васюткин издали махнул ему рукой и зачем-то начал копаться во всех своих карманах. Валентин заподозрил недоброе. Глаза его мучительно искали Нину. И первые его слова были:

— Где Нина?

Бережко все с той же странной улыбкой обнял его.

— Да постой ты, дай хоть поздравить с офицерским званием-то…

И почему-то слишком торопливо заговорил Васюткин:

— Кончил? Ну, вместе поедем фашистов бить!

— Где Нина? Почему не отвечаете?

— Валька, ты, ей-богу, не нервничай, все будет нормально… Нина в госпитале.

— В госпитале? Какого же черта вы мне тут всякую ерунду мелете! Говорите же, что случилось?!

— Да ты возьми себя в руки, — уже без улыбки посоветовал Бережко. — Нина ждет тебя. Сейчас все узнаешь. Едем.


В госпитале на Валентина надели халат, и он в сопровождении сестры прошел в палату, где лежала Нина. По лицам многих медработников Валентин понял, что дела его подруги очень плохи, и его охватило отчаяние. Строгость белых стен и халатов, блеск никелированных кроватей, запах медикаментов усиливали этот приступ. Он впервые почувствовал себя слабым и несчастным.

Нина лежала на боку, лицом к стене. Пряди светлых волос разметались по белизне подушки. Валентин нагнулся к ней и взглянул в ее лицо. На нем лежало выражение детской покорности, в уголках глаз блестели слезы. Она, кажется, плохо видела.

— Это ты, Валя?

— Нина! — вскрикнул он. — Ниночка… Что же с тобой сделали?!

— Ничего… Мне не больно… Валя, Вася ни в чем не виноват. Он скоро придет. Он очень хороший инструктор…


Валентин понял, что Нина бредит, и ему стало страшно. Он почувствовал себя таким беспомощным, что чуть не расплакался. Дрожащей рукой гладил ее волосы, целовал ее в глаза… Потом его увели. Словно сквозь сон он видел врачей и медицинских сестер в белых халатах. Лица у всех строгие, торжественные. В садике перед госпиталем его познакомили с черной нерусской девушкой, и Бережко что-то объяснял: Нина, Джамиле, Дремов… Еще он говорил о Клавочке Лагутиной, которая тоже почему-то лежала в госпитале; мелькнула фамилия Янковских. Но смысла слов Валентин не улавливал. Все было как во сне. Он не знает, сколько времени пробыл в садике перед госпиталем. Запомнилось только, что когда его снова позвали, солнце было красным, тревожным.

К нему вышел весь белый старик хирург. Он взглянул на Валентина темными ввалившимися глазами из-под нависших седых бровей и, молча пропустив его вперед, проводил до палаты. Палата была розовой от закатных лучей. Ветер качал за окном ветви с пожелтевшей листвой, и на стены падали зловещие тени. Нина лежала в палате одна. Валентин упал на колени у ее изголовья, и она посмотрела ему в глаза.

— Вот видишь. Валя, — сказала она глухим голосом, — как все получилось… К чему я теперь? Ты лучше не думай обо мне…

— Нина, Ниночка, — горячо заговорил он. — Ты поправишься! Ты снова будешь летать! А я… я все время буду думать о тебе. Слышишь, Нина?!

Но она уже не слышала. Сознание ее помутилось, взор потускнел, веки медленно опустились…

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

1

После отъезда Валентина к командиру с просьбой об отпуске пришел Санька Шумов. Ему очень хотелось поехать вместе с Валентином, но он боялся, что двоих командир не отпустит. В нем было очень сильно чувство товарищества, и он в любую минуту готов был поступиться личным интересом в пользу друга. «Пустьсначала Валяш отпросится, — думал он, — а уж потом я… Если меня не отпустят, беда невелика, а у него невеста».

На этот раз его опасения оказались напрасными. Командир, выслушав его, спросил:

— Что же вместе с Высоковым не приходил? Вам ведь по пути. Вдвоем было бы веселее.

— Сказать откровенно, товарищ майор, я боялся, вдруг двоих сразу не отпустите…

— Ишь ты! Мне говорили, у вас там очень хорошая девушка?

— Так точно, — подтвердил Санька. — Очень хорошая.

— И говорят, такая рассудительная, что вы не смогли убедить ее в серьезности своих чувств?

Санька сбычился и ничего не сказал.

— Ну, ну, не сердитесь, — утешил его командир. — Желаю вам счастливой встречи.

Вернувшись к себе, Санька вынул из чемодана парадную шерстяную гимнастерку и задумался: какие прицепить погоны, парчовые или фронтовые? Парчовые, конечно, красивее, зато фронтовые… Уж одно слово — фронтовые! Подумав, Санька вздохнул и с явным сожалением спрятал парчовые в чемодан. Зое, конечно, больше понравятся фронтовые.

Санька уже окончательно собрался уходить, как дневальный объявил:

— Выпускники, срочно к командиру!

В первый момент Санька хотел побыстрее удрать из казармы. Ведь, в сущности, он уже отпущен. Не размышляй он тут над погонами, и был бы уже на вокзале и не слышал бы этой команды. Полтора года назад он, разумеется, поспешил бы в таких обстоятельствах покинуть казарму, но сейчас он смотрел на вещи уже по-другому. Преодолев искушение, он отправился в штаб эскадрильи вместе со всеми выпускниками.

— Прошу садиться, товарищи офицеры, — пригласил их командир.

У многих зарделись щеки: они еще не освоились с офицерским званием.

— Мной получена телеграмма, — начал командир. — Капитан госбезопасности Джаниев просит выделить из числа личного состава подчиненных мне людей группу товарищей ему в помощь. С минуты на минуту Джаниев должен прибыть к нам на самолете. Коротко поясню положение. Не исключена возможность, что через наш район будут проходить нарушители. Я уверен, что вы приложите все силы и с честью выполните задание. Почему я потревожил именно выпускников? У курсантов завтра полеты, а вы знаете цену каждому летному дню…

— Да что там говорить, товарищ командир! — раздалось с мест. — Все ясно!

Командир поднял руку.

— Сейчас, товарищи, — в казарму. Взять оружие, получить патроны и ждать дальнейших распоряжений. — Сказав все это, он повернулся к Саньке и добавил: — Вас, товарищ Шумов, я не задерживаю.

— Слушаюсь, товарищ майор, — обрадовался Санька и направился к воротам гарнизона.

Он был уверен в несерьезности предстоящего дела. «Опять, наверно, спекулянтов ловить, — успокаивал он себя. — Не велика важность, и без меня справятся».

Уже выходя за ворота, он услыхал шум мотора — над крышами городка пронесся на посадку двухместный самолет. Санька постоял немного, потом махнул рукой и решительно зашагал обратно в гарнизон.

Через несколько минут капитан Джаниев собрал выпускников в отдельной комнате и объяснил задачу:

— Товарищи офицеры! Разоблачена группа шпионов и диверсантов. Часть из них бежала. Причем бежали самые матерые. Есть предположение, что они будут переходить границу в районе вашего базирования. Вы должны оказать нам помощь в задержании преступников. Одновременно с вами эту задачу будут выполнять пограничники.

— Товарищ капитан, разрешите вопрос? — это Санька. — Вы сказали: «шпионы и диверсанты». Это настоящие или так себе, вроде спекулянтов, как в прошлый раз?

Капитан серьезно взглянул на Саньку и сказал:

— К сожалению, товарищ младший лейтенант, это не спекулянты, а самые опытные шпионы и диверсанты. Они погубили одного из лучших инструкторов летной школы, лейтенанта Соколову…

Выпускники зашумели. Среди них было много бывших воспитанников этой школы, а остальные знали Нину по рассказам товарищей и по ее последнему посещению их гарнизона.

Санька больше не сомневался и молча пошел за карабином. Прихромал Кузьмич. Он теперь работал писарем в штабе и был в курсе событий.

— Товарищ майор, — попросил он командира, — разрешите мне отправиться вместе с товарищами?

— Куда вам! — возразил командир.

— Я диверсанта не догоню, так пуля догонит. Я ведь охотник, товарищ майор!

Кузьмич был включен в команду.

Капитан разделил команду на ряд небольших групп. Санька попал на одну машину со Всеволодом, Валико и Кузьмичом. На грузовике было еще человек двенадцать. Всех разбили по тройкам, в каждой назначили старшего. Разумеется, наши друзья оказались в одной тройке. Старшим был назначен Валико. Машина долго шла у подножья гор. Временами она останавливалась, и очередные три человека уходили в горы. Пришел черед и тройки Валико. Санька было заспешил, но Валико попридержал его:

— Не спеши, коза, в лес, все волки твои будут.

— О! Не успели его старшим назначить, а он уже власть показывает! — рассердился Санька.

— Не шуми, — успокоил его Кузьмич. — Валико горный человек и знает, что надо делать.

— Ясно, ты за него! Хромой, вот и заступаешься. Сидел бы дома!

— Да я, Саня, и хромой дальше тебя уйду, — уверенно сказал Кузьмич.

Преодолели предгорья и вышли в тень узкого глубокого ущелья с бурным, пенистым потоком. Здесь было велено ждать. Выбрали место, откуда лучше просматривались подходы к ущелью: у самой тропы небольшая возвышенность, поросшая кустарником. Из-за кустов прекрасно все видно, а их заметить очень трудно. Кузьмич определил на глаз расстояния до отдельных поворотов тропинки и, передвигая прицельный хомутик на рамке прицела, брал на мушку воображаемые цели. Ногу он все-таки натрудил и с досадой признался:

— Бегать мне, однако, не придется, ноет мое «копыто».

Оставив Кузьмича и Саньку на выбранном наблюдательном пункте, Валико прошел больше чем на километр в глубь ущелья. Тропа сначала шла у самой речки, бегущей по дну ущелья, потом уходила вверх и шла по узкому карнизу скалы на высоте пятидесяти-шестидесяти метров. Отсюда было страшно смотреть на летящую пену и черные обломки скал, торчащие из потока, как зубы какого-то чудовища.

Карниз, по которому шла тропа, постепенно сужаясь, пропал. Дальше путь шел по оврингу — искусственному карнизу, сделанному рукой человека. Валико был горцем и хорошо знал подобные сооружения и потому без страха ступил на него и пошел дальше. Но вскоре кончился и овринг. По всей вероятности, он разрушен упавшим сверху тяжелым камнем. На месте, где прежде была тропа, висели остатки настила. Высота над потоком достигала тут, наверное, ста метров. Валико заглянул в бездну и подумал: скучное дело здесь оступиться… Еще раз окинул взором пустынное, дикое место и повернул обратно.

— Это настоящая мышеловка, — говорил он друзьям, когда вернулся.

Наступили часы вынужденного, томительного безделья. Подстелив шинели, офицеры сидели, привалясь спиной к камням, курили и говорили вполголоса. Погадали относительно Нины и Валентина, помечтали о будущих боях. Валико уснул и, как ему показалось, сейчас же был разбужен.

— Вставай, Валико, — расталкивал его Санька. — Какие-то люди направляются к ущелью.

Валико протер глаза, прислушался и осторожно выглянул из-за кустов. Со стороны долины по тропе к ним приближались двое верховых. Прежде чем направить коней в глубину ущелья, они остановились и, вздернув головы вверх, стали осматривать предстоящий путь. Когда они снова тронулись, Санька сжал руку Валико.

— Знаешь, кто это? — спросил он шепотом.

Валико и Кузьмич всмотрелись и тоже узнали всадников. К ним приближались Иван Сергеевич Зудин и Антон Фомич Янковский.

— Тю, — разочарованно протянул Кузьмич, — старые комбинаторы. Наверно, едут в горный район насчет заготовки скотины.

— Надо их предупредить насчет дороги, — сказал Валико.

Но Санька на этот раз проявил большую осторожность:

— Не надо их предупреждать. Мало ли что… Остановим, потребуем документы, подождем Джаниева, а уж он решит, отпускать их или не отпускать. — И Санька решительно вышел навстречу всадникам, с карабином в руках.

Валико и Кузьмич поспешили за ним, Зудин резко осадил коня, правую руку сунул в карман, но, увидев добродушную улыбку Валико, успокоился и тоже заулыбался.

— А, старые знакомые, — пропел он. — Ну и напугали же вы нас, друзья! А мы уж подумали: бандиты.

Зудин и Янковский спешились и обменялись с офицерами рукопожатиями. Антон Фомич раскрыл портсигар и стал угощать папиросами.

— Куда путь держите? — с невинным видом полюбопытствовал Санька.

— В кишлак Копагач, — не задерживаясь, ответил Иван Сергеевич. — Посмотреть скотинку. Сами знаете, работенка у нас беспокойная. А вы как сюда попали?

— По делам службы. — Санька сделал непроницаемое лицо: дескать, хоть ножом режьте, ничего больше не скажу.

— Ба, я сразу и не разглядел, — изумленно воскликнул Янковский. — С офицерским званием вас! Вы уж простите старика, фронтовые-то погоны не сразу в глаза бросаются. А что же Василий Кузьмич не офицер?

Друзья охотно приняли поздравления, но на все вопросы отвечали неопределенно. Наконец Иван Сергеевич махнул рукой и сказал своему спутнику:

— Знаешь, Антон, с военными говорить… У них ведь все сплошная тайна. Вот о бабах у нас бы разговор пошел, да уж больно некогда. Поехали, Антон. — И он поставил ногу в стремя.

Валико, Кузьмич и Санька начали наперебой уговаривать их не торопиться, но Зудин и Янковский, извиняясь и отшучиваясь, тронули лошадей. Валико и Кузьмич растерялись и не знали, что предпринять, а Санька загородил тропу и сказал прямо:

— Простите, товарищи, но вас придется временно задержать. Неприятно, конечно, да что поделаешь, служба…

— Как задержать? — искренне удивился Иван Сергеевич. — Может быть, вам документы? Пожалуйста! Антон, достань накладные и командировочные…

— Нет, нет, — возразил Санька, — ничего не доставайте. Скоро сюда приедет наш начальник, он сам проверит.

— Но, товарищи, — торопливо заговорил Антон Фомич, — у нас же дело стоит! Нам дорога каждая минута. Вы представляете, что значит снабжение фронта мясопродуктами?! Для вас же делаем! Да и что вам начальник? Разве вы нас не знаете? Да и пустая же формальность!

Но Санька не сдавался. Чем настойчивей его уговаривали Антон Фомич и Иван Сергеевич, тем более хмурым и замкнутым он становился.

— Нельзя. Не имеем права. Не можем, — односложно повторял он в ответ на неопровержимые доводы озабоченных заготовителей.

— Вы подрываете снабжение Советской Армии! — горячился Антон Фомич. — Вам нагорит от вашего же начальника!

А Иван Сергеевич, стукнув себя по лбу ладонью, вдруг рассмеялся:

— Мы с тобой идиоты, Антон! Почему мы должны хлопотать о снабжении армии больше, чем сами офицеры этой армии? К черту! Давайте-ка лучше выпьем. Начальник, видать, не скоро приедет… — И он извлек из седельной сумки поллитровую бутылку со спиртом.

Но и этот блестящий «ход» Ивана Сергеевича не достиг цели. Более того: если до сих пор Валико и Кузьмич внутренне колебались, то теперь, когда в ход была пущена бутылка, они решительно взяли сторону Саньки. Особенно рассердился Кузьмич.

— Спрячьте вашу бутылку, — сказал он грубо. — И долой с коней. Будете сидеть и ждать начальника.

— Слезать так слезать, — с безразличным видом сказал Иван Сергеевич и сделал боковое движение, как бы собираясь сойти с седла. При этом он метнул взгляд в сторону Антона Фомича.

Обманутые этим тоном и этим движением, наши друзья успокоились, и негромкий выстрел прозвучал как артиллерийский залп. Когда и как в руке Зудина оказался пистолет, никто из них не заметил. Пуля оторвала у Кузьмича половину уха. В тот же миг напуганная выстрелом лошадь Антона рванулась на дыбки, и толстяк, выпав из седла, грохнулся наземь. Зудин сшиб своим конем Саньку, выстрелил в Валико и исчез за поворотом ущелья.

Пуля пощадила Валико. Опомнившись, он вскочил на коня Янковского и помчался вслед за Зудиным, а толстяк Антон Фомич на четвереньках кинулся в кусты. Кузьмич, разбрызгивая кровь, мотнул головой и вскинул карабин.

— Стой! — крикнул он толстяку и выстрелил, целясь ему в правую ляжку.

Антон Фомич ткнулся головой в землю, потом, приподнявшись на локтях, обернулся. Широкое, оплывшее его лицо было искажено страхом. Он шевелил губами, но выговорить ничего не мог.

— Кузьмич! — закричал вскочивший на ноги Санька. — Держи этого гада, а я подмогу Валико, — и побежал по тропке.

Навстречу ему гулким эхом прокатилось несколько выстрелов. Санька побежал изо всех сил. Для него было ясно, что впереди идет борьба и что он может опоздать.

…Валико скакал за беглецом, держа карабин наготове. Вскоре тропа пошла по такому узкому карнизу, что ему пришлось вынуть из стремени левую ногу и поставить ее коленом на седло. Начался овринг. За выступом скалы он обрывается. Значит, Зудину дальше не уйти. Что же он будет делать?

Валико спешился и, прижимаясь спиной к скале, выглянул из-за острого каменистого выступа и тотчас отдернулся назад. Перед лицом звыкнула пуля. Зудин, похоже, нервничал, так как явно бесцельно выстрелил еще два раза. А Валико уже не было на овринге. Призвав на помощь всю свою ловкость, он карабкался вверх, цепляясь за малейшие выступы в скале, за чахлые кустики. Забравшись метра на четыре выше овринга, он стал пробираться вперед: медленно, тихо, как кошка. Сколько времени он продвигался эти пятнадцать или шестнадцать метров, Валико не знал: может быть, пять минут, а может быть, полчаса, только вдруг прямо под собой он увидел Зудина. Пригнув голову и держа в правой руке пистолет, Зудин толкал впереди себя лошадь, заставляя ее отступать задом. Со своей удобной позиции Валико мог безнаказанно выстрелить и наверняка убить или ранить врага. Но не зря же он служил в пограничных частях! Он хорошо знал, как ценно захватить врага живым. Поэтому, не задумываясь, он прыгнул Зудину на плечи и притиснул его к земле. Началась рукопашная схватка вповалку.

Зудин понял, что перед ним плен или смерть. Он выбрал второе. Но уйти из жизни один не хотел. Напрягая все силы, он вцепился в Валико и стремился вместе с ним скатиться в пропасть. Валико понял это. «Неужели никто не подоспеет на помощь? Неужели это конец?» Они катались по узкому, вздрагивающему под ними оврингу, ежесекундно рискуя сорваться в пропасть. Валико уже не ощущал боли. Всем его существом владела одна мысль: как можно дольше удержать этого человека и удержаться самому. Он чувствовал, что враг слабеет, но и его силы оставляли. Перед воспаленным взглядом мелькало искаженное злобой и болью лицо Зудина — то на фоне покрытой мохом каменной стены, то на фоне белопенного потока, бурлящего внизу, то на фоне неба с клубящимся облаком…

— Так ты хочешь вниз, собака? — спросил он, сплевывая кровь. — И хочешь туда со мной вместе?! Что ж, пошли…

— Пошли… — прохрипел Зудин.

Впервые они встретились ненавидящими взглядами.

«Конец!» — подумал Валико. Но именно в этот миг чьи-то пальцы вцепились в него, и руки врага, охватывавшие его за шею, ослабли. Валико почувствовал, что висит над пропастью один. Он взглянул вниз и увидел, как, ударяясь об острые выступы скалы, падает в глубину тело врага. В то же время его самого кто-то тащит наверх. Валико скосил глаза назад и встретился с глазами Саньки.


Они обнялись и, отступив к самой стене, некоторое время стояли молча, часто дыша. Наконец Санька заговорил:

— Просто чудо, что я успел. Эти проклятые кобылы — и твоя и этого гада — загородили тропу и хоть плачь! Твоя еще не так была напугана, и я перелез через нее, а эта, другая, — просто ужас. Что было делать? Пришлось у нее между ног пробираться. Получил две затрещины копытом, но ничего, обошлось…

— А второго мерзавца задержали? — спросил Валико.

— Нормально! Кузьмич ему задние катушки перебил, теперь никуда не денется…

— Жаль, что этого живым не взяли, — потужил Валико. — Ты, пожалуй, мог бы и двоих удержать…

— Спасибочки! — возмутился Санька. — Я благодарю всех святых, что хоть тебя-то поймал!

Валико смутился. «Неблагодарная свинья!» — подумал он о себе. А вслух сказал:

— Извини, друг, я просто так… Идем к Кузьмичу.

Обратный путь они проделали сравнительно легко.

Кузьмич заковылял им навстречу. У него за время всех этих передряг сильно разболелась нога, и он морщился, когда ступал на нее. Ухо он уже перевязал лоскутом нижней рубахи, а толстяка на всякий случай связал.

— А где Зудин? — спросил Кузьмич Валико.

Тот молча указал в глубину ущелья.

— Туда ему и дорога, — зло сказал Кузьмич.

Антона Фомича развязали — теперь уж от троих он никуда не убежит. Да и хоть легко, а ранен. Принялись промывать свои раны и делать друг другу перевязки. Валико чувствовал себя совсем плохо и лег. Его начало знобить.

— Ребята, — взмолился Антон Фомич, — отпустили бы вы меня, старика, что с меня пользы? Не знаю, может быть, Зудин и того… а я ни душой, ни телом… отпустите, ребята, я вам все свое состояние отдам, озолочу вас…

— О, — простонал Валико, — Санька, скажи этому негодяю, чтобы молчал, голова разрывается…

— Молчите, Янковский, — предупредил Санька. — А то заткнем глотку портянкой.

Наконец приехал Джаниев с несколькими сотрудниками. Увидев перевязанных летчиков, раненого Янковского и невесть откуда взявшихся лошадей, капитан понял, что здесь произошли серьезные события.

— Слух меня не обманул, — сказал он. — Я говорил, что слыхал выстрелы. А где же Зудин, господин Янковский? — спросил он.

— К сожалению, тот бандюга свалился в пропасть, — с сокрушением сказал Санька. — Можем вам показать…

И он провел небольшой отряд к месту гибели Зудина. По дороге Санька рассказал подробности случившегося, а также вспомнил без утайки о старом знакомстве с Янковским и Зудиным

— Черт возьми! — выругался Джаниев. — Я этого не мог предвидеть. Стоило вас предупредить, что именно их и надо задержать, все было бы намного проще.

После того как под обрывом нашли тело Зудина-Краузе, Джаниев приступил к допросу Янковского. Надо было выяснить, где скрывается отряд бандитов, с которым шпионы имели связь. Янковский, видимо, этого не знал. Положение осложнялось. Но прибыл связной и доложил, что завтра будет прислан какой-то старик, который покажет путь к бандитскому гнезду…

По возвращении в город друзья сразу же пошли в санчасть. Накладывая Кузьмичу повязку, сестра сочувственно причитала:

— Не везет тебе, Вася, то ногу повредишь, то ухо…

— Лишь бы нос был на месте, чтобы не разлюбила, — отшучивался Кузьмич.

На другой день ранним утром всех участников вчерашней операции вновь собрали к штабу. Тут они увидели белобородого старика, только что доставленного сюда на самолете.

— Это Ляйляк-бай, — пояснил Джаниев. — Он пришел с повинной и, желая искупить свою вину, готов проводить нас к месту, где скрывается шайка бандитов.

Для этой экспедиции были отобраны только конники. Валико, несмотря на раны, попросился в отряд. Санька был с ним. Кузьмича не взяли. Отряд пополнился курсантами артиллерийского училища. Возглавил отряд Джаниев.

Отлично зная местность, Ляйляк-бай безошибочно вывел отряд к бандитскому гнезду, и шайка дезертиров после слабой попытки к сопротивлению сложила оружие.

2

Три дня Ирма скрывалась в камышах, три ночи шла вдоль железной дороги на запад. Она похудела, почернела, чулки изорвались о колючки, пришлось их бросить. От туфель поотлетали каблуки, из фуфайки полезла вата. На четвертый день рано утром она подошла к небольшому водоему на окраине кишлака и увидела в нем свое отражение. «Ну и вид, — подумала она. — Нет, надо немного отдохнуть и выходить к железной дороге».

Забралась в придорожный кустарник, легла на спину и, положив ноги на свесившуюся ветку, предалась печальным размышлениям. В памяти встали картины прошлого. Вспомнились дни, когда она еще не была агентом немецкой разведки и звалась не Фаиной Янковской, а Ирмой Гольденберг.

Помнит Ирма романтичный поход к берегам Рейна. Полуразрушенный замок на вершине скалы, нависшей над гладью широкой реки, замшелые камни старинных стен розовели в закатных лучах. Отряд «юнг-фолька» вошел под своды мрачного зала. Зловеще пламенел закат за узкими амбразурами. Когда он угас, стены светились огнем факелов. Растопили камин. В его огромное жерло двигали целую сосну. Пламя гудело, на стенах качались таинственные тени. В освещенный круг вышел офицер в черном. Посверкивали эмблемы его мундира. Он начал рассказ. В юных восприимчивых умах слушателей возникали таинственные образы нибелунгов и фей. Им представлялись величественные картины старинных сражений, в которых арийцы добывали свою кровавую славу. В них просыпалось чувство обиды за позор версальского мира, и под конец речи черного офицера они топали ногами и злобно визжали: «Даешь жизненное пространство!», «Смерть евреям и славянам!»

Ирма выросла с таким же мраком в душе, какой царил в стенах того старинного замка. Ее мозг навсегда был отравлен смрадом факелов той ночи.

Потом школа разведчиков, спорт, парашютные прыжки, альпийские походы. И, наконец, выпускной бал с присутствием фюрера, а потом Россия… Ночной полет над чужой землей, прыжок в неизвестность и длинный путь через всю Россию в Среднюю Азию с документами Фаины Янковской, убитой агентами в белорусском лесу. Ганс Краузе уже много лет жил в России, как Иван Сергеевич Зудин, и имел небольшую агентурную сеть. Самым надежным его агентом был Янковский. К нему на жительство, как племянницу, и определили Ирму под именем покойной Фаины.

Сколько трудностей, сколько опасностей! Сколько неудачных знакомств! И вот финал: приехала эта Султанова… Прав был Краузе, когда, увидев ее, сказал: «Это наша судьба». Черт принес этих летчиков к проклятой Темир-Тепе!

Но больше всего Ирма злилась на Краузе. Ведь он первый выдумал весь этот авантюристичный план. Со дня приезда Джамиле он следил за ней и прекрасно понимал, что лишь одно ее слово с людьми, знающими Дремова, и тайна будет раскрыта. Слишком долго он готовился убрать Джамиле! В результате целый ряд плохо продуманных поспешных действий: Баринский губит Нину, Ирма — самого Баринского; Джамиле посылается подложное письмо от имени Соколовой, чтобы выманить ее из дому и убить… Дело только началось, и в этот тяжелый момент Краузе бежит вместе с Янковским. Теперь они оба, конечно, в безопасности, а Ирма… Как быть ей?

Ирма встала и, взяв направление на железную дорогу, пошла широкими мужскими шагами.

3

Валентин вынужден был уехать в училище, так и не удостоверившись, выживет ли Нина.

Пассажирского поезда было ждать некогда, поэтому он сел на первый же товарный, на тормозную площадку одного из последних вагонов состава. Эшелон был длинный, тяжелый, на подъемах тащился медленно, а под уклоны тормозил так, что искры летели из-под колес.

Валентин скользил взглядом по серым степным просторам, по бегущим за поездом синим горным склонам, и в сердце его было пусто, как сейчас в этой степи. Так, не отдавая себе отчета во времени и расстоянии, он доехал до какой-то незнакомой станции, где эшелон ненадолго остановился. Станция маленькая, пустынная. Рядом три домика и три тощих деревца, невдалеке начинались могучие горы.

На путях появилась молодая женщина в стоптанных брезентовых туфлях и в стеганой фуфайке, из которой местами торчала грязная вата. Осмотревшись по сторонам, женщина бросила небольшой вещевой мешок на тормозную площадку и, еще раз оглянувшись, взобралась на нее сама. Валентин узнал ее…

Ирма ошиблась в расчетах: к железной дороге она вышла значительно ближе к городу, чем предполагала. Но что делать? Идти пешком дальше она уже была не в силах. Добравшись до ближайшей станции, она легла на дно пересохшего арыка и лежала до остановки первого поезда. Потом, приглядев свободную тормозную площадку, поселилась на ней. Поезд тронулся. Ирма достала из вещевого мешка кусок хлеба и начала потихоньку жевать. О, если бы она знала, какая опасность к ней приближается! Перебираясь с платформы на платформу, к ней пробирался Валентин. Она увидела его издали, но не узнала.

«Какого еще идиота черти несут! — зло подумала Ирма. — Увидал юбку и кинулся…» Потом она подумала, что, быть может, это к лучшему. Лишнее знакомство не помешает. Ей даже в голову не пришло, что она, оборванная, грязная нищенка, должна опасаться офицера. Достав из рукава платок, она начала отирать с лица пыль, отвернувшись от приближающегося офицера. Вот он уже перелез с платформы на тормоз и остановился у нее за спиной. Ирма обернулась и остолбенела: вблизи, в упор, она сразу узнала Валентина.

Прежде она видела его дважды, но слышала о нем много. Это тот самый, кто убил ее агента, тот, кто наказал Баринского, тот, кто любил Нину Соколову…

«Но, может быть, он еще ничего не знает?» Губы ее тронуло подобие улыбки, с них были готовы сорваться слова приветствия, но мысли опередили слова: «Он знает все. Неужели это конец?!» Глаза Высокова смотрят неумолимо и жестоко, на лице беспощадная решительность.

Так, молча, стояли они с минуту и оба без слов поняли то, что один думал о другом. Ирме оставалось либо покориться, либо начать борьбу. Если бороться, то сразу же, пока поезд не пришел на станцию… Но как? Попробовать достать пистолет? Нет, это невозможно. Он не даст ей шевельнуться. Скосила взгляд на бегущую мимо степь. Да, единственное — это спрыгнуть. Поезд бежит по насыпи, по которой легко скатиться вниз. Дальше профиль пути может быть другим, например каменистым… Да и ждать ведь нельзя! Пауза и так уж затянулась слишком.

Каким-то боковым зрением она увидела, что поезд втягивается в выемку между скалами. Ей надо прыгнуть у самого начала выемки, тогда ее противнику прыгать будет поздно, если же он и прыгнет, то наверняка получит повреждения, а она тем временем выхватит пистолет и убьет его. Их вагон в конце состава, и с поезда вряд ли кто увидит все это.

Силы, которые было совсем покинули ее, перед лицом опасности вернулись. «Раз, два, три!» — и она с места, как стояла, прыгнула и плюхнулась на сыпучий склон насыпи и покатилась вниз, подняв целое облако пыли.

Какой же нужен был короткий рефлекс, чтобы упасть почти рядом с ней! Возможно, лишь у летчика он сработал так мгновенно. Прыгни Валентин секундой позже, и он бы оказался на острых камнях. Поезд шел быстро. С последней тормозной площадки на них с удивлением взглянул железнодорожник. Зевнул. «Эка им, чертям, приспичило!»

Оглушенная падением Ирма все-таки успела вскочить на ноги первая, трясущимися руками выдернула из-за пазухи пистолет, но выстрелить не успела. Валентин вырвал у нее из рук пистолет. И вот они одни в безлюдной степи. Поезд скрылся в глубокой выемке, смолк перестук колес, наступила ужасающая тишина.


— Поведешь теперь? — спросила, наконец, Ирма.

— Поведу, — твердо ответил Валентин.

— Подожди, не сразу. Дай хоть дух перевести…

— Дыши, теперь спешить некуда.

Ирма села. Отдышавшись, достала пачку папирос, с трудом нашла непомятую, закурила и начала совершенно спокойно:

— Послушайте, Высоков, я уже не представляю из себя…

Валентин не дал ей договорить:

— Все ваши слова ни к чему.

— Нет, нет, это все очень даже к делу. Выслушайте меня. Если бы случилось такое чудо, что вы бы меня сейчас отпустили, то…

— Бросьте болтать, не отпущу.

— Слушайте, Высоков, у меня с собой большие деньги. Если вы меня сдадите, то они вам не достанутся. И я вам не достанусь. Меня расстреляют. А ведь я молода и красива. Я жить хочу!

Валентин встал.

— Пойдемте, Янковская.

Ирма тоже встала, но не сдвинулась с места.

— Высоков, — начала она торжественно. — Вы еще не осознали моей просьбы. Ведь я очень красива. Поглядите. — И она швырнула с плеч фуфайку, мгновенно сбросила с себя блузку.

Валентин схватил ее за руку и, приблизив свое лицо к ее глазам, зло проговорил:

— Послушайте вы, скотина! Неужели вы всерьез думаете соблазнить меня? Гнусная, пошлая тварь! Наберитесь мужества и приготовьтесь к заслуженному наказанию! — И, оттолкнув ее, зло сплюнул. — Пошли.

Через некоторое время Ирма сделала еще одну попытку.

— Мне необходимо остановиться, — сказала она. — Ну что же вы на меня уставились? Не понимаете? Отвернитесь. Или прикажете при вас? — И она решительно взялась за подол юбки.

Валентин сделал три шага в сторону.

После он не мог вспомнить, что его подтолкнуло. Еще одна секунда промедления, и кто знает, чем бы все кончилось. Он резко обернулся. Ирма как раз замахнулась на него ножом. Одновременно они прыгнули друг к другу, и Валентин схватил ее за кисть правой руки. Ирма боролась отчаянно. Она кусалась, царапалась, но схватка была короткой. Валентин скрутил ей руки, нож выпал, и она враз обмякла и прошипела:

— Ладно, веди…

Валентин легонько толкнул ее вперед, и она пошла, шатаясь как пьяная.

4

Лишь когда поезд подошел к перрону, Николай Лагутин пожалел, что не дал телеграмму о своем приезде. Ему хотелось приехать неожиданно, а сейчас стало обидно: других вон встречают… Казалось, даже вновь заныли раны. Но что это он, право? Сейчас ведь будет же, будет желанная встреча! Еще минут двадцать, и он обнимет ее…

У него не хватило терпения ждать трамвая, и он пошел пешком вдоль трамвайной линии. У самой калитки остановился, словно не решаясь войти. Вспомнились многочисленные Клавочкины письма. Чудесные письма! По ним можно было проследить, как с каждым днем менялся характер Клавочки, как расширялся ее кругозор, как она становилась все серьезней и, главное, в каждой строчке чувствовалась все растущая сила большой, настоящей любви.

Постояв немного, Николай толкнул калитку и вбежал «а крыльцо. Его, похоже, увидели из окна — дверь тотчас открылась, и перед ним на пороге предстала теща. Она чуть постарела, чуть похудела, но в общем изменилась мало. Лагутин лишний раз мог убедиться, насколько сильный отпечаток на лице человека оставляет внутренний духовный уклад его. Если раньше мать Клавочки была олицетворением надменности, то сейчас это была лишь уставшая пожилая женщина; если раньше при встречах с зятем она не допускала никаких излияний, то теперь первая обняла его, всплакнула у него на груди. Потом провела в комнату, усадила на стул и, тяжело вздохнув, сказала:

— Клавочка-то наша в госпитале…

Более подробно о последних событиях мать Клавочки рассказывала уже на ходу, так как Николай, не желая терять ни минуты, заторопился в госпиталь.

По пути в палату лечащий врач успокаивал его: выздоровление идет нормально. И Николай через минуту убедился, что это так. После первых поцелуев и бестолковых радостных восклицаний Клава, вытирая слезы, сказала:

— Коля, милый, я только одного сейчас хочу: быть достойной тебя. Хочу учиться, хочу работы — самой настоящей, трудной и смелой…

— Я верю в тебя, Клава, — отвечал он, — верю в наше будущее, верю, что нам никогда не будет стыдно друг за друга.

5

Следствие было кончено, и картина прояснилась. Джаниев понял: все, что связано со школой пилотов, лишь деталь, лишь одно звено в большой цепи преступлений.

Раскрытие тайны Темир-Тепе дало ключ к раскрытию ряда других подобных тайн. Инструктор-пилот Дремов был первой, но не последней жертвой вражеских происков.

…Зудин-Краузе почти не сомневался в случайности появления самолета над Темир-Тепе. Он даже догадывался, что эта машина из школы пилотов и совершает тренировочный полет. Но только что завербованные им бандиты были уверены в другом: что самолет ищет именно их, тем более, что Дремову пришла мысль снизиться и осмотреть живописные развалины. Появление механика еще больше усилило подозрения бандитов. И Зудин-Краузе решил действовать: уничтожить самолет вместе с экипажем.

Много соображений было против этой диверсии, но много же было и «за». Уничтожить самолет противника — это не шутка. Краузе очень хотелось донести начальству: уничтожен самолет вместе с экипажем… Это был еще один удачный шаг в его карьере. А кроме всего, это преступление свяжет намертво с ним бандитов, надежно прикует их к нему.

И моментально созрел план. Джамиле лишили коня и отправили в одном седле с дедом подальше от остальных. Уговорить бандитов на преступление было не трудно. У двоих из них были охотничьи ружья, у Краузе — револьвер, у всех — ножи.

С улыбками и добрыми пожеланиями подъехали они к Дремову. Спешились, закурили. Потом по сигналу Зудина набросились на ничего не подозревающих Дремова и Иванова и в короткой схватке задушили их. А дальше Краузе уже знал, как действовать, недаром он проходил всестороннюю подготовку в фашистской Германии. На тела Дремова и Иванова натянули парашюты, усадили их в кабины, пристегнули ремнями. Краузе включил зажигание и открыл бензиновый кран. Под одним колесом выкопали рытвину, опрокинули самолет на нос и подожгли. Взрыв и пламя уничтожили на телах погибших следы жестокой борьбы, ветер раздул степной пожар, пепел покрыл следы, создав полное впечатление давности. Впрочем, Краузе не очень беспокоился о существовании следов. Вряд ли на место катастрофы прибудут знатоки криминала. Такие вещи расследует обычно комиссия из авиационных специалистов, а уж после того, как они облазят все вокруг в поисках причин катастрофы, старые следы окажутся вконец затоптанными.

ЭПИЛОГ


На фронт уезжала большая группа выпускников, поэтому и провожающих было много. Валентин стоял несколько в стороне. К нему подошел командир эскадрильи.

— Не грустите, Высоков. Главное, верьте. Верьте в выздоровление Нины — выше голову. Ведь вы испытанный настоящими делами человек! А с Ниной обязательно встретитесь. И будет у вас большая, большая любовь. То, что выстрадано по-настоящему, не может быть маленьким…

За несколько минут до прихода поезда к станции подкатил лимузин начальника училища. Выпускников построили в стороне от провожающих, и генерал выступил с короткой напутственной речью. В ответ прогремело троекратное «ура». Генерал пошел вдоль строя, обнимал и целовал каждого выпускника. Все волновались и еще и еще раз клялись в душе быть смелыми и отважными, с честью выполнять свой долг. Валентин мысленно повторял слова генерала: «Так пусть же ни один из вас не дрогнет даже перед лицом самого страшного, перед лицом смерти…»

Дали команду «разойдись», и все вновь смешались с провожающими. Демьян Беляев бывал на фронте и имел опыт в боях. Сейчас он собрал вокруг себя группу выпускников и последний раз давал им короткие наставления:

— Главное, товарищи, помните: уж коли стали истребителями, так имейте свое истребительское самолюбие. Ведь недаром же в конце концов зовут нас гордыми соколами. Заядлость такую имейте. Если ты ведомый, так держись за ведущим, как собака на веревке. Сам стал ведущим — ищи противника, а найдешь, вцепись ему в хвост зубами и, пока не сбил, не отпускай. Взаимовыручка должна быть. Если видите, что какая-то сволочь бьет товарища, бросайте все и любыми способами защищайте его. Огнем не можешь уничтожить врага, свой фюзеляж подставляй. Лучше самому отдать концы, чем помнить, что мог бы и не защитил товарища. А кто сомневается, тому не на истребителе, а на У-2 молоко возить!

Санька Шумов стоял с Зоей. Ее рука была в его руке. В последний момент она решилась приехать его проводить, и Санька был несказанно счастлив. Он видел и ощущал лишь одну Зою, позабыв обо всем остальном. Который уж раз он просил ее:

— Ну так жди меня, Зоя, жди!

И она каждый раз, улыбаясь, обещала писать, ждать и говорила, что если за этот срок («который будет сроком испытания нашей дружбы») время сблизит их еще больше, то они встретятся непременно.

Олег Князев выпил лишнего, а вино обычно вызывало у него беспричинную грусть. Сейчас он лез с объяснениями к своему другу Демьяну Беляеву и плачущим голосом жаловался:

— Вот и научи их, поросят, летать, а они только за семафор и сразу же забудут нас с тобой… А мы, дураки, их обучали, показывали им, поросятам, как «козлов» исправлять… Нет, ты, Димка, брось меня уговаривать! Видишь? Скажи, ты видишь? Они уже стоят с девками! А их учитель, их инструктор, стоит в одиночестве… Эх! Ну же пусть только не напишут мне! Я их, поросят…

— Да полно тебе, Алик, — успокаивал его Беляев, — не волнуйся, они своих инструкторов будут помнить всю жизнь. По себе знаю…

Он был прав. Проходят годы, наслаиваются в памяти многие события: жестокие бои, сложные полеты, любовь к женщине, радость побед, горечь неудач, а образ мужественного человека, давшего летчику первые крылья, всегда живет в его памяти и нередко можно видеть такой случай, когда за дружеским столом увешанный орденами блестящий полковник почтительно и заботливо ухаживает, за скромным капитаном и всем своим видом показывает, что хотя он и полковник и герой, но считает себя сержантом перед этим капитаном, своим старым учителем, скромным тружеником пятого океана…


Когда зажегся зеленый глаз семафора, уже наступили синие сумерки. А вот и огни паровоза. Молодые летчики простились с друзьями — с одними навсегда, с другими до следующих встреч на широком жизненном пути. Протяжный гудок, и состав тронулся. Над перроном взметнулись платки, пилотки. Кто-то плакал, кто-то кричал слова прощания, кто-то давал последние наставления. Вдоль состава золотой метелью понеслись светлячки искр. Бодро застучали колеса, выбивая такт им одним известной песни.

Молодые летчики помчались навстречу новой, боевой жизни, навстречу борьбе, подвигам, победам, навстречу славному боевому труду.


ОТ РЕДАКЦИИ

«Тайна Темир-Тепе» — первое художественное произведение Льва Петровича Колесникова. Родился он в 1923 году в семье служащего и до начала Великой Отечественной войны учился в средней школе в г. Ташкенте. В июле 1941 года он был призван в армию и направлен в авиационное училище. По окончании училища Л. П. Колесников принимал участие в войне в качестве летчика-истребителя. За мужество и отвагу, проявленные в воздушных боях, он награжден двумя орденами и тремя медалями. После окончания войны Л. П. Колесников остался в кадрах Советской Армии. Ныне он капитан, командир подразделения реактивных истребителей. Что еще можно сказать о писателе Л. П. Колесникове? Это веселый, жизнерадостный человек, хороший общественник. Четырнадцати лет он вступил в комсомол, двадцати четырех — в Коммунистическую партию. Сейчас Лев Петрович работает над новым художественным произведением.

Михаил Костин Корж идёт по следу

Часть первая

Донесение

В два часа ночи капитан Корж был вызван к начальнику Управления.

В просторном кабинете комиссара Новикова царил полумрак. Окна были наглухо зашторены плотными светомаскировочными портьерами. Большая люстра, когда-то заливавшая ярким светом весь кабинет, теперь висела под потолком без лампочек, тускло поблескивая старой бронзой. С первого дня войны Новиков обходился одной настольной лампой и лишь во время совещаний, проводившихся в его кабинете, разрешал включать стенные плафоны.

Новиков сидел за столом, устало откинувшись на спинку кресла. В руке его дымилась папироса, но он, видимо, забыл про нее. Он только что вернулся из дальней и трудной поездки, даже не успел побриться и переменить китель. Худощавое лицо его сегодня выглядело еще более осунувшимся, под глазами появились темные круги — свидетельство бессонных ночей и напряженной работы.

Корж доложил о приходе. Новиков, перегнувшись через широкий стол, протянул ему крепкую, сухую ладонь.

— Здравствуйте, Алексей Петрович. Садитесь, закуривайте.

Он протянул ему пачку «Казбека». Папироса попалась жесткая, Корж долго и старательно разминал туго набитый табак, стараясь не порвать гильзу.

Новиков, щурясь от дыма, не спускал глаз с Коржа, словно впервые видел перед собой этого крепкого, широкоплечего человека, с простым, открытым лицом и умными, пытливыми глазами.

Корж ему определенно нравился.

Алексей Петрович уже около месяца вел большое дело, которое очень интересовало начальника Управления. Его нужно было кончать как можно быстрее. Правда, не все тут зависело от Коржа и людей, работавших в его группе, но, тем не менее…

Теперь для Коржа совершенно неожиданно явилось новое серьезное задание.

— Алексей Петрович, как идет дело Оливареса?

Корж недовольно поморщился то ли от дыма, то ли от неприятного для него вопроса.

…Дело Оливареса…

Около месяца тому назад (точнее, 16 мая) двое пареньков из деревни Тарасовки, Заозерного района, ночью возвращались домой с районного комсомольского актива. Ночь была тихая. С полей веяло прохладой, цветущие сады наполняли воздух пряным ароматом. Ребята шли молча. До обеда они работали в поле, потом, наскоро закусив и переодевшись, пешком отправились в Заозерное, что лежит в восьми километрах от Тарасовки. Там провели остаток дня на активе, а вечером остались посмотреть новую кинокартину. Они порядочно устали, и сейчас им не хотелось даже разговаривать.

Неожиданно в небе послышался чуть уловимый рокот моторов. Постепенно он становился отчетливей, приближаясь с запада. Ребята остановились, прислушались… Вот самолет прошел почти над их головами, и оба ясно услышали вибрирующий, с каким-то подвыванием звук моторов.

— Васька, — воскликнул один, — да это же немец летит!

— Похоже…

— Точно он!

Ребята невольно повернули головы на звук, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в ночном небе. Но там лишь слабо мерцали звезды…

Вдруг оба они заметили какие-то смутные тени, медленно опускавшиеся над лесом. И обоих сразу осенила страшная догадка:

— Парашютисты!

— Диверсанты!

Забыв про усталость, комсомольцы со всех ног пустились в деревню. Один побежал будить председателя колхоза, другой помчался за секретарем партийной организации.

По телефонунемедленно передали сообщение в районный отдел НКВД. Позвонили в соседние села и деревни. Туда, где не было телефона, выслали коннонарочных.

На рассвете бойцы колхозных истребительных батальонов и оперативная группа чекистов с двумя розыскными собаками широким кольцом оцепили лес и начали его прочесывать.

Один парашют нашли в зарослях молодого ельника. Он был свернут наспех, кое-как. Второй с обрезанными стропами висел на ветвях сосны. Еще два были обнаружены в лесном болоте.

Собаки взяли след и уверенно повели по нему.

Вскоре задержали первого диверсанта. Вконец измученный погоней, он свалился за сосной и открыл огонь. Но, сделав три выстрела и видя, что ему все равно не уйти от многочисленных преследователей, бросил пистолет. Высоко подняв грязные, исцарапанные руки, он вышел из-за сосны и хриплым, прерывистым голосом попросил:

— Не убивайте, сдаюсь.

Еще двоих загнали в небольшой овраг. Они отчаянно сопротивлялись и в перестрелке были убиты.

По следу четвертого собаки вывели оперативную группу к лесному озеру. На песчаном берегу остались, четкие отпечатки больших мужских ботинок, подбитых гвоздями с выпуклыми шляпками. Шаг был широким, торопливым, — очевидно, человек слышал шум погони и уходил именно от нее. Отпечаток его левой ноги западал глубже. Это говорило о том, что человек — хромой. След вел прямо в воду.

Проводники пустили собак вокруг озера и на другой стороне обнаружили выходной след. Значит, диверсант не пожелал тратить драгоценное время на обход и переплыл озеро. Собаки снова повели, но уже в прибрежной осоке потеряли след и заметались беспомощно…

Ни в этот день, ни в последующие четвертый парашютист так и не был пойман.

У одного из убитых в рюкзаке оказалась портативная радиостанция, крупная сумма советских денег, советские, но явно поддельные документы на имя некоего Ветрова и сухой паек на два-три дня, состоявший из нескольких плиток шоколада, пищевых концентратов и фляжки спирта. По всей вероятности, он был радист. Труп его обыскали особенно тщательно в надежде найти код, по которому он собирался работать. Но поиски оказались тщетными — радист, видимо, знал шифр на память. У остальных, кроме оружия, документов и дешевых сигарет без марки, ничего не обнаружили. Как был снаряжен четвертый — осталось неизвестно…

Новиков поручил вести следствие Коржу.

Алексей Петрович прежде всего поинтересовался личностью задержанного.

— Я русский, — ответил тот. — Родом из Орловской области. Фамилия — Сазонов.

— Как вы попали в Германию?

— В сорок первом году в боях под Мозырем меня взяли в плен…

— Взяли или вы сдались добровольно? — уточнил Корж.

— Именно взяли. Я был оглушен взрывом, контужен…

— Продолжайте.

— Четыре месяца я находился в полевом лагере. Затем меня отправили в Германию, в Равенсбрук. Если б вы знали, что это за лагерь, в Равенсбруке!.. Каждое утро мы хоронили умерших от истощения или до смерти забитых охранниками. Жутко вспомнить! Я тоже не надеялся протянуть долго… Мне предложили пойти в разведывательную школу, и я дал согласие.

— Но вы же прекрасно знали, что рано или поздно вас пошлют в Россию как шпиона, как диверсанта.

— Конечно, знал. Но я хотел не только выжить, а и каким угодно путем вернуться сюда…

— Вот как! Так почему же вы начали отстреливаться, когда вас брали в лесу? Казалось бы, следовало поступить наоборот: бросить оружие и самому выйти навстречу облаве? А?..

Сазонов молчал, опустив голову.

— Чему вас обучали в школе?

— Главным образом подрывному делу. Затем знакомили с устройством парашюта и управлением им в воздухе. Но я не успел закончить курс.

— Почему?

— Вечером пятнадцатого мая меня и моего лагерного приятеля Ветрова срочно вызвали к начальнику школы Ланге. От него мы получили приказ: сопровождать в русский тыл двух разведчиков, обеспечить их безопасность при высадке и проводить до места назначения.

— Куда именно?

— Нам не сказали. Об этом знал только руководитель группы. Мы поступали в полное его распоряжение. После, если все сойдет благополучно, он должен был заплатить нам по пять тысяч рублей и отпустить на все четыре стороны.

— Опишите внешность руководителя.

— Я даже и не видел его как следует. Знаю только имя или кличку: Оливарес. Больше ничего. Нам выдали в школе оружие и документы, посадили в машину, доставили на аэродром. Те двое уже сидели на своих местах. В кабине было темно, я различил лишь смутные силуэты фигур. Который из двух был начальник, какое у него лицо, как одет, — ничего не знаю. В определенном месте мы выбросились, а остальное вам известно.

Таким образом, допрос не помог не только розыску, но даже выяснению личности пропавшего. А по всей вероятности, именно он и был Оливарес.

Специальная группа продолжала вести поиски, но пока безрезультатно. Были приняты меры на случай, если у скрывшегося имелась запасная рация. Днем и ночью радисты Управления прослушивали эфир, надеясь услышать условный шифр. Но позывных не было… Об этом Корж и доложил начальнику. Новиков задумался. Потом решительно ткнул окурок пепельницу, придвинул к себе папку с бумагами.

— Ладно, Алексей Петрович, раньше времени нос вешать не будем. Мы встретились, видимо, с матерым, травленым волком, но все равно никуда он от нас не уйдет. Кто руководит поисковой группой?

— Мой помощник, лейтенант Грачев.

— Очень хорошо. Значит, вы без ущерба делу можете покинуть город на несколько дней.

Новиков взял из папки лист бумаги и протянул его Коржу.

— Это срочное донесение сержанта Стрельцова из Клинцов. Прочтите его.

Алексей Петрович быстро пробежал написанное и удивленно поднял брови.

— Что? — усмехнулся, глядя на него, Новиков. — Довольно необычно, а?..

— Действительно, — согласился Корж.

— Вот какие неожиданные сюрпризы преподносит нам война. Простите, Алексей Петрович, вы где работали в тридцатых годах?

— В период коллективизации?

— Да.

— Уполномоченным ГПУ.

— А местность?

— В этой же области, только на селе.

— В раскулачивании принимали участие?

— Приходилось.

— Ну и как, все шло тихо, спокойно?

— Не совсем.

— Ага! Я не случайно вспомнил прошлое. Мне лично кажется, что преступление в Клинцовском районе как-то связано с событиями прошлых лет.

— Вы имеете в виду месть за старое?

— Может быть…

— Понимаю.

— Я поручаю это дело вам. Когда вы можете выехать в Клинцы? Машина ждет в гараже.

Корж взглянул на часы. Стрелки их показывали без пяти минут три.

— Через полчаса я буду в дороге.

— Отлично. Желаю успеха. Если явятся какие-либо затруднения или потребуется помощь — немедленно звоните. Донесение возьмите с собой, приобщите его к материалам следствия.


Корж вернулся к себе в кабинет. Из шкафа достал небольшой чемодан. В нем было полотенце, мыло, зубная паста, папиросы и спички. Кроме того, лежал фотоаппарат, походная лаборатория с набором химикатов, различной фотобумаги и пленки. Ко всему перечисленному Алексей Петрович добавил немного писчей бумаги, положил перочинный нож. Кажется, ничего больше не могло понадобиться. Хорошо бы, конечно, захватить на дорогу хоть пару бутербродов, но буфет был закрыт. Ладно… Он проверил пистолет, взял запасную обойму. Переоделся в гражданский костюм и вызвал Грачева.

— Я уезжаю, лейтенант, в Клинцы. Вот, возьмите ключ от стола.

— Надолго, Алексей Петрович?

— Как управлюсь.

— Что там случилось, если не секрет?

— Прочитайте, — Корж подал ему донесение.

В нем сержант Стрельцов сообщал:

В ночь на 13 июня 1942 года в колхозе «Привольная жизнь» (село Степаново, Андрейковского сельсовета) неизвестными лицами уничтожен фруктовый сад. Вырублено более двухсот яблонь, порублены и вытоптаны все ягодники. Веду следствие. О результатах сообщу дополнительно. 

— Ничего не понимаю! — развел руками Грачев. — Кому понадобилось такое?..

— Значит, кому-то понадобилось.

Корж позвонил домой. Жена его работала медицинской сестрой в госпитале, но сегодня была свободна от дежурства, и Корж надеялся застать ее дома.

Однако к телефону никто не подошел. Корж перебрал номер, долго прислушивался к настойчивым продолжительным гудкам, но так и не дождался ответа. Придется заехать, узнать, в чем дело. Вызвал из гаража машину. Дома его ждала записка.

Алеша! Пишу второпях. Только что прибыл санпоезд, и начальник госпиталя всех мобилизовал на разгрузку.

Обед в духовке. Меня сегодня не жди.

Настя.
Алексей Петрович задумчиво повертел листок в руках, потом взял лежавший на столе карандаш и написал ниже:

«Настя! Я уехал в командировку на несколько дней». Улыбнулся и приписал: «Обед в духовке».

Пропажа на пристани

В десять часов утра Корж был в Клинцах.

Хотя ему удалось немного подремать в машине, все же усталость после длительного пути, пролегавшего исключительно по проселочным дорогам, давала себя знать. Шофер «жал на всю железку» (по его собственному выражению), и сейчас у Алексея Петровича от непрестанной болтанки ныли бока, немного сводило ноги.

Клинцы — богатое село, славившееся чудесными яблоками и ягодами, — расположилось на правом, гористом берегу Волги. Его почти совсем не было видно с реки. Всю «кручу» — так здесь называли берег над пристанью — занимал большой, буйно разросшийся парк, любимое место отдыха клинцовских жителей и особенно молодежи. За парком лежало шоссе, потом начинались сады и лишь за ними — строения и улицы села.

Шофер, в отличие от Коржа уже бывавший в этих местах, уверенно вывел машину к райотделению НКВД, помещавшемуся в белом двухэтажном доме, недалеко от рынка. Ворота были открыты, и Корж приказал заезжать прямо во двор.

Первое, что попалось Алексею Петровичу на глаза, когда он, растирая затекшие ноги, вылез из машины, была лошадь, запряженная в легкую повозку. В повозке сидел сержант Стрельцов, собиравшийся, видимо, вот-вот выехать со двора.

Корж направился к нему. Сержант недоуменно поднял брови и поспешил спуститься на землю.

— Товарищ капитан, здравствуйте!

— Здравствуйте. Вы куда собрались?

Стрельцов улыбнулся.

— Еду в Степаново.

— Ах, вот как!.. — Корж стряхнул пыль с лацкана пиджака. — Придется поездку отложить. Я как раз приехал по поводу степановского сада. Пройдемте к вам, я только возьму чемодан из машины.

Стрельцов пожал плечами.

Честно говоря, узнав, зачем приехал капитан Корж, он и обрадовался и обиделся. Значит, там, в Управлении, не особенно-то верят в его способности, если сразу же выслали на место старого, опытного работника.

Как все молодые и по возрасту, и по работе люди, не познавшие еще горечи неудач, сержант Стрельцов был немного излишне самонадеян и явно переоценивал свои способности. Дело, связанное с порубкой сада, не казалось ему ни серьезным, ни трудным.

— С чего начнем, Алексей Петрович? — спросил Стрельцов после того, как они поднялись к нему в кабинет, и Корж, поставив в угол чемодан, присел на диван и закурил папироску. — Я предлагаю сейчас позавтракать.

— Предложение дельное. Но мне сначала нужно почистить костюм и умыться. Есть у вас щетка? Ну и пылищи на дорогах! Видели машину? Серая. А из города мы выезжали на черной.

После завтрака Корж попросил Стрельцова рассказать о случившемся.

— Прежде всего, где находится сад? Вероятно, не в самом селе?

— Нет. Примерно километрах в двух от него, на берегу Волги.

— Я так и предполагал. Иначе хоть кто-нибудь да услышал бы стук топоров. Сторож есть в саду?

— Да. Но в эту ночь его не было на месте.

— Почему?

Стрельцов вынул из уже заведенного дела протокол допроса сторожа.

— Вот, прочитайте его показания.

Быхин Илья Матвеевич, семидесяти одного года от роду, уроженец села Танайки, Елабужского района, Татарской Автономной Республики. Сторожем в колхозе «Привольная жизнь» работает три года. За последнее время чувствовал сильное недомогание и в конце концов 12 июня решил обратиться за помощью к врачу. Утром он отпросился у председателя и пошел в Клинцы (5 километров от села). На дорогу потратил не меньше двух часов. (Стариковские да больные ноги шибко не бегают.) Часа три, если не больше, ждал приема к врачу. После осмотра почувствовал себя очень плохо и, боясь свалиться где-нибудь на дороге, решил заночевать в Клинцах. Попросился в какой-то дом недалеко от амбулатории. Его пустили. Отдохнув, он еще до рассвета ушел домой. Сад нашел уже вырубленным.

Вопрос: На какой срок вы отпрашивались у председателя?

Ответ: Только сходить в амбулаторию и обратно.

Вопрос: Значит, вы рассчитывали вернуться в этот же день?

Ответ: Да, я так и сказал, что к вечеру приду непременно.

Вопрос: Но прийти не сумели?

Ответ: Совсем занедужил. Пришлось ночевать.

— Вы проверяли, был ли Быхин у врача? — спросил Корж Стрельцова.

— Да, у меня есть официальная справка.

— А факт ночевки?

— Тоже проверял. Быхин останавливался в доме восемнадцать по Огородной улице.

— Что из себя представляют хозяева?

— Абсолютно ничего подозрительного. Старушка пенсионерка с дочерью и внучкой. Дочь работает бухгалтером в райзо. Муж ее — на фронте.

— До этого они знали Быхина?

— Нет. Пустили просто из сострадания. Когда он ушел обратно, даже не слышали, — спали.

— Ну, ладно. Что за колхоз в Степанове?

— Крепкий, богатый. Передовой в районе. Народ очень дружный, работают хорошо.

— Председатель?

— Захар Иванович Солодов. Руководит артелью со дня организации. Коммунист, орденоносец.

— В армию его не взяли?

— Годы вышли. Ему уже шестьдесят два.

— Жители все — местные уроженцы или есть пришлые? Сейчас, может быть, живут эвакуированные?

— Нет, все коренные старожилы. Ни пришлых, ни эвакуированных в Степанове нет.

— А как же Быхин? Ведь он из Татарии.

— Он проживает в районе около пяти лет.

— В протоколе допроса говорится только о трех годах.

— Это те, что он проработал в Степанове. А до этого Быхин был пастухом в Беклемишеве, затем полевым сторожем в Лужках, работал где-то еще, но где — я пока не знаю.

— Почему он ушел из Беклемишева и Лужков?

— Не могу сказать. Я не спросил. Старик он дряхлый, больной, на допросе еле сидел.

Корж понял, что ему самому придется выяснять этот вопрос.

— В ночь на тринадцатое никто из посторонних в Степанове не ночевал?

— Нет. В колхозе заведен порядок: немедленно сообщать в правление о каждом новом человеке, будь то родственник, гость или случайный прохожий.

— А ночью можно пройти через село незаметно?

— Вряд ли. Сторожа дежурят у складов и ферм, на пожарной вышке и у мельницы. Кроме того, по селу патрулируют три группы по два человека из колхозной военизированной дружины.

— Ого! У них есть даже такая! Из кого она состоит?

— Молодежь, подростки.

— Кто руководит?

— Кузнец Антон Бурдин. Прошел всю империалистическую и гражданскую, так что дело знает.

— Двенадцатого никто из жителей села не отлучался?

— Кроме сторожа сада Быхина и ребятишек, ездивших в ночное, никто.

— Ребятишки ездили в ночное, — задумчиво повторил Корж. — Это тоже интересно. Вы, случаем, не знаете, где они были?

Стрельцов улыбнулся.

— Очень хорошо знаю. До войны сам туда частенько ездил. Отменная рыбалка с бредешком.

— Вот как!

— Да, — продолжал Стрельцов. — Ниже села, если идти по течению Волги, есть небольшая луговина с озером. Рыбы в нем!.. Прямо хоть ложкой черпай. А кругом очень хорошая сочная трава. Но косить ее нельзя — мешают кочки, кустарник. И вот, чтобы она не пропадала, там и пасут по ночам лошадей.

— Как я понял, луговина расположена уже за садом?

— Совершенно верно.

— Далеко от дороги?

— Не очень.

— Могли бы ребята услышать или увидеть, что происходит на дороге? Например, идет кто-нибудь или едет?

— Право, не знаю. Если не спали…

— Вы беседовали с ними?

— Да что они могут рассказать? Как пекли картошку в углях или ловили рыбу…

Корж недовольно покачал головой.

— Это вы зря, сержант. У ребятишек глаза острые, и, зачастую, они видят больше, чем на их месте увидел бы взрослый. Обязательно нужно будет с ними потолковать… А можно пройти в сад, не заходя в село?

— Кругом поля. Рожь.

— В ней-то как раз и удобно подобраться незаметно. Вы не смотрели, — может, протоптан след?

— Вот, сегодня собирался туда…

— Н-да… — Корж помолчал, задумчиво барабаня по столу пальцами. — Мне нужна карта района. Я хочу подробней знать расположение Степанова и окружающей его местности.

— Сейчас принесу. — Сержант встал, но в это время в дверь постучали. — Войдите! — громко сказал он.

В кабинет вошел дежурный райотделения и с ним длинный, как жердь, бородатый мужчина в потертом бушлате и видавшей виды, помятой фуражке с якорьком на околыше. Дежурный кивнул на него:

— К вам, товарищ сержант.

— Я вас слушаю, — обратился Стрельцов к посетителю.

Тот снял с головы фуражку и, переступив с ноги на ногу, смущенно произнес:

— Тут такое дело, товарищ начальник… Я, значит, водолив с пристани. Может, слышали: Трофимов Ефим Сидорыч.

— Ну-ну, в чем же ваше дело заключается?

— Да как бы вам сказать…. Лодка у нас пропала. Казенная… Только-только получили новенькую, покрасить даже не успели…

— Так вы с этим обратитесь к начальнику милиции. Расследованием краж и розыском похищенного занимаются они.

— Я уж был там, да начальник уехал по району.

Корж включился в разговор:

— То есть как пропала? Украли, что ли?

— Кто ее знает. Пропала — и все. Позавчера была, а вчера хвать! — и нету.

«Позавчера… Это же, значит, двенадцатого…» — Корж невольно насторожился.

— Вот это ловко! — усмехнулся Стрельцов.

— То-то что здорово! — вздохнул водолив.

— Расскажите-ка подробней, как это случилось.

— Да тут такое дело, что никаких подробностей и нет. Чего ж… Была лодка, привязанная к мосткам веревкой. Утром встали, глядь: веревка тут, а лодка — тю-тю! Вот и все.

— Кто и куда в последний раз плавал на ней? — задал вопрос Корж.

— Я, в тот же день за тальником ездил на ту сторону.

— Корзинки, что ли, плетете? — высказал догадку Корж.

— Приходится. Время тугое, хоть чем-нибудь мало-мало перебиваться нужно. Меняю на картошку, на молоко. Кто чего даст. Да и корзинки-то ведь не ахти какие, по мастеру. Только от нужды делаю, а бабы берут, потому как больше достать негде. Ну, выходит, и выручаем друг дружку…

— Когда вы вернулись, в какое примерно время?

— А пес его знает, сколько было по часам. Я не смотрел. Но уж сумерки спускались.

— Лодку вы разгрузили тут же или оставили тальник до утра?

— Разгрузил.

— Весла убрали?

— А как же. На место положил. На носу пристани.

— Они целы?

— То-то что нет! И их забрали…

Корж удивленно пожал плечами.

— Значит, кто-то ночью ходил по пристани, брал весла, отвязывал лодку, выводил ее из-под мостков, и никто из команды ничего не слышал. Как же это так?.. Пьяные, что ли, все были?

— Ни боже мой! — запротестовал водолив. — Я уж не помню, когда мы и пробовали эту штуку. За день намаешься туда да сюда, — и без вина спишь как мертвый.

— А вахтенный что делал?

Водолив опустил глаза и беспокойно переступил ногами.

— Ну!

— Да… тут такое дело… — извиняющимся тоном продолжал водолив. — Вахту стоял Петька, матрос. Молодой еще, только-только семнадцать лет исполнилось. Ну, понятно, что к чему…

— Пока абсолютно нет.

— Оказывается, к нему дивчина, зазноба его приходила в ту пору, и они, значит, посидели недолго на корме, покалякали. И вот в это время, я так думаю, вся неприятность и произошла…

— Ну и ну! — покачал головой Корж. — Прямо удивительно, как все складывается. А почему вы вчера не заявили о пропаже лодки?

— Да некогда было. Я, как увидел, что ее нет, пошел вниз по реке, километров пятнадцать отмахал. Может, мол, доехал кто куда нужно и бросил ее у бережка. Только нет, не нашел. А вверх этот ходил, Петька. Тоже пустой явился. Вот уж сегодня я и решил заявить.

— Верхом или низом берега вы шли?

— Верхом. У воды местами топко, да и ключи бьют.

Больше у Коржа вопросов не было.

Стрельцов сказал:

— Напишите заявление о случившемся. Будем искать вашу лодку. Только обязательно укажите все ее приметы, даже самые незначительные.

Водолив ушел.

Стрельцов отправился за картой.

Корж закурил, встал с дивана и подошел к окну.

По улице, вымощенной булыжником и густо припорошенной у обочин сенной и соломенной трухой, медленно двигалась пустая подвода. Мальчишка возчик, вытянув руки с вожжами, шел рядом с телегой. «Трясет на камнях, вот он и слез», — почему-то подумал Корж. За телегой, опустив голову и высунув от жары большой, красный язык, лениво плелась лохматая собака. Она то и дело отставала и тогда, подобрав язык, торопливо трусила вдогонку. Людей на улице было мало, лишь у магазина толпилась небольшая очередь.

Алексей Петрович в задумчивости смотрел, кажется, в одну точку, но глаза сами собой видели и замечали многое, происходящее за окном. Вот они заметили двух мальчишек напротив. Словно бойцовые петухи, они наскакивали друг на друга, размахивая кулаками. «Чертенята, — усмехнулся Корж. — И ведь спорят-то наверняка по пустякам». А вот из ворот отделения вышел водолив. Постоял, скручивая цыгарку, и неторопливо направился к магазину. Спросил что-то в очереди, махнул рукой, отошел. Пройдя несколько шагов, обернулся, посмотрел на окна райотделения и, как показалось Коржу, зло сплюнул. Рывком нахлобучил фуражку на самые глаза и широким шагом направился в переулок, ведущий к реке.

Вернулся Стрельцов.

Алексей Петрович, тщательно перерисовал на лист бумаги интересующий его участок карты и со слов сержанта условными знаками пометил, где находятся сад, поля колхоза и луговина с озером, «битком набитым рыбой».

— Ну вот, — удовлетворенно проговорил Корж, окончив рисунок, — теперь я не заплутаюсь в окрестностях Степанова.

Стрельцов спросил:

— А разве мы не вместе отправимся туда?

— Нет, вам лучше остаться здесь. Мне почему-то не нравится история с той лодкой. Пропала в ночь на тринадцатое… Нигде ее не нашли… А река — неплохая дорога, особенно ночью. Никто увидит, никто не услышит…

— Вы думаете?! — Стрельцов не договорил.

— А вы?

Стрельцов покачал головой.

— Может быть…

— Вот именно. Самым серьезным образом займитесь лодкой, водоливом, вахтенным матросом, всеми, кто прямо или косвенно окажется причастным к этому делу.

— Хорошо. Когда вам приготовить лошадь для поездки? Хотя у вас машина.

— Я пойду пешком. Выйду в сумерки, чтобы как раз к ночи быть в Степанове..

И пеньки иногда говорят…

Алексей Петрович неторопливо шел к Степанову. За клинцовской околицей дорогу с обеих сторон обступила густая высокая рожь. Корж шагал посредине колеи и, пока позволял свет, внимательно присматривался, нет ли где входа в посевы. Но хлеба тянулись сплошной стеной, без меж, без тропинок через них. А потом догорела заря, как-то сразу потемнело, и теперь Алексей Петрович следил лишь за дорогой, белевшей под ногами.

Скоро впереди на взгорье темными силуэтами по светло-серому фону неба выступили крыши домов, потянуло чуть уловимым запахом жилья. Где-то вдалеке несколько раз пролаяла собака и смолкла.

Неожиданно около самой дороги словно из-под земли выросло небольшое приземистое строение. Корж подошел ближе. Он разглядел станок из бревен и кучей наваленные у стены бороны, плуги, колеса. Кузница. Значит, уже околица села. Здесь должна быть другая дорога, ведущая по задам к фермам, конному двору и мельнице. Корж решил пройти немного по ней, а потом каким-нибудь переулком выйти сразу в центр села. Он обогнул кузницу и чуть не упал, запнувшись. Под ногами загремело железо. Корж мысленно выругался: «Тьфу, черт! Чуть не с барабанным боем являюсь. Переполошу всех…» Но кругом было тихо. Даже чуткие собаки не обратили внимания на шум.

Узенькой тропинкой, сжатой по бокам плетнями, Алексей Петрович вошел в улицу. Через несколько шагов его окликнули:

— Гражданин, остановитесь!

Корж сделал вид, что не слышит, и продолжал путь. Сзади раздалось уже громко и властно:

— Гражданин!

Пришлось остановиться.

К нему приблизились двое пареньков пятнадцати-шестнадцати лет. У одного из них в руках Корж разглядел ружье. Патруль…

— Куда идете?

— В Степаново. Ищу председателя колхоза.

— А чего ж за огородами бродите? Мало места на дороге?..

— Сбился в темноте.

— Вы что, не здешний?

— В том-то и дело, что я из города. Если интересуют более подробные сведения, могу сообщить: агроном-садовод из областного земельного управления. Приехал к Захару Иванычу по важному и срочному делу, вот и приходится плутать ночью.

Объяснение неизвестного рассеяло подозрения ребят. Погибший сад, гордость и радость колхоза, был у всех на уме в эти дни, а тут приехал агроном.

— Идемте, — сказал один из пареньков, видимо старший наряда. — Тут недалеко. Ты, Серега, походи один, я скоро, — обратился он к напарнику и повел приезжего.

Корж приостановился.

— А удобно ли беспокоить человека так поздно? Может, лучше переждать мне до утра в правлении?

— Что ж вы там на голых лавках будете спать? Идемте, ничего. Да и дядя Захар не лег еще, минут пять не больше как прошел с планерки.

Они подошли к какому-то дому. Поднялись на крыльцо, и паренек постучал в дверь. В сенях послышались грузные шаги, от которых заскрипели половицы. Густой, немного с хрипотцой голос спросил:

— Кто там?

— Это я, дядя Захар, Володька Тарасов. Тут к вам агроном из области приехал, я и привел.

Звякнул крючок, перед Коржем распахнулась дверь.

— Милости прошу. Только осторожно, тут еще ступеньки.

Корж посветил карманным фонариком, подождал, пока председатель запирал дверь, и прошел следом за ним в просторную и чистую кухню.

Солодов занимался еще делами. Семилинейная лампа горела в полную силу, на столе лежали счеты, какие-то бумаги, стояла чернильница.

— Присаживайтесь, — пригласил он гостя, продолжая стоять в какой-то выжидательной позе. Был он высок ростом и крепко сложен, и только глаза, видимо, начинали сдавать: на большом мясистом носу красовались старенькие очки в железной оправе. Смотрел он из-за стекол открыто и просто, а под густыми пушистыми усами, совсем не тронутыми сединой, казалось, таилась лукавая и вместе добродушная усмешка.

Корж предъявил ему удостоверение личности. Председатель посмотрел его и сдвинул очки на лоб.

— А чего же Володька наплел мне про агронома?..

— Так я назвался ребятам, чтобы не было лишних разговоров на селе.

— Тогда, простите, по какому же вопросу?..

— Мне поручены поиски преступников, погубивших сад.

— Вон что-о!.. — многозначительно протянул Солодов и вдруг спохватился: — Чего же я стою как пень!.. Раздевайтесь, умывайтесь с дороги, я пока ужин соберу. Жены у меня нет, обычно дочка хозяйничает, а сейчас спит уже. Ну, да мы и сами управимся.

— Вы бы не беспокоились, ничего не нужно.

— Как это так! — Председатель уже убрал бумаги и ставил на стол стаканы и кринку с молоком. — Значит, теперь не Стрельцов будет вести следствие?..

— Хватит дела и ему, — неопределенно ответил Корж.

Во время ужина Алексей Петрович выяснил кое-какие подробности, интересовавшие его, потом спросил:

— Вы сами никого не подозреваете?

— Что вы! Кто же на свое кровное руку подымет!..

— Это хорошо, если такая уверенность в людях. Но… всякое бывает…

— Может быть, не спорю. Только я подумать ни на кого не могу. Просто не нахожу таких…

— Ладно, Захар Иваныч, продолжим наш разговор завтра, сегодня поздно уже. Только уговоримся заранее: с утра вы покажете сад, а потом мне нужно побывать в Беклемишеве и Лужках. Это далеко?

— Не очень. Съездите на лошади.

— И еще: пусть я так и буду считаться агрономом-садоводом, как назвался ребятам. Вы поняли?..

— Хорошо. Ну, допивайте молоко, я пойду приготовлю вам постель.

* * *
Сад колхозники разбили на крутом, обрывистом берегу Волги. Отсюда далеко были видны луга с синими блюдечками озер, густо поросших по берегам тальником. Широкой голубой дорогой лежала внизу спокойная и величавая Волга. Весело стуча плицами, по ней бежали белые пассажирские пароходы, медленно, с тяжело груженными караванами, проплывали буксирные. Далеко-далеко за лугами синели в дымке леса.

Здесь стояла тишина, лишь изредка нарушаемая криком пролетающих чаек. Да еще разливались трели жаворонка в небе, и в траве задорно звенели кузнечики.

Подъезжая к саду, председатель глубже на лоб надвинул фуражку и тяжело, как-то горестно вздохнул.

— Вы что, Захар Иваныч? — спросил Корж.

— Верите ли: ходить сюда не могу. Как взгляну на пеньки, — сердце кровью обливается. Ведь столько труда людского прахом пошло!..

Приехавших встретил сторож.

Это был небольшого роста тщедушный старичок. Лицо его густо заросло седой, давно не чесанной бородой, над маленькими, как у хорька, глазами свисали лохматые брови. Одетый в черную потертую рубаху и такие же, заплатанные на коленях штаны, заправленные в худые стоптанные валенки, он ходил немного ссутулясь, время от времени покашливал и придерживал правый бок.

Председатель хмуро произнес:

— Здравствуй, Матвеич. Вот, с агрономом приехали посмотреть.

Сторож поклонился, что-то буркнув в ответ, и принялся привязывать лошадь к ограде. На Коржа взглянул мельком, но жадно и быстро ошарил всю его фигуру, словно пытаясь оценить человека и, главное, угадать, кто он таков.

Корж не торопясь начал тщательный осмотр.

Сад с трех сторон был огорожен частой деревянной изгородью. Четвертая сторона выходила прямо к обрыву над Волгой и там ограда была ни к чему; ни козы, никакая другая скотина оттуда не могли забрести в сад. Сторожка стояла у изгороди, обращаясь окном и дверью в сад. Сзади и с боков ее окружали густо разросшиеся кусты бузины, почти совсем закрывавшие второе окно, боковое. Все свободное пространство перед сторожкой сейчас было завалено стволами яблонь и груш с пожелтевшими, сухими листьями.


Корж направился в глубину сада. Он внимательно рассматривал каждый пенек, и по следам, понятным ему одному, читал историю происшедшего.

После осмотра он мог с уверенностью сказать, что сад рубили, по меньшей мере, двое. Пеньки были разные по высоте, одни выше, другие ниже. Значит, один из преступников был высок ростом. Ведь он рубил не нагибаясь, как удобней. Он не заботился о выходе древесины, ему нужно было лишь погубить дерево. Срезы высоких пеньков, — а их Корж насчитал подавляющее большинство, — были гладкие, из-под острого топора, с двух-трех ударов. Значит, в основном рубил кто-то большой и сильный, другой только помогал ему. И еще одну важную деталь подметил Корж на пеньках. Все срезы имели наклон в сторону сторожки. Это совершенно ясно говорило, что рубку начали от реки.

Закончив осмотр, Алексей Петрович вытер платком потный лоб и вышел на обрыв, к Волге.

— Жарко, Захар Иваныч.

— Да, припекает. А вы еще в темном костюме.

— Эх, сейчас бы выкупаться хорошо! Вы как на это смотрите?..

Председатель покрутил головой.

— Ой, нет! Я свое откупался. Теперь разве что только в горячей бане, с березовым выпаром.

— Да вода же теплая.

— Нет, нет. Если хотите, идите один, а я посижу здесь. Идите. Мы пока покурим с Матвеичем.

— Ну, дело ваше. Я мигом…

Корж спустился к реке. Сняв пиджак, он медленно побрел по прибрежному песку, словно выбирая место.

— Тут везде хорошо, дно чистое, — покричал ему председатель.

Корж кивнул головой и продолжал идти.

Берег из песка и мелкой гальки был ровный, омытый волнами. У самой воды на нем отпечатались чуть заметные следы тоненьких лапок трясогузок. На мелководье в песке виднелись длинные прямые борозды — это проползли моллюски. Стайки мальков толклись на легкой волне и, словно ртуть, упавшая на пол, мелкими искрами разлетались в разные стороны при появлении Коржа.

Внезапно Алексей Петрович остановился.

По отмели от воды тянулся глубокий и четкий след киля лодки…

Алексей Петрович даже присвистнул от неожиданности. «Вот какой дорогой подобрались к саду. Просто и незаметно. Интересно, та ли это лодка, что пропала на пристани, или какая-то другая?..»

Корж нисколько не сомневался, что след оставлен именно в ночь на тринадцатое, — днем двенадцатого прошел грозовой ливень, он бы смыл его, если бы сюда приезжали раньше. След длинный — лодку вытаскивали далеко на берег, чтобы ее не унесло волной. Значит, приплывшие на ней отлучались на продолжительное время.

Корж обернулся к тому месту, где остались председатель и сторож, но за кустами, росшими по обрыву, их не было видно. «Очень хорошо», — подумал Алексей Петрович, достал из кармана аппарат и сфотографировал след.

Итак, многое становилось ясным. Конец от клубка был в руках Алексея Петровича. Сейчас требовалось осторожно, чтобы нигде не оборвать ниточки, размотать весь клубок. «Постараемся сделать это со всей аккуратностью», — про себя проговорил Корж и, быстро раздевшись, с разбегу бросился в прохладные воды реки.

Вернувшись к председателю, он ничего не сказал про след на песке. Зачем? Да и рядом сидел сторож, густо дымя большой козьей ножкой. Его Алексей Петрович спросил:

— Так вы, значит, с Камы, Илья Матвеич? Елабужский?

— Танаевский, — проворчал тот, не поворачивая головы.

— Это все равно. Рядом. Да, красивые там места, я бывал. Одно Чертово городище чего стоит!

— Что за диковина такая? — поинтересовался Солодов.

— Башня из дикого камня. Старая, мохом вся поросла. Стоит на высокой обрывистой горе над самой пристанью. Я читал, что она осталась от крепости древних болгар, когда-то очень давно селившихся по берегам Камы. Так вот, если идти в Танайку берегом, дорожка как раз мимо этой башни. Вы давно оттуда, Илья Матвеич?

Сторож словно не слышал вопроса. Он медленно поднялся с земли, проворчал, ни на кого не глядя:

— Пойду соображу поесть чего-нибудь…

Корж проводил его пристальным, внимательным взглядом. Солодова спросил:

— Он всегда такой неразговорчивый?

— Всегда. Живет как бирюк, на отшибе, вот и разучился, видно, говорить.

— Захар Иваныч, меня интересует, почему вы никого не послали в сад двенадцатого июня взамен ушедшего сторожа?

— Так он же к вечеру обещал вернуться.

— Сам обещал или вы его просили?

— Сам. Заверил меня, что непременно придет.

— А вы понадеялись и не проверили?

— Не то что понадеялся, а закрутился с делами и совсем забыл про него. Да ничего никогда не замечалось за Быхиным…

* * *
Разговор с беклемишевским председателем происходил с глазу на глаз. Вот что он рассказал:

Шесть лет тому назад общее собрание колхозников решило завести высокопродуктивное молочное стадо. Еще с осени организовали краткосрочные зоотехнические курсы, капитально отремонтировали коровники, начали заменять местных малоудойных коров породистыми красногорбатовками. И, наконец, экономя при каждой возможности, скопили восемь тысяч рублей и приобрели быка-производителя. Когда его привели и поставили в отведенное стойло, все село перебывало на ферме, чтобы своими глазами увидеть Красавца, — так единодушно колхозники назвали быка.

На выпасах Красавец не ходил в общем стаде. У него было свое место для прогулок, ухаживал за ним постоянно бычар. Но однажды ночью, видимо, испугавшись чего-то, Красавец начал метаться и в щепы разнес стойло. На другой день его пришлось делать заново, а быка временно пустили в стадо, которое пас Быхин.

К вечеру в село прибежал подпасок с известием, что бык пал.

Ветврач установил, что Красавец объелся молодой рожью.

Обида колхозников на Быхина, не доглядевшего за Красавцем, была настолько велика, что ему предложили убраться из колхоза.

В Лужках биография степановского сторожа пополнилась сведениями другого характера.

Здесь Быхин охранял хлеб в полях. Но однажды не доглядел, и по неизвестной причине сгорел лучший, сортовой участок яровой пшеницы площадью в несколько гектаров.

Быхина уволили и отсюда.

Оба эти факта были довольно интересны, и Алексей Петрович записал их для памяти в блокнот.

Разговор у костра

Вечером Корж намеревался поговорить с ездившими в ночное ребятишками. Но дочка Захара Ивановича, посланная за ними, никого уже не застала дома — все опять ускакали в луга. Корж огорчился.

— Поговорите завтра, — успокаивал его Захар Иванович. — Никуда они не денутся.

— Завтра будут другие заботы. А что, если мне отправиться к ним туда?..

— Только этого и не хватало! Неужто мало намыкались за день? Нужно еще ночь ломать. Бросьте-ка, право, эту затею да отдыхайте.

— Нет, Захар Иваныч, отдохнуть я еще успею, а дело не ждет. Пойду.

— Вот беда с вами! Это ведь километра три, если не все четыре.

— Ну и что?

— Да обратно столько же.

— Пустяки!

— И только из-за какого-то разговора с парнишками.

— А это уже не пустяки.

— Много путного они вам расскажут!

— В нашей работе каждая мелочь важна. Пойду, не уговаривайте.

Председатель махнул рукой:

— Как хотите, дело ваше. Тогда возьмите хоть лошадь. В седле-то ездите?

— Умею.

Захар Иванович сходил в чулан, принес брезентовый плащ:

— Оденьте, а то ночью прохладно в полях, да и от реки сырость.

Корж поблагодарил.

На конном дворе ему вывели председательского жеребца Орлика. Алексей Петрович взял из рук конюха седло:

— Дайте-ка я сам.

Конюх недоверчиво посмотрел на него:

— А сумеете?

— Как-нибудь, — улыбнулся Корж и ловко вскинул тяжелое, военного образца седло на спину коня.

Конюх придирчиво следил за всеми его действиями, а после сам тщательно проверил седловку. Придраться было не к чему. Он, удовлетворенно хмыкнув в бороду, заметил:

— Стремена, вроде, коротковаты.

— Ничуть. Как раз по мне.

— Ну, коли так, то в добрый час.

Корж выехал со двора.

Орлик бежал резвой размашистой рысью, словно знал, что впереди его ждет сочная трава и целая ночь отдыха. Алексей Петрович мерно покачивался в седле, думая о своем.

Закат еще не померк, на западе горели и никак не могли догореть оранжевые полосы вечерней зари, а с востока серой пеленой надвигалась короткая летняя ночь. Над землей курился туман — ложилась роса. За рекой кричали коростели. Из далекого бора чуть слышно доносилось тоскливое гуканье филина. Где-то на Волге по-деловому, басовито прогудел пароход.

Алексей Петрович придержал Орлика и достал папиросу. Спичка на короткое время ослепила глаза. После нее ночь показалась темней. Но это ощущение скоро прошло, и Корж по-прежнему довольно отчетливо видел дорогу, вплотную подступившие к ней поля и силуэты деревьев, маячивших впереди.

Скоро Алексей Петрович поровнялся с оградой сада. Здесь тишина не нарушалась ни шорохом, ни звуком. «Сторож, верно, спит. Караулить теперь нечего», — подумал Корж и оглянулся на сторожку. Ее окружала темнота.

* * *
Уха была готова. Котелок осторожно сняли с тагана и на его место повесили большой закопченный чайник. Ребята достали ложки, хлеб и кружком уселись у дымившегося душистым паром котелка.

В это время с дороги послышался конский топот.

— Кто-то едет, — поднял голову Васька Балахонов, четырнадцатилетний белобрысый парнишка, не по годам рослый и ловкий. Старшие в шутку называли его бригадиром ночного, но шутка шуткой, а Васька любил и знал свое дело и к работе приводил лошадей отдохнувшими, сытыми. Видя, что парень не ради забавы каждую ночь гоняет в ночное, правление стало начислять ему трудодни.

Топот приближался. Вот он стал глуше, значит, ездок свернул на луговину.

— К нам! — Васька отложил ложку, взял в руки старенькую берданку, лежавшую рядом, поднялся на ноги. — Э-эй, кто едет?!

— Свои! — долетело в ответ. Из темноты вынырнул всем знакомый Орлик. Но в седле сидел кто-то чужой, и ребята молча и настороженно смотрели на него.

— Здорово, хлопцы! — седок помахал рукой и, легко спрыгнув на землю, подошел ближе.

В свете костра ребята хорошо разглядели его.

Коренастый, широкоплечий, — плащ Захара Иваныча, что на нем, облегает его плотно, только немного длинноват. Темные глаза смотрят зорко и вместе с тем приветливо. Волосы гладко зачесаны назад, а виски, словно в зиму инеем, припушило сединой. На ногах ботинки — похоже, что городской.

— Можно к вашему огоньку?

— А вы кто такой? — спросил Васька.

Алексей Петрович взглянул на напряженные, выжидающие лица ребят и рассмеялся:

— Не узнали?

— Нет…

— Эх, вы, гвозди-козыри! А я у вас второй день гощу. Как же это так?..

— А вы к кому приехали?

— В колхоз, ко всем. В том числе и к вам. А остановился у Захара Иваныча.

— Я знаю! — обрадованно воскликнул один из мальчишек. — Вы из города?

— Да.

— Ночью пришли?

— Точно. Откуда тебе известно?

— Так вас же мой брат задержал, Володька.

— Было такое дело. Значит, мы уже знакомы. И после этого такая встреча!.. Ай-яй! А я думал: сейчас приеду к друзьям, рыбки с ними половлю…

Осмелевшие ребята громко расхохотались.

— Как раз успели!

— У нас уха уже поспела, а вы — ловить…

— Уха! — обрадовался Корж. — Так это же еще лучше! Прямо к горяченькому попал! Ловко! — он потер руки. — Угостите, что ли?..

— А чего ж! — по праву старшего за всех ответил Васька. — Милости просим! — и он широко улыбнулся, очень довольный тем, что вот и у них, мальчишек, нашлось чем угостить гостя из города.

Алексей Петрович расседлал Орлика и пустил пастись. Потом снял плащ, расстелил на свободное место рядом с Васькой. Ребята терпеливо дожидались его, сидя с деревянными ложками и ломтями хлеба в руках. Такая же ложка и большая ржаная горбушка былиприготовлены Коржу.

Уха припахивала дымом, рекой, травами и еще какими-то неуловимыми вкусными запахами, которых никогда не имеет уха, сваренная дома, будь она даже из отборных стерлядей, а не из мелких окунишек, ершей и плотичек.

Ели молча. Пошмыгивая носами, ребята неторопливо и деловито черпали из котелка, подставляя под ложки куски, чтобы не капнуть на зеленую травяную скатерть. Весело потрескивал костер, где-то рядом всхрапывали невидимые в темноте кони, сонно поплескивала в берег река. На тагане, фырча и булькая, закипал чайник.

После ухи долго пили горячий душистый чай. Васька заварил сушеных листьев черной смородины, и сейчас запах из кружки в руках Коржа почему-то напомнил ему родную деревню, старый бревенчатый дом, в котором прошло детство, сад, густо заросший кустами малины, смородины, крыжовника, монотонное жужжанье пчел в знойном воздухе и бабушку, в ягодную пору с утра до вечера занятую варкой варенья. Как давно это было!.. Но вспоминалось словно вчерашнее, и казалось, что не капитан государственной безопасности — солидный и поживший на свете человек, — а все тот же, давнишний, босоногий Ленька Корж сидит у костра в ночном, в кругу друзей-приятелей. На исходе ночь, давно переслушаны и пересказаны все сказки, еле тлеет костер, и нестерпимо клонит в сон. Но спать нельзя — это закон. Нарушивший его обязательно проснется с физиономией, разрисованной дегтем. Его не смоешь мылом, не ототрешь песком, и тогда все в деревне узнают, что этот — плохой караульщик в ночном, у него запросто можно увести лошадь… Ленька сидит и, чтоб хоть как-нибудь отогнать от себя дремоту, до одури наливается чаем…

Алексей Петрович поставил кружку и, отдуваясь, лег на спину. Вытянул уставшие ноги, широко раскинул руки. Тело отдыхало, дышалось легко и привольно. Ни о чем не хотелось думать, ничего не хотелось делать, вот так бы лежать и лежать, слушать шелест травы, да без конца смотреть на черный бархат неба, расшитый ярким бисером звезд. Или уснуть крепко-крепко. «Но… — Корж рассмеялся про себя. — Попробуй, усни! Не довелось в детстве, так, чего доброго, сейчас проснешься похожим на негра из Бельгийского Конго. И ничего не поделаешь: ты на равных правах со всеми, у тебя на попечении Орлик…»

Ребята разбрелись по кустам и через некоторое время вернулись с охапками хвороста. Пламя костра с новой силой взметнулось в небо, веселые искры вперегонку летели в темную высь. Поляна ожила и повеселела.

— Ну, что ж, друзья, — обратился Корж к ребятам, — в молчанки будем играть или кто-нибудь сказку интересную расскажет? А?..

— Да у нас никаких новых нет, а старые не интересно слушать — все знают.

— Я-то не знаю. Может, мне как раз интересно будет.

— Э-э, нет! Тогда уж вы нам должны рассказать чего-нибудь, — проговорил Васька.

Корж посмотрел на него.

— Это почему же?

Васька хитро подмигнул ребятам.

— Нас много, а вы один.

Ребята одобрительно засмеялись. Не утерпел и Корж.

— Ишь ты, как ловко повернул. Хитрый парень!

— Чего ж тут хитрого — закон.

— Н-да, закон… Только я вот сказок-то почти не знаю.

Кто-то вздохнул:

— Эх, дедушки Тихона нет! Он как начнет рассказывать — страсть одна! Сидишь у костра: спереди жарко, а по спине мороз дерет…

— Ну, я так не умею, заранее говорю.

— А вы не обязательно сказку, может, историю какую интересную…

— Вот это другое дело, — согласился Корж. — Тогда слушайте…

Ребята теснее придвинулись к нему…

* * *
…Небо на востоке начало светлеть. Легкий ветерок пролетел над спящей еще землей, и молочные туманы медленно поплыли по темной глади Волги.

Алексей Петрович оглянулся и тихонько присвистнул. Он и не заметил, как все притихло кругом. Крепко прижавшись друг к другу, ребята спали у костра.

— Эге, вот так караульщики! Так они все проспят.

— А я-то на что! — сказал, приподнимаясь с земли Васька Балахонов.

— Да ведь один за всем не углядишь.

— Мышь не пробежит незамеченной, — с чисто мальчишеской убежденностью проговорил Васька.

— А вот к саду какие-то подлецы все-таки подобрались.

Васька нахмурился.

— Тут Илья Матвеич виноват… Он сторож, а ушел и бросил все. Мы бы караулили, так уж будьте уверены — сохранили бы.

— Конечно, сторож виноват. Я не оправдываю его. Но, может быть, и вам повстречались преступники, да вы просто не обратили внимания на них.

— Вы скажете тоже! — обиженно воскликнул Васька.

— Подожди кипятиться. Ты был тогда в ночном?

— Был.

— И ночь прошла спокойно?

— Как всегда. Никого и близко не было, только утром, совсем на свету, я пошел за водой к реке, а мимо проплыл на лодке какой-то рыбак.

«Так, так!» — насторожился Корж, но продолжал задавать вопросы, словно бы просто из интереса.

— Кто такой?

— Не наш. И лодка новенькая совсем, даже не крашеная. У нас таких нет.

— Какой рыбак-то из себя, не приметил? Может, пожилой, с бородой? — Корж вспомнил облик водолива с пристани.

— Нет, безбородый и не старый еще. Я хорошо лицо разглядел, когда он обернулся ко мне.

— Ты что же, окликнул его?

— Да..

— Зачем?

— Спросил, как рыбачилось.

— Ну, и… Что ответил?

— Ничего. Выругался и повернул лодку от берега.

— В какую сторону он плыл?

— Вниз по течению.

— Обратно не вернулся?

— Нет.

Корж помолчал. Потом задумчиво проговорил:

— Н-да… Ры-ба-к…

Васька, почуяв что-то неладное, настороженно глянул на Коржа.

— Вы думаете, что…

— Не знаю, Вася, не знаю, — торопливо прервал его Корж. — Трудно загадывать. Но… все может быть.

Васька растерянно моргал глазами.

Корж успокаивающе похлопал его по плечу:

— Ничего, Вася! Пусть будет даже «он». Все равно никуда не уйдет. Ничего…

Васька зло сверкнул глазами:

— Эх, если бы я знал!

— А что бы ты сделал?

— Застрелил бы, вот что!

— Ого! — улыбнулся Корж.

— Вы не смейтесь!

— И не думаю. Только ведь у «него» нашлось бы, пожалуй, чем ответить на твою берданку.

— Пусть. Все равно не упустили бы, нас вон сколько.

— Ладно, Вася, — успокоил Корж расходившегося паренька. — Что прошло — того не воротишь. Да может «он» и не виноват ни в чем. Мы ведь не знаем. Ничего… Ну, мне, пожалуй, пора обратно. Вы не поедете?

Васька взглянул на небо, на реку, на спящих ребят.

— Маленько покормим еще. Рано.

— А я поеду. — Корж поднялся на ноги. — Пойди, поймай Орлика…

Снова проезжая мимо сторожки, Корж оглянулся на нее и невольно придержал коня. Среди зарослей бузины мелькнул неяркий огонек из бокового окна. — «Вот те на! — удивился Корж. — Оказывается, бодрствует старик. Чего бы это он?..»

Алексей Петрович отъехал немного от сада и у придорожного куста спешился. Крепко привязал коня к ветвям, ласково похлопал по шее:

— Будь умницей, Орлик. Стой спокойно и жди меня.

Конь закивал головой, словно и впрямь понял наказ.

Осторожно ступая по траве, Корж приблизился к сторожке. Тихо раздвинул кусты бузины и заглянул в окно.

Быхин сидел, склонившись над грязным столом, цепко обхватив руками косматую голову. Перед ним стояла початая пол-литровка с мутной жидкостью, лежали обломанная горбушка круто посоленного хлеба и разрезанная пополам луковица. Сторожка освещалась фонарем «летучая мышь», подвешенным к потолку.

«Интересно, какой это праздник у него», — подумал Корж. Он поудобнее устроился в кустах и стал наблюдать.

Сторож долго сидел неподвижно. Корж подумал, уж не заснул ли он. Но вот Быхин шевельнулся, отнял правую руку от головы, потянул к себе бутылку. Минуты две бессмысленно смотрел на нее, потом решительно запрокинул голову и прямо из горлышка сделал несколько больших жадных глотков. Не притронувшись к закуске, снова уронил голову на руки…

Так прошло еще несколько минут. Алексей Петрович терпеливо ждал, что будет дальше.

В Степанове пропел петух. Ему ответил другой, третий, и вскоре ночная перекличка прокатилась по всему селу. Сторож поднял голову и прислушался. Снял фонарь и перевесил его к окну, обращенному к реке. Заднюю сторону его он прикрыл какой-то дощечкой, чтобы весь свет уходил в сад. Вернулся к столу, одним махом допил из бутылки, сунул в рот половинку луковицы и, с хрустом, совсем не стариковскими зубами разгрызая ее, кому-то яростно погрозил кулаком. Отдышавшись, после крепкого самогона, Быхин свернул большую козью ножку, подошел к окну. И пока до самого конца не догорела цыгарка, он стоял, прислонившись к раме, и неотрывно вглядывался в предрассветную муть, разрезаемую лучом фонаря.

Алексей Петрович начал догадываться, в чем дело. Но догадку следовало проверить. Он нагнулся и нашарил больший ком земли. Не спуская глаз со сторожа, кинул его на тропинку. Быхин вздрогнул и торопливо дернулся к двери!

— Кто? — спросил он негромко, выйдя в сад. Никто не откликнулся. Быхин постоял, прислушиваясь, повторил вопрос: — Кто ходит?!

Ночь молчала. Быхин вернулся в сторожку и перекрестился, оглянувшись на окно:

— Померещилось.

Так же осторожно Корж выбрался из кустов и вернулся к Орлику. Коршуном взлетел в седло и с места поднял коня в галоп.

— Ходу, Орлик, ходу! Не будем больше беспокоить старика…

Находки в сторожке

Итак, можно было строить вполне реальные, основанные на фактах предположения.

Правда, многое еще предстояло разгадать, выяснить и уточнить, но многое становилось уже сейчас определенным и ясным.

Теперь не оставалось сомнения в том, что в порубке сада принимал участие виденный Васькой «рыбак». Если предположить, что лодка была похищена в двенадцать ночи, пусть даже в час, то и тогда сильному гребцу достаточно получаса на путь от пристани до луговины. Но лодка прошла мимо нее уже засветло. Значит?.. Значит, она останавливалась в пути. Где? На этот вопрос абсолютно точно давал ответ след на берегу у сада. Порубка шла от реки. Об этом рассказали пеньки. Один из рубивших был здоровяк, другой, очевидно, пощуплей и ниже ростом.

Но кто эти люди? Откуда они? Что побудило их рубить сад?…

Ни Стрельцов, ни тем более Захар Иванович, отлично знавший всех в Степанове, никто из них не имел хоть мало-мальски обоснованных подозрений на местных людей.

Сторож Быхин?..

Кто он есть — Быхин? По словам других, по его собственному обличью и поведению — безродный старик, тихо и незаметно коротающий свою старость, помышляющий лишь о куске хлеба и пристанище. Предположим, что отравление быка в Беклемишеве, гибель хлеба в Лужках — случайности, в которых Быхин не виноват. Можно допустить, что отсутствие сторожа в саду именно в ночь порубки — тоже случайность. Но не слишком ли много «случайностей» для одного человека за такой короткий срок?

И еще одно обстоятельство заставляло Коржа пристальней присматриваться к Быхину. Зачем он вывешивает по ночам фонарь к окну в сад? Не сигнал ли это «тем», что пришли с реки и, может быть, придут вновь?

Но все-таки подозрения — еще не доказательства. А их нужно найти во что бы то ни стало и искать их следует в сторожке. Алексей Петрович предполагал найти там если не разгадку преступления, то, по меньшей мере, ключи к ней.

Вернувшись в Степаново, он попросил председателя:

— Захар Иваныч, необходимо сегодня удалить Быхина из сада часа на два-три.

Председатель удивленно посмотрел на Коржа, но ничего не сказал, только спросил:

— Под каким же предлогом сделать это?

— Подумайте.

— Н-да…

Председатель потер лоб, закурил.

Корж подсказал:

— Вызовите его сюда будто бы для назначения на новую работу. В конце концов, если не сумеете задержать разговорами, — сводите на фермы, на конный двор, куда угодно. Делайте вид, что подыскиваете ему место, и тяните время. Вот и все.

— Пожалуй, верно. Ладно, так и сделаем. Когда вызвать его?

— Давайте часов на двенадцать. Мне кое-что нужно сделать к тому времени и потом… хоть немного посплю.

— Не пришлось с ребятами-то?

— Какое там, — рассмеялся Корж.

— Небось, всю ночь сказки рассказывали?

— Было. Всякое было, — ответил Корж, не вдаваясь в подробности. — Так, значит, в двенадцать я буду в саду. Вы не забудете?..

— Ну, как можно!

* * *
Корж делал обыск не торопясь, но быстро, каким-то инстинктивным чутьем определяя степень важности осмотра того или иного участка.

Стены, пол и потолок лишь ненадолго привлекли его внимание. Здесь все было одинаково пусто, голо и прокопчено дымом.

Немного больше времени занял топчан. Алексей Петрович тщательно перерыл все тряпье, валявшееся на нем, осмотрел каждую щелочку в досках. И здесь, не было ничего интересного. Он нагнулся и начал выгребать на середину сторожки содержимое из-под топчана.

Первыми подвернулись засохшие, со стоптанными каблуками сапоги. Корж поочередно в каждый запустил руку, проверил, нет ли чего внутри. Осмотрев, отложил в сторону. За сапогами последовала какая-то рвань: не то перепревшие портянки, не то тряпки для мытья пола. Корж встряхнул их и отбросил в сторону. Туда же следом легли две метлы, черен от лопаты, грабли с наполовину выломанными зубьями, багор, вдрызг разбитые опорки и колесо от тачки. «Вот Плюшкин номер два», — подумал Корж о Быхине, осторожно перебирая никому не нужное барахло. Наконец в самом углу у стены Алексей Петрович нащупал рукоятки двух топоров и вытащил их.

Это была уже интересная находка.

С одного взгляда на топоры можно было безошибочно сказать, что они принадлежат разным хозяевам. Один из них был ржавый, тупой, со старым избитым топорищем. Другой — отточен по-плотничьи остро, аккуратно присажен на удобное, красиво выгнутое топорище с тремя выжженными на конце буквами. Эти буквы — ТЕС — заинтересовали Коржа. Что они могли означать? По всей вероятности, инициалы владельца. Но попробуй догадайся, кто он. Мало ли «Т.Е.С.» на белом свете. Но тут Коржу вспомнился водолив. Стоп, стоп!.. Как он назвал себя?.. Имя — Ефим, это точно. А фамилия… Топорков?.. Трофимов?.. Трофимов! вот как. Точно — Трофимов Ефим. Отчество можно и не знать. Ясно и так: топор этот — водолива. С ним он ездил за тальником, а после или оставил в лодке, или положил вместе с веслами, где его и прихватили. А второй несомненно принадлежал сторожу.

И снова встал вопрос: откуда у Быхина чужой топор? Можно, конечно, предположить, что старик просто позарился на вещь — топор хороший, пригодится… Ладно, все это выяснится. Сейчас нужно идти дальше, не тянуть время.

Алексей Петрович снова залез под топчан. На этот раз в другом углу, под грудой старых мочальных кулей, он обнаружил небольшой сундучок. Алексей Петрович шилом перочинного ножа открыл замок «щелкунчик» и приподнял крышку.

— Фи-ють! — невольно вырвался у него продолжительный и удивленный свист.

На самом верху, даже не завернутая ни во что, лежала пачка тридцатирублевок. Корж пересчитал их — оказалось ровно девяносто штук.

— Ничего себе! Две тысячи семьсот рублей!

Откуда взялись у сторожа такие деньги? Заработал? Навряд ли. Накопил? Нет, тогда купюры наверняка были бы разного достоинства. Значит, получил от кого-то сразу, кучкой. От кого? За что? Не за сад ли?.. Вот черт!..

Под деньгами лежал поношенный и смятый, но еще крепкий, черный бумажный костюм. Корж осмотрел его карманы и в одном обнаружил записку. Размашисто написанные карандашом слова в некоторых местах немного стерлись, но все же Корж разобрал письмо до конца.

Здорово, старикан!

Ты, наверное, и не думал уже увидеть меня в живых. А я наперекор всему уцелел и из краев, куда Макар телят не гонял, вернулся обратно. Пишу тебе наскоро и немного. Подробности расскажет Антон. Договоритесь с ним, как нам увидеться наедине. Предстоят серьезные и большие дела, в которых понадобится и твоя помощь. Можно очень солидно заработать. Мне Тошка рассказывал, как ты живешь. Ладно, старик, не горюй! И мы еще попляшем на чьих-то похоронах. Посылаю тебе на расходы три бумажки. Только смотри: осторожней с ними шикуй, а то раньше времени попадешь в тенета. Не вешай голову! Скоро увидимся и заварим кашу, которую сам черт не расхлебает.

Лешка.
Так! Вот откуда деньги. И было их три тысячи. Куда делись триста рублей? По всей вероятности, ушли на самогон, который Быхин пил ночью. Больше некуда. Но кто этот Лешка?.. Какое отношение имеет он к Быхину? За что отвалил ему три тысячи?.. Откуда взялся и какую кашу собирается варить?.. Почему нужно встретиться наедине?.. Что за посредник Антон?..

Из одной маленькой записки возникло множество вопросов и ни на один из них не было ответа.

Что ж! Пусть старик ждет гостей. Алексей Петрович тоже постарается повидать их…

Больше в сундучке ничего заслуживающего внимания не было. Корж переписал записку. Потом разложил все вещи по своим местам, привел сторожку в прежний вид. Топоры он не положил. Внимательно, через лупу, осмотрел лезвие каждого и задумался… Хорошо бы взять их с собой. Но это — риск. Вдруг сторож хватится их и не найдет. Тогда сорвутся все дальнейшие планы. Нет, так не годится. Нужно сделать по-другому…

Алексей Петрович забрал топоры и вышел в сад. Из кучи стволов, валявшихся у сторожки, выбрал два нужных. От одного из них отрубил кусок сантиметров в десять топором водолива, от другого — топором сторожа.

Чтобы не встретиться с Быхиным на дороге, Корж спустился к Волге и берегом направился в Степаново.

Он дошел до места, где был след на песке, и остановился, удивленный. Что такое?! След исчез… Алексей Петрович решил, что ошибся местом. Прошел еще немного вперед, вернулся назад, Нет, след пропал. Песок везде лежал ровный, обмытый водой. Но со вчерашнего дня стояла тихая погода, волны не могли далеко набегать на берег. Значит, кто-то смыл его… Кто? Определенно Быхин, только он!.. Корж усмехнулся:

— Догадался! Только слишком поздно…

Этот факт окончательно убедил Алексея Петровича, что Быхин связан с преступниками.

Экспертиза

Всякий режущий инструмент — будь то железка рубанка, обычный столовый нож или стамеска столяра — оставляют след после резания. Даже лезвие бритвы (при рассмотрении под микроскопом) имеет мельчайшие зазубрины, и если этой бритвой разрезать, например, кусок плотного ядрового мыла, то на обеих его половинках останутся полосы, точно копирующие размеры и формы зазубрин. Такие же полосы остаются после рубанка на строганой доске, после стамески — на стенках вырубленного отверстия. Безусловно, остался след топоров и на срубленных деревьях.

Алексей Петрович нисколько не сомневался, что порубка сада произведена топорами, найденными в сторожке. Но уверенность — одно, а вещественное доказательство — другое. Эти-то доказательства он и хотел найти сейчас.

Дочка Захара Ивановича — Варя — имела отдельную небольшую комнату с двумя окнами в огород. Здесь стояла ее кровать, покрытая белым тканьевым одеялом, рядом с ней — сундук. («Наверное, с приданым», — подумал Корж.) Простенок между окнами занимал стол с грудой учебников и тетрадей на нем — Варя готовилась к поступлению в институт. Комната была маленькой, светлой, уютной и как нельзя лучше подходила для оборудования в ней походной фотолаборатории. Здесь никто не мог помешать, тем более, что сама хозяйка уехала сегодня в город на консультацию и должна вернуться не раньше чем дня через два. Корж попросил разрешения воспользоваться комнатой.

— Пожалуйста, что за разговоры! Располагайтесь как дома.

— И чем бы нибудь занавесить окна…

— Найдем. Чтобы совсем темно было?

— Да, нужно так.

Захар Иванович принес ватное одеяло и брезент.

— Давайте я вам помогу.

Вдвоем они плотно закрыли каждую щелочку, и в комнате стало темно, как в осеннюю непогожую ночь. Алексей Петрович приспособил настольную лампу-молнию, предварительно сняв с нее абажур. На линзу карманного фонаря он надел колпак с красным стеклом — получился лабораторный фонарь. Развел проявитель и закрепитель, разлил по кюветам. Можно было начинать. В дверь заглянул Захар Иванович:

— Вам ничего больше не нужно?

— Вроде бы нет…

Председатель потоптался на месте, словно вспоминая, не забыл ли чего.

— Ну, тогда я ушел. Замкните за мной, — никто мешать не будет.

Захару Ивановичу очень хотелось узнать, что интересного нашел Корж в сторожке Быхина, но он счел неуместным лезть в чужие дела с расспросами, тем более в дела следователя.

Алексей Петрович делал первый негатив. Обрубок лежал на краю стола. Лампа освещала срез не прямо, а сбоку. При этом, каждый выступ от зазубрин давал тень и был виден особенно четко.

Негатив получился удачный. Можно продолжать дальше. В уголке стекла на чистом поле Корж сделал по эмульсии царапину, чтобы не спутать срезы после порубки со своими, сделанными топорами из сторожки.

Время тянулось медленно. Если бы наука и техника могли создать аппарат, дающий сразу позитив на бумаге! Сколько драгоценных часов уходит на изготовление хотя бы трех-четырех фотографий, да притом еще в примитивных, а зачастую совсем почти невозможных условиях!

Сейчас, правда, Алексей Петрович не мог пожаловаться на свою лабораторию. Здесь было чисто и просторно, но от этого все же дело не двигалось быстрее. Он обработал все четыре негатива и тщательно промыл в воде. Теперь нужно было сушить их — самое нудное и неприятное занятие, отнимающее больше всего времени. Алексей Петрович достал папиросу и вышел на крыльцо.

Вечерело. От домов и деревьев на землю легли длинные тени. С пастбища возвращалось стадо. Не спеша, степенно шли коровы. Впритруску, с громким блеяньем торопились по домам овцы. Хозяйки встречали их с корками хлеба, призывно маня: «Баря, барь-барь!..» По дороге, устало передвигая ноги, с большой кожаной сумкой через плечо брел старик-пастух. Парнишка-подпасок оглушительно щелкал кнутом, выгоняя из закоулков отставшую скотину. Пыль, поднятая сотнями копыт, медленно оседала за стадом. От реки потянуло прохладой. Кое-где со дворов слышался уже звон молочных струй о подойник. Постепенно все затихало в деревне.

Вскоре были готовы отпечатки на бумаге. Алексей Петрович не стал их сушить и немедленно принялся за сличение срезов.

Даже на первый беглый взгляд срезы походили друг на друга как две капли воды. Корж сосчитал количество наиболее характерных линий на том и другом экземпляре — тоже одинаково. Теперь Алексей Петрович мог документально доказать, что сад вырубили именно теми топорами, которые лежат сейчас под топчаном в сторожке Быхина. Но Корж решил провести третью, окончательную проверку.

В строго определенных местах он разрезал фотографии пополам, перпендикулярно к линиям от зазубрин. Потом взял половинку от старого среза и аккуратно, стараясь соединить линию с линией, попытался приставить ее к половинке со своим срезом. Линии должны были сойтись абсолютно точно. Должны были. Но… вопреки всем ожиданиям, вопреки самой логике, они не сошлись… От неожиданности у Алексея Петровича выступила испарина на лбу. Что за чертовщина!.. Как могло такое получиться!.. Диаметры обрубков с той и другой стороны одинаковы. Изображения на фотографиях тоже одного размера. Срезы в первом и втором случаях сделаны одними и теми же топорами. Так в чем же дело?.. Почему линии на фотографии с первого среза расположены плотнее друг к другу и занимают по ширине меньше места, чем абсолютно такие же по рисунку линии на срезе, сделанном Коржем?.. Почему, черт возьми?.. Алексей Петрович ничего не понимал. Он снова начал, теперь уже вслух, перечислять все условия, предшествовавшие съемке:

— Обрубки — одинаковы, топоры — те же самые, рисунки — похожи как близнецы. А линии не сходятся! Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!..

Алексей Петрович устало опустился на стул и задумался. Он мучительно искал разгадку происшедшего, строил всевозможные варианты объяснения и все впустую…

Захар Иванович, вернувшись домой, застал гостя расхаживавшим по комнате. Вид у него был довольно странный: взъерошенные волосы, какой-то пустой, отсутствующий взгляд, погасшая папироса с изжеванным мундштуком, словно прилипшая в углу губ.

— Что с вами? — спросил он Коржа.

— А что?

— Да вид у вас… Словно со страшного суда убежали…

— Серьезно?..

— Посмотритесь в зеркало.

— Не стоит, — усмехнулся Корж, — верю. Понимаете, никак не могу одну загадку разгадать.

— Давайте помогу. Знаете: один ум — хорошо, а два — лучше.

Корж рассказал, в чем дело. Председатель рассмеялся.

— Что ж тут смешного? — недоуменно спросил Корж.

— Вы не обижайтесь. Разгадка-то уж больно проста, не пойму, как вы не догадались. Все дело в погоде.

— То есть?..

— Я говорю: вон жара какая стоит…

— Да она-то при чем?

— А дерево срубили, и соков ему неоткуда больше взять…

Корж звонко хлопнул себя по лбу и захохотал еще заразительнее, чем председатель.

— Ах, дубина! Ну и ну!.. Вот уж действительно задача с Колумбовым яйцом! Ведь я и предполагал, что разгадка проста, а искал что-то мудреное. Прямо затмение какое-то нашло…

Действительно, все объяснялось просто. После порубки прошло трое с лишним суток. Погода стояла жаркая, и срубленные деревья усохли, сжались в объеме и уплотнили линии срезов. А контрольные срезы Алексей Петрович сделал только сегодня, и они точно копировали лезвия топоров, без малейшей деформации.

— Ну, Захар Иваныч, спасибо за помощь и давайте приведем комнату в прежний вид, а то Варя задаст нам обоим…

Одеяло сняли, и в окно глянула сгущавшаяся вечерняя темнота. Алексей Петрович удивленно присвистнул:

— Эге! Я и не заметил, а на улице-то скоро ночь.

— Пора уж. Двенадцатый час.

— Н-да-а… Мне нужно идти. Что, если я завтра приберу тут?..

Председатель чуть не спросил, куда собирается гость на ночь глядя, но вовремя сдержался.

— Не беспокойтесь, я один управлюсь.

— Хорошо. Дайте, пожалуйста, мне ваш плащ. Я вернусь утром, а на траве роса.

Захар Иванович молча ушел в кладовку.

* * *
Корж торопливо шагал по направлению к саду. Ночь полностью вступила в свои права, и он боялся опоздать. Почему-то казалось, что именно сейчас придут «они» и тут же уйдут обратно, даже не дав взглянуть на себя…

Мелькнувший вдалеке огонек успокоил его, фонарь горел. Значит, никто еще не приходил, и он не опоздал. Очень хорошо!

Алексей Петрович осторожно пробрался в кусты, на старое место, откуда он наблюдал за сторожем в первый раз. Заглянул в окно. Быхин лежал на топчане, отвернувшись лицом к стене. Похоже, что он спал. «Ладно, — проговорил про себя Корж. — Устроимся и мы поудобней…»

Человек из прошлого

Пока что ночи проходили спокойно.

С наступлением темноты Алексей Петрович незаметно занимал свой пост и терпеливо ждал до утра, чего нельзя было сказать о стороже, особенно в последнее время. Быхин нервничал. И причиной тому был Алексей Петрович.

Ой решил определенно убедиться, действительно ли сторож ждет кого-то, и, не раскрывая своих замыслов, попросил председателя пустить слух, что милиция якобы напала на след преступников и одного из них даже арестовала. Слух этот должен был как-то незаметно, словно случайно, но обязательно дойти до сторожа.

И он дошел.

После этого Быхин не спал всю ночь. Словно зверь в клетке, метался он по сторожке, выбегал в сад, шептал молитвы и ругался, скрипел зубами и чуть не плакал. При каждом шорохе и звуке настораживался, подходил к окну и, всматриваясь в темноту ночи, ждал, ждал, ждал… Но никто не являлся. И Быхин нервничал еще больше.

А Алексей Петрович, наоборот, обрел удивительное спокойствие. Конечно, и ему хотелось более скорой встречи с «теми», но ведь это не зависело от него. Самым главным было убеждение, что встреча состоится обязательно, а ждать… Ждать он умел покрепче старика.

В один из дней Корж съездил в Клинцы и послал подробное донесение начальнику Управления. Потом долго беседовал со Стрельцовым. Они подробно разработали план дальнейшей операции, договорились об условных сигналах.

* * *
К ночи собралась гроза.

Солнце опустилось в тяжелые свинцовые тучи, и они медленно двинулись на село, закрывая догорающую в небе зарю. Волга затихла и почернела. Травы и деревья стояли не шелохнувшись. Все кругом застыло в какой-то тревоге.

Вот набежал первый, легкий порыв ветра. Словно разведчик, промчался он над полями, взвихривая пыль на дорогах. Следом за ним налетел настоящий вихрь. Как безумный метался он, гнул и трепал деревья, рвал солому с построек, хлопал ставнями и гремел железом на крышах домов. В непрестанном сверкании молнии и грохоте грома хлынул тяжелый проливной дождь.

Алексей Петрович накинул на голову капюшон и плотнее завернулся в плащ. Над ним дождь лил неравномерно. Когда ветер немного стихал, заросли бузины служили защитой, но стоило новому порыву тряхнуть ветви, и Коржу доставалась двойная порция — его окачивало словно из ведра. Правда, толстый и плотный брезент плаща пока что стойко выдерживал все нападки стихии и надежно укрывал хозяина. Хуже обстояло дело с ногами. Алексей Петрович был в ботинках, а место, занятое им, представляло небольшую ложбинку. Ее залило, и ноги оказались по щиколотку в воде.

Быхин с ногами забрался на топчан, прижался к стене и торопливо крестился при каждой вспышке молнии. Мало вероятного, чтобы кто-нибудь пришел в такую непогоду, но фонарь у окна продолжал гореть…

Неожиданно в его луче появился человек. Согнувшись и придерживая рукой фуражку, тяжело шлепая по разбухшей земле сапогами, он бежал к сторожке. Рывком распахнул дверь и нырнул под спасительную крышу. Сторож вздрогнул и вытаращил перепуганные глаза. Но это длилось какую-то секунду. В следующую он узнал вошедшего, и лохматые усы его покривились в скупой улыбке. Корж услышал:

— Лексей!.. Сын!..

— Я, — ответил вошедший. Он сдернул с себя фуражку и хлестнул об косяк. — Ч-черт! Промок до самых пяток!

— Чего ж в такую погоду…

— А я знал, что у господа-бога затычка выпадет?! Дай-ка табачку, мой вымок весь.

Сторож подал сыну кисет, фонарь поставил на стол. Из-под топчана достал бутылку с самогоном.

— На-ка, согрейся.

— Вот это дело! — пришедший налил полный стакан, одним махом выпил его и присел к столу закусить.

…Алексею Петровичу хорошо было видно обоих. Но сейчас сторож интересовал его меньше. Он пытливо разглядывал лицо пришедшего, его насупленные брови, злые, глубоко запавшие глаза и застаревший багровый шрам поперек лба. Где он видел это лицо и когда?.. А видел — это точно. Ему особенно запомнился шрам… Но… ладно, все выяснится после, сейчас нужно действовать. Алексей Петрович осторожно достал из-под плаща лейку. В ней осталось около пятнадцати кадров. Он отснял их все, после каждого кадра меняя экспозицию…

Сторож налил сыну еще стакан. Тот отодвинул его и поднялся.

— Хватит, нужно идти, а то там Антон в лодке ждет.

— Цел он? — встрепенулся сторож.

— А чего ему сделается!

— Да тут болтали, будто поймали одного из порубщиков, вот я и подумал…

— Башку бы вам, идиотам, оторвать за этот сад! — зло проговорил сын.

Старик удивленно поднял брови.

— Ты… Это, то ись, я не понимаю…

— На кой он черт понадобился вам?

— А ты знаешь, как тут накипело?! — Быхин придвинулся к сыну вплотную, рванул ворот рубахи и заколотил себя в грудь. — Я готов зубами их грызть!..

— Не психуй! — легко отстранил его от себя сын и передразнил — Зубами грызть!.. Был конь да изъездился и зубы стер… Кусать нужно не за пятки, а напрочь голову отгрызать!

— Силен ты, как я погляжу!

— Да, не вам чета! И если вы мне будете в большом деле пакостить…

— А я еще хочу конюшню колхозную подпалить, — похвастался старик.

— Нет, не подпалишь!

— Что-о?!

— А то! — Теперь сын придвинулся к отцу вплотную и здоровенной волосатой рукой взял его за грудь. — Я не за тем летел через фронт и прыгал с парашютом, чтобы рубить садики-огородики и палить конюшни. Вовсе не за это платят нам деньги и обещают вернуть все старое. Понял? Или зарубить на носу?..

— Это ты отцу!.. — посинел от злобы Быхин.

— Молчи! Сейчас я командую парадом, и ты будешь делать, что прикажу. Отец, сын… Залез, как крот в нору, и ничего не видит. А меня каждый день шеф лает за проволочку… Даю тебе три дня сроку. Если за это время не переберешься в город — пеняй на себя.

— Лексей…

— Я сказал!.. Смоешься отсюда тихо, чтобы ни одна мышь не слышала и не знала, куда ушел.

— А в городе где мне приткнуться? — помолчав, спросил Быхин.

— Нищему везде дорога и везде дом родной.

— Тогда как же я тебя найду?

— И не ищи. Когда понадобишься — сам найду или дам знать.

— Этак можно долго ждать.

— А тебе и не к спеху. День прошел — и ладно.

— Да ты что, в сам деле!..

— Опять!..

Сторож зло сплюнул и умолк.

Дождь немного утих. Теперь громыхало где-то далеко за Волгой, — гроза передвинулась туда.

Пришедший достал из-за голенища пистолет, осмотрел. Сдернул с топчана какую-то тряпку, протер его и положил на место.

— Ну, я пошел. Меня еще в одном месте ждут. А ты, батя, помни, что я тебе сказал. И не вздумай улизнуть — под землей найдем.

— Ладно…

— Дошло?

— Нечего нам лаяться, не чужие. Езжай, — через три дня буду в городе. Пусть на старости лет яйца учат курицу…

— Дошло! Тогда бывай здоров. И осторожней действуй, осторожней.

— Учи-учи!..

После ухода сына Быхин разом допил самогонку, погасил фонарь и грохнулся на топчан.

Алексей Петрович выбрался из своей засады и, не обращая внимания на лужи, пошел в Степаново. Застывшие ноги начали на ходу отогреваться, а папироса, с таким удовольствием закуренная после долгого перерыва, казалось, согрела и его самого. Он прошел прямо в правление и по телефону вызвал Стрельцова.

— Все остается как было, — сообщил он ему на условном языке.

Это значило, что сторожа арестовывать не нужно. «Наоборот, теперь придется беречь старика», — подумал Корж.

Часть вторая

Дела минувшие

Вспоминалось Коржу:

…Старый, видавший виды «форд», дребезжа и окутываясь едким дымом, мчит его на вокзал. Рядом подпрыгивает на сиденье начальник Уголовного розыска и дает последние наставления, которые не успел сделать в кабинете. На коленях у Коржа портфель. В нем лежат письменные инструкции, фотография разыскиваемого человека и ордер на его арест. Все это было вручено Алексею Петровичу в последнюю минуту, он не успел даже взглянуть на фотографию и пока что совсем не представляет, кого именно нужно будет найти в таком большом городе, как Харьков. Он просмотрит документы в вагоне. Сейчас самое главное — не опоздать на поезд. До его отхода осталось только три минуты. Скорей, скорей!.. Шофер выжимает из машины последние силы, и наконец она, дрожа как загнанная лошадь, останавливается у вокзала. Корж бежит на перрон и на ходу вскакивает в поезд… Заняв свое место, открывает портфель.

…Шумный и пыльный Харьков. В садах и парках, на улицах и в магазинах, в кино и ресторанах — всюду полно народу. Тысячи, десятки тысяч людей. И где-то среди них — тот, которого нужно найти… И вот — «он» найден! Сегодня ночью — арест…

…«Он» ушел. И снова Корж мчится в погоню. На этот раз к Черному морю. На каждой станции и полустанке он зорко следит за сходящими пассажирами. Нужного ему человека нет. Поезд трогается. Алексей Петрович возвращается в свое купе…

…Дальше поезд не идет, и здесь волей-неволей «подопечный» Коржа покидает вагон. А через несколько дней Алексей Петрович впервые встречается с человеком со шрамом на лбу…

* * *
Летом 1926 года был ограблен городской коммунальный банк.

Обычную охрану его составлял наряд из трех милиционеров. В этот день, как и всегда, один из них находился у входа в банк, второй — в операционном зале и третий, старший караула, сидел у телефона в дежурном помещении — небольшой комнате с единственным окном, забранным прочной железной решеткой, и с тяжелой дубовой дверью.

В обеденный перерыв в банк явилось четверо прилично одетых молодых людей. Милиционеру у входа они отрекомендовались агентами МУРа[8] и спросили, как пройти к начальнику караула. Милиционер показал. Вскоре один из пришедших вернулся к нему и сказал:

— Сейчас перерыв, посетителей нет. Заприте дверь и идите к начальнику. Есть срочное и важное дело.

Ничего не подозревавший милиционер выполнил приказание.

Таким же образом был снят с поста и третий. При входе в караулку его тут же обезоружили, связали, заткнули кляпом рот и уложили на пол рядом с товарищами, тоже обезоруженными и связанными. Вслед за тем дверь закрылась за пришедшими, щелкнул внутренний замок, и все стихло.

Один из налетчиков остался у входа, чтобы никого не пускать в банк. Остальные согнали перепуганных служащих, не ушедших в столовую, в одну комнату и приказали лечь на пол. Еще один из бандитов остался наблюдать за ними, а двое вскрыли в это время сейф и начали перекладывать его содержимое в принесенный с собой чемодан. Мешочки с разменной монетой, подвернувшиеся под руку, бандиты вышвырнули. Пятаки, гривенники и двугривенные со звоном рассыпались по полу, раскатились, словно убегая, в разные стороны.

Через двадцать минут все было кончено, и налетчики покинули банк.

Первым поднялся с пола казначей — маленький сухонький старичок, всю свою жизнь проработавший около денег. Увидев опустошенный сейф, он схватился за голову и заплакал тоненьким, тихим голосом. Потом опустился на колени и начал сгребать медяки и серебро. Он ползал все быстрее, торопился, словно боялся возвращения бандитов, которые могут забрать и эти последние деньги.

Видя, что опасность миновала, встали с пола и другие сотрудники. Они растерянно озирались кругом, не зная, что делать. Кто-то догадался:

— Нужно позвонить в милицию…

Сразу несколько человек кинулось к телефонам, но… телефоны не работали. Бандиты предусмотрительно обрезали провода. В отделение побежали двое сотрудников.

В банк заходили посетители. Узнав о случившемся, одни собирались кучками, судачили, охали и ахали, подавали советы, другие — чтобы не попасть, чего доброго, в свидетели — тут же торопились обратно. Весть об ограблении банка с поразительной быстротой начала распространяться по городу.

Вскоре прибыли работники уголовного розыска. Они с трудом выломали косяк двери в караулку и освободили милиционеров. Переписали посторонних посетителей и приказали им удалиться. Сотрудников собрали в зале. Те могли рассказать очень немного: сколько было налетчиков, как одеты, когда пришли и ушли. Но можно было подметить одну довольно важную деталь. Все единодушно показывали, что руководил налетом и вскрывал сейф высокий белокурый парень крепкого телосложения с широкими, сильными плечами. На нем был светло-серый костюм, ворот сорочки заколот галстуком-бабочкой, на ногах — коричневые туфли. Все время он нагло улыбался и грубо шутил.

Новость Герасимовны

За бывшим монастырем, на волжском берегу, стоял большой двухэтажный дом. Неизвестно, какой вид имели его стены после окраски, теперь они были грязно-серого цвета, штукатурка во многих местах осыпалась, обнажив кирпичную кладку и серую спайку цемента. Закопченные окна равнодушно смотрели на набережную, с выбитой булыжной мостовой, которая никогда не просыхала летом от грязи, а зимой до самой реки бывала завалена горами снега, свозимого с других улиц.

В доме когда-то была гостиница, выстроенная купцом Сыроегиным в расчете на многочисленных монастырских гостей. Она стояла на выгодном месте, совсем под боком у святой обители — только спуститься от монастыря под горку. Монастырь был окружен громадным, сейчас запущенным липовым парком, а гора за домом вся заросла кустами бузины, молодой рябиной, сиренью и невесть откуда взявшимся орешником.

Теперь в комнатах, расположенных по обеим сторонам длинных, полутемных коридоров бывшей гостиницы, жили грузчики, матросы с барж и пароходов, слесари и кочегары из соседнего депо, кустари «по всем ремеслам» — от пайки и полуды до подшиванья валенок и вставки стекол — и прочий, неизвестно чем занимавшийся люд. В доме, населенном как муравейник, не в редкость были ссоры и пьяные драки, а каждая новость или сплетня обязательно обходила все комнаты обоих этажей.

В этот день одна из жительниц, которую здесь запросто называла Герасимовной, с утра занималась стиркой. Муж ее, грузчик Степан, отработав ночную смену, спал.

Герасимовне не хватило воды на полосканье, и она отправилась к колонке.

Около нее, поставив на землю ведра и забыв про них, о чем-то громко и возбужденно судачили женщины.

— Подумать только: пятьдесят тысяч!.. — всплеснула руками толстая, в засаленном платье старуха, обводя соседок круглыми от удивления и жадности глазами. — Сундук, прямо цельный сундук!..

— О-ох!..

— А может, и больше… Я говорю, может, тут не этим пахнет…

— Все может быть. В таких случаях всегда меньше говорят, — дескать, ничего особенного не стряслось…

— Господи, что делается!..

— Кто-то поживет теперь!..

— Их, сказывают, не один был…

— Ну и что! Такой кучи всем хватит, милая моя… Нам бы хоть чуть от нее…

Женщины о чем-то вздыхали и охали, чему-то удивлялись и, кажется, даже завидовали. Герасимовна протиснулась в середину круга.

— О чем это вы, бабы?

На нее посмотрели удивленно.

— Вот те на!..

— Ты разве не слышала?..

— Что?

— Банк ограбили! — гаркнула старуха в лицо Герасимовне.

— А батюшки! — Герасимовна охнула и схватилась за грудь. Она словно онемела и только дико смотрела на перебивавших друг друга соседок.

— Многие тыщи денег унесли!..

— Вошли, говорят, наганы наставили и давай шуровать!..

— Ох, господи, страсти какие!..

— Страсти! Они, вот, хапнули, а теперь их ищи-свищи! С деньгами везде дорога…

Новость была потрясающей… Герасимовна выспросила подробности и, расплескивая воду, побежала обратно.

Она, запыхавшись, поднялась на второй этаж, поставила ведра и снова выбежала в коридор. Новость распирала ее, Герасимовне просто необходимо было поделиться ею хоть с кем-нибудь. Она торкнулась к своей приятельнице Марковне. Заперто, — видно, ушла на рынок. В квартире напротивтоже никого не было, если не считать восьмилетней девчонки Таньки, мирно игравшей на полу в куклы, да кошки, с ласковым мурлыканьем бродившей около нее. Уж не им же рассказывать!

Герасимовна решила заглянуть в соседнюю комнату. Там жило четверо молодых парней. Все в доме почему-то называли их студентами, но Герасимовна ни одного из них никогда не видела с книжками или тетрадками и, чем они занимаются на самом деле, сказать не могла. Да ее это и мало интересовало. Изредка они заходили к ней по-соседски перезанять денег. Их можно было считать знакомыми и как знакомым следовало рассказать новость.

Дверь у соседей была притворена не плотно. Из-за нее слышались приглушенные голоса, временами смех и чей-то густой голос, покрывавший всех. Герасимовна на минуту остановилась, подыскивая предлог для посещения, взялась за ручку, еще чуть приоткрыла дверь, и вдруг застыла…

Минуты три стояла она, ошеломленная своей догадкой, вся превратилась в слух, боялась дышать. Еле оторвалась от двери и на цыпочках проскользнула к себе…

— Степан! Степан, встань-ка!.. — кинулась Герасимовна будить мужа

Тот с трудом открыл глаза и тут же закрыл снова. Сердито спросил, повернувшись на другой бок:

— Чего тебе?

— Банк ограбили! — громким шепотом выпалила Герасимовна и еще яростней принялась трясти мужа.

— Ну что ты пристала! Какой банк?..

— Тише ори! Банк, банк городской! Сказывают, начисто все выгребли. Да вставай ты, нечистая сила!.. Протри зенки-то!..

Степан понял, что жена не даст ему больше спать. Он сел на кровати. Почесывая сильную волосатую грудь, поднял всклокоченную голову:

— Тебя что, дурная муха укусила?..

— Да ведь банк…

— А мне какое дело? Мне-то что, дура ты набитая! Что я — сыщик, искать побегу?.. — Степан оттолкнул жену и хотел снова завалиться на кровать.

Герасимовна насильно удержала его за рукав.

— Постой, постой! Слышь-ка! — Герасимовна села рядом, горячо зашептала, то и дело заглядывая Степану в лицо. — Может, и искать нигде не надо… Я уж думаю, не соседи ли, что рядом живут…

— Чего?

— Да банк-то, мол…

Степан хотел что-то сказать, но Герасимовна не дала ему вымолвить слова.

— Да, да, да! — махнула она рукой. — Ты пойди, послушай у ихней двери…

— Ну и ну! Совсем рехнулась баба!

— Ах, та-ак!.. — Герасимовна подперла руки в боки и решительно шагнула к двери. — Я сейчас схожу к ним, узнаю…

Степан метнулся за ней.

— Стой, дура! К-куда!

Степан не стал спорить дальше. Он натянул штаны и босиком, в одной рубашке прошел в коридор. Притихшая Герасимовна внимательно следила за ним, высунув голову за дверь. Глаза ее горели…

Да, и впрямь что-то тут было неладно. У соседей шел какой-то спор, и в нем то и дело упоминались деньги, облигации, банк…

Грузчик мигом оделся и, наказав жене держать язык за зубами, побежал в милицию.

В Уголовном розыске в это время царила тишина — работники вели поиски по городу, во всем помещении никого не осталось, кроме ответственного дежурного, его помощника и буфетчика — усатого толстяка с сытой и словно заспанной физиономией. Дежурный сидел у телефона, отвечал на редкие звонки, записывал короткие сведения, поступавшие от агентов. Помощник с буфетчиком, забыв все на свете, азартно резались в шашки, пристроившись на диване.

Дежурный поднялся из-за стола и хотел подойти к игрокам, но в это время в комнату, на ходу вытирая пот с лица, вбежал грузчик Степан.

— Мне нужно начальника, — проговорил он, переводя дух.

— По какому делу? Я ответственный дежурный.

— По самому важному. — Степан наклонился ближе и тихо добавил: — Я, кажется, знаю, кто ограбил банк.

И Степан коротко рассказал о соседях.

— Ах, мать честная! — в отчаянии воскликнул дежурный. — А у нас в отделе никого нет, все на розысках! Что делать, ну что делать!.. Где это?

Степан сказал адрес. Дежурный записал и после секундного раздумья спросил в упор:

— Поможешь нам?

— Конечно. Я же и бежал сюда…

— Ладно. Иванов! — обернулся он к помощнику. — Останешься у телефона. Если кто позвонит — вот адрес. Понятно?

— Есть, понятно.

— Так. Сколько их, не знаешь? — спросил Степана.

— Четверо.

— Н-да! А нас… Возьмем еще буфетчика. Нагрянем неожиданно. Василь Андреич, собирайтесь быстро!

— Куда?

Дежурный сказал. У буфетчика сразу вытянулось лицо и округлились глаза. Он растерянно развел руками.

— Зачем же я?.. Что мне там делать?..

— Вы мужчина или?..

— Я буфетчик.

— В Уголовном розыске, не забывайте! А это что означает?.. Как только не стыдно! Получите оружие — и пошли!..

Буфетчик пожал плечами и, повертев револьвер в руках, неловко сунул его в карман.

— Не потеряй, смотри, — предупредил дежурный. На этот раз буфетчик обиделся.

— Я, кажется, не дитё и не пьяный…

Они наняли извозчика. Втроем кое-как втиснулись в маленькую пролетку и велели во весь дух гнать к монастырю.

Воронковы

За день перед этим к Лешке Воронкову приехал из деревни брат Антон. После тихих и знакомых мест он чуть не заблудился в большом и чужом городе и едва разыскал старый монастырь, а потом и нужный дом. На темной, грязной лестнице пахло кошками и помоями, длинный коридор сплошь был уставлен какими-то ящиками, корзинами, ларями. Тусклая лампочка, вся обмотанная паутиной, скупо светила с потолка. Прямо под ней можно было еще идти безбоязненно, а уже через пять шагов приходилось прибираться чуть ли не ощупью.

Братья встретились холодно. За два года, прожитые в городе, Лешка совсем отвык от деревни, почти забыл ее и не думал возвращаться туда, несмотря на настойчивые требования отца. Здесь, в городе, он чувствовал себя вольной птицей, что хотел, то и делал, никому не отдавая отчета, никого ни о чем не спрашивая. Приезд Антона был явным посягательством на его свободу, — это Лешка понял сразу, как только брат появился на пороге. Черта с два послал бы его отец просто так, передать привет да гостинцы…

Лешка познакомил Антона с тремя приятелями, жившими в одной с ним комнате, потом спросил полусерьезно, полушутя:

— Ну-с, чем прикажешь угощать такого дорогого гостя?

На грубом, покрытом старой газетой столе валялись заплесневелая горбушка ситного, колбасная кожура вперемешку с окурками «Сафо» и изгрызенная голова от воблы. Антон кивнул на это «богатство» брату, ехидно проговорил:

— Я, гляжу, у вас уж давно накрыто к обеду. Как в хорошем трактире — чего душе желательно…

Лешка невозмутимо сгреб объедки, завернул в газету и бросил к порогу.

— Это еще от прошлогоднего ужина осталось. А горничная наша загуляла где-то и не успела прибрать. Ничего, ты не стесняйся…

Антон поставил на стол корзинку и начал выкладывать из нее деревенские ватрушки, куски пирога, яйца, вареное мясо.

— Ладно, — проворчал он, — на первый раз я вас угощу. — И опять добавил с подковыркой: — Вы ж не ждали меня, а то, я думаю, угостили бы по-барски. Что вам стоит…

— Конечно, — согласился Лешка, мимо ушей пропуская насмешки брата. Он деловито осмотрел все разложенное и с нарочитой тревогой в голосе спросил: — А где же это… как его?

— Чего?

— Ну, то самое, что пьют перед такой закусью.

— Самогонка, что ли?

— Хотя бы.

— Жирно будет… Скажи спасибо за то, что есть. Батя и этого не прислал бы, — мать тайком приготовила.

— Вот как! Гневается добрый папаша. Ладно, пусть его… Садись, братва. Черт с ним, поедим и на сухую. Даровое все ж таки…

Антон вспыхнул и открыл уже рот — ответить как следует, — но Лешка тяжело притиснул его плечо, тряхнул.

— Ешь и молчи!.. Потом поговорим, — одним глазом мигнул на приятелей.

Антон понял и нехотя принялся за еду.

Вскоре приятели ушли, и братья остались одни. Антон сидел насупившись, молчал. Лешка прибрал со стола, ушел ненадолго и вернулся с тремя бутылками пива и пачкой папирос. Налил стакан так, что густая кремовая пена полилась через край.

— Пей, пока играет. Бархатное…

Антон выпил и немного отмяк. А после душистой папиросы неожиданно вспыхнувшая злость на Лешку прошла совсем, словно улетела с дымом и растаяла. Как-никак, а — брат… А задавался — это перед дружками. Всегда такой — любит форсить перед другими.

— Ну, рассказывай, как там дома живут, — попросил Лешка.

— Да ничего.

— Ничего-то у меня в кармане много.

— Похоже, — рассмеялся Антон.

Лешка не обиделся.

— Рано веселье разбирает тебя. Знаешь: хорошо смеется только последний… Отец здоров?

— Покрепче нас с тобой будет.

— Да, силен старик. Все хозяйничает?

— А как же! Чужой дядя кусок не принесет, а мы, слава богу, едим хлеб досыта, да и не один, а вприкуску с чем-нибудь.

— Это я знаю. — Лешка задумчиво опустил голову. Действительно, это он знал. Жадность отца к богатству, к почету и уважению была неуемной. Всегда и во всем Данила Воронков хотел быть только первым, хотел, чтобы не он кому-то, а ему все кланялись до земли.

Не было в селе человека богаче Данилы Воронкова. Дом его большой двухэтажный, обставленный амбарами, скотными дворами и огороженный крепким высоким забором. Мельница в селе — Данилина. Крупорушка и маслобойка — его же. У кого больше всего хлеба, скотины, денег — опять у Данилы Воронкова. И все ему мало. Каждый грош он пускает в рост, никому не откажет в мере зерна, но с условием, что за одну вернут две. Даст коней на пахоту или сев — отработай. День себе — день Даниле. Многих держал он в своих руках.

Лешка уважал отца за эту мертвую волчью хватку в жизни и еще больше за то огромное богатство, которое рано или поздно должно было перейти к нему — старшему сыну и первому наследнику. Но сам он не любил не только работать, но даже смотреть за батраками или по замусоленным книгам вести учет должников. Ему казалось, что того, что есть, не прожить до самой смерти, а в молодости только и погулять, поколобродить. Отец думал по-своему и не давал воли. Каждый рубль приходилось высматривать из его рук, и если он давал его, то с бесконечным ворчанием и нравоучениями.

В конце концов Лешка втихомолку подобрал надежную компанию и начал «промышлять» сам.

Теперь редкая ночь проходила без того, чтобы у кого-нибудь не был подломан амбар или кладовая. Воры не брезгали ничем и тащили, что под руку попадет: сапоги или пиджак, кусок холста или моток пряжи, все годилось им, а когда не оказывалось вещей, — выгружали зерно, масло, мед, яйца.

Данила стал замечать, что старший сынок его пуще прежнего отлынивает от дела, все ночи пропадает на гулянках, а денег не просит даже и полтинника. Он сразу понял что к чему, потому что в молодости и сам «проверял» чужие амбары. Однажды вечером он вызвал сына в сад и сердито предупредил:

— Смотри, Ленька, захватят тебя — не пощадят, хоть ты и Воронков.

Лешка сначала опешил. Значит, отец знает или, уж во всяком случае, догадывается. Но он не ругает, не запрещает, только предупреждает, чтобы не попался. Ловко получается!.. Он рассмеялся, довольный.

— Не бойсь, комар носу не подточит…

Но по селу уже поползли нехорошие слухи.

У кузнеца из хлева пропала овца. Воры подобрались задами и задами же ушли, оставив на земле четкие отпечатки сапог. Кузнец не стал поднимать крик, а хорошенько рассмотрел следы, особенно один приметный, от сапог с подковами, даже количество гвоздей в подковах сосчитал. И стал присматриваться, кто из парней носит такие. Оказалось — Лешка Воронков…

В один прекрасный день к Даниле Наумычу заявились соседи и имели с ним серьезный разговор.

А вскоре после этого Лешка уехал в город, якобы учиться. Чем он занимался там на самом деле, никто не знал.

Два года прошли. Теперь Лешка даже не представлял себе, как он проживет в деревне хотя бы два дня…

Лешка поднял голову на Антона, спросил сразу, чтобы не ходить вокруг да около:

— Ты за мной приехал?

— Угадал, — усмехнулся тот.

— Я так и думал. Иначе батя и на дорогу расходоваться бы не стал. Только не пойму, зачем я ему понадобился. Раньше от меня было мало проку, а уж теперь и подавно.

— Боится, как бы совсем не испортился, вот и хочет, чтобы на отцовских глазах был.

— Ха-ха! А может, я уже испортился…

— Ничего, батя умеет мозги вправлять!

Лешка бесшабашно сплюнул.

— Руки коротки, не достанет!

— Значит, не поедешь?

— Нет. Зачем?.. Здесь я вольная птица, куда хочу — туда и полечу. Вот когда он отдаст богу душу, я за наследством приеду. Он, наверное, за это время еще больше в кубышку отложил?..

— Не знаю, не считал. Только, пожалуй, ничего тебе не достанется, если не поедешь.

— Ты думаешь?

— Он говорил.

— Ага! — Лешка на минуту задумался. — Брехня!.. По закону все, что положено, до копеечки возьму. А если и нет — плевать! Сам разживусь.

— Ну, сударь, проплюешься. Как я погляжу, немного богатства накопил в городе-то. Разве что, вон, штаны завел модные да в хоромах живешь. — Антон презрительно скривил губы, обвел взглядом комнату, в которой ютился Лешка с приятелями.

А комната действительно имела совсем не хоромный вид. Старые, выцветшие обои во многих местах висели лоскутьями, пол и потолок были одинаково грязного цвета. Окно, на три четверти заколоченное фанерой, почти совсем не давало света даже днем: в ясную солнечную погоду в комнате царил полумрак.

Меблировка состояла из четырех узких железных кроватей, покрытых тощими соломенными тюфяками и серыми солдатскими одеялами, грубо сколоченного стола и четырех таких же табуреток.

Какой-то маленькой претензией на уют веяло разве лишь от аккуратно приколоченных над каждой кроватью фотографий. Тут были портреты самих жильцов и каких-то девушек вперемежку с Монти Бенксом, Мери Пикфорд и Игорем Ильинским, потом шли виды настолько красочные и заманчивые, что не верилось, существует ли все это в действительности.

— Нам здесь не век жить. Будет кое-что и получше этой дыры.

— А я думаю, лучше уж не найти.

— Найдем, — убежденно повторил Лешка. Он прищурившись посмотрел на брата. — Думается мне, что завтра ты запоешь совсем по-другому, от удивления рот разинешь…

— А я могу и сегодня разинуть, мне не трудно…

Лешка хлопнул кулаком по столу:

— Ну, довольно! Не хватало, чтобы ты еще меня учил!..

— Никто тебя не учит, только добра желают.

— Это какого же, если не секрет?

— Батя хочет новую мельницу строить, паровую. Четыре постава на шелковых ситах…

— А мне-то что?..

— То. Для тебя все это затевает.

— Ха-ха-ха! — раскатился Лешка, откидываясь на табуретке и хватаясь за голову. — Господи, твоя воля!.. Из Лешки Воронкова решили сделать мельника… Без меня — меня женили!..

— Ну, женишься-то сам.

— Что, и об этом подумано? Или даже решено?

— Есть у отца кое-кто на примете.

— Даже кое-кто. Ловко!.. На выбор, а?..

Лешка усмехнулся, прошелся по комнате, подошел к Антону:

— Ну, вот что: идите вы к чертовой матери с вашими затеями! Только и пожить, пока молод, а тут на-ко: сиди на мельнице да собирай гарнцы. Ты тоже, гусь, приехал глупых ловить! А они перевелись. А кралю я без вас себе нашел. Красивая… И имя какое: Соня! А?..

Антон вздохнул:

— Задаст мне батя перцу, когда один вернусь!

— А может, и слова не скажет, — хитро проговорил Лешка. Он придвинулся вплотную к брату. — Задумал я одну штуку…

Лешка не успел рассказать. Вернулись его приятели, веселые, возбужденные. С собой принесли большой арбуз, каравай ржаного хлеба, связку воблы и две бутылки водки. Лешка сразу словно забыл про Антона. На покупки даже не взглянул.

— Как? — спросил он нетерпеливо.

— Порядок!

— Врете!..

— На, смотри, — один из приятелей подал Лешке револьвер. Тот жадно схватил его, осмотрел со всех сторон, несколько раз любовно подкинул на руке.

— Живем, черт подери! Н-ну!.. — он многозначительно подмигнул дружкам, те осклабились, довольные.

Антон смотрел на компанию, ничего не понимая. Лешка подошел к столу, налил всем по стакану. Поднимая свой, торжественно провозгласил:

— За удачу!

Антон не вытерпел.

— На большую дорогу, что ли, собираетесь?

— Да, у нищих котомки отнимать, — отрезал Лешка. — Ты ешь да помалкивай.

Антон хмыкнул. Выбрал воблину с икрой, хряснул ее о подоконник. С непривычки он скоро захмелел и свалился на Лешкину кровать. Друзья прошептались за столом чуть не до рассвета.

Неподаренный портрет

На другой день Антон проснулся поздно. Голова гудела и кружилась, к горлу подступала тошнота, внутри все горело.

В комнате никого не было, только мухи вились над столом со вчерашними объедками.

Антон кое-как поднялся с постели, подошел к столу. В глаза бросилась записка, прикрывавшая стакан:

«Это — тебе для поправки. Ешь арбуз и до нас никуда не уходи. Мы скоро придем».

Под бумажкой оказалась водка. Превозмогая отвращение, Антон проглотил ее, закусил арбузом. Стало как будто немного полегче, а потом снова пришло опьянение. Антон выкурил папиросу, съел икру из воблы и опять лег, задремал.

Его разбудил шум: в комнату, торопясь и оживленно переговариваясь, ввалились хозяева.

— Спишь, сурок! — с порога загремел Лешкин голос.

— Нет, так просто лежу.

— Скажи — барин какой, лежу!.. — Лешка громыхнул на стол порядочных размеров чемодан. — Иди сюда.

— Чего еще?..

— Иди, тебе говорят!

Антон с кряхтеньем поднялся.

— Закрой глаза, — приказал Лешка.

— Да пошел ты…

— Ну!

Антон повиновался.

— А теперь смотри!

— Мать пресвятая богородица! — ахнул Антон.

Перед ним лежал чемодан, доверху набитый деньгами…

— Ну, теперь видишь, умник, что и мы не даром болтались в городе, — ехидно проговорил Лешка.

— Где вы взяли столько? — прошептал остолбеневший Антон.

— Нашли, — весело пояснил один из приятелей. — Идем, а он лежит. Мы и взяли…

— Ну, ша! — оборвал разговоры Лешка. — Я, полагаю, чемоданчик этот уже начали искать. Быстренько кончим дело — и врассыпную. — Он стал выкладывать пачки, деля добычу на четыре части.

Антон жадно глядел на груду денег. Боже мой, сколько их тут!.. Целое богатство!..

— Эх, не сказали мне, — горестно вздохнул он. — Я бы тоже с вами пошел…

— Ты? — презрительно глянул на него Лешка. — А кто бы взял тебя, лапоть несчастный! Заткнись-ка лучше… Мать ты моя, вся в саже!.. Это что, братва?!

В руках у Лешки были пачки облигаций. Он со злостью швырнул их на стол, снова полез в чемодан — там было то же самое…

— Да откуда они?!

— Эх, шляпа! — с укоризной проговорил один из дружков. — Откуда они… Сам же выгружал сейф, вот и набрал…

Другой добавил:

— Их можешь забирать себе…

— Больше выиграешь…

Воронков вскипел.

— Вы вот что, — стиснув зубы, проговорил он, — полегче, а то я вам такую шляпу устрою!.. Мало вам?

Дружки поутихли.

— Не мало, а что с ними делать, с этими облигациями?

Воронков на минуту задумался.

— Я знаю.

Недалеко от дома был старый заброшенный фуникулер. Пути его заросли бузиной и репейником, помещение станции было наглухо заколочено. Здесь, в густых зарослях, и решили закопать облигации.

Лешка приказал идти всем. Трое останутся на страже, двое спрячут облигации. Их запаковали в газеты, перевязали бечевкой. Получилось два небольших ничем не приметных свертка. Деньги каждый забрал с собой, рассовав по укромным местам, — мало ли что может случиться каждую минуту.

Обратно возвращались довольные. Все шло хорошо. Теперь оставалось уложить чемоданы и — гуляй душа по белу свету!

Недалеко от дома их обогнал извозчик. И, странно, остановился у того самого подъезда, куда и им нужно было. Сидевшие в пролетке быстро спрыгнули на землю. В одном из них налетчики узнали грузчика Степана, другой был в милицейской форме и третий — толстолицый — в гражданском. Степан с милицейским скрылись в подъезде. Толстолицый остался у дверей. Засунув правую руку в карман, он нервно топтался на месте, то и дело оглядываясь по сторонам.

— А ну стой! — скомандовал Воронков. — Что-то не ладно. Я сейчас…

Он неторопливо направился к толстолицему, внимательно рассматривая фасад здания. Поровнявшись с человеком, спросил:

— Скажите, вы не из этого дома?

— Нет, — отрывисто бросил тот.

— А не знаете ли, где тут дом номер семь?

Буфетчик (это был он) повернулся к Лешке и тихо проговорил:

— Иди-ка ты, любезный, своей дорогой и не суйся, куда не просят. Проходи, проходи!..

— Простите, — Лешка изобразил на своем лице растерянность и торопливо возвратился к дружкам. — Ходу, братва! Застукали!.. И, кажется, это Степан навел… На вокзал!

Антон предложил брату:

— Едем домой. Там переждешь, пока уляжется кутерьма.

— Совсем спятил! Да если нападут на след — туда в первую очередь кинутся. Вот дурак!.. — Он придержал Антона за рукав, дал дружкам немного уйти вперед. Затем сунул в руки брату две тугие пачки пятидесятирублевок. — Держи, спрячь как следует. Отдашь отцу, скажешь — я прислал. Тихонько шепни, откуда эти деньги, чтобы был с ними осторожней. И сам молчи как могила. В городе ты был, но меня не нашел… И не видел. Понял?…

— Понял, — прошептал Антон, жадно хватая деньги и засовывая их за пазуху.

— Я вернусь, как только замету следы. Ну, давай дуй куда-нибудь в сторону, чтобы и прохожие нас вместе не видели…

Антон свернул в какой-то двор, чтобы переждать немного.

* * *
…Через некоторое время из дома вышли дежурный и Степан.

— Опоздали мы! — с досадой воскликнул дежурный. — Улетели птички. Но ничего, найдем! Следы хорошие оставили, вот, — он вынул из кармана несколько фотографий, одну повернул обратной стороной и прочел: «Любимой Соне Долговой от Лешки Воронкова». Ишь ты… Хотел, видно, подарить, да не успел. Как, ничего красавчик? — дежурный протянул фотографию буфетчику.

Взглянув на нее, буфетчик схватился за голову:

— Бог ты мой!.. Да ведь вот этот… этот вот парень только что со мной разговаривал!..

Дежурный остолбенело посмотрел на него. Лоб его сразу покрылся испариной. Он тихо спросил буфетчика:

— Тебе, случаем, не напекло голову на жаре? При твоей комплекции…

— Что значит комплекция! — взвился буфетчик. — Вот этот самый подошел и спросил, где тут дом номер семь.

— Так какого ж ты черта смотрел на него? — заорал дежурный.

— Здравствуйте! У него на лбу была надпись: я — грабитель. Тьфу, чтоб вам!..

— Куда он пошел?

— А я знаю?

— Ну и ну! — Дежурный рывком нахлобучил фуражку. — Едем обратно. Живо! Идем с нами, — обернулся он к Степану.

…Через полтора часа найденные фотографии были размножены, и агенты Уголовного розыска выехали с ними на пристани и вокзал.

Перронный контролер сразу признал грабителей. Почему он их запомнил?

— Мне показалось странным, что у всех были дальние билеты, но ни один не имел багажа. Хоть бы чемоданишко на всех. А вот у этого, — он ткнул в фотографию Лешки Воронкова, — я помню: билет был до Харькова. Точно, до Харькова.

В этот же день навели справки о Софье Долговой. Ее не оказалось в городе. Уже две недели, как она уехала погостить к родным и до сих пор не вернулась. Значит, она была непричастна к ограблению.

По прописному листку в адресном столе выяснили, откуда Воронков прибыл в город, и на родину его выехали два агента.

Были установлены личности остальных налетчиков, и еще несколько человек из Уголовного розыска разъехались по разным городам.

Неудача

Коржу, работавшему тогда в Уголовном розыске, достался Харьков.

Алексей Петрович обрадовался столь серьезному поручению и вместе с тем немного опасался: справится ли?..

Он всего лишь год назад пришел в органы милиции, а до этого и представить не мог работы агента Уголовного розыска. Специальных школ по подготовке или хотя бы курсов в то время не было. Старшие тоже не могли поделиться богатым опытом, очень часто приходилось полагаться на самого себя, действовать на собственный риск. И на первых порах не все шло гладко. Нередко случались промахи и ошибки, после которых стыдно было смотреть в глаза товарищам. Но новая работа полюбилась, захватила его с головой. А неудачи…

— Они пройдут, — говорил ему начальник, спокойный, рассудительный человек, очень многое повидавший на своем веку, прошедший подполье, ссылку, гражданскую войну и теперь возглавивший борьбу с уголовными элементами в крае. — Неудач бояться не нужно, но предупреждать их следует. Обдумывайте каждый шаг, прежде чем сделать его, не торопитесь. Если видите, что самому не справиться, не стесняясь зовите на помощь товарищей. Мы делаем общее дело, и нечего считаться, кому больше достанется так называемой славы.

Начальнику нравился молодой агент. Крепкий, выносливый, обладающий какой-то природной хваткой, цепкой памятью и ровным, спокойным характером, он обещал со временем стать хорошим работником.

Коржу стали поручать самостоятельные дела. Сначала простенькие, потом посложней. Алексей Петрович вел их с поразительной настойчивостью и в конце концов добивался положительного результата.

Ко времени ограбления банка он был уже на хорошем счету, — вот почему ему поручили поимку главаря банды Воронкова.

Начальник напутствовал его:

— Я склонен думать, что грабитель молодой, малоопытный еще, но… даже с простаками нужно держать ухо востро. Действуйте применительно к обстановке и не забывайте главного, я повторяю еще раз: заранее старайтесь предусмотреть все свои шаги и ответные — преступника.

И Корж, как ему казалось, все продумал в дороге, а на месте дополнил свой план деталями.

* * *
Прежде всего он связался с Харьковской милицией. Фотография Воронкова снова была размножена, и начались тщательные поиски в гостиницах, домах приезжих и в подозрительных частных домах.

Через два дня место жительства Воронкова было установлено.

Он остановился в одной из гостиниц, уходил рано утром, пропадал неизвестно где целый день и возвращался лишь ночевать.

— Что вы думаете предпринять? — спросил Коржа начальник Харьковской милиции.

— Мне нужно в помощь четыре человека. Возьмем его ночью, сонного. С администрацией гостиницы я обо всем уже договорился.

— На каком этаже занимает он номер?

— На третьем.

— Крайний или в центре коридора?

— Третий справа от лестничного марша.

— Ну, что ж, действуйте.

…Воронков возвратился в номер.

Ему дали время раздеться и лечь в постель.

Понемногу в гостинице воцарилась тишина. Коридоры опустели. Часы в вестибюле пробили два раза.

Корж расставил посты и с одним из помощников направился к нужному номеру.

Комнату Воронкова должен был открыть дежурный по этажу. Он побледнел и съежился, когда узнал, что ему нужно делать. Корж успокоил его:

— Вы только откроете дверь вторым ключом и тут же уйдете. Остальное — наша забота. Ну, что вы трясетесь так, пошли!

У двери дежурный попытался взять себя в руки. Он смело вставил ключ в замочную скважину, поболтал им и тут же отдернул руку.

— Там ключ… Оставлен изнутри…

В ту же минуту за дверью заскрипели пружины, и сонный басок спросил:

— Кто там?

— Откройте! Это я, дежурный…

— Что нужно? Я сплю.

Корж впился взглядом в лицо дежурного. Подсказать ответ? Тот беспомощно мялся у двери. И вдруг совершенно неожиданно постучал согнутым пальцем в косяк и брякнул:

— Да откройте же! Проверка документов!

Тишина коридоров лопнула от выстрелов. Корж отскочил. Дежурный, охнув, схватился за живот и повалился к порогу. Где-то завизжали, из номеров выскакивали перепуганные люди…

Бандит бил и бил в дверь, потом выстрелы прекратились, и Корж услышал звон разбитого стекла.

— Выпрыгнул в окно! — крикнул он помощнику, бросаясь к лестнице и по пути снимая с постов остальных.

У входных дверей стоял перепуганный администратор.

Корж на ходу крикнул:

— Вызовите скорую помощь, там дежурный ранен.

Прыжок с третьего этажа — дело не шуточное. Можно не сломать а даже не вывихнуть ноги, но отобьешь их наверное и уж тут-то далеко не убежишь. Корж рассчитывал именно на это. Он обшарил с помощниками все кусты, росшие под окнами, и ничего не нашел, никаких следов, кроме стоптанной комнатной туфли. Кусты нигде не были даже примяты. Алексей Петрович осмотрелся кругом, поднял голову к разбитому окну…

В десяти шагах от стены рос громадный старый тополь. Ветви его раскинулись, широко и вплотную подходили к стене и окнам.

Алексей Петрович бегом вернулся в гостиницу. Номер Воронкова уже открыли, он прошел в него. Окно было распахнуто настежь. Корж вскочил на подоконник. Да, до ветвей тополя можно было достать рукой. Толстые, надежные… А потом спуститься на землю… Ушел!..

— Ушел!

Как же он не подумал о подобном варианте бегства! Ведь и тополь он видел. Правда, не знал точно, которое окно Воронкова. Можно было спросить у работников гостиницы… Ушел!.. Поздно теперь размышлять о потерянном!

Кто-то предложил вызвать розыскную собаку. Корж отказался. Стоит бандиту пройти центральными улицами, где даже в этот поздний час был народ, и собака откажет, ее собьют другие следы. И потом дворники уже начали уборку, метут и поливают мостовые. Он поблагодарил товарищей за помощь и, не заходя в Управление милиции, поспешил на вокзал.

В шесть утра к перрону, шипя и отдуваясь, подошел московский поезд. Он торопился к морю и стоял недолго. В толпе пассажиров, спешивших на посадку, никто не обратил внимания на высокого, плечистого старика в панаме, надвинутой на самые глаза. Никто — кроме Коржа… В руках старика был небольшой саквояжик под черепаховую кожу. Старик прошел в мягкий вагон.

До Батуми старик не выходил.

Не вышел он и в Батуми.

Вместо него самым последним из поезда на перрон сошел белокурый парень с забинтованной головой. Он выбрался из привокзальной сутолоки и не спеша побрел по жарким улицам в сторону Приморского бульвара. Он угрюмо смотрел под ноги, изредка поднимая глаза на прохожих, на пальмы, росшие по бульвару, на море, что играло и искрилось под горячим южным солнцем.

Метрах в двадцати сзади за ним неотступно следовал человек в темно-синем костюме. Он шел, не теряя из вида парня, и улыбался, радуясь солнцу, тихо плескавшемуся морю и своему, одному лишь ему ведомому счастью.

Первая встреча

В Батуми Лешка повел себя осторожней. Теперь уже он не пошел в гостиницу, да там, собственно, и нечего было делать — паспорт-то остался в Харькове. Он долго выискивал укромное местечко и, наконец, поселился на глухой окраине в хатке старого рыбака, пообещав платить по червонцу в сутки на готовых харчах. Деньги были большие, их никогда бы не добыть старику на море, и он с радостью согласился пустить постояльца, даже и не заикнувшись про документы.

По случаю новоселья вечером устроили маленький пир. Дед наловил бычков, старуха нажарила их в сметане, а Лешка дал денег на водку. За столом Воронков рассказал подвыпившим хозяевам, как вчера ночью, когда он искал, где бы остановиться, на него, будто бы, напали грабители и пытались раздеть. Он стал обороняться. Его полоснули чем-то по лбу, сбили с ног, очистили карманы. Хорошо, что часть денег он предварительно зашил в подкладку пиджака. Они уцелели. Но документы, лежавшие в бумажнике, пропали. Он, конечно, заявил об этом в милицию и надеется…

— Ладно, — перебил его старик. — Пес с ними, с цидулками. Живи здесь, никто ничего не спросит. А ты, баба, тоже — молчок!..

Старик больше всего боялся потерять такого выгодного постояльца и готов был верить всему, не задумываясь. Лешка несколько дней вылеживался в хате, никуда не выходил. За маленьким, постоянно открытым окном ярко светило солнце, непрестанно шумело море и кричали чайки. Сонные волы медленно скрипели мажарами на дороге. Беззаботные ребятишки с утра до вечера гомонили на берегу.

Накурившись до одури, Лешка закрывал глаза и снова — в который уже раз — перебирал в памяти события последних дней. Больше всего беспокоило его происшествие в Харькове. Правильно ли он поступил, открыв стрельбу? Может быть, это пришли вовсе не за ним, а просто у всех проверяли документы? Неужели милиция могла так быстро установить его личность и даже напасть на след? Если это так, то его и здесь не оставят в покое, рано или поздно могут найти и в этой халупе.

Значит, нужно сматывать удочки и отсюда, ездить непрерывно из города в город, из края в край, заметать, путать следы. И внешность нужно изменить. Бороду, что ли, отрастить, усы. Одеться под крестьянина, будто по заработкам ездит… Н-да…

Старик несколько раз предлагал Лешке:

— Пойдем, пробежимся по морю в шаланде. Ветерком овеет, брызгами солеными окропит — и все как рукой снимет.

Лешка вяло отнекивался:

— Куда мне в море! На реке пароход качается — меня и то в ригу тянет. А уж тут…

— Ну, так посиди на бережку. Это ж море, красота, а ты лег и лежишь как байбак.

— Ладно…

Мысли Лешки тянулись к родной деревне. Как-то там дела? Затронут отца или нет? Не должны бы. Антона в городе никто не знает и не видел. Отец отопрется от всего — кремень. И деньги в оборот он пустит с умом, не сразу. Да… Через полгодика, а может, и раньше, когда уляжется все, Лешка вернется. И уж тогда он будет хозяином наравне с отцом. Это не шутка: вложить в дело сразу десять тысяч, притом наличными, тепленькими. Он тогда поживет, это уж будьте уверены! От отца, конечно, лучше отделиться. Один и по-своему он похлеще раздует кадило, и, если отцу кланялись в пояс, то перед ним, Лешкой, будут ползать на карачках. Дай только срок!..

С такими мыслями он незаметно засыпал. Но спал чутко, вздрагивал при каждом звуке, и рука сама собой ныряла под подушку, торопливо искала рубчатую рукоять нагана.

В хату входила старуха с водой или, громко шлепая мокрыми бахилами, с корзиной рыбы в руках, в дверь пролезал старик. Все было спокойно. Лешка подкладывал руки под голову, приподымался на подушке. Старуха ставила сковороду с рыбой на таган, долго раздувала кизяки. Старик обычно ворчал, грешными словами поминал угодника Николу, который опять не послал рыбы в сети, а порвать их чем-то умудрился. Потом он крякал и тихо подходил к кровати. Лешка притворно закрывал глаза.

— Спишь? — спрашивал старик и легонько тряс за плечо.

— А?.. Нет.

— Я говорю, обедать пора, вставай.

— Опять, что ли, бычки, будь они неладны!

— Не, нынче поважило: скумбрии трошки взял. А баба борщ варила и вареники.

— О! — Лешка лез под подушку и вытягивал пятерку. Старик степенно, как что-то само собой разумеющееся к обеду, брал ее и по-крабьи, как-то боком, выходил из хаты.

Так, или почти так, прошло пять дней. На шестой вечером Лешка решил выйти на улицу. Он долго сидел на валуне у калитки, потом медленно спустился к морю.

Днем стояла нестерпимая жара, и в хате Лешка чуть не задохнулся от духоты. Сейчас прохлада и легкий ветерок приятно бодрили и даже неизвестно чему радовали. Как-никак, а все-таки хорошо было жить на свете!.. Сумерки наступили быстро, словно упали с гор и окутали все вокруг. Но из-за моря уже поднимался огромный красный диск луны, и в ее скупых лучах берег и море оживали по-новому.

Лешка долго стоял на берегу, потом решил выкупаться. Кругом не было ни души, только море вздыхало по-живому, словно никак не могло заснуть, намаявшись за день. «Ладно, не сердись, — мысленно обратился к нему Лешка. — Я немного побеспокою тебя, а там — спи». Он не спеша разделся, зашел по пояс в воду и, стараясь не мочить голову, поплыл от берега.

…Из-за ближнего дома появился человек и, пригнувшись, побежал к Лешкиному белью. Поднял брюки, переложил что-то из них в свой карман и тут же скрылся обратно за дом…

Лешка долго нежился в прохладных волнах. Выйдя на берег, пожалел, что не захватил с собой полотенце. Сейчас бы растереться докрасна, чтобы каждый мускул гудел!.. Ну, ладно, и так хорошо на сон грядущий. Что такое!.. Лешка взял брюки и застыл с ними в руках… Почему такие легкие?.. Он сунулся в карман, в другой… Дьявольщина! Нагая пропал! Неужели обронил? Но как, когда?

…А может, кто… Лешка зорко огляделся кругом — никого, ни единой души. Вот морока! Брал же он его, брал!.. Или только подумал взять и забыл?.. А?.. Ну и ну!.. Лешка быстро обулся и бегом бросился обратно…

За первым же домом он чуть не наткнулся на человека, неизвестно откуда вывернувшегося навстречу. Лешка метнулся в сторону, но человек загородил дорогу. В руке его тускло блеснул пистолет.

— Стоять! И поднять руки! Ну!..

— Быстро! — сурово подсказал кто-то еще сзади, и Лешка почувствовал, как неприятный холодок прошел по спине. «Вот оно!..» — мелькнуло в голове. Поднял руки, которые сразу стали словно из свинца. В ту же минуту их цепко схватили, завели за спину. Лешка услышал тихий звон металла, что-то щелкнуло, и запястья оказались накрепко запертыми в стальных браслетах. Голос сзади проговорил:

— Вот и все. Идите прямо. Не оглядываться! Помните: шаг вправо или влево и — конец…

* * *
Алексей Петрович учел харьковский урок и в Батуми действовал по-другому. Он был убежден, что Воронков и здесь, не задумываясь, пустит в ход оружие, и здесь могут быть ненужные жертвы.

Прежде всего Корж организовал тщательное наблюдение за Воронковым. Затем детально продумал все возможные варианты операции и выбрал двух дельных помощников из агентов Уголовного розыска. Правда, для успешного выполнения задуманного необходимо было ждать подходящий момент, но что ж делать! Корж ждал терпеливо и дождался своего.

Через полтора месяца Воронкова и трех его приятелей, задержанных в разных городах, судили.

Лешку, как инициатора и главаря, приговорили к десяти годам и сослали в Соловецкий лагерь.

Эти десять лет, проведенные на угрюмом берегу Белого моря, Воронков вычеркнул из жизни как нежитые.

Возвращение

Поезд пришел на станцию под вечер. Сойдя на перрон, Воронков внимательно огляделся. Это были уже родные края и вместе с тем безвозвратно чужие и даже больше того — враждебные.

На первый взгляд ему показалось, что ничего здесь не изменилось за двенадцать с лишним лет. То же самое, только разве по-другому покрашенное, приземистое здание станции, все так же скрипят, раскачиваясь на ветру, большие фонари. Но теперь они электрические! И в поселке, должно быть, электричество — уж очень ярко горят окна домов. Лешка вошел в зал ожидания. Да, вот здесь перемены заметны здорово. Он вспомнил те далекие годы, когда впервые уезжал отсюда. Деревянный, невероятно замызганный пол, усеянный шелухой подсолнуха, окурками козьих ножек, обрывками газет. Прокопченные стены тускло освещались одной единственной керосиновой лампой, висевшей над окошечком кассы. На двух старых покосившихся диванах никогда не хватало места. Люди в ожидании поезда коротали время кто где мог, чаще всего прямо на полу, кое-как пристроившись на вещах.

Сейчас зал, чисто выбеленный и ярко освещенный, выглядел просторней, выше. Ровными рядами стояли широкие дубовые диваны и три от входа не были даже заняты. В углу, где раньше помещалась касса, стоял киоск с газетами и журналами. Рядом с ним была дверь и над ней вывеска «Буфет». Воронков прошел туда.

Он заказал гуляш и три стакана чаю. Перед этим выпил стопку водки, закусив ее хлебом с горчицей. Горчица оказалась крепкая и душистая, совсем такая, какую делала мать к жареному гусю. Он намазал еще кусок и с удовольствием съел, хоть его и прошибало до слез.

В буфет вошел старик в длиннополом грубошерстном армяке, подпоясанном старым засаленным кушаком. Он положил на стол кнут, снял шапку и рукавицы. Отогревая руками сосульки на усах, оглядел маленький зал. Заметив Воронкова, старик удивленно приподнял брови и невольно шагнул ближе к столу, за которым сидел приезжий.

Воронков на секунду оторвался от еды, поднял на старика глаза.


— Что, папаша, знакомого нашел?

— То-то, вроде бы да, — не совсем уверенно ответил старик.

— Навряд, — усмехнулся Воронков.

— Да нет, точно, — старик подошел к столу, сел напротив. — Вот как улыбнулся, так я тебя сразу и признал. Вылитый отец…


Воронков перестал жевать, пытливо уставился на старика.

— Какой отец?

— Твой. Данило Наумыч. Мы ж с ним закадычные приятели были… Что, забыл меня?..

— Постой, постой, — силился вспомнить Воронков, где он раньше видел эти серые, с насмешливым прищуром глаза, острый нос, изрытый оспой, и большой шишкастый лоб. — Лицо, вроде, знакомое, а где встречались, — убей, не помню.

Старик нагнулся поближе, шепотом спросил:

— Афанасия Егорова аль не помнишь?.. Еще конфетки я тебе маленькому приносил…

— Верно! — чуть не закричал Воронков. — Афанасий Терентьич! Верно! Ах, ты!.. Вот встреча!..

— Ты потише, — остановил его старик.

— А что? — Воронков огляделся. Никто не обращал на них внимания. — Ерунда! Вы из дома куда или домой справляетесь?

— Домой.

— Вот хорошо! Прихватите и меня, все, глядишь, веселей вдвоем.

Старик растерянно затеребил бороду, пытливо взглянул на Воронкова.

— А… ты чего домой? В деревню то есть…

Воронков помрачнел. Долго молчал, потом через силу выдавил из себя с хрипом:

— Так… Хоть поглядеть, как оно теперь…

— Глядеть-то нечего.

— Ну, все-таки… Я ведь двенадцать лет не был в этих краях.

— Слышал я кое-что про тебя. Краем уха, можно сказать.

Старик ожесточенно заскреб в бороде.

— Дела-а!.. Вот что, брат, рассчитывайся да поедем ко мне. Я теперь здесь живу, недалечко.

Воронков послушно собрался.

Когда отъехали от станции, старик горестно вздохнул:

— Ох-хо, не приведи господи, что делается на свете! Вот хоть бы и твое дело. Вернулся и даже переночевать негде. Ладно, зашел я в буфет…

Лешка промолчал, не зная, куда клонит Афанасий. Подъехали к высоким тесовым воротам. Старик спрыгнул с саней.

— Тпру-у, красавица!.. Вот мы и дома. Милости прошу, Лексей Данилыч! Сейчас нам баба самовар соорудит, закусочку… Эй, баба, открывай! — старик забарабанил кнутовищем в калитку.

* * *
— И вот, значит, докатилась эта беда и до нашей деревни. Сначала-то все разговоры были, драли глотки кто во что горазд — и ладно. Мы уж решили: так, мол, все и останется по-старому. И вдруг, понимаешь, приезжает израйона какой-то партейный… Покалякал с тем, с другим, а вечером — бах! объявляют собрание бедноты. Понял, как? Не общий сход, а только самых что ни на есть голодранцев… Ты бери свинины-то, закусывай как следует, не стесняйся. Вроде родни ведь мы. Давай-ка еще по одной… С дороги не повредит…

В избе было жарко. Воронков сидел в одной рубахе, тяжело опустив локти на стол, руками стиснул голову. Афанасий уже раскупорил вторую бутылку, но хмель не брал Лешку. Не пьянел и хозяин, только нос его с каждым новым стаканчиком становился краснее.

— Да… Собрание, выходит, тайное. Ну, мы тоже не лыком шиты. Той же ночью все узнали… Что ж бы ты думал! Ведь решила-таки и наша голодрань сорганизоваться в артель! Помнишь Сережку Барского?

— Нет, что-то не припомню.

— Ну, вечный батрак! Такой высокий, худой… Последнее время у Василь Василича в работниках жил.

— А-а…

— Вот. Его, значит, выбрали председателем. Мы только посмеялись. Тоже хозяина нашли! И остальные под-стать собрались. На тридцать записанных дворов набралось пять лошадей, семь или восемь плугов, борон десяток, вот, почитай, и все. Про семена на посев и думать нечего. Разве что опять к твоему отцу идти или еще к кому. А у нас уж уговор крепкий был: ни пылины не давать, пусть разбегаются к анафеме. Да ты закусывай, Лексей Данилыч!..

— Ладно. Рассказывай знай.

— Пошла у них веселая жизнь. Когда ни послушаешь — крик, спор. Мы молчим. Думаем: прооретесь — тише будете. А время не ждет, вот-вот в поле собираться надо. И удумали они штуку. Опять за этим партейным съездили, снова собрание. И тот, видать, им присоветовал. Или, может, сами, додумались, я не знаю. Сидели, почитай, всю ночь, а с утра пораньше пошли по богатым дворам и… — Афанасий отогнул большой палец и подковырнул им снизу. — Все под корешок рушить начали. Это, значит, чтобы чужую силу себе забрать и с ней становиться на ноги. Эх, что тут пошло!.. Сейчас вспомнишь — и то мороз по спине…

Воронков стиснул кулаки, скрипнул зубами. Афанасий посоветовал:

— Ты побереги зубы-то. У волка они — одно оружие, а мы… — он не договорил, боясь, чего доброго, обидеть гостя, — Слушай дальше. Таким манером растрясли семь дворов. И каких!.. Кулацкими назвали… Потом пришел и ваш черед… Данило Наумыч ничего, держался крепко, только с лица помушнел весь… В общем, эх, чего говорить, сам не маленький! И вот кто-то из обкулаченных не стерпел. Этого партейного подкараулили ночью и маленько не совсем прирезали. Говорили, будто ваш Антон это, но доказать ничего не могли. Только после этого позабирали всех. Сначала — в район. Говорят, следствие там было, да ничего не могли добиться. Так всех и выслали. Вот такие дела…

Воронков долго молчал. Внешне он казался спокойным, но внутри все кипело и клокотало. Н-ну, погоди!..

— Наших, не помнишь, кто зорил, Афанасий Терентьич?

— Да ведь гамузом ходили.

— Но ведь был же кто-то за главного?

— Тот же Сережка Барский и верховодил. У вас-то как раз он и опись делал сам.

— Так! — Воронков сверкнул глазами, тяжело опустил кулак на стол. — Ладно!..

Афанасий понял, в чем дело.

— Ты это, парень, брось.

— Чего?

— Я знаю чего, не маленький.

— А коли не маленький — понимать должен, — зло бросил Воронков:

— И понимаю. Тут горячку пороть нельзя.

— Значит, простить?

— Зачем!

— А как же?..

— Все так же. С голыми кулаками, на рожон лезть — дело не хитрое. Хоть и далеко Соловки, а довезут за милую душу.

— Не страшно, только что оттуда.

— Ну, и как, рай там?

— Рай — не рай, а с голоду не дохнут и без штанов не ходят.

— Невелико же, парень, счастье. Пожалуй, не стоит из-за этого рук марать.

— Так что же делать? — выкрикнул Воронков.

Афанасий покосился на окно, бросил взгляд на дверь.

— Что ты орешь? Аника-воин! Подумаешь, велика штука — хоть бы и совсем пристукнуть председателя Сережку! Проще пареной репы… А прок?.. Никакого. Поставят другого — и только. Да и при чем тут он? Не один, а все виноваты, весь колхоз. Стало быть, и ответ нужно со всех миром спрашивать. А как — это подумай. В такое дело не перекрестясь лезть — ни боже мой. Знаешь, мой бы тебе совет…

— Ну?

— Махни-ка ты к отцу.

Лешка задумался. Помолчав, проговорил:

— Я уж кумекал над этим. А только — чего я поеду? Сами, наверное, бьются там, как рыба об лед.

— Не скажи. Данило Наумыч правильного ума был. Я, чай, думаю, сумел ухоронить малую толику от этаких-то богатств.

— Не знаю. Я ведь совсем мало переписывался с ними. В первую пору, почитай, года полтора не писал, чтобы, кой грех, за меня не потянули. Потом дал весточку, Батя тогда деньжонок немного прислал, посылку. Так и то через чужого кого-то, тоже боялся видно. Ну, я понял… Потом еще раза три денег присылал, писал, так, по пустякам больше. И про раскулачивание я узнал вдолги после… Да… Хотел я тогда тягу дать, ну, только где там!..

— Что, крепки заслоны?

— Крепки!

Помолчали. Самовар на столе давно затух. Хозяйка Афанасия, спросив, не нужно ли чего еще, ушла спать.

Хозяин снова налил стаканы.

— Да, Лексей Данилыч, много есть чего порассказать, а говорить об этом не хочется. Вспомнишь — и все нутро перевернется. Ладно, пей. А мой совет тебе правильный. Все ж таки отец, столько лет не виделись.

— Да я, признаться, и не знаю, где они сейчас, Афанасий Терентьич. Меня перебрасывали из лагеря в лагерь, они, видно, тоже мыкались, так и потеряли друг друга. Где искать?..

— Эва, у меня адресок есть, — улыбнулся Афанасий. Он встал, потянулся за иконы. Вытащил пыльный сверток бумаг, перевязанный суровой ниткой. Отошел к печке, сдул пыль, развернул. Подал Лешке помятый серый конверт.

— Вот.

— Вы, что же, переписываетесь?

— Да больше года не слыхать от него ничего, ну, а адресок я храню.

— А писем нет?

— Не сохранил.

— Жаль…

Афанасий промолчал.

Воронков старательно переписал адрес, спрятал бумажку в грудной карман.

Афанасий снова налил стаканы.

— Давай! За удачную твою дорогу. Приедешь — отцу поклон от меня. Помнит, мол, и не забудет вовек. Что хмуришься?

— Да что… Ехать, конечно, надо… но… с деньгами у меня… Сам знаешь, от какой зарплаты капиталы…

— Вон ты о чем! Не беспокойся, помогу. Я ведь от всей этой передряги в тридцатом годе уцелел почти неощипанный.

— Как умудрился?

— Господь умудрил. Когда пошло все шиворот навыворот, я и говорю себе: «Э-э, Афоня, смотри, могут и тебя к ногтю! Давай-ка, востри лыжи». Лавку — на замок, товаришко спустил по дешевке, барахло по родне рассовал. Деньги у меня были в кубышке, да еще николашкиных лобанчиков осталось припрятано, оно и вышло без убытку. Для виду пожил немного в деревне, а потом перебрался сюда. Промышляю извозом, ну, и старым рукомеслом потихоньку, — Афанасий хитро подмигнул Воронкову. — Так-то, брат, Летссей Данилыч. Жить пока можно. А там видно будет, как дальше пойдет. Бог даст война или еще какая перемена. Не горюй, поживем еще! Какие наши годы! Пей!

В родном краю

Афанасий, неизвестно отчего, расщедрился.

На другой день он никуда не поехал и с утра сам принялся топить баню. В это время жена его хлопотала на кухне. На столе лежал жирный прошлогодний гусь, приготовленный к тушению. В квашне подходило белое тесто, а в большом блюде его дожидалась рисовая, с отмоченной осетриной начинка. Пахло постным маслом, подгоревшим луком и моченой антоновкой, заранее вынутой из погреба, чтобы немного отогрелась.

Часам к двенадцати баня была готова. Афанасий не стал отрывать от дела жену и опять сам приготовил Лешке белье, вынул из кладовки чуть ношенные валенки со своей ноги, дубленый полушубок, шапку и варежки. Все это отнес в предбанник, прихватив по пути пару крепких березовых веников. Потом вернулся за Лешкой.

— Ну, гость дорогой, пора вставать, — разбудил он его. — Видать, намаялся в дороге — спишь как мертвый. Айда в баню. Все лагерное выпарим, веником выбьем, а. потом кипятком смоем. Слезай… Жена, как у тебя там пироги? Сколько сроку нам на баню?

— Не торопитесь, не торопитесь, — донеслось с кухни. — Парь гостя как следует. Что, так я прибегу, крикну.

Из бани Лешка чуть дошел, хоть и всей-то дороги было метров пятнадцать. Сам Афанасий почти не мылся, больше помогал Лешке. Тер спину, парил в две руки. Новая мочалка драла, как борона, и Лешка только кряхтел под жилистыми и крепкими руками Афанасия.

Хозяйка уже накрывала на стол.

— Вот как хорошо! — встретила она их. — Прямо к горяченькому управились.

Лешка плюхнулся на лавку.

— Ох, мне, пожалуй, хватит уж горячего!

— Ничего, — довольно проговорил Афанасий, старательно расчесывая бороду. — Вот теперь после баньки выпьем, закусим как следует, а потом поспим. Больно хорошо!.. Отдыхай, пока у нас, Лексей Данилыч. Ты как сын мне. Своих-то нам с бабой не дал господь.

Хозяйка вторила ему.

— Ешь, пей, чего надо, спрашивай. Чай, набедовался там-то…

Лешка никак не мог понять, с чего это Афоня-лавочник стал вдруг таким щедрым к нему. В чем тут дело? Мельком ему вспомнилось давнишнее письмо от отца, в котором тот сообщал, что дал Афанасию взаймы три тысячи. Может быть, этот лис так и зажилил их, а теперь лебезит перед ним, Лешкой. А, черт с ним, не ему и не сейчас разбирать чужие счеты, да и не знает он их.

Он жил в гостях спокойно и сытно. Афанасий в эти дни никуда не ездил, — погода стояла морозная, какая уж тут работа! На погоду ссылался и Лешка, день ото дня откладывая поездку к отцу. Собственно, Афанасий и не торопил его. Живи, достаток есть. Время проходило за выпивкой, едой и игрой в очко «по маленькой для интереса» или «подкидного дурака», когда за стол садилась и хозяйка.

Была и другая причина, удерживавшая Лешку. За этим он и ехал сюда: ему хотелось побывать «дома». Однажды он спросил Афанасия:

— Не бываешь в нашем-то селе, Афанасий Терентьич?

— Почему? Приходится.

— Ну, и как там?..

Афанасий полез в бороду, сердито заскреб подбородок.

— Да ведь что… Рассказывать — только душу бередить.

— Ничего, ничего, она у меня каменная стала, говори.

— Хорошо живут, стервецы! Лошадьми обзавелись, Скотом, сбруей всякой и прочим. Богатство полное… И конный двор, и коровники. Мельницами здорово промышляют. На паровую-то со всей округи ездят…

— А ты… не ездишь?

Афанасий вздохнул.

— Пирогов захочешь — никуда не денешься. Лучше-то крупчатки нигде не смолоть.

— Афанасий Терентьич, я тебя прошу! — Лешка придвинулся к старику вплотную, стиснул костлявое его плечо. — Съездим завтра туда…

— Да зачем? Я только-только мешок смолол.

— Не в пропажу ведь. Возьми немного, если так. Ты пойми: хочется взглянуть.

— А я думал, тебе плевать на все. И так-то не помощник отцу был, а как в город укатил, — и совсем забыл про родные края.

— И я сначала так думал. Да вышло по-другому. Ты же видишь, что получается. Отбыл я срок, приехал, вроде бы, домой, а ведь не встреть тебя, то и переночевать было бы негде. Стучись под окнами, как нищий… А совсем рядом свой дом стоит, да войти в него нельзя. Обидно или нет?

— Чего уж тут говорить, конечно, — вздохнул Афанасий. — Ну, только от того, что посмотришь ты на дом, легче не станет.

— Знаю. А все-таки…

Лешка и перед Афанасием кривил душой. У него было свое на уме, и старик, словно догадываясь об этом, опасливо покачал головой.

— Ох, наживешь с тобой греха! Горяч больно.

Лешка перекрестился на иконы.

— Вот! Слово даю: от саней на шаг не отойду.

— Н-не знаю, как и быть…

— Мне не веришь?.. Только взглянуть… Ведь там и мои деньги вложены. Целых десять тысяч…

«Ну, какие это твои!» — подумал Афанасий, но ничего не сказал.

В конце концов он сдался, и рано утром они отправились в путь.

Морозило. Лохматая лошаденка вся побелела от инея. Белокружевные стояли по бокам дороги деревья. Ярко светило солнце. Снег не скрипел уже, а визжал под полозьями. Небо блестело холодной синевой.

Лешка кутал нос все глубже в воротник, а сам пытливо смотрел по сторонам, узнавая и не узнавая родные места. Дорога почему-то показалась ему шире. Он спросил, что бы это значило.

— Очень просто! — прокричал из тулупа Афанасий. — Тут теперь шасе. Давай-ка закурим, хоть нос дымом погреть. Прогневили господа, вот он и шпарит по пяткам… Стой, милая, иди шажком, а то себе селезенку надорвешь и у нас табак рассыпешь.

При въезде в село Лешка взволнованно заерзал на сене, отогнул воротник, чтобы не крутить головой из стороны в сторону. «Эх, не так бы полагалось въезжать сюда!.. Словно вор, крадучись, с опаской… Как только сердце терпит!.. Ладно!..» — разжигал он себя.

Проехали мимо мельницы-ветрянки с большим крепким амбаром рядом. «Наша», — про себя отметил Лешка, придирчиво осматривая ее от земли до кончиков крыльев. Мельница содержалась в порядке, и от этого, кажется, стало еще муторнее на душе. На другом краю села стояла точно такая же. Туда незачем ехать. Ясно и так: и та стоит целехонька, работает на кого-то. Ей что, деревянной, она даже не чует, что, вот, приехал настоящий хозяин.

Афанасий направил лошадь в другую улицу. Лешка еще издали почувствовал душистый запах льняного семени. Понял: старик свернул нарочно, чтобы можно было взглянуть и на маслобойку.

«И эта наша, — покосился на нее Лешка и тут же с горечью добавил: — Была… Ух, сволочи, если только доведется добраться до вас!..»

Въехали во двор паровой мельницы. «Моя!» — чуть не вслух вырвалось у Лешки при виде большого, в полтора этажа кирпичного здания под железной крышей. На морозе бойко похлопывала труба паровичка, из открытых дверей слышался ровный шум жерновов и дробный перестук сит. Афанасий взглянул на бледное Лешкино лицо, и крепко рванул за рукав. Проговорил сквозь зубы:

— Смотри, узнают тебя — и мне погибель! Помни, что обещал!

— Помню, — прохрипел Лешка.

Он как в тумане взвалил на спину мешок с пшеницей и внес к приемщику. Тот спросил Афанасия, выписывая квитанцию:

— Время есть ждать?

— Да ведь не больно бы есть. Приехали-то…

Приемщик перебил, не дослушав:

— Ссыпь пшеницу в ларь и получи у кладовщика муку. Давай веселей, не топчись!

Лешке не удалось побывать внутри мельницы, посмотреть оборудование. Но и того, что он видел, было достаточно. Даже больше чем достаточно!

На обратном пути он попросил проехать мимо дома.

Афанасий молча повернул лошадь, легонько толкнул Лешку в бок.

— Вон, по левому порядку, под красным флагом.

Можно было и не показывать. Ему ли забыть место, где родился и вырос, откуда ушел и куда уже не мог вернуться… Афанасий зло вытянул лошаденку кнутом. Она рванула, откинув седоков назад, и Лешка успел лишь заметить резные наличники, высокое, чисто подметенное крыльцо и вывеску над ним: «Правление колхоза».

Через два дня Лешка собрался к отцу. Афанасий дал ему триста рублей денег, жена напекла подорожников. На прощанье как следует выпили, обнялись, и Лешка ушел к ночному поезду.

А еще через день Афанасий узнал новость, оглушившую его словно гром. Воронкова схватили в селе, когда он напал на председателя колхоза Барского и пытался его зарезать.

Афанасий перепугался не на шутку. Ну-ка если узнают, что он привечал его и возил даже в село! Чтобы уйти от беды, он быстро собрался и уехал в дальний извоз.

Но опасения его оказались напрасны: Лешка ни словом не обмолвился о друге своего отца, приютившем его.

* * *
Тогда следствие вели другие работники, но Алексей Петрович знал все обстоятельства дела, так как давал им материал по первому преступлению Воронкова.

Догадки и предположения

«Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся». Да, права поговорка!

Кто бы мог подумать, что через шестнадцать лет снова скрестятся пути чекиста Коржа и бандита Воронкова…

Алексей Петрович сначала и сам удивился, встретив в ту ненастную ночь «старого знакомого». Но потом, поразмыслив, пришел к убеждению, что, пожалуй, ничего удивительного в этом нет.

Вернувшись в Управление, он прежде всего отдал пленку в фотолабораторию.

— Срочно проявите и сделайте отпечатки. Вне всякой очереди.

Затем Алексей Петрович позвонил в архивный отдел и попросил найти и принести дело Воронкова Алексея. Отчество он не помнил.

Через пятнадцать минут толстая папка со слежавшимися и пожелтевшими на краях листами была перед ним. Он открыл ее с конца. Быстро перелистал несколько страниц, остановился на копии приговора. Вот то, что нужно. Воронков Алексей Данилович. Так… Приговорен к восьми годам. Так, так… Ага! Для отбытия наказания направлен в лагерь №… Это в Белоруссии, Пинская область. Очень хорошо!

Корж захлопнул папку и позвонил начальнику отдела кадров.

— Скажите, нет ли среди эвакуированных работников кого-нибудь из Пинского лагеря, — он назвал номер. — Есть? Да что вы!.. Даже начальник! Оч-чень хорошо! Где мне его найти?..

Через некоторое время начальник лагеря был в кабинете Коржа. Тот показал ему фотографию Воронкова из архивного дела.

— Вы не помните вот этого человека? Он отбывал срок у вас. Фамилия — Воронков.

— Воронков… Воронков… — несколько раз в задумчивости повторил начальник, пристально всматриваясь в портрет. — Ах, Воронков!.. Помню. Проходил по второй судимости. К нам был, сослан, кажется, за покушение на жизнь председателя колхоза.

— Совершенно верно, — улыбнулся Корж. — Когда вы эвакуировали заключенных?

— Немцы бомбили и обстреливали лагерь в первый день нападения. В это же время они начали выброску десантов малыми группами. Почти все пути отхода были уже отрезаны, пришлось выбираться лесами и болотами. Немцы непрерывно обстреливали нас с воздуха. Многие из заключенных потерялись в пути. Может быть, бежали или просто отстали, может быть, погибли.

— А тех, что вывели, вы помните всех? Или у вас есть список?

— Вас интересует Воронков? О нем я могу сказать точно: он не вернулся из Пинских болот.

— И вам неизвестна его судьба?

— Нет.

— Предположения?

— Никаких. Но вообще-то он не из тех, кто быстро сдается.

— Да, это я знаю. Ну, что ж, спасибо вам за информацию. Это — все, что я хотел от вас узнать.

Начальник лагеря ушел.

Теперь Корж принялся за дело Воронкова с первых страниц. Он не останавливался на описании известных ему событий, мельком просматривал многочисленные протоколы допросов. Сейчас его интересовали сообщники Воронкова, его родные, знакомые, вообще все те люди, с которыми он общался. Их фамилии и имена Алексей Петрович, выписал на отдельный лист.

Лаборант принес пленку и снимки.

— Ну как? — встретил его Корж вопросом. — Получилось что-нибудь?

— Снимки в норме, только несколько последних кадров мутноваты…

— Ну-ка, ну-ка! — Корж торопливо взял фотографии, быстро перебирая, отыскивал нужные. Последние кадры и были самые важные для него. Неужели совсем ничего не получилось?.. — Эх, как вы напугали меня! — с укоризной посмотрел Корж на лаборанта, когда нашел нужные ему фотографии. — Тут же все в порядке. Лица видны совершенно ясно, а больше ничего и не нужно. Не в семейный альбом. Знали бы вы, в каких условиях это снято…

— Да, я вижу, что работа не павильонная, — улыбнулся лаборант.

— Нет, совсем нет, — согласился Корж, тоже с улыбкой вспоминая непогожую ночь у сторожки и холодные крупные капли, падавшие с кустов обязательно за ворот. Упадет и, как горошина, покатится по спине. Б-р-р!..

Корж вызвал лейтенанта Грачева.

— Что нового в делах поисковой группы?

— Все по-старому, товарищ капитан. Четвертый парашютист как в воду канул.

— Ну что ж, — помолчав, проговорил Корж, — этого и следовало ожидать. Но ничего, будем надеяться, что и он скоро выплывет… В Степанове у меня произошла очень интересная встреча со старым знакомым, если его можно так назвать. Вот, посмотрите, — Алексей Петрович подал Грачеву фотографию, сделанную через окно сторожки.

Лейтенант внимательно рассмотрел ее.

— Кто такие?

— Старик — сторож вырубленного сада Быхин. Теперь он — Быхин. А в прошлом — матерый кулак Воронков. Рядом с ним — его сынок Алексей Данилович. Бандит и налетчик в прошлом.

— Тот самый, про которого вы мне однажды рассказывали?

— Тот самый…

— Значит, сад-то — они?..

— Не совсем так. Сад вырубил старик с младшим сыном Антоном. К сожалению, в старых делах нет фотографии Антона, и сейчас мне не удалось его увидеть. Я даже представления не имею, какой он из себя. А это старший Воронков. Он явился с какими-то другими целями. — Корж рассказал о разговоре, подслушанном у сторожки.

— Вон оно что-о! — многозначительно протянул Грачев. — Летел через фронт и прыгал с парашютом!.. Немцы забросили?..

— Тут сейчас многое можно предполагать, — словно думая вслух, заключил Корж. — А нам нужны не догадки… Мы займемся Воронковым. Для ориентировки вам придется познакомиться с его архивными делами. Вот, возьмите их. Затем возьмите вот этот список. Я выписал имена людей, с которыми Воронков когда-то имел связи. Нужно выяснить, живы ли они, где находятся, чем занимаются. И в дальнейшем взять под наблюдение. Не исключена возможность, что Воронков явится к кому-либо из них. Старик Воронков скоро будет в городе. Так велел ему сын. Его придется вам взять под наблюдение. Вот пока все. Предупредите работников отдела, что сегодня в десять вечера оперативное совещание.

Грачев ушел.

Алексей Петрович снова погрузился в раздумье.

Больше всего его интересовал вопрос: кто такой Воронков теперь?..

Случайно отстал он при эвакуации заключенных из Пинского лагеря, сделал ли это умышленно — неизвестно. Но так или иначе, а он попал к немцам. Это определенно.

Можно предположить, что Воронков обучался в шпионско-диверсионной школе и лишь после этого был заброшен сюда. Из записки, найденной в сторожке, видно, что он прибыл недавно. А к немцам попал еще в первые дни войны.

Вопросов возникало много, но ответами на них могли быть лишь предположения и догадки.

Алексей Петрович решил не ломать пока голову и прошел к начальнику Управления.

Новиков внимательно выслушал Коржа, задумчиво проговорил:

— Неужели фашистская разведка пронюхала об Н-ском заводе?.. Ничем иным, как охотой за реактивным снарядом, я не могу объяснить усиленную заброску парашютистов.

— Действительно…

— В первую очередь немцы, конечно, будут интересоваться технологией производства. Документация хранится в заводе. Значит, разведчики будут стремиться или проникнуть туда сами, или завербовать кого-то из работников.

Нужно тщательно проверить весь инженерно-технический состав завода и внимательно приглядываться ко всем вновь поступающим. Направьте туда своих людей.

В это время на пороге кабинета появился сержант-радист с листком бумаги в руках.

— Разрешите?

— Пожалуйста.

— Товарищ начальник, перехвачена немецкая шифровка…

— Ага, наконец-то! — оживился Новиков. — Что там, давайте!..

Корж настороженно придвинулся ближе. Новиков прочитал вслух:

— «Рация прибыла. Все в порядке». Подписано — «ОВС».

На минуту в кабинете воцарилась тишина.

— Что, по-вашему, означает ОВС? — Новиков посмотрел на Коржа.

— Может быть, сокращенно — Оливарес…

— Весьма похоже… Если так, то пропавший нашелся… Запеленговали передатчик? — спросил он радиста.

— Не успели, товарищ начальник. Вся передача велась полминуты по условному коду…

Новиков сурово двинул бровями.

— Н-да!.. Следить за эфиром день и ночь! Передатчик запеленговать обязательно! Поняли?

— Так точно.

— Впредь обо всем докладывать не мне, а капитану Коржу. Передайте это шифровальщикам на случай, если вас не будет на месте.

— Есть.

Когда за радистом закрылась дверь, Новиков встал за столом, высокий, подтянутый. Стукнул костяшками пальцев по стеклу на столе.

— Итак, Алексей Петрович, «они» начали. Нам нужно их опередить!

Часть третья

Родня из деревни

Дворник Кобылко вернулся в свой подвал злой.

С утра дожидавшийся его Волчок, радостно виляя хвостом, кинулся было навстречу хозяину, но, получив увесистый пинок в бок, шарахнулся под стол и обиженно заскулил, облизывая ушибленное место. Кобылко нагнулся к нему и поднес к мокрому и холодному носу собаки здоровенный грязный кулак.

— Вот! — прорычал он. — Пискни еще — и блин из тебя сделаю! Пся крев!..

Собака, словно поняв, забилась еще глубже и замолкла.

Кобылко, яростно ругаясь на смеси польско-русского и украинского языков, с остервенением сбросил с себя старую кепку и повалился на койку. Некоторое время он лежал молча, потом потянулся в карман за кисетом, но, вспомнив, что он с утра пуст, разразился новым потоком брани.

Сегодня, в день рождения, ему так не везет! Денег, которые он сумел скопить, не хватало даже на водку. А к ней обязательно нужно было колечко хотя бы ливерной колбасы.

Он заранее представлял себе, как вернется с покупками, оденет старомодную, но отлично сохранившуюся пару, хромовые сапоги бутылками, украинскую, богато расшитую сорочку. Это не беда, что за столом придется сидеть одному. Он давно уже привык к одиночеству и ничуть не тяготился им, а был даже доволен. В конце концов, чем не компаньон Волчок? Маленький кусок колбасы, и он не отойдет от тебя весь вечер, будет преданно смотреть в глаза, слушать твою пьяную болтовню и радостно повизгивать, надеясь на новую подачку.

Но где взять еще денег?.. Взаймы никто не дал, продавать больше нечего. Сорочка, суконная пара и сапоги составляли все богатство дворника. Не с последним же расставаться…

В конце концов, скрепя сердце, Кобылко решил продать сапоги. Он долго доказывал себе, что при его должности и годах носить хромовые сапоги как-то даже неприлично, и, убедив себя в этом, решительно поднялся и полез под кровать.

Сапоги запылились и сморщились. Следовало бы смазать их гуталином, но баночка из-под него давным-давно валялась пустая. Вздохнув, Кобылко вытер пыль тряпкой, а голенища и головки протер керосином. После этой несложной операции сапоги приняли более привлекательный вид.

Часа через три Кобылко вернулся подобревший. Выкладывая на стол покупки, ласково обратился к собаке, встретившей его на этот раз без особого энтузиазма:

— Шо, цуцик, жрать хочешь?.. Эге ж! Зараз все сгарбузуем…

Видя в хозяине перемену к лучшему, пес обрадованно замахал хвостом.

И все-таки сапоги жаль. Кобылко надел, было, костюм, но он так не вязался с опорками, что пришлось снять его и уложить обратно в сундучок.

Дворник нарезал колбасу аккуратными ломтиками и положил на тарелку. На другой, с отбитым краем, разложил хлеб. Стакан налил по самые края и поднял его осторожно. Повернувшись к зеркалу, ухмыльнулся и подмигнул.

— С праздником, Онисим Андреич! Бувай здоров на сто годов! Нехай жизнь твоя будет такой же полной, как ций стакан с горилкой!

Он выпил водку залпом и почмокал губами, готовясь посмаковать крепкий напиток, но вдруг разразился безудержной бранью.

— Цо то делается, матка бозка! Будь же ты проклята, стара кочерга, — яростно пожелал он старухе, у которой покупал водку. — Щоб тебя на том свити черти поили такой горилкой!… Пропали триста грошей!.. Тьфу, стерво старо! Таки сапоги сгубить и за що?!..

Водка оказалась разбавленной.

Сгоряча дворник хотел бежать на базар искать старуху. Но на улице уже сгущались сумерки, базар был закрыт.

— Ну що зараз робыть?.. — чуть не плакал дворник.—

Вот же какой поганый день выдался!..

Все же, допив бутылку, дворник захмелел. В стародавние времена Кобылко от такой порции даже бы не поморщился. Эх, эти стародавние времена!.. Прошли они, как сон, и сейчас даже вспоминать о них можно только тайком…

Вконец разобиженный Кобылко посадил на колени Волчка, прямо с тарелки скормил ему остатки колбасы и, размазывая по дряблым щекам пьяные слезы, долго и нудно жаловался на свою судьбу.

Так за столом он и уснул, уронив большую косматую голову на пустые тарелки…

Его разбудил лай собаки и настойчивый стук в дверь. Кобылко тяжело поднял голову, силясь понять, кому понадобился он в такую пору..

— Кто там, что надо? — громко спросил он, подойдя к двери.

— Здесь живет Онисим Кобылко? Дежурный у ворот послал меня сюда…

— Здесь. А в чем дело?

— К вам родня из деревни, — помолчав, произнес голос за дверью.

У Кобылко не было никакой родни, но сказанные пришельцем слова смутно напомнили ему о чем-то, и он открыл дверь. На пороге стоял небольшого роста мужчина с седыми обвислыми усами и гладко выбритым худощавым подбородком. На нем был защитного цвета солдатский ватник, в руках вещевой мешок. Зорко осмотрев комнатушку и фигуру хозяина, гость кивнул на продолжавшего рычать пса.

— Привяжите собаку.

— Ничего, она не тронет, проходьте. А ну, цыть, Волчок! Марш до места!

Гость прошел к столу. По громкому стуку и прихрамыванию Кобылко понял, что левая нога у него деревянная. Положив мешок на табуретку, гость посмотрел по углам, разыскивая что-то, спросил:

— А лба у вас не на что перекрестить, пан Кобылко?


Очень давно никто не называл так дворника. И сейчас от этого почти забытого слова он вздрогнул и отвел глаза от пристального взгляда пришельца.

— Извиняйте…

— Что ж, придется помолиться на свой образок. — Гость усмехнулся и, неторопливо расстегнув ворот ватника и рубашки, достал маленькое костяное распятие на шелковом засаленном гайтане.


Кобылко побледнел и машинально схватился за грудь. У него было точно такое же распятие и на таком же крепком шелковом шнурке…

— Вспомнили? — снова усмехнулся гость, заметив невольное движение хозяина.

…Да, Кобылко вспомнил. Боже мой! Подумать только: двадцать с лишним лет прошло, и вот старое, совсем забытое, вернулось сызнова. Вернулось с такой явью, словно не много лет назад, а только вчера состоялось расставание ротмистра Кобылко с жандармским полковником Залихватко.

…1920 год.

В маленькой комнатушке на окраине города, где скрывался бывший царский полковник, руководитель местной контрреволюционной организации, жарко горела печка-буржуйка. Нервничая и торопясь, полковник просматривал свои бумаги и почти все кидал в огонь. Не отрываясь от дела, он рассказывал о сложившейся обстановке.

— Организация, пан Кобылко, провалилась, и сейчас самое главное заключается в том, чтобы уцелевшим ее членам исчезнуть бесследно. Придется прятаться, маскироваться и ждать более удобного времени для активных действий. Не вешайте голову, ротмистр! Еще не все потеряно, и рано или поздно, но наша пора придет. Нужно только суметь дождаться ее и сохранить надежных людей. Вам я советую уехать куда-нибудь подальше, где вас совершенно не знают. Приноравливайтесь к обстановке, хитрите, изворачивайтесь змеей, прикидывайтесь ягненком, зарывайтесь хоть в землю, чтобы только уцелеть. И ждите. До самой смерти не теряйте надежды на лучшие времена… У вас есть костяное распятие. Как зеницу ока храните его. Эту безобидную вещь даже большевистская контрразведка не заподозрит ни в чем и не запретит носить. А по ней вы узнаете друга. Если когда-нибудь к вам придет человек с таким же распятием — знайте, он наш…

В ту же ночь ротмистр Кобылко выехал из украинского города в неведомую и дальнюю дорогу.

Начались годы странствий.

В первое время он все же боялся разоблачения и нигде не задерживался подолгу. Но проходил год за годом, никто не беспокоил его, и тревога понемногу улеглась. В городе на Волге, неизвестно чем полюбившемся ему, он решил остаться навсегда. В артели «Труд зеркальщика» нашлось для него место, и Кобылко зажил тихой, незаметной жизнью, постепенно старея и все больше и больше забывая прошлое. И даже маленькое распятие становилось для него не тайным талисманом, а просто искусно сделанной вещичкой, к которой он привык, с которой он не хотел расставаться.

И вот нежданно-негаданно, словно гром с ясного неба, тревожное прошлое явилось снова в лице этого хромоногого усача, который по-хозяйски расселся за столом и не спускает глаз с растерявшегося и опустившегося пана Кобылко.

Дворник тяжело вздохнул и с трудом выдавил из себя первые пришедшие на ум слова.

— Вот, значит, какие дела…

— Какие? — насмешливо спросил гость.

— Простите, не знаю, как вас величать.

— Лозинский, Симон Григорьевич.

— Ишь ты! Тезка аж самому ясновельможному пану головному атаману Петлюре…

— Но не атаман…

— А все ж таки пан?

— Теперь нет. Сапожник.

— Н-да… — снова вздохнул Кобылко.

Гость рассердился:

— Что вы все вздыхаете, как старая баба? Я погляжу, в вас мало осталось от прежнего.

— С прежним обличьем и в дворники б не взяли. Куда уж…

— А там как? — Гость постучал себя по груди. — Под распятием? Сохранилось что-нибудь?

— Столько времени прошло, — неопределенно ответил Кобылко.

— Насколько мне помнится, ротмистр, вам пан полковник приказывал ждать и надеяться до самой смерти.

— Было…

— А до нее пока далеко.

— Мабудь, до лучших перемен еще дальше?

— Вот что, ротмистр! — голос гостя посуровел. — Перестаньте ныть и кривляться. Смею вас заверить, что если так пойдет дальше, вам совсем недолго ждать худших перемен. Энкаведе и сейчас с удовольствием займется вами, если туда представить кое-какие, весьма для вас неприятные сведения…

— Откуда же вы их возьмете?

— Не ваше дело, но можете быть уверены: они у меня есть. Мне же от вас нужно немногое. Приютите под видом дальнего родственника на квартире. Документы у меня настоящие, советские.

— А сам вы чей?

— Не задавайте глупых вопросов. Вам еще рано впадать в детство.

— Так… — Кобылко задумчиво опустил голову, долго молчал.

Гость проговорил:

— Еще могу заверить вас, пан Кобылко, что я квартирант богатый и положу хорошую цену. Скажем… пятьсот рублей в месяц подойдет?

Кобылко не ответил.

Гость продолжал:

— И еще вы будете иметь возможность подрабатывать около меня. По сапожной части, — многозначительно добавил он.

Кобылко поднялся, подошел к койке, поправил подушку в грязной цветастой наволочке и одеяло.

— Ладно, — спокойно произнес он. — Ложитесь отдыхать. Я от своего слова никогда не откажусь, аж через сто лет. Под распятием все в порядке, живите спокойно. Завтра схожу до домкома, в милицию, оформлю прописку. В остальном — дело ваше… Понадобится когда — помогу.

Усы гостя приподнялись в довольной улыбке.

— Вот это настоящий разговор. Теперь и я узнаю прежнего Кобылко.

— А вы разве раньше знали меня?

— Конечно.

— Почему же я вас нет?

— Это не важно. Узнаете теперь… Что ж, давайте спать, время позднее. Как говорится, утро вечера мудренее, завтра мы с вами потолкуем обстоятельней.

Дворник улегся на холодной печке и долго ворочался с боку на бок, день за днем перебирал в памяти прожитую жизнь, вздыхал…

Когда в окнах посветлело, он неслышно спустился на пол. Напился воды и подошел к койке.

Гость, видимо, спал беспокойно, возился. Одеяло лежало поперек койки, подушка сползла на край, и у самой головы спящего из-под нее высунулось что-то черное, Кобылко пригнулся пониже и увидел рукоятку пистолета.

Старый друг

Днем Кобылко отправился к управляющей третьим домохозяйством Варваре Никитиной и попросил ее посодействовать в прописке родственника, приехавшего с Украины. Он рассказал ей такие страсти о мытарствах «калеки» Лозинского, что сердобольная по натуре Никитина прослезилась и обещала сегодня же все сделать. Она дала дворнику листок прибытия, растолковала, как лучше написать заявление в милицию, и попросила принести ей домовую книгу вместе с паспортом родственника. Часам к пяти она вернула паспорт со штампом прописки.

Таким образом, Симон Лозинский без особого труда нашел себе надежное пристанище в подвале дворника.

По этому случаю он вручил Кобылко тысячу рублей и попросил его сходить на базар.

— Нужно вспрыснуть побратимство и новоселье. Кстати, и у вас, наверное, голова болит после вчерашнего, — он кивнул на пустую бутылку, все еще стоявшую на столе.

— Да, трошки було, — согласился дворник и, вспомнив все вчерашние неприятности, рассказал о них.

Лозинский успокаивающе похлопал его по плечу.

— Не огорчайтесь, Онисим Андреич! Сапоги справим новые, я ж спец по этой части. А деньги — дело наживное. Денежки — воробушки, улетят и прилетят. Идите себе…

Вслед за ушедшим хозяином Лозинский выгнал на улицу и Волчка. Запер дверь на крючок. Тщательно, словно делая обыск, осмотрел, обшарил все уголки комнаты. Ничего подходящего не оказалось. Тогда он вынул из подпечка топор и попытался поднять хотя бы одну из половиц. Но они держались крепко, прижатые прочными широкими плинтусами. Отдирать их силой не имело смысла, станет заметно. Возвращая топор на место, Лозинский обрадованно выругался.

— Дурень, чего же я ищу!..

Он быстро развязал вещевой мешок, достал два черствых, затвердевших кирпичика хлеба. Положил их в подпечек и кочергой задвинул в дальний угол…

— Вот так! Остальное мы спрячем с помощью этого ободранного пана, чтобы еще крепче связать его… Ну, черт возьми, кажется, теперь я могу вздохнуть наконец свободно!..

В последние двое суток Лозинскому пришлось пережить немало треволнений.

Неприятности начались сразу, как только он покинул самолет. Парашют зацепился за ветви сосны, и Лозинский беспомощно повис на стропах в пяти метрах от земли. До ствола с короткими обломанными сучьями было, казалось, недалеко, но как он ни старался, так и не мог дотянуться До них. Попробовал помочь себе раскачиванием — тоже ничего не вышло. Оставался один выход: резать стропы и падать. Он, не задумываясь, сделал бы это, будь у него две ноги. Но при одной, с непривычным деревянным протезом, не видя, что на земле, прыгать было рискованно. А висеть между небом и землей — еще рискованней. Пришлось вынимать нож…

Здоровая нога смягчила удар, зато деревяшка так сильно отдала в культю, что Лозинский, на миг потеряв сознание, с глухим стоном повалился в траву. Оправившись, он поспешно избавился от лямок парашюта и, превозмогая жгучую боль в ноге, заковылял наугад в чащу.

Через некоторое время он вышел на берег небольшого озера. Здесь решил отдохнуть.

Лес кругом стоял не шелохнувшись. Лозинский чутко прислушивался, надеясь уловить хоть шорох, треск сучка или приглушенный разговор. Тихо… Несмотря на то, что за несколько минут перед высадкой летчик выключил моторы и скорость самолета уменьшилась, подручных Лозинского все-таки разбросало.

Он забрался под ветки разлапистой ели. Вещевой мешок передвинул на лямках поближе к голове и прилег, вытянув горящую, словно в огне, ногу. Он прикрыл глаза, впал в полузабытье, в то же время по-звериному настороженно продолжая ловить каждый звук.

Лозинский не торопился собирать группу. Он знал немало случаев, когда парашютные десанты гибли на первых же порах из-за поспешного сбора. Пусть ночь, пусть кругом тишина и кажется — ни единой души кругом. Не верь! Все это обманчиво. Лучше выждать некоторое время, убедиться в действительной безопасности и только тогда сходиться.

Правда, в случае беды группой легче обороняться, но Лозинский ни в коем случае не хотел доводить дело до схватки.

Небо над лесом начало светлеть. Лозинский осторожно выглянул из-под ветвей.

В лесу царил еще сумрак, и только над озером курился белесый туман.

Неожиданно Лозинский уловил непонятный, постепенно приближавшийся к нему шум… Он проворно выбрался из-под ели, встал, весь превратившись в слух… Как будто шло стадо кабанов… Но они же не водятся в этой полосе России… У вдруг по лесу гулко прокатился выстрел! За ним последовал второй, полоснула короткая очередь автомата…

Лозинский метнулся к озеру. Он обеими руками рванул карманный клапан на прорезиненном поясе, выхватил тонкий и длинный резиновый шланг. На одном конце его был раструб для рта и носовой зажим, на другом — пробковый блин, вырезанный точно по листку лилии и раскрашенный под него. На воде он совершенно терялся среди настоящих листьев и прочно удерживал один конец шланга.

Погрузившись в воду, Лозинский поплыл. За спиной продолжалась перестрелка. Он молил бога, чтобы она длилась как можно дольше. Тогда он сумеет добраться до противоположного берега.

Вот он уже близко… Совсем рядом… Наконец Лозинский нащупал ногой дно и тяжело вышел на берег. Песок занимал полосу шага в три шириной, дальше тянулась густая осока, кочки и мелкий кустарник.

Лозинский дошел до осоки и на минуту перевел дух. Выстрелов не было слышно. Даже шум сзади затих. Как будто ушел… Лозинский хотел уже двигаться дальше, но неожиданно перестрелка разгорелась с новой силой и теперь, кажется, впереди. Черт возьми!.. Неужели взяли в кольцо?! Раздумывать было некогда. Лозинский попятился в воду, стараясь точно вступать в свои же следы. Дойдя до глубины, выпустил из рук пробковый блин и ушел под воду… Дальше, еще дальше…. Его охватила плотная, до звона в ушах, тишина. Он опустился на колени, потом лег на мягкие, словно перина, густо разросшиеся водоросли…

Время тянулось медленно. Постепенно Лозинского начал одолевать холод. Он настойчиво добирался до каждой клеточки тела, заставлял дрожать, а Лозинский боялся пошевельнуться, чтобы не поднять со дна муть и тем самым не выдать себя. Правда, поверхность озера густо покрыта листьями лилий, но осторожность никогда не мешает. Он старался не думать об окружавшей его воде, закрывал глаза и мыслями уходил наверх, в лес. Что там творится сейчас?.. Кто еще уцелел из группы?

Но сейчас нужно было заботиться только о себе. На остальных ставь крест, если даже они и живы и ушли от облавы, что, конечно, мало вероятно. Не будешь же подавать им сигналы, когда где-то, может быть, рядом, притаились преследователи и только тебя и ждут. А один он уйдет наверняка. Не зря так тщательно изучал эту местность по карте, знает названия здешних сел и деревень, станций на железной дороге. Самое главное — дорога. Только добраться до нее!.. Если радист жив — он знает, как разыскать его…

Через четыре часа, когда все тело застыло в невыносимой судороге, он осторожно поднялся наповерхность.

Кругом стояла тишина, только ветер глухо шумел вершинами сосен. Легкие облака медленно плыли над озером. Лозинский долго прислушивался, зорко просматривал окружающий лес. Все спокойно. Он вышел на берег, ползком добрался до кустов. Передохнул, снова прислушался и осмотрелся. На всякий случай достал пистолет и гранату. Не торопясь побрел в чащу.

Он пробирался перелесками, балками и оврагами, минуя дороги и населенные пункты. Еще в лесу Лозинский снял тяжелые ботинки с шипами, сделанные специально для маскировки. Сейчас он шел в одном лишь легком ботинке. Деревяшка была голой и глухо стучала по земле. Время от времени он останавливался и из склянки с креозотом поливал следы.

К полудню он был далеко от места выброски.

На пути попалась какая-то речка. Берега ее густо поросли тальником. Здесь Лозинский остановился на дневку.

Первым делом следовало избавиться от всего лишнего. Он вынул резиновую подкладку из вещевого мешка и уложил в нее шланг, непромокаемый чехол с бумажника, компас, кинжал и пояс с четырьмя гранатами. Крепко увязал все в узел и швырнул его в воду. Он тут же ушел на дно — осколочные, с чугунной оболочкой гранаты, сработали за груз. Не был выброшен только пистолет. Он еще мог пригодиться, и потом для него имелся надежный тайник в деревянной ноге, где хранились три автоматические ручки особого назначения.

Теперь поклажа в мешке состояла из двух с половиной буханок хлеба, затертого полотенца, пары белья, набора сапожных инструментов и пачки махорки. Лозинский свернул и туда же сунул ватник — день выдался теплый, и в нем было жарко.

Потом он вспомнил о двух ампулах с ядом, зашитых в лацкане пиджака, и достал их. Они невинно блеснули на солнце тонким стеклом. Но в них таилась мгновенная смерть. Лозинский долго в задумчивости смотрел на них, потом убрал в тайник на протезе. Прилег и в полузабытьи пролежал до сумерек.

Уже в темноте выбрался к железнодорожному полустанку, сел в поезд. И вот теперь сидит в подвале Кобылко полноправным жильцом и даже… даже хозяином. Над паном ротмистром, во всяком случае…

* * *
Дворник с «родственником» до вечера просидели за столом. А вечером Лозинский отправился по своим делам.

Он не спеша добрался до улицы Герцена, вошел в подъезд дома № 12, поднялся на второй этаж и позвонил у двери с табличкой

Д. С. ПРОКОПЕНКО
Ему открыл полный, рыхлый мужчина, с отечным, чисто выбритым лицом и мешками под глазами. У него было солидное брюшко, обтянутое серым коверкотовым костюмом, на ногах поскрипывали светлые, под костюм, модельные туфли.

Лозинский спросил:

— Разрешите войти?

— А вам кого? — у хозяина оказался мягкий баритон. Говорил он не торопясь, с достоинством.

— Дениса Степановича Прокопенко.

— Это я.

— Да я уж и так вижу, что вы, — широко улыбнулся пришелец.

Прокопенко удивленно пожал плечами, но все же посторонился и пропустил незнакомца в прихожую. Тот бесцеремонно уставился на него, пытливо осмотрел с головы до ног и покачал головой.

— Ай-яй-яй! Постарели, дорогой, постарели… И полнота какая-то нездоровая, мешки под глазами. Что это с вами, Денис Степаныч?

— Да вы, собственно, кто такой? — Прокопенко даже покраснел от столь бесцеремонного обращения с ним.

А Лозинский удивленно и невинно выпучил на него глаза.

— Неужели не узнали?..

— Да я вас и не знал никогда.

— Ну, уж это!..

— Клянусь честью!

— Э, пустое… Слесаря Тимофея Гаврилова не помните?

— Какого слесаря?!

— Вспомните: тысяча девятьсот восемнадцатый год… Небольшой украинский город, оккупированный немцами… Грязная, вонючая камера в немецкой контрразведке…. И в ней… По-моему, можно и не напоминать, кто сидел в ней, вы знаете сами…

Розовые щеки Прокопенко посерели и отвисли, кажется, еще больше. Он неотрывно смотрел на пришедшего, нервно теребил пуговицу на пиджаке и со страхом ждал, что будет дальше.

— Вспомнили? — ласково осведомился Лозинский.

— Н-не-ет, — через силу выдавил Прокопенко и покрутил головой.

— Экая память у вас! — с сожалением вздохнул гость. — Придется продолжить рассказ.

Он помолчал, словно собираясь с мыслями.

— Я не знаю, за что вы тогда сидели. Но вас чуть не каждую ночь вызывали на допрос и однажды обратно принесли на руках. Две недели я ходил за вами, словно нянька… А потом… Потом меня приговорили к расстрелу… Уходя, я оставил вам весь свой запас табака и еще… Помните, еще сапоги…

Рассказчик умолк и смотрел на Прокопенко с укоризной и ожиданием.

У того дрожала нижняя губа, глаза растерянно бегали по сторонам.

— Простите, — забормотал он, — как же так?… Гаврилов… Да, помню, был такой… Друг… Но ведь его же… то есть значит вас, расстреляли тогда…

— Расстреляли, да не совсем. Ногу вот только пришлось отнять да в двух местах латки наложить, а так все нормально, выкарабкался. Да-а… А я, откровенно сказать, надеялся, что и вы сразу узнаете меня. Ведь какое время бок о бок пережили! С одной ложки ели…

— Да, да, — виновато мотал головой вконец растерявшийся Прркопенко. — Все верно… Ах ты, боже ты мой! Вот же как случается в жизни!.. Ну кто бы мог подумать… Чего ж мы тут стоим, проходите… Старый друг, тюремный друг… Вот сейчас, приглядевшись, я узнал вас. А если бы на улице встретиться — ни за что. Но вы изменились здорово…

— Много воды утекло с тех пор.

— А вот же не забыли…

— Такое не забывается, — с тяжелым вздохом, тряхнув головой, проговорил Лозинский-Гаврилов.

Он прошел за хозяином в уютно обставленную столовую, осмотрелся.

На полу — ковер. Мягкая мебель. Большой, старинный буфет черного дуба сплошь заставлен посудой. Над столом, накрытым белой крахмальной скатертью, — голубая стеклянная люстра. Широкий книжный шкаф набит книгами в плотных, с тиснеными корешками переплетах. Черным лаком поблескивает старинное пианино с массой фарфоровых и бронзовых безделушек на нем. На стенах— копии с шишкинских картин в золоченом багете. У окна — изящный шахматный столик.

«Недурно!» — «Совсем недурно!» — отметил про себя Лозинский.

Прокопенко засуетился с угощением. Включил электрический чайник. Подал на тарелке несколько кусочков колбасы, тонкими ломтиками нарезал хлеб, поставил вазочку с конфетами. Извинился, что даже ради такой встречи не может предложить большего.

— Ничего, — успокоил его Лозинский. — Время такое, что не до жиру — быть бы живу.

— Туговато, весьма туговато, — согласился Прокопенко. Как все люди, любящие пожить на широкую ногу и вдруг вынужденные ограничивать себя до мелочей, он сразу же стал жаловаться.

Лозинский перебил его.

— Ну, вам-то, по-моему, грешно еще стонать. Живете вы… — Лозинский многозначительно повел взглядом вокруг.

— Годами нажито все, годами, — поторопился заверить Прокопенко. — Буфет, пианино, кресла эти — приданое жены еще. Ладно вот, успели обзавестись кое-чем в свое время. А сейчас бы… Ей-богу, иной раз даже на хлеб не хватает.

— Зарплата маленькая?

— Почему? Зарплата приличная. Как-никак, инженер-электрик завода!

— Какого?..

— Тут одного… — Прокопенко замялся. — В общем, оборонного.

— Сейчас все заводы оборонные, — безразлично заметил Лозинский,

— Верно. Но наш, как бы вам сказать, непосредственно, что ли, оборонный. Наша продукция!.. — Прокопенко гордо тряхнул головой и потянулся за колбасой.

Как-то незаметно для себя он не столько угощал гостя, сколько угощался сам. Лозинский почти ни до чего не дотронулся, чуть отпитая чашка чая стыла перед ним.

— Дело не в зарплате, — продолжал Прокопенко. — Цены на все умопомрачительные, а на карточный паек не проживешь. И у меня, в довершение всего, сын больной.

— Что с ним?

— С легкими неладно.

— О!..

— Да. До войны еще все-таки было больше возможностей для лечения. Два раза ездил он с матерью в Крым. Питание — какое только прикажут врачи. В общем все, что хочешь. А сейчас?.. Вот, отправил их в деревню. Свежий воздух, природа, да и продукты немного подешевле. Масло, яички… Литерный паек весь отсылаю им. Сам перебиваюсь кое-как в заводской столовой.

— Далеко от города они отдыхают? — поинтересовался Лозинский. — Что за деревня?

— Километров тридцать. Маево называется.

— Навещать поездом ездите или пароходом?

— Да ведь некогда навещать-то. Дела, и потом — как квартиру на ночь оставишь? А добираться лучше всего попутной машиной. Там недалеко от шоссе.

— Кстати, я так и не спросил, как зовут жену. За разговорами как-то…

— Ничего. — Прокопенко расплылся в довольной улыбке. — Ольга Васильевна. Олюшка… — ласково добавил он.

Они просидели около часа, вспоминая старое, толкуя о сегодняшнем. Потом Лозинский поднялся. Прощаясь с хозяином, пообещал заглянуть как-нибудь еще.

— Всегда буду рад, — заверил его Прокопенко.

После ухода гостя, он долго сидел задумавшись, перебирая в памяти события давно минувших лет. Воспоминания будили в нем тревогу.

* * *
Через неделю Лозинский устроился на работу в артель «Обувщик». Он отказался от места в мастерской и попросил дать ему точку на улице.

Проработав до ближайшего воскресенья, он на попутной машине отправился в деревню, где жила жена Прокопенко с больным сыном.

Нежданный гость

Условленный срок прошел.

От посланных не было никаких вестей.

А время не ждало…

Майор Инге вызвал к себе Воронкова.

— Готовьтесь в дорогу, — коротко приказал он. — Полетите завтра в ночь. Все инструкции и снаряжение получите у обер-лейтенанта Клюгера. С вами полетит радист. Старший — вы. Все. И смотрите: не вздумайте крутить, — у нас длинные руки!..

Воронков даже покраснел от обиды, но что же поделаешь…

И вот кулацкий сынок и грабитель оказался в одной кабине с длинным, белобрысым Гуго Мяги — немцем из Литвы, радистом фашистской разведки. Их различала только национальность, а цели и задачи, пути для достижения их — были одинаковы.

Они приземлились на редкость удачно и через двое суток, ранним прохладным утром подходили к небольшой железнодорожной станции Р., с детства знакомой Воронкову.

Ему было поручено найти Оливареса, если тот уцелел. В противном же случае примерно через полмесяца, самое большее через месяц, во что бы то ни стало провести диверсию на Н-ском заводе.

Он и Мяги оделись под солдат, отпущенных в отпуск по болезни, и имели соответствующие документы. По ним значилось, что Воронков ранен в голову и контужен, а Мяги — отпущен по поводу остеомиэлита правой стопы. У Воронкова подтверждением служил давнишний шрам и довольно искусно имитированное заикание. У Мяги на самом деле существовал незакрывающийся свищ. На груди Воронкова позвякивали две медали «За отвагу», у Мяги красовалась «За боевые заслуги».

С шинелями, перекинутыми через руку, Воронков с туго набитым вещмешком, а Мяги с чемоданом в руках (там помещалась рация) прошли к привокзальным торговым рядам.

Выбор был не очень велик. Больше всего стояло кринок, бутылок и даже четвертей с молоком, да почти у всех имелись подрумяненные, аппетитные на вид оладьи из картошки.

Воронков лениво брел по ряду, время от времени поднимая голову на торговок, и вдруг сразу остановился, коротко дернул Мяги за рукав. Перед ним стоял постаревший, обросший седой щетиной Афанасий Егоров и предлагал подрумяненные творожники, сделанные пополам с картошкой.

Воронков нагнулся над тарелкой, взял один, понюхал.

— Свежие?

— Ну! Только-только, — начал было Афанасий, но, взглянув на покупателя, осекся…

Воронков рассмеялся.

— Что, и теперь признал?

— Мать ты моя, богородица! — всплеснул руками Афанасий, почему-то бледнея. — Вот так нежданный гость! — Он торопливо сгреб непроданный товар и как попало посовал его в корзинку. — Идемте, идемте домой… Ну, будет радость!..

— Кому? — удивился Воронков.

Афанасий на минуту приостановился.

— Да у меня ведь братец твой, Антошка… И отец недалеко отсюда проживается.

— Вот это ловко! — Воронков возбужденно сдвинул пилотку на затылок. — Они ж в Сибири жили…

— Хе! — усмехнулся Афанасий. — Про тебя тоже говорили, что больше не вернешься, а ты вон какой орел прилетел! Любо-дорого посмотреть!

— Ну… обо мне другая речь…

— А как у них вышло — сам спросишь. Вот свидишься… Ты чего же, проездом на побывку аль совсем?

— После скажу.

— А-а… ну-ну… Я ведь так… — Афанасий смутился. — Это, значит, дружок твой?

— Приятель.

— Хорошее дело. А мы со старухой все так же, скрипим помаленьку. Лошадь я продал, хлопотно сейчас с ней, беда.

— Что же делаешь?

— Что придется. Проще сказать — шило на мыло меняю.

— Ну, это ты умеешь! — захохотал Воронков.

— Нужда научит, когда возьмет за то место, которым шубу на гвоздок вешают…

— Неужели и до тебя добралась?

— А что-ж ты думаешь…

— Ладно, не горюй, поможем.

— О!

— Я твое добро не забыл и в долгу не останусь.

— Ну, считаться…

Воронков помнил, где живет Афанасий, и, дойдя до нужного переулка, повернул в него.

— Не сюда, — поправил его бывший лавочник. — Я, Алексей Данилыч, переехал. Теперь на самом краю домишко мой. Тут уж больно на глазах было, а там спокой. Лес рядом, кругом почти никого.

«Что ни дальше, то лучше, — удовлетворенно подумал Воронков. — Нет, как ни говори, а везучий я».

Они подошли к дому с высокими тесовыми воротами и таким же высоким и глухим забором. С крыльца навстречу им поднялся худой, со впалыми щеками и заострившимся носом мужчина, снаряжавший до этого рыболовные удочки. Лешка с удивлением признал в нем Антона.

— Здорово, брательник! — протянул он ему руку, хотел улыбнуться приветливо и не сумел. — Ты что это?..

Антон, кажется, совсем не удивился приезду брата. Он равнодушно поздоровался, как-то нехотя осмотрел всю ладную, сбитую фигуру Лешки, метнул глазами на Мяги, молча прошедшего вслед за Афанасием в сени.

— С приездом. Какими ветрами тебя занесло?

— Добрыми, Антон, добрыми. А ты, будто, и не рад встрече?

— Почему… — Антон замялся. — Я уж думал, что тебя и в живых-то нет.

— Вот как! Нет, брат, рано записал в поминание. Мы еще поживем!

Антон горько усмехнулся.

— Ну, я-то плохой для тебя компаньон в этом деле. Кажется, немного уж осталось…

— Да что с тобой?

— Врач говорит — язва, — будь она проклята!

— Ну, это еще не так страшно! Я думал — туберкулез… Не вешай голову! Найдем дельного доктора, сделает операцию и — порядок. Питание хорошее…

— На него, на питание-то, семишники нужны тоже хорошие, а где их взять, если я не работаю?.. Только рыбалкой вот и промышляю чуть.

Лешка обнял брата за худые мосластые плечи, прошептал в самое ухо:

— Денег у меня больше чем достаточно. Только об этом молчок…

Антон удивленно и недоверчиво покосился на Лешку. Тот хитро ему подмигнул.

— Мне Афанасий говорил, будто и отец где-то недалеко живет. Ты знаешь?

— Знаю.

— Когда сможешь повидать его, передать записку от меня?

— Поедем вместе.

— Нет, мне нельзя. Тут, видишь ли… Я тебе вечерком кое-что расскажу… Как он, старик, не смирился еще?

— Куда! Он до самой смерти не простит советской власти!

— Молодец! А ты? — Лешка пристально посмотрел на брата.

— Здоровья мне нет… — уклончиво ответил тот.

— А если я тебе по силам работешку дам?..

Антон метнул взглядом в холодные, глубоко запавшие глаза брата. Помолчал. Усмехнулся.

— Все понятно. Я сразу подумал, что не из армии ты прикатил… Барахло это на тебе — липа. Ты каким был, таким и остался.

— Угадал, — совершенно серьезно ответил Лешка. — И что же?

— Ничего. Я и сам только Антоном зовусь, а фамилия и отчество чужие.

— Вот так ловко! — изумился Лешка. — Как же это произошло?

— Очень просто. По своим бумажкам с Енисея не выбраться бы. Ну, и пришлось… позаимствовать у одного там, тоже Антона.

— Сильно! А батя как же?

— Да и он теперь Быхин Илья Матвеич, а не Воронков.

— Здорово, черт вас дери, право! Молодцы! Узнаю родную кровь!.. Значит, на тебя можно рассчитывать?

— Хоть в огонь, хоть в воду.

— Ну, в воду с твоим здоровьем…

— Можешь не беспокоиться. Болезнь у меня только по чужим бумагам числится, а сам-то я в полном порядке.

Лешка расхохотался так заливисто и громко, что из окна высунулся недоумевающий Афанасий.

— Что же вы, Лексей Данилыч, Тоша! Идите в избу, успеете наговориться и за столом.

Хохочущие братья прошли в сени. Мяги уже умывался, громко отфыркиваясь и расплескивая вокруг себя воду.

Гостеприимная жена Афанасия хлопотала у стола.

Холодный сапожник

Рация была поставлена в надежное и укромное место. Там же оборудовали и жилище для Гуго Мяги, которому следовало как можно меньше быть на виду.

Лешка отправился в город.

Первый день прошел безрезультатно. Лешка излазил все окраинные улицы и переулки.

На другой день он продолжил поиски ближе к центру.

Улица за улицей, медленно, словно отыскивая нужный дом, обходил он кварталы, пока не вышел к рынку.

Перед широкими воротами толпилась шумная толкучка. Здесь торговали с рук пирожками, папиросами вроссыпь, вареным сахаром, хлебом. Вдоль забора тянулись ларьки с морсом, посудо-хозяйственными товарами, с галантереей.

Лешка обошел весь базар и через другие ворота вышел к запущенному парку, в котором безнадзорные козы начисто обглодали саженцы тополя, а сейчас на выжженной солнцем лужайке сморщенная старуха пасла корову. Напротив ворот, прислонившись к ограде парка, стояла фанерная будка холодного сапожника. Сам мастер в эту минуту обрезал набойку на туфле, а перед ним сидела девушка, опустив ногу в носке на постланную газету.

Лешка прислонился к столбу ворот, неторопливо свернул цыгарку и стал наблюдать за сапожником.

Вот он кончил работу, еще раз, для верности, прошелся по набойке молотком и протянул туфлю девушке. Та надела ее, притопнула, осмотрела со всех сторон. Хорошо. Девушка рассчиталась и ушла.

Теперь Лешка увидел лицо сапожника с большими обвислыми усами, с худощавым, гладко выбритым подбородком. Поверх ватника на мастере был клеенчатый фартук, приколотый к груди булавками. Воронков внимательно рассмотрел положение булавок и, бросив недокуренную папиросу, направился к сапожнику. Тот уже трудился над каким-то ботинком, дратвой прошивая отпоровшийся рант.

— Успеха в работе! — пожелал вместо приветствия Лешка.

— Спасибо, — буркнул сапожник, окидывая взглядом подошедшего.

— Есть заказишки?

— Перебиваемся.

Лешка помолчал, оглянулся по сторонам. Сапожник, не обращая на него внимания, занимался своим делом, проворно работая шилом. Отчеканивая каждое слово, Лешка задал вопрос:

— А сапоги по мерке вы могли бы сшить?..

Сапожник отложил ботинок.

— Из какого материала? — опросил он в свою очередь, впившись взглядом в лицо Воронкова.

— Хромовые.

— Кожи на подметку нет.

— Можно поставить кожимит.

— С кожимитом, пожалуйста.

— Вот и договорились. Когда прийти снять мерку? И куда?….

Сапожник дал адрес и велел зайти в семь часов вечера. Лешка достал на прощанье кисет, угостил мастера крепкой, душистой махоркой.

До назначенного часа он бродил по магазинам, спустился к Волге и долго сидел в прибрежном сквере. Ровно в семь он явился в подвал дворника Кобылко.

Сапожник был уже дома. Он пригласил Воронкова к столу, а дворнику сказал тоном приказа:

— Онисим Андреич, пойдите на двор, покурите там…

— Слушаюсь, — по-военному ответил дворник и, поманив собаку, ушел.

— Ну? — задал вопрос сапожник, как только запер дверь.

Лешка поднял подол гимнастерки и перочинным ножом подпорол поле брюк изнутри. Достал и подал на ладони маленькое черное распятие…

Сапожник внимательно осмотрел его и вернул.

— Все в порядке… Будем знакомы, — протянул руку. — Сапожник Лозинский…

— Солдат Трофимов, — чуть улыбнулся Лешка.

— Очень хорошо. Настоящее ваше имя меня не интересует… Когда прибыли?..

— Недавно.

— Все в порядке?

— Абсолютно.

— Рация?

— Доставлена.

— Как устроились?

— Очень хорошо. Я ведь местный.

Лозинский встрепенулся.

— Как местный?!

— Жил в этом городе. И родная деревня не так уж далеко.

— Так какого же черта вы явились сами!.. Если вас узнает кто-нибудь!.. Вы понимаете, чем это пахнет, черт вас дери!

— Не беспокойтесь, герр Лозинский. Я не был в городе семнадцать лет. И до этого меня знали очень немногие. Кроме того, у меня очень изменилась внешность, лицо. Этого шрама, например, в те времена не было, и сам я выглядел гораздо моложе.

— И все-таки я вам запрещаю без крайней надобности являться сюда. Запомните это твердо! Где помещена рация, в городе?..

— Ну, я еще не совсем дурак. Рация далеко отсюда, в надежном месте.

— А связь с этим местом?

— Пять часов езды на поезде.

— Далековато.

— Но безопасно. Там верные люди и даже могут помочь.

— Кто такие?

— Отец, брат. — О лавочнике Лешка на всякий случай промолчал.

Лозинский подробно расспросил Воронкова о родне, сам посоветовал, кого где лучше использовать. Тут же было решено, что старик Данила возьмет на себя роль связного. Под видом поездного нищего он может свободно курсировать между городом и станцией Р.

— Но ко мне он не должен приходить сам. Сумеете найти промежуточника между мной и стариком?..

Лешка, зная, что верные люди так и так понадобятся, уже имел в виду свою первую любовь — Соньку Долгову. В том, что она была жива и никуда не делась, он не сомневался. Такие нигде не пропадают. А лучшую кандидатуру трудно было бы найти и специально. Если она осталась прежней, — а Лешка не сомневался в этом, — то за деньги сделает все, что угодно. В противном случае он заставит ее силой. Пусть только попробует отказаться! Ни о каких прежних чувствах к ней не могло быть и речи, годы перетерли их в порошок. Сейчас Сонька нужна была лишь как помощница, и она будет ею, несмотря ни на что. Собственно, ей и бояться-то нечего. Подумаешь: передать от Лозинского отцу или, от отца Лозинскому посылку! Вот и все…

Лозинский продолжал.

— Брату поручите наблюдение за железной дорогой. Кроме выполнения основной задачи, мы должны информировать командование о всех перевозках к фронту. Будет очень хорошо, если он сумеет привлечь к работе кого-либо из железнодорожников. Даже путевой обходчик по известным ему приметам почти безошибочно скажет, чем гружен проходящий состав. А для нас это — все. И потом… Может, придется перейти к диверсиям на полотне. Но это как крайность. Сумеет справиться с такой задачей ваш брат?

— В крайнем случае я помогу.

— Гут. Что-нибудь нужно вам для немедленного развертывания работы? Деньги?..

— Деньги есть. А больше пока ничего не нужно… Майор Инге велел передать, чтобы вы торопились.

Лозинский зло блеснул глазами на Воронкова.

— Майору хорошо торопить там, у себя в кабинете. А здесь… Здесь приходится действовать по русской пословице: семь раз примерь — один раз отрежь. Иначе можно отхватить собственную голову. Советую и вам помнить об этом.

Они проговорили еще часа полтора. Условились о паролях и способах доставки сведений, определили периодичность радиопередач. Лозинский приказал время от времени менять места работы радиста, чтобы советским разведчикам было труднее запеленговать рацию.

Получив все инструкции, Воронков сказал Лозинскому:

— Вы тоже, как майор Инге, торопите действовать. Что ж, мы не на курорте… Я хочу сегодня же зайти к одному человеку, но денег с собой не захватил…

— Сколько нужно?

— На первое время тысячи три.

— Кому?

— Будущему связному между вами и отцом.

— Человек надежный?

— Можете верить мне.

— Я обязан верить вам, хотя бы потому, что вас прислал Инге.

Лозинский нагнулся к подпечку и кочергой достал одну из спрятанных буханок хлеба. Ножом надрезал верхнюю корку, приподнял. Внутри, обернутые в пергамент, лежали тугие пачки сторублевок. Лозинский отсчитал нужную сумму.

— Вот, возьмите. И заверьте этого человека, что за хорошую работу он получит в десять раз больше, а когда сюда придет немецкая армия и установится новый строй, — жизнь его будет обеспечена полностью.

Лешка Воронков отправился к Соньке Долговой. Он надеялся, что адрес ее прежний.

Волчья хватка

Лозинский снова навестил своего старого «друга» — инженера Прокопенко.

На этот раз он пришел со своим угощением, и по военным, жестким временам оно было богатым.

Прокопенко любил коньяк, и Лозинский достал бутылку с тремя звездочками. Случайно ему удалось купить и настоящую закуску к выпивке — пару душистых, тонкокорых лимонов. Кроме того, в увесистом пакете Лозинского был белый хлеб, колбаса, банка свиной тушенки, хорошие конфеты и печенье к чаю.

Прокопенко ахнул, когда все принесенное появилось на его столе.

— Батюшки мои, прямо целый «Гастроном» на дому! Да где вы все это достали?..

— Как говорится: для милого дружка и сережка из ушка.

— Да это же настоящий пир! Тушонку я, пожалуй, разогрею. Как вы смотрите?.. На плитке мигом…

— Дело хозяйское…

Прокопенко ушел на кухню. Лозинский присел на диван, взял газету. Он регулярно просматривал сводки Совинформбюро, читал передовые и все важные, на его взгляд, статьи.

Прокопенко принес шипящую, брызжущую салом сковородку. Лозинский пересел к столу.

Первую рюмку выпили молча. Прокопенко только понюхал лимон и все внимание сосредоточил на тушонке и колбасе. Лозинский, боясь, что сытый инженер, чего доброго, даже не захмелеет, поторопился налить по второй и тут же по третьей.

После этого глаза Прокопенко заблестели, на вспотевшем лице появилась довольная, блаженная улыбка. «Пора», — решил Лозинский. Он отодвинул бутылку и закурил.

— Вот вы, Денис Степаныч, жалуетесь, что сейчас стало туго жить…

— А разве не верно?

— И да, и нет… Как кому. Есть люди, которые и сейчас не бедствуют.

— Может быть. Согласен. Но… где уж мне за ними угнаться…

— И не нужно. Они сами по себе, а вы — особо.

— Я что-то не понимаю…

— Проще пареной репы. Вы сами можете и должны позаботиться о себе и своей семье. Не дожидаясь манны с неба или второго литерного пайка и стопроцентной прибавки к зарплате. Сами…

— Это каким же образом?

— Я могу научить. По-дружески. А?..

— Буду весьма признателен. Интересно…

— Только имейте в виду: как старому другу, доверительно. Поняли?..

— Н-ну!

Лозинский придвинулся ближе к собеседнику и понизил голос.

— Ваш завод наладил выпуск новой продукции. Какой — я не буду говорить. Вы знаете…

Прокопенко откинулся на спинку стула, удивленно заморгал глазами.

— А откуда вам известно об этом?..

— Праздный вопрос! Неважно — откуда, но ведь это — факт. Факт или нет?..

— Предположим…

— Точно!

— Ну… и что же? — Прокопенко беспокойно заерзал на стуле.

— И вот, представьте себе, что к вам является некая личность и предлагает шестизначную сумму за секрет производства этой самой новой продукции. Даже семизначную цифру! — торопливо добавил Лозинский, заметив, как глаза Прокопенко начали округляться, а лицо покраснело.

— Так вот зачем вы пришли ко мне? — прохрипел инженер.

Лозинский остался невозмутим.

— А что, предложение дельное.

— Вы… Вы негодяй! Мерзавец! Я отправлю вас куда следует! — Прокопенко метнулся к письменному столу, на котором стоял телефон.

Но Лозинский, несмотря на хромоту, опередил его и положил левую руку на трубку. В правой у него тускло блеснул пистолет.

— Сядьте на место! Ну!.. — прошипел он в перекошенное от страха и негодования лицо инженера.

Прокопенко, тяжело передвигая ноги, вернулся к столу. Лозинский развернул трубку, вынул из нее микрофон и положил в карман.

— Ишь ты, какую прыть показал! — брезгливо проговорил он, глядя на притихшего инженера. — А сначала следовало подумать, будут ли верить вам…

— Я честный человек, вы не смеете!..

— Молчите! Я лучше знаю, кто вы такой. В первую нашу встречу вам очень не хотелось вспоминать восемнадцатый год и дни, проведенные в немецкой контрразведке.

— При чем тут восемнадцатый год?..

— Забыли? Или постарались забыть?.. Конечно, такое лучше выкидывать из памяти начисто.

— Что? Какое? — растерянно воскликнул Прокопенко.

— Не орите, вас еще не вешают! Я могу напомнить… Ну, давайте еще по рюмочке… Разговор предстоит неприятный, лучше подкрепиться.

Прокопенко повиновался, словно загипнотизированный, торопливо опрокинул рюмку в рот и сморщился, забыв о закуске. Лозинский под самый нос подвинул ему сковородку.

— Ешьте.

Прокопенко взял вилку.

— Так вот, о восемнадцатом годе… Если ваша память не удержала событий прошлого, то моя хранит их очень цепко, и я вижу все происшедшее когда-то, словно сейчас. И я сам расскажу все…

Вам тогда было ровно двадцать лет и вы работали электромонтером в типографии некоего Василенко. Можете не подтверждать сказанное мною, — это никому не нужно… После прихода немцев местная подпольная организация большевиков сумела вовлечь в свою работу наборщиков и печатников типографии, и вот город начал наводняться всевозможного рода листовками, прокламациями, воззваниями. Немецкое командование с ног сбилось в поисках типографии. Никому, конечно, не могло прийти в голову, что вся эта красная крамола печатается у Василенко, человека, хорошо известного немцам и даже сотрудничавшего с ними. Да он и сам не знал, что в его типографии по ночам, вместе со срочными заказами немецкой комендатуры, американки отшлепывают большевистские листовки.

Вы тоже начали почитывать листовки и однажды, по глупой случайности, сунули одну из них в карман и забыли о ней. А вечером, после работы, вы зашли за чем-то на базар и попали в облаву…

Вы, конечно, не забыли следователя контрразведки доктора Рафке. Такой худощавый, немного косил левым глазом и классически умел пускать кровь несговорчивым пациентам. Меня подсадили к вам чтобы в интимных разговорах между друзьями по несчастью выпытать что-нибудь. Каждое слово, сказанное вами, я аккуратно передавал Рафке, когда меня якобы вызывали на допрос. Но основного результата добился он сам. Вы не вынесли побоев, струсили и выдали всех до единого.

Могу сообщить вам, что всех до единого их расстреляли. И виновны в этом только вы!

Прокопенко сидел бледный. Лоб, словно бисером, усеял холодный пот. Боже мой, это сама судьба явилась невесть откуда! Ведь все, сказанное этим «старым другом», было на самом деле. Было!.. Смалодушничал, испугался побоев, предал товарищей… Попробуй, докажи теперь, что тебя силой принудили подписать смертный приговор другим… А Лозинский продолжал:

— В немецкой разведке сидели дальновидные люди, они учли, что вы можете пригодиться в будущем и заставили вас подписать вербовочное обязательство. У меня есть с него фотокопия, как и со всех протоколов допроса по делу типографии, и если понадобится — могу показать. Правда, поработать как немецкий агент вы не успели, — немцы были вынуждены покинуть Украину. Но о вас не забыли. Нет.

Мы никогда не теряли вас из вида и не беспокоили только потому, что в этом до поры не было нужды. А теперь пришло время произвести расчет. От вас зависит, с кем вы его поведете. Если с нами, то вы определенно останетесь в крупных барышах. Если впутаете в дело энкаведе… — Лозинский обвел вокруг шеи пальцем и ткнул в потолок.

— Решайте…

Прокопенко собрался с силами и прохрипел:

— Вы не сумеете доказать мою вину.

— Докажем, как дважды два. И не только старую, но и новую.

— Какую? — остолбенел Прокопенко.

Лозинский достал из грудного кармана листок бумаги, отогнул край и приблизил его к глазам инженера.

— Это вашей жены подпись? Посмотрите внимательно…

— Да, ее. Но что это?..

— А я вам прочитаю. Слушайте. «Расписка. Дана мною, Прокопенко О. В., в том, что я действительно получила от гражданина Гаврилова пять тысяч рублей.»

Прокопенко схватился за голову.

— Боже мой! Какие деньги, откуда, за что?

— И на это есть ответ. — Лозинский достал другой листок. — Это письмо вашей жены к вам. Но я пока решил не доставлять его адресату и только прочитаю. «Дорогой, Деня!..»— Видите, как она вас нежно любит… — «Спасибо тебе за деньги, которые ты прислал со своим другом Гавриловым. Они так кстати, что я и сказать не могу. Прости, пожалуйста, но этот Гаврилов какой-то странный. Ему мало было моего письма, он потребовал расписку по всей форме…» Ну, дальше не интересно. Прочтете как-нибудь сами, если мы найдем общий язык. А если нет, то это письмо и расписка, если их представить куда следует, вызовут законный вопрос: а за какие красивые глаза и от кого получает такие куши инженер Прокопенко? И вот тут-то появятся на свет фотокопии ваших показаний и обязательства работать на немецкую разведку. Чуете, как красиво получается?!.

Прокопенко молчал, бессмысленно глядя перед собой. В голове его вихрем крутились какие-то мысли, но он не мог ухватить ни одной, чувствуя лишь, как кто-то неумолимый цепко схватил его за горло и давит сильней и сильней…

Лозинский тронул его за плечо.

— На вас что, столбняк напал?.. Выпейте, помогает. Когда придете в себя, хорошенько, подумайте о нашем разговоре. Ей-богу, я чисто по-дружески предлагаю вам выгодное и совершенно безопасное дело. Будете жить как бог! И сына вылечим… Вы совсем забыли о нем… Ну, я, пожалуй, пойду. На сегодня с вас хватит…

Лозинский поднялся.

— Подождите, — остановил его Прокопенко.

— Что такое? Ах, да!.. Я чуть не унес микрофон. — Лозинский подошел к телефону.

— Не это! — махнул рукой Прокопенко. — Да, да, не это… Что я хотел сказать?.. Ну, ладно… Вы взяли меня за горло. Садитесь, давайте кончать наш разговор, чтобы мне не мучиться…

— Вот это по-деловому. Только не кисните вы!.. Ей-богу, мужчине не подобает быть студнем. Выпейте.

Прокопенко потянулся за рюмкой. Рука его дрожала, и, пока он нес ее ко рту, из рюмки выплескалась половина жидкости.

…И они договорились обо всем. Собственно, говорил Лозинский. Он отдавал приказ, а Прокопенко слушал его опустив голову, не смея слова сказать против.

Уходя, Лозинский бросил на стол пачку денег

— Вот вам валерьянка для успокоения. Я даже расписки не беру, — настолько крепко мы держим вас в руках. До скорой встречи.

Щедрый рыбак

Лешка Воронков раздумывал, как лучше подобраться к железной дороге.

Лозинский оказался прав, советуя привлечь к наблюдению за поездами хотя бы маленького, но специалиста железнодорожного транспорта. Несколько раз Лешка сам выходил к полотну, затаившись в кустах, смотрел на проходящие составы и чувствовал себя наподобие малограмотного, взявшего в руки книгу. И тот еще был в более выгодном положении, — хоть по складам да мог прочитать написанное, а Лешка, видя все происходящее на дороге, ничего не мог понять.

С открытыми платформами было проще — там груз на виду. Вот везут лес, вот — чугунные чушки, дальше грудами навален металлический лом. Даже танки и пушки очень часто идут на них, не покрытые брезентом. А что скрывается за стенками пломбированных вагонов? Минеральные удобрения для полей или авиационные бомбы? Фураж или снаряды? Безобидные тюки с хлопком или страшные мины для «Катюш?» На каждом вагоне написаны мелом какие-то цифры и знаки, но попробуй, разгадай их…

Лешка спросил лавочника:

— Ты давненько здесь живешь, Афанасий Терентьич. Нет ли у тебя хоть какого-нибудь захудалого знакомого на железной дороге?

Тот в раздумье потеребил редкую бороденку.

— Да ведь на станции всех почти знаю.

— Кого именно?

— Ну, который на телеграфе, к примеру, который весовщик или, там, стрелочник.

— Нет, это не то.

— Ну покупают чего-нибудь у меня — вот и знаю.

— Не то, не то… Нужно человека, которого знаешь поближе. Кто он такой, как. живет, в чем, может быть, нуждается, характер его, родственники, может, есть знакомые тебе? Понимаешь, нужна прицепка какая-то к нему. Просто так ведь не подойдешь: здравствуйте, я ваш дядя, у меня дельце к вам.

— Путеобходчик разве с разъезда?.. — снова подумав, проговорил Афанасий.

— С какого разъезда?

— А тут недалеко. Когда по дороге к озеру идешь.

— И что за человек? Откуда ты его знаешь?

— Это еще когда я лошадь держал, познакомились мы. У меня своего-то покосу не было, ну и приходилось брать подряд на косьбу от лесхоза, за пятый стог. А ихние луга как раз возле озера и вплоть к разъезду подходят. Вот тогда как-то и познакомились. Я у него ночевал частенько. Устанешь за день, домой силы нет брести. К нему придешь — он завсегда самовар поставит, закусить даст. Хороший старик, приветливый…

— Как зовут?

— Мукосеев.

— Я имя спрашиваю.

— А. Трофим Платоныч.

— С кем живет?

— Сейчас один. Старуху года три как схоронил, а дочка в городе на доктора учится. Тоже славная девушка…

— И ее имя знаешь?

— Ну как же! Валя. Старик в ней души не чает. Вся опора его и надежда на старости лет. Последний кусок ей готов послать. Оно и правда, туговато ей там, в городе. На те деньги, что ей дают, только прокормиться, так и то мудрено, а нужно еще чего-то одеть, обуть, в кино иногда сходить… Молодость…

— Ну, ладно, все это понятно, — перебил Лешка словоохотливого лавочника. — Когда ты встречался с ним последний раз?

— Э-э, давненько уж не видел. Он сюда на базар не ходит, и мне к нему нёпочто ходить теперь.

Лешка выспросил о путеобходчике все до мельчайших подробностей, известных Афанасию. При разговоре присутствовал и Антон. Лешка велел ему хорошенько запомнить все сказанное и дополнительно тщательно проинструктировал.

* * *
Озеро находилось примерно в четырех километрах от станции. Дорога к нему вела лесом, параллельно железнодорожному полотну, а у 435-го разъезда, пересекала его и уходила вправо, на широкую, поросшую ивняком луговину.

На разъезде стоял домик путевого обходчика. Небольшой, обшитый тесом и крашенный охрой. Перед окнами шелестели листвой две стройные березки, а за домом, в естественной ограде из буйно разросшейся крапивы и репейника, лежал огород — единственное подспорье в хозяйстве и развлечение старика Мукосеева, одиноко коротавшего своей век в этой глухой лесной стороне.

Идя рыбачить на озеро или возвращаясь с него, Антон постоянно видел путевого обходчика то на огороде, старательно пропалывающего грядки, то сидящего на крылечке с черной, прокуренной трубкой в зубах.

На другой день после разговора с Афанасием Антон, по пути на озеро, проходя мимо разъезда, подошел к путеобходчику прикурить. Уткнув самокрутку в трубку, он долго чмокал губами, наконец раскурил и, сделав несколько затяжек, спросил:

— А вы, случаем, не Мукосеев, папаша?

— Я самый. — Путеобходчик немного удивленно посмотрел на Антона.

— Мне про вас много хорошего рассказывали, — продолжал Антон.

— Кто же это?

— Дядя мой. Он тут года четыре подряд луга лесхозные косил.

— Ба!.. Уж не Афанасий ли?..

— Он.

— Ты скажи, какое дело! Не забыл, значит?

— Н-ну!.. Наказывал привет передавать при случае.

— Так, так… Он у меня частенько останавливался, да… Как он дышит-то?

— Ничего.

— И не заглянет по старой памяти!

— Так он же в городе теперь работает.

— Вон что! Так, так… Ну, что ж, заходите вы, когда будет время, чайком угощу. Скучно одному-то…

— Спасибо, загляну.

На обратном пути Антон занес старику пару больших жирных лещей. Обходчик был растроган такой внимательностью.

— Да зачем вы? — смущенно отказывался он. — Ведь и самим нужно.

— Не беспокойтесь, хватит и мне. Сегодня клев ай-яй! Прямо так с лету и берет. Только поспевай червей насаживать.

Антон присел на крыльцо и, вдобавок к лещам, достал из корзинки пяток ершей.

— А это вот для навара. Самая что ни на есть уха, когда бульон из ершей.

— Да, — согласился обходчик, — рыбешка, вроде неказистая, ершишки эти, а навар, вы верно сказали, вкусный. Эх, к такой-то ухе да еще бы стаканчик с устатку! Хорошо!

Антон пообещал:

— Ладно, устроим как-нибудь и это.

Старик замахал руками:

— Да ну ее к богу! Я только к слову сказал! Больно дорогая она теперь.

— А я дешевой достану. У меня в сельпо знакомый, устроит. Принесу ему рыбы на жареху, только и дела.

Старик считал своим долгом как-то отблагодарить Антона. Но чем? Не будешь же угощать квашеной капустой, а на огороде еще ничего не поспело, хоть бы огурчики свежие. В конце концов, он предложил подождать и вместе поесть ухи.

— Разложим костерок на огороде, она быстро поспеет.

Антон отказался.

— Спасибо, папаша, а только нужно к дому двигать. Жарко, чего доброго рыба испортится. Вы не беспокойтесь, мы с вами еще такую уху соорудим, — язык проглотишь. Бывайте здоровы!..

Лешка запретил лезть к старику нахрапом, приказал действовать исподволь, сначала расположить его к себе.

* * *
В воскресенье с утра начало парить. В душном безветрии над полями трепетало знойное марево. Ласточки с громким писком носились над самой землей. Легкие перистые облака собирались в большие, кучевые и медленно ползли по небосклону. Все предвещало близкую грозу.

Антон наскоро накопал червей, сунул в корзинку заранее припасенную пол-литровку, буханку хлеба и скорым шагом отправился на озеро. На переезде его встретил путеобходчик.

— Эх, не вовремя вы собрались, — покачал- он головой. — Того гляди, гроза захватит.

— Я только из-за нее и тороплюсь. Перед грозой клев — лучше не надо. Не сахарный, не растаю, если и намокну. Сегодня будем с отменной ухой! Нате-ка, вот, поставьте святую водицу, а я побегу.

Антон не ошибся в расчетах. Жор был настолько хорош, что за какой-нибудь час корзинка наполнилась чуть не до верху.

А небо уже потемнело, косые молнии бороздили небо, гром грохотал беспрерывно. Первые крупные капли тяжело шлепнулись на землю.

Антон не спеша смотал удочки, закурил, спокойно поглядывая на необъятную тучу, надвигавшуюся все ближе. Он имел свои планы, и по ним ему было необходимо промокнуть до нитки. Поэтому он терпеливодождался настоящего ливня и под ним зашагал к дому путеобходчика. Через пять минут он промок до костей. Ботинки хлюпали и разъезжались на раскиселившейся тропинке.

Обходчик стоял под навесом крыльца и сквозь мутную сетку дождя всматривался в дорогу к озеру. Заметив приближавшегося Антона, он замахал руками и закричал:

— Да беги ты быстрее! Вышагивает, как журавль!

— Чего уж тут бежать! Хуже того, что есть, не будет.

— Ну и ну! Вот так выстирало тебя! Снимай все, выжимать нужно да сушить. Эх-ма!.. Пропади она пропадом, и рыбалка такая!

— Ну нет, — рассмеялся Антон, отдирая от тела прилипшую рубаху. — Ты загляни-ка в корзинку…

Незаметно оба они перешли на приятельское «ты». Старик сделал это первый, и Антон с радостью подхватил предложенный тон.

Вскоре Антон сидел перед печкой в коротких для него стариковых штанах, в ватнике, накинутом на плечи. На шестке бойко потрескивали сухие чурки, пламя лизало закопченные бока чугунка, поставленного на таган. Старик выпотрошил и вымыл рыбу, принес молодого лука с огорода. Взглянув на часы, он торопливо надел плащ, взял сигнальные флажки в кожаных чехлах.

— Ты командуй тут сам, а я пойду тридцать восьмой, пассажирский, встречать. Через четыре минуты пройдет.

Антон подкинул дров и подошел к окну.

Издалека приближался гул поезда, донесся долгий свисток, приглушенный дождем. Старик застыл у опущенных шлагбаумов, подняв неразвернутый желтый флажок. Вагоны промчались мимо ярко-зеленые, словно лакированные после дождя. И снова тишина опустилась на лес, дорогу и одинокий домик с двумя березками под окном…

— Ну вот, теперь целый час поездов не будет, — проговорил путеобходчик, возвратившись. — Посидим спокойно. Капустки не достать ли на закуску?

— А что ж, неплохо.

Старик сходил на погреб, принес капусты и рубленой, и пластовой. Из посудного шкафа достал блюдо, пару деревянных ложек и два граненых стакана. Нарезал хлеб. Приготовив все, тоже подсел к огню, набил трубку. Попыхивая крепким махорочным дымом, долго смотрел на бойкие язычки пламени, метавшиеся вокруг чугунка. Спросил Антона:

— Ты, стало быть, у Афанасия вроде караульщика живешь, за домом глядишь?

— Да нет. В доме у него жена осталась.

— А чего ж он и ее не взял?

— Да хозяйство здесь, куры, поросенок, огород посажен. С его-то заработка, пожалуй, живо ноги вытянешь.

— Это верно, жизнь трудная. Ты сам-то работаешь где?

— Нигде. Инвалид второй группы. На пенсию живу.

Путеобходчик сочувственно покачал головой.

— Тоже, брат ты мой!..

— Ну, много ли одному надо! Тем более, сейчас на всем готовом у дяди. Пенсию-то и не трогаю совсем. Так шутя-шутя, а тысчонок пять уже набралось. — Антон добродушно рассмеялся.

— О, это больно ладно!..

Старик попробовал уху, удовлетворенно крякнул.

— Эх, хороша! Пора снимать, а то разварится рыба и в ложку не поймаешь. Давай-ка блюдо сюда…

Антон налил стаканы по край.

Обходчик поднял свой степенно, посмотрел на свет, осторожно, чтобы не расплескать, чокнулся с гостем.

— Ну, господи благослови!

Он отпил только половину, остальное решительно отставил в сторону.

— Это что же?.. Так не годится! — запротестовал Антон.

— Все правильно! — поднял руку старик. — Нельзя, мне еще в обход идти.

— Да чего будет со стакана!

— Я свою норму знаю. Ничего, ты пей до дна, ешь веселей, на меня не смотри. Вот приду утром, — она и пригодится. Давай, тяни.

Антон не стал спорить.

После обеда вышли покурить на крылечко. Гроза давно прошла. В высоком небе тихо догорала заря, опускались сумерки. Над поляной кисейной тучей толклись комары. Антон дунул в них дымом, — они разлетелись, тут же собрались опять и продолжали свой воздушный танец.

— К теплу пляшут, — заметил путеобходчик. — Ну, надо полегоньку собираться.

Поднялся и Антон.

Его белье висело на веревке около холодной печки. Он пощупал брюки и огорченно покачал головой.

— Не сохнут, будь они прокляты! Низ, вроде, ничего, а в поясе как и были.

Старик тоже пощупал их и вынужден был согласиться с Антоном.

— Да, не больно приятно одевать на себя. А сейчас и прохладно стало, вот-вот роса ляжет. Дома не будут беспокоиться, если ночевать не придешь?

— Что я, маленький?

— Ну так и оставайся у меня. Есть о чем говорить! Заваливайся на кровать или на печку и спи сколько влезет.

Антон только этого и ждал. Для виду он отнекнулся было, но тут же согласился.

Старик снова надел плащ, зажег фонарь и, прихватив большой гаечный ключ, отправился на полотно.

— Ты крепко спишь? — спросил он на прощание.

— Когда как. А что?

— Не запирай дверь-то. А то и не добудишься тебя.

Антон остался один. Он долго лежал с открытыми глазами, размышлял, курил. Уснул незаметно и сразу, словно провалился в черную пустоту.

Утром его разбудил радостный возглас обходчика.

— Хе-хе!.. Письмецо от дочки!..

Антон протер слипавшиеся глаза.

Старик стоял посреди комнаты в плаще, как ушел вчера, и осторожно, по самому краешку, обрывал серенький конверт. Все лицо его светилось довольной улыбкой.

— Оно, что же, воздушной почтой пришло? — спросил Антон.

— Нет, у нас своя получше. Дочка передала на попутный поезд тормозному, а он мне кинул.

Антон начал одеваться, в то же время не спуская глаз с путеобходчика.

Тот читал медленно, по складам, и вместе с чтением сходила радостная улыбка с лица, постепенно оно принимало хмурое и вместе скорбное выражение. Окончив читать, он долго стоял, опустив голову и руки, потом медленно подошел к столу, сел на табуретку.

— Что случилось, Трофим Платоныч? — Антон тронул его за плечо. — С дочкой неладно?..

Старик молча протянул ему развернутое письмо. После приветствий и расспросов о житье-бытье Валя Мукосеева писала:

Папа, я никогда не скрывала от тебя ни плохое, ни хорошее. Не хочу скрывать и сейчас. У меня произошла большая неприятность: я не сдала экзамен по одному предмету и лишилась стипендии. И все мои планы на лето рухнули! Я хотела хоть ненадолго приехать домой, проведать тебя, но теперь не жди. Я не могу садиться тебе на шею в такое трудное время, — пойми меня и не сердись. На каникулы я устраиваюсь сестрой в госпиталь. Это будет для меня дополнительная практика и на прожитие заработаю. Я так и так хотела идти работать, чтобы сэкономить стипендию и что-нибудь приобрести на нее. Но ничего не поделаешь, раз так получилось! Нужно как-то переживать и это. Я очень прошу тебя не расстраиваться. Не беспокойся, не такая у тебя дочь, чтобы при первой же беде опустила руки. Все будет хорошо.

Крепко, крепко целую тебя.

Твоя дочка.
— Н-да, не очень-то веселая весточка, — проговорил Антон, в глубине души радуясь столь неожиданному обороту дела. — Нужно бы помочь ей, Трофим Платоныч. А?..

— Да чем?! — воскликнул старик. — У меня всех денег рублей семьдесят наберется, не больше. Капля в море…

Помолчали…

— Знаете, что, — предложил Антон. — Возьмите у меня. Да вы не удивляйтесь… Ей-богу, я от всего сердца… Мне ж ничего не стоит, деньги все равно без толку лежат. А потом постепенно, когда разживетесь, отдадите. Мне не к спеху…

— Не знаю, что вам и ответить, — задумчиво проговорил обходчик. — Спасибо, конечно, но как-то не того…

— А, ерунда! Мы ж знаем друг друга… Я сейчас пойду домой, а к вечеру принесу, и вы пошлете. Не думайте, не расстраивайтесь. С кем беды не бывает…

Вечером Антон принес тысячу рублей. Старик наотрез отказался взять такую сумму.

— Получаю я немного, и отдавать будет тяжело. Я в жизни никогда не занимал и терпеть не могу долгов. Нет, нет!..

В конце концов, он согласился взять половину. Аккуратно пересчитал полученные бумажки и положил в сундук. Потом вооружился очками и на тетрадочном листке, под диктовку Антона, написал расписку.

После этого он два дня обдумывал и писал письмо дочке. Какая-то смутная тревога не давала ему покоя. Эта тревога проскальзывала и в письме, которое он отправил с тяжелым чувством.

Связной

Гуго Мяги принял шифровку от майора Инге.

Воронков послал в город Афанасия. Он дал лавочнику адрес Соньки Долговой и пару поношенных дамских туфель. Их она должна была отнести в ремонт к сапожнику Лозинскому.

В ту ночь, когда Воронков явился к Соньке, они договорились быстро.

Странная у них получилась встреча.

Сонька была под хмельком и спросонья долго таращила глаза на ночного пришельца, пристально рассматривавшего ее. В высокой плотной фигуре, во всем облике позднего гостя и особенно в его глазах было что-то знакомое, даже, кажется, близкое. Но что?..

Воронков подсказал сам:

— Что ж ты, первая любовь, так и не признаёшь?

— Господи, Лешка!.. — Сонька качнулась и потерла ладонью лоб и глаза, словно хотела избавиться от видения или, наоборот, убедиться в нем.

Лешка прошел в комнату, без приглашения сел к столу. На нем стояла початая бутылка водки, валялись куски хлеба, на тарелке, ощерив рот, лежала селедочная голова. В комнате был беспорядок. Чулки, туфли, кофточка и юбка словно нарочно были разбросаны по разным углам.

Сонька наскоро ополоснула лицо, поправила растрепанные волосы. Села напротив и долго рассматривала Лешку, его усталое, уже тронутое морщинами лицо, шрам, перерезавший лоб, волосы, такие пышные когда-то, а теперь наполовину повылезшие и начинавшие серебриться. Она не спрашивала, откуда он явился. Не все ли равно?.. И прежней, давнишней радости встречи тоже уже не было…

— Постарел ты как! — проговорила она наконец и потянулась к нему, словно хотела погладить небритые щеки прежнего дружка.

Лешка поймал руку, легонько зажал ее в своей и опустил на колени.

— И ты не помолодела, — усмехнулся он.

Да, мало что осталось и от Соньки, молодой, красивой и жизнерадостной когда-то. Годы и безалаберное житье преждевременными морщинами легли возле глаз, углы губ опустились, придав лицу какое-то брезгливое или пренебрежительное выражение. И сами губы, когда-то яркие и сочные, сейчас потрескались и посинели от чрезмерного употребления помады.

Сонька нигде не работала. Она спекулировала на рынке, при случае покупала краденые вещи и, переделав их кое-как, перепродавала втридорога или меняла по деревням на продукты и их, в свою очередь, продавала. В дни удачи она накупала водки, еды и, пригласив кого-нибудь из многочисленных дружков, устраивала гульню. Но чаще всего она едва-едва сводила концы с концами и перебивалась впроголодь. В такие моменты она бывала нахальна и зла, особенно деятельна, не страшилась ничего и лезла напролом, лишь бы каким угодно путем разжиться деньгами.

Предложение Лешки Воронкова было в высшей степени выгодно для нее. Оно не только не мешало базарным делам, но и давало побочный солидный доход. Сонька не боялась риска, и потом Лешка заверил ее, что для нее ничего опасного нет.

— Время от времени ты будешь носить в ремонт обувь, которую передадут от меня. Вот и все. Как найти нужного сапожника, я тебе расскажу.

Лешка в виде аванса выложил перед ней три тысячи и в дальнейшем обещал платить настолько хорошо, что Сонька, не раздумывая и не расспрашивая ни о чем, дала согласие и поклялась никому не рассказывать об их договоре.

Вечером Афанасий передал Соньке туфли и ушел ночевать в Дом колхозника.

Сонька сказала ему:

— Завтра найдешь меня на рынке.

На другой день утром, даже не развертывая туфли из газеты, она отправилась к сапожнику.

Лозинский молча взял заказ, осмотрел и, найдя на подошве условную метку, понял, что эта небрежно одетая женщина, посмотревшая на него с любопытством и наглостью, есть связной. В нем все заклокотало от гнева на Лешку Воронкова, который так опрометчиво впутал в их большое и опасное дело какую-то юбку. Но Лешка был далеко, а на подошве правой туфли стояло три чернильных крестика — знак важного и срочного сообщения. Он невольно подавил гнев и сунул туфли в общую кучу.

— Придешь за ними в шесть часов, — буркнул он Соньке и пристальным взглядом проводил ее вихляющуюся на ходу фигуру. «Порядочная стерва! — промелькнуло в голове Лозинского. — Даже и бровью не повела. А может, она и не знает ничего…»

Он запер будку и ушел с туфлями домой.

Кобылко мел тротуар у ворот. Лозинский приказал ему поглядывать и спустился в подвал.

В туфле под стелькой лежало письмо Воронкова и шифровка от Инге. Лозинский первым прочитал письмо.

Воронков сообщал, что связь на железной дороге налажена прочно. Антон очень удачно поймал в тенета путеобходчика 435-го километра Трофима Мукосеева. Для сведения он ставил Лозинского в известность о дочери обходчика Валентине Мукосеевой, студентке второго курса медицинского института. Это для нее брал деньги старик.

Дальше Воронков подробно описывал Соньку Долгову и сообщал, что она ничего не знает, но будет исполнительно доставлять обувь ему, Лозинскому, и обратно. И за нее он, Лешка, ручается.

Читая пространное послание о связной, Лозинский постепенно успокоился. Да, пожалуй, тот прав: женщина в таком деле менее подозрительна. Пусть работает.

Затем он принялся за шифровку Инге.

С помощью ключа цифру за цифрой превращал он в слова и фразы, и с каждой новой строчкой лицо его хмурилось больше и больше. Он очень давно работал с Инге, выпил вместе не одну бочку пива и даже считал его своим хорошим приятелем, если только это слово применимо к начальнику. Во всяком случае всегда чувствовал себя на равной ноге с майором и ни разу не слышал от него ни грубого окрика, ни даже простого, с глазу на глаз, выговора. Сейчас Инге, не стесняясь в выражениях, выговаривал ему за преступную, — ого! — медлительность в выполнении задания и грозил, — даже грозил! — серьезными последствиями. Эти проклятые «Катюши», видимо, здорово действовали на нервы майору Инге, несмотря на громадное расстояние, отделявшее фронт от его просторного, с прочными железобетонными стенами кабинета.

Лозинский расшифровал послание до конца и прочитал его еще раз.

Аг. ОВС. Разведотдел 29/12-3. Служба армейской разведки недовольна вашими действиями. Вы совершаете преступление перед райхом непростительной медлительностью. Имейте в виду: о вашем задании знает разведотдел ставки фюрера, и я не советую с ним шутить.

Приказываю:

1. Немедленно информировать меня о положении дел.

2. В случае невозможности выполнения пунктов А и Б операции сообщить точное местонахождение интересующего нас объекта.

3. Сейчас же приступить к подбору и вербовке надежных людей, которые в нужный момент ракетами укажут цель нашим бомбардировщикам.

Инге.
Лозинский крепко выругался. Он достал спички и сжег листки. Гремя деревяшкой, несколько раз нервно прошелся по комнате. Нужно немедленно готовить ответ, успокоить начальство. И дернуло же этого идиота Инге сообщить об операции в ставку!.. Ему нужно повышение и железный крест, а доставай все это Лозинский. Попробовал бы сам! Интересно, сколько пар белья менял бы он в сутки!.. И скажите, пожалуйста: какой переполох! Они готовы даже послать бомбардировщиков! Нет, Лозинский прежде всего сам откусит от этого жирного пирога. Он достанет секрет снаряда. Во что бы то ни стало! Или уничтожит объект сам, без помощи ассов. Только сам! Всё сам!

Лозинский достал бумагу, вернулся к столу.

Ответ получился длинный, но зато обстоятельный. Он не поскупился, где нужно, приукрасить положение дел, лишь бы успокоить Инге. Он даже написал, что немедленно приступает к подысканию ракетчиков, хотя на самом деле и не думал заниматься этим. Зачем их искать? Если понадобится, он пошлет к объекту Кобылко, Воронкова, в конце концов пойдет сам. Но до этого ни в коем случае не должно дойти…

К условленному часу он вернулся в свою фанерную будку у рынка и снова принялся за работу.

Сонька явилась запыхавшаяся и раскрасневшаяся от быстрой ходьбы. Лозинский сурово посмотрел на нее и достал часы. Они показывали пятнадцать минут седьмого.

— Если опоздаете еще раз!.. — многозначительно и зло прошипел он. — Какой идиот бегает к сапожнику сломя голову! К нему чаще всего заходят мимоходом, по пути. Запомните это, я не умею повторять…

Ночью Афанасий привез туфли Воронкову. Они с Гуго Мяги тут же свернули рацию и отправились в лес. Отойдя километров семь, остановились в глухом заросшем овраге. Гуго прилег перед передатчиком. Лешка поднялся наверх, чтобы охранять радиста.

Часть четвертая

По следам

Получив дешифровку с радиограммы Инге, Алексей Петрович направился с ней к начальнику Управления.

— Новости, Николай Николаич. Начальство начинает нервничать и даже грозит Оливаресу.

— Эти угрозы — ерунда, но приказ о подготовке к бомбежке нужно учесть, — проговорил Новиков, прочитав радиограмму. — Поставьте об этом в известность командование противовоздушной обороны, они примут меры по охране завода с воздуха. А как на земле?..

— Рация Оливареса запеленгована. Она работает в районе железнодорожной станции Р. Посмотрите, — Корж развернул на столе карту области, принесенную с собой. — Вот эта станция. Небольшая, с примыкающим к ней станционным поселком. Кругом — глухие леса. Они дают возможность постоянно менять места передач, а нам, следовательно, усложняют поиски, Я прошу разрешения послать туда радистов. Пусть займутся пеленгацией в непосредственной близости.

— Хорошо. Радисты будут. Но что практически даст пеленгация, если вражеский передатчик кочует? Ведь нас в первую очередь интересует постоянная база рации. Именно туда, в какое-то определенное место является связной от Оливареса. Где оно?…

— Мне кажется, что в станционном поселке.

— Почему?

— Село Песково, откуда родом Воронков, находится недалеко от станции. В поселке у Воронкова могут оказаться старые знакомые, может быть, даже какие-то родственники. Если с рацией прибыл он, для него есть расчет остановиться именно в поселке.

— А если не он?

Корж пожал плечами.

— Вот то-то и оно! — продолжал Новиков. — Пока что у нас много догадок и ничего реального… Оливарес сам ведет наблюдение за заводом. Он прочно обосновался в городе. А рация находится в другом месте. Между двумя этими точками курсирует связной. Вот он-то в первую голову и нужен нам! Это — конец от всего клубка!

— Связным мог бы быть старик Быхин, он еще не приехал.

— Значит, у них есть кто-то другой. А кому вы поручили наблюдение за Быхиным?

— Его встретит лейтенант Грачев.

— Вы описали приметы?

— Я дал ему фотографию.

— Н-ну, ладно… — Новиков помолчал. Он снова взял в руки дешифровку, прочитал еще раз. — Интересно знать, насколько продвинулись дела Оливареса… Когда у них передача?

— Сегодня ночью.

— Побудьте у радистов. Оливарес должен дать начальству отчет о проделанной работе. Может быть, он сообщит кое-что и о дальнейших планах. Как только получите дешифровку, заходите ко мне. Я буду ждать.

Корж ушел к радистам.

В этот вечер за вражеской рацией следила радист Перлова, молоденькая девушка, совсем недавно успешно окончившая радиошколу. После учебы она мечтала попасть на фронт или к партизанам в тыл врага, а очутилась в тихой, уединенной комнате Управления НКВД и целыми сутками, чуть склонив голову с большими глухими наушниками, должна была следить за эфиром. В большинстве случаев ей приходилось лишь слушать и совсем редко что-либо передавать самой. Но слушала и принимала она исключительно хорошо, никогда не пропуская ни одного знака, ни одного слова.

Неслышно ступая по толстому мягкому ковру, Корж прошел к дивану. Перлова, встретив его вопросительный взгляд, отрицательно покачала головой. Рация Оливареса молчала.

Алексей Петрович расстегнул крючки на вороте гимнастерки, поудобней расположился на диване и достал из кармана свежие газеты. Прочитал сводку Совинформбюро, передовую «Правды», информационные заметки на первой полосе. Затем развернул газету и углубился в большой, на целый подвал, очерк о боевых действиях советских летчиков.

В комнате стояла глубокая тишина, нарушаемая лишь чуть слышным тиканием больших стенных часов. Радистка сидела неподвижно, склонившись над листами бумаги, и со стороны казалось, что она дремлет. Глаза ее были полузакрыты, руки, обхватив наушники, словно поддерживали отяжелевшую от напряженного внимания голову.

Медленно, минута за минутой, прошел час, второй. За окнами сгущались сумерки. Перлова звонком вызвала поддежурного и кивнула на окна. Тот плотно зашторил их и включил свет.

Рация продолжала молчать. Корж незаметно уснул, уронив голову на валик, и Перлова подумала, что, пожалуй, зря он тут мучается, лучше бы ехал домой и хоть одну ночь отдохнул как следует. Видимо, ответа сегодня не будет. Но в это время настороженный слух среди тресков, шорохов и других звуков в эфире уловил знакомые позывные сигналы. Они были слабые, чуть слышимые. «Переменили место», — подумала Перлова. Она быстро отрегулировала настройку и громко позвала:

— Товарищ капитан!

Корж тут же поднял голову.

— Рация дает позывные. Берите вторые наушники, если хотите послушать. Быстро, а то сейчас как пойдет сыпать!.. У них какой-то дьявол сидит на ключе. Вот, уже!.. — Перлова схватила карандаш и начала записывать.

Корж надел наушники и сначала ничего не мог разобрать. Казалось, что тысячи цыплят все враз пищали одним голоском — так быстро и почти нераздельно неслись звуки морзянки. «Действительно, сыплет…» — покачал головой Корж и с тревогой посмотрел на радистку. Но Перлова была спокойна. Карандаш в ее руке быстро цифру за цифрой выписывал шифр. Вот она заполнила один лист и пальцем откинула его в сторону. Корж снял наушники и отправился с листком к шифровальщикам…

Передатчик работал двадцать восемь минут. После этого на той же волне станция разведотдела подтвердила прием — и все стихло. Перлова сняла наушники и отдала Коржу последний листок.

Через некоторое время был готов полный текст радиограммы.

Р/О 29/12-3

Аг. OBC сообщает:

Наблюдение над объектом установлено тщательное. Инженер X мною разыскан и привлечен к работе. С его помощью будет выполнен пункт А операции. Приняты меры и на случай провала пункта А. На объекте подобраны необходимые люди для ликвидации производства. Вспомогательная группа ведет наблюдения на железной дороге. В следующий сеанс вы получите сводку о перевозках. К проведению диверсий на полотне также все подготовлено. Некоторая медлительность в действиях объясняется исключительно трудными условиями работы. Теперь все в порядке. Воздушный налет на объект сейчас считаю совершенно неуместным. Во исполнение приказа все же приступаю к подысканию и вербовке надежных людей для сигнализации.

ОВС.
Корж отнес ее начальнику Управления.

Новиков читал ответ Оливареса вслух, раздельно. После каждой фразы делал паузу, словно сразу же обдумывал прочитанные слова. Потом сказал сидевшему напротив Коржу:

— Судя по радиограмме, дела Оливареса идут хорошо. Так ли это в действительности, мы не знаем. Но нам каждое слово следует принимать за чистую монету и действовать, исходя из этого. Итак, что нам становится известно?.. Оливарес разыскал какого-то инженера и привлек к работе. Может быть, он называет его инженером Икс, а может это буква «ха», на которую начинается фамилия. Кого вы послали на Н-ский завод?

— Лейтенанта Горелова и сержанта Разумовского. Горелов — инженер. Разумовский — техник.

— Поручите им выяснить, кто из инженеров имеет фамилию на букву «ха». И пусть усилят наблюдение. Оливарес сообщает, что на самом объекте подобрал людей для диверсии.

— Сомневаюсь… — покачал головой Корж.

— Мы можем сомневаться сколько угодно, а меры противодействия принять обязаны. К следующей передаче Оливарес обещает сводку о железнодорожных перевозках. Неужели и тут успел?..

— Он говорит о вспомогательной группе. Что, если это и есть Воронков?..

— Н-нда-а… Все может быть… — задумчиво проговорил Новиков. — Ну что ж, Оливарес сам наметил нам пути дальнейших поисков… Завод у нас под наблюдением. Старика Быхина-Воронкова встретят. Он, возможно, приведет к сыну. Сейчас следует заняться поселком и дорогой. А кто еще из близких к Воронкову людей разыскан?

— Софья Долгова. Она по-прежнему живет здесь и даже на той же квартире. — Корж расстегнул китель и достал из грудного кармана фотографию. — Вот она. Это копия, с карточки из адресного стола.

Прокопенко действует

Беспокойной стала жизнь инженера Прокопенко.

С тревогой на сердце просыпался он по утрам. Как в тумане жил день. С ноющей тоской ложился в постель и долго не мог забыться сном.

До сих пор он не мог понять, каким образом сумел разыскать его этот «старый друг», — будь он трижды проклят! Неужели, на самом деле, немецкая разведка все эти годы не спускала с него глаз? Неужели у них действительно есть фотокопии с его давнишних показаний и подпись обязательства о сотрудничестве? А может быть, хромой лишь только знает об этом, но не имеет никаких письменных доказательств? Непонятно и неизвестно все, и он один!..

Сначала, после второго визита Лозинского-Гаврилова, У него мелькнула мысль — пойти в НКВД и чистосердечно признаться во всем. Лозинский — наверняка не простая птица, если прибыл с таким важным заданием. Выдать его и тем самым загладить свою давнишнюю вину…

Но Прокопенко родился с заячьей душой.

Он никуда не пошел.

Еще неизвестно, простят ли его…

Сотрудничество с Лозинским тоже не сулило ничего хорошего. Но ведь это лишь в случае провала. Зато можно иметь баснословные деньги. Деньги!.. Если, конечно, действовать умно и осторожно…

Именно так, — по собственному мнению, — он и взялся за дело.

Прежде всего Прокопенко выяснил место хранения документации.

Оказалось, что технологические карты на снаряд находятся в сейфе начальника спецотдела.

Под разными предлогами Прокопенко несколько раз заходил в кабинет и внимательно присматривался к сейфу или, вернее, к его массивной двери. Сам сейф был наглухо замурован в стене, и лишь дверь, поблескивая сизоватым отливом вороненой стали, выступала наружу. Кроме толстой железной ручки и двух замочных скважин, на ней имелся небольшой диск с цифрами для набора шифра. Но Прокопенко точно знал, что механизм аппарата давным-давно испорчен, и, значит, эту часть задачи можно было не решать. Требовалось только подобрать ключи.

Но легко сказать: ключи, а попробуй достать их хоть на несколько минут, чтобы только взглянуть!..

Заходя к начальнику отдела, он питал надежду увидеть их, может быть, на столе или в его руках. Надежда не сбылась. На письменном столе не лежало ничего лишнего, а открывать сейф при посторонних начальник не имел привычки.

Прокопенко загрустил. Он ломал голову и так и этак и ничего не мог придумать. И тут, совершенно случайно, он узнал о старике Сидорове.

Гордей Гордеич, слесарь инструментального цеха, был общительный, словоохотливый человек, любивший покалякать в компании приятелей. На заводе он славился как непревзойденный мастер инструмента, умевший сделать все, от ключа к простенькому замку до сложного штампа и калибра.

Этот-то Гордеич, оказывается, совсем недавно делал вторые ключи к сейфу. Зачем они понадобились, он не интересовался, но в разговорах с друзьями не упускал случая лишний раз похвастаться важным заказом, который дал ему не кто-нибудь, а сам директор. Начальник цеха целых полдня, пока он делал ключи, не отходил от его верстака, а после крепко пожал руку и поблагодарил за отличную работу. Так-то!..

Прокопенко как-то, словно невзначай, разговорился со старым мастером, и однажды вечером, перед концом смены, зашел к нему в цех.

— Слушай, Гордеич, мне бы с тобой поговорить нужно.

— В чем же дело?

Старик отложил шаблон, который доводил на плите. Вытер ветошью руки и придвинул инженеру высокую табуретку.

— Присаживайтесь.

— Что ты, здесь беседовать!.. Давай сделаем так: ты после гудка подожди меня у проходной и вместе пойдем. Деловой разговор требует соответствующей обстановки, — многозначительно закончил Прокопенко.

Гордеич понимающе кивнул и усмехнулся.

— Ладно, подожду.

— Я не задержусь, — заверил его Прокопенко.

Сначала разговор шел о том, о сем, о всяких житейских делах. Потом Прокопенко спросил:

— Так где бы нам посидеть с тобой за бутылочкой пива? Может, в ресторан заглянем?..

— В жизни не бывал в них и не пойду.

— Почему же?..

— А что хорошего? Музыка, шум, гам, Сядешь и дожидайся, когда принесут чего нужно, а и принесут — не на твой вкус. Ежели вы не против, то пойдемте ко мне. Старуха нам не помешает, а больше и нет никого. Правда, насчет закуски у меня…

— Это мы купим.

От природы жадный, Прокопенко на сей раз не поскупился и извел на угощение порядочную сумму. Слесарь даже удивился, с чего бы это так разошелся инженер. Желая показать, что он вовсе не набивается на даровщинку и сам в состоянии угостить, Сидоров тоже купил четыре бутылки пива и кое-что закусить.

За столом говорили о войне, о трудностях жизни, вспоминали, как хорошо и привольно жилось до сорок первого года. По мере опустошения бутылок Гордеич становился все более разговорчив и, наконец, не утерпел, похвастался инженеру:

— У меня, брат, по мастерству руки золотые. Чуть что не ладится где, — сейчас бегут к Гордеичу. Выручай, дескать. И я — пожалуйста. Могу все до тонкости. Вот, не так давно ключи к стальному шкафу делал. Работка ажурная, доложу вам. Тут, брат, точность нужна не меньше, чем в калибре. Сам директор просил меня уважить. И я — пожалуйста. Даже на месте не подгонял. Сделал по образцу, попробовал — готово, работают как часы. Так-то вот!

Прокопенко согласно поддакнул.

— Я знаю, что ты первый мастер в заводе. И про ключи слышал. Я и пришел-то к тебе из-за них. У меня, понимаешь, неприятность большая…

— Что такое?

— Да тоже ключи от шкафа потерял. Позавчера еще хватился, и дома и здесь все перерыл, — нет, как в воду канули!

— Не огорчайтесь, — успокоил мастер. — Сделаем новые.

— Все это так, но нужно сделать втихомолку, чтобы никто ничего не знал, а то тут такой тарарам поднимется!.. Сейчас кругом только о бдительности и слышишь, а я, на-ко ты, ключи потерял! Да меня, по меньшей мере, за это с работы снимут.

— Н-да, действительно… — Гордеич в задумчивости потер лоб. — А если мне зайти к вам попозже, когда сослуживцы уйдут?

— В той комнате, где шкаф, круглые сутки дежурят монтеры, — изворачивался Прокопенко. — Тут нужно по-другому.

— Как?

— Ты же помнишь, наверное, какие делал для директора?

— Конечно. С закрытыми глазами.

— Ну и сделай точно такие.

— То есть?… — Гордеич поморгал глазами.

— Я же тебе говорю: у меня шкаф — копия.

— А вы разве знаете, к какому я делал?

— Знаю.

— Хм!.. — Гордеич покрутил головой, подумал и решительно добавил: — Нет, так ничего не выйдет. Шкафы эти тоже не дураками лепятся. С виду как два огурца на грядке, а нутро у каждого разное. В этом весь секрет. Я зайду к вам завтра, посмотрю.

— Да говорю же, что там постоянно люди!

— Вы придумайте, чего сказать им в случае.

— Проще же смастерить по памяти, какие делал.

— Опять двадцать пять! Я ж вам толкую: не может того быть, чтобы один и тот же ключ подходил к двум замкам. Я все-таки понимаю.

— Я тебе сколько хочешь заплачу. Две, три сотни!

— Не в деньгах дело.

Старик, кажется, ни о чем не догадывался, но настойчивая просьба сделать именно такие же ключи, какие заказывал директор, могла в конце концов и у него вызвать подозрение. Прокопенко отказался от дальнейшего разговора. Допил пиво и распрощался, проклиная в душе упрямого старика.

На всякий случай, чтобы иметь доступ в кабинет в отсутствие его хозяина, он попробовал подкатиться к секретарше спецотдела, смазливой и кокетливой девице. Но при первых же попытках ухаживания она так уничтожающе посмотрела на толстого пожилого, инженера, что он постарался обратить свои ухаживания в невинную шутку.

А цехи работали на полную мощность. В одних на токарных станках день и ночь точились стаканы снаряда, других — головки взрывателя, в третьих — мины начинялись взрывчатым веществом. Готовые мины смазывали тавотом, ровными рядами укладывали в ящики, и они шли на фронт, где от их разрывов горела, кажется, сама земля.

В каждом цехе работали электромонтеры, подчиненные Прокопенко. Он, было, подумал использовать в своих целях кого-нибудь из них. Но, присмотревшись к людям, решительно отказался от этого плана. Почти все они были молодые ребята, комсомольцы, страстно и самозабвенно трудившиеся для разгрома врага. Попробуй, свяжись с такими!..

Однажды Прокопенко попытался сам проникнуть в цех снаряжения мин. Его остановил стрелок охраны:

— Пропуск.

Прокопенко предъявил.

— Не тот.

— То есть как не тот?..

— Очень просто. У вас общезаводской, а сюда нужно специальный, для входа в цех.

— Но я инженер-электрик… Мне нужно…

— Ничего не знаю. Прошу отойти!

Тревога Валентины Мукосеевой

Валя Мукосеева, получив деньги от отца, была удивлена и обрадована. Но в большей степени, пожалуй, удивлена. Откуда вдруг так разбогател ее старик, что ни много, ни мало, а целых пятьсот рублей прислал ей? Сидя одна в комнате общежития, она, в который уже раз, пересчитывала хрустящие бумажки и терялась в догадках. Может быть, отец получил премию за долгую и безупречную службу?.. Ведь он почти всю свою жизнь отдал дороге и за всю свою жизнь не имел даже замечания по службе. Если бы не малограмотность, отец мог бы шагнуть и дальше путевого обходчика. Но это, пожалуй, не премия. Ее обычно приурочивают к какому-либо празднику, — к Первому мая, Дню железнодорожника или к Октябрьским торжествам, а сейчас середина лета. Скорей всего продал что-нибудь, старый, узнав о ее нужде. Ах, чудак! Милый, старый чудак! Он рассуждает так: ему теперь ничего не нужно, что есть — до могилы хватит, а дочке жить да жить. Нужно написать ему, что нельзя так делать. Она моложе его, у нее больше сил и возможностей заработать. Сейчас не только ей — всем трудно, что ж поделаешь. Еще недолго, она кончит институт и заберет его к себе: отдыхай и ни о чем не думай на старости лет…

Потом она прочитала письмо. И сразу какое-то недоброе, тревожное чувство защемило грудь…

Как же это так?.. Оказывается, деньги дал отцу почти незнакомый, случайно повстречавшийся человек. За что?.. С какой стати?..

Валя несколько раз прочитала пространное отцово письмо, пытаясь хотя бы представить, кто же он такой, этот странный и щедрый незнакомец.

Сначала, как пишет отец, он останавливался на переезде просто поболтать, выкурить цыгарку. Потом принес рыбы (опять-таки в честь чего?). Затем заявился с водкой, со своим хлебом. Ночевал у отца. И, наконец, предложил денег. Даже больше того, чуть ли не насильно заставил взять их…

Это-то больше всего и волновало Валю. Рыба, выпитая вместе водка — ерунда. Но деньги… Редко, кто сам предлагает их другому взаймы, а этот рыбак, как называет его отец, даже с обычной отдачей обещал не торопить. Видимо, он богатый, не нуждается… Деньги платят за выполненную работу или купленную вещь. Но отец ничего не сделал для рыбака, ничего не продал ему. Остается предположить одно: пятьсот рублей были вручены отцу как аванс за какую-либо услугу в будущем. Но за какую?.. Чем мог услужить старик Мукосеев своему новому знакомцу?.. Чем или как?.. Ведь, глядя со стороны, путевой обходчик — совсем небольшая фигура на дороге. Вроде сторожа. Да, не больше…

Но кому-кому, а уж Вале-то прекрасно было известно, кто такой ее отец. Нет, вовсе не сторож. Во всяком случае, не тот сторож, что, закутавшись в тулуп, сидит с берданкой в руках у запертой двери магазина или склада. Валя ясно представила себе чуть сутулую фигуру отца с неизменным фонарем в одной руке и с большим гаечным ключом в другой. В лютый мороз или осеннюю непогоду, в ясный полдень и непроглядную ночь медленно бредет он по полотну, внимательно осматривая каждый стык рельсов, каждую гайку, каждый костыль, вбитый в шпалу. Мало ли что может случиться на дороге, а путевой обходчик — хранитель ее. Именно хранитель. Бдительный и неусыпный. И видя зеленый флажок или такого же цвета огонек в ночи, спокойно ведут машинисты свои поезда по бескрайним дорогам родины. Путь осмотрен — все в порядке!

Кто мог прийти к хранителю дороги, дать ему денег и ничего не попросить взамен, кроме расписки?.. А может, он придет после и… попросит… Если он…

Валя не успела построить мысленно свою догадку — в комнату вошли подруги. Заметив ее расстроенное и озабоченное лицо, они растерянно переглянулись. Катя Морозова присела рядом, обняла за плечи. — Ты что, Валюша? Неприятность какая?

— Нет, ничего, — ответила Валя, не поднимая глаз, и свернула письмо.

Катя заметила лежавшие у нее на коленях деньги. — Ба, да ты богатая стала! Откуда это, выиграла, да?

— Отец прислал.

— Так что же ты сидишь и дуешься как мышь на крупу? Девчата, сегодня мы идем в кино. Я думаю, уж на билеты-то ты разоришься, а, Валюша?

— Ох, девушки, оставьте вы меня! — чуть не плача воскликнула Валя, сунула письмо и деньги в сумку и выбежала из комнаты.

Подруги удивленно посмотрели ей вслед. Катя Морозова развела руками.

— Что с ней такое?..

Валя торопливо шла к институту. Только бы застать там Бориса. У нее все перепуталось в голове… Он поможет ей разобраться. А что если все ее опасения — простая мнительность, если ничего серьезного нет на самом деле?.. Еще ее же поднимут насмех… Разве уже совсем не существует на свете хороших людей и разве один из них не мог повстречаться отцу? Но тогда зачем он потребовал расписку?.. Мог бы поверить и на слово, тем более, что сам предложил деньги. Расписка обязывает вернуть долг, но она и… связывает…

Секретаря комсомольского комитета на месте не оказалось. Валя спросила девчат, бывших в комнате, где его можно найти.

— А он уехал в госпиталь с группой старшекурсников.

— В какой?

— Не сказал. Узнай в канцелярии.

Но Валя не пошла туда. Что проку, если и узнаешь, где Борис?.. Она вышла в коридор и растерянно оглянулась, не зная, кому рассказать о своей тревоге. Взгляд ее упал на дверь с маленькой скромной надписью «Партбюро». «Вот куда нужно», — мелькнуло в голове девушки.

Секретарь партийного бюро доцент Шадымов внимательно выслушал Валю, потом попросил показать письмо. Прочитал его и некоторое время сидел, задумчиво потирая худую, выбритую до синевы щеку.

— Н-да, — наконец проговорил он. — На первый взгляд, казалось бы, во всем случившемся нет ничего особенного. Но если разобраться глубже… — Он посмотрел на сидевшую перед ним девушку. — Хорошо, что вы пришли ко мне, хоть я и не специалист в подобных делах. Но ничего. Мы позвоним куда следует, и там разберут…

Через полчаса она была в кабинете начальника областного Управления НКВД Новикова.

Выслушав ее и прочитав письмо, Новиков пригласил к себе Коржа и попросил девушку повторить все рассказанное при нем.

Корж спросил ее:

— Где находится четыреста тридцать пятый разъезд? Покажите на карте.

Разъезда на карте не было. Но Валя нашла станцию Р. и примерно указала, где находится домик отца. На словах добавила:

— Вот здесь, в четырех километрах от станции.

Корж и Новиков многозначительно переглянулись.

— С кем живет отец? — снова спросил Алексей Петрович.

— Один.

— Совершенно один?

— Да.

— Родственники где-нибудь поблизости есть?

— Нет никого.

— А знакомые, может быть, друзья?

— Знакомых много и на станции, и на дороге. Ведь он много лет работает. А друзей, в полном смысле этого слова, не осталось — кто умер, кто на фронте.

— Сколько лет отцу?

— Шестьдесят два.

— А как, ничего еще на вид? — улыбнулся Корж.

— Не только на вид, вообще крепкий. Во всяком случае ни на что не жалуется.

— Деньги, присланные отцом, с вами?

— Здесь.

— Разрешите, — протянул руку Корж.

Валя достала и передала ему пачку кредиток.

Вся сумма была в тридцатирублевых купюрах и, взглянув нa нее, Алексей Петрович на минуту задумался. Где-то он уже видел точно такие же, почти новенькие тридцатки. Где?.. Ах да, в сундуке сторожа Быхина. Быхина-Воронкова. Интересно!..

Корж спросил девушку:

— У вас есть время завтра со мной съездить к отцу?

— Есть. Занятия кончились.

— Хорошо. Завтра в восемь утра я буду ждать вас на вокзале. Поезд уходит в восемь тридцать.

— Я буду обязательно.

— Подругам прошу не говорить, куда вы собираетесь и зачем. Деньги пока останутся у меня, сейчас я напишу вам расписку.

— Не нужно, что вы!

— Так положено, — остановил ее начальник Управления. — В данном случае капитан Корж действует не как частное лицо.

После ухода девушки Алексей Петрович разложил деньги на столе и просмотрел их. Все они были одной серии, номера шли по порядку. А серия была та же, что и на деньгах из сундука Быхина.

— Вот, Николай Николаевич, мои предположения начинают, как будто, подтверждаться.

— А именно?

— Сейчас я почти уверен, что с рацией прибыл Воронков и что искать его следует в поселке станции Р. Деньги, данные путеобходчику, пришли от него, — я имею доказательства. Четыреста тридцать пятый разъезд находится вблизи станции Р. Оливарес обещал передать сводку о перевозках по дороге. Ее нужно кому-то составить. Может быть, старик Мукосеев и есть то лицо, с которым вспомогательная группа, то есть группа Воронкова, заимела связь?..

— Да, все это довольно логично, — после некоторого раздумья проговорил Новиков. — Завтра на месте постарайтесь разобраться во всем.

Корж забрал деньги и прошел с ними в научно-техническое отделение.

Лаборант взял на экспертизу четыре кредитки. Через некоторое время вернулся и, для пущей убедительности, попросил еще несколько штук. Все они оказались одинаковыми. Он вернул их Коржу и коротко бросил:

— Липа. И притом довольно грубой работы. Сделаны наспех.

— Что и требовалось доказать, — проговорил Корж.

435-й километр

В то самое утро, когдаКорж с Валей Мукосеевой выехали из города, Антон Воронков пришел к путеобходчику. До этого он три дня даже не показывался ему на глаза, забросил и рыбную ловлю. Он не забыл, как упорно отказывался старик от денег, и решил дать ему время немного прийти в себя.

Но и тянуть особенно было некогда. Сводку пообещали — теперь ее ждали в разведотделе. Лешка приказал брать старика за горло. Здесь, в глухом лесу, наедине, можно было не церемониться.

Трофим Платонович, как всегда, встретил Антона приветливо, только спросил немного удивленно, не увидев в руках его знакомых удилищ:

— Забросил, видно, рыбалку-то?

— Да, решил отдохнуть немного. Вот вышел грибов поискать. Маслят бы на жарево.

— Не плохо. Дождичка бы нужно, — взглянул на безоблачное небо путеобходчик. — Тогда грибы полезут.

Он пригласил Антона в дом, поставил самовар, больше нечем было угощать гостя. За столом, как бы невзначай, Антон спросил:

— Послал деньги дочке?

— Да, вчера со знакомым одним отправил.

— Опоздал! — сокрушенно крякнул Антон.

— А что такое? — старик отставил в сторону кружку, настороженно взглянул на гостя.

— Да что… Я ведь не столько по грибы, сколько к тебе собрался в такую рань…

— В чем дело-то? — почувствовав недоброе, забеспокоился обходчик.

— В чем, в чем!.. Тут так сложилось, что деньги эти мне дозарезу понадобились. Просто вот так! — Антон чиркнул крючковатым пальцем по большому кадыку на длинном, худом горле.

— Постой!.. — удивился старик. — Ведь ты же сам говорил: тебе не к спеху.

— А теперь приперло — дальше некуда.

— Эх! — горько и безнадежно вырвалось у старика. — Чуяло мое сердце, не нужно было брать их. Так нет!..

— Ну, кто же знал… — оправдывался Антон.

— Как их вернуть теперь? В город ехать? А может, она уж и извела… Вот напасть!

— А деньги мне позарез нужны, — повторил Антон.

— Ну, что ты будешь делать! — старик схватился за голову.

В комнате наступила гнетущая тишина. В раскрытое окно доносился беззаботный щебет воробьев на березе. Далеко, на станции, посвистывал маневровый паровоз. Солнечный блик играл на чистом, выскобленном полу.

С довольной усмешкой, прищурясь, смотрел Антон на седую, опущенную голову путеобходчика. «Прижал!..»

— Может, у знакомых кого перехватишь на время, — посоветовал он, наперед зная, что занять старику негде.

— Да у кого! — в отчаянии выкрикнул Мукосеев. — Кто даст! Попутал меня нечистый!

— Что уж у тебя так и нет никого, кто бы выручил?

Старик безнадежно махнул рукой.

— Как же быть теперь?

— Ума не приложу!

И снова молчание, тишина.

Антон кашлял, ерзал на стуле и крякал, всем своим видом показывая нетерпение.

Старик мучительно искал выход из положения и не находил его. Ни разу в жизни ни у кого не занимал он ни гроша и теперь, буквально, не знал, что делать.

И вдруг рыбак так же решительно, как только что требовал возвращения долга, ни с того, ни с сего отказался от него.

— Ладно, — примирительно сказал он. — Вижу, что взять тебе негде. Как-нибудь перебьюсь, сам перезайму. Ну, только и у меня к тебе просьба, Трофим Платоныч. Я тебя выручил, теперь и ты мне уважь.

— Если смогу. — У старика немного отлегло от сердца.

— Сможешь, дело пустяковое.

— Говори.

— Не торопи. Теперь уж я не спешу, а тебе и подавно некуда. Пес с ними, и с деньгами теми, налей-ка еще чашечку… Я, по правде говоря, могу совсем не брать с тебя долг и расписку верну…

— Ну, зачем? Я отдам — раз брал-

— Не в этом суть. Бросим про деньги, ну их!.. Ты давно работаешь на дороге?

— Мальчишкой еще начинал.

— Ого, ничего себе стаж!

— Да. Сначала отцу помогал, присматривался, а потом и самостоятельно пошел.

— Стало быть, все дорожные дела знаешь как свои пять пальцев.

— Иначе и нельзя. Какой же ты тогда работник!

— А можешь ты, к примеру, сказать, сколько поездов проходит за день?

— Могу. Даже время точное и типы поездов. — Старик посмотрел на часы. — Вот скоро должен пройти тридцать восьмой, пассажирский. А через сорок минут следом пойдет грузовой состав.

— Куда?

— Вот этого не знаю.

— А чем гружен, знаешь?

— Да ведь когда посмотришь на него, — и это определить не трудно. Многолетняя привычка, редко когда ошибешься.

— Интересно.

Антон помолчал, допил чай. Старик раскурил трубку, тоже молчал, мучительно думал, где взять денег, чтобы вернуть долг.

— А что, Трофим Платоныч, — Антон вприщур пристально посмотрел на удрученную фигуру путеобходчика, — мог бы ты для меня составить записку, куда и с какими грузами пройдут поезда, ну, хотя бы за три дня?.. Или даже за два…

Старик настороженно поднял голову.

— Отчего не смочь! Только зачем это нужно?

— Да просто для интереса. — Антон деланно рассмеялся. — Из одного любопытства и только. Уважь — и про долг не будем больше говорить. А в случае, если будет у тебя нужда, я опять выручу.

— Н-да… Оно, конечно, интересно… Только тут лучше на станцию обратиться, к диспетчеру. У него все как на ладони.

— Обалдел ты! Да разве диспетчер даст такие сведения!

— А отчего, если для доброго дела.

— Хм! Для доброго!.. А если для худого?..

— Ну, мил человек, для худого-то и я не возьмусь, — тихо, но решительно ответил старик.

— Да чего ты заладил, как попугай: худое, худое! Кто тебе об этом говорил? — Антону впервые в жизни приходилось проводить вербовку. И если до этого ему казалось, что сделать это можно легко, то сейчас, встретив подозрительную настороженность старика и не зная, как ее развеять, он терял терпение и начинал злиться. — Все законно будет.

— Не хитри, дорогуша. Мне ведь не два по третьему, кое в чем я и сам разбираюсь.

«А, цацкаться с ним!» — Мелькнуло в голове у Антона и он пошел напролом.

— Хорошо, я скажу тебе. Скажу потому, что ты все равно у меня в руках и не выкарабкаешься… Сведения о дороге нужны мне для передачи другому человеку. Кто он — не твоё дело. И ты дашь эти сведения!


— Нет, — коротко ответил путеобходчик и в подтверждение сказанного решительно покачал головой. Им почему-то овладело удивительное спокойствие. Отпали все думы и сомнения, теперь ясно стало, кто сидит перед ним, а как вести себя — это он знал твердо. — Я свою жизнь прожил честно, а на старости лет и подавно подлецом не стану.


— Это твое последнее слово?

— Самое последнее!.

— Что ж, пеняй на себя…

— Э, не пугай. Ко мне никакая мразь не прилипнет.

— Уже прилипла. Ты взял у меня деньги. А они — меченые, и на обороте твоей расписки записаны номера. Чуешь, чем это пахнет?.. Для тебя и для дочки…

— Ах ты, глиста сушеная! — не нашел ничего омерзительнее старик, с ненавистью глядя на худую фигуру рыбака. — Так вот зачем ты так настойчиво лез ко мне, подлая твоя душа?! На чужом горе сыграть хочешь, мерзавец?

Антон ехидненько рассмеялся, нагло уставился на старика.

— А ты думал, я за кари глазки угощал тебя ухой из ершей?.. Ха-ха! Сдался бы ты мне, как собаке боковой карман!..

Антон не успел договорить. С неожиданным проворством старик схватил большую эмалированную кружку, из которой пил чай, и запустил ею в гостя. Тот и увернуться не успел — кружка ударила в лоб. Антон взвыл и хотел вскочить, но старик опрокинул на него стол и кинулся сам, костлявыми пальцами схватил за горло.

…За окном, протяжно гудя, промчался пассажирский поезд и пропал в голубом мареве леса. Машинист недоуменно пожал плечами, не увидев на переезде знакомой фигуры путеобходчика. Даже шлагбаумы не были опущены…

Антон никак не мог высвободить ноги, придавленные столом. Руки старика он оторвал от себя, но тот снова тянулся к горлу и колотил сухими, мосластыми кулаками по лицу.

— Врешь, стервец! — хрипел он. — У меня еще найдутся силы придушить тебя! Гад ползучий!..

Наконец Антон вытащил одну ногу и резким толчком отбросил стол от себя. Вывернулся из-под старика и вскочил на ноги. Обходчик кинулся снова, но от сильного удара отлетел к печке. Поднявшись, он схватил опрокинутую табуретку и ринулся на врага. Антон увернулся. Он поднял хлебный нож, валявшийся на полу, и, изловчившись, с силой всадил его в бок старику. Тот охнул и со стоном повалился на пол..

Антон опрометью выскочил из комнаты…

* * *
Корж с Валей быстро шагали по лесной тропинке.

В лесу было тихо и душно. Настоенный смолистый запах не выветривался и пьянил, как дурман. Сбоку тропки, в траве, словно маленькие огоньки, мелькали ягоды спелой земляники. Под старой разлапистой елью высился большой муравейник. Обитатели его хлопотливо сновали вокруг.

— Хорошо у вас здесь, — проговорил Корж, оглядывая теряющуюся за поворотом дорогу, стройные сосны, облитые солнечным жаром, и небо над головой. — Вот познакомлюсь с вашим отцом и в отпуск приеду к нему.

— Папа будет очень рад.

— Верно?

— Конечно. Ему же скучно одному.

— Значит, решено.

— А если вам отпуск дадут зимой?

— Все равно.

— Ой, нет! Зимой здесь долго не нагостите. Как завоет, заметет, лес шумит беспрестанно, словно жалуется на что-то, нет никого кругом, только снега, снега… И поезда, кажется, бегут быстрей, точно хотят поскорей вырваться из этих диких мест…

— Вы рассказываете так, как будто сами никогда и не живали здесь, в этих «диких местах».

— Я — другое дело. Я родилась и выросла здесь. И даже тоскую иногда и по вьюжному вою, и по нехоженным сугробам, и по тишине. А вы — городской житель. Вы привыкли, чтобы вокруг вас все кипело.

— Ничего, Валя, я человек уживчивый. Возьму ружье, буду ходить на охоту. Водится у вас тут что-нибудь?

— Ну, а как же!

— Вот. А вечерами в шашки с отцом будем играть, чаи гонять. Не пропадем!..

— Смотрите, вон кто-то идет навстречу, — перебила его Валя.

Через несколько десятков шагов они разминулись с высоким, худым человеком в сером пиджаке. Корж взглянул на него. У прохожего были желтые, впалые щеки и злые, как у волка, глаза. На лбу красовалась большая, сизая шишка. Глянув на нее, Корж невольно улыбнулся…

Дверь дома была открыта настежь. Опередив Коржа, Валя легко вбежала на крыльцо, и в ту же минуту раздался нечеловеческий вопль. Ошеломленный Корж кинулся в дом…

Валя стояла на коленях, силясь приподнять распростертое на полу тело старика.

— Папа! Папа!..

Все в комнате свидетельствовало о происходившей здесь борьбе. Смятый самовар валялся набоку, и большая лужа растеклась из-под него.

Корж силком отстранил девушку и нагнулся над стариком. Заметил торчащую из бока рукоятку, осторожно вынул нож.

— Наш нож! — в ужасе воскликнула Валя, глядя на него расширенными глазами.

— Воды! — приказал Корж. — И что-нибудь чистое — перевязать.

Старик был жив и лишь находился в обмороке. Корж стащил с него окровавленную рубаху, быстро и умело перевязал двумя полотенцами. Он мочил ему голову водой, тер виски и настойчиво звал:

— Трофим Платоныч!.. Трофим Платоныч!..

Наконец старик тяжело поднял веки и, словно сквозь туман, взглянул на Коржа.

— Кто? Кто вас?.. — еще ниже нагнулся над ним Алексей Петрович. — Кто ударил, какой он из себя?

— Длинный… в сером пиджаке… — чуть слышно проговорил старик. — Рыбак… Деньги дал… Сведения про дорогу…

Веки его бессильно опустились, и он умолк.

В первую минуту Корж подумал о погоне, но это было бесполезно теперь. И потом нужно спасать старика.

Издалека послышался паровозный гудок.

— Остановите поезд! — приказал Корж Вале. — Быстро!

Валя заметалась по комнате, разыскивая сигнальные флажки. Гул поезда нарастал. Знакомый кожаный футляр валялся под столом. Валя выхватила красный флажок и, размахивая им, с криком выбежала к полотну.


Состав шел товарный. Машинист лишь в последнюю минуту заметил сигнал и резко затормозил. С лязгом и скрежетом вагоны прокатились мимо сторожки и встали, долго еще перестукиваясь буферами. Перепуганный машинист спрыгнул с паровоза и бежал навстречу Вале.

— Что случилось?..

Вышел Корж.

— Товарищ машинист, на разъезде произошло несчастье. Тяжело ранен путеобходчик. Нужно немедленно доставить его на ближайшую станцию.

— У меня ж товарник… Куда его положить? Вагоны запломбированы, платформы с лесом. Не на крышу же тащить?

— Положим на тендер, — нашел выход Корж.

— На уголь, раненого? — изумился машинист.

Но Корж уже не слушал его, приказывал Вале:

— Давайте что-нибудь мягкое. Одеяло, подушки. Товарищ машинист, помогите донести его.

Старика положили на одеяло и, словно на носилках, осторожно понесли к паровозу. Кровь из раны продолжала сочиться, и полотенца намокли.

Корж приказал Вале сопровождать отца, а сам остался на разъезде. Он поручил ей сообщить о случившемся в Управление.

Поезд ушел.

Корж вернулся в комнату и занялся тщательным осмотром места преступления.

Нищий и торговка

Лейтенант Грачев ежедневно встречал пароходы, приходившие снизу. Став в сторонке от арки дебаркадера, он, словно через фильтр, пропускал мимо себя людей с котомками, узлами, чемоданами и корзинами. Они широким потоком растекались по набережной, спешили к трамваям и автобусам. В толпе сновали носильщики, грузчики с тележками выкрикивали свои маршруты, высматривая приезжих с увесистым багажом.

Обычно он занимал свой наблюдательный пост минут за десять до причала парохода, а сегодня несколько задержался и явился на набережную, когда первые пассажиры уже поднимались по лестнице. Грачев быстро пересмотрел прошедших, бросил взгляд на толпу по ту сторону арки и дальше, до самых мостков, ведущих на пристань.

На берегу, чуть в стороне от людского потока, спершись на суковатую палку, стоял лохматый, сутулый старик в рваном пиджаке, заплатанных штанах, полуразвалившихся лаптях и с тощей котомкой за плечами. Он угрюмо смотрел из-под нависших бровей на лестницу, видимо пережидая, когда пройдет народ, чтобы потом без толкотни и давки подняться на набережную.

«Наконец-то!»— мысленно проговорил Грачев. Он не стал даже сравнивать личность приезжего с фотографией, бывшей у него. И так было ясно, что перед ним Быхин. Или вернее — Данила Воронков.

Поднявшись на набережную, старик не раздумывая повернул направо и медленно побрел вперед. Через несколько кварталов, на углу, около магазина, остановился, обнажил голову, снял с пояса большую алюминиевую кружку и протянул ее к прохожим.

— На хлебушко, Христа ради… — надтреснутый и гнусавый долетел до Грачева голос.


Час был ранний. Магазин еще не открылся. Люди проходили мимо торопливо, не обращая внимания на растрепанную фигуру старика, и редкие из них, задержавшись на секунду, бросали в кружку монету. Простояв с полчаса, Быхин повесил кружку на пояс, надел картуз и направился к рынку.

Грачев подошел ближе к старику, чтобы в базарной сутолоке не потерять своего подопечного.

Быхин медленно пробирался по толкучке. Он приценялся к хлебу, кускам селедки, но ничего не брал. И только, увидев пышные и поджаристые пирожки с мясом, соблазнился и, не торгуясь, купил два. Он хотел отойти в сторонку, чтобы без помехи съесть их, но кто-то остановил его за рукав. Быхин обернулся и… спрятал пирожки в карман.

— Данила Наумыч? — спросила его, выйдя из ряда, торговка, с ярко накрашенными губами и подведенными глазами.

Быхин насквозь просверлил ее взглядом. Похоже, это та самая баба, которую велел разыскать Лешка, но на всякий случай старик отрицательно покачал головой.

— Ошиблась, дамочка, меня Ильей Матвеичем кличут.

— Один черт, — решительно заявила торговка. — Я — Долгова. Мне Лешка велел встретить тебя. Иди за мной.

Сонька привела Быхина в укромное место за торговыми рядами. Кругом не было ни души. Быхин устало прислонился к забору, положив у ног котомку и палку. Сонька начала что-то говорить ему, то и дело показывая куда-то рукой.

Грачев, чтобы не попадаться на глаза, следил за этой парой издали и не мог слышать их разговора. Он сразу понял, с кем встретился старик. Фотографию Соньки ему показывал Корж, а то, что она целыми днями толчется на базаре, было известно.

Нищий и торговка проговорили около пятнадцати минут. Потом Сонька что-то написала на бумажке, сунула ее старику и оставила его одного. Он наконец съел пирожки. Потом надел котомку и все той же неторопливой походкой направился прочь с базара.

Грачев предполагал, что Быхин снова встанет где-нибудь на углу за подаянием. Но тот, не останавливаясь, прошел к трамвайной остановке и сел в вагон. Грачев последовал за ним.

Старик сошел у вокзала.

«Эге! — подумал Грачев. — С корабля на поезд. Кажется, ты не хочешь терять времени даром. Интересно, какой у тебя маршрут…»

Но старик никуда не поехал. Он только спросил в кассе, сколько стоит билет до станции Р., а по расписанию узнал время отправления поездов.

До вечера старик шатался по городу. Несколько раз принимался просить милостыню, старательно пересчитывал пятаки и гривенники и ссыпал в карман. В сумерки, прочитав записку, данную Сонькой, отправился в Мартыновский переулок и скрылся за воротами дома № 7.

Взглянув на номерной знак, Грачев понял все: Сонька дала Быхину свой адрес, чтобы приютить его на ночь.

С ближайшего телефона лейтенант вызвал себе смену и отправился с докладом к Коржу.

Алексей Петрович внимательно выслушал помощника и, когда тот ушел, позвонил секретарю.

— Вызовите ко мне сержанта Герасимову.

Корж достал фотографии Быхина и Долговой, положил их перед собой.

В кабинет вошла высокая, стройная девушка в аккуратно заправленной и туго затянутой в талии гимнастерке. Светлые, как лен, волосы густыми волнами спадали ей на плечи. Четким шагом она подошла к столу и словно застыла, вытянувшись.

— Сержант Герасимова явилась по вашему приказанию.

Корж чуть улыбнулся, заметив подчеркнутую строевую выправку девушки. Армейская школа! Герасимова служила штурманом в соединении Героя Советского Союза Марины Расковой. Серьезное ранение заставило ее переменить профессию летчика на чекиста.

— Садитесь, — пригласил Корж. — Скажите, Лидия Николаевна, вы сахар варить умеете?

Герасимова с удивлением посмотрела на него.

— Из сахарного песку, — пояснил Корж, — вот какой на рынке продают.

— Я понимаю, но вопрос какой-то… странный.

— Ничуть, — совершенно серьезно ответил Корж.

— Умею.

— А продавать его на рынке?

— Никогда не приходилось. Но думаю, что если нужда заставит, — сумею и торговать.

— А если я предложу?

— Тогда определенно сумею. — Герасимова ответила решительно и не утерпела, улыбнулась.

Корж подал ей фотографии.

— Нас очень интересуют вот эти два человека. Нищий и торговка. Нищий уже взят под наблюдение. Торговку я хочу поручить вам. Предупреждаю: дело очень серьезное, и если чувствуете хоть малейшее сомнение в своих силах — лучше честно признаться в этом и отказаться.

— Что нужно сделать?

— Вам придется на время тоже стать базарной торговкой. Я избрал именно вас, потому что вы недавно в городе, вас мало кто знает. А это важно для успешного выполнения задания. Вы будете постоянно на рынке в возможной близости с этой женщиной. Запомните: ее зовут Софья Долгова. Софья Долгова… Ваша задача: не спускать с нее глаз. Долгова в основном будет иметь сношения со стариком. О чем они говорят, что передают друг другу — вот главное, что вам надлежит знать и о чем немедленно докладывать мне.

— Все понятно, товарищ капитан.

— Вот и хорошо. Действовать начинайте завтра с утра. Сегодня сварите сахар…

Девушка сконфуженно покраснела.

— Простите, товарищ капитан, но… у меня не из чего варить.

Корж рассмеялся.

— Я знаю. — Он достал бланк и что-то быстро написал на нем. — Вот. Зайдите к директору Спецторга, он даст вам два килограмма песку. Деньги возьмете у секретаря отдела. Все. От души желаю вам удачи и завтра в двадцать четыре ноль-ноль жду первого донесения от вас. В Управление прошу уже не приходить. Давайте условимся, где встретиться. Где вам удобней?

— Мне все равно.

— А мне тем более. Если в сквере над Волгой?.. Подойдет?

— Согласна.

— Добро.

— И еще, товарищ капитан, я хотела сказать. Видите ли… я пришла в Управление прямо из госпиталя, и у меня… ну, сами понимаете: у меня даже платья никакого нет. Вот, все тут, что на мне. А на рынок в этом идти…

— Сегодня же вы все получите для вашей новой роли.

Сапожник грозит

Лешка Воронков сам отправился к Лозинскому с неприятной вестью.

Он явился в подвал Кобылко ночью, незваный, и здорово перепугал сапожника.

Лозинский змеей соскользнул с кровати, кинулся к деревянной ноге. Дрожащими руками пристегивая лямки, на всякий случай вынул пистолет, спросил вдруг охрипшим голосом:

— Что?..

Он разрешил самому Воронкову являться к нему только в особых случаях и сейчас, при виде его, да еще ночью, подумал, что стряслось непоправимое.

Воронков прошел к столу, сел. Вопросительно глянул на Кобылко, растерянно топтавшегося около двери.

Лозинский разрешил:

— Говорите, это свой.

— У нас сорвалось с путеобходчиком… Пришлось его убрать…

У Лозинского отлегло от сердца. Ф-фу, черт!.. Но потом, немного отдышавшись и вспомнив обещание, данное майору Инге, неожиданно вскипел и разразился безудержной бранью.

— Кто надоумил вас поручить вербовку этому слизняку, вашему брату?.. Он же все провалил!!

Воронков оскалил крепкие желтые зубы.

— А не вы сами посоветовали мне? Забыли?..

— Я могу посоветовать вам кинуться в омут. Тогда что?

— Придется подумать.

— А тут? Вы думали?!

Воронков поднялся и расправил плечи, словно собрался драться.

— Перестаньте орать, начальник! Время позднее, и потом нам нечего делить. Криком делу не поможешь. Решайте, что предпринять.

Лозинский зло сплюнул. Дернула его нелегкая дать обещание Инге! Теперь он не послушает никаких оправданий. Понадеялся на Воронкова. И вот — на!.. А сейчас сводка была просто необходима. Прокопенко, трус, до сих пор ничего путного не сделал, и информировать отдел разведки по пункту А не о чем. Разведка на дороге — это было бы прикрытие. Он зло посмотрел на Воронкова.

— Мы не можем отложить передачу. Инге найдет верный способ свернуть шею и вам и мне. Чтобы этого не случилось, пошлите брата самого на дорогу. Оплошал — пусть исправляет положение. Важно достать хоть какие-нибудь данные. Пришлете их мне, я соответственно обработаю. Нужно выкручиваться.

Воронков криво усмехнулся.

— А может, вы целиком сработаете сводку? Брат разбирается в железнодорожных делах, как свинья в апельсинах…

Лозинский рявкнул, злобно поглядев на Лешку.

— Не суйте нос в чужие горшки! Вы исполните, что приказано, или я буду иначе разговаривать с вами!

Воронков понял, что перехватил через край.

— Хорошо, шеф, — примирительно проговорил он, — приказ есть приказ. Ждите сводку. Спокойной ночи.

Лозинский остановил его.

— Каким образом вы прошли по городу?

— У меня есть ночной пропуск. Достал через одного человека. Может быть, нужно и вам?..

— Сапожнику незачем шляться по ночам, — холодно отрезал Лозинский и стал отстегивать протез.

Воронков пожал плечами и вышел.

Кобылко запер дверь, кряхтя полез на холодную печь. Лозинский до утра уже не мог уснуть.

Нельзя сказать, чтобы его очень взволновала неудача с путеобходчиком. Нет. Но она, как говорится, подлила масла в огонь. Тормозилось дело с выполнением пункта А — вот что было самое неприятное. Прокопенко клянется и божится в верности, прилагает, кажется, все усилия, но до сейфа с заветными документами так же далеко, как от земли до солнца. А может быть, этот инженер водит его за нос? Нужно еще раз поговорить с ним как следует. Последний раз! И если на самом деле нет никаких возможностей завладеть секретом этого проклятого снаряда, — нужно приводить в исполнение пункт Б. Немедленно.

И вечером Лозинский отправился к инженеру Прокопенко.

После первой их встречи инженер заметно изменился. Он похудел, и костюм свободно висел на животе, еще совсем недавно таком упитанном и гладком. Мешки под глазами стали больше, а в самих глазах появилась какая-то вороватость, они беспокойно бегали, словно мыши перед котом. Знакомым он объяснял происшедшую с ним перемену перегруженностью в работе, домашними заботами и сердцем, которое начало пошаливать. Насчет сердца, пожалуй, говорилась правда. От постоянной тревоги и страха оно действительно металось, как зверек в клетке, и иной раз казалось — вот-вот лопнет, как мыльный пузырь.

Лозинский начал разговор круто.

— Ну-с, уважаемый господин инженер, долго вы намерены водить меня за нос?

— То есть как… водить?..

— Не прикидывайтесь идиотом! Вы прекрасно знаете, чем я говорю. Время уходит.

— Я не волен остановить его.

— Об этом вас и не просят. Но имейте в виду: время может остановиться для вас.

Лицо Прокопенко посерело. 

— Я прилагаю все усилия…

— Чем докажете?

— Какие же тут доказательства могут быть?..

— Самые определенные. Положите передо мной копии с документов из сейфа…

Прокопенко затравленно оглянулся по сторонам, словно ища поддержки, и опустил голову.

— Какого черта вы молчите? Я не о вашем здоровье пришел справляться!

— Мне никогда не добраться до сейфа, — наконец хрипло выдавил из себя инженер.

— Хорошенькое признание! — прошипел Лозинский, чуть не задохнувшись от ненависти к этому рохле, который любит деньги, любит пожить на широкую ногу и дрожит, как овечий хвост, когда доходит до дела. Но он, Лозинский, все равно не отступится от него! Теперь уже нет!… — Если не можете сами, нужно было попытаться привлечь на нашу сторону тех, кто имеет доступ к сейфу.

От столь дикого предложения Прокопенко остолбенел:

— Директора завода?.. Главного инженера?..

— Директор, инженер — это только звания по должности. За ними же стоят люди, как и все смертные, имеющие свои слабости, желания и стремления, а может быть, и темные пятнышки на совести. В какой-то мере нужно быть психологом. Узнавать человека побольше, найти у него уязвимое место и бить туда.

— С тем и другим я встречаюсь только на работе, а там обстановка, мало располагающая к интимному сближению.

— Пригласите их в гости, ну, хоть на день рождения вашей бабушки. Думайте сами, как быть!

— Я уже запутался в думах. Просто голова пухнет.

— Что-то не заметно. Шляпу носите все того же размера.

— Хорошо вам шутить…

— Я совсем не шучу! — повышая голос, отчеканил Лозинский. — И прекрасно вижу, куда вы клоните. Еще раз повторяю: не крутите хвостом, иначе я отрублю, но не хвост, а голову.

— Ну что я могу поделать?! — С неподдельным отчаянием Прокопенко стиснул руки. — Меня не только к сейфу, а даже в некоторые цехи не допускают.

— Это почему?

— Строго секретное производство.

— Чтоб вам!.. — Лозинский не нашел подходящего пожелания и нервно заходил по комнате.

Да, как это ни горько, а приходилось отказываться от пункта А. Тянуть дольше было немыслимо. Задача досталась не по плечу даже ему, Лозинскому. В Польше и Венгрии, где он «работал» до этого, были совсем другие условия. Там нужные ему люди сидели на высоких постах. Он шел к ним открыто, и они так же открыто, без стеснения, продавали государственные секреты, военные тайны, страну и народ. И даже не особенно торговались в цене, боясь, чтобы кто-нибудь из своей же братии не перебил покупателя. А здесь, в Советской России… Здесь деньги играют второстепенную роль. За них можно купить лишь отъявленных подлецов, которые надеются и на том свете не пропасть. Больше приходится действовать шантажом и угрозами, выискивать людей запятнанных и разными хитросплетениями запутывать их еще больше, чтобы заставить работать. Нет, к таким условиям он не привык. Но все равно не отступит. Пусть не удалось овладеть секретом снаряда. Но и русским не удастся его производить. Хотя бы на этом заводе. Он уничтожит его. А в другом месте, куда перебросят производство, можно будет предпринять новую попытку. Вот, это правильный ход: продолжать охоту за документами и не допускать изготовления снарядов.

— Вы не знаете, что именно и как делается в секретных цехах? — остановился Лозинский перед инженером.

— Нет.

— А из разговоров рабочих нельзя ничего узнать?

— А вы думаете, они приходят ко мне побеседовать, поделиться мыслями?

— Ну, вот что! Я не препираться явился к вам! — Лозинский взял стул и сел вплотную к Прокопенко. — Слушайте внимательно и постарайтесь ничего не забыть. Дело с документацией, сколь это ни прискорбно, придется, видимо, отставить. Главная задача сейчас: ни в коем случае не допустить дальнейший выпуск снарядов. Завод нужно вывести из строя.

— Легко сказать! — вздохнул Прокопенко. — А как и кто сумеет сделать это?..

— Сумеете вы. Да не таращьте на меня глаза!.. Я не удав, вы не кролик. Не беспокойтесь, вы останетесь не только вне опасности, а даже вне подозрений.

Лозинский поднял штанину на протезе и достал из тайника автоматическую ручку немного больше обычного размера. От обычной она отличалась еще и тем, что перо ее не было закрыто колпачком.

— Вот смотрите, — протянул ее Лозинский инженеру. — С виду — обыкновенная авторучка. Если при входе на завод вас задумают обыскать, то на нее никто не обратит внимания. В какое время вы обычно уходите с работы?

— Часов в семь, восемь вечера.

— Завтра вы уйдете не раньше одиннадцати. Найдите какой угодно предлог задержаться до этого часа. Обязательно до одиннадцати! И перед уходом где-нибудь в укромном месте уроните ручку, только обязательно пером вниз.

— Пол в цехах залит асфальтом, она не воткнется.

— И не нужно. Лишь бы был удар по перу. Там, внутри, включится часовой механизм, и через шесть часов ручка сработает.

— Взрыв?.. — с опаской глядя на руки Лозинского спросил Прокопенко.

— Да. Но не такой силы, чтобы по кирпичу разнести завод. Он больше рассчитан на создание сильного очага пожара. Если бы вам удалось пробраться туда, где хранится начинка для снарядов…

Прокопенко замахал руками:

— Об этом нечего и думать!

— Пожалуй, — презрительно глядя на инженера, согласился Лозинский. — Все же подыщите место, выгодное для развития огня и недалеко от работающих цехов. Понятно?

— Да. — Прокопенко сидел бледный. Нервно тер виски, несколько раз смахивал со лба крупные градины пота. — Вы говорите: ручка сработает через шесть часов. А если…

— Я знаю, чего вы боитесь, — перебил Лозинский. — Что взрыв произойдет мгновенно и вы погибнете сами? Этого не случится. Тогда мне было бы все равно, в какое время вы бросите ее. Часом раньше, часом позже. Но я рассчитываю именно на раннее утро, когда в заводе мало людей и они утомлены. И запомните еще: послезавтра состоится последняя наша встреча. Если вы выполните задание — я вручу вам солидную сумму денег и тут же исчезну из города. На этом кончится наша связь. Если же нет — я останусь в городе, и исчезнуть навсегда придется вам… Я не бросаю слов на ветер и больше церемониться не стану. А за сим до свидания.

Тяжело передвигая ноги, Прокопенко проводил Лозинского до двери, запер ее и после долго стоял, прислонившись к косяку, закрыв глаза. Сердце ныло, словно зажатое в тиски. Потом он вернулся к столу. Ручка поблескивала на скатерти черным полированным боком. Прокопенко не мог оторвать от нее взгляда и в то же время боялся взять в руки. Наконец пересилил себя, потрогал дрожащими потными пальцами, взял со стола.

Совершенно безобидная с виду вещь. Действительно, ни у кого не вызовет даже и тени подозрения. И вместе с тем…

Прокопенко не успел додумать до конца. Ручка выскользнула из непослушных пальцев и воткнулась пером в ковер…

Инженер по-заячьи закричал и в ужасе отскочил от нее! Все тело точно объяло холодом, потом кинуло в жар… Вот сейчас рванет, загрохочет и — конец! Мало ли что говорил хромой… Боже мой, боже мой!.. Вот и кончена жизнь!.. И она вдруг вся, до мельчайших подробностей промелькнула в его памяти. Стало невыносимо жаль себя, жену, сына. Что будет с ними?.. Останутся совершенно беспомощные, даже без крыши над головой — ведь дом-то сгорит наверняка… Неотвратима судьба!.. Все! О, господи, хоть бы скорее!..

А ручка вела себя спокойно, как самая обыкновенная.

Понемногу придя в себя, Прокопенко краем глаза взглянул на нее. Ничего… И ему вдруг показалось, что никто не был у него сегодня, не ему поручили уничтожить завод, это его собственная ручка торчит в ковре и все дело ограничится сломанным пером. С радостной надеждой вскочил он на ноги, выдернул ручку и поднес к уху. «Тик-так, тик-так, тик-так» — отчетливо считал секунды механизм внутри. Прокопенко снова похолодел. Значит, случившееся — не сон! Он заметался по комнате. Нужно немедленно избавиться от этой адской машины. Механизм заведен, но кто поручится, что завод действительно рассчитан на шесть часов, а не на полчаса. Скорей, скорей!.. Но куда деть ее?! На улицу, бросить где-нибудь!..

Прокопенко как был — растрепанный, без шляпы — выбежал из комнаты. Не отдавая себе отчета, он почему-то побежал к реке…

В четыре часа утра на Волге, недалеко от дровяного склада, произошел непонятный подводный взрыв. Он не причинил никакого вреда, только перепугал сторожа и команды стоявших неподалеку барж.

На берег прибыли сотрудники НКВД и ПВО. Вызвали водолаза. Он осторожно и тщательно осмотрел дно, но ничего не нашел.

Происхождение взрыва осталось неразгаданным. В это же утро с инженером-электриком Н-ского завода Денисом Степановичем Прокопенко случился сердечный припадок. В бессознательном состоянии его отвезли в больницу.

Новый путеобходчик

В домике на 435-м километре поселился новый путеобходчик.

В отличие от старика Мукосеева, он был молод, не старше двадцати трех — двадцати пяти лет, высок ростом и атлетически сложен. Казалось бы, такому сейчас самоё время на фронте, а не здесь, в тихом тыловом углу. Но он, оказывается, уже побывал там. На выжженной солнцем гимнастерке, незаметные на первый взгляд, были нашиты две небольшие желтые нашивки. Они говорили о двух тяжелых ранениях, полученных в боях за Родину. Ни орденов, ни медалей не было на груди путеобходчика, но, тем не менее, он ходил с высоко поднятой головой, прямо смотрел людям в глаза, очевидно, твердо уверенный в сознании честно выполненного долга.

Он приехал на новое место не один. С ним была рослая овчарка с умными, немного задумчивыми глазами, послушно выполнявшая все приказания хозяина.

Дом встретил их безмолвием. Обходчик остановился перед крыльцом, опустил на землю большой тяжелый чемодан, вытер платком вспотевший лоб и загорелую шею. День выдался знойный, без малейшего дуновения ветерка. Собака тяжело поводила боками, высунув большой красный язык. Обходчик присел на ступеньки. Ласково потрепал собаку за загривок.

— Вот мы и прибыли, Джин, на новое место. Что ж, будем обживать его. Жарко тебе, пить хочешь?..

Он поднялся и направился к колодцу. Колодец был неглубокий, и вода оказалась теплой. У колодезного сруба валялось деревянное корытце, из каких обычно кормят кур. Обходчик сполоснул его и полное налил собаке. А сам, раздевшись по пояс, наклонился, облил из ведра спину и умылся.

— Ну, теперь идем принимать хозяйство.

Они вошли в комнату. Собака ощетинилась и глухо зарычала, подойдя к большому бурому пятну на полу.

— Тихо, Джин, — успокоил ее хозяин. — Это кровь доброго человека. Но твоя правда: ей все равно не место здесь и сейчас мы ее смоем. Не ворчи…

Прежде всего обходчик посмотрел, куда поставить чемодан. Под кровать, больше, кажется, некуда. Но он поступил иначе. Поднял табуретку, поставил ее в укромное место за печкой и на нее положил чемодан. Проверил, надежно ли заперты замки.

Потом он принялся за уборку. Открыл настежь окна и проветрил комнату. Прибрал разбросанные вещи. Вымыл пол. Прошел на огород и полил грядки. Сорвал несколько перьев зеленого лука. Собака всюду неотступно следовала за ним. Он разговаривал с ней, и она прекрасно понимала каждое слово, только сама не могла ответить.

— Ну что, Джин, пойдем посмотрим дорогу, а?.. Обедать нам еще рано, а все неотложное сделано. Кстати, зайдем к соседу, познакомимся.

Он прицепил к ремню чехол с флажками, взял ключ. Снова оглядел комнату.

— Чего-то не хватает у нас, Джин, а чего — никак не пойму. Ты не знаешь?..

Взгляд его упал на ходики. Цепочка опустилась до предела, и часы стояли. Обходчик продернул цепочку, качнул маятник. И сразу комната ожила.

— Вот, оказывается, в чем дело, Джин. Видишь, стало веселей. Ну идем.

С непривычки шагать по шпалам было трудно. Но обходчик хотел знать состояние участка и шел, внимательно осматривая крепление и стыки рельсов, гаечным ключом спокойно и уверенно выстукивал подозрительные на его взгляд места, подвертывая гайки, вызывавшие сомнения. Джин умными глазами следил за ним, время от времени поворачивая голову на крик пролетавших птиц. Ему снова стало жарко, язык безвольно свисал между большими желтыми клыками.

Две стальные сверкающие ленты убегали вдаль. По бокам их стоял вековой молчаливый лес, а над ним заливались жаворонки, и одинокое белое облачко, словно ягненок, отставший от отары, тихо брело по небу на восток.

Обходчик поднял голову, улыбнулся неизвестно чему и негромко запел приятным чистым баритоном:

На позицию девушка
Провожала бойца.
Джин остановился и вопросительно посмотрел на хозяина.

Темной ночью простилися
На ступеньках крыльца…
Обходчик пел не в полную силу, но в тишине голос казался громким. Лесное эхо, уже где-то сзади, повторяло за ним слова песни.

И пока за туманами
Видеть мог паренек, —
На окошке, на девичьем,
Все горел огонек.
За поворотом показался домик соседа — путеобходчика, он был точно такой же, что и на 435-м километре, только здесь перед окнами стоял высокий старый тополь, а огород за домом занимал большую площадь и имел ограду из жердей.

Под тополем девочка лет шести укладывала спать куклу. Она тихонько напевала ей какую-то свою песенку, уговаривала не плакать и заботливо укутывала одеялом. Обходчик и собака неслышно подошли сзади и остановились в трех шагах от девочки. Она, увлеченная игрой, совсем не замечала их. Джин, истомленный жарой, глубоко и шумно вздохнул.

— Тише, ты! — прошептал ему хозяин. — Разбудишь…

Девочка мгновенно обернулась.

— Ой! — не столько испуганно, сколько удивленно воскликнула она, увидев перед собой незнакомца с собакой. — Вы кто такие?

— Соседи с четыреста тридцать пятого. Ты, что же, одна дома?

— С дедушкой. Он на огороде.

— А папа где?

— Папа на войне, он с фашистами воюет.

— Тогда мама должна быть.

— Она ушла на станцию. А ваша собака кусается?

— Кусается.

— Ой!

— Но тебя-то она не тронет. Ведь ты ей тоже ничего плохого не сделала.

— Ага. Она только плохих кусает?

— Конечно.

— Значит, она и дедушку не тронет, и маму. Они тоже хорошие.

Обходчик рассмеялся.

— Не бойся, Джин у меня умница. Иди, позови дедушку.

Босоногая девчушка вприпрыжку побежала к огороду.

Старик пригласил гостя в комнату, и они проговорили там с полчаса. Джин улегся в тени под тополем. Девочка нашла какой-то черепок и принесла в нем воды. Овчарка жадно вылакала ее и умными глазами посмотрела на маленькую хозяйку.

— Ты хочешь еще, — догадалась та и снова наполнила черепок.

Потом они мирно сидели рядом, и Джин даже разрешил погладить себя по спине.

* * *
Так, в делах на дороге и заботах о стариковом огороде прошло два дня. Если бы не ночь, их можно бы посчитать за один — так они были похожи друг на друга. Новый обходчик на своем участке основательно осмотрел не только полотно, но и прилегающий к нему лес, дороги и тропинки, ложбины и бугры. Его интересовал каждый кустик, каждое отдельное дерево, подходившие непосредственно к дороге. Отправляясь на обход, он внимательно смотрел не только за ней, но и за всем происходящим вокруг.

На рассвете третьего дня хозяин с собакой возвращались в свой домик на переезде.

Было прохладно. Над полотном курился туман. Внизу лес стоял еще угрюмый, а верхушки сосен уже золотились от солнца, указывая, что и сегодня будет погожий денек. В тишине назойливо звенели комары. Обходчик спасался от них дымом махорки. Джин то и дело чихал, останавливался и тер лапами искусанную морду. Кругом не было ни души.

Неожиданно обходчик заметил, как за одним из лесных бугорков, шагах в семи от дороги, что-то шевельнулось. Он быстро схватил собаку за ошейник, присел…

— Эге, Джин, уж не волк ли пожаловал к нам в гости… Может быть, облюбовал себе удобное место для дневки…

Настороженность хозяина немедленно передалась собаке. Тело ее напружинилось, глаза и уши устремились в ту сторону, куда смотрел хозяин. Обходчик не двигался с места, выжидая, что будет дальше.

За бугром треснул сучок. Потом над ним поднялась высокая фигура человека в сером пиджаке…

«Вот оно что!..» — про себя проговорил обходчик. Человек стоял к ним спиной и внимательно смотрел на уходящую вдаль дорогу. Обходчик сделал несколько шагов к нему.

— Эй, приятель!

Человек вздрогнул и резко, всем корпусом, повернулся на окрик. Обходчик встретился с злым и вместе испуганным взглядом.

— Ты чего в такую рань бродишь по лесу? Роса холодная, простудишься.

— А тебе какое дело? Сам не простудись… — Человек сквозь зубы добавил какое-то ругательство и пошел прочь, не желая вступать в разговор.

— Куда ж ты? Постой, давай закурим, — шагнул за ним путеобходчик.

Человек молча прибавил шагу.

— Стой, тебе говорят! — уже повелительно крикнул обходчик.

Тот кинулся бежать.

— Фас! — приказал обходчик, выпуская ошейник, и овчарка одним махом выскочила на бугор. Хозяин бросился следом. В ту же минуту в лесу раздался человеческийкрик и затем визг собаки…

Выбежав на поляну, обходчик увидел Джина, в предсмертных судорогах бившегося на земле. В боку его торчала рукоятка ножа… Впереди, раскачиваясь словно пьяный и зажимая окровавленную шею, убегал человек в сером пиджаке…

Обходчик выхватил из кармана пистолет и дал предупредительный выстрел.

— Стой!

Человек продолжал бежать.

Один за другим прогремели два выстрела, и беглец, словно споткнувшись, повалился лицом в траву.

Осторожно, держа наготове оружие, обходчик подошел к лежавшему, тронул ногой. Все!.. Он оставил его и быстро вернулся к собаке. Джин уже не шевелился. Обходчик бережно поднял его на руки и, прижав к груди, понес на разъезд…

— Товарищ капитан, радиограмма от лейтенанта Гриненко!

— Давайте.

Корж взял из рук радиста маленький листок. Там была всего одна фраза: «Нужный вам человек убит сегодня». Корж порывисто встал.

— Когда приняли донесение?

— Только что.

— Хорошо, идите.

Алексей Петрович немедленно вызвал машину, позвонил Грачеву, судебно-медицинскому эксперту и в фотоотделение НТО.

…Через два часа бешеной гонки по шоссе и проселочным дорогам запыленная «эмка» остановилась перед домиком на 435-м разъезде.

Путеобходчик вытянулся перед Коржем.

— Докладывает лейтенант Триненко… — и рассказал о происшедшем.

Корж прошел к березкам, где лежала овчарка. Наклонился и, словно живую, ласково погладил по шее.

— Эх, Джин, Джин!.. Как же это ты оплошал?.. Такая умница и… — Он грустно махнул рукой, поднялся. — Идемте, покажите, где лежит этот…

Убитого перевернули на спину, и Корж сразу узнал в нем человека, повстречавшегося им с Валей Мукосеевой на лесной дороге. Даже синяк на лбу не совсем еще прошел у него.

— Он…

Эксперт начал снимать отпечатки с пальцев, чтобы сличить их с теми, что нашли на ноже, которым был ранен старик Мукосеев. Фотограф сделал несколько снимков. Корж занялся обыском.

В кармане убитого среди прочих бумаг был найден паспорт на имя Антона Ивановича Протопопова, уроженца Сибири. Корж усмехнулся и осмотрел руки убитого. На левой, на тыльной стороне, были выколоты буквы А. Д. В. Кожа на них почему-то покраснела и сморщилась мелкими рубцами.

— Вот, — проговорил Корж, не обращаясь ни к кому в отдельности. — Вот доказательство, что паспорт чужой. Настоящее имя этого человека — Антон Данилович Воронков. Но в последнее время оно мешало ему, и он пытался избавиться от наколотых букв.

Эксперт взглянул на руку и подтвердил:

— Совершенно правильно. Выжигал порохом. Но это мало помогает и притом настолько больно, что второй раз пробовать не захочешь.

Лейтенант Гриненко виновато произнес:

— Неудобно получилось, товарищ капитан. Он ведь нужен был живой…

— Все они нужны сначала живыми, — задумчиво проговорил Корж. — Но что сделано — то сделано. Вы поступили правильно. Если бы он ушел, пиши — все пропало. А теперь… Все, все правильно, — размышляя о чем-то, проговорил Корж. — Вы, товарищи, заканчивайте свое дело и отправляйтесь в город. Грачев, мы пойдем с вами на станцию. Лейтенант Гриненко, вы пока остаетесь на разъезде. Рацию также попрошу не отправлять.

Новые сведения

Корж и Грачев пришли к председателю поселкового совета. Алексей Петрович показал документы. Потом назвал адрес, по которому был прописан Антон.

— Вы не можете сказать, кому принадлежит этот дом?

Председатель справился по подворовому списку.

— Дом частный. Владелец — Афанасий Терентьевич Егоров.

— Кто он такой, чем занимается?

— Старик. Раньше держал лошадь, извозничал. Сейчас ничего не делает.

— Откуда он родом, вам известно?

— Он, можно сказать, местный. Уроженец села Пескова. Всего десять километров от нас.

«Вот это уже интересно! — быстро подумал Корж — Из Пескова. Значит, односельчанин Воронкова. И, может быть, даже знакомый. Выяснить!..»

— У него, случаем, нет постояльцев?

— Есть, трое.

— Кто такие?

— Двое — солдаты, отпущенные в отпуск по болезни… — Фамилий не знаете?

Председатель снова заглянул в списки.

— Трофимов и Мягков. Отпущены на шесть месяцев каждый.

— Так. А третий?

— Какой-то Протопопов Антон. Инвалид второй группы. Он уж давненько у него квартирует.

— А солдаты недавно поселились?

— Да, сравнительно… Десятого июня.

Коржа больше ничего не интересовало. Он поблагодарил председателя и распрощался. На улице сказал Грачеву:

— Вы сейчас же займетесь осмотром дома Егорова. Найдите подходящий предлог для посещения и отправляйтесь. Я выеду в Песково.

Грачев остался на крыльце совета. В раздумье вынул папиросу, курил, соображая, как лучше взяться за дело. Случайно взгляд его упал на пожарную вышку. С минуту он не отрывался от нее, словно видел впервые в жизни. Засмеялся, довольный, и, затоптав окурок, направился к пожарникам.

Корж зашел к уполномоченному НКВД по станционному поселку.

— Мне срочно нужно съездить в Песково, а свою машину я отпустил. Как это сделать?

Тот задумчиво потер щеку.

— На попутной машине — черт ее знает, когда она будет… Лошади у меня нет… А на мотоцикле вы можете?

— Могу.

— Тогда все в порядке! — обрадованно воскликнул уполномоченный. — Берите мой мотоцикл и — прямо по шоссе. Будет сначала одна деревня по пути, а дальше — Песково.

— Да уж как-нибудь найду, давайте машину.

Через несколько минут, оглушительно треща, из поселка выскочил мотоцикл и стрелой полетел по шоссе.

Вскоре Корж был в селе.

С председателем песковского колхоза, подвижным рыжебородым стариком, разговор был непродолжительный, но интересный. Услышав, кем интересуется приезжий капитан государственной безопасности, он рассмеялся и расправил бороду.

— Афанасий Егоров? Как не знать этого лиса!.. И у него приходилось в батраках работать. Лавочник, выжига, с мертвого крест снимет… В свое время перехитрил он нас крепко. Когда почуял, что его дело керосином пахнет, — быстренько прикрыл торговлю. Разорился, говорит, обанкротился. Все куда-то рассовал или распродал тайком и смотал удочки.

— Вы не знаете, с кем водил дружбу Егоров?

— И это знаю. Первейший приятель у него был Воронков Данила. Как говорится, неразливные. Словно от одной яблоньки яблочки уродились. Один — лавочник, другой — кулак. И живодер — каких поискать… Ну, только тот-то от нас не ушел. Если не издох еще — на Енисее доживает свой век…

«То-то рядом совсем, а не на Енисее», — подумал Корж, но ничего об этом не сказал. Председатель продолжал вспоминать прошлое:

— Старший сынок у него, Лешка, не захотел с навозом возиться, решил — с золотом…

— Как это так? — словно не понял Корж.

— Так. Подался в город и выбрал специальность: банки грабить. Только, видно, рылом не вышел. На первом же деле попался. Десять лет как один денек отсидел в Соловках… Ну, уж видно горбатого только могила исправит. А может, родная кровь заговорила. Ну-ка! все, что папаша наживал, подчистую свои же деревенские отобрали! Когда выпустили, вернулся сюда, сукин сын, на меня с ножом кинулся… И опять поймали. Теперь и не слышно даже о нем.

И опять Корж подумал про себя: «К сожалению, слышно».

Председатель ни за что не согласился отпустить гостя без угощения. Пришлось выпить чаю, закусить. На станцию Алексей Петрович сумел вернуться лишь к четырем часам дня. Возвратив мотоцикл хозяину и узнав, что Грачева уже здесь нет, он немедленно выехал в город.

* * *
Лешка Воронков и Гуго Мяги только что сытно пообедали. После этого Гуго с наслаждением выкурил папиросу и отправился в свое убежище под полом. «Дежурить у рации», — как объяснял он обычно, а на самом деле просто поспать. У него там был оборудован уютный уголок. Подполье, довольно просторное и до этого, сейчас было значительно расширено. За тремя высокими кадками с соленьями поместилась низкая, наполовину ушедшая ножками в землю кровать. В головах пристроили чемодан с рацией.

Дни и ночи напролет Гуго валялся на кровати. Иногда, когда сон уже просто не шел, он включал карманный фонарик и читал потрепанные журналы «Нива», найденные у хозяина. Надоедало читать, он гасил свет и лежал в темноте с раскрытыми глазами и медленно думал о чем-то. А то даже и не думал. Что толку? Но в большинстве случаев он спал и от этого, да еще от сытной пищи постепенно обленился и уже начал посматривать на свою опасную работу в тылу русских, как на приятное времяпровождение. Он знал только прием и передачу радиограмм, остальное не касалось его и не волновало. И убежище было надежным, в этом он успел уже убедиться.

Лешкино житье было менее спокойным. Оливарес дал ему определенные задания, и он головой отвечал за выполнение их. Связь с шефом он наладил надежно, тут все в порядке. Рация замаскирована тоже хорошо, и все передачи прошли без единой помехи. Но вот с дорогой не клеилось. Конечно, с Антона нельзя и спрашивать много. Нет ни школы, ни опыта. Но спрашивать приходится, потому что, в свою очередь, Оливарес требует с него, Лешки. А сам, между прочим, тоже, видимо, завяз с заводом. Сидит и ни гу-гу. Но это он!.. Он здесь старший, и приходится молчать, подчиняться, беспрекословно выполнять все его приказания. Ладно, когда-нибудь и хромому крепко достанется от Инге, если не от самого рейхс-министра Гиммлера…

Жена Афанасия убрала посуду со стола.

Лешка посмотрел на часы и зевнул. Делать было нечего, и от этого безделья его тоже клонило в сон. Антон ушел на рассвете и на рассвете завтра должен вернуться. С суточной сводкой, по которой Оливарес хотел состряпать донесение за неделю, придется опять посылать Афанасия… Что-то он долго распродает свои лепешки сегодня… Даже к обеду не пришел…

Лешка снова позевнул и хотел было отправиться вздремнуть, когда в дверь постучали и, не дождавшись ответа, в избу вошли двое. Один был в форме НКВД…

Челюсти Воронкова лязгнули, он с усилием проглотил какой-то тугой комок и, побледнев, уставился на пришедших. Первой мыслью было выхватить пистолет, но он тут же вспомнил, что оставил его под подушкой.

— Здравствуйте, — поздоровались вошедшие. — Нам бы хозяина или хозяйку.

— Вот хозяйка, — хрипло выдавил из себя Воронков, показывая на отошедшую от печи жену Афанасия.

Тот, что в форме, объяснил:

— Мы из пожарной охраны. Пришли проверить печи, дымоходы.

У Воронкова словно камень отвалился от сердца. С усилием встав на одеревеневшие ноги, он неторопливо прошел в переднюю, к своей кровати. Выхватил из-под подушки и сунул в карман пистолет. А из кармана вынул кисет (будто за ним ходил) и так же неторопливо вернулся на кухню.

Пожарный инспектор деловито осматривал печь, указывал на недостатки.

— Под нужно починить, выщербились кирпичи. Перед подтопком железо смените, видите, проржавело все насквозь… Щели глиной промазать… Вы ее, видать, лет двадцать не ремонтировали.

— Некому, — оправдывалась хозяйка. — Сам-то у меня не мастер, а нанимать… — она покачала головой.

— Сделаем, чего там, — проговорил пришедший в себя Воронков.

— Ну вот, — улыбнулся инспектор, — оказывается, и мастер нашелся. Сын, что ли, на побывку приехал?

— Племянник, — поспешил ответить Воронков.

Пожарники слазили на подволоку, осмотрели боров и трубу. Потом написали коротенький акт с указанием сроков ремонта, оставили копию хозяйке и, попрощавшись, ушли.

Лешка метнулся следом в сени и в щель смотрел, куда они направятся.

Проверяющие завернули в соседний дом.

Лешка окончательно успокоился. А потом выругал себя. Чего переполошился, ведь документы в порядке. Нервы!.. Ч-черт, даже про заикание позабыл…

* * *
Поздно вечером Коржу докладывал Грачев.

— Вот, Алексей Петрович, составленный мною план двора и дома, где находится рация Оливареса.

— Вы творите об этом так уверенно…

— Я даже, кажется, место знаю, где она.

— Ну-ка, ну-ка…

— Вот это сам дом. Направо от ворот конюшня, коровник, сарай. А у стены сарая насыпана большая груда земли. Она свежая. Во всяком случае не более чем двухнедельной давности.

— Из чего вы это заключили?

— На груде совершенно нет никакого мусора. Даже сухого листа или соломы, которую при давности кучи определенно нанесло бы сюда ветром.

— Доказательство подходящее.

— Земля эта из подполья.

— А почему не предположить, что из погреба?

— Погреб находится за домом. Если бы углубляли или расширяли его, не было бы смысла оттаскивать землю к сараю. Наоборот, она пригодилась бы для засыпки погребной завалины и крыши. Тем более, что и крыша-то почти развалилась.

— Тоже логично.

— И потом еще одна особенность. В избе Егорова очень чисто, кругом на полу тряпичные дорожки. Даже кухню они устилают вдоль и поперек. А крышка люка не покрыта. Значит, ее часто приходится опускать и поднимать, а каждый раз возиться с половиками, наверное, уже надоело. Я уверен, что рация там, под полом.

— Что ж, условно согласимся и с этим предположением. Итак, Воронкова вы видели?

— Да.

— Он был один?

— Да.

— Как держался?

— Сначала перетрусил, а потом ничего.

— Не мог он догадываться о настоящей цели визита?

— Нет. Мы с инспектором после обошли еще с десяток домов, и, если он даже следил за ними, — это успокоило его.

— Ну, что ж, пока все идет хорошо.

Часть пятая

Оливарес не ответил

Как ни странно, но в стане врага наблюдалось затишье. Непонятное затишье.

Быхин бродил по городу, околачивался на пристанях, но к Соньке больше не заходил. Несколько раз он отправлялся на вокзал, садился в пригородный поезд, обходил вагоны с кружкой в руках. Но отъезжал недалеко от города и к вечеру обязательно возвращался.

Спокойно вела себя и Софья Долгова. Герасимова не спускала с Долговой глаз. Но к ней никто не подходил, ничего не передавал, и она ни к кому не ходила, ничего не передавала. Из дома — на базар, с базара — домой.

Завод работал на полную мощность. Об этом не мог не знать Оливарес, и тем более непонятно было его спокойствие. Он, как говорится, не подавал признаков жизни. В чем тут дело?..

И на этот вопрос Алексей Петрович надеялся найти ответ в радиограмме Оливареса. Ждать осталось недолго. Сегодня ночью должен состояться очередной сеанс передачи.

Пока что Алексей Петрович занялся черчением. План усадьбы Афанасия Егорова Грачев наспех набросал в блокноте. На нем не хватало многих необходимых деталей, которые лейтенант не успел нанести на бумагу, но держал в памяти. Сейчас Алексей Петрович по его дополнениям вычертил план со всеми подробностями.

Теперь можно было точно подсчитать, сколько людей потребуется для проведения операции. Он сам и еще двое войдут в избу. Одного нужно оставить на дворе. Еще одного — у окон с улицы. И одного — у окон кухни. Они выходят на огороды, а за огородами — лес. В случае чего именно туда будут пробиваться Воронков и его подручные.

Сейчас же Алексей Петрович наметил и людей, которые пойдут на операцию.

К условленному часу он пришел к радистам.

У рации снова сидела Перлова. Коржу очень нравилась ее быстрая и точная работа, и перехват Оливаресовых донесений он поручал ей, твердо уверенный, что она не пропустит ни одного знака.

Поздоровались.

Корж опустился на диван, спросил:

— Молчит?

— Срок через пять минут.

Корж засек время по своим часам, привалился к спинке дивана.

— Ну, не буду вам мешать.

…Прошло семь с половиной минут. Перлова сидела не шелохнувшись, держа в тонких розовых пальцах карандаш…

Корж удивленно пожал плечами, но спрашивать ни о чем не стал. Он и так видел, что вражеский передатчик молчит. «Какая-нибудь задержка», — мелькнуло в голове.

Но минута проходила за минутой. Рация Оливареса молчала… Происходило что-то непонятное, совсем не похожее на немецкую аккуратность. Корж то и дело посматривал на часы. Десять минут… Двенадцать… Пятнадцать…

— Молчит?..

Перлова кивнула головой.

— В чем дело?

— Тише!

Девушка подняла карандаш, готовясь записывать, но тут же опустила его. Руками стиснула наушники, словно хотела плотнее прижать их к ушам, чтобы не пропустить ни одного звука. Корж подошел к столу, ждал… Перлова отняла руки, посмотрела на него.

— Разведотдел сам вызывает рацию Оливареса.

— Ну?..

— Оливарес не отвечает.

Корж вернулся к дивану. Он начинал догадываться о причине молчания, но пока что и сам не верил своим догадкам. Мало ли что могло случиться с рацией! Сейчас радист, может быть, устраняет неисправности и вот-вот начнет передачу. Радоваться рано, нужно ждать…

И Корж снова сел на диван. Дал себе слово не смотреть на часы и не мог утерпеть — смотрел. Время проходило медленно, но неумолимо и верно. Уже сорок восемь минут прошло.

Перлова сказала негромко:

— Снова разведотдел вызывает передатчик.

И снова прошло десять, пятнадцать, двадцать минут. Оливарес не отвечал.

Через два часа Перлова сняла наушники.

— Все. Разговор не состоялся. Ваше дежурство, товарищ капитан, прошло впустую. — Она посмотрела на Коржа и удивилась. Тот был не только не расстроен, а наоборот, кажется, очень доволен. Он весело улыбался, и глаза его горели каким-то озорным и хитрым огнем.

— Напротив, это дежурство — самое удачное. Молчание противника рассказало мне больше, нежели это могла сделать пространная радиограмма… Скажите, вы сумели бы на ключе подделаться под «почерк» вражеского радиста?

— Сумею. Когда принимаешь передачу — мысленно и сама выстукиваешь ее.

— Очень хорошо! С портативной рацией работали?

— В школе на них и готовились.

— Завтра получите такую рацию. Проверьте ее, приведите в боевую готовность и ждите моего сигнала. От дежурства по узлу вас освободят. А сейчас до свидания, спешу…

Корж прошел к Новикову.

— Оливарес молчит, Николай Николаич! Разведотдел Инге сам дважды вызывал его, но он не ответил.

— Хороший признак! — Новиков усмехнулся, довольный. — Значит, Оливаресу не о чем сообщать в разведотдел. С наблюдением за дорогой у них сорвалось — это нам известно доподлинно. А сейчас стало очевидно, что ничего не вышло и на заводе.

— Если так, то молчание Оливареса является и дурным признаком.

— Понимаю. Очевидно, все его планы рухнули в последнюю минуту. И сейчас, естественно, остается одно: сообщить координаты завода и вызвать бомбардировочную авиацию. Так?..

— Именно.

— Ну, что ж, пусть летят «ассы». Организуем достойную встречу.

Как ваше здоровье?.

Оливарес взбеленился!

Как растревоженный зверь в клетке, рыча и изрыгая грязные ругательства, метался он по подвалу, отшвыривая деревяшкой табуретку, то и дело попадавшую под ноги.

Все к черту пошло!..

Вчера ночью был срок передачи, а что он мог сообщить Инге?..

Ничего.

Дело принимало настолько скверный оборот, что можно было лишиться головы…

…На следующую ночь после посещения Прокопенко он долго не мог уснуть. Сказывалось нервное напряжение последних дней. Усилий было затрачено много, но все они прошли почти что впустую, никаких ощутимых результатов пока не дали. Уж, казалось бы, такое пустяковое дело, как наблюдение за железной дорогой, и то оказалось трудно выполнимым, на первых же порах чуть не сорвалось окончательно. Хорошо еще, что этот… как его… Антон не влопался сам… Пришлось бы бросать все и смазывать пятки… Об овладении секретом снаряда не стоило больше говорить. Да, русские оказались совсем не такими, как он до этого представлял их себе…

Ближе к рассвету он не мог даже улежать в кровати. Встал, в одном белье сел к окну, открыл форточку и закурил.

На улице стояла тишина. Звонко перекликались воробьи, хрипло каркнула пролетевшая над двором ворона. Кобылко с хрустом и стоном потянулся на печке, слез. Ему нужно было идти подметать улицу, поливать тротуары. Он удивленно посмотрел на Лозинского.

— Что вы встали в такую рань? Почивайте себе.

— Не спится, — буркнул Лозинский.

Кобылко кряхтя оделся и, прихватив метлу, вышел во двор.

Лозинский настороженно ждал.

Вот сейчас, через минуту-две тишина улиц разорвется тревожным воем сирен, пожарные автомобили вихрем промчатся по ним, будя народ, пугая редких ранних прохожих. Они поспеют к заводу, когда там вовсю будет бушевать пламя, пожирая на своем пути цехи, оборудование. Может быть, к тому времени оно успеет добежать до склада взрывчатого вещества, которым начиняют эти адские снаряды, — и тогда…

Оливарес представил себе ожидаемую картину, и сердце сладко заныло в груди.

На улице было тихо…

Лозинский, нервничая, ругаясь и куря папиросу за папиросой, просидел в бесцельном ожидании до восьми часов утра, ничего не дождался и, злой, отправился на работу.

А по базару уже ходил слух о непонятном взрыве на Волге.

— Чудно как-то: самолеты не прилетали, а бомба взорвалась…

— Да, действительно…

— А кто сказал, что бомба?..

— Это какие-нибудь ухари гранатой рыбу глушили…

— Под самым-то городом?..

— Была бы рыба…

— А я слышала, будто это с баржи. Грузили снаряды и уронили один…

Лозинский узнал, в каком месте произошел взрыв. Оказалось: недалеко от квартиры Прокопенко. Когда? Да, оказывается, еще вчера. Ах вот как!..

Сапожник запер будку, и пошел на почту. По автомату позвонил на завод, попросил позвать инженера Прокопенко. Ему ответили, что он болен и лежит в больнице.

Вот тут-то Лозинского и взорвало!

Этот слюнтяй провел его!.. Окрутил вокруг пальца!.. Выбросил «ручку» в реку, а сам укрылся за стенами больницы… Там, мол, его не достанут… «Врешь, мозгляк, я найду тебя и там!..»

Зеленый от бешенства вернулся он в свою будку и несколько минут сидел задумавшись. Потом снова запер ее и торопливо зашагал домой. По пути купил бутылку фруктовой воды.

Завтракавший Кобылко испуганно глянул на злое, немного растерянное лицо своего сожителя.

— Случилось что-нибудь, пан Лозинский?..

— Ерунда, ничего особенного. Ешьте, а потом отнесете записку.

— Далеко?

— Я скажу.

Лозинский писал торопливо и долго. Потом приложил к письму несколько сторублевок, подал дворнику.

— Отправляйтесь на рынок. В ряду, где торгуют с рук, найдете женщину, — он подробно обрисовал приметы Софьи Долговой. — Передайте ей письмо, деньги и вот эту бутылку… Тьфу, черт, чуть не забыл! — Он слазил в тайничок на деревянной ноге, достал небольшую стеклянную ампулу. Ножом осторожно отколол один конец и вылил содержимое в бутылку.

При виде этой операции у Кобылко мороз прошел по спине.

Лозинский остался ждать дворника в подвале.

Через час он вернулся и нежданно-негаданно принес записку. Лозинский прочитал ее и окончательно вышел из себя.

Записка была от Воронкова. Лешка сообщал, что Антон вышел с заданием на дорогу и не вернулся…

* * *
Получив посылку Лозинского, Сонька в укромном месте прочитала письмо и тут же убрала свой товар в корзинку. Из торговки превратилась в покупательницу.

Она купила колбасы, несколько пирожков с мясом, две белых булки и с десяток конфет.

Дома все это, вместе с бутылкой, упаковала в аккуратный сверток. Переоделась в другое, более приличное платье, ради такого случая надела новые туфли, причесалась. И отправилась в больницу.

Она настояла, чтобы ее допустили повидаться с больным. Объяснила, что он одинок, семья у него в деревне. Нужно спросить его, как поступить с квартирой, следует ли сообщить о его болезни жене.

— А вы кто будете? Родственница? — спросил главный врач.

— Нет, меня прислали от профсоюзной организации завода.

Врач разрешил.

Сонька надела халат и прошла за сестрой в палату.


Нахальства и изворотливости у нее было хоть отбавляй, и сейчас, даже в столь странной роли, она чувствовала себя как рыба в воде.

Прокопенко сидел на койке. Он давно уже пришел в сознание, но был слаб и каждый раз при воспоминании о происшедшем снова начинал дрожать и забываться.


Он с удивлением посмотрел на неизвестную женщину со свертком в руках. Та осторожно присела на край табурета у кровати, поздоровалась и участливо спросила:

— Как ваше здоровье?

— Спасибо, — вяло ответил инженер, пытаясь угадать, что это за гостья, и не мог. Наконец не утерпел, спросил — Простите, а вы кто такая, откуда знаете меня?

— Я вас не знаю. И вы меня. Хоть и работаем на одном заводе. Меня от завкома послали проведать вас и вот кое-что передать.

— А-а… Большое спасибо. Только не нужно бы… — Горькое чувство скривило губы инженера.

— Ну, как это!.. Вы же один пока живете, вас и проведать некому. — Она развернула на тумбочке сверток. — Вот поесть я принесла и фруктовой воды бутылку. Кисленькая, лимонная…

Они поговорили минут пять в присутствии сестры, и посетительница ушла.

Вскоре Прокопенко захотел пить. Достал бутылку, налил полный стакан и с удовольствием выпил холодную, сладко-кислую воду.

А в это время главному врачу позвонили с Н-ского завода и справились о состоянии здоровья инженера Прокопенко.

Главный врач удивленно поднял брови.

— Да ведь от вас только что была какая-то гражданка.

— От нас?..

— Да.

— Вы что-нибудь путаете, мы еще никого не посылали.

— Сию минуту ушла…

— Как ее фамилия?

— Вот уж этого-то я, не спрашивал. Она сказала, что послана от завкома, и даже принесла что-то…

— Уверяю вас: мы никого не посылали. Тут какое-то недоразумение.

— Это мы выясним. Сейчас я спрошу больного, может… — Он не успел договорить: в кабинет ворвалась бледная сестра.

— С больным… с этим… плохо!..

Когда главный врач вбежал в палату, Прокопенко корчился в предсмертной агонии. Лоб его покрылся крупными градинами пота, на губах набиралась и пузырилась пена.

С соседних коек, приподнявшись на локтях, испуганно смотрели больные.

Помощь была уже бесполезна. Через несколько минут Прокопенко затих. Лицо его сразу начало принимать серый, землистый оттенок.

В палате толпились сбежавшиеся врачи, сестры. Главный врач распорядился забрать все принесенное неизвестной и вернулся к телефону. Позвонил в Управление НКВД.

Прибывший оттуда судебно-медицинский эксперт задал главному врачу несколько вопросов.

— Когда поступил к вам больной?

— Вчера утром.

— Диагноз?

— Сердечный припадок на нервной почве.

— Вы не пытались выяснить причину?

— Больной ничего не помнил. Стало плохо — и все.

— Кто он?

— Инженер Н-ского завода.

«Вот как!»— подумал эксперт. Он работал с Коржем и знал, что того интересует абсолютно все, так или иначе связанное с заводом.

Он приступил к вскрытию тела.

Было установлено отравление сильно действующим ядом. И странно: яд был точно таким, какой когда-то нашли у парашютистов. Сейчас уже эксперт счел необходимым позвонить Коржу.

Алексей Петрович не заставил себя ждать.

Прежде всего он поинтересовался, кто приходил к больному с передачей.

Главный врач виновато развел руками.

— Вы понимаете, я даже не спросил. Какая-то женщина. Сказала, что послана от завкома.

— Внешность ее обрисовать можете?

Врач начал вспоминать.

— В лицо узнали бы?

— Конечно.

Алексей Петрович показал ему фотографию Соньки Долговой. Врач испуганно посмотрел на Коржа.

— Она…

— Все ясно.

Корж закусил губу… Подумал: «Вот кто был у Оливареса на заводе! Он не оправдал его надежд и поплатился жизнью…»

Круг сужается

На квартире Прокопенко был произведен тщательный обыск. Он ничего не дал.

Корж побеседовал с соседями, расспросил, как жил инженер. Оказалось, что жил он неприметно и тихо. Не приходил ли кто-нибудь к нему? Нет, он как-то нелюдимо жил в последнее время. Только однажды, возвращаясь из магазина вечером, соседская старушка видела: к Прокопенко звонил какой-то неизвестный. Какой он из себя? А кто его знает! Не интересовалась и примечать не стала. Заметила только, что левая нога у него деревянная.

Вечером Корж сидел в сквере над Волгой. Он выбрал самую отдаленную скамейку в тихом, почти совсем не посещаемом уголке.

За рекой медленно догорала заря. Луга да и сама волжская даль постепенно заволакивались сизой дымкой. На мачтах судов, стоявших под горой, мигали первые слабые огоньки. Где-то справа слышались приглушенные расстоянием говор и смех гуляющих, а здесь тишина не нарушалась ничем.

Сержант Герасимова пришла точно в назначенное время.

Корж приветливо улыбнулся ей.

— Счастлив будет тот, кто добьется вашей любви.

— Почему?

— Не придется мучиться и страдать, ожидая свидания. Вы приходите аккуратно.

Девушка рассмеялась.

— Я вижу, вам приходилось долго ждать.

— В свое время было… Да… Садитесь и помолчим. Вечер-то какой!

— Чудесный! В такие минуты просто не хочется думать ни о войне, ни… — Она не договорила, но Корж понял ее.

Помолчали.

Потом Герасимова начала рассказывать.

— Сегодня между одиннадцатью и двенадцатью часами на рынок к Долговой подошел какой-то неизвестный старик. Не тот, о котором вы меня предупреждали, а совершенно другой. Такое потрепанное, измятое лицо. Он был в ватнике, старых пропыленных брюках и опорках на ногах. Он отозвал ее в сторонку и тихо спросил, она ли Долгова. Получив утвердительный ответ, передал ей бутылку, какую-то записку, сказал «от сапожника» и исчез. Что было в письме, я не знаю. Но Долгова тут же спрятала товар, быстро купила кое-что из провизии и отправилась домой. Минут через пятнадцать вышла переодетая, со свертком в руках. Пошла в больницу. Там она также пробыла недолго. Зашла домой, снова переоделась, вернулась на базар и до самых сумерек никуда с него не отлучалась. Вот все.

Корж задумчиво потер лоб.

— Вы хорошо рассмотрели фигуру человека, приходившего к Долговой?

— Хорошо.

— Я имею в виду не лицо, а именно фигуру. Особенно ноги. Вы заметили…

— Да, он был в опорках.

— И левая нога деревянная?..

— Нет. У него обе ноги были настоящие.

— Это точно?

— Совершенно.

— Н-да…

Корж не рассчитывал, конечно, что на рынок к Долговой придет сам Оливарес. Но… чем черт не шутит! Одно было ясно: кто-то из двух, хромой или этот, сегодняшний старик, — Оливарес. И скорей всего первый. К инженеру-то нужно было идти самому, ни на кого не надеясь, чтобы не рисковать. И потом Оливарес должен знать Соньку. Если бы он сам пришел к ней на базар, то не стал бы спрашивать фамилию. Но все это были догадки, их еще следовало проверить.

— Ну, хорошо, Лидия Николаевна. Дело идет к развязке, и сейчас как никогда нужно внимание, осторожность и выдержка. Малейший неверный шаг может погубить все. Не спускайте глаз с Долговой. Я выделю вам напарника для круглосуточного наблюдения.

В эту же ночь Корж выехал на машине в деревню, где жили жена и сын Прокопенко.

Он назвал себя сослуживцем инженера, направлявшимся в командировку и по его просьбе заехавшим по пути проведать их. Его встретили радушно, угостили парным молоком, чаем.

— Что же он — даже записки маленькой не черкнул? — спросила жена.

— Нет. Попросил проведать — и все.

— На него это похоже. В прошлый раз так же прислал какого-то старого друга, даже доверил ему деньги передать и ничего не написал. Он не говорил вам?

— Нет. А кто такой?

— Да я и сама его впервые видела. Хромой, на левой ноге деревяшка. Небольшого роста, усы такие седые, обвислые, как у запорожца. Оригинал большой!.. Передал мне мужнины же деньги и потребовал расписку по всей форме.

— Значит, денег порядочно было?

— Да, все-таки… Пять тысяч.

— А вы не помните его фамилию?

— Фамилию… Как же он назвался, дай бог память… Трофимов?.. Нет, не Трофимов. Коля, — крикнула она сыну, читавшему на крыльце книгу, — ты не помнишь фамилию этого хромого, что приезжал от папы?

— Гаврилов, — ответил тот, не поднимая головы.

— Вот правильно.

— Что-то я не знаю такого, — задумчиво покачал головой Корж.

— И я говорю, что в первый раз увидела. Назвался старым другом, говорит, вместе когда-то на Украине были.

— Не сказал, где работает?

— Да я и не спрашивала. Неудобно, знаете…

— Это верно.

— Ну, а как там Деня живет?

Корж догадался, что она спрашивает о муже, называя его ласкательным именем.

— Ничего, по-прежнему.

— Устал, наверное.

— Да, работы много.

— Ну, скоро, может быть, и мы переберемся в город. Все-таки вместе полегче будет.

Корж, чтобы не вызывать подозрений, просидел у них больше часа, терпеливо слушая болтовню скучающей от безделья женщины. Потом сослался на неотложные дела и распрощался.

Теперь у него не было никаких сомнений. Хромой — Оливарес. Он, видимо, знал Прокопенко раньше. Корж был почти уверен, что деньги, якобы присланные жене мужем, на самом деле принадлежали Оливаресу. И расписка нужна была ему, чтобы прижать Прокопенко… Теперь найдена тропка непосредственно к Оливаресу. Даже известны его приметы. И все-таки, где его искать в таком большом городе?.. Только неусыпное наблюдение за подручными рано или поздно приведет к нему. Рано или поздно… Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы стало поздно. Ни в коем случае!

Прямо с дороги Алексей Петрович прошел к Новикову. Тот посмотрел на усталое, запыленное, но довольное лицо капитана и невольно улыбнулся.

— Удачная поездка?

— Вполне. В кругу осталась только щелочка. Через день-два замкнем и ее. Личность Оливареса почти установлена… Наши догадки по поводу молчания в последнюю передачу оказались правильными. Прокопенко убрал он. Теперь ему действительно ничего не остается, как только вызывать авиацию. А это — его конец.

— Как дела на болоте?

— Артиллеристы отправились туда.

— Ну, хорошо. Идите, отдохните хоть часик. Вид у вас…

— Теперь уж некогда отдыхать. Мы сами подхлестываем события, и нужно поспевать за ними.

Так вот он, Оливарес!

С Софьей Долговой совершилось непонятное: она вдруг ни с того ни с сего решила бросить спекуляцию и пойти работать.

Об этом сообщила Коржу в ближайшую встречу сержант Герасимова.

Алексея Петровича весьма заинтересовал поступок Долговой.

— Она, что же, и на базаре подружкам об этом заявила?

— Да. И не только заявила, а уже вчера подала заявление о приеме.

— Куда?

— Я, как всегда незаметно, встретила ее утром еще у дома. Думала, что она направится обычной дорогой на базар. Но она вышла без корзинки и села в трамвай. Сошла в конце маршрута у Н-ского завода…

Корж не утерпел, протяжно свистнул.

— Что вы? — спросила Герасимова.

— Ничего, ничего, — извинился Корж. — Продолжайте.

— Сошла у Н-ского завода и отправилась прямо в отдел кадров. Я ждала ее не менее двух часов. Вернувшись с завода, она снова пришла на базар. Нужно было допродать товар. И вот она сама рассказала нам, как подала заявление, как с ней беседовал начальник отдела.

— Вы не узнали, когда ей велели прийти за ответом?

— Завтра утром.

— Вот это очень важно. Продолжайте самое неослабное наблюдение, а я съезжу на завод. Предупреждаю: особо тщательно смотрите за Долговой завтра, когда она вернется с завода. Запоминайте, куда пойдет, с кем будет говорить.

Корж догадывался. У Оливареса сорвалось с Прокопенко. Сейчас ему нужно устроить на завод нового человека. На любую работу и хоть всего на несколько дней.

Начальника отдела кадров он хорошо знал. Тот без слова показал ему заявление Долговой и прочие бумаги. Да, Сонька так и писала, что согласна на любую работу.

Алексей Петрович спросил:

— И куда вы ее думали определить?

— Пойдет пока разнорабочей, а потом приобретет и квалификацию.

— Она никуда не пойдет, — категорически заявил Корж. — Это наша подопечная, и завтра вы ей откажете.

— Ах, вот как!..

— Я и приехал предупредить вас.

Расчет Коржа был прост и абсолютно надежен. У Оливареса земля горит под ногами, он тоже торопится. Значит, Сонька, получив отказ, должна будет немедленно прийти к нему, чтобы сообщить об этом.

Так оно и получилось.

Алексей Петрович понимал, что для врагов наступают критические минуты и, на всякий случай, решил непосредственно следить за развитием событий. Мало ли как могут сложиться обстоятельства. Может быть, придется принимать решение, учитывая даже доли секунд.

Утром он встретил Долгову у завода.

Она пробыла в отделе кадров недолго и вышла оттуда медленно, растерянно перебирая в руках и рассматривая возвращенные ей бумаги. Несколько минут постояла в раздумье и побрела к трамваю. Слезла недалеко от дома, дошла до ворот, опять остановилась, махнула рукой и решительно зашагала прочь.

Корж дошел за ней до базара. Некоторое время она бесцельно бродила по рядам, прицениваясь к барахлу. Потом вышла в противоположные ворота и направилась к будке сапожника.

Корж взглянул на мастера и…

Несомненно, перед ним был Оливарес.

Худощавое лицо, седые, обвислые («как у запорожца» — вспомнились слова жены Прокопенко) усы, чисто выбритый подбородок…

Он мельком взглянул на подошедшую Соньку и отложил в сторону лапку с надетым на нее ботинком. Сонька опустилась на табуретку, негромко заговорила. Сапожник зло сверкнул на нее глазами, показал на ноги. Долгова быстро сдернула туфлю, подала ему. Он склонился над ней, словно рассматривая. Сонька быстро продолжала рассказ.

Сапожник вернул туфлю и со зла нерассчитанно громко, так что долетело даже до Коржа, коротко бросил:

— Завтра!

Сонька ушла.

Сапожник начал прибираться в будке.

Корж зашел за ворота, посмотрел на один ботинок, на другой. На правом каблук оказался слабее. Алексей Петрович цепко ухватил его, дернул раз, другой и оторвал. Осторожно ставя ногу на носок, заковылял к сапожнику.

— Приколотите, пожалуйста.

— Некогда, — буркнул сапожник, даже не взглянув на подошедшего. — Обедать ухожу.

— Да тут дела-то на одну минуту. Пять гвоздей вколотить…

— Тому минута, другому… Что у вас?

— Да вот какой-то дьявол наступил сейчас сзади и оторвал. — Корж протянул каблук с торчащими из него гвоздями.

— А приколачивать я на башку стану?! — рявкнул сапожник. — Ботинок давай!

Корж присел на табурет, быстро снял ботинок. Миролюбиво заметил:

— И злой же вы, мастер!

— Будешь злой, — буркнул сапожник, яростно заколачивая гвозди.

«Да, действительно! — подумал Корж. — Плохи твой дела, мастер! И тут даже злость не поможет. Хоть волком вой…»

— Вы от кого работаете? — спросил немного погодя.

— Артель «Обувщик». Инвалиды…

— Вот так ловко! А вы-то при чем?..

Сапожник рукой выдернул левую ногу, грохнул деревяшкой об пол.

— А это что?

— О, простите. Я не заметил…

— Ладно… Трешницу с вас…

Корж заплатил и ушел.

Он тут же разыскал артель инвалидов и попросил председателя переговорить с ним наедине. Тот выпроводил из маленького кабинетика посторонних и почему-то запер дверь на ключ.

— Чем могу?..

— Меня интересует сапожник, что работает около рынка. Хромой.

— А с кем я имею?.. — У председателя, видимо, была привычка не договаривать фразы.

— Пожалуйста. — Корж предъявил удостоверение личности.

— Ага! Вот теперь понятно. Значит, вас интересует сапожник Лозинский?

— Позвольте, разве его фамилия не Гаврилов?

— Ничуть не бывало. Лозинский.

— Может быть, я ошибся. Ладно, пусть Лозинский, Когда и откуда он появился у вас?

— Я, пожалуй, возьму личное дело. Голова, знаете, не синагога. — Он вышел в соседнюю комнату, принес тоненькую папку и подал ее Коржу. — Вот, тут все как на ладони.

Коржа больше всего интересовала дата поступления. Он посмотрел ее и подсчитал. Между поимкой парашютистов и появлением Лозинского в артели был промежуток в шесть дней. «Вполне достаточно, чтобы добраться до города, обосноваться здесь и поступить на работу, — подумал Корж. — Но у него, значит, была здесь явка или какое-то знакомство, раз он так быстро встал на квартиру. Интересно…»

Родом Лозинский был из Винницы и до самой эвакуации проживал там. Беспартийный. Родственников не имеет. Да, в Винницу запроса не пошлешь — там немцы. Скорей всего они-то и снабдили его паспортом, убив настоящего сапожника Лозинского.

— Дайте мне его домашний адрес, — попросил Корж председателя.

Тот написал.

— Заявление, написанное рукой Лозинского, я возьму на время с собой. Вы ничего не имеете против?

— Пожалуйста. Но скажите, в чем дело? Как-никак, а честь предприятия…

— Не волнуйтесь. Просто мы кое в чем подозреваем его и хотим проверить. Может оказаться, что он и не виноват совсем.

— Ага, так…

— Но я попрошу вас наш разговор держать в секрете. Сами понимаете…

— Конечно, конечно. — поспешно согласился председатель.

В этот вечер Грачев принес интересное сообщение. Оказывается, Сонька Долгова разыскала старика Быхина на пристани и имела с ним непродолжительный разговор. О чем они говорили — лейтенант не знал, но Корж догадывался. Он предупредил Грачева:

— Завтра вы снова возьмите старика под наблюдение. И готовьтесь сопровождать его до станции Р. Ночью примете участие по захвату Воронкова.

— Конец?

— Да, довольно они погуляли.

— А шеф?

— Найден и он.

Сержант Герасимова подтвердила слова Грачева насчет встречи Соньки с Быхиным. И ей больше повезло. Она сумела подойти настолько близко, что слышала обрывки разговора. Речь шла о каких-то туфлях, которые завтра нужно отвезти. А вот куда отвезти — она не поняла.

— Ничего, — успокоил ее Корж. — Я знаю. Завтра старик еще раз встретится с Долговой. Вы продолжайте наблюдение за ней, но вечером в сквер не приходите, меня не будет в городе. Как, надоело вам, наверное, целыми днями торчать на базаре?

— Что ж поделаешь!

— Потерпите еще день.

— Хоть десять…

Корж вернулся в Управление и вызвал сержанта Перлову.

— Получили рацию?

— Получила.

— Проверили?

— Да.

— Завтра выезжаем. Из Управления никуда не отлучаться.

— Слушаюсь.

Алексей Петрович достал из стола план усадьбы Афанасия Егорова, долго смотрел на него, мысленно подбирая ккаждому посту на операции надежного работника. Отобрал четверых и по телефону вызвал к себе.

— С завтрашнего дня приказываю перейти на казарменное положение. Из Управления — ни на шаг. Утром зайдите на склад и получите автоматы. Подробные инструкции — на оперативной летучке.

Оставшись один, Корж перебрал в памяти, все ли он подготовил, все ли предусмотрел. Все. Собственно, предыдущая работа и была подготовкой. Сейчас требовалось собрать в кулак и расставить силы для последнего удара. Он сделал это.

Нищий задержан

Погода резко изменилась.

Поднявшийся с ночи западный ветер затянул все небо серыми, рваными хлопьями туч. Изредка сеял мелкий, по-осеннему надоедливый дождь. Сразу вдруг похолодало, и Алексей Петрович был вынужден надеть плащ.

Параллельно с Герасимовой он повел наблюдение за Долговой от самого дома.

Сегодня она вышла позже обычного на целых два часа и отправилась прямо к сапожнику.

Корж, заранее подыскавший выгодное для наблюдения место, видел, как она передала ему пару дамских туфель и стала терпеливо ждать, кутаясь от дождя в платок.

Сапожник деловито осмотрел туфли, затем быстро окинул взглядом пространство перед будкой. Что-то сказал, и Сонька, подвинувшись вместе с табуреткой, заслонила его от посторонних взглядов. Через пятнадцать минут «ремонт» был произведен, и Сонька забрала туфли.

Корж шел за ней следом на почтительном расстоянии. Он несколько раз зорко просматривал тротуары по обеим сторонам улицы, по одному перебирал прохожих, идущих в том же направлении, что и он. Герасимову он распознал бы по фигуре — стройной и не по-девичьи высокой, но ее нигде не было видно.

И все-таки она была рядом, зорко следила за подопечной, даже видела, может быть, и своего начальника. «Молодец, — мысленно похвалил Герасимову Корж. — Умеет маскироваться».

Сонька не прошла в торговые ряды. У них, видимо, заранее было обусловлено место встречи, и она прямиком направилась на задворки рынка.

Старик уже ждал. Он сидел на дровяном обрубке под навесом, где рыночные дворники складывали метлы, лопаты, совки.

Ничего не изменилось в Быхине. Костюм все тот же, в котором он явился в город, все та же суковатая палка и тощая котомка, вытертая и заляпанная пятнами грязи; на веревке, перепоясывавшей его тщедушную фигуру, болталась большая жестяная кружка. Корж невольно усмехнулся: «Раньше нищие вериги на шее таскали — тяжело и неудобно. А сейчас легко и удобно — кружка. И грошики в нее, и чаек из нее».

Сонька молча передала старику сверток и тут же ушла.

Быхин запрятал его на самое дно котомки, закинул ее за плечи и, не спеша, постукивая палкой, побрел с базара. По пути зашел в ряды, купил на дорогу пару пирожков.

«Все, — подумал Корж, идя следом. — Почтальон отправился в путь…»

Впереди мелькнула знакомая фигура Грачева. Корж прибавил шаг. Поровнявшись с лейтенантом, легонько толкнул его плечом. Тот оглянулся, приподнял фуражку, заговорил, будто при встрече с знакомым.

— А, приветствую вас, — и протянул руку.

— Ну, как жизнь? — рассмеялся Корж, включаясь в предложению форму разговора.

— Да ведь что, идет полегоньку. Вот в командировку еду. В три часа поезд уходит…

Корж посмотрел на часы. Было ровно час.

— Я тоже тороплюсь в одно место, но у меня запас есть — целых два часа.

— Запас карман не тянет, а все же лучше явиться на полчаса раньше, чем опоздать хоть на полминуты.

— Не опоздаю. Ну, бывай здоров!..

— Всего!..

Корж сел в трамвай и через несколько минут был в Управлении.

— Вас спрашивал начальник, — сообщил секретарь отдела.

Корж даже не зашел к себе в кабинет. Новиков встретил нетерпеливым вопросом:

— Ну, как дела?

— Сейчас пошла последняя почта от Оливареса Воронкову. Почтальона до места сопровождает лейтенант Грачев.

— Быхин поехал?

— Он. Я с группой выезжаю немедленно. Нужно опередить поезд.

— Кто с вами?

— Трое оперативных работников, радист Перлова и шифровальщик.

— Не мало?

— Я рассчитал. Поможет и Грачев.

— Хорошо. А с Оливаресом как решили?

— Я прошу не трогать его до нашего возвращения. Наблюдение за ним установлено надежное, и он никуда не уйдет. Я не знаю, с чем обратно пошлет Воронков отца к нему.

— Ладно. Я полагаюсь на вас. Действуйте, Алексей Петрович. Желаю удачи!

Они крепко пожали друг другу руки.

Оперативная группа выехала на двух машинах.

Дождь зарядил, видимо, всерьез и сыпал, словно из сита, не переставая. Шоссе блестело черной глянцевитой поверхностью. В выбоинах накапливались лужи.

Корж спросил шофера:

— Не посадит нас этот неосенний мелкий дождичек где-нибудь на проселочных дорогах?

— Нет, — успокоил шофер. — В тех краях песок, и дождь нам только на руку. Мокрая песчаная дорога плотней, по ней гонишь, как по асфальту.

* * *
Быхин на всякий случай взял билет. Нищий, нищим, а нарвешься на несговорчивого кондуктора и, чего доброго, высадят на полпути. К сроку не успеешь, и тогда на старости лет родной же сынок голову оторвет.

Поезд набирал скорость.

Посадочная суета и неразбериха постепенно улеглась.

Присев в уголке на чей-то увесистый чемодан, опутанный веревками, Быхин не торопясь сжевал пирожки, покрестился и отвязал от пояса кружку. Пробираясь между мешков, узлов и корзинок, наваленных в проходе, дребезжащим тенорком затянул:

— Страждущему и неимущему… Христа ради…

Дородная, пожилая молочница, восседавшая на бидонах, слазила куда-то за пазуху и со звоном бросила в кружку двугривенный. Быхин покосился, сказал положенное «Спаси Христос», а про себя подумал: «Корова толстомордая! Ну-ко, отвалила! А за молоко на базаре старается, небось, побольше содрать…»

В деньгах он не нуждался, в котомке за спиной лежало еще более двух тысяч из Лешкиных, но, протягивая руку, он делал критическую оценку каждому подаянию.

— Милостыньку Христа ради… Старичку убогому…

Какой-то военный не глядя достал бумажку и сунул в кружку. Трешница! Быхин глянул на него краем глаза. «Этому что! На всем казенном, да и денег огребает…» Неожиданно кто-то ойкнул и разразился руганью:

— Куда тебя прет, черт старый! Топчется прямо по ногам!..

Рядом с пострадавшим вздохнула баба:

— О-хо-хо!.. Как ты нехорошо божьего-то человека…

— Богов ли, чертов ли, а глядеть надо. У меня ноги тоже не из чугунины.

С верхней полки свесилась смеющаяся рожа парня.

— А ты подбирай их. В такой тесноте очень даже просто на язык наступят.

Быхин поспешил пробраться дальше.

До станции он успел обойти больше половины поезда. Трижды выгребал из кружки бумажки и мелочь, не считая совал в карман.

Перед самой остановкой, когда поезд начинал уже притормаживать, Быхин, перейдя в соседний вагон, столкнулся с милиционером. Тот сурово посмотрел на него, тронул за рукав.

— Ты чего тут бродишь, божья коровка?

— Да вот… на хлеб… — залепетал Быхин.

— Документы есть?

— А как же?

Быхин торопливо полез в карман.

— Ладно, не здесь покажешь. Пойдем на станцию.

Быхин, вздыхая и бормоча оправдания, пошел впереди милиционера к выходу.

У оперативного дежурного Быхина обыскали. Выложили на стол документы, деньги, что насобирал, начали составлять протокол. Занятый ответами на вопросы дежурного, Быхин и не заметил, как его котомку вынесли в соседнюю комнату…

Там уже дожидался Корж с шифровальщиком.

Алексей Петрович быстро достал туфли, тщательно осмотрел их. Хорошо! Побывали в ремонте, а каблуки так и остались сбитыми, на подошвах протерты дырки. Корж покачал каблуки — сидят крепко. Поднял стельку в одной — пусто. Поднял в другой — есть!.. Две маленькие полоски бумаги, исписанные мелким бисерным почерком. Одна была запиской Воронкову, другая — радиограмма. Ее Корж передал шифровальщику.

— Как можно быстрей и без ошибок!

В записке Оливарес писал:

Обратно с посыльным отправьте две ракетницы и десять белых ракет. Завтра к ночи непременно быть у меня. Примете участие в операции по уничтожению завода.

— Оч-чень хорошо! — Корж своей рукой, с возможной точностью копируя почерк Оливареса, переписал записку. Помощник подал ему дешифровку.

Р/О 29/12-3

Аг. ОВС сообщает:

Объект работает на полную мощность. Пункт А программы оказался абсолютно невыполним. Ликвидация объекта местными силами — сорвалась. Прошу немедленно слать авиацию. Сообщаю местонахождение объекта… Завтра ночью два ракетчика шестью белыми ракетами укажут точные цели. После определения положения самолетов мы дадим один выстрел над объектом.

ОВС.
— Садитесь рядом, — приказал Корж помощнику. — Зашифровывайте следом за мной. Что впереди — оставим. А местонахождение завода по нашей шифровке будет другим. — Корж продиктовал свои координаты. — Дальше несколько подробностей. Пишите: «Основные цехи объекта укрыты глубоко под землей. Для уничтожения их потребуются бомбы большой разрушительной силы. При подходе самолетов мы дадим сигнальный выстрел над объектом. Советую применить световые бомбы. Предупредите летчиков: перед ними окажется пустынный болотный пейзаж. Это — маскировка. Результаты бомбежки сообщу незамедлительно…»

Шифровальщик тщательно перевел все это на язык цифр.

Новую шифровку Корж так же переписал, копируя почерк Оливареса. Оба листка положил на старое место в туфлю, подклеил конторским клеем.

— Несите!

Дежурный читал Быхину нотацию:

— Бросьте шляться по поездам. Не время, да и не такой уж вы беспомощный. Вот у вас паспорт, а постоянного места жительства нет. За одно за это можно привлечь к ответственности. Советую устроиться куда-нибудь хоть сторожем и осесть на месте. На первый раз мы вас штрафовать даже не будем, хотя могли бы сделать и большую неприятность. Собирайте свои манатки…

Бормоча слова благодарности, Быхин торопливо забрал деньги, вскинул на плечи котомку.

Выйдя от дежурного, свернул к станционному базарчику. Там должен был поджидать старинный друг — Афанасий Егоров.

Последняя встреча

Лешка Воронков обрадовался приезду отца.

Собственно, радость заключалась не в каких-то сыновних чувствах, а в практической выгоде. Во-первых, начисто ликвидировалось всякое отношение к вырубленному саду. Откровенно говоря, Лешка побаивался за старика. Каким-нибудь образом нападут на след, сгребут старика Данилу и по ниточке размотают весь клубок… Во-вторых, Лешка доказал шефу, что он не даром хочет получить из рук немцев мельницы, маслобойку, дом и еще кое-что впридачу. Отца родного, старика, и то не пожалел для дела.

Шифровка Оливареса его обрадовала. Значит, скоро конец. Завод разнесут, и им здесь нечего будет делать. В послужном списке Воронкова появится первая запись об умело выполненном задании. В дальнейшем пусть посылают куда угодно. Важно сейчас, на первых порах показать, что он тоже не лаптем щи хлебает.

Записка была менее приятна. Лешка понял: Оливарес хочет использовать его в качестве ракетчика. М-да!.. Он хоть и ни разу не был под бомбежкой, но довольно отчетливо представлял, чем это пахнет. Летчик в своих расчетах ошибется на долю секунды, а от тебя и лоскутков не соберут. Но… ничего не поделаешь. Как говорится: перелез передними ногами — перелезай и задними.

Жена Афанасия быстро собрала на стол. Хозяин сходил куда-то и принес литровку самогонки. Лешка открыл подполье, крикнул в темноту:

— Эй, Гуго! Вылезай ужинать!

В люке показалась заспанная физиономия радиста.

За столом Быхин спросил:

— А что Антона не видно? Ушел куда?

Лешка мигнул Афанасию, чтобы придержал язык. Ответил сам:

— Тут, по делу недалеко отправился. Завтра вернется.

Лешка и сам никак не мог понять, куда делся Антон.

Если его взяли, то наверняка не поздоровилось бы и им. Но все было тихо, спокойно. Значит, он просто. смылся, подлец. Перепугался после случая с путеобходчиком и решил улепетнуть. В конце-то концов, черт с ним. И они недолго теперь засидятся здесь.

Разлил самогонку. Отцу стакан подал в руки.

— Держи-ка. За все хорошее, что нас ждет впереди. Как доехал?

— Ничего, — усмехнулся старик. — Рублей с полсотни насобирал еще. В общем, билеты окупил в оба конца. Только перед самой станцией паразит какой-то прицепился, забрал.

— Постой, постой, — Лешка отложил вилку, которой поддевал квашеную капусту. — Кто прицепился, кого забрал?..

— Меня, милиционер. Нечего, говорит, побираться.

— Ну?!

— Привели к дежурному, составили было протокол. А потом ничего. Прочитали псалом и отпустили.

Лешка вылез из-за стола, нервно заходил по кухне.

— Обыскивали?

Быхину не хотелось признаваться. И потом от него не ускользнуло, что Лешку не на шутку встревожило его сообщение. К чему подливать масла в огонь?

— Нет. Предъявил паспорт — и тем дело кончилось.

— Ну, это-то пустяки!

Лешка успокоился. Но осторожность никогда не мешает. Он спустился в подполье, достал из-под кровати Гуго ракетницы и патроны. Сам увязал все в отцовский мешок.

— Ты, батя, не задерживайся. Закусывай и — дуй:

— Гонишь?

— Не гоню, а дело не терпит. Не на именины приехал. И в городе ждут тебя.

Старик начал собираться.

— Денег нужно? — спросил Алексей.

— Да ведь…

— Ладно. — Лешка отсчитал отцу пятьсот рублей.

Он проводил его до ворот, запер за ним калитку. Дверь в сени также запер на крючок и засов.

Гуго нацелился на второй стакан и уже держал его в руках. Лешка отобрал у него самогонку, поставил на стол.

— Хватит. Старик привез шифровку от шефа. Сегодня передача.

— А расписание…

— Без всяких расписаний. Вызовешь сам. — Чуть понизил голос: — Оливарес просит самолеты…

— О!.. Откуда будем работать? Снова в лес?

— Куда пойдешь в такую погоду? Сейчас и в лесу, как в речке, места сухого не найдешь. Передавай отсюда. Шифровка небольшая.

— Не засекли бы…

— Пока они засекают, наш и след простынет. Через пару дней будем сматывать удочки.

— Мое дело маленькое. Пойду готовить рацию.

В половине первого ночи Лешка и сам спустился к Гуго. Тот уже слал в эфир позывные сигналы. — Как оно?

— Пока не ответил. Не ждут сегодня.

— Стучи, стучи!

В это время сверху донесся встревоженный голос Афанасия:

— Лексей Данилыч, там стучит кто-то. Сам выйдешь или мне…

— Не открывай — крикнул Лешка. — Я сам!…

Он выскочил из подполья, плотно прикрыл за собой крышку. Натянул на нее половик.

— Какого черта принесло в такую пору? — с тревогой в голосе проговорил он и, вынув пистолет, шагнул в сени.

Гуго беспрерывно работал ключом. Но сейчас он не столько прислушивался к происходившему в эфире, сколько к могильной тишине наверху. Он тоже достал пистолет и положил рядом с собой.

* * *
Ворота, как и ожидал Корж, оказались запертыми.

— Постучать? — спросил один из группы.

— Ни в коем случае! Лейтенант Иванов!.. — Корж сцепил пальцы, выгнул ладони лодочкой, пригнулся. — Вставайте на руки. Я подсажу вас на забор. Только тихо…

Через минуту калитка отворилась, оперативники вошли во двор. Одного из них с автоматом Корж оставил у окон с улицы.

Еще один автоматчик встал у кухонных окон. Они были слабо освещены, затянуты занавесками. Третий автоматчик отошел к конюшне, чтобы иметь в поле зрения весь двор и огород.

Корж поднялся на крыльцо. Легонько тронул дверь — заперта.

— Вот тут втихомолку не выйдет. Внимание, товарищи! — Он рукояткой пистолета тихонько постучал в дверь.

В левой руке наготове держал электрический фонарь.

Прошла минута, вторая… Или, может, показалось, что так долго никто не откликается. Но вот за дверью раздались шаги.

— Кто там?

Корж по голосу узнал Воронкова. Приглушенно ответил:

— Это я, Антон… Открой, Лешка…

За дверью помолчали…

— Какой Антон?..

— Да ты что, ошалел совсем!.. Видно, опять Афанасий самогонки приносил…

Лешка проворчал что-то, звякнул крючком. Он распахнул дверь, и в ту же минуту яркий сноп света ударил в глаза.

— Руки вверх! — Кто-то ринулся на него.

Лешка наотмашь ударил по фонарю. Выстрелил в темноту, рванулся обратно…

Вслед ему прогремели два выстрела.

Лешка успел запереть дверь. Заметался по кухне, ища выхода… Выход оставался только один. Воронков вскочил на лавку, ударом ноги вышиб раму. Пригнулся, нырнул в окно. И сразу голова словно раскололась от нестерпимого звона в ушах…

Общими усилиями крючок вырвали из косяка.

В кухне Коржу прежде всего бросился в глаза Афанасий Егоров. Белый как мел, с дико вытаращенными глазами, он держался за печку, а ноги сами собой выплясывали какой-то дикий танец. Рядом на лавке сидела жена, схватившись руками за грудь. Корж метнулся к разбитому окну.

— Лейтенант Коровин!

— Здесь, товарищ капитан! — Темная фигура поднялась от земли, подошла ближе.

— Ушел?..

— Нет!

Под полом раздался глухой хлопок. Корж повернулся к Афанасию.

— Спуститесь под пол! Скажите радисту, чтоб сдался. Ну, живо!

Трясущийся Афанасий начал торопливо спускаться по лестнице, сорвался и загремел на кадки с капустой. Через минуту он выскочил обратно всклокоченный, с перекошенным ртом.

— Там… этот, который… застрелился… Прямо в рот пустил…

— Товарищ Перлова, со мной! — Корж спустился в подполье, посветил фонарем.

Гуго Мяги лежал на кровати. Голова его была запрокинута, подбородок опален пороховыми газами.

— Проверьте рацию!

— Нечего проверять, товарищ капитан. Разбита.

Смотрите, всю панель выворотил.

— Развертывайте свою.

— Он и текст радиограммы изорвал в клочки.

— У меня есть второй. Держите! Начинайте с позывных. Получите ответ — передавайте. Вам не помешает этот… сосед? Мне нужно наверх.

— Ничего. Идите.

Воронкова принесли со двора, усадили на лавку, привели в чувство. Он с усилием поднял голову, обвел незнакомых людей тяжелым, мутным взглядом. Потянулся было к слипшимся от крови волосам, но руки крепко держали наручники.

— Дайте пить, — попросил он.

Корж поднес ему ковшик. Воронков пристально взглянул на него и отвалился к стене.

— Что, узнал? — усмехнулся Корж.

Воронков молчал.

— Короткая же у тебя память! А я тебя запомнил с первой встречи, с двадцать шестого года, когда помешал твоему отдыху в Батуми. Помнишь, как ты купался ночью в море и «потерял» револьвер…

Воронков не мигая смотрел в лицо Коржа. И в этом взгляде было все: ненависть, страх и угасшие надежды. Он застонал и повалился на лавку…

— Узнал! — заключил Корж.

Приступили к тщательному обыску.

Корж начал допрашивать Афанасия. Тот заикался, путался, плакал и беспрестанно сморкался в подол рубахи. В конце концов Алексей Петрович отступился от него. Пусть немного отойдет, а то все равно никакого толку не добьешься.

Перлова чем-то постучала в пол снизу. Корж спустился к ней.

— Что вы?

— Передала. Жду ответа.

— Молодчина! — радостно воскликнул Корж, в волнении потирая руки.

Разведотдел майора Инге слал ответ. Перлова стала записывать. Корж притих, неотрывно следя за быстро бегающим карандашом.

Ответ был коротким. Корж передал его шифровальщику. Тот перевел шифр:

Сообщение получено. Самолеты ждите завтра в 1:00. Организуйте встречу.

Инге.
Алексей Петрович крепко стиснул кулак, энергично тряхнул им.

— Встретим!

Корж смеется последним

Лозинский пришел домой обедать. В сумке из-под инструментов принес присланные Воронковым ракетницы и патроны.

— Ну, пан Кобылко, сегодня вам предстоит провести боевую ночь!

— То есть?..

— Вы стреляли когда-нибудь из ракетницы?

— Не приходилось.

— А представляете себе, что это за штука?

— Тот же пистолет, только ствол шире.

— Ладно, я вам покажу ее и научу обращаться… Сегодня из райха прилетят наши орлы. Нужно будет указать им, куда бросать яички.

— Проще говоря, ракетами навести на цель?..

— О, вы, оказывается, не совсем отупели!

— Хм!.. — Кобылко зажег керосинку, поставил на нее чайник.

— А вы не обижайтесь, — примирительно сказал Лозинский. — Еще несколько дней, и я помогу вам вернуться в светское общество. За сегодняшнюю операцию обещаю взять вас с собой в Германию. Вы понимаете: в Германию!.. Берлин!.. Будущая столица мира!.. Обеспеченное, беспечальное житье. Будете каждый день пить шнапс и жрать сосиски. Плохо?..

— Ничего не говорю. Но как вы думаете попасть туда?

— Так же, как сюда, — по воздуху. В назначенное время и место за мной придет самолет. Несколько часов полета, и мы с вами будем гулять по Унтер ден Линден… Я сниму эту проклятую деревяшку и надену механический протез. С ним даже хромоты не заметно.

— Да-а, — задумчиво протянул Кобылко. — Шнапс и сосиски…

— Не нравится шнапс — будет шампанское. И не какое-нибудь, а настоящее, французское, Клико. Франция теперь наша, и мы выжмем ее, как лимон…

Кобылко вернул витавшего в облаках сапожника на грешную землю.

— Ладно, пан Лозинский, оставьте пока шампанское и давайте пить чай. А вместо сосисок вот вам ливерная колбаса. Наедайтесь перед полетом.

— Но-но! Я гляжу, вы начинаете шутить, и у вас это получается, как у стопроцентного дворника.

— Привычка — вторая натура.

— Нужно и натуру переламывать.

— Зачем?

— Вы, что же, таким чурбаном думаете и в Германии жить?

Кобылко снова хмыкнул.

— Сказать вам по совести, пан Лозинский?

— Ну…

— Я предпочел бы дожить свой век здесь.

— Вот как?

— Да. Заплатите мне за труды, и я пожелаю вам счастливого пути.

— И сколько же вы хотите?

— Все, что у вас останется в советских знаках…

— Ого! У вас губа не дура!

— А у вас, значит, порядочно грошей?

— И если так?..

— Не потащите же вы их с собой? Разве не нашлепают вам новых, если понадобится?

— Что вы хотите сказать?..

— Э, полно, пан Лозинский! Я не круглый дурак.

— Однако!..

— Мы ж свои люди… С деньгами я и здесь найду себе место в обществе. Чего ради будете вы возиться со мной? Я оказал вам большую услугу, сохранил жизнь. Думаю, что это стоит денег… Я пойду сегодня, куда укажете, выполню любой ваш приказ. По рукам?.. — Кобылко протянул через стол грязную ладонь с длинными, желтыми от махорки пальцами.

Лозинский не раздумывал. Сейчас можно обещать что угодно, только бы этот бывший ротмистр не продал его. А потом пустить ему в чай или водку маленькую пилюлю, и он уснет сном праведника.

Кобылко словно прочитал его мысли.

— Только играть честно, герр Лозинский. Не вздумайте меня угостить фруктовой водой.

— Слово чести! Как вы могли такое подумать?

— С волками жить — по-волчьи выть.

— В данном случае эта пословица не к месту… А скажите, пан Кобылко, как вы объясните свое неожиданное богатство, если спросит кто-нибудь?

— Скажу, в рулетку выиграл, — осклабился Кобылко.

Лозинский обиженно плюнул.

— А еще только что хвастались: я не дурак!

— Сказать вам еще одну поговорку?

— Ну?

— Не заботься свинья о свинье, а заботься сама о себе.

Лозинский криво усмехнулся и встал из-за стола.

— Ладно, о дальнейшем не моя забота, вы правы. Я сдержу свое слово, а там вы как хотите… Сегодня я вернусь в семь.

Кобылко прилег отдохнуть после обеда и уснул. Его разбудил громкий стук в дверь.

— Войдите! — крикнул он, не поднимая головы. — Не заперто.

На пороге выросла фигура капитана государственной безопасности. За ним стояли еще двое в штатском. Дворника словно ветром сдуло с койки. Капитан подошел к нему вплотную, протянул руку.

— Оружие!

— У… У… У меня… нет…

— Обыскать! — криказал капитан.

У дворника вывернули пустые карманы.

— Где Лозинский? — спросил майор.

— Я… Я не знаю, кого вы спрашиваете…

— Будете кривляться?! Где сапожник?

— Он… обещал прийти в семь…

— Что ж, мы люди не гордые — подождем. Приступайте к обыску, товарищи.

* * *
Лозинский открыл дверь и в ужасе отшатнулся.

За столом, спокойно куря папиросу, сидел капитан государственной безопасности. Перед ним лежала буханка с запеченными в нее деньгами, ракетницы, патроны и прочие вещи сапожника. Он метнулся было назад, но его подтолкнули в спину.

— Входите, входите!

Деревянная нога стала вдруг непомерно тяжелой, словно ее поменяли на чугунную. Лозинский с усилием перекинул ее через порог, остановился. Капитан встал навстречу.

— Господин Оливарес?.. Очень приятно познакомиться. — Он показал рукой на стол. — Здесь не хватает вашего пистолета. Прошу…

— У меня нет оружия.

— Шутить изволите? — Корж нагнулся к Оливаресу, быстро поддернул штанину на левой ноге и достал из тайника в протезе парабеллум. — Вот какая память! Положили и забыли — куда…

* * *
За Волгой, в десяти километрах от города, лежало огромное гнилое болото, окруженное мелкими зарослями ольхи, осины, худосочных березок.

Неожиданно в редколесье появились солдаты. Они начали спешно устанавливать зенитные орудия, отрывать в податливой сочащейся почве временные укрытия. Пришли шесть машин с прожекторными установками и расположились вокруг болота.

Солдаты трудились день и ночь, и к положенному сроку все было готово. Капитан-артиллерист, руководивший работами, придирчиво проверил свое хозяйство и остался доволен.

Давно погасли сумерки. Тихая, звездная шла ночь. Расчеты сидели около орудий, негромко переговариваясь, куря в ладошку.

Капитан проверил время и вышел на дорогу.

Вскоре впереди показались приглушенные маскировочными щитками огни машины. Она остановилась, и из нее вышли Корж и Грачев.

— Здравствуйте, бог войны, — поздоровался Алексей Петрович. — Все готово?

— Ждем. Кому-то сегодня по всем правилам панихиду отслужим. Ну, идемте на КП.

Командный пункт находился рядом с одним из орудий. Там не было ни блиндажа, ни какого-либо другого укрытия. Около пенька сидел связист с двумя полевыми телефонами. Один был соединен со штабом ВНОС[9], другой связывал командира с его пушками. Радист доложил капитану:

— Идут тремя эшелонами. Прошли ближние к нам города. Через восемь минут будут заходить на цель.

— Что ж, — милости просим!

По второму телефону капитан передал приказ приготовиться.

Корж вынул из кармана ракетницу, взятую у Оливареса, зарядил его же патроном.

В стороне послышался гул идущих самолетов.

— Ого! — воскликнул артиллерист, прислушавшись. — «Юнкерсы», пикирующие. Хотят бить наверняка. Добро-о!.. Давайте ракету!

Темное небо прочертил коротенький неяркий след. В высшей своей точке он вспыхнул, рассыпав искры, и медленно опустился к земле…

Немецкие летчики выкинули световые ракеты. Они почти недвижно повисли в воздухе, заливая местность ослепительным мертвенным светом.

Земля дрогнула от первого тяжелого взрыва. За ним последовал второй, третий…

Корж прокричал на ухо Грачеву:

— Жалко болотных жителей. Фашистские ассы весь лягушатник наизнанку вывернут.

Вспыхнули прожекторы, разрезав темное небо на куски. Разом ударили пушки. Все потонуло в грохоте, гуле и вое…

— Тяжелыми лупят! Пятьсоткилограммовыми! — смеясь, кричал артиллерист. — Жарят, ай-яй!.. Новый метод осушения болот!..

— Есть один! — закричал Грачев. — Смотрите!..

Из вышины, ярко разгораясь, падал к земле фашистский бомбардировщик.

— Второй! — Артиллерист схватил Коржа за руку.. — Вот попали в переплет «рихтгофены»! Н-ну!..

Огонь бушевал в высоком ночном небе. Кинжальные лучи прожекторов, нащупав цель, держали ее в световом пятне. Артиллеристы быстро переносили огонь, — другой вражеский самолет, вспыхнув гигантским факелом, разваливался на куски…

— Второй эшелон заходит на цель! — надрывно кричал от телефона связист.

Командир батареи по второму проводу передавал приказ:

— Усилить огонь!

— «Хорошо, хорошо!»— мысленно повторял Корж. Он смотрел на разгоравшуюся в вышине битву и тихонько смеялся.

Левант Я. Наследство дядюшки Питера

И МОРЕ БЫВАЕТ РАВНОДУШНЫМ…

Чужое, унылое, скучное море. Слабый северный ветер нехотя подгоняет мелкие равнодушные волны. С легким шорохом наползают они на устилающий берег галечник и медленно скатываются назад, оставляя за собой рваные клочья пены.

Если прильнуть к окулярам стереотрубы, колышущаяся серо-зеленая масса придвигается вплотную, и тогда начинаешь чувствовать себя пловцом, оказавшимся во власти слепой, безразличной ко всему на свете стихии.

Изредка в пале зрения возникают дымки проходящих вдали кораблей. Тогда Сергей плотнее приникает к окулярам и, определив по возможности тип судна, курс его и водоизмещение, старательно заносит все эти данные в журнал. Но вот силуэт вражеского корабля исчезает за горизонтом; тает, рассеивается в блеклом, бесцветном небе тоненький дымок — и снова перед глазами пустынное, подернутое легкой зыбью море.

…Когда Сергей Ивлев узнал, что разведчикам предстоит обосноваться на маяке, послушное воображение тотчас нарисовало устремленную ввысь серую громаду на омываемом бурными волнами одиноком скалистом острове. Велико же было разочарование, когда перед ним возникла сравнительно невысокая кирпичная башенка, приткнувшаяся на пологом холмике в конце обычной деревенской улицы.

Небольшой рыбачий поселок, в котором разместился штаб дивизии, был пуст; все население его, должно быть, давно уже эвакуировали гитлеровцы. Разведчики не без удобств расположились в окружающих башню домиках, в то время как на самом маяке с первого же дня был оборудован наблюдательный пункт.

Перевалило на вторую половину марта. Странным был здесь, в Померании, первый весенний месяц — ни звучной капели, ни говорливых ручейков, без устали протачивающих под снегом бесчисленные свои дорожки. Изъеденный туманами и влажными морскими ветрами снежный покров давно уже исчез, обнажив буроватую, лишенную растительности землю. Солнце, не по-весеннему бледное, не торопится отогревать захолодавшую песчаную землю.

Позади остались жестокие бои в Восточной Пруссии и на укреплениях Померанского вала. Последняя надежда гитлеровского райха — ударная группа «Висла», нацеленная с севера в тыл нашим рвущимся к Берлину армиям, — разбита, сброшена в море, обращена в паническое бегство.

Части дивизии «осваивают» старые полевые укрепления гитлеровцев на побережье. Кто знает, какие сюрпризы может преподнести схваченный за горло, но еще недобитый враг? Всего ведь месяц назад в этих местах высадились подброшенные морем четыре пехотные дивизии немцев.

Впрочем, как видно, гитлеровцам сейчас не до того. Бегущие на запад суда забиты остатками перемалываемых в Курляндском котле дивизий. Фашистское командование спешно стягивает к Берлину все свои резервы в тщетных попытках задержать, отсрочить неизбежное.

Четвертый день сидят на маяке разведчики капитана Гришина. Четвертый раз заступает на короткое, двухчасовое дежурство и гвардии рядовой Сергей Ивлев. Но ни одно происшествие за все время не нарушило однообразного их существования на этом унылом берегу. Вот и сейчас напрасно обшаривает Сергей взглядом пустынную поверхность моря в надежде заметить бурунчик перископа, баркас или хотя бы шлюпку, подкрадывающуюся к берегу.

Когда устают глаза, Сергей посматривает вниз, на улицу. По ней пробегают машины, движутся повозки каких-то тыловых частей. Одна из пароконных бричек, свернувшая к колодцу напротив, привлекает его внимание. В глаза бросается непривычная деталь — оплетенное соломой запасное колесо, торчащее позади укрытого брезентом груза. Старые знакомые! Наведя бинокль, Сергей различает на борту повозки маленькую подкову с пятеркой посредине — эмблему энской гвардейской кавдивизии.

Пока Сергей разглядывал повозку, рядом с ней притормозил «виллис» с двумя автоматчиками-сержантами. Один из них, соскочив с машины, быстро направился к маяку и скрылся под навесом крыльца, второй, неторопливо закурив, подошел к ездовому, расправлявшему брезентовое ведро.

Тут Сергей вспомнил о своих прямых обязанностях и поспешно перевел взгляд на море. Ничего нового там он не увидел. Обнаруженный минут двадцать назад и уже отмеченный в журнале двухтрубный пароход давно скрылся за линией горизонта. Вокруг было чисто. На всякий случай Сергей приник к окулярам стереотрубы и медленно прокрутил барабан.

Когда он снова посмотрел вниз, то с удивлением увидел, что остававшийся на улице сержант, придерживая рукою автомат, бежит к маяку. Заинтересованный Сергей склонился над открытым люком и заглянул в помещение дежурного. Там находился капитан Гришин, с полчаса назад сменивший офицера разведотдела дивизии. Первый из прибывших сержантов, сидя рядом с командиром роты, негромко говорил по телефону. В этот момент в комнату влетел его спутник. Сергей заметил гневное движение капитана, но вошедший проговорил что-то, и Гришин разрешающе кивнул головой. Сержант сразу метнулся к телефону, почти выхватил трубку из рук своего товарища, и тут Сергей услышал его захлебывающийся от волнения, громкий голос:

— Товарищ сто первый! Это вы, товарищ сто первый? Докладывает сержант Онуфриев. Обнаружили след, товарищ сто первый! Один дядька засек… Есть, докладывать по порядку. Ездовый хозвзвода гвардейской кавдивизии Макаров сегодня, около девяти утра, видел их в расположении штаба… Так точно, на мотоцикле… Нет, этого он не знает… Есть, задержать ездового до вашего прибытия… Слушаюсь!

Раздумывая об услышанном, Сергей вернулся к наблюдениям. Если неизвестное начальство прибудет до конца смены, ему, возможно, доведется услышать продолжение занятной этой истории. Только бы не замешкался «товарищ сто первый»…

Мог ли думать Сергей в тот момент, что «неизвестным начальством» окажется некто иной, как его старый друг и односельчанин капитан Павел Петрович Цапля! Когда второй «виллис» минут через пятнадцать подкатил к высокому крылечку маяка, Сергей не сразу узнал Павла в сидевшем за рулем худощавом подтянутом офицере. Слишком уж неожиданно это было. И только после того, как прибывший хорошо знакомым ему жестом одернул шинель и, закинув голову, бросил взгляд на верхушку маяка, Сергей понял, что пути их снова пересеклись. До чего же тесны, оказывается, они — фронтовые дороги!

Между тем ездовый в сопровождении сержантов подошел к офицеру и все они скрылись под навесом крыльца. До Сергея донесся оживленный разговор, но он уже не мог заглянуть вниз. Дымок, обозначившийся на горизонте, приковал к себе внимание. Когда же Сергей произвел нужные наблюдения и сделал запись в журнале, разговор внизу окончился. Ездовый взобрался на повозку, один из сержантов развернул свой «виллис» и укатил в сторону Кёзлина, тогда как второй, — тот, что назвался Онуфриевым, — устроился за рулем машины Павла.

В это время снизу по чугунной лестнице поднялся сменявший Ивлева на НП ефрейтор Птицын.

— Что рано? — удивился Сергей: до конца его дежурства оставалось добрых полчаса.

— Приказано подменить, — ворчливо отозвался ефрейтор. — Давай, давай — велено поторапливаться.

«Павел», — догадался Сергей, охотно уступая место у стереотрубы. Быстро передав объект наблюдения, бинокль и журнал, он сбежал вниз по загремевшим под ним ступеням.

— Отправитесь с капитаном Цаплей, — коротко сказал командир роты. Как и всегда, он был немногословен. Павел только молча кивнул земляку и тут же вышел. Сергей понял, что друг его очень спешит.

— Есть, с капитаном Цаплей! — отчеканил он и, ни о чем не спрашивая, устремился следом за Павлом.

Едва машина тронулась, Павел, сидевший рядом с водителем, обернулся к Сергею.

— Шернер объявился, — сказал он. — Да-да, тот самый. Не забыл еще?

Разве забывается такое! Как будто вчера это было: тщательно замаскированный в лесу подземный бетонный бункер, злобный верзила Дитрих, переодетые в нашу форму диверсанты… Из всей этой банды ушли только двое — Шернер и его помощник. Сергей и не подозревал тогда, что беглецы, исчезновению которых он не придал особого значения, напомнят о себе чуть не полгода спустя.

Оказывается, на днях в районе Кёзлина некий инженер-капитан, прибывший с сержантом на мотоцикле, попытался соблазнить начальника тылового подразделения «увеселительной» прогулкой на катере. Начальник перед соблазном устоял, катера не дал, но и дурного ничего не заподозрил: документы офицера были в полном порядке. Контрразведка узнала об этом с опозданием, и, так как первая же проверка указала на поразительное сходство инженер-капитана с бывшим хозяином диверсантского гнезда в лесу Роминтен, немедленно были организованы поиски. В течение двух дней они не давали результатов, и вот только сейчас удалось напасть на след. Сведения, полученные от ездового, сомнений не вызывали. Он как раз выезжал из переулка, где размещался хозвзвод, когда дорогу ему преградил мотоцикл, вставший на самом перекрестке. Сидевший в коляске инженер-капитан, «белый, як тот мертвяка», говорил о чем-то с остановившимся рядом офицером. За рулем был рыжий сержант в защитных очках.

— Это они, — заключил капитан Цапля. — Жаль только — наш хозвзводовец не разглядел их собеседника. Со спины его видел. «Стройненький такой, кубанка новая с синим верхом, шпоры…» Кубанка и шпоры! В одной только этой дивизии их носят две сотни офицеров, а если учесть еще расположенный невдалеке штаб корпуса и части двух других кавдивизий, число кубанок можно довести до тысячи…

— А странно, — заметил Сергей, думая о своем, — странно, что они разъезжают в открытую. Просто удивительно…

— Ничего удивительного! — отрезал капитан. — Ты забыл, что в лицо их знаем только мы двое. Вероятность случайной встречи ничтожна. Ну, а специальных розысков они могли уже не опасаться. Со времени бегства из подземелья прошло пять месяцев, и Шернер прекрасно понимал, что нам сейчас не до них. Собственно говоря, он был бы вправе на это рассчитывать, если б не перехваченная нами коротенькая радиограмма. «Лесника» срочно вызывали в пункт номер три. Помнишь подслушанный на озере разговор?

— Лесник — это Шернер, — догадался Сергей.

— Вот именно, — подтвердил Цапля. — А так как пункт номер три нам был совершенно неизвестен, поиски пришлось организовать во фронтовых масштабах… Понимаешь, Сергей, — задумчиво проговорил он после короткого молчания. — Нам необходимо взять его. Это очень, очень важно…

Полгода назад необстрелянным новичком, только что прибывшим из запаса, Сергей Ивлев встретил на фронте довоенного своего дружка. Цапля ушел добровольцем еще в финскую кампанию, за пять лет проделал путь от рядового до капитана, и трудновато было признать Сергею в подтянутом выдержанном офицере озорного колхозного моториста «Пашку-непоседу». Случайное сходство с захваченным власовцем вовлекло Сергея в целый водоворот событий. Офицер армейской контрразведки Павел Цапля привлек его к участию в операции и после разгрома действовавших в нашем ближнем тылу гитлеровских диверсантов рекомендовал своему фронтовому приятелю капитану Гришину. Это была большая честь для молодого солдата — стать разведчиком прославленной гвардейской дивизии…

«Виллис» мчался на огромной скорости. Хорошо зная, как ненадежна эта верткая, но неустойчивая американская машина, Сергей невольно хватался руками за сиденье на резких поворотах, между тем как Павел все поторапливал и поторапливал шофера.

Узкая щебенчатая дорожка петляла среди песчаных, утыканных редкими соснами холмов. Небольшие продолговатые озерца вытягивались вдоль пути, изредка попадались пашни, угрюмые одинокие усадьбы.

Кругом было безжизненно и тихо. Только заваленные разным военным хламом кюветы напоминали о прокатившемся здесь недавно потоке спасавшихся бегством гитлеровцев. Разбитые автомашины и повозки, орудия всех систем и марок, зарядные ящики, фаустпатроны, противогазы — целые груды немецких противогазов в зеленых цилиндрических коробках — мелькали по обе стороны дороги.

У въезда в маленькую деревушку группа жителей, ремонтировавших мост, расступилась, пропуская замедлившую ход машину. Понурые фигуры с белыми повязками на рукавах, безразличные, отсутствующие взгляды…

— Вот самое страшное, — прервал молчание Павел. — Равнодушие… Какой кары заслуживают те, кто довел народ до такого состояния?

Сергей не отзывался. Эти люди для него бесконечно чужды и только. Странно даже, куда девалась лютая ненависть, принесенная им с разоренных, беспощадно выжженных полей его родины. Сейчас — ни злобы, ни сочувствия. Они, эти чужие люди, — всего лишь детали пейзажа — сумрачного, непривычного… Опять вот медленно выползает из-за дюн унылое, серо-стальное море. Невольно возникает в памяти родной Каспий. Разным бывает он: угрюмым или приветливым, ласковым или гневным, но никогда — равнодушным…

Чуть склонив голову набок, к укрепленному перед водителем зеркальцу, капитан Цапля украдкой наблюдает за другом. Что и говорить, за месяцы, пробежавшие с их последней встречи, Сережка заметно повзрослел, выглядит сейчас настоящим ветераном. Видно, неплохую школу прошел у гвардии капитана Гришина. И выдержки вот прибавилось — разве удержался бы он прежде от расспросов? Эх, Сергей, Сергей, и не подозреваешь ты, дружище, как мало на этот раз известно твоему другу капитану!

В донесении, описывающем внешность мотоциклистов, упоминалась пристегнутая к поясу инженер-капитана туго набитая полевая сумка — обычная кирзовая полевая сумка, какую можно приобрести в любой походной лавке Военторга. О содержимом ее Павел догадывается. Но это все, в остальном — темным-темно. Куда устремился «Лесник»? Где скрывался, что делал он все это время? Кто ждет его в «пункте номер три»? И, самое главное, почему именно теперь, только теперь, когда исход войны решен окончательно ибесповоротно, выполз он из своей берлоги?

Сколько ни думал над этим Павел, даже самой смутной догадки не возникло у него. Лишь много позднее суждено было ему узнать о разговоре, происшедшем на исходе одного не по-осеннему жаркого дня полгода назад в огромном городе, отдаленном на многие тысячи километров от линии фронта.

МОЛИТВА МИСТЕРА БЕРКЛИ

Это был, действительно, на редкость жаркий день, один из тех, когда изнывающим от духоты жителям кажется, что нестерпимый зной источают не только стены огромных разогретых солнцем зданий, но и скалистые недра острова, несущего на своем горбу самый большой в мире город.

Разговоры о погоде сопровождали Джона Клейтона на всем пути от вокзала до отеля, название которого значилось на врученном ему пакете. Та же тема обсуждалась и в вестибюле, битком набитом офицерами всех званий и родов оружия. Осторожно пробираясь между ними (он оказался здесь единственным рядовым), Джон без труда распознал запасников, причем запасников, только-только распрощавшихся с прелестями штатской жизни.

Капитан, восседавший на табурете портье, бегло просмотрел удостоверение Джона и, сделав пометку в списке, кивнул в сторону лифта:

— Девятый этаж, комната 1240!

В просторный лифт вместе с Джоном вошли еще двое — полный, добродушного облика подполковник и совсем еще юный майор, невесть какими путями добывший свои офицерские нашивки. Впрочем, и на майоре и на подполковнике форма сидела одинаково мешковато.

Откозыряв по всем правилам (он хорошо знал, как мнительно бывает свежеиспеченное начальство), Джон скромненько встал в сторонке, но подполковник широким жестом пригласил его подойти поближе.

— Что же это вас так, коллега? — похлопал он пухленькой ладошкой по пустому погону Джона. — Или не хватило никелированных звездочек на складе? К похоронам, как и на свадьбу, принято являться принарядившись. Не так ли, господин наследник?

— Простите, сэр? — ничего не понимая, вытянулся Джон.

— Э, бросьте, — досадливо отмахнулся толстяк. — Я такой же командир полка, как вы — римский папа… У вас, собственно, что? Искусство, химия, энергетика?

— Киноактер, сэр, — неуверенно отозвался Джон, сообразив, что речь, по-видимому, идет о его гражданской профессии.

— Киноактер? — поднял брови полковник. — Ничего не понимаю! Что же вы собираетесь делать там, в Европе?

В этот момент лифт замер и оба офицера вышли, предоставив Клейтону теряться в догадках.

На девятом, последнем этаже, у выхода из лифта, Джона встретили двое молчаливых штатских. На сей раз документы были изучены гораздо тщательней. Здесь ничто уже не напоминало царившую внизу суматошную атмосферу военного отеля. Чистые, тихие коридоры с плотно прикрытыми дверями, немногочисленные сотрудники в штатском…

Джон почувствовал, как смутная тревога, тревога последних дней, притупившаяся было в шумном вестибюле, снова зашевелилась в нем. У таблички с номером «1240» он в нерешительности остановился.

— Войдите! — донесся из-за двери веселый рокочущий басок, когда Джон, преодолев минутную робость, осторожно постучал.

Нет, добродушная физиономия не введет его больше в заблуждение. Джон хорошо знает этих румяных улыбчивых джентльменов, готовых в любую минуту с самым приветливым видом послать вас за грошовое вознаграждение на смертельно опасный трюк или же выставить за ворота, обречь на нищету, голод, прозябание. О, за пять лет своей голливудской одиссеи он вдоволь насмотрелся на них — властелинов, боссов, хозяев жизни!

Полковник явно стремился придать разговору характер дружеской беседы. Что ж, рядовой Джон Клейтон ничего не имеет против. Разумеется, он будет начеку, все время начеку…

Однако странно: почему это начальство так интересуют его успехи в парашютной подготовке? Неужели только для отвода глаз? Олл райт, сэр, Джону есть о чем порассказать! Еще до того, как надел он форму парашютиста, ему не раз случалось кувыркаться в воздушном океане. Вот хотя бы при съемке «Грозы в Кордильерах»! Джон выбросился тогда с высоты в восемнадцать тысяч футов и приземлился на совершенно голом, почти отвесном скате. Не запутайся стропы парашюта в случайной трещинке, ему бы и костей не собрать.

— «Гроза в Кордильерах»? — оживляется полковник. — Помню, помню. Там снималась Генриэтта Гарви. В проливной дождь она на мустанге скачет в Каньон Дьявола на выручку к своему возлюбленному, выпрыгнувшему из горящего самолета… Но позвольте, ведь летчика играет Майкл Тейлор, я хорошо помню!

— Так точно, сэр, я только дублировал в трюковых сценах, — поспешно пояснил Джон. — Впрочем, на мустанге вы видели тоже не Гарви. Прекрасная Генриэтта до смерти боится лошадей и сырости. В нужный момент ее подменяет Мэй Кларенс.

— Вот как! — восклицает полковник. — А мыто, зрители, всегда в таком восторге от мужества нашей маленькой Генриэтты.

И он смеется — громко, от души, наполняя большой комфортабельный кабинет басистыми рокочущими звуками. Джон вежливо улыбается, хотя на душе у него при воспоминании о бедняжке Мэй становится тягостно и тревожно.

— Так-так, дружок, — говорит полковник, внимательно разглядывая извлеченную из коробки массивную, густо-коричневую гавану. — Ну, а что это за конфликт произошел у вас с полковым начальством?

Вот оно! Джон весь напрягается. Сейчас он собран, как перед опасным затяжным прыжком.

— Смелее, смелее, — подзадоривает его полковник. — Говорите все, как оно есть. Здесь вы можете не опасаться.

Черт побери, ему и нечего опасаться, если уж говорить по чести! Какое ж это преступление — отстаивать взгляды своего народа, правительства, президента? Конечно, ему не следовало давать рукам волю там, на полигоне, но как было удержаться, если этот мерзавец капрал позволил себе такую гнусность! Ведь это позор, позор для американской армии!

Полковник выслушал его не перебивая.

— Мне трудно осуждать вас, Клейтон, — произнес он, когда солдат закончил свой рассказ. — Неужели этот негодяй так и заявил?

— Во всеуслышанье, сэр! «Замените свастику на мишени советской звездочкой — и я положу все пять пуль в самое яблочко». Он и раньше, случалось, высказывался в том же духе, но такого себе не позволял. Ну, тут я не выдержал и…

— Мне трудно осуждать вас, Клейтон, — повторил полковник. — Вами руководили благородные побуждения. И все же… подумайте, что будет с армией, если все солдаты начнут награждать оплеухами унтер-офицеров? Есть другие пути.

— Другие пути, сэр? Смею заявить, капрал Добсон в нашем полку вовсе не одинок. Даже некоторые офицеры…

Джон спохватился, с опаской поглядел на полковника. Но нет, высокое начальство и не думает гневаться. Благодушно попыхивая сигарой, оно поглядывает на солдата без всякой неприязни.

Ободренный Клейтон наконец решается:

— За рукоприкладство готов нести любое наказание, сэр. Но при допросе об этом меньше всего было речи. Следователя почему-то очень интересовали мои высказывания о России. Мне чуть ли не в вину ставились мои симпатии к Советской Армии. А я действительно восхищаюсь подвигами нашего великого союзника…

— И я тоже, Джон! — Полковник впервые называет его по имени, и солдат невольно задумывается, не слишком ли далеко зашел он в своей настороженности.

— И я тоже! — с чувством повторяет полковник. — Великолепными действиями русских невозможно не восторгаться. В конечном счете, именно они вынесли на своих плечах всю тяжесть войны. Очень грустно, что в нашей среде встречаются люди, не желающие многого понять… Впрочем, не о них речь сейчас. Скажу вам по секрету, Джон, командование полка отнеслось к вашему поступку с большим сочувствием.

— Вот как?! — На этот раз Клейтон действительно был поражен до глубины души.

— Вы, конечно, не могли заметить этого: сам проступок независимо от побудительных причин был настолько тяжел, что в условиях военного времени суда избежать было нельзя. Да, Джон, суд и суровый приговор были неизбежны.

— Это я знаю, сэр.

— И тем не менее, говорю вам, командование было целиком на вашей стороне. И вот доказательство: когда мы попросили выделить из числа лучших парашютистов надежного парня для выполнения специального задания, командир полка назвал ваше имя.

— Мое?

— Больше того, старина Трильби — он мой старый приятель — специально связался со мной, чтобы попросить о поддержке вашей кандидатуры. Он видит в этом единственное для вас спасение.

Подполковник Трильби, этот старый брюзга? Джон был растроган не на шутку. Как плохо, однако, разбирается он в людях! Еще в последнем письме к Мэй он ругательски ругал своего полкового командира…

— Итак, Джон?..

Клейтон решительно встает:

— Я готов, сэр.

— Речь идет о прыжке во вражеском тылу. Задание несложное, но опасное и, главное, крайне срочное. Не торопитесь с ответом, Клейтон. Как только вы произнесете «да» и я посвящу вас в детали, у вас не будет и минуты времени. Вылет немедленно.

— Да, сэр.

Полковник испытующе смотрит на солдата.

— Вы решительный человек, Клейтон. Такие как раз нам и нужны. По возвращении с задания вас ждет награда и офицерский чин… А теперь — к делу!

Полковник встает, быстрыми шагами подходит к большой карте, почти закрывающей одну из стен просторной комнаты. Нет, он нисколечко не похож на тех, внизу. Это настоящий офицер — выправка, твердый взгляд, повелительные жесты… Джон, когда наденет свой офицерский китель, постарается быть похожим на него.

— Смотрите. — Остро отточенный карандаш упирается в крошечный кружок на карте. — Это Грюнендорф — «Зеленое селение» — бывшее поместье небольшого прусского дворянчика. Предполагается, что с начала войны там обосновался крупный разведывательный центр гитлеровцев. Как видите, поместье расположено на берегу маленького озера. За озером — полоска леса в полторы-две мили шириной, дальше — болотистая местность. Весной там можно погрузиться с головой, но в эту пору вы не запачкаете даже гетры… Вы прыгнете перед рассветом, с большой высоты. Прыжок будет затяжным — надо постараться приземлиться поточнее, поближе к лесу. Впрочем, это не так уж важно…

— Не так важно? — удивляется Клейтон.

— Сейчас поймете, — суховато останавливает его полковник. — Важнее другое. Запоминайте свое задание. Вы должны приземлиться как можно ближе к лесу, закопать парашют и, пробравшись к озеру, организовать наблюдение за поместьем. Если предположение наше подтвердится, вы тут же отправляете донесение. Союзное командование высылает самолеты для ночной бомбежки шпионского гнезда, и на другое утро вы шлете новое донесение о результатах налета. Так как рация в этой безлюдной местности легко может быть запеленгована, вам будет вручена пара почтовых голубей. Выполнив задание, вы пробираетесь на восток, навстречу наступающим русским. Вам ясно?

— Ясно, сэр, — не совсем уверенно отзывается Клейтон.

— Отлично. Это вы и выложите гитлеровским властям, которым сдадитесь немедленно по приземлении. Да-да, не удивляйтесь, именно так. Все предыдущее — не более чем урок, который вам надо знать на зубок. Настоящая же ваша задача — как можно быстрее войти в контакт с нацистами. Посмотрим, как все будет выглядеть. — Остро отточенный карандаш снова скользит по карте. — Я уже упоминал, что точность приземления фактически значения не имеет. Самолет будет идти параллельно дороге, соединяющей поместье с городом. В любом случае вы окажетесь милях в пяти-шести южнее ее. Выйдя на дорогу, вы повернете на запад, в сторону Грюнендорфа, и сдадитесь первым же военным, благо кроме них никто этой коммуникацией не пользуется. Парашют, разумеется, останется незапрятанным, как доказательство вашей доброй воли. Можете добавить также, что к сдаче вас побудила последняя часть инструкции. Действительно, пробираться на восток одному, без надежного проводника, без явок — значит, идти на верную гибель. «Меня бросили на произвол судьбы, — скажете вы им, — со мной обошлись, как с негром!» Наци[10] понимают, что это значит.

Клейтон сосредоточенно слушает. Операция оказывается не такой уж легкой. «Однако, помолчим, — решает он. — Полковник не любит несвоевременных вопросов».

— Теперь главное, — говорит полковник. — В действительности наличие разведывательного центра в Грюнендорфе не требует проверки. Нам даже известен его руководитель. Штандартенфюрер Питер Рушке, старый нацистский волк. Задержанного парашютиста неизбежно доставят к нему — в округе нет другого начальства. Он будет допытываться о тех, кто вас послал. Вражескую контрразведку всегда интересуют наши имена. Вы назовете меня.

— Вас, сэр? — не выдерживает Клейтон.

Но полковник не сердится на этот раз. Он даже улыбается. В самом деле, не так просто этому славному солдатику разобраться во всех тонкостях ведущейся им игры.

— Мое имя, дружок, имя полковника Роя Беркли, хорошо знакомо этим господам. Настолько хорошо, что, назвав его, вы без труда получите возможность поговорить с глазу на глаз со старым Питером. — Полковник берет со стола большую фотографию, протягивает ее Джону. — Вот этот человек, вам надо его хорошенько запомнить. Обратите внимание на маленькие, узко посаженные глаза, массивные челюсти, тяжелый подбородок. Ни дать ни взять итальянский дуче, не правда ли? Дуче в миниатюре — рост у него всего 162 сантиметра… Так вот, ему-то, как только удастся остаться с ним наедине, и передадите вы наше послание. Вот оно.

Отложив фото, Джон принимает из рук полковника небольшой листок глянцевитой бумаги, пробегает его глазами.

— Только и всего, сэр?

— Только и всего. Но вы должны произнести все, что здесь написано, слово в слово, ничего не выпуская. Фото и текст пока останутся у вас — вы сможете изучить их на досуге.

Клейтон внимательно перечитывает странное коротенькое послание.

— А если я не встречусь со штандартенфюрером? Надо ли добиваться свидания с ним?

— Ни в коем случае. Так можно погубить все дело… Мы примем тогда другие меры, а вам… вам, Джон, придется запастись терпением и помаяться два-три месяца в лагере для военнопленных. Два-три месяца, не больше — за это время с нацизмом будет покончено… И надо ли говорить вам, что и в этом случае задание будет считаться выполненным на все сто процентов.

— Понятно, сэр, — без особого на этот раз воодушевления отзывается Клейтон.

— Выше голову, сынок! — добродушно бросает Беркли. — Все эти россказни о диких расправах с парашютистами, о лагерях смерти и прочих нацистских ужасах — не более, как обычные приемы военной пропаганды. Уж кто-кто, а мы осведомлены об истинном положении вещей. Кроме того, добровольная сдача, безусловно, обеспечит вам благосклонное отношение властей. И, наконец, вероятность такого оборота совершенно незначительна. Вам никак не миновать Рушке, а уж он-то, могу за это поручиться, сумеет обеспечить безопасность нашему посланцу. — Полковник кивает собеседнику на кресло, усаживается рядом, придвигает ему ящик сигар. — «Каждый воин должен понимать свой маневр» — так говорят наши русские союзники. Прекрасные слова, Джон, отличнейшее правило. У меня тоже нет причин скрывать от вас смысл вашего маневра. Слушайте внимательно. Этот Рушке непрочь сигануть с нацистского корабля, прежде чем прохудившаяся посудина нырнет на дно. Но он работает на восточный фронт и, как большинство гитлеровцев, смертельно боится русских. С ними он ни за что не решится установить контакт. А между тем, это нам тоже хорошо известно, в Грюнендорфе сейчас подготовлена целая серия диверсий в тылу наступающей Советской Армии. Наш союзнический долг — сорвать их планы. Бомбежкой тут не поможешь — диверсанты уже разосланы по местам. Нам нужно получить о них все данные, и тогда мы сможем поднести нашим доблестным союзникам неплохой подарочек. Не так ли, Джон?

— О да, сэр! Это будет прекрасно.

— Вы видите, Клейтон, как почетно порученное вам дело. Рушке уже связан с нами, мое имя послужит паролем, фраза, которую вы произнесете, будет для него приказом, а голуби — средством связи.

Беркли тянется через стол, нажимает кнопку звонка. Вошедший капитан нисколечко не удивлен, видя своего шефа за дружеской беседой с попыхивающим сигарой рядовым. Корректным военным кивком он приветствует Клейтона. Черт побери, можно подумать, что на Джоне по крайней мере лейтенантские нашивки.

— Познакомьтесь с нашим новым коллегой, — весело рокочет Беркли и оборачивается к Клейтону: — Капитан Гуд позаботится о дальнейшем. Кстати, есть у вас близкие, которых надобно предупредить об отъезде?

— Невеста, сэр… — нерешительно произносит Клейтон.

— Можете написать ей, намекнуть, что отправляетесь на ответственную операцию. Капитан подскажет, как это сделать поделикатнее… Будут у вас какие-либо просьбы?

— Быть может, сэр… Если я вернусь нескоро или даже вовсе…

— Понимаю, Джон. Можете полагаться на меня. Мы позаботимся о ней.

— Благодарю вас, сэр, — с облегчением говорит Клейтон. — Вы и не представляете, как это скверно, когда девушка остается одинокой в Голливуде.

— Ладно, ладно, — добродушно отмахивается Беркли. — Это наш долг, Джон, — позаботиться о ваших близких. А впрочем, я не сомневаюсь в вашем скором возвращении. Грюнендорф расположен совсем недалеко от побережья, и Рушке, бесспорно, найдет способ переправить вас в нейтральную Швецию. Старая лиса сделает все, чтобы угодить нам… Ну-ка, что скажете вы ему при встрече?

Не заглядывая в листок, Джон без запинки произносит непонятную, напоминающую телеграфное послание фразу.

— «Аминь», — подсказывает полковник опущенное Джоном заключительное слово. — Ни в коем случае не забудьте сказать «аминь». В нем ключ ко всему тексту!

Беркли встает, отложив сигару, и солдат поспешно вытягивается перед полковником. Сейчас Джон взволнован не на шутку. И даже, что там скрывать, растроган. Мог ли он ожидать здесь такого приема!

— Ступайте, мой мальчик, — серьезно и чуть-чуть торжественно говорит Беркли. — Ступайте и возвращайтесь. Я буду молиться за вас.

«Время потрачено не напрасно, — думает полковник, глядя вслед Клейтону. — Можно не сомневаться — сделает все как надо. Золотой парень этот Джон…»

— Золотой парень, сэр, — докладывает он спустя минуту по телефону. — Честный и мужественный. Этот не продаст, я за него ручаюсь. Подумать только — тупицы из армейской контрразведки едва не упекли его под суд! О да, сэр, я тоже согласен с нашими советскими коллегами. Наемник никогда не заменит искренне преданного делу человека. Это трагедия, что так редко мы можем пользоваться услугами настоящих патриотов.

КОНЦОВКА ПО-ГОЛЛИВУДСКИ

Вдалеке, справа по курсу самолета, одна за другой взмывают в ночное небо очереди трассирующих снарядов. Где-то там невидимые зенитки яростно бьют по невидимым целям, но расстояние скрадывает скорость, и желтые, зеленые трассы, медленно прочерчивающие темноту, напоминают скорее о мирной иллюминации, чем о битве.

Вот так же — увлекательным, красивым зрелищем — предстает война и на экране. Что ж тут плохого? Кино должно развлекать — в этом он, Джон Клейтон, полностью согласен с хозяевами Голливуда. В жизни и без того хватает нужды и горя… Да-да, развлекать, возвращать надежду. Когда-нибудь после войны он тоже скроит сценарий… Фронтовая ночь, бешеный огонь зенитных батарей, двухмоторный самолет, крадущийся в тыл врага. И крупным планом — лицо героя. Открытое, мужественное лицо, сурово сдвинутые брови… Черт возьми, он сам сыграет эту роль, никто теперь не загонит его в дублеры. Офицерские погоны, они что-нибудь да значат! Посмотрим, что скажет босс, когда Джон явится заслуженным ветераном. Придется потесниться этим выхоленным господам, позерам, неспособным даже затянуть подпругу у взнузданного мустанга… А Мэй, милая девочка Мэй, — разве он оставит ее? Они вместе будут заключать контракты. Как Дуг и Мэри! О да, он возродит в Голливуде традиции великого Дуга. Славный белозубый Дуг! Ведь именно ему обязан Джон своим знакомством с Мэй…

Это произошло в крохотном окраинном кинотеатре. Крутили старенькую немую ленту, но помещение было забито до отказа. Дуг, как и всегда, был великолепен. Мэри очаровывала своей неподражаемой, чуточку застенчивой улыбкой. Когда она с объятого пламенем балкона смело прыгнула на руки к гарцующему на коне Дугласу, Джон не выдержал:

— Смотрите — никаких дублеров! — шепнул он от избытка чувств, толкая в бок невидимого в темноте соседа.

— О да! — откликнулся взволнованный женский голос.

Сконфуженный Джон отдернул руку, но когда включили свет и он приподнялся, намереваясь извиниться перед соседкой, слова застряли в горле. Перед ним была вторая Мэри! Те же глаза, тот же овал лица, тот же точеный носик, та же прическа, выглядевшая сейчас немного старомодной… Если б Клейтон не знал, что со дня съемки прошло уже добрых тридцать лет, он бы не сомневался: это сама Мэри Пикфорд явилась в душный зал полюбоваться своим отражением на экране.

— Извините, пожалуйста, — наконец выдавил он. — Я пришел после начала сеанса и не догадывался…

— Ничего, ничего… Ой, смотрите! — она назвала хорошо знакомое Джону имя.

Между креслами, втянув голову в плечи, пробирался бедно одетый старик в потрепанной и вылинявшей синей фетровой шляпе. Да, это был безусловно он, соратник Дуга, неизменный участник всех его фильмов. Трудно было поверить, что всего несколько минут назад этот самый человек в роскошном сомбреро, в куртке, расшитой позументами, нарядный и жизнерадостный, красовался на экране с огромным мушкетом в руке.

Девушка и Джон как зачарованные провожали его глазами. Потом заговорили. Как произошло это? Трудно сказать. Джон никогда не принадлежал к числу развязных молодчиков, заполнявших улицы и бары Лос-Анжелоса, а что до Мэй, то врожденная ее застенчивость и скромность, как это ни странно, усилились еще более под губительными для многих палящими лучами голливудских юпитеров.

И все же они заговорили. Заговорили, как старые друзья, встретившиеся после долгой-долгой разлуки, — горячо и сбивчиво, волнуясь и перебивая друг друга. Это было удивительно — до чего схожими оказались их судьбы, взгляды, стремления… Дочь разорившегося аризонского скотовода, Мэй, как и он, принесла в Голливуд горячую веру в свое призвание. Ей повезло: чисто «пикфордовская» улыбка в соединении с фотогеничной, выигрышной внешностью совершили чудо — двери студии раскрылись перед нею. Она приняла участие в двух-трех массовках, затем с успехом сыграла небольшую роль девушки-ковбоя. Но на этом ее карьера застопорилась: следующей ступенью был мистер Хауп с его белоснежной виллой на берегу ласкового Калифорнийского залива. Мэй предпочла оставаться на второстепенных ролях. Потом ее перевели в дублеры — она подменяла героиню в положениях, рискованных для здоровья и красоты признанной звезды. Впрочем, опасности меньше всего смущали девушку. Прирожденная спортсменка, с раннего детства делившая с отцом опасности и невзгоды бродячей жизни, Мэй чувствовала себя при съемке трюковых сцен в своей стихии. Огорчало ее другое. Трудно, ох как трудно мириться с тем, что другие бесцеремонно присваивают честно заработанный тобою успех. Как хорошо знакомо было это горькое чувство Джону! Ведь он сам ходил в «неграх»… Ну, теперь с этим, слава богу, кончено. Они выйдут в люди. Задание? Что ж, не впервой ему участвовать в рискованных затеях. Олл райт. Все будет в порядке, сэр!..

Глубоко внизу, на самом дне шестикилометровой черной пропасти, резвятся, прыгают цветные огоньки. Время от времени яркие вспышки пламени на мгновение поглощают их, затем мелькание возникает вновь. Знаменитый Арденский выступ… Здесь завязли, уткнувшись в непреодолимую преграду — Рейн, — выдохшиеся дивизии Патона и Монтгомери. Линия фронта медленно уплывает назад, внизу уже позиции вражеских батарей. Короткие, чередующиеся вспышки: как будто там, в глубине, кто-то невидимый упрямо, одну за другой чиркает спички на ветру. Спички на ветру… Удачное сравнение. Надо запомнить, пригодится для будущего сценария. О, это будет великолепный сценарий — с острой необычной завязкой, с захватывающим сюжетом и радостной, благополучной, чисто голливудской концовкой…

Стоп, теперь уже близко, посторонние мысли прочь! Надо сосредоточиться. Все ли ясно в задании? Как будто, да. Корректный, пунктуальнейший капитан Гуд разъяснил все детали операции. Джон Клейтон действительно участвует в большом благородном деле. Откуда же, однако, это еле уловимое ощущение какой-то фальши?.. Ах да, те господа в лифте и в вестибюле. От них на целую милю разило бизнесом. Что там болтали они? «Искусство, химия, энергетика…» Что все это значит? И о каком наследстве шла речь? Толстяк ведь так и сказал ему: «Господин наследник!..»

Совсем недавно прогрессивные газеты подняли шумиху вокруг какой-то грязной истории с вывозом из Европы ценностей и патентов. Писали о ракете, о «престиже армии», о том, что некоторые влиятельные круги метят в наследники издыхающему гитлеровскому райху. Упоминалось даже специальное бюро, засылающее в европейские страны одетых в офицерскую форму агентов. Но какое ж, черт возьми, отношение может иметь ко всему этому он, рядовой Клейтон?! Ровно никакого. У него есть задание, которое он и выполнит, выполнит на все сто процентов!

— Готовьтесь! — Голос склонившегося к самому его лицу штурмана еле слышен за ревом моторов. — Готовьтесь. Остается три минуты полета.

Джон встает, оправляет снаряжение, лямки парашюта. Авиатор, немолодой уже, суровый офицер, с сочувствием наблюдает за ним. Нешуточное, должно быть, дело поручено пареньку, коль для доставки его послан опытнейший штурман соединения. Дай бог удачи мальчику! Нацисты не щадят схваченных парашютистов…

— Пошел! — говорит он вслух.

Джон распахивает дверцу, пальцы правой руки инстинктивно впиваются в холодную алюминиевую закраину проема. Воздух уже светлеет, но земля еще прячется в темноте. Что ждет его там, внизу? Привычным усилием воли погасив нахлынувшее волнение, преодолев сковывающий все тело страх, Джон нащупывает в нагрудном кармане жесткий прямоугольничек небольшого фото.

— Тебе не придется обращаться к мистеру Хаупу, Мэй, — шепчет он, вызвав в воображении милый образ, и, оторвав непослушные пальцы от холодного металла, решительно шагает в неизвестное.

* * *
— Вчера в Берлине они сравняли с землей еще сорок четыре квартала, — старательно разжевывая галету, флегматично произнес толстяк Шпильман. — Передай-ка сюда фляжку. Ты, вижу, готов в один присест выдуть целую пинту.

— Проклятые янки! — отозвался Фогель, протягивая товарищу зашитую в зеленое сукно баклажку. — Попадись хоть один мне в руки, я растерзаю его на части.

— И угодишь прямехонько на Восточный фронт.

— Сам гауляйтер призывал расправляться с ними, как с бешеными псами.

— Этот призыв адресован только штатским, — рассудительно заметил толстяк. — Мы же с тобой сейчас люди военные. Нашей первейшей задачей было бы взять языка для господина Рушке.

— «Языка»! — презрительно фыркнул Фогель. — За языками ходят только на фронте.

— Господин Рушке тоже нуждается в языках, — авторитетно заявил Шпильман. — Ты забыл об инструкции?

Оба помолчали, прислушиваясь к рокоту приближающегося самолета. Не без комфорта расположившись на устланном мягкой хвоей земляном валу, опоясывающем небольшой лесок, они мирно жевали сэкономленные от ужина галеты с плавленым сыром, сопровождая свой скромный завтрак глотками выменянного в соседней деревушке вонючего самогонного шнапса. Перед ними, по ту сторону неглубокого осыпавшегося рва, в седой предрассветной мгле клубились рваные клочья тумана.

— Пожалуй, нет большого преступления, что мы расположились здесь, — задумчиво проговорил Шпильман, старший в патруле. — В такую пору надо полагаться больше на слух, чем на зрение.

— А мне плевать, — буркнул Фогель. — Мне на все плевать. С тех пор, как моих засыпало в Дюссельдорфе. Проклятые янки…

— Нет, своих я вовремя переправил в деревню. Теперь только бы самому уцелеть. Пошлют на Восточный фронт — все пропадут. А их у меня пятеро…

— Бомбят и бомбят… — Серое испитое лицо Фогеля обращено кверху, в сторону гудящего уже над самой головой самолета. — Сметают целые города. Какого дьявола?! Разве не ясно, что и так нацистская посудина идет ко дну…

— Но-но, — начальственно прикрикнул толстяк. — Пораженческие разговоры… — Он поднялся, отряхнул приставшие к кургузому мундирчику хвойные иглы, пристегнул баклажку. — Пошли. Туман расходится, и не приведи бог…

Шпильман не договорил. Прямо перед ним, в каких-нибудь десяти метрах, из приподнявшейся над землей туманной пелены вынырнула человеческая фигура.

— Постой, постой! — поспешно прошептал толстяк, но его товарищ не обратил внимания на предупреждение. Привалившись спиной к сосновому стволу, он дал длинную очередь из автомата в спину откинувшегося назад парашютиста.

Человек в защитном комбинезоне рванулся вперед, упал на четвереньки и замер в нелепой, противоестественной позе. В наступившей тишине было слышно, как хлопает полотнище непогашенного парашюта.

— А если их несколько? — прошептал толстяк, отступая в чащу. — Если целый десант…

— Плевать! — не двигаясь с места, отозвался Фогель. — Проклятые янки. Всех изрешечу! Одного за другим…

Оба замолчали, прислушиваясь. Но кругом было тихо. Туман быстро рассеивался, открывая взору унылую, болотистую равнину. Кругом было тихо и безлюдно.

— Надо действовать, — спохватился Шпильман. — Надо что-то делать. Сейчас сюда слетится это воронье…

— Помяни черта… — усмехнулся Фогель. — Вот они, легки на помине.

Со стороны шоссе без дороги, подпрыгивая на кочках, мчалась облепленная людьми открытая легковая машина.

Патрульные едва-едва успели перебраться через ров, как автомашина затормозила возле подстреленного парашютиста. Черные мундиры обступили уткнувшегося в землю человека.

— Он пытался бежать… — растерянно пробормотал Шпильман.

— Не отстегнув даже парашюта? — злобно усмехнулся эсэсовец с кубиком штурмфюрера в петлице. — Кретины. Марш в казарму!

* * *
Далекая автоматная очередь прервала горячий спор. Гость, худощавый бледный человек в новеньком мундире штурмбанфюрера, опустил рюмку, насторожился.

— Очередной псих, — успокоил его хозяин — щупленький, одетый в штатское старичок с массивным подбородком. — С тех пор, как СС в наружной охране заменили фольксштурмом[11], это происходит чуть ли не ежедневно.

Оба прислушались. Выстрелы не повторились.

— Свинство, сплошное свинство! — проворчал старик, вертя в руках наполовину опорожненную бутылку. — Последняя…

— Тем более, — улыбнулся худощавый, но хозяин бесцеремонно перебил его:

— Я об охране. Свинство… Оставили какую-нибудь дюжину эсэсовцев, остальных заменили этим дерьмом.

— И я о том же, — спокойно, с той же улыбкой продолжал гость. — Последние резервы, последняя бутылка коньяку. Надо решаться, отец.

— Сейчас столько болтают о новом секретном оружии…

— Приманка для простаков! Который раз затевают эту болтовню. Неужели вы способны верить?!

— Но если слухи верны? — не сдавался старик. — Если фортуна вновь повернется к нам лицом?

Худощавый весело рассмеялся:

— Победа! Пусть толкуют о ней господа из имперской канцелярии. Им нечего тревожиться — ценности у Франко, валюта в Швейцарии. А мы? С чем останемся, если уцелеем?

— Ты не должен так говорить, Генрих, — возмутился старик. — Приданое Гретхен…

— О да, — весело подхватил тот, кого назвали Генрихом. — Поместье в Польше, рудник на Украине, пивоваренные заводы в Чехии… Мы состоятельные люди, мой отец. Мы очень, очень состоятельные люди!

— Но, Генрих…

— Отец! — В горячем шепоте Генриха уже не было смеха. — Со дня моей помолвки с Гретхен я слушался вас во всем. Послушайтесь и вы меня хоть раз. Я только что из Берлина. Там паника. Меня не проведешь. Внешне все чинно, благополучно, но каждый озирается по сторонам — куда бы метнуться в случае чего… Крысы уже бегут с корабля. О да, это был великолепный, прекрасно оснащенный корабль, но судьба не определила ему счастливого плавания. Мы идем ко дну, отец, и если…

В дверь громко постучали. Едва Генрих по знаку хозяина отомкнул ее, в комнату пулей влетел начальник охраны.

— Штурмфюрер Мальц? — проворчал старик, небрежно отвечая на приветствие. — Ну, что там у вас стряслось?

— Парашютист, господин штандартенфюрер, американский парашютист. Эти кретины изрешетили его насквозь. Я ничего не понимаю в медицине, но…

— Давайте сюда, живо.

Два дюжих эсэсовца втащили бесчувственного парашютиста в разорванном комбинезоне. Третий держал клеточку с голубями, пистолет и объемистую сумку.

— Кладите на диван, — скомандовал старик. — И осторожнее, черт вас побери. Он еще должен говорить.

— Все, что было при нем, господин штандартенфюрер, — доложил Мальц, передавая старику небольшое фото. — В сумке — продукты и запас патронов. Клетка была закреплена на груди — он так на нее и плюхнулся. Забавное, доложу я вам, было зрелище, — рассмеялся эсэсовец. — Подъезжаем, а он стоит на карачках, головой в землю уткнулся. Как жучок-навозник. Знаете, такие славненькие, черненькие. Тронешь его — он и поднимется, вытянется на лапках. Пугает, значит. Ну, тут самое время спичку чиркнуть и — под брюшко, под брюшко…

— Ладно, Мальц! — оборвал его болтовню старик, осматривавший в это время парашютиста. — Ступайте.

— Есть! — щелкнул каблуками штурмфюрер.

— Мальц действительно ничего не смыслит в медицине, — заметил старик, когда дверь за солдатами закрылась. — Шесть ранений — и ни одного тяжелого. Впрочем, повязки наложены не так уж плохо.

— Где я мог видеть эту мордашку? — проговорил Генрих, разглядывая оставленное Мальцем фото. — Я определенно ее где-то видел.

— В старом голливудском фильме, — подсказал старик. — Мэри Пикфорд, знаменитость. Впрочем…

Он взял у Генриха карточку, внимательно рассмотрел ее, перевел взгляд на бледное от потери крови лицо парашютиста и вдруг рассмеялся:

— Нет, это не Мэри. Она такая же Мэри, как этот валяющийся перед нами парень — Дуглас Фербенкс. Обрати внимание на пробор, на узенькие дерзкие усики. Ни дать ни взять — знаменитый киноактер. Однако, дело становится чертовски интересным.

— Надо привести его в чувство.

— Сейчас, сейчас. Чертовски любопытное дело, Генрих. Понимаешь, Дуг и Мэри — это прошлое, романтика. У американской молодежи сейчас иные боги. Плесни-ка коньяку в рюмку, и мы раскроем эту маленькую тайну.

— Янки наметили очередной объект бомбежки, — отозвался Генрих, беря бутылку. — Только и всего.

— Бомбить объект, работающий против русских? Ты полагаешь, верность союзническому долгу заходит у них так далеко? Нет-нет, здесь что-то другое. Голуби, парашютист-романтик…

Старик приподнял голову раненого, осторожно поднес к губам его рюмку коньяку.

Через минуту щеки парашютиста порозовели, закатившиеся глаза ожили.

— Штандартенфюрер Рушке?! — воскликнул он.

— Да-да, это я, дружок. Кто же вас послал ко мне?

Сознание медленно возвращалось к Джону. Беседа с полковником, капитан Гуд, ночной полет, приземление… Что было дальше? Ах да, выстрелы и боль, жгучая боль, как от удара кнутом, полоснувшего наискось, от плеча к пояснице. Он напоролся на засаду, это ясно. Дело ни к черту. Ведь он должен был сдаться, сдаться по доброй воле.

— Я собирался сдаться, — говорит Джон. — Решил еще в самолете. Да-да, сдаться. Со мной обошлись, как с негром. Послали на верную гибель…

Постепенно он входит в роль, с удовлетворением отмечает истерические нотки в своем голосе. Рушке слушает его не перебивая. Когда Джон замолкает, он роняет, словно невзначай:

— Вы упомянули мое имя…

Джон внимательно смотрит на старика. Ошибки быть не может. Тяжелый подбородок, массивная голова на маленьком, хлипком теле. «Дуче в миниатюре»! Однако не поторопился ли он? В комнате еще кто-то есть.

Скосив глаза, Джон видит подтянутого молодого эсэсовца с бледным, как у мертвеца, лицом. «Вот беда, — проносится у него в голове. — И надо же было проговориться!»

— Так кто послал вас ко мне?

Ну, на этот вопрос Джон может ответить. «Дуче» сразу поймет, в чем дело, и выставит белолицего…

— Полковник Беркли? — переспрашивает старик и, к удивлению Джона, оборачивается к молодому эсэсовцу: — Слышишь, Генри? Рой Беркли, мой верный друг.

Оба — «дуче» и белолицый — придвигают стулья, подсаживаются к Джону. Что за чертовщина? Полковник специально предупреждал его: «Наедине, только наедине».

— Говорите же, — предлагает Рушке и, перехватив взгляд Джона, поспешно поясняет: — Это мой зять, Генрих Шернер. У меня нет от него секретов. Можете говорить свободно.

«А, черт с ними, с этими нацистами! — решает Клейтон. Короткое, вызванное коньяком возбуждение уже прошло, он чувствует головокружение и усталость. — Черт с ними…»

— Родные и близкие встревожены состоянием дядюшки Питера, — тихо произносит он условную фразу. — Готовы оказать помощь в любое время. Молят всевышнего о ниспослании ему здоровья и удачи. Аминь».

«Дуче» обменивается взглядом с белолицым. Что же они молчат? Головокружение становится все сильнее и сильнее, ноющая боль в плече делается невыносимой.

— Тебе плохо, дружок? — спохватывается «дуче». — Сейчас, сейчас. Ранение, слава богу, не тяжелое, можно обойтись без врача. Не следует вмешивать чужих в наши семейные дела, верно?.. Генрих, будь добр, там в углу в аптечке… Да-да, бинты. Давай сюда — в первую очередь нужно сделать перевязку. Так. А теперь флакон, — левый верхний угол, — противостолбнячная вакцина. Флакон и шприц. Вот-вот. Чиркни-ка зажигалку: надо продезинфицировать иглу…

Легкий, едва ощутимый укол в левую руку. Как видно, «дуче» ко всему еще и неплохой медик. Ранение не тяжелое, говорит он? Вот и хорошо. Дело сделано, можно лечиться и отдыхать. Готовиться в обратный путь. Интересно, какой маршрут выберут для него?.. Ладно, это потом. Сейчас — спать, так хочется спать… Странно: шум в голове понемногу стихает. Мысли обрывочны, но ясны, как всегда. Надо запоминать, все это пригодится для сценария! Главное — больше деталей. Вот, скажем, фото. В нарушение инструкции герой берет с собой фото любимой. Надеется в случае чего выдать за фотографию известной киноактрисы. Но нацисты, захватив карточку, догадываются, в чем дело. Они засылают своего агента на родину героя, разыскивают девушку, начинают шантажировать ее… Да-да, это будет прекрасный фильм, настоящий боевик. Боевик с концовкой по-голливудски. Такие в свое время ставил Дуглас, славный белозубый Дуглас. Как жаль, что его нет сейчас…

«А ведь Дуг и Мэри тоже были друзьями Советского Союза, — засыпая, думает молодой парашютист. — Добрыми друзьями…

— Приятно иметь дело с настоящим джентльменом, — замечает Рушке. — Я всегда был высокого мнения о полковнике.

— Что все это значит, отец? Откуда вы с ним знакомы?

Рушке молчит. Стоит ли говорить об этом? Гитлеровский волчонок не понимает, что для людей их древней как мир профессии не существует смешных рогаток в виде государственных границ, идей, религий. Планета не что иное, как игорный стол огромного размера. Совсем не важно, в какое ты кресло сядешь, надо только иметь хорошего партнера.

— Это было небольшое, но довольно щекотливое дельце, — наконец нехотя начинает старик. — Мы встречались в нейтральной Швеции. Речь шла о личных ценностях рейсхфюрера СС[12], захваченных американцами в Неаполе. Беркли проявил и выдержку и понимание. Надо отдать должное этим янки. Их деловитость, широта взглядов…

— Так-так… — Шернер нетерпеливо похлопывает стэком по голенищу. — А теперь «родные и близкие готовы оказать помощь»?

— Ничего определенного, Генрих. Я не обещал ничего определенного. Просто дал понять, что в случае чего неплохо было бы возобновить контакт.

— Но какого ж лешего…

— Генрих!

— Да-да отец. Я тут спорю, уговаривая вас, волнуюсь. Вы делаете вид, что колеблетесь, изображаете этакую невинность, а сами…

— Я действительно колебался. И ждал сигнала. Ну, а теперь… — Старик вынимает из бюро туго набитую полевую сумку, отодвинув нераспакованные бинты, кладет ее на стол. — Если не удастся сохранить архивы, у нас останется только эта сумка. Ты возьмешь ее с собою. Думается мне, в ближайшие месяцы советские тылы, куда ты отправляешься, будут самым спокойным местом.

Пока Шернер рассматривает извлеченные из сумки продолговатые голубые карточки, Рушке вспоминает вызвавший в свое время много разговоров забавный эпизод. В начале сорок второго года, после ужасного разгрома под Москвой, какой-то генштабист притащил Гитлеру полевую сумку и кобуру. «Мой фюрер, русские выдыхаются. Они делают уже офицерское снаряжение из брезента!» Ловкач отхватил орден, а бесноватый добрый месяц кликушествовал, потрясая «трофеем»: «Русские выдыхаются…» Но вот советские армии вступили на священную землю райха. У русских командиров, действительно, были грубоватые кирзовые сумки, но, кроме того, — отличнейшие, новейшей конструкции 85-миллиметровые орудия, снаряды которых насквозь прошивали броню королевских тигров. Вот оно, золотое правило разведчика: никогда не преуменьшай силу врага…

— Это миниатюрная картотека на всех моих питомцев, — поясняет старый шпион. — По ней в случае нужды можно разыскать их и даже восстановить частично личные дела.

— И вы не боитесь, что она попадет в руки советской контрразведки? — недоверчиво прищуривается Генрих.

— Это принесет им не много пользы. Картотека надежно зашифрована, а главное — почти все лучшие наши кадры сейчас сконцентрированы на западе, в районах, недосягаемых для русских. Похоже, что кто-то в верхах тоже готовит себе приданое.

— Словом, — замечает Шернер, небрежно перебирая карточки, — при наличии вашего архива всему этому — грош цена.

— Совершенно верно, — подтверждает Рушке. — Но если мне не удастсясохранить архив, если он погибнет или будет захвачен русскими, эта полевая сумка в руках умного человека принесет ему целое состояние. Моя дочь не должна оказаться в нищете.

— Захвачен русскими? — с сомнением переспрашивает Генрих. — Думаю, что уж это-то во всяком случае исключено.

— Пойду даже на такой риск, — твердо заявляет Рушке. — Эвакуации архива допускать нельзя — в Берлине его быстро приберут к рукам. Что значим мы с тобой по сравнению со столичными акулами!

Он задумался, провел пальцами по клетке с голубями. Птицы нахохлились. Вот чего ему не хватало до сих пор — связи! Теперь можно спокойно смотреть в будущее. Судя по всему, судьба посылает ему неплохих партнеров.

— Да, хорошо иметь дело с настоящим джентльменом, — покосившись на диван, повторяет Рушке. — «Все будет «о-кей, — сказал тогда Беркли. И он держит слово. Ну что делал бы я с парашютистом, не прибавь полковник к своему посланию одного коротенького словечка? Представляешь, каких опасностей и хлопот стоила бы нам возня с этим парнем?

Шернер внимательно смотрит на парашютиста.

— Так значит, он уже…

— Вот именно, — улыбается старик. — Последнее словечко в послании относилось к судьбе курьера — так предупредил меня Беркли. Остроумно, не правда ли? Оказывается, и нам есть чему у них поучиться…

Он снимает телефонную трубку, связывается с дежурным:

— Вы оказались правы, Мальц: янки был в безнадежном состоянии. Пошлите забрать его. Кстати, кто его так разделал? Фольксштурмисты? Распорядитесь насчет обоих. Разумеется, на фронт…

— А ведь это совсем неплохо, что старина Мальц ничего не смыслит в медицине, — вполголоса замечает Рушке через несколько минут, наблюдая, как черные мундиры привычным жестом подхватывают окоченевшее тело молодого парашютиста. — Совсем неплохо.

ЧЕЛОВЕК ОСТАЕТСЯ ЧЕЛОВЕКОМ…

В то самое весеннее утро, когда Сергей последний раз дежурил на маяке, начальник тыла энской гвардейской кавалерийской дивизии полковник интендантской службы Илья Григорьевич Панченко возвращался из штаба фронта. Совещание, посвященное подготовке к предстоящему наступлению, затянулось далеко за полночь, но полковник решительно отклонил гостеприимное приглашение старого знакомца, работника фронтового интендантства. Был Илья Григорьевич по характеру своему большим домоседом, любил обжитой уголок и даже в беспокойной походной жизни старался устраиваться покомфортабельнее, поуютнее.

Когда-то в прошлом Илья Григорьевич служил начпродом у легендарного буденновского начдива. С тех пор сохранились у полковника интендантской службы грозные усы и грозный взгляд лихого рубаки. Но все, кто общался с ним, хорошо знали, что за суровой, воинственной внешностью скрывается добродушнейший характер глубоко штатского по натуре человека. И кто знает, не принадлежи полковник Панченко к роду войск, где особенно высоко ценятся всякого рода традиции (а энская конногвардейская как раз и носила имя того легендарного начдива), сохранил ли бы он высокий пост при своем чрезмерном для военачальника благодушии и целом ряде связанных с этим промахов?..

При въезде в небольшой приморский городишко, где вместе с другими штабными подразделениями расположился штаб тыла дивизии, Илья Григорьевич, подремывавший на заднем сиденье, встрепенулся и попросил шофера завернуть в медико-санитарный эскадрон. Начальник санчасти майор Станишевский, маленький подвижной толстяк, издали заметив машину приятеля, вышел навстречу.

— Не завтракал еще? — после обмена приветствиями справился Илья Григорьевич. — Поехали ко мне, перекусим.

Что-то в тоне полковника заставило доктора насторожиться. Он испытующе посмотрел на друга и приметил лукавую улыбку, скользнувшую под буденновскими усами.

— Ну что ж, поехали, — после минутного колебания согласился Станишевский. — Только чтоб без горилки. У меня сегодня дел — край непочатый.

Ординарец полковника, пожилой, под стать своему начальнику суровый обликом сержант, встретил их хмуро.

— И чего носит по ночам? — обращаясь к шоферу, проворчал он. — Без охраны, без сопровождающих. Нет чтобы там заночевать…

— Ладно, ладно, Федосеич, — с улыбкой прервал его Панченко, отлично понимавший, кому адресуется эта воркотня. — Загляни-ка лучше в багажник — какой гостинец прислал нам с тобой Петр Афанасьевич из фронтового интендантства. Помнишь старика?

— Три сотни километров за ночь — шуточки! — продолжал вполголоса неугомонный Федосеич, с помощью шофера извлекая из багажника тяжелый, позвякивающий бутылками ящик. — Полковнику твоему, слава богу, не двадцать лет. Сердце пошаливает, гипертония опять же…

Илья Григорьевич с шутливым отчаяньем отмахнулся и, подхватив доктора под руку, увлек его в дом. Они прошли в небольшую, нарядно убранную комнату, служившую столовой. Скинув шинель и предложив гостю последовать своему примеру, полковник с торжественным видом поставил перед ним изящный синенький флакончик.

— Что это? — подозрительно покосившись на флакон, спросил Станишевский.

Но Илья Григорьевич не спешил с ответом. Распахнув дверь в прихожую, он справился у Федосеича, принес ли старик-немец обещанную рыбешку, и попросил откупорить бутылочку из привезенных.

— Настоящий французский рислинг, — любуясь золотистой прозрачной жидкостью, похвастался Панченко. — Давай по бокальчику. Федосеич нам сейчас рыбешку соорудит. Ну, чего головой качаешь? Опять проповеди начнешь? Сам знаю, что война. Да только, дорогой товарищ, человек всегда остается человеком…

Станишевский не сводил взгляда с флакона.

— Это что у тебя, Илья Григорьевич?

— Неужто не догадываешься?

— Ты что, шутишь? — внезапно побагровел доктор и, опустив бокал, протянул руку за флаконом.

Но полковник опередил его.

— Ну уж нет! — рассмеялся Панченко, придвигая флакон к себе. — Сколько просил тебя — и все напрасно. Теперь уж из рук не выпущу.

— Илья Григорьевич, пойми, — Станишевский был серьезен. — Для меня это дело принципа. И если ты сумел, минуя начальника санчасти…

— Нет, нет, нет! — Полковник совсем развеселился. — Ничегошеньки не выйдет, дорогой Борис Борисович. Что с воза упало — считай, пропало!

Станишевский поднялся из-за стола, нервным движением набросил на плечи шинель.

— Тогда, товарищ полковник, я так скажу… Недостойная проказа. Вот именно — недостойная проказа! И, скажу я, для старшего офицера…

Он не договорил, с ожесточением нахлобучил шапку, взъерошенный и гневный устремился к двери.

Теперь, в свою очередь, вспылил Панченко:

— Ишь, распузырился! Шуток не понимает… Коли так — скатертью дорога, товарищ майор, скатертью дорога…

Последние обидные слова он, впрочем, произнес уже вполголоса, а когда громко хлопнувшая входная дверь возвестила, что рассерженный медик покинул дом, Илья Григорьевич и вовсе остыл.

— Хоть бы иностранец этот заглянул, что ли, — уныло пробормотал он, вертя в руке наполненный французским рислингом бокал. — Да нет, только к обеду явится, минута в минуту. Одно слово — Америка!

Наказав Федосеичу известить, когда завтрак будет готов, Илья Григорьевич по узенькой деревянной лесенке поднялся из прихожей на второй этаж особняка. Здесь он связался по телефону со своим помощником и, отдав несколько распоряжений, собрался было пригласить его к себе (полковник терпеть не мог сидеть за столом в одиночестве), когда услыхал характерный шум мотоцикла, остановившегося внизу.

Через несколько минут Федосеич хмуро доложил об офицере, прибывшем из хозяйства подполковника Позднышева.

— Вот и сотрапезник! — обрадовался полковник. — Инженерия! Это вам не сухари-медики, понимают толк в жизни.

Представший перед Ильей Григорьевичем белолицый подтянутый, как и все офицеры подполковника Позднышева, инженер-капитан произвел на хозяина самое лучшее впечатление.

— Прибыл из инженерной бригады на предварительную рекогносцировку, — доложил офицер, предъявляя удостоверение. — Будем сооружать дополнительный мост через реку. Существующий понтонный не обеспечит грузопотока во время предстоящего наступления.

— Позвольте, позвольте, капитан, — задумался Панченко, припоминая один из докладов на вчерашнем совещании. — На нашем направлении сооружение моста предусмотрено в районе Кельце, километров на тридцать выше…

— Так точно, товарищ гвардии полковник, — подхватил инженер-капитан. — И я только что оттуда. К сожалению, обследование показало, что болотистые берега чрезвычайно затруднят там ведение работ. Ночью я связывался с командованием, доложил свои соображения и получил приказ срочно выехать сюда. Думаю, это будет окончательный вариант.

— Тем лучше! — снова повеселел полковник. — Буду рад с вашим комбригом встретиться. Чудеснейший человек Виктор Васильевич — хлебосол и весельчак. Мы с ним большие друзья.

— Подполковник так и сказал. И велел мне обратиться прямо к вам.

— Правильно сделали! Сейчас мы подзакусим, а потом я покажу вам, где можно будет разместить штаб бригады. Есть у меня на примете и особнячок для самого Виктора Васильевича. Здесь, неподалеку, на самом берегу.

— Виноват, товарищ гвардии полковник, — вежливо улыбнулся инженер. — Квартирьеры прибудут несколько позднее, ведь окончательное решение еще не принято. Моя задача — предварительная рекогносцировка. И, если вы позволите, я немедленно…

— Никаких разговоров, капитан! — с шутливой строгостью прервал его Илья Григорьевич. — Без завтрака не отпущу. И прошу вас не перечить старшим.

— Слушаюсь, товарищ гвардии полковник! — в тон ему весело отчеканил инженер. — Прошу только об одном. Со мной наш сержант — он мог бы пока заняться подготовкой… Для изучения берегов нам потребуется моторка, еще лучше — катер.

— Узнаю позднышевскую выучку, — рассмеялся Илья Григорьевич и снял с крючка над столом солидную связку ключей. — Как это у него? «Темпы»?..

— «Темпы, темпы, товарищи саперы!» — быстро подсказал капитан.

— Вот именно — темпы, темпы… Ну, что с вами делать. — Полковник протянул ключи инженеру. — Внизу, у причала, болтается несколько посудин. Выбирайте по вкусу.

* * *
Нельзя, конечно, сказать, чтобы эта миссия особенно угнетала Васю Кругликова. Не было ничего противоестественного в том, что американский журналист, получивший разрешение посетить прифронтовые районы, путешествует в сопровождении советского офицера. Какое государство допустило бы бесконтрольное передвижение в прифронтовой полосе иностранных корреспондентов?

Прекрасно понимал Вася и то, что не будь большинство его старших товарищей по горло загружены работой, связанной с подготовкой нового большого наступления, в спутники американцу был бы выделен гораздо более опытный офицер, а не молоденький лейтенант, все достоинства которого ограничивались умением сносно изъясняться по-английски и по-немецки.

Словом, поручение, данное ему, было достаточно ответственно, пожалуй, даже почетно, и все же…

Трудно, очень трудно сказать, откуда рождалось это неприятное чувство. Американец ни взглядом, ни движением не давал почувствовать Васе, что постоянное присутствие советского офицера сколько-нибудь его стесняет. Наоборот, все поведение его красноречиво свидетельствовало о том, что общество лейтенанта Кругликова доставляет ему подлинное удовольствие.

Немало слышавший о бесцеремонности буржуазных корреспондентов, Вася не мог не поражаться щепетильности своего спутника. Во время бесчисленных дорожных встреч американец, с готовностью вступая в беседы, с интересом выслушивал воспоминания о боевых эпизодах, но стоило случайному рассказчику коснуться вопроса нынешней дислокации войск, оснащения или предстоящих действий, как он корректно, но твердо прерывал собеседника, умело возвращая разговор в прежнее русло. Как знать, быть может, эта самая щепетильность больше всего и смущала Васю, заставляла и его, в свою очередь, проявлять крайнюю деликатность в отношениях с «подшефным».

Вот и сейчас, когда этот старик-немец, тяжело дыша от быстрой ходьбы, ворвался к ним, Вася сделал безразличное лицо и даже из вежливости отошел в сторонку. Впрочем, американец, верный своему правилу, тут же подозвал Кругликова.

— Хорошие вести, лейтенант! — по-русски воскликнул он. — Наконец-то мы нащупали след бедняги пастора.

Радость американца была понятна Васе. Ведь они специально задержались в этом городке, поселились в пасторском домике, чтобы собрать сведения о священнике-антифашисте, приютившем бежавшего из концлагеря американского офицера и замученном в гестапо. Целый блокнот был уже исписан рассказами местных жителей-прихожан, но никто из них не мог поведать о последних днях жизни пастора. Кроме того, журналисту необходимо было найти наследников погибшего, чтобы вручить им крупную сумму, собранную по подписке в Америке.

— Понимаете, — продолжал американец, — в поселке Райнике объявился человек, встречавшийся с нашим пастором в концлагере. К тому же, по слухам, он родственник покойного… Вы заслуживаете награды, мой друг, — по-немецки обратился он к благодушно осклабившемуся старику. — О да, вы заслуживаете хорошей награды. Конечно, если сведения ваши подтвердятся.

— Райнике? — Вася развернул карту-двухверстку. — Райнике… Да вот оно, вверх по реке, километров двадцать, не больше. Мы можем хоть сейчас отправиться туда.

— Прекрасно! — с энтузиазмом подхватил американец. — Не будем терять времени. Едем.

Он быстро накинул желтый, военного покроя, кожаный реглан, затянул пояс, шагнул к двери и вдруг в нерешительности остановился.

— А как же разведчики?

— Заедем после, — отозвался Вася, прилаживая снаряжение поверх шинели.

— После? — с негодованием посмотрел на Кругликова американец. — Но мы обещали с утра!

— Верно, — смутился лейтенант. — Нас уже ждут. Что ж, тогда отправимся в Райнике прямо от разведчиков.

— А обед у полковника Панченко? Вы забыли?

— Придется чем-то пожертвовать, — обозлился Вася. Можно подумать, что это ему, а не американцу нужна поездка в Райнике!

Но журналист, видимо, и сам почувствовал себя неправым.

— Скажите, лейтенант, — голос его звучал миролюбиво, — был ли хоть один случай за нашу поездку, чтобы мы не явились вовремя на свидание?

Вася задумался. Случаев таких действительно не было.

— И не будет, — торжественно заверил его американец. — Слово джентльмена — это очень серьезное дело, лейтенант. Поездку в Райнике придется отложить.

Он уже двинулся было к двери, когда новая идея осенила его.

— Стоп. Ведь можно повидать родственника пастора и не выезжая к нему!

Обернувшись к старику, с безучастным видом прислушивавшемуся к их разговору, американец справился по-немецки, не возьмется ли он за приличное вознаграждение доставить в Райнике записку.

Немец поспешно объяснил, что у него имеется легонькая моторка, на которой он смог бы сгонять туда, и если будет пропуск…

— Пропуск получить можно, — вмешался Вася, весьма довольный тем, что все так удачно разрешалось. — Я поговорю в штабе.

— Вот и хорошо! — обрадовался американец. — А я черкну еще от себя несколько словечек.

Он вытащил блокнот и, быстренько настрочив записку, прочитал ее вслух:

— «Прошу прибыть по вопросу наследства дядюшки Питера». Дата и подпись. Лаконично, не правда ли?

— Еще бы! — усмехнулся Вася. «До чего же эксцентричный народ эти американцы», — подумал он про себя.

Как выяснилось, в Райнике располагалось одно из подразделений кавдивизии. Пропуск был оформлен без труда. Случившийся при разговоре в штабе сотрудник корпусной многотиражки заинтересовался историей пастора-антифашиста, и американец охотно поделился с «советским коллегой» собранными материалами.

Отпустив старика-немца, Вася Кругликов повез своего «подшефного» в разведэскадрон.

Дивизионные разведчики тепло встретили американского журналиста. Забыты уже были горьковатые солдатские шутки насчет затяжки второго фронта и нерешительности союзников. Сейчас они видели перед собой представителя армии, сражавшейся с общим врагом, приближавшей день окончательной победы. Немало способствовал созданию непринужденной, дружеской обстановки и сам американец. Веселый и остроумный, добродушно посмеиваясь, он отвечал на сыпавшиеся градом вопросы, рассказывал забавные истории из быта американских войск, щелкал затвором «лейки», раздавал сигареты и фотографии, расспрашивал в свою очередь.

Примостившись в сторонке, Вася с восхищением наблюдал за журналистом. Вот так же было и в бригаде подполковника Позднышева. Непринужденная беседа, шутки, смех, а в результате — великолепный очерк! Особенно тогда удался американцу образ самого комбрига. Можно было подумать, что автор лично участвовал в героической переправе через Неман, когда подполковник Позднышев, раненный в руку и плечо, с обнаженной головой — шапку сбило осколком снаряда — под ураганным огнем подбадривал своих бойцов: «Темпы, темпы, товарищи саперы!..»

Беседа с разведчиком прервалась неожиданно. Подошедший на цыпочках дежурный отозвал командира эскадрона, и американец остановился на полуслове.

— Извините, пожалуйста, — переговорив по телефону, обратился к журналисту комэска. — Предстоит операция, нам надо подготовиться. Придется, к сожалению, прервать беседу.

— Надолго? — осведомился американец.

— Нет, не думаю. Всего только небольшая облава. Если желаете, можете подождать здесь.

— Нет-нет, — поспешно возразил американец. — Не в моих правилах путаться под ногами у занятых людей…

От разведчиков они возвращались молча. Решив, что его «подшефный» расстроен неудачей встречи, Вася напомнил, что впереди у них еще целый день.

— Мы сможем побывать в разведэскадроне вечером, — сказал он.

Озабоченность на лице американца сменилась грустной улыбкой.

— Не в этом дело. Сегодняшняя встреча напомнила мне одного моего молодого друга. Он тоже был разведчиком. Разведчиком, киноактером и классным парашютистом.

— И он погиб?

— Полгода назад, — со вздохом опустил голову американец. — Золотой был парень, настоящий патриот.

Они поравнялись с кирхой — темным, старинной кладки, кирпичным зданием. Высокие, украшенные резьбой двери были распахнуты настежь.

— А не заснять ли нам несколько пейзажей? — вдруг предложил американец.

— В такую-то погоду? — с сомнением проговорил Вася, глядя на низкое пасмурное небо.

— Только при этом освещении и можно получить настоящий снимок — теплый, лирический, без этаких контрастных пятен. С колокольни должна открываться чудеснейшая панорама.

— Что ж, я подожду вас внизу. Мне как раз надо написать пару писем.

— Нет-нет, лейтенант. — Американец дружеским жестом подхватил Васю под руку. — Прошу вас. У меня сейчас такое состояние…

На паперти они столкнулись со своим стариком-посланцем, неожиданно выскользнувшим из церкви.

— Вот как! — поразился Вася и добавил по-немецки: — Я думал, вы уже в Райнике.

— Возмутительно! — подхватил американец. — Если вы сейчас же не отправитесь…

— Яволь, яволь, — пробормотал старик, рысью устремляясь в ведущий к реке переулок.

— Может, мы съездим сами, на машине, — глядя ему вслед, предложил Вася. — Время у нас появилось.

— Пусть уж он доведет дело до конца, — флегматично возразил журналист. — Я думаю, так будет лучше.

На колокольне американец сразу оживился:

— Какие прелестные пейзажи, лейтенант! Посмотрите на бурную реку, на этот лесок, темнеющий вдали. Нет, что там ни говори — природа великий утешитель! В минуту грусти я всегда обращаюсь к ней.

Вася покорно кивает головой. Быть может, зрелище и не ахти как великолепно, — темная, лишенная растительности равнина, оголенные деревья, мутные воды вышедшей из берегов реки, — но коль скоро это может утешить его «подшефного», тем лучше! Вот только зря тот расстегивает кожанку: на таком ветру в два счета можно прихватить воспаление легких…

— Вот уж это зря! — говорит он, видя, как американец сбрасывает пальто. — Совсем напрасно. На таком ветру…

— Ничего, ничего, — бормочет американец, склоняясь над фотоаппаратом. Желтое щегольское пальто его уже висит, переброшенное через перильца. — Ничего. Мы, газетчики, — народ закаленный…

— Осторожно, люк! — восклицает Вася, видя, что журналист, целиком поглощенный выбором диспозиции, приближается к лестничному проему.

Но предупреждение запаздывает. Американец оступается, теряет равновесие и на мгновение повисает над раскрытым люком…

— Бум-м-м… — раскатистый звонкий гул оглушает Васю. Это американец в последний момент успевает схватиться за свисающую из-под колокола веревку.

— Разве ж так можно! — испуганно бормочет Вася, помогая журналисту утвердиться на ногах. — Что было бы, не подвернись эта веревка? Форменное чудо, что вы не разбились вдребезги.

— А вы, коммунисты, еще отрицаете божий промысел! — смеется американец и, глянув вниз через перила, добавляет: — Наконец-то наш курьер двинулся в путь-дорогу.

— И все же, по-моему, лучше съездить самим, — повторяет Вася, наблюдая за крохотной верткой моторкой, лавирующей среди полузатопленных деревьев. — Неужели вы надеетесь, что незнакомец из Райнике откликнется на ваше странное приглашение?

— В моем послании есть одно волшебное словечко. Услышав о наследстве, он прилетит на крыльях. «Человек всегда остается человеком», — как говорит наш друг полковник Панченко.

И американец снова смеется своим приятным рокочущим смехом, как смеются только очень добродушные люди.

«ЧАЙНЫЙ ДОМИК, СЛОВНО БОНБОНЬЕРКА…»

Городок, нарядный и разукрашенный, как игрушка, внезапно вынырнул из-за обступивших дорогу дюн и стремительно полетел навстречу. Еще минута-другая бешеной езды — и сержант резко сбавил скорость перед шлагбаумом.

Замелькали разноцветные, увитые глициниями двухэтажные домишки. Узенькие по фасаду, в три-четыре окна, с крохотными палисадничками, они действительно производили какое-то странное, почти игрушечное впечатление.

— Курорт, — заметил капитан Цапля.

Курорт? Сергей с удивлением огляделся. В его представлении с этим словом были связаны величественные парки, громады беломраморных дворцов. Здесь же все мелко, тесно, скучено до предела…

— Да-да, Сергей, — подтвердил Павел, видимо, наблюдавший за ним в установленное перед водителем зеркальце. — Самый обычный западноевропейский курорт, посещаемый людьми так называемого «среднего достатка».

Через несколько минут машина остановилась в узеньком проулке, возле углового домика — зеленого, под красной черепичной крышей. Павел убрал в планшетку карту, от которой не отрывал глаз всю дорогу, и, сделав Сергею знак остаться, быстро поднялся на невысокое крылечко. В распахнутой двери на мгновение мелькнул дежуривший в подъезде автоматчик.

Проводив взглядом Павла, Сергей осмотрелся по сторонам. Его внимание сразу же привлекла странная сутуловатая фигура, маячившая метрах в пятидесяти от машины.

Это был совершенно седой высокий старик в черной видавшей виды кожаной куртке и черных брюках, заправленных в высокие сапоги. На голове его плотно сидела надвинутая на самые глаза маленькая черная фуражечка из тех, которые так любят моряки и жители балтийского побережья. Больше всего поражала борода — тоже седая, ровным полукругом выпирающая откуда-то из-под подбородка. На красноватом безусом лице она выглядела удивительно забавно. Сергей невольно вспомнил яркие картинки из подаренных ему в детстве сказок братьев Гримм.

«А что ж особенного? — подумал он. — В этом игрушечном городке как раз и должны обитать сказочные персонажи».

Сергей еще разглядывал удивительного старца, когда дверь зеленого домика отворилась и на крыльце появился Павел в сопровождении офицера-кавалериста с огромным пистолетом в деревянной кобуре.

Увидев их, человек в черном поспешно выбил о фонарный столб свою трубочку, которую до этого старательно раскуривал, и решительно направился к машине.

— Нет-нет, — раздраженно буркнул кавалерист, когда старик попытался заговорить с ним. — Занят, понимаешь — занят. Бешефтиг…

— Садитесь, товарищ Истомин, — указав на место рядом с водителем, предложил Цапля.

Позвякивая шпорами, кавалерист забрался в машину; Павел сел рядом с Ивлевым, и они снова помчались узенькими извилистыми улочками игрушечного городка.

Сидящий впереди офицер — он был в звании старшего лейтенанта — ежеминутно поворачивался к шоферу, объясняя дорогу, и Сергей по привычке старался повнимательнее рассмотреть его блеклое, какое-то застывшее лицо, с черными, ровной скобкой подбритыми бровями. Они остановились на окраине городка, возле небольшой, стоящей на отшибе усадебки. Обитателей ее Сергей поначалу принял за бойцов какой-то тыловой части — ни шпор, ни кубанок, ни лихо закрученных усов… Только как следует присмотревшись, он понял, к кому они приехали. Стоявший под навесом камуфлированный трофейный бронетранспортер подтверждал его догадку. Разведчики кавалерийской дивизии, как видно, давно уже спешились и переключились на автотранспорт. Сергей, досадуя на себя, вспомнил грозных усачей-хозвзводовцев. Следовало бы уже знать ему, что на фронте зачастую наиболее воинственным, бравым видом отличается именно население второго эшелона.

Судя по всему, их ждали. Павел сразу обратил на это внимание, и Сергей заметил, что он бросил вопросительный взгляд на своего проводника.

— Я приказал позвонить сюда, — пояснил старший лейтенант. — Чтобы ускорить сборы…

Павел промолчал, но по выражению его лица Сергей понял, что капитан неодобрительно отнесся к распорядительности своего спутника. Было ясно, что излишняя шумиха вокруг намечаемой операции не входила в его планы.

Командир разведчиков, молодой капитан, рослый и голубоглазый, провел прибывших на просторную веранду, служившую в недалеком прошлом ресторанчиком. Сейчас столики были вынесены, а вместо них вдоль стен теснились ряды аккуратно заправленных постелей, сооруженных с помощью неизменных плащ-палаток и соломы. На вбитых в стенку гвоздиках было развешано все немудрое имущество разведчиков: автоматы, противогазы, вещмешки, сумки с автоматными дисками и гранатами. Единственным свидетелем былой ресторанной роскоши являлась внушительная, сверкающая никелем буфетная стойка, высившаяся в углу.

Прибывший с Павлом старший лейтенант развернул большой немецкий план города, и офицеры, устроившись возле стойки на высоченных нелепых табуретках, погрузились в какие-то расчеты.

Отойдя в сторону, Сергей остановился возле фотографии, приколотой к стене. Карточка была чуть побольше спичечной коробки, и он никак не мог рассмотреть лица девушки-автоматчицы в самом центре снимка. Внимание Сергея привлекла полосатая рейка шлагбаума, на который она опиралась. Как-то уж так получалось, что стоило Сергею увидеть где-либо эту незамысловатую и довольно распространенную принадлежность фронтовых дорог, как мысли его неизбежно обращались к девушке из леса под Мекленбергом, случайно встреченной полгода назад. Вот и сейчас, явно рискуя нарваться на замечание, он перегнулся через соломенную постель, уцепился рукой за повешенный рядом противогаз и приблизил лицо к самому фото. Каково же было удивление Сергея, когда он в самом деле узнал Танюшку! Она стояла возле опущенного шлагбаума, весело и, как показалось ему, кокетливо улыбалась своею милой улыбкой.

— Нравится? — неожиданно раздался за спиной у Сергея чей-то насмешливый громкий голос.

Несколько разведчиков, заскочив на веранду, разбирали оружие; один из них, подойдя к Сергею сзади, с самодовольной улыбкой указал на фотографию:

— Хороша дивчина?

— Ты что, знаком с нею? — не выдержал Сергей.

— Спрашиваешь! — пренебрежительно хмыкнул тот.

— Не трепись, Степан, — вмешался остановившийся рядом сержант. — Ты ж эту карточку у американца выпросил.

— У американца? — удивился Сергей.

— Корреспондент к нам приезжал, — пояснил сержант. — Только вот перед вами отбыл, как сбор сыграли. Славный такой дядька, улыбчивый. Все о разных боевых эпизодах расспрашивал, фотографировал, карточки раздавал…

Сергей отодвинулся, и Степан, поснимав со стены оружие, протянул руку за фотоснимком.

— А ты сам-то не знаешь ее случаем? — поинтересовался он.

Сергей молча кивнул.

— Во-он оно что! — насмешливо протянул разведчик, и Сергей на минуту пожалел о своей откровенности. Но Степан тут же посерьезнел и, протягивая ему фото, заключил: — Ну, коли так — бери! Помни разведчиков славной конногвардейской!

Сергей не успел поблагодарить его. На улице послышался рокот моторов, во дворе прозвучала громкая команда, и разведчики, подхватив автоматы, бросились к двери.

Павел с группой офицеров тоже направился к выходу. Сергей поспешил за ними.

Разведчики уже разместились в автомашинах, когда капитан Цапля, подозвав Сергея, коротко объяснил ему задачу. Сергей прикреплялся к одной из групп оцепления, его пост был на самой оживленной дороге, ведущей на запад, к линии фронта. Там, в густом потоке людей, повозок, автомашин, шпионам легче всего было бы выскользнуть из кольца.

— Приглядывайся внимательнее, — предупредил капитан своего друга. — Они могут сменить все: и транспорт, и обмундирование, и даже внешность. Но дело вот в чем: насколько легко бывает изменить внешние, поддающиеся описанию приметы, настолько же трудно спрятать свое лицо от внимательного взгляда человека, хорошо тебя помнящего. Потому-то я и выпросил тебя у капитана Гришина — ты знаешь обоих…

Дорога, которую предстояло взять под контроль, действительно оказалась довольно оживленной. С разгромом Померанской группировки гитлеровцев налеты вражеской авиации стали редкостью, и движение на фронтовых дорогах теперь не прекращалось ни днем, ни ночью.

Едва машина с разведчиками на полном ходу выскочила на шоссе, как командовавший группой лейтенант приказал остановить движение из города.

Рассыпавшись цепочкой, бойцы тут же принялись за дело.

Прежде всего надо было пропустить колонну моторизированной части, следовавшей на запад. Осмотр ее не потребовал больших хлопот. В кабинах сидели только офицеры — командиры подразделений, да и в кузовах, среди солдат, трудно было затесаться чужаку. Не раз уж замечал Сергей, как бдительны бывают бойцы на марше, передвигаясь хотя бы и небольшой, но связанной общим заданием группой. И в то же время куда только девается элементарная осторожность, едва солдат покинет свое подразделение! Видно, настолько сильно в нашем воине отвращение к одиночеству, так укоренилась в нем потребность постоянного общения с боевыми друзьями, что стоит ему оказаться одному в пути — и вот уж он рад любому случайному попутчику, готов с каждым встречным поделить и паек, и кисет, и мысли…

Вот почему, когда за мотоколонной показалось целое скопище разнокалиберных повозок и автомашин, Сергей удвоил внимание. В то время, как его товарищи тщательно осматривали содержимое кузовов на случай, если гитлеровцы устроили себе какой-нибудь тайничок, Сергей, помня совет Павла, смотрел только на лица проезжих. Внешность обоих диверсантов из роминтеновского гнезда отчетливо врезалась в его память, и он не сомневался, что сумеет разгадать их под любой личиной.

Однако время шло, а гитлеровцы не появлялись. Со слов своих новых товарищей Сергей знал, что остальные разведчики во главе с Павлом и командиром эскадрона производят тщательную проческу городка. Было уже известно и то, что запрошенные по телефону перед облавой ближайшие контрольно-проверочные пункты не зафиксировали мотоциклистов. Диверсанты, очевидно, находились в городке, судьба их была предрешена, и все же… Нет, Сергей не мог забыть, с какой ловкостью ушли они из блокированного «гнезда». Кто знает, какой еще трюк сумеет выкинуть этот белолицый пройдоха!

К полудню движение на дороге начало ослабевать. Прошло несколько «студебеккеров» со снарядами, за ними, неистово сигналя, промчалась темно-синяя «эмка», отмеченная красным крестом, — и шоссе на время опустело. Впервые Сергей получил возможность оглядеться по сторонам.

Обсаженное низкорослыми, сучковатыми яблоньками шоссе уходило на юго-запад, постепенно удаляясь от вздувшейся под напором талых вод реки. Справа и слева от него виднелись небольшие, размежеванные кустарниковыми изгородями полоски пашни. Севернее, в какой-нибудь сотне метров, теснились постройки игрушечного городка.

Особенно нарядно выглядел крайний, стоявший несколько на отшибе двухэтажный домик. Окрашенный в нежно-розовый цвет, с башенками, шпилями, резными коньками, изображавшими головы зверей, он искрился зеркальными окнами закрытой зимней веранды.

— Бонбоньерка, — заметил один из разведчиков, указывая на этот домик. — Ну форменная бонбоньерка. Только и не хватает — голубенькой ленточки!

И он затянул с шутливыми переливами голоса, явно пародируя:

— Чайный домик, словно бонбоньерка,
В палисаднике цветущих роз…
— Едут! — вдруг оборвал он песню. — Смотрите — наши едут!

Действительно, из-за поворота шоссе показался «виллис» капитана Цапли. Следом шла машина с разведчиками — из тех, что отправились на проческу.

— Садись, — бросил Павел, даже не поинтересовавшись результатами работы заставы.

Сергей поспешно сел в машину, и она тут же рванулась вперед. Оглянувшись, Сергей увидел, что лейтенант, сняв оцепление, тоже подзывает свою полуторку.

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА ДЖЕНТЛЬМЕНА

Снова началась бешеная гонка. Через полчаса, оставив позади знакомую уже Сергею моточасть, расположившуюся в строгом порядке на привал, «виллис» свернул с шоссе и запрыгал по неширокой, тоже асфальтовой дороге, вдребезги разбитой танковыми гусеницами. Сержант-водитель, несмотря на нетерпеливые понукания Павла, был вынужден несколько сбавить скорость.

Поглядывая на непривычно ссутуленную спину друга, Сергей ломал голову: почему была отменена начавшаяся уже облава?

«Ушел! — неожиданно догадался он. — Опять ушел, перехитрил, проскользнул меж пальцев…»

И снова непонятными показались ему масштабы операции. Нужно ли затрачивать столько усилий, чтобы захватить беглого, провалившегося шпиона, думающего только о том, как бы поскорее выйти из игры? Стоит ли овчинка выделки?..

— Сюда! — отрывисто бросил Павел, указывая на выкопанную у перекрестка дорог, тщательно замаскированную землянку, возле которой уже стояли две легковые автомашины и груженый железными бочками «ЗИС». В одной из легковушек Сергей сразу узнал промчавшуюся мимо заставы темно-синюю «эмку».

Едва они остановились, худенький белобрысый лейтенант с совсем еще юным, мальчишеским лицом подбежал к «виллису».

— Вы из отдела, товарищ капитан? — взволнованно обратился он к Павлу. — Доктор уже прибыл, ждет… Что же это, товарищ капитан?..

Павел ответил не сразу. Он лишь внимательно посмотрел на лейтенанта и тут же, откинувшись назад, махнул рукой. Одна из двух шедших следом машин, которая остановилась было с работающим мотором, рванулась с места и, быстро набирая скорость, умчалась дальше. Вторая съехала на обочину; капитан — командир разведчиков — выпрыгнул из кабины.

— Очень хорошо, что вы вызвали врача, — сказал Павел, протягивая лейтенанту удостоверение. — Познакомьтесь, совсем не лишняя процедура при подобных встречах.

Но тот даже не взглянул на документ.

— Знаете… У нас, конечно, были случаи, — растерянно бормотал он. — Война, конечно, всякое может быть… Но, чтобы вот так…

— Возьмите себя в руки, лейтенант, — сурово остановил его Павел и, сунув удостоверение в карман, спустился в землянку. Капитан-конногвардеец прошел за ним.

Проводив их каким-то растерянным взглядом, лейтенант прислонился к своему трофейному низенькому «оппелю» и щелкнул зажигалкой. Придерживающая папиросу рука его дрожала.

Сергей отошел в сторону, вынул кисет и огляделся. «Вот кто расскажет, что здесь такое произошло», — решил он, заметив сидящего на подножке груженого бочками «ЗИСа» шофера, и направился к нему.

Но тут строгий окрик остановил Сергея.

— Назад! — скомандовал автоматчик, стоявший шагах в десяти от шофера. — Не подходить!

Сергей в смущении оглянулся. Значит, шофер был не свидетелем, а участником событий? Но что же здесь все-таки произошло?..

Скрип опускавшегося шлагбаума заставил Сергея вздрогнуть. Он невольно тронул рукой нагрудный карман, где лежало подаренное кавалеристом фото. Танюшка! Уж не случилось ли с ней чего? Снимок, наверно, сделан неподалеку. Да еще этот американец… Зачем ему понадобилось ее снимать?..

Как раз в это время из землянки вышел прибывший с ними капитан. Его расстроенный, хмурый вид еще больше встревожил Сергея. Заметив, что дверь за офицером осталась полуоткрытой, он не выдержал, спустился по дощатым ступеням и осторожно заглянул в землянку.

Никто не обратил на него внимания. Павел негромко разговаривал с маленьким полным офицером, в котором по узким погонам нетрудно было угадать военврача, а в стороне на длинной, во всю стену, скамейке осторожно, с какой-то непонятной ему опасливостью перешептывались четыре девушки-регулировщицы. Тани среди них не было, и Сергей совсем было успокоился, но в этот самый момент с ужасом разглядел у противоположной стены на двух сдвинутых скамейках укрытое простыней тело.

Не в силах сдержать невольную дрожь, он попятился назад и, спотыкаясь о ступени, выбрался наверх. Жгучая ненависть к неизвестным преступникам (а он не сомневался, что здесь имело место преступление), целиком завладела им.

Почти следом за ним из землянки вышел и Павел. Распрощавшись с врачом, который тут же уселся в подрулившую «эмку», он жестом подозвал арестованного шофера. Тот поспешно вскочил, отбросив недокуренную папироску. На лице солдата можно было прочесть и недоумение, и растерянность, и откровенный испуг.

«Ну нет, дружок, — зло глядя на него, подумал Сергей. — Этим нас не возьмешь. И не таких «простачков» встречали!»

Рассказ шофера был краток. По его словам, он служил в батальоне аэродромного обслуживания бомбардировочного авиаполка и ехал за автолом на базу снабжения. Увидев лежащую на дороге регулировщицу, он затормозил, выскочил к ней и, убедившись, что она не дышит, кинулся в землянку, где подруги ее преспокойно обедали. Девушки задержали его до приезда начальника, и тот, не слушая никаких объяснений, тут же приказал: арестовать. А ему надо к вечеру на аэродром вернуться… Он уже давал все показания, подробно, по телефону — из особого отдела запрашивали…

Павел слушал внимательно, не перебивая и не задавая вопросов. Когда шофер кончил, он проверил его документы, поданные лейтенантом, и попросил указать место, где лежала погибшая.

Шофер перешел на другую сторону шоссе.

— Вот здесь, товарищ капитан, — доложил он. — На этом самом месте.

— Значит, после тех двоих никто вам навстречу не попадался? — спросил Павел.

— Так это вы со мной по телефону говорили? — почему-то обрадовался шофер. — Никого, товарищ капитан. Минут за десять до них прошло два «студера» с провиантом, потом эти двое, на мотоцикле. И больше — никого.

— А ничего особого вам в глаза не бросилось? — оглядывая дорогу, продолжал Павел. — Я говорю о мотоциклистах. Такого, на что внимание можно было бы обратить.

— Да ничего такого, — пожал плечами шофер. — Жали на всю железку, сигналили…

— Сигналили? — заинтересовался Павел, поднимая с обочины смятую коробку из-под сигарет.

— Так точно, сигналили, — подтвердил шофер. — Я еще подивился: с чего бы это? В зеркальце глянул — позади чисто. А они сигналят…

— Ну что ж, у меня вопросов больше нет, — сказал Павел. — Вам можно ехать.

— Спасибо, товарищ капитан, — повеселел шофер. — Я сразу почувствовал, как с вами по телефону поговорил…

— Позвольте, — вмешался лейтенант, до этого довольно безучастно прислушивавшийся к разговору. — Как же это, товарищ капитан? Ведь больше никого у нас нет. А эти мифические мотоциклисты…

— Верните оружие товарищу, — прервал его Павел. — И поблагодарите. Если бы не он, неизвестно, через сколько времени спохватились бы ваши подчиненные. — Павел проговорил это совершенно спокойно, даже не глядя на лейтенанта, но как только шофер отошел, круто обернулся к нему. — Больше никого у нас нет, говорите? — произнес он со сдержанной яростью. — Главное — схватить кого-нибудь? Для отчета?

— Виноват, товарищ капитан, — смутился офицер. — Я совсем не потому. Очень уж история эта на меня подействовала. Непонятная история…

— Непонятная, верно, — вмешался в разговор командир разведчиков. — Почему убили ее? Пост этот не предупреждался об облаве, документы у них, судя по всему, в порядке…

— Почему убили? — задумчиво повторил Павел. — Поставим вопрос так: для чего убили?

— И как все это произошло? — снова загорячился лейтенант. — Я должен знать, как все это произошло?

— На последний вопрос я, пожалуй, вам отвечу, — подумав, проговорил Павел. — Помните знаменитый зимний прорыв немцев в Арденах? 16 декабря прошлого года они неожиданной атакой раскололи надвое и обратили в бегство Первую американскую армию. Союзники стремительно покатились к морю, и неизвестно еще, чем бы это кончилось, если б нашей войска в начале января не перешли в решительное наступление. Американцы были спасены от окончательного разгрома, но лишились сосредоточенных на Арденском выступе своих огромных запасов горючего, продовольствия и снарядов. Немцы вывезли все подчистую, и союзникам на добрых два месяца пришлось отложить намеченное зимнее наступление. В общем, история получилась для них довольно конфузная, и наша печать, естественно, особенно ее не расписывала. Для нас же с вами здесь интересно вот что: как раз тогда, во время бегства американцев, гитлеровцы и предприняли этот трюк. Чтобы усилить возникшую у союзников панику, довести ее до предела, они бросили в прорыв несколько сот эсэсовскихголоворезов в американской военной форме. Эти оборотни, отлично владевшие английским языком, прошли специальную «стажировку» в концлагерях, перенимая у американцев манеры, обычаи, жаргонные словечки. Опознать их в массе отступавших войск было невозможно. Они захватывали автомашины, которые американцы сотнями бросали во время бегства, и носились по дорогам отступления, сея разрушения и смерть. Когда союзники, опомнившись, стали выставлять контрольные посты, диверсанты использовали такой прием: они распахивали перед лицом постового бумажник, из которого брызгала струя мгновенно действующего яда. В конце концов союзному командованию пришлось нарядить многочисленные усиленные патрули: пока постовой проверял документы, несколько автоматчиков держали проезжих под прицелом…

— Ну, у нас-то, как будто, подобных случаев пока не отмечалось, — вставил лейтенант.

— Такие диверсии возможны только против отступающего, вернее сказать, — бегущего противника, — заметил Павел. — Но подготовку к ним гитлеровцы усиленно вели и на нашем фронте. Минувшей осенью в лесу Роминтен была захвачена шайка подобных оборотней. Побывавшие здесь мотоциклисты из той же банды.

— Вы считаете, она убита ядом?

— Таково заключение врача.

Наступило короткое молчание. Присев на подножку «виллиса», Павел о чем-то размышлял.

— Продолжим преследование? — предложил командир разведчиков, нетерпеливо переминавшийся рядом. — Мои хлопцы уже перекрыли дорогу у Люнебурга.

В его голосе Сергей уловил раздражение, понять которое было не так уж трудно. Промедление Павла действительно казалось непростительным. Убегали драгоценные минуты, и с каждой из них убийцы увеличивали отделявшее их от преследователей расстояние.

Но Павел не ответил ничего. Он молча расправил поднятую с дороги коробочку из-под сигарет, и тут Сергей с удивлением разглядел на глянцевитом картоне хорошо знакомого ему по роминтеновской операции бронзового оленя.

— Брошено мотоциклистами, — сказал Павел.

— Мало ли побывало здесь людей, — возразил разведчик.

— Таких сигарет нет больше ни у кого, — пояснил Павел. — Они нарочно подбросили.

— Почему нарочно? — не соглашался комэска. — Просто кончились сигареты…

— Нарочно, — уверенно повторил Павел. — Наш приятель Шернер слишком опытен, чтобы допустить такой промах. А кроме того, часто видели вы людей, удирающих с папироской в зубах?

— Ну, мало ли что бывает, — пожал плечами капитан. — Случается и не такое.

— Ладно, — согласился Павел. — Случается. Ну, а гудки на пустой дороге?

Капитан еще раз молча пожал плечами. Он явно не был убежден, и Сергей целиком разделял его сомнения.

— Во всяком случае, они здесь проехали, — наконец проговорил капитан. — В этом можно не сомневаться. Все остальное не так уж важно. Выясним, когда схватим диверсантов.

— Да, — заметил Павел. — В этом действительно можно не сомневаться. Они делали все для того, чтобы мы в этом не сомневались. Ну что ж, двинем.

— Поедем дальше? — оживился капитан.

— Вернемся в город, — ответил Павел.

Капитан нахмурился и, ни слова не говоря, направился к своей полуторке, а Сергей, воспользовавшись случаем, поспешил задать Павлу давно уже мучивший его вопрос:

— Как звали ее?

— Кого? — удивился Павел. Было ясно, что Сергей оторвал друга от напряженных размышлений.

— Ну, эту девушку… Погибшую.

— Андреева, — рассеянно отозвался Павел.

Фамилия эта ничего еще Сергею не говорила, но он не решился продолжать свои расспросы. К счастью, уже садясь в машину, Павел неожиданно спохватился:

— А почему ты, собственно, ею интересуешься?

Сергей замялся. Его случайное знакомство с Таней никакого отношения к делу не имело, и он, естественно, ни разу не упоминал о ней в разговорах с Павлом. Теперь пришлось вкратце поведать другу о встрече в Мекленбергском лесу.

— И ты подумал, уж не та ли это Татьяна? — скупо усмехнулся Павел. — Нет, убитую звали Вера. Вера Андреева.

Вера Андреева… Да, конечно же, нелепостью было предполагать такое совпадение. Ему и в голову бы это не пришло, если б не шлагбаум и не та фотография. Интересно все же, где иностранец мог встретить Таню?

— Жаль, что не застали мы этого американца, — пробормотал он вслух, увлеченный своими мыслями.

— Американца? — Павел, резко обернувшись, буквально впился в него взглядом. — Какой американец?

— К разведчикам перед нами заезжал, Танюшкину карточку им оставил. Снял, видно, где-то на дороге. Я и решил: значит, она тут где-нибудь, поблизости…

— Вон оно что, — протянул Павел и больше за всю дорогу не произнес ни слова.

У въезда в городок Цапля сделал шоферу знак остановить машину.

— Что за американец был у вас сегодня? — спросил он, когда полуторка разведчиков, поравнявшись с ними, затормозила и капитан подошел проститься.

— Американец? — Капитан широко улыбнулся, будто вспомнил что-то очень приятное. — Да так, один корреспондент. Конечно, пропуск у него был, и из политотдела даже специально звонили. Забавный такой… С хлопцами беседовал, фотографировал, карточки дарил. Записывал там разные боевые эпизоды. Ничего вредного в этом, полагаю, нет. Пусть печатают. Союзники ведь.

— Союзники, — согласился Павел. — Так он что, задолго перед нами от вас уехал?

— Да как позвонили из штаба насчет облавы, он и заторопился. Не буду, мол, мешать, под ногами путаться… — Капитан вдруг спохватился: — Неужели этот американец?..

Павел покачал головой:

— У нас пока нет права на подозрение.

Договорившись о взаимной связи, они расстались. Павел вынул портсигар, раскрыл его, протянул водителю и Сергею.

— У нас нет права на подозрение, — задумчиво проговорил он, глядя вслед удаляющейся полуторке. — Но соблюдать осторожность мы обязаны. Понимаешь, Сергей, обязаны. Ведь наши мотоциклисты не обычные, рядовые шпионы. В полевой сумке Шернера, как нам известно, — миниатюрная картотека на три сотни диверсантов, прошедших школу его тестя Рушке. Архив шпионского центра в наших руках, но большинство питомцев Рушке сейчас на западе — законспирировано среди заключенных гитлеровских тюрем и концлагерей. Если картотека Рушке попадет туда, вся эта нечисть сумеет перекраситься, замаскироваться вновь. Не так-то просто будет их взять тогда.

Непосредственное обращение к нему капитана как будто давало право задать вопрос, и Сергей не преминул этим воспользоваться:

— Если так, почему мы прекратили погоню?

Павел усмехнулся:

— В старину, говорят, существовали воры-артисты, воры-джентльмены. На месте преступления такой художник считал своим долгом оставить визитную карточку. Разумеется, это был всего лишь жест, бравада. Но современный джентльмен на браваду не способен. Как настоящий бизнесмен, он человек сугубо практичный. И уж если этот тип сознательно оставляет след, стало быть, ему нужно, очень нужно, чтобы мы бросились за ним. Зачем же оправдывать его надежды?

ТАК КРУЖИТ ЗАЯЦ

Машина встала возле знакомого уже Сергею зеленого домика. Два всадника, подъехавшие с противоположной стороны, остановились одновременно с ними.

— Да, брат, операция затягивается, как видишь, — проговорил капитан Цапля, оборачиваясь к Сергею.

— Но я могу еще пригодиться, — поспешно отозвался тот.

— Можешь, — согласился Павел. — Только чем тебе заняться сейчас? Вот что, «зачислю» тебя временно ординарцем. Не возражаешь?

И он протянул Сергею довольно тощий вещмешок, который тот с готовностью подхватил. Надо ли говорить, что меньше всего ему теперь хотелось возвращаться к себе в роту.

Они вышли из машины. Один из спешившихся кавалеристов, стройный черноусый лейтенант, задержался в дверях, пропуская Цаплю. Ответив на приветствие, Павел легко вбежал по лестнице, начинавшейся прямо от крыльца. Дежуривший внизу автоматчик молча откозырял ему — как видно, капитан был здесь своим человеком.

Следом за Павлом Сергей вошел в узенькую, всю закутанную табачным дымом комнату. Работавший у окна офицер обернулся на звук шагов, и Сергей увидел хорошо знакомые ему холодные темно-серые глаза на смуглом лице. Это был майор Шильников.

— Вот так сюрприз! — воскликнул Павел. — Нежданно-негаданно… А я готовился к встрече с одним мало симпатичным товарищем… Узнаешь, Алексей Михайлович? — кивнул он в сторону Сергея.

— Здравствуйте, товарищ Ивлев, — произнес майор своим будничным ровным голосом, с таким выражением, как будто он только вчера расстался с Сергеем. Потом, не меняя интонации, осведомился у капитана: — Ну, что новенького?

— Вот, — протянул ему Павел коробку с бронзовым оленем. — На месте убийства.

Шильников взглянул на нее без особого интереса.

— Я ждал чего-нибудь подобного. Им надо было дать знать о себе. Конечно, прием грубоватый, но выбора у них не было. Необходимо было показать свой след.

— Заячий след, — усмехнулся Павел.

— Что такое? — не понял Шильников.

— Ты не охотник, Алексей Михайлович. Так заяц кружит. Уходит от преследователей по прямой и вдруг — скачок в сторону. Ищи-свищи.

— Полагаешь, вернутся? — поинтересовался Шильников.

— Уверен. Да и ты, как будто, в этом не сомневаешься?

Но Шильников не ответил на вопрос.

— А причина? — спросил он.

— Причина? — Павел помедлил. — Тут можно только догадываться. Такая, брат, догадка наклевывается, что и высказать как-то неловко. Хорошо, что ты подъехал, есть с кем поделиться… Сергей, — вдруг обратился он к другу. — Приступай к обязанностям. Вон столик, — обед на три персоны. Действуй.

Сергей растерянно огляделся, но тут же сообразил, что продукты он держит в руке. Сбросив по примеру Павла шинель, он развязал мешок. Там были хлеб, неизбежная американская тушенка, плавленый сыр в аккуратных станиолевых тюбиках. Возле стоявшего в углу круглого столика оказался и небольшой шкафчик с посудой. Вынув тарелки и вооружившись консервным ножом, Сергей приступил к приготовлению «обеда», одновременно прислушиваясь к заинтриговавшему его разговору. Как здраво рассудил он, в этом не было особого греха, тем более, что Павел как раз докладывал майору о находке своего друга у разведчиков.

— А ведь я потому сюда и прибыл, — сообщил Шильников, выслушав рассказ капитана. — Присмотреть за тобой велено, чтобы все было чинно-благородно. Дело тонкое — союзники!

— Так неужели действительно этот иностранец!.. — воскликнул Павел.

— Пока трудно сказать, — перебил его майор. — Почти никаких данных. Разумеется, если не считать нарушения согласованного маршрута. Наш журналист всю неделю гнал галопом, рвался на фронт, а здесь, в тыловом районе, застрял на трое суток. Впрочем, американцы, говорят, народ экстравагантный, кто их знает. Не исключено простое совпадение.

— К кому же тогда пробирались наши мотоциклисты? — задумчиво проговорил Павел. — Вот если бы найти того офицера…

— Который беседовал с ними на улице? — отозвался Шильников. — Он уже вызван.

— Нашли?!

— Особый отдел дивизии по моей просьбе запросил все подразделения, — спокойно пояснил Шильников. — Как раз перед твоим приездом один из командиров взводов, лейтенант Краснов, сообщил, что утром встречал двух мотоциклистов, справлявшихся о дороге на ДОП… Кстати, почему ты сам не начал с этого?

— Боялся спугнуть, — ответил Павел. — Вдруг — сообщник.

— Ну хватил! — отмахнулся Шильников. — Командир в воинской части — это тебе не прохожий в военной форме. Запомни, Павел Петрович: подозрительность и бдительность — вещи разные, если не противоположные. Не мной это сказано!

Шильников умолк, и Сергей, улучив минуту, доложил, что можно перекусить. Оба офицера отозвались на приглашение с готовностью. Однако обеду так и не суждено было состояться. Едва они расположились у круглого столика, как дверь с шумом распахнулась и в комнату влетел старший лейтенант Истомин. На узком лице его светилось торжество.

— Сознался! — выпалил он. — Правда, от подробностей увиливает, но в главном-то сознался. Теперь никуда не денется!

Шильников сдвинул брови.

— О чем речь, товарищ старший лейтенант? — сухо проговорил он, явно приглашая собеседника к более официальному тону.

Но тот пропустил это мимо ушей.

— Да Краснов, лейтенант Краснов, — воскликнул он. — Признает, что встречался с мотоциклистами и даже разговаривал с ними.

— Позвольте, — возмутился Шильников, — о каком признании вы говорите? Ведь Краснов сам по собственному почину заявил об этой встрече.

— Страховочка, — ухмыльнулся старший лейтенант. — Явная страховочка. На случай, если засекли его.

— Та-ак, — неопределенно протянул Шильников, вновь обретая обычную свою невозмутимость. Побарабанив пальцами по столу, он решительно встал и вернулся к своему месту у окна. — А ну, давайте-ка его сюда.

Через минуту черноусый кавалерист, один из тех, которых Сергей и капитан Цапля встретили внизу, переступил порог в сопровождении неотступно следовавшего за ним Истомина. Щелкнув шпорами, лейтенант представился и замер в стойке «смирно». Лицо его было очень бледно, только на щеках застыл какой-то неестественный, точно приклеенный румянец.

— Присаживайтесь, товарищ Краснов, — как-то совсем по-граждански пригласил его Шильников.

— Благодарю, товарищ майор, — отчеканил тот, не трогаясь с места. Истомин поглядел на него с усмешкой.

— Как знаете, — проговорил Шильников. — Тогда расскажите нам еще разок о вашей утренней встрече с теми злополучными мотоциклистами. Постарайтесь припомнить все подробности, это очень важно.

— Вот-вот, подробности, Краснов, — строгим голосом прибавил Истомин.

— Помолчите, пожалуйста, — спокойно обронил Шильников, и эта короткая, небрежно брошенная реплика, заставившая густо покраснеть неугомонного старшего лейтенанта, как видно, ободрила Краснова. Напряжение его спало.

— Есть, с подробностями! — так же четко, но уже без прежней подчеркнутой официальности отозвался он. — Встретил на углу, возле книжного магазина. Время, к сожалению, не засек. Примерно семь тридцать — семь тридцать пять. Машина трофейная, «цундап» с коляской. За рулем ефрейтор, средних лет, рыжий, в пилотке, в синем комбинезоне и ватной фуфайке. В коляске — инженер-капитан, худощавый, очень бледный блондин, в новенькой шинели. Спросили: «Как проехать в тылы дивизии?» Я объяснил дорогу на ДОП. Ефрейтор уже включил скорость, но капитан остановил его и спросил, не знаю ли я, где помещается начальник тыла полковник Панченко. Я знал дом на выезде из городка, где остановился полковник, и рассказал, как к нему проехать. Инженер-капитан поблагодарил, и они тронулись в том направлении, которое я указал.

— Далеко отсюда книжный магазин и квартира Панченко? — быстро осведомился Шильников, снимая с вешалки шинель.

Лейтенант доложил, что магазин рядом, за углом, да и до квартиры полковника, если идти на прямую, всего десяток минут ходьбы.

— Машиной пришлось бы в объезд — повреждена дамба через старицу, — заключил он.

— А на мотоцикле?

— Я им показал кратчайший путь. Мотоцикл легко проходит через разрушенную дамбу.

— Отправимся к месту вашей с ними встречи, — решил майор. — Затем пройдем маршрутом мотоциклистов до квартиры Панченко. Машину туда приведет Ивлев, — указывая на Сергея, добавил он. — Расспросите дорогу и догоняйте нас.

— Не забудь прихватить нашу снедь, — с шутливым вздохом кивая на расставленные тарелки, шепнул Сергею капитан Цапля и, на ходу застегивая шинель, устремился за Шильниковым.

Но тут старший лейтенант Истомин, давно уже порывавшийся включиться в разговор, с решительным видом выступив вперед, загородил дорогу.

— Разрешите, товарищ майор, — обратился он к Шильникову. — Здесь у меня все время старик один вертелся. Ганс Гофман. Я наводил справки о нем — подозрительная личность. Считаю необходимым задержать его.

— Основания? — приостановился Шильников.

— Но кто-то должен был предупредить диверсантов насчет облавы! — загорячился Истомин.

— Старик этот действительно видел мой приезд, — заметил Павел. — Но…

— Это еще ни о чем не говорит, — перебил его майор и, обращаясь к Истомину, добавил: — Проверьте данные об этом человеке. Не спешите с выводами, обратитесь в Политотдел дивизии, там вас свяжут с местными товарищами. И пожалуйста, не предпринимайте ничего сами.

Он шагнул к двери, а Краснов, спохватившись, подозвал Сергея:

— Город знаете? Нет? Ну, это не так важно. Вот маршрут.

Лейтенант проворно извлек из планшетки блокнот, раскрыл его, чиркнул несколько линий. Потом вырвал лист, протянул Сергею и через секунду уже бренчал шпорами на лестнице.

На листочке беглыми, но четкими штрихами было изображено несколько пересекающихся улиц, берег реки, церковь, обозначенная, как принято на картах, георгиевским крестом, и неподалеку от нее домик, подчеркнутый короткой жирной линией.

Покосившись на неподвижно стоявшего Истомина, Сергей спрятал листок и принялся упаковывать провиант. Нелегкое это было дело — укладывать открытые уже консервы под неприязненным, подстегивающим взглядом.

Но Сергей понимал старшего лейтенанта. Бедняге, наверно, не по себе после разговора с Шильниковым. Зря, конечно, майор на него набросился — разве ж не ясно, что человек стремился сделать как лучше? Не так-то легко разобраться в этой головоломной истории. К тому же старикан-немец в черном действительно подозрительная личность…

Сергею захотелось выразить офицеру свое сочувствие, сказать что-нибудь хорошее, теплое, и, движимый этим благим намерением, он уже обернулся к Истомину, но тот опередил его:

— Долго ты тут ковыряться думаешь? Не видишь — жду? Поторапливайся!

Выругавшись вполголоса и не глядя на недоумевающего Сергея, старший лейтенант вышел, с силой хлопнув дверью.

Сергей так и не догадался, чем вызвал ярость узколицего офицера.

СЛЕД МАТЕРОГО ЗВЕРЯ

Расправив сложенный вчетверо листок, Сергей внимательно всмотрелся в чертеж лейтенанта Краснова. Да, ориентиры были достаточно определенны, места для сомнений не оставалось. Странно, бывают же в жизни совпадения…

— Здесь, — сказал он шоферу.

Домик-бонбоньерка по-прежнему сверкал на солнце зеркальными стеклами веранды. Все остальные окна его были плотно прикрыты опущенными деревянными жалюзи. С гребешка высокой крутой крыши деревянным оскалом грозила резная волчья морда.

Выходившая с веранды на улицу дверь, судя по внушительному слою мусора и пыли на крыльце, не открывалась уже много дней, и только видневшаяся в глубине двора неплотно прикрытая узенькая дверца говорила, что домик обитаем. Возле самой дверцы, на решетчатой садовой скамейке, безмятежно дремал пожилой, весьма солидной комплекции сержант.

«Значит, наши еще не прибыли, — заключил Сергей, любуясь этой идиллической картинкой. — Вот тебе и кратчайший путь…»

Решив дожидаться у ворот, он вышел из машины, устроился на стоявшей здесь скамье и, верный укоренившейся уже привычке, внимательно осмотрелся.

Домик-коттедж стоял несколько в стороне от других разбросанных вдоль реки строений. Напротив, по ту сторону реки, теснились стандартные двухэтажные домишки под красными черепичными крышами. Подчиняясь изгибу реки, улица здесь делала поворот на север, открывая вид на бесконечную череду огородов и садов, выглядевших в эту предвеснюю пору одинаково уныло.

«Если б не деревья, отсюда было бы видно море», — сообразил Сергей.

Изучив окружающую местность, Сергей остановил взгляд на лютеранской церкви-кирхе, возвышавшейся рядом.

«Отличный наблюдательный пункт», — невольно подумал он, и, словно в подтверждение, над каменным парапетом колокольни блеснула характерная светлая искорка — верный признак встретившегося с солнечным лучом оптического стекла.

На минуту открытие насторожило Сергея. Кирха стояла на возвышенности, с нее открывался вид на морское побережье, и присутствие наблюдателя было здесь естественно, но почему же, черт возьми, смотрел он в эту сторону? Однако, вспомнив о своем собственном дежурстве на маяке, Сергей успокоился. Что ж такого, что наблюдатель бросил минутный взгляд на подъехавшую к дому полковника чужую автомашину?

Наконец из переулка напротив показался Шильников в сопровождении Павла и лейтенанта Краснова. Шагах в десяти за ними коновод вел в поводу коней.

— Большое спасибо, товарищ лейтенант, — произнес Шильников, когда они приблизились к воротам. — Можете возвращаться.

Павел приветливо попрощался с лейтенантом и, с улыбкой глядя, как тот, кончиком сапога поймав стремя, легко вскочил в седло, вполголоса произнес:

— Ловок, наблюдателен, находчив. Наш полковник так бы в него и вцепился.

— Да-да, — рассеянно отозвался Шильников, распахивая калитку. — Пойдем, мы и так задержались, изучая следы на дамбе.

— Ох и сухарь же ты, Алексей Михайлович, — вздохнул Павел.

Шильников не ответил. Он подошел к похрапывавшему на скамье сержанту и тронул его за плечо. Однако разбудить толстяка было не так-то просто. Завозившись на скамейке, сержант поправил сползшую на лицо ушанку и повернулся спиной к надоедливым посетителям.

Рассерженный майор нагнулся снова и встряхнул его, на сей раз без особой деликатности. Только тогда сержант открыл глаза, нахмурился, но, разглядев перед собой начальство, все же поднялся и неторопливым жестом расправил складки на шинели. На красном лице его, несмотря на прохладную погоду, блестели бусинки пота.

— Полковник отдыхает, — ворчливо сообщил он. — Под утро только с совещания прибыл, а тут еще и гости пожаловали…

— Доложите о майоре Шильникове из штаба армии, — приказал Павел.

Надо отдать должное строптивому сержанту: упоминание о высоком штабе не произвело на него особого впечатления. Он переступил с ноги на ногу, вытер рукою пот со лба и поинтересовался, не желает ли товарищ майор побеседовать с неким капитаном Щукиным.

— Два шага отсюда, — добавил он. — Провожу, если надо.

— Прекратите разговоры, — строго сказал Шильников. — Доложите немедленно.

— Есть, доложить немедленно, — не без вызова повторил упрямый толстяк и скрылся в доме.

— Знаешь, как наш старый приятель Дитрих аттестовал полковника Панченко в одном из своих донесений Шернеру? — кивнул в сторону коттеджа Шильников. — «Гостеприимство, доверчивость, благодушие».

— Во всяком случае, последним качеством полковник, как видно, обладает в избытке, — усмехнулся Павел. — И подчиненные его неплохо изучили характер своего начальства. Этот сержант…

Павел не договорил. Дверь распахнулась, и на пороге появился сержант, смертельно бледный, перепуганный.

— Товарищ майор, — пробормотал он и запнулся. — Там… С Ильей Григорьевичем…

Не дав сержанту договорить, капитан Цапля решительно отодвинул его с дороги и устремился в дом. Все бросились следом.

Маленькая прихожая вывела в светленькую, окнами в сад, угловую комнату. Веселые, ярко-зеленые обои, цветные гравюры на стенах, миниатюрная бронзовая люстра, буфет в углу, заполненный красочным фарфором и хрусталем, — все производило какое-то уж очень нарядное, праздничное впечатление. И тем более странной, неуместной казалась здесь грузная фигура полковника, в мрачной неподвижности застывшая в кресле у стола. Его большая седая голова лежала на белоснежной скатерти, рядом с пустым стаканом. Другой стакан, откупоренная бутылка и блюдо жареной рыбы стояли тут же.

Павел осторожно приподнял полковника за плечи.

— Мертв, — кратко резюмировал он.

— Умер? — проговорил кто-то за спиной у Сергея и, обернувшись, он увидел сержанта, задержавшего их в дверях. Толстяк несколько оправился от первого потрясения, но лицо его продолжало сохранять выражение растерянности и испуга.

Кивком головы капитан подозвал сержанта к себе.

— Как вас зовут?

— Степан Федосеич… Мосин Степан Федосеич… — запинаясь ответил тот.

— Вот что, сержант Мосин, — проговорил Павел. — У вашего начальника случались сердечные приступы? — и когда Мосин, не сводивший глаз с мертвеца, отрицательно покачал головой, добавил: — Кто был у него последним?

— Да капитан этот, из инженерной бригады. На мотоцикле прикатил. Когда уходил — передал, что Илья Григорьевич наказал не беспокоить…

— Нужно срочное медицинское заключение, — заметил Шильников, до сих пор сосредоточенно осматривавший комнаты.

Павел кивнул.

— Знаете, где санчасть? — спросил он Мосина. — Отправляйтесь на нашей машине и привезите майора Стаховского.

Цапля написал несколько слов на вырванном из записной книжки листке и протянул сержанту сложенную вдвое бумажку:

— Майору Стаховскому, если его не будет — заменяющему его врачу. Больше никому ни слова… Впрочем, лучше это сделать Онуфриеву: ваш вид говорит красноречивее всяких слов. Вы покажете дорогу и останетесь в машине. Повторяю — никому ни слова. Ясно?

— Ясно, — через силу выдавил из себя сержант.

Павел с сомнением глянул на него, отобрал записку и передал ее Сергею:

— Объясни сам все Онуфриеву. И скажи, чтобы быстро!

— Есть, — ответил Сергей и, тронув за рукав сержанта, продолжавшего стоять в каком-то оцепенении, вышел с ним к машине.

Когда он, передав приказ, вернулся, офицеры заканчивали осмотр комнаты. Стараясь не помешать им, Павел остановился в дверях. Судя по всему, ничего заслуживающего внимания обнаружить здесь не удалось. Только подойдя к буфету, Цапля сразу заинтересовался синим флакончиком, стоявшим рядом с нераскупоренной бутылкой вина.

— Пуст, — заметил с другого конца комнаты Шильников, и Сергей понял, что флакон давно уже обратил на себя внимание майора.

— Быть может, это и есть?.. — высказал предположение Павел.

— Не будем пока гадать, — отозвался Шильников. — Слово сейчас за медициной.

Он присел на стул у окна и погрузился в размышления. Капитан Цапля последовал его примеру.

Наступило молчание, и Сергей видел, как трудно сдерживать себя Павлу. Нетерпеливой, деятельной натуре его друга было невыносимо всякое промедление, в том числе и вынужденное.

— Значит, дело обстояло так, — наконец заговорил Цапля вполголоса, как бы про себя. — Знакомый уже нам сержант подал завтрак, и радушный хозяин пригласил гостя перекусить с дороги. На столе, как и положено у такого хлебосола, появилось вино — отличный французский рислинг, добытый на каком-то немецком военном складе. Стакан гостя совершенно сух — он так и не отведал изделия солнечной Шампани. Что-то спугнуло его. Тогда приезжий распахнул перед полковником свой бумажник, результат действия которого мы уже наблюдали. Затем он вышел, плотно прикрыв за собою дверь, и передал ординарцу, столь же бдительному, как и его начальник, что полковник желает отдохнуть и приказывает его не беспокоить.

— Вот-вот, — подхватил Шильников. — Как только убийца вышел, покойный схватил бутылку, налил себе стакан, опорожнил его, после чего, угомонившись, уже окончательно отдал богу душу.

— Стакан полковника действительно хранит следы вина, — смутился Павел. — Но, в конце концов, все это могло быть несколько иначе…

— Могло, — с подозрительной готовностью подтвердил Шильников. — Наполняя свой стакан, хозяин просто забыл о госте.

— А если он выпил еще до их приезда? — не сдавался Павел.

— Не будем гадать, — флегматично повторил Шильников. — Во всяком случае, о том, что прояснится через несколько минут. Если не сидится, займись осмотром дома.

Павел сердито посмотрел на товарища и резко встал.

— Придет врач — позови меня, — бросил он Сергею и вышел из комнаты.

Покосившись на неподвижную фигуру за столом, Сергей тоже перешел в прихожую и, примостившись на узеньком диванчике, приготовился терпеливо ждать.

События этого дня разворачивались с такой беспощадной стремительностью, что Сергей еле-еле успевал соединять воедино все новые и новые факты. Как по́ходя, без жалости, даже без особой нужды сеют смерть эти изверги! Вера Андреева убита только для того, чтобы бросить преследователей на ложный след, увести из города… «Заячий след», — сказал Павел. Нет, это волчий след. Волчий! Затравленный матерый хищник мечется, путая следы, готовый мертвой хваткой вцепиться в горло любому зазевавшемуся прохожему! Сумеют ли взять его, обезвредить?..

Размышления Сергея прервал шум подъехавшей автомашины. Он распахнул дверь во двор и увидел майора медицинской службы — того самого, что встретился им в землянке на перекрестке.

— Где? — кратко осведомился военврач.

Сергей показал ему дорогу и направился было за капитаном, но тот уже сам спускался с лестницы. Тут же распахнулась дверь гостиной, вышел Шильников.

— Скажите, сержант, — спросил он у Мосина, угрюмо прислонившегося к косяку входной двери. — Когда в последний раз вы видели полковника?

Мосин помедлил с ответом, как будто вопрос не сразу дошел до его сознания.

— Когда видел? А вот как гости наши отбыли, я и заглянул к нему.

— Вы ж говорили, — вмешался Павел, — не велел он беспокоить…

— И говорил, — бесцеремонно, ворчливым тоном перебил его сержант. — А только не было у нас такого в обычае, чтобы, значит, через посторонних мне распоряжения давать. Как выехали эти со двора, я первое дело к Илье Григорьевичу. Ну, он мне тоже насчет отдыха подтверждение дал, тогда я, значит…

— А что делал полковник, когда вы к нему зашли? — спросил Шильников.

— Да что делал… Известно, только за стол уселись, как эти двое всполошились чего-то. Как я вошел к Илье Григорьевичу, вина он себе в стакан наливал.

— Минуту, сержант, — остановил его Шильников. — Постарайтесь вспомнить каждое слово, каждый жест. Все это крайне важно.

— Каждый жест? Да тут и вспоминать нечего, — проворчал Мосин. — Как я вошел, он бутылку поставил, обернулся и говорит: «Позавтракаю и отдохнуть прилягу. Ты, Федосеич, часика два не тревожь меня…» Вот и не пришлось его тревожить. Теперь, значит, отдохнет…

— Пожалуй, тут не двумя часами пахло, — заметил Шильников. — Дело было в восемь, сейчас четвертый идет…

— Ну и что с того? — живо отозвался Мосин. — Вот и хорошо, думаю, вот и ладно, что не тревожит никто. Пусть, мол, отдохнет человек за две-то ночки. Не молоденький! Вот и отдохнул…

— Ладно, товарищ Мосин, — мягко заметил Шильников, видимо, тронутый искренним огорчением сержанта. — Вам надо подежурить здесь. Не пропускайте никого дальше прихожей. Если кто появится, я сам выйду сюда.

— Зайдемте все в комнату, — пригласил он остальных. — Здесь не должно быть лишних людей. Ивлев станет у двери и, если в прихожей раздадутся голоса, сразу подзовет меня.

Лично выбрав Сергею позицию у неплотно прикрытой двери, Шильников подошел к врачу, только что закончившему осмотр перенесенного на диван тела.

— Отравление, — лаконично ответил тот на вопросительный взгляд майора.

— Такое же, как там, на дороге? — быстро спросил Цапля.

Стаховский отрицательно покачал головой. Подойдя к буфету, он взял в руки синий флакончик, не открывая, посмотрел его на свет.

— Пуст, — сказал он. — Цианистый калий. Это был цианистый калий.

Павел взглянул на врача с недоумением.

— Вам знаком этот флакон? — спросил Шильников.

Стаховский ответил не сразу. Он взял со стола стакан полковника, с задумчивым видом повертел его в руках.

— Можно, конечно, сделать анализ. Но я не сомневаюсь в результате.

— Что вы знаете насчет флакона, доктор? — настойчиво повторил Шильников.

— Ах, вы об этом, — скупо усмехнулся врач. — Нет, покойный получил его не от меня. Сегодня рано утром он заехал за мной в санчасть, пригласил позавтракать. Мы были довольно дружны с полковником, но все же я понял, что он приглашает неспроста. Так оно и оказалось. Ему хотелось просто подразнить меня. Дело в том, что месяца два назад он попросил меня снабдить его надежным, быстро действующим ядом. Разумеется, я категорически отказал, и полковник долго еще дулся на меня. К несчастью, он все же где-то сумел раздобыть цианистый калий. Очевидно, в немецкой аптеке. Утром я не сообразил этого, подумал, что взято у меня, тайком, и даже рассорился с покойным.

— Значит, у полковника были мысли о самоубийстве? — поинтересовался Шильников.

— Нет, что вы! — запротестовал врач. — Он был типичнейшим жизнелюбцем. Просто ему случилось однажды попасть в окружение. Это произошло севернее Алленштейна. Немецкие автоматчики охватили тылы дивизии, связь была прервана, и им крепко досталось бы, не подоспей конники двенадцатого полка. Вот после этой-то истории он и стал осаждать меня просьбами о яде. Ему хотелось иметь флакончик на крайний случай.

— Следовательно, мысль о самоубийстве исключена?

— Это было бы что-то невероятное, — пожал плечами Стаховский.

— Хорошо, — согласился Шильников. — Допустим, неизвестный преступник сумел воспользоваться флаконом для убийства полковника Панченко. Но кто мог знать, что во флаконе смертельный яд?

— Кто угодно, — печально усмехнулся медик. — При общительности Ильи Григорьевича…

— Последний вопрос, доктор, — сказал Шильников. — Выходя от полковника, вы никого не встретили?

— Нет, — минуту подумав, ответил врач. — Впрочем, постойте… Во дворе попался мне старик-немец, бородатый такой, седой, со склеротическими жилками на лице.

— Других примет не помните? — оживился Павел. — Одежда.

— Не помню, — признался врач. — В темном чем-то… Да, вот еще: в руках у него была корзинка.

Шильников отворил дверь в прихожую.

— Что за немец побывал у вас утром? — спросил он Мосина.

— Ганс Гофман, рыбак здешний, — нехотя отозвался сержант и вдруг, спохватившись, быстро заговорил: — Не доложил я вам, товарищ майор, немец-то этот точно побывал у нас. После гостей уже. Взволнованный такой прибежал — и прямо к Илье Григорьевичу. Не успел я остановить его. Пока с воротами возился, запирал после мотоцикла, он — через калитку и сразу в дом. Правда, тут же и вышел, сказал, что вечером еще придет. По-русски, между прочим, калякает…

— Рыба от него? — указывая на стол, спросил Шильников.

— Утром принес, — смущенно пробормотал сержант. — Да не должно бы чего такого… Вроде, правильный старик, труженик. Беседовали мы с ним… И рыбку не впервой берем.

Офицеры переглянулись.

— Ганс Гофман? — задумчиво повторил Шильников. — О нем упоминал Истомин.

— Тот самый старикан, что встретил нас утром, — заметил Павел.

— Надо с ним познакомиться, — решил майор. — Вызови сюда Истомина. И справься заодно, нет ли новенького чего.

— Только что разговаривал по телефону. Ничего. Как в воду канули!

— Как в воду канули? Интересная мысль. — Майор достал из планшетки карту и подошел к окну. — Очень интересная мысль…

Офицеры заговорили вполголоса. Впрочем, продолжение разговора уже не интересовало Сергея. Как живой стоял перед ним встреченный утром в переулке немец. Фуражка, кожаная куртка, сапоги, седая борода, растущая из-под подбородка…

«Действительно, подозрительный старик, — вновь подумал он. — Не просчитался ли майор, отказавшись от его ареста?»

ЩЕЛЬ В ОГРАДЕ

Вторая половина дня прошла в мелких хлопотах. С помощью Онуфриева Сергей доставил тело отравленного на вскрытие, отправил на анализ початую бутылку рислинга и другую — нетронутую, потом отвез в штаб дивизии для передачи в армию донесение Шильникова и дождался там ответной радиограммы.

Солнце уже клонилось к западу, когда он вернулся в домик-бонбоньерку, превращенный Шильниковым в штаб предстоящей операции. Небо, до этого безоблачное, затягивалось наползавшими с севера, гулящими непогоду облаками.

— А багаж чего же! — напомнил ему Онуфриев, — Так и будет в машине болтаться?

Тут только сообразил Сергей, насколько он проголодался; очевидно, не меньший голод должно было испытывать и его начальство.

«Вот так ординарец!» — упрекнул он себя и, сняв болтавшийся под ветровым стеклом вещмешок капитана Цапли, заторопился в дом. Онуфриев, не оставлявший машину ни на минуту, расположился перекусить на заднем сиденье.

В дверях коттеджа Сергея встретил сержант Мосин, на сей раз строгий, подтянутый, с автоматом на груди. Молча, стараясь ничем не выдать своего удивления, Сергей прошел мимо.

Майора Шильникова и Павла он застал за оживленной беседой в маленькой, выходящей двумя окнами на реку комнате, видимо, служившей кабинетом владельцу этого уютного коттеджа.

— Ага, провиант прибыл, — потирая руки, приветствовал его Павел, в то время как Шильников, молча приняв радиограмму, погрузился в чтение. — Самое время. Давай, давай, пока затишье у нас не кончилось.

Павел снова пребывал в отличном расположении духа: казалось, никакие удары судьбы, никакие сюрпризы не в состоянии сломить его непобедимого оптимизма. Что до майора, так тот был откровенно озабочен и хмур. Неизменное облачко табачного дыма висело над его большой, угловатой головой. Грудка сигарет в пепельнице свидетельствовала, что он небезуспешно наверстывал упущенное в нижней комнате время.

Слова капитана были приказом, и Сергей без промедления приступил к «сервировке» превратившегося уже в ужин обеда. Сдвинув в сторону полевой телефон в блестящем кожаном футляре, он разложил свою снедь на единственном в комнате маленьком письменном столе. Скатертью послужили старые газеты, тарелками — листы плотной бумаги.

Однако и на этот раз трапезе их не суждено было состояться. Едва Сергей придвинул стулья, а майор убрал чадящую перед ним пепельницу, как на лестнице послышались торопливые шаги, звон шпор и в комнату вошел старший лейтенант Истомин.

— По вашему приказанию, товарищ майор… — доложил он.

— Садитесь, — предложил Шильников. — И расскажите нам о Гансе Гофмане. Получили о нем сведения?

— Так точно, товарищ майор, — всем своим видом показывая, что давешняя обида не забыта, ответил старший лейтенант. — Ганс Гофман — рыбак, точнее — контрабандист. Являлся доверенным лицом владельца этого особняка, крупного нациста Гельмута. Собственно, по заданию этого самого Гельмута, сын которого служил офицером в пограничной страже, старик и осуществлял свою «коммерцию». Она была почти что легальной. Кроме того, Гофман был связан с гестапо. Он выследил и предал здешнего пастора-антифашиста, укрывшего союзного военнопленного.

— Вы были в политотделе? — спросил Шильников.

— Э, что с них толку! — пренебрежительно отмахнулся старший лейтенант. — В наших оперативных делах мы можем полагаться только на самих себя. Эти данные я собрал еще до вашего задания.

Майор внимательно посмотрел на него.

— Откуда же все-таки эти подробности? — немного помолчав, спросил он.

Старший лейтенант усмехнулся:

— Не так плохо мы работаем, как вы думаете, товарищ майор. Этот Гофман заявился ко мне с жалобой на какие-то непорядки в ихней кирхе. Он сразу показался мне подозрительным. Я и заинтересовался им. Сведения дал церковный сторож Беккер. Религиозный такой старичок, боязливый. Так сказать, пролетарий церкви. Все о своем пасторе сокрушался… И просил не выдавать его. Тут, говорит, нацистов еще полным-полно, никому доверять нельзя. Узнают — конец ему…

— На какие беспорядки жаловался Гофман?

— Да так, ерунда какая-то. Не помню точно. Конечно, это было предлогом, чтобы повертеться возле наших штабов. Я сразу это заподозрил. И мотоциклистов, разумеется, он предупредил, больше некому. Если бы вы, товарищ майор, не воспротивились аресту Гофмана, многое сейчас было бы известно. Считаю своим долгом заявить, что как только начальник нашего отдела вернется из корпуса, я все равно буду ходатайствовать…

— Да, нам придется задержать Гофмана, — делая вид, что не замечает вызывающего тона Истомина, спокойно заметил Шильников. — Дело в том, что этот немец был последним, кто видел живым полковника Панченко.

Старший лейтенант рывком поднялся со стула. Много позднее научился Сергей по выражению лица определять сущность человека, узнал, что в двух случаях отчетливее всего обрисовывается она: в минуту смертельной опасности или большого личного торжества. Но и в тот момент, перехватив брошенный на майора взгляд Истомина, он понял, что перед ним человек до крайности самовлюбленный и недалекий.

— Разрешите выполнять? — с готовностью отозвался старший лейтенант. — Автоматчиков я вызову по телефону.

— Достаточно одного, — остановил его майор. — С вами пойдет Ивлев. Чем меньше здесь будет шума и возни, тем лучше.

— Слушаюсь! — Старший лейтенант бросил взгляд на часы. — Через тридцать минут убийца будет здесь.

— Участие Гофмана в убийстве маловероятно, — предупредил Шильников. — Примите это во внимание при обращении с ним. А поторопиться следует действительно — с наступлением темноты нам будет не до него. Если старика дома не окажется, отпустите Ивлева и организуйте поиски силами своих людей…

Старший лейтенант повел Сергея вдоль реки, огородами и садами. Шагал он напрямик, без разбора, отбрасывая руками обнаженные ветви низкорослых яблонь, затаптывая крохотные, аккуратные грядки, которые Сергей старательно обходил. Наконец они свернули на тропинку, ведущую от реки к виднеющемуся в глубине сада высокому дощатому забору. Знаком приказав своему спутнику соблюдать тишину, Истомин приник к одной из щелей, в изобилии светившихся среди трухлявых, почерневших от времени досок. Сергей, разумеется, тут же последовал его примеру.

На протянутой через узенький, чисто подметенный дворик веревке сушилось белье. Высокая, худощавая девушка в пестрой косынке и узких мужских штанах, стоя на табуретке, укрепляла зажимы на только что подвешенной простыне. У нее было смуглое красивое лицо с правильными, быть может, несколько резковатыми чертами.

В то время, как Сергей рассматривал дворик сквозь щель в ограде, с улицы напротив открылась калитка и какая-то женщина (Сергею за развешенным бельем были видны только ее ноги в стоптанных старых башмаках с большими медными пряжками) подошла к девушке.

— Вот досада, — прошептал Истомин. — Если бы знать, о чем говорят они!

— Спрашивает, дома ли герр Гофман, — ответил Сергей прислушиваясь. Девушка спрыгнула с табуретки, голова ее скрылась за густо насиненной простыней, ноголос был слышен хорошо.

— Ну, и… — нетерпеливо подтолкнул Сергея старший лейтенант.

— «Отец только что вышел», — перевел Сергей.

— Куда, куда вышел? — впился ему в руку Истомин.

— Она не сказала этого, постойте! — освобождая руку, взмолился Сергей. Горячий шепот офицера мешал ему. Пришедшая говорила о том, что муж просил продать… нет, не продать. «Гефален» — одолжить… Просил одолжить немного табаку…

— Так, — с удовлетворением кивнул старший лейтенант, когда Сергей перевел ему всю фразу. — «Табак», разумеется, условное словечко. Так же, как и «отец». Что говорила она еще?

— Ничего. «Ауфвидерзеен» — до свидания.

— Ты наверняка пропустил что-нибудь, — с раздражением бросил старший лейтенант. — Девушка должна была что-то передать от имени «отца».

Сергей был уверен, что не пропустил ничего существенного, но беспричинная грубость офицера ожесточила его. Если так, переводил бы сам!

— Вполне возможно, — огрызнулся он. — Вы здорово мне мешали.

Истомин выругался.

— Вот что, — сказал он. — Возвращайся немедленно к майору, доложи обо всем, что слышал, и передай, что я прослежу за ними. Дальнейшие поиски организую своими людьми.

— Есть, возвращаться, — заставил себя выдавить Сергей.

— Да поживее поворачивайся! — уже вдогонку ему бросил офицер. — Время дорого!

Ивлев и сам понимал, как важно сейчас не потерять времени, поэтому действительно прибавил шагу. Решив, что прятаться больше смысла нет, он свернул на первую же тропинку, вьющуюся в сторону коттеджа вдоль садов. Все ускоряя и ускоряя шаг, он на одном из поворотов, огибая высокий плотный плетень, чуть не налетел на неторопливо идущего той же дорогой человека. Что-то в его сутуловатой фигуре заставило Сергея замереть на месте. Погруженный, очевидно, в свои мысли человек этот даже не обернулся на шум шагов. Какой-то валкой, качающейся походкой он брел по тропинке. Сергей внимательно пригляделся к нему. Да, это был Ганс Гофман. Рост, кромка седых волос, выступающая из-под черной фуражки, кожаная куртка, черные грубошерстные брюки, заправленные в огромные сапоги, — все подтверждало его догадку.

Прежде чем последовать за стариком, Сергей скинул автомат с плеча, отвел предохранитель. Впрочем, в этом не было никакой нужды. Не торопясь, не оглядываясь назад, немец дошел до калитки коттеджа и, к великому удивлению Сергея, направился прямо к дому. Когда Сергей догнал его, он уже вел переговоры с бдительно охранявшим входную дверь Мосиным.

— Вот, «герра оберста» требует, — недружелюбно указал на старика сержант. — Говорит, что полковник назначил ему на вечер.

Мосин держал оружие наизготовку с самым воинственным видом, и это почему-то смутило Сергея. Поспешно вдвинув предохранитель, он закинул автомат на плечо и сказал, что проведет посетителя. Пробурчав что-то, Мосин нехотя посторонился.

— Наверх, — сказал Сергей, войдя в прихожую, и прежде чем он подобрал немецкое слово, старик послушно направился к лестнице. Как видно, немец действительно говорил или во всяком случае неплохо понимал по-русски.

НА ЛОВЦА И ЗВЕРЬ БЕЖИТ

— Гофман, Ганс Гофман, — переступив порог комнаты, представился немец. При этом он вытянулся, как по команде смирно: руки по швам, в левой зажата маленькая черная фуражка.

Шильников кивнул головой и по-немецки пригласил гостя сесть.

— Однако, я говорю по-русски, — неожиданно произнес немец. — Плен, Сибирь, первый мировой война…

— Ясно. — Шильников указал на стул возле себя. — Вы все же сядьте. Так говорить удобнее.

Немец послушно сел, чуть отодвинув из вежливости стул, а Сергей поспешил воспользоваться моментом и, наклонившись к сидящим рядышком офицерам, вполголоса доложил им результаты «экспедиции». От передачи догадок Истомина насчет «загадочных словечек» он решил воздержаться.

— Ты уверен, что старик не засек тебя там, на тропе? — шепнул Цапля. — Странно получается. Как в поговорке: «На ловца и зверь бежит».

— Позвони в отдел, — попросил Павла Шильников. — Пускай разыщут Истомина и пришлют к нам, сюда.

Павел потянулся к телефону, но в это время зуммер протяжно загудел. Капитан поднял трубку.

— Да, я слушаю, товарищ майор… Так, понятно. Благодарю вас, доктор… Первоначальный диагноз верен, — сказал он Шильникову, не опуская трубки. — Рыба ни при чем.

Шильников кивнул и, протянув немцу пачку сигарет, осведомился о цели его прихода.

— О, спасибо, большое спасибо! — всполошился немец, с удовольствием закуривая. — Я вижу, вы отлично понимаете простой немецкий человек. Вы не есть господин оберст, но вы готовы беседовать. Зер гут. Я буду иметь беседу насчет церкви.

Павел, тихо говоривший по телефону и одновременно прислушивавшийся к словам странного посетителя, с удивлением посмотрел на него. Шильников же ограничился тем, что утвердительно кивнул, как бы соглашаясь разговаривать на любую тему.

— Нет-нет, — почему-то заторопился немец. — Я моряк, да. Все моряки есть филь гот, много бога… Как это по-русски?..

— Суеверны? — подсказал Шильников.

— Суеверны, да, — с удовольствием повторил незнакомое слово немец. — Однако я не есть суеверный. Я есть старый без… без…

— Безбожник, — не удержался от улыбки Павел.

— Так, так, безбожник, — подхватил немец. — Старый безбожник хочет говорить доброе слово насчет господина пастора. Он не был наци, старый пастор Клаус. Прошлое лето он плавал на остров. — Старик кивнул в сторону видневшейся за окном реки. — Плавал на остров и находил там двух беглых военнопленных. Русский и янки. Они плыли ночью от Райнике на бревнах. Янки был очень плох — очень тяжелая рана. Русский таскал янки на плечи. И пастор Клаус находил их там. Он ничего не говорил начальству, нет. Он брал их ночью в свой дом, а другая ночь старый безбожник Ганс Гофман везет русский военнопленный через море, в Шведен. Русский очень благодарил старого Ганса, говорил свой имя. Он офицер, этот русский, гауптман Сергей Морозов…

— На чем вы ходили в Швецию? — заинтересовался Шильников.

— Лодка, простая моторная лодка! — весело улыбнулся моряк, и глаза его засверкали молодо и озорно. — Маленький катер. «Кристель». Я часто ходил в Шведен, привозил кофе, настоящий, добрый кофе. Половину и еще четверть брал хозяин, владелец этого дома, герр Гельмут. Остаток продавал я сам. Имел пятнадцать-двадцать надежный клиент. Пастор Клаус тоже любил кофе. Гитлер не давал нам кофе, только эрзац. Он сажал концентрасионслагерь, кто хотел пить настоящий кофе. Он сажал господина пастора. Только не за кофе, нет. Я знаю, за что. Один скверный, очень скверный человек видел раненого янки в квартире господина пастора. Этот человек — Франц Беккер, церковный сторож.

— Вы хотите сказать, что Франц Беккер донес на пастора? — уточнил Шильников.

— Я так говорю, — торжественно подтвердил моряк. — И говорю еще: зачем Франц Беккер открывал кирху?

— Отпирал кирху? — оживился Шильников. — Продолжайте, пожалуйста.

— Я знаю, зачем он отпирал кирху, — горячо отозвался Гофман. — Когда пастор Клаус уходил в концентрасионслагерь, Франц Беккер запирал церковь, когда пришли русские — отпирал. Зачем? Франц Беккер думал так: русский солдат приходит в церковь, делает беспорядок… Франц Беккер очень плохой человек, он желает беспорядок, недовольство, ненависть. Ганс Гофман есть старый безбожник, однако он уважает церковь. Там молился его отец, там висит боевая медаль его деда…

Сергей недоумевал. От него не укрылось, что Павел то и дело выразительно поглядывал на часы, а Шильников каждый раз жестом останавливал товарища. Майор казался очень заинтересованным болтовней старого моряка. Конечно, если правда, что он принимал участие в спасении советского офицера, его следует наградить, доносчика-сторожа неплохо бы наказать, но неужели нельзя перенести все это на другое время? Как можно отвлекаться в такой момент? Быть может, старик сознательно затягивает беседу, отвлекает, выкраивает время для сообщников? Вот он уже перешел к своему прадеду, в 1811 году оборонявшему от наполеоновских полчищ город Кольберг.

— Тогда мы были союзниками России, — говорил он, поощряемый непонятным вниманием майора, — Хорошее было время. Настоящий патриот не прятать убеждений… — Он на минуту замолчал, нахмурился и вдруг без всякой связи с предыдущим заключил: — Скверный человек есть Франц Беккер. Очень скверный. Нельзя ему доверять. Зачем он веревочку эту к колоколу привязал, а?

— Какую веревочку? — заинтересовался на этот раз и Павел.

— Вчера привязал, — ответил Гофман. — И опустил вниз, до самой земли.

Шильников рванулся с места. Это было так неожиданно со стороны выдержанного, всегда неторопливого майора, что все трое — Сергей, Цапля и старый рыбак — проводили его до двери удивленным взглядом.

Через минуту Шильников вернулся. По тому, как весело щурились его маленькие серые глаза, нетрудно было догадаться, что майор на этот раз чем-то откровенно обрадован.

— Ну что ж, теперь можно и перекусить, — весело заявил он, жестом приглашая всех к столу. — Придвигайтесь, товарищи.

Старый рыбак не сразу сообразил, что приглашение относится и к нему. Когда он догадался об этом, на лице его отразилось смущение.

— Данке шон, — по-немецки проговорил он, поспешно вставая. — Спасибо. Я есть сытый.

Но Шильников, ни слова не говоря, собственноручно придвинул к столу его стул, и тут старикан окончательно растерялся. Нервно теребя околышек своей черной фуражки, он устроился на самом краешке, и стоило немалых трудов убедить его принять участие в общей скромной трапезе.

Угощая старого рыбака, Шильников завязал с ним дружескую беседу. Непринужденность обстановки мало-помалу делала свое дело: скованность гостя проходила. Разговорившись, моряк поведал о своем нелегальном промысле, рассказал о бывшем хозяине коттеджа Эрнсте Гельмуте, бежавшем на Запад перед самым приходом советских войск. Оказалось, что у того была здесь до войны целая флотилия: катера, яхты, моторки. Гельмут неплохо зарабатывал тогда на богатых туристах. Ну, а с начала войны туристов не стало, лучшие катера реквизировали, и «герр Гельмут» ударился в контрабанду, благо сынок его командовал в этих местах подразделением морской погранохраны. На почтенного коммерсанта работало полдюжины таких же, как Гофман, старых, опытных моряков, на зубок знавших бесчисленные отмели, которыми изобиловало устье реки. В числе других был и Франц Беккер, охотно совмещавший это прибыльное занятие со службой у пастора Клауса. Когда-то Франц служил матросом у «Гамбургского Ллойда», откуда был изгнан товарищами за штрейкбрехерство…

По мере оживления разговора старый моряк все свободнее изъяснялся по-русски. С особым удовольствием выговаривал он «однако», вставляя это странно звучащее в его устах, излюбленное в Сибири словечко к делу и не к делу.

Совсем сбитый с толку, Сергей не отрывал глаз от старика. Обстоятельность, с которой отвечал тот на вопросы Шильникова, прямой, откровенный взгляд — все располагало к нему. Несколько настораживала только злоба, проскальзывавшая у него при каждом упоминании о церковном стороже. О чем бы ни заходила речь, Гофман обязательно должен был упомянуть своего недруга, отпуская в его адрес самые нелестные эпитеты.

В такие минуты невольно приходило на память переданное Истоминым предупреждение самого Франца Беккера, а также и то немаловажное обстоятельство, что не церковный сторож, а именно Гофман посетил полковника Панченко в последние минуты его жизни. Впрочем, из дальнейшей беседы выяснилось, что причиной утреннего визита к начальнику тыла были все те же хлопоты насчет церкви. По словам старика, собравшийся завтракать «герр оберст» встретил его довольно неприветливо и предложил зайти во второй половине дня…

Объяснение это, хотя и оно не показалось Сергею до конца убедительным, как видно, вполне удовлетворило майора. Во всяком случае, он по своему обыкновению молча кивнул головой и перевел разговор на другую тему.

ПОЛЕТ БУМЕРАНГА

Появление Истомина прервало застольную беседу. Старший лейтенант переступил порог со смущенным видом, но, увидев мирно восседавшего за столом Гофмана, сразу ободрился. Лицо его утратило растерянное выражение, и тоненькие губы сложились в ироническую улыбку:

— Вот он где, голубчик! Ну, здесь-то мне его, разумеется, было не найти. — И взгляд его выпуклых водянистых глаз досказал: «Прохлаждаетесь, товарищи начальнички, шпиона обхаживаете!..»

— Садитесь, старший лейтенант, — предложил ему Шильников и снова обратился к немцу: — Не исключено, что нам предстоит небольшая прогулка по реке. Что вы думаете насчет того, чтобы использовать один из катеров Гельмута?

— Моя «Кристель» в порядке, горючее в сарае на берегу. — Гофман замялся. — Однако… Как это по-русски? Половода? Половодье! Так, так… Большая вода затоплять в устье двадцать, тридцать, пятьдесят островов, совсем маленьких, незаметных островов. Знающий человек идет фарватером, только фарватером. Другим курсом идти — садиться на мель…

— Вот и отлично, — живо отозвался Шильников. — У нас есть такой «знающий человек». Верно, товарищ?

Старый моряк вздрогнул, на лице его отразилась растерянность. Было видно, что предложение майора застигло его врасплох.

— Так как же, товарищ Гофман? — с мягкой настойчивостью повторил Шильников. — Можно на вас рассчитывать?

Немец встал, решительным движением нахлобучил фуражку.

— Пойду однако переоденусь, — просто ответил он. — К ночи надо ждать шторма.

Шильников тоже поднялся и, взяв старика под руку, увлек его к выходящему на реку окну:

— Посмотрите, все они на месте?

— Все, — твердо ответил немец, и Сергей понял, что речь идет о стоящих на приколе катерах. — Все до одного. Замки надежны. Ключи здесь.

Он указал на солидную связку ключей, висевшую у окна, рядом с секретером, и направился к двери. Истомин сделал непроизвольное движение в его сторону и замер, прикованный к месту строгим взглядом майора.

— Франц Беккер… — задержавшись на пороге, нерешительно проговорил старик, но, заметив, что майор его не слушает, махнул рукой и скрылся за дверью.

— Он очень хочет, чтобы задержали вашего друга Беккера, — спокойно пояснил Истомину майор. — Однако торопиться с этим не будем. Вот с другим делом следует поспешить. Записку Ивлеву, быстро!

Последние слова прозвучали отрывисто, командой, и старший лейтенант поспешно извлек из планшетки блокнот. Не зная, о чем писать, он вопросительно взглянул на Шильникова.

— Вы наверняка оставили людей встретить нашего гостя. Черкните им пару слов — пусть идут сюда, они нам пригодятся.

— Караулят у ограды, — передавая Сергею записку, сказал Истомин. — В том самом месте, где мы с вами…

— Понятно, — заторопился Сергей, догадываясь, что ему предстоит обогнать старого моряка.

Шильников выглянул в окно:

— Так и есть, он направился улицей, тропинка свободна. Спешите, Ивлев, — мне не хотелось бы обидеть старика засадой.

В несколько прыжков Сергей одолел лестницу, миновал бдительно охраняющего вход сержанта, выскочил во двор и знакомой тропинкой побежал к домику старого рыбака.

Место для засады Истомин выбрал довольно удачно. Берег реки здесь был совсем безлюдным. Густые, хоть и безлистые еще насаждения фруктовых деревьев и кустарников обеспечивали достаточную маскировку, а сквозь щели в заборе хорошо была видна единственная дверь, ведущая в дом старого моряка.

Старший сержант, возглавлявший маленький патруль, пробежал записку своего начальника и, подав знак двум находившимся при нем автоматчикам, молча зашагал к реке.

Сергею уже казалось, что дело обойдется без всяких нежелательных встреч, когда на повороте тропы он увидел бегущую навстречу женщину. Плохонькое пальто ее было расстегнуто, седые волосы выбились из-под небрежно наброшенного на голову платка. Солдаты невольно отступили с тропы, и она пробежала мимо, тяжело дыша, скользнув по их лицам невидящим взглядом залитых слезами глаз.

Сам не зная почему, повинуясь какому-то неясному предчувствию, Сергей дал товарищам пройти вперед, а сам задержался на повороте. Старуха действительно свернула к домику Гофмана, и как раз в тот момент калитка со двора его распахнулась, пропуская девушку в узких мужских брюках. Как видно, она собралась на реку: в руках у нее был таз, пузырящийся бельем. При виде бегущей к ней женщины девушка вскрикнула и выронила таз; мягкие комки перекрученного белья раскатились по земле. Через секунду старуха с громким плачем упала в ее объятия.

Тут старший сержант, задержавшийся на развилке троп, окликнул своего проводника, и Сергею пришлось поспешить.

Вернувшись на временную «штаб-квартиру», Сергей застал офицеров уже на берегу реки за осмотром водного хозяйства «герра Гельмута». Их сопровождал сержант Мосин.

Деревянная пристань, когда-то, должно быть, благоустроенная и нарядная, находилась в полуразрушенном, жалком состоянии. Известно, как быстро ветшает на воде без своевременной покраски и ремонта любое деревянное сооружение, а эти причалы, судя по всему, не знали кисти маляра с самого начала войны. В противоположность им «флот» выглядел отлично. Опрокинутые на берегу прогулочные шлюпки поблескивали свежепросмоленными днищами, а полдюжины спущенных на воду маленьких катеров находились, что называется, в полной боевой готовности.

Поручив Мосину устроить в коттедже прибывших с Ивлевым патрульных, изрядно продрогших в своих коротеньких кавалерийских куртках, Шильников приказал Сергею проверить заправку моторов.

Спустившись по шаткой лесенке, Сергей не без опаски ступил на ветхий, прохудившийся настил. Снятый по случаю половодья со своих опор, он свободно покачивался на воде, колеблясь при каждом движении солдата.

Бензобаки пяти моторов оказались пусты, только на крайнем слева катере Сергей обнаружил полную, до краев, заправку.

Его открытие заинтересовало офицеров: они прервали тихую беседу и старший лейтенант многозначительно посмотрел на Шильникова:

— А ведь это «Кристель», товарищ майор. Та самая «Кристель»…

Шильников не ответил ничего. Он приготовил сигарету, даже вытащил из кармана свою массивную зажигалку, но, так и не закурив, опустил ее назад.

— Пойдемте, Ивлев, — сказал он и, круто повернувшись, быстро зашагал к дому.

В комнате наверху Сергей подробно рассказал о странной встрече на тропинке. Шильников и Павел выслушали его со вниманием, Истомин — с насмешкой.

— Только и не хватало нам разбираться в семейных дрязгах, — заметил с раздражением старший лейтенант. — И без того ясно — подозрительная семейка. Зря все же отпустили вы этого немца, товарищ майор.

— Вы находите? — осведомился Шильников.

Очевидно, Истомин уловил легкую иронию, прозвучавшую в этом вежливом вопросе. Он вспылил:

— Да разве ж не видно, что немец нас за нос водит? Сказал, что горючее на берегу, а у самого баки до краев залиты. Тут и думать нечего!

— Думать никогда не вредно, — спокойно возразил Шильников, перебирая связку снятых им со стены ключей. — Думать, сопоставлять, анализировать… В этом, между прочим, и заключена одна из основных наших с вами обязанностей.

Истомин нетерпеливо дернулся в кресле, но Шильников жестом остановил его:

— Скажите, к примеру, не показался ли вам наш гость круглым идиотом?

— Этого я не утверждаю, — поспешно проговорил Истомин. — Но он…

— Принял нас за круглых идиотов? — перебил его майор. — Вы это хотите сказать? Нет? Так чего ж ради, по-вашему, пошел он на эту бессмысленную ложь? Как мог он рассчитывать, что мы не поинтересуемся состоянием бензобаков?

Старший лейтенант пожал плечами.

— Сболтнул, а потом спохватился, — минуту подумав, сказал он. — Теперь-то вашего фрица ванькой звали! Ищи-свищи!

Вызывающий тон Истомина заставил нахмуриться даже не принимавшего участия в разговоре Павла, но Шильников только улыбнулся, подкинув на руке забренчавшие ключи.

— Боюсь, что это вот еще больше укрепит вас в ошибочном представлении. Однако вам все же необходимо знать… — С этими словами майор протянул связку ключей Истомину.

— Ага! — воскликнул тот, жадно подхватывая связку. — Они с бирками. Посмотрим, посмотрим… «Тротт», «Альбатрос», «Гретхен»… А где же «Кристель»? Где же она, товарищ майор? — Бесцветные выпуклые глаза его сверкали, вся самодовольная физиономия лучилась откровенным торжеством: — Это о многом говорит, не так ли, товарищ майор?

— Об очень многом, — охотно согласился Шильников, придвигая к себе пепельницу.

Наступило короткое молчание. Майор неторопливо закуривал, будто не замечая обращенных к нему нетерпеливых взглядов, а закурив, внезапно переменил тему разговора. Он выразил сожаление, что старший лейтенант, заинтересовавшись Гофманом, не собрал о нем более достоверных данных. Сейчас бы они очень пригодились.

— Я уже предлагал вам связаться на сей предмет с местными товарищами из антигитлеровского подполья, — заметил Шильников. — Заявление церковного сторожа требовало проверки.

— Э, все они одним миром мазаны, — пренебрежительно отмахнулся Истомин и похлопал рукой по своей деревянной кобуре. — Вот на этом языке только и можно с ними разговаривать. Гитлеровцы!

Он сидел, откинувшись в кресле, нога за ногу, — воплощенная самоуверенность. Сергей заметил, что при последних его словах Шильников и Павел переглянулись.

— Гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается, — строго произнес капитан Цапля. — Вам, старший лейтенант, следовало бы знать эти слова и правильно понимать их.

Истомин выпрямился с оскорбленным видом:

— Я все понимаю, товарищ капитан. Но поскольку с моими соображениями здесь не хотят считаться… — Он встал, шагнул к двери. — Разрешите идти, товарищ майор?

— Не разрешаю, — отрезал Шильников. — Вы еще понадобитесь. Вместе с вашими людьми.

— Позвольте тогда спуститься вниз, к своим, — произнес Истомин, делая ударение на последнем слове. — Полагаю, не имеет особого значения, где я буду находиться?

— Ну что ж, — развел руками Шильников. — Если наше общество вам не по душе…

— О чем думаешь, Алексей Михайлович? — спросил капитан Цапля, когда сердитый звон шпор замер на нижних ступенях лестницы.

— Об этом человеке, — гася улыбку, медленно проговорил майор. — Зачем, к примеру, ему шпоры? Вряд ли он часто сидит в седле.

— Во всяком случае не чаще, чем стреляет из своего грозного оружия, — согласился капитан. — Все — в позе… Мне кажется, нам не будет от него никакой пользы.

— Не будем подражать Истомину, — возразил майор. — Предвзятость вредна не только человеку ограниченному. Какие у нас, собственно, основания сомневаться в его исполнительности?

Павел промолчал. Сергей заметил, что в противоположность майору Шильникову, безмятежно пускавшему в потолок ровненькие колечки дыма, он был сильно озабочен и не скрывал этого. Да-да, всегда спокойный, неизменно выдержанный капитан Цапля на этот раз явно нервничал. По мере того, как текли минуты и сумерки понемногу обозначались за окном, Павел все чаще поглядывал на старинные часы в углу. Сергей разделял его волнение, непонятная пассивность Шильникова смущала, сбивала с толку. В самом деле — диверсанты бесследно исчезли, старик Гофман не торопился с возвращением, а только что обнаруженная пропажа ключа от «Кристель» требовала, казалось, самого срочного расследования…

Наконец Павел не выдержал.

— Ты уверен, что старик вернется? — обратился он к Шильникову.

— Вовсе нет, — к глубокому удивлению Сергея, ответил майор. — Ведь ты и сам, наверное, заметил, что при всей своей искренности он явно чего-то недоговаривал. Это «что-то» может еще повлиять на его решение.

— Но, в таком случае, как можно было…

— Отпускать его? — подсказал Шильников. — Очень просто: иначе я поступить не мог. И разве ты не видишь, что старый моряк не из тех, кого можно принудить поступить вопреки их воле. Если он придет — отлично. Нет — попробуем обойтись своими силами. В обоих случаях предательства я не жду.

Павел ничего не возразил, но в глазах его можно было прочесть сомнение.

— Что же за причина, по-твоему, вызвала недомолвки старика? — спросил он.

— Пока понятия не имею, — признался Шильников. — Не исключены самые различные побуждения. Быть может, нечто вроде того, что старший лейтенант именует «семейными дрязгами». Гадать сейчас смысла нет — через полчаса я встречусь в политотделе дивизии с немецкими товарищами, многое тогда может проясниться. Кстати, на то же время армейское начальство назначило мне свидание в эфире.

— Что же мы все-таки будем делать? — поинтересовался Павел.

— Ждать, — лаконично ответил майор, вставляя в мундштук очередную сигарету.

Ожидать, впрочем, пришлось совсем недолго. Вскоре с улицы донесся шум подъехавшей машины, внизу, в прихожей, раздались голоса, и через несколько секунд в комнату стремительно вошел, почти ворвался голубоглазый великан — командир разведчиков.

— Уже? — жадно спросил Шильников, глядя в разрумянившееся, радостно оживленное лицо прибывшего, и Сергей понял, что майор при всей своей внешней невозмутимости волновался не меньше Павла.

— Точно, товарищ майор! — с удовольствием отчеканил великан, распахивая огромную, как раз по нему, летную планшетку. — Приплыли на лодке втроем, высадились на южной оконечности островка.

— Не дождались даже наступления темноты, — заметил Шильников, склоняясь над разостланной разведчиком картой. — Спешат…

— Так кто ж мог бы ожидать их там! — воскликнул комэска, с восхищением глядя на майора. — Они понимают…

— Не то, не то, — весело возразил майор, не отрывая от карты взгляда. — Наглость, пренебрежение к противнику — вот в чем ищите объяснение. Цепочка удач, начиная с благополучного бегства из леса Роминтен, и как результат — наивнейшая убежденность в своей неуязвимости. Запомните, капитан: нет ничего соблазнительней и опаснее, чем недооценка умственных способностей врага.

— И все же, — не сдавался командир разведчиков, — расчет их не так уж и наивен. Островок начинается далеко от окраины, в безлюдной местности. Незаметно высадившись там, они получали возможность с наступлением темноты легко проникнуть в город. Нет, что ни говори, задумано здорово! Как только сумели вы предугадать их ход, товарищ майор?

— Предугадать, говорите вы? Догадка… Правильнее сказать, предположение. Одно из предположений. И подсказал мне его капитан Цапля.

— Я? — искренне удивился Павел. — Да мне сегодня за весь день и рта не довелось раскрыть!

— Верно, — подтвердил Шильников. — Ты только и сказал: «Как в воду канули!» Оказывается, это было недалеко от истины. Смотрите. — Майор жестом пригласил обоих офицеров к карте. — Вот река, а вот дорога, которой воспользовались диверсанты после убийства регулировщицы. Расстояние, как видите, не так уж и значительно. В то время, как их стерегут на всех перекрестках, они спускают мотоцикл под воду, захватывают на брошенной ферме лодку и спокойненько плывут обратно, благо на этом участке нет мостов, а следовательно и наблюдения. Случайных встречных им можно не опасаться — кто обратит на них внимание? Разумеется, вернее было бы дождаться ночи, но, видно, дело не терпит…

— Мои хлопцы засекли бы их и в ночь, — заверил командир разведчиков.

— Вот и прекрасно. Расположите своих людей так, чтобы гитлеровцы до утра не могли незаметно покинуть остров.

— Слушаюсь, товарищ майор! — Комэска не отрывал взгляда от карты. — А знаете, что напоминает их маршрут? Полет бумеранга.

— Похоже, — согласился Шильников. — Охотник метнул его и ждет обратно. Вот тут-то мы и должны захватить обоих. Главное — не прозевать момент, когда охотник протянет руку к бумерангу. Брать надо с поличным. Только с поличным. Ясно? А теперь — к делу. Я отправляюсь в штаб дивизии, а капитан Цапля с Ивлевым займутся… Да, займутся кирхой.

К НОЧИ ЖДАТЬ ШТОРМА

Как и говорил старый моряк, высокие, украшенные резьбой двери кирхи были раскрыты настежь. Внутри, несмотря на это, сохранялся полный порядок — опасения Гофмана оказались напрасными.

В кирхе было темно, безлюдно и мрачно. Разделенные нешироким проходом ряды узких, окрашенных в темный цвет скамеек странно выглядели в храме. Сергей с Павлом внимательно осмотрели помещение, но не обнаружили ничего подозрительного, ничего, что заставило бы насторожиться. На стене, возле самого алтаря, Сергей увидел дощечку с гроздьями потемневших от времени военных медалей и крестов бывших прихожан. Над каждой была аккуратно выведена готическим шрифтом надпись — фамилия и имя владельца.

На колокольню вела витая железная лесенка. Заметив, что Павел, шагнув на первую ступеньку, расстегнул кобуру пистолета, Сергей взял автомат на изготовку.

Однако и наверху, на площадке под колоколами, окруженной каменным парапетом, никого не было. Внезапно Сергей вспомнил о солнечном зайчике, мелькнувшем здесь днем, и рассказал об этом Павлу. Тот сердито покосился на друга:

— Надо было сразу доложить. Возможно, тут были наши, но не исключено и…

Павел не договорил. Вынув из футляра бинокль, он приступил к методическому изучению окрестностей, и смущенному Сергею оставалось только последовать его примеру.

Отсюда, с высоты, весь городок был виден как на ладони. Хорошо просматривался и остров, на котором высадились диверсанты. Наполовину затопленный, узкий, длинный, он с точностью повторял очертания реки, плавными изгибами охватывающей городок с юго-запада. Его поросшая густым кустарником хребтина обрывалась метрах в пятистах севернее. Дальше, там, где широко разлившаяся река выносила в море свои мутно-рыжие воды, под напором крепнущего ветра закипали барашки на вершинах накатывающихся волн.

— К ночи разыграется, — заметил Павел, обшаривая биноклем устье. — Добрый будет штормяга.

Сергей бросил взгляд на север. Громоздившиеся там иссиня-черные тучи и впрямь сулили бурю. Но чем была вызвана тревога, отчетливо прозвучавшая в голосе Павла? Почему с такой настойчивостью осматривает он пустынные дюны на побережье? Ведь диверсанты в ловушке, остров оцеплен, сейчас ничего не стоит взять их…

И так уж получалось: стоило ему задуматься, задаться одним каким-нибудь вопросом — и вот уже сами по себе, без спроса лезут другие, цепляются друг за дружку…

В самом деле, почему диверсанты вернулись назад после того, как они так удачно и своевременно выбрались из ловушки? Что притягивает их в этот игрушечный городок, где так трудно укрыться среди немногочисленного населения и сравнительно небольшого гарнизона? Как понимать старого моряка, Ганса Гофмана, кто он — друг или враг? И, наконец, какую роль играет во всей этой истории упомянутый Шильниковым офицер союзной армии?..

Очевидно, последний вопрос занимал не только Сергея. Во всяком случае, первые слова капитана после того, как он закончил длившийся чуть ли не полчаса тщательный осмотр местности, были посвящены американцу.

— Если предположение Алексея Михайловича насчет этого типа верно, — если американец прибыл сюда для встречи с Шернером, если встреча эта, наконец, состоится и мы накроем их, — что же это даст нам, черт побери? Сама по себе беседа «любознательного журналиста» с переодетым в нашу форму диверсантом — еще не улика.

Сергей понимал, что друг его просто размышляет вслух, совсем не ожидая от него ответа, но все же не удержался:

— Так неужели ж…

— Выкрутится! — со злостью перебил его Павел. — Мало ли по какому поводу мог он обратиться к незнакомому инженер-капитану? Не так-то уж трудно подобрать любой предлог, любое объяснение. Без признания Шернера нам с ним ничего не сделать. А на это надежда плоха — эсэсовцу нечего терять…

Злоба капитана Цапли не удивила Сергея. Что, кроме отвращения и ненависти, можно испытывать к соратнику, якшающемуся с гестаповским убийцей? Если только верны их догадки…

— Ага, Алексей Михайлович! — воскликнул Павел. — Быстро же он управился.

Действительно, «виллис» майора Шильникова, вымахнув из ближнего переулка, затормозил внизу. Через пару минут майор был уже рядом с ними.

— Все становится на место! — оживленно заговорил он. — Полковник получил данные о нашем «газетчике». Он такой же журналист, как я поэт. Подлинное имя Рой Беркли. Полковник Ми-Ай-Эс[13]. Крупный разведчик, из тех, кого не используют по пустякам. Ясно теперь, почему Шернер не спешил в доживающий последние дни райх. Ему удалось найти выгодных покупателей на свой товар.

— Значит, они должны еще встретиться?

— Безусловно. Американцу нужна сумка, гитлеровцу — спасение и доллары. Судя по всему, сделка еще не завершилась. К чему же иначе было им затевать всю эту рискованную инсценировку бегства? А раз так — они у нас в руках. В армии приняли меры к ускорению хода событий. Только что Беркли вручили радиограмму — его приглашают на встречу с американскими военнопленными, освобожденными нашими войсками. Завтра утром за ним придет машина.

— Придется ему поспешить, — усмехнулся Павел.

— В его распоряжении одна лишь ночь. Глядеть надо в оба… Между прочим, нам выслана рация на автомашине, приказано систематически поддерживать связь со штабом. Участие офицера союзной армии придает всему делу совершенно особую окраску. За ходом операции наблюдает фронт!

— Да, брать необходимо с поличным.

— Задержим, как только сумка окажется в его руках. Тогда-то уж ему не выкрутиться… — Шильников бегло осмотрелся. — Отличный НП, хорошо бы оставить здесь наблюдателя.

— НП не плох, — согласился Павел. — Похоже, что Рой Беркли раньше нас это понял.

И он рассказал майору о «зайчике», замеченном Сергеем.

— Возможно, американец караулил возвращение своих «друзей», — заметил майор. — Отсюда должно быть видно место их высадки на острове.

— Прекрасно видно, — подтвердил Цапля, протягивая Шильникову бинокль. — Лодка все еще там. На корме — удочка, маскируются под рыболовов.

— Отличнейший наблюдательный пункт, — повторил майор. — Ивлев справится?

— Только сегодня утром снял его с дивизионного НП.

— Отлично, — кивнул Шильников, возвращая бинокль. — Проинструктируй и спускайся ко мне. Надо подготовиться. Судя по всему, ночка предстоит нам хлопотливая…

Он заторопился вниз, а капитан Цапля, позвав Сергея на южную сторону площадки, указал дома, за которыми предстояло наблюдать, и вручил бинокль.

— Здесь он тебе не понадобится, — пояснил Цапля, кивая вниз, на черепичные крыши. — Но было бы совсем неплохо время от времени поглядывать и на островок, — указал он в сторону реки. — Видишь лодку с удочкой на корме? Вот уже полчаса, как рыбак не подает ни слуху ни духу. Обрати на нее внимание. Я буду изредка наведываться к тебе за новостями.

Оставшись один, Сергей первым делом направил бинокль на рыбачью лодчонку, приткнувшуюся у южной оконечности островка. Нос ее прятался в густом кустарнике, торчавшем прямо из воды, а на корме было укреплено длинное удилище. Эта маскировка, конечно, не могла ввести в заблуждение такого коренного волгаря, как Павел, — опытный глаз по осадке лодки догадался бы, что в ней никого нет. Впрочем, сам факт этот еще не давал повода для подозрений: разве не мог рыболов отлучиться на некоторое время? Только присутствие на острове диверсантов заставляло с особым вниманием учитывать каждую мелочь.

Тщательно прощупав биноклем весь остров и не найдя на нем больше ничего, заслуживающего внимания, Сергей переключился на основной объект.

Оптики здесь действительно не требовалось — простым глазом можно было разглядеть каждый камушек на земле. Сверху была видна задняя часть пасторского дома с крыльцом, выходящим на чистый мощеный дворик. Решетчатая деревянная изгородь отделяла двор от небольшого сада, с трех сторон обнесенного солидным кирпичным забором. Позади забора, как объяснил Павел, находилось жилище церковного сторожа — того самого Франца Беккера, который вызывал такую неприязнь старого моряка.

Так как местность за оградой круто понижалась, Сергею были видны лишь кроны деревьев да выглядывающий из-за них кусочек черепичной крыши. Сам берег в этом месте тоже не просматривался из-за крутизны ската, и лишь несколько ниже по реке, начиная от «домика-бонбоньерки», сквозь реденькую щетинку кустарника можно было различить его неясные очертания. Только лодочная станция «герра Гельмута», лишенная прикрытия из деревьев или кустов, была видна как на ладони.

Отметив все эти детали в отведенных ему секторах, Сергей приступил к систематическому наблюдению. Позицию он выбрал в юго-восточном углу площадки. Отсюда был виден и дворик пасторского дома, и лодка с закинутой удочкой, а сделав два шага к западному парапету, можно было время от времени окидывать взглядом и весь остров.

Прислонив к парапету автомат, Сергей нацепил на шею тоненький ремешок бинокля и, упершись плечом в угловой устой, приготовился терпеливо ждать. Смущало его только одно: быстро клонящееся к горизонту солнце сулило скорое наступление темноты.

Минуты текли. Стараясь не отвлекаться посторонними мыслями, Сергей вновь и вновь оглядывал объекты наблюдений, отмечал в уме взаимное расположение предметов с тем, чтобы облегчить себе ориентировку после захода солнца.

Внезапно, бросив беглый взгляд на северную оконечность острова, он увидел вторую лодку, медленно движущуюся по течению. Откуда взялась она? Лодка могла отчалить только с островка, где скрывалась среди ветвей полузатопленных деревьев.

В отличный восьмикратный цейсовский бинокль была видна женская фигура, в странной позе склонившаяся над бортом. Присмотревшись к ней, Сергей понял, что женщина выбирает сеть. Рыбачка? Но что могла она делать на острове столько времени? Ведь с тех пор, как они с Цаплей поднялись на колокольню, ни одна лодка не отчалила с городского берега! Значит, она перебралась туда еще раньше.

Между тем женщина продолжала свою работу. Движения ее были уверенны и проворны — не возникало сомнения, что дело свое она делает не впервой. Управившись с сетью, женщина села на весла и, ловко развернув шлюпку, направила ее к городу.

Пестрая косынка на голове женщины заставила Сергея вспомнить девушку в узких брюках, а когда он убедился, что лодка держит курс прямехонько на домик старого моряка, смутное подозрение окрепло, перешло в уверенность. Но что же все-таки могла делать на острове эта девица? Неужели старик ведет двойную игру?..

Подозрительная рыбачка пристала к берегу, и Сергей, зафиксировав время, вновь вернулся к прерванному наблюдению в основном секторе.

Ни внизу, у пасторского дома, ни возле причалов «герра Гельмута» нельзя было уловить ни малейшего движения. Иногда Сергей подносил к глазам бинокль, но ничего не мог нащупать и на острове. Наконец, когда солнце уже скрылось за горизонтом и темнота начала обволакивать кустарники на южной оконечности островка, ему почудилось, что они еле заметно зашевелились. Сразу переведя бинокль на лодку, Сергей увидел, что корма ее приподнялась.

«Решили переправляться, — заключил он. — Странно, что не выждали еще хотя бы двадцати минут».

Однако предположение его не оправдалось. Когда лодка рывком вырвалась из кустарника, в ней оказался один-единственный пассажир в черной штатской одежде. Балансируя, он пробрался на нос неустойчивой, как видно, лодчонки, схватил укрепленную там удочку, не сматывая лески, бросил ее на банки и, устроившись на веслах, начал торопливо выгребать к городскому берегу.

Течение подгоняло лодку, и она быстро приближалась. По тому, как ровно, без всплеска погружались весла во взлохмаченную ветром воду, можно было угадать опытного гребца. Напрягая зрение, Сергей старался возможно лучше разглядеть сидящего к нему спиной человека. Черный пиджак, шея, обернутая красным шарфом, фуражка, из-под которой выглядывает кромка седых волос…

«Неужели Гофман? — поразился Сергей. — Значит, та девица переправила его на остров, и сейчас старик спешит с каким-то поручением своих фашистских хозяев? Здорово же провел нас старый плут!»

Сергей наблюдал за гребцом до тех пор, пока выступ берега не скрыл его. Бросив взгляд вниз и убедившись, что на пасторском дворике за это время ничего не произошло, Сергей сосредоточил внимание на прибрежном участке, где с минуты на минуту должен был появиться фальшивый рыболов. Куда он направится? Только бы не вздумал свернуть на расположенную в низинке усадьбу Беккера — там сразу потеряешь его из виду…

Но «рыболов» показался на тропе, ведущей прямо к кирхе. К сожалению, сумерки сгустились настолько, что невозможно было рассмотреть его лица. Впрочем, Сергей уже не сомневался в личности быстро приближавшегося незнакомца. Вот он совсем рядом, вот скрылся под колокольней…

«А что если он поднимется сюда? — спохватился Сергей. — Как тогда поступить? Задержать? Но Павел ничего не говорил об этом…»

И вдруг над самой головой Сергея ударил колокол. Звук этот, почему-то напомнивший ему театральный гонг, был совсем негромок — язычок едва коснулся гулкой бронзы. Перегнувшись через парапет, Сергей разглядел быстро удалявшуюся к реке фигуру.

«Кому же предназначается сигнал? — подумал он. — Судя по всему, человек этот должен находиться где-то неподалеку: в шуме ветра слабый звук колокола можно расслышать лишь вблизи».

Сергей метнулся на противоположный край площадки, бросил тревожный взгляд в сторону пасторского дома. Там все, казалось, было по-прежнему. Впрочем, нет, сквозь щели жалюзи сейчас можно было различить узенькие полоски пробивающегося вверх света. Едва успел он отметить это, как свет погас. Сергей насторожился. Какой дверью воспользуется обитатель домика: на улицу или во двор? Если путь его лежит к реке и он стремится избежать лишних встреч, то сомнений тут быть не может…

На этот раз Сергей не ошибся. Дверь, с которой он не сводил глаз, полуоткрылась, и на пороге появился человек. Было уже так темно, что Сергей не мог различить не только внешности его, но и одежды.

Некоторое время человек стоял неподвижно, и Сергей невольно затаил дыхание, как будтонеизвестный мог его услышать. И тут внизу, на лесенке, раздались осторожные шаги.

— Свои! — услышал Сергей предупреждающий шепот Павла и отдернул протянутую было к автомату руку.

Через минуту капитан стоял рядом. Сергей молча указал ему на неподвижный силуэт внизу — бездействие неизвестного начинало уже его тревожить.

— Может быть, он видит нас? — шепнул Сергей.

— Нет, — отозвался капитан. — Не шевелись!

Наконец человек отделился от стены, пересек дворик, сад и с ловкостью акробата вспрыгнул на каменный забор. Через мгновение он исчез.

— Отправился на остров, к своим гитлеровским друзьям, — проговорил Павел.

— Так это Беркли? — догадался Сергей.

— Собственной своей персоной, — подтвердил Павел и поинтересовался, не разглядел ли Сергей гребца. Ответ друга не удовлетворил его.

— Одежда — это, брат, далеко не все. Говоришь, седина? А много ты видел тут молодых людей? То-то и оно… Совсем не обязательно в каждом старике предполагать нашего знакомца Гофмана.

В голосе капитана однако не было обычной уверенности. Когда Сергей рассказал о девушке-рыбачке, Павел насторожился:

— Так ты считаешь, что сеть служила ей только для маскировки?

Сергей задумался. Да, он был убежден в этом. Почему? Вопрос, поставленный в упор, заставил восстановить в памяти всю картину. Лодка, медленно скользящая вдоль едва различимой цепочки поплавков, проворные женские руки, ловко перебирающие мокрую паутину сетки… Изредка в серой паутине возникает светлая бьющаяся рыбешка; проворные руки с той же ловкостью подхватывают ее, мечут в лодку… Нет-нет, никак не скажешь, что делают они непривычную или ненужную работу!.. Но вот крупная рыбина, всплеснув возле самого борта, выскочив из сети, уходит в глубину. Обычная история, ничего особенного — и все же… Какой рыбак не прервет в этот миг работу, не оглянется с огорчением и досадой? А женщина как ни в чем не бывало продолжает свое занятие; ни на секунду не замирает движение ловких рук…

Цапля понимает приятеля с полуслова.

— Да, очевидно, ей было не до улова, — замечает он.

— И что могла она делать на острове столько времени? — добавляет Сергей. — На полузатопленном острове.

— Да-да, — повторяет Павел. — Странно, что Алексей Михайлович так уверен в старике. Он никогда не ошибался в людях.

Двумя руками он расправляет подвязанную к колоколу веревку:

— Режь здесь!

Сергей вынимает из ножен трофейный нож — остро отточенная сталь во мгновение ока перехватывает размочалившийся жгут.

— Вот так, — говорит Павел, закрепляя свободный конец на зубце парапета. — Если еще кто вздумает побаловаться колокольным звоном, пусть считает, что веревочку заело. Любого, кто сюда поднимется, задержишь, вызовешь меня ударом в колокол. Понятно?

— Ясно, товарищ капитан!

— Теперь наблюдай за морем, возможны световые сигналы. Фиксируй точное время каждого…

ВИДНЫ ТОЛЬКО КРЫШИ

Бинокль уже не был нужен. Спрятав его в футляр, Сергей вооружился автоматом. Тьма, обступившая его со всех сторон, рождала невольное ощущение тревоги. В ней, в этой тьме, растворились, расползлись очертания окружающих предметов. Видны только крыши, панцирь крыш. Под ними бьется жизнь — чужая, непонятная. Старый Гофман, девушка-рыбачка, женщина в плохоньком пальтишке… Кто они, какую роль играют в этой загадочной истории? Насколько проще было бы все, развернись события на своей земле! Э, да что там говорить, быть может, не так уж и неправ в своей откровенной подозрительности старший лейтенант Истомин…

Далеко на западе метнулась яркая голубая вспышка, и Сергей не сразу угадал в ней молнию. Вспышка повторилась гораздо ближе, — на этот раз приглушенное ворчанье грома докатилось до него, — и тут же по железной крыше над головой забарабанили дождевые капли.

Постепенно дождь разошелся в настоящий ливень. Заметно похолодало. Порывы ветра, свирепевшего с каждой минутой, обдавали Сергея ледяным душем.

«Невесело сейчас на острове тем троим, — подумал он. — Интересно, чего ради они туда забрались? Бежать в море? Но на ветхой лодчонке об этом нечего и думать!» Какой-то странный звук насторожил Сергея. Казалось, что где-то совсем рядом негромко лязгнуло железо. Осторожно обойдя лестничный проем с таким расчетом, чтобы поднимающийся человек оказался к нему спиной, Сергей заглянул вниз. Там действительно кто-то был — до него явственно доносилось натужное, с хрипотцой дыхание.

Сергей замер: видит его неизвестный или нет? И почему он затаился там?

Бесшумно сдвинув предохранитель автомата, Сергей стоял, готовый ко всему.

Прошло несколько минут, показавшихся Сергею целой вечностью. Наконец незнакомец чиркнул спичку, и Сергей увидел прямо под собой склонившуюся над фонарем фигуру. Человек почти поднялся наверх и, видно, в последнюю минуту, спохватившись, решил засветить фонарь в затишке. Если бы не это, Сергей безусловно прозевал бы его появление из-за адского рева ветра. Только звук откинутой створки фонаря привлек его внимание.

Незнакомец со стуком задвинул створку, выпрямился, поднял фонарь. Сергей отпрянул назад.

Выждав, пока неизвестный ступил на площадку, он громко скомандовал:

— Хенде хох![14]

Неизвестный быстро обернулся. Нет, он и не думал о сопротивлении. Просто неожиданность ошеломила его настолько, что смысл приказа застрял где-то на полпути к его сознанию. Очевидно, это был тот самый человек, который в сумерках переправлялся с острова: кожаная куртка, фуражка, превратившаяся от дождя в раскисший блин, сапоги, красноватый шарф…

Сергей мог воочию убедиться, что только одеждой и ограничивается его сходство с Гансом Гофманом. Маленькое, высохшее и какое-то вытянутое вперед, как у крысы, личико, тоненькие усики, усиливающие это сходство, белесые, выцветшие от старости глазки-бусинки… В правой руке он держал простенький фонарь с толстым огарком восковой церковной свечки, светившей довольно ярко.

— Хенде хох! — строго повторил Сергей, сопровождая свои слова угрожающим движением автомата.

На сей раз его требование возымело действие. Незнакомец поспешно сунул фонарь на парапет и послушно вздернул вверх дрожащие руки.

«Фонарь! — мелькнула у Сергея тревожная мысль. — Надо загасить фонарь!» На беду, он никак не мог припомнить немецкое название фонаря. Ждать было нельзя — несколько упущенных мгновений могли оказаться роковыми. Что, если старик подавал сейчас сигнал — сигнал тревоги!

— Фонарь! — гаркнул Сергей по-русски. — Свет! Люфен!

Но немец не понял или сделал вид, что не понимает. Он тупо глядел на автомат, вздевая вверх свои все еще трясущиеся руки. Нет, время терять было нельзя!

— Цурюк![15] — скомандовал Сергей и для убедительности шагнул вперед, уперев в грудь незнакомца дуло автомата.

Тот не заставил себя просить дважды — поспешно отступил назад. Коротким движением ствола Сергей сбросил с парапета фонарь и приказал сразу ставшему послушным старику повернуться спиной.

Нащупав в темноте подвязанный к колоколу конец, Сергей с силой дернул его.

Прошло еще несколько томительных минут, в течение которых Сергей не спускал глаз с неподвижной фигуры у парапета. На память приходили не раз слышанные истории о бесчисленных уловках, к которым прибегали в подобных случаях пойманные диверсанты…

Наконец на лесенке раздались шаги.

— Сергей! — с облегчением услышал Ивлев хорошо знакомый голос и впервые по-настоящему оценил предусмотрительность своего друга, каждый раз предупреждавшего о себе.

— Ага, господин звонарь! — весело воскликнул Цапля, направляя на старика луч карманного фонарика. Повернув задержанного к себе лицом и жестом разрешив опустить руки, он спросил по-немецки о причине визита его на колокольню.

Немец забормотал что-то о потерянной им здесь трубке, но Павел решительно перебил его:

— Давайте-ка сразу договоримся, — заявил он по-немецки тоном, не допускающим возражений. — Времени у меня в обрез, возиться с вами некогда. По сравнению с этим гестаповским удавом, вы — мелкая сошка. И если не желаете становиться с ним на одну доску, выкладывайте мне сейчас же все, что знаете, быстро, точно и коротко.

Такая постановка вопроса, видимо, понравилась старику.

— Да-да, мелкая сошка, именно — мелкая сошка, — с готовностью подхватил он, и Сергей не без удовольствия отметил, что совсем не так уж плохо понимает по-немецки.

В эту самую минуту далеко на севере, в море, взметнулся крутой дугой одинокий красный огонек. Не успел угаснуть он, как в том же месте вспорхнула серия зеленых ракет.

— Вас ист дас?[16] — спросил Павел, и этот такой обыденный, со школьных лет привычный слуху вопрос странно прозвучал в настороженной, враждебной тишине.

— Их вайс нихт, их вайс нихт[17], — поспешно прохрипел старик, и Сергей ясно представил себе, как испуганно забегали в темноте глазки-бусинки.

Возможно, немец действительно ничего не знал о значении подаваемых с моря сигналов. Во всяком случае Павел не счел нужным настаивать, он предложил старику назвать себя и поспешить с рассказом.

И незнакомец заговорил. Он оказался тем самым Францем Беккером, о котором с такой настойчивостью твердил старый моряк. По словам Беккера, его накануне вечером вызвал к себе веселый американский офицер, поместившийся в пасторском доме, и потребовал помощи в одном, как выразился американец, «деликатном дельце». Заподозрив неладное, Беккер попытался отказаться, но не тут то было. Веселый офицер поведал ему жуткую историю о гестапо, пасторе и беглом американском военнопленном. Он, Беккер, и раньше краешком уха слышал, что бедняга пастор поплатился за укрывательство какого-то беглого, но, разумеется, имел к аресту господина пастора отношение не большее, чем к извержению Везувия в прошлом веке. Каков же был его ужас, когда господин офицер прямо обвинил Франца Беккера в этом чудовищном злодеянии и предупредил, что потребует выдачи его американским властям. Угроза до того напугала старика (кто станет в такое время разбираться в судьбе маленького человека!), что он дал согласие помочь американцу. О, разумеется, он был убежден, что затея веселого офицера — простой журналистский трюк и совершенно не носит враждебного русским характера! Тем более, что при беседе присутствовал один советский офицер. Да-да, молодой симпатичный лейтенант. Правда (он, Беккер, не хочет вводить в заблуждение русское начальство), советский лейтенант не мог слышать всего, но время от времени он подходил и включался в разговор. Вот даже записку, отправленную в Райнике, американец прочел при нем вслух!..

Старик, наверно, долго еще распространялся бы на эту тему, явно затягивая разговор и без конца разглагольствуя о своей лояльности, но капитан решительно перебил его. Тогда Беккер заговорил о своей, как он выразился, «работе на американца». Для начала последний отдал хотя и странный, но довольно безобидный приказ: надо было привязать веревку к маленькому колоколу и спустить ее вниз до земли. Затем он, Франц Беккер, должен был с утра расположиться на кёзлинском шоссе, встретить у въезда в город двух советских мотоциклистов, внешность которых была описана американцем, и показать им дорогу к дому господина Гельмута. Паролем при встрече с мотоциклистами должна была послужить фраза о «наследстве дядюшки Питера». Что означают эти слова? Насколько он понял, речь шла все о том же пасторе Клаусе (подпольная кличка — «дядюшка Питер») и о деньгах, собранных в Америке по подписке. Мотоциклисты помогали в розысках наследников погибшего…

Да, так вот он, Беккер, выполнил требование американца только наполовину. Замаскировав веревку в обвивающем стену колокольни прошлогоднем плюще, он с утра отправился на условленную встречу, но опоздал. Мотоциклистов, которых так подробно описал американский офицер, он встретил уже в городе, в районе разбитой дамбы, — они катили прямехонько к дому господина Гельмута. Американец страшно рассердился, узнав об этом (хоть ничегошеньки и не произошло: ведь мотоциклисты и так нашли дорогу). Да-да, страшно рассвирепел, но, выругавшись вполголоса, тут же подозвал советского лейтенанта, принял вдруг довольный вид и стал за что-то хвалить Беккера, обещая даже награду. Затем написал записку и велел доставить ее в Райнике. «Не сразу, не сразу, дружок, — шепнул американец, вручая пропуск. — Пока побудь в кирхе. Вот как увидишь меня в распахнутом пальто — ни о чем не спрашивая, шпарь в Райнике. Привезешь оттуда обоих мотоциклистов и тихонечко высадишь на острове…» Это было непонятно — ведь мотоциклисты находились не в Райнике, а здесь, в двух шагах…

Впрочем, как ни странно, они действительно оказались там, в Райнике, возле опустевших бараков знаменитого концлагеря. Когда он, Беккер, на своей лодчонке (видит бог — дрянная, ветхая посудина с никудышным моторчиком) доплюхался туда, эти двое уже ждали в прибрежных кустах и первыми окликнули его. Первоначально было решено дождаться ночи, но признаки надвигающегося шторма напугали их. Они благополучно спустились на веслах и высадились на острове, повыше городка. Беккер оставался с незнакомцами до наступления сумерек, затем перевез к ним и американца, вызванного еле слышным ударом в колокол. Тогда его отпустили. Американец вручил ему пачку долларов (он готов хоть сейчас передать их господину офицеру) и попросил установить на парапете колокольни минут на пять яркий фонарь. При этом американец объяснил, что русские очень доверчивы и, если они заявятся на огонек, достаточно будет предъявить им трубку, якобы забытую на колокольне…

Павел спросил о назначении сигнала, но немец, как видно, ничего не знал об этом. Он забормотал что-то невнятное насчет золота, запрятанного на острове местным гауляйтером. Американский журналист пронюхал, будто бы, об этом кладе — фонарь на колокольне был нужен ему «для ориентировки».

Наивное объяснение, конечно, не удовлетворило капитана, он засыпал старика градом вопросов, пытаясь установить истинное назначение сигнала. Сергей догадывался о причине такой настойчивости. Фонарь пробыл на парапете всего несколько секунд; сейчас он, потухший, валялся под ногами. Не следует ли снова засветить его? Как может повлиять это на ход событий?

Прислушиваясь к допросу, Сергей ни на минуту не забывал о своих обязанностях наблюдателя. Ветер заметно стих, но ливень хлестал с прежней силой. Не прекращалась и гроза. То и дело красноватые отсветы молний озаряли глянцевитую поверхность мокрых черепичных крыш, черные скелеты деревьев, реку, дымящуюся от дождя… При каждой новой вспышке Сергей внимательно оглядывал остров, тщетно надеясь обнаружить там какое-либо движение. Но вот в одно из таких мгновений взгляд его случайно упал на лодочную стоянку. Следом блеснула другая молния, и Сергей, присмотревшись к заинтересовавшей его детали, отчетливо различил, что крайний слева катер на половину корпуса отошел от берега.

«Но они же охраняются! — мелькнула мысль. — Тщательно охраняются. А может, цепь слишком длинна, катерок несколько отнесло?»

Память пришла на помощь — перед ним возникли массивные цепи, надежно приковывающие каждый катер к забетонированному в землю чугунному кольцу. Нет, не может катер сам собой отойти от причала! Уводят? Но вблизи не видно ни одной человеческой фигуры… Быть может, это все же обман зрения, игра света и тени, родившаяся в неверном, трепещущем отблеске?

С нетерпением ждет Сергей нового удара молнии, но грозовой фронт, как на грех, переместился далеко к югу, частые вспышки уже не в силах развеять сгустившийся над рекой мрак. И вдруг — ошеломляющий раскат над самой головой! Молния и гром грянули одновременно. Впечатление такое, как будто колокольня вот-вот обрушится, похоронив всех под обломками!..

Опомнившись, Сергей бросает взгляд на лодочную стоянку. Нос «Кристель» уже за кормой ее соседа! Места для сомнений больше не остается…

— Катер! — кричит Сергей, указывая автоматом.

Капитану достаточно одного взгляда. Ни слова не говоря, он хватает свисающий веревочный конец, несколько раз сильно ударяет в колокол. «Сигнал тревоги!» — догадывается Сергей, а Цапля уже сует ему в руки свой фонарик.

— Отконвоируешь к нам, — кивает он на Беккера и, прежде чем Сергей успевает ему ответить, ныряет вниз, в темноту лестничного проема.

Сергей плотнее охватывает правой рукой ложе автомата, — в левой фонарик, — головой указывает Беккеру на лестницу.

— Шнеллер, шнеллер![18] — подсвечивая фонариком, поторапливает он немца. Сергею никак не хочется из-за этого весьма несимпатичного старца опоздать к развязке.

НАСЛЕДСТВО ДЯДЮШКИ ПИТЕРА

У калитки коттеджа Сергея остановил часовой. Стрельнув в лицо лучиком карманного фонарика, он предложил сдать задержанного и немедленно явиться на пристань к капитану Цапле.

Без большого сожаления расставшись со своим спутником, Сергей бегом бросился к берегу. Ливень уже прошел, и только реденький, мелкий дождик напоминал о разгулявшейся было непогоде. Небо на западе тоже начинало очищаться: сквозь прохудившиеся тучи робко проглядывали звезды.

Миновав громоздкий фургон автомашины-рации, откуда доносился характерный звук работающей динамки, Сергей спустился к причалу. Здесь было совсем темно. Лишь присмотревшись, он различил возле катеров несколько неподвижных фигур. Приблизившись к ним, Сергей уловил негромкое бульканье. Острый запах бензина подтвердил его догадку — шла заправка моторов, готовилась погоня!

— Товарищ капитан… — подошел он к одной из склонившихся над бензобаком фигур, в которой скорее интуицией, чем зрением определил своего друга.

Павел выпрямился и нетерпеливым движением руки прервал его рапорт.

— Пойдешь с майором Шильниковым на «Альбатросе», — сказал он. — Держаться будешь за мной, в кильватере, по кормовому свету. Фарватер нечистый, гляди в оба, не напорись на нас, если сядем.

— Не оплошаем, товарищ Ивлев? — раздался позади Сергея голос Шильникова.

— Никак нет, товарищ майор, — ответил Сергей, а Павел, выпрыгнув из катера на закачавшийся от толчка причал, подошел к Шильникову и заговорил с ним вполголоса.

— Как же это произошло? — тихо спросил Сергей державшего канистр человека. — Разве катера не охранялись?

— Охранялись растяпами! — со злостью ответил солдат. — Видел красавчика с пушкой на боку? Удрал от дождика на веранду, ну, а солдаты, на него глядя, под навесами поховались. Дескать, кто, мол, в такую непогодь сунется…

— Товарищ майор! — окликнули в это время сверху. — Тут вас какой-то старик спрашивает. Немец…

— Пусть подождет до нашего возвращения, — предложил Павел.

— Нет-нет, — поспешно возразил Шильников. — Это, конечно, Гофман… Давайте его сюда!

— Через три-четыре минуты кончаем заправку, — проворчал Павел. — На счету каждая секунда. Что если этот старик имеет целью задержать нас?

— А мы не дадим себя задерживать! — Шильников хотел еще что-то сказать, но впереди уже обозначилась высокая сутуловатая фигура.

Сергей сразу заметил, что свою фуражку немец заменил зюйдвесткой[19], и уже по одной этой детали догадался о его намерениях. Нет, как видно, старик не собирался удерживать их на берегу!

— Я готов, — спокойно произнес Гофман.

Слова его прозвучали так деловито, просто, как будто с момента, когда он направился на сборы, прошло не несколько часов, а считанные минуты.

«Или он знает о том, что здесь произошло? — подумал Сергей. — Знает и не считает нужным скрывать это?»

Позднее он убедился, что в ту минуту был не так уж далек от истины. Хотя старый моряк и не знал еще об угоне катера, он догадывался об этом. Тревожный звон колокола, всполошивший зазевавшуюся охрану, сказал ему о многом.

Впрочем, как оказалось, не он один проявил такую догадливость. В то время как Шильников, нисколько, видимо, не удивленный его внезапным появлением, рассказывал об исчезновении катера, на берегу послышались возбужденные голоса.

— Куда, куда?!! — раздался тревожный оклик, и вслед за тем несколько человек с шумом сбежали по лесенке. Ветхий причал заколебался.

— Отец, отец! — позвал по-немецки взволнованный женский голос.

— Кристель! — откликнулся старый моряк, и Сергея поразили глубокая нежность и горечь, одновременно звучавшие в его голосе.

Дождь перестал, и небо прояснело настолько, что при звездном свете можно уже было хорошо разглядеть лица находившихся рядом людей. Сергей сразу узнал ту самую девушку, что развешивала белье во дворе, а позднее выбирала сеть. Вблизи лицо ее казалось еще красивее: это была своеобразная суровая красота, которая только выигрывала в минуту скорби и гнева. А в том, что девушка была чем-то разгневана, не могло быть сомнений.

Она схватила отца за рукав тужурки и быстро-быстро о чем-то заговорила. Шильников жестом отослал назад следовавшего за нею по пятам солдата и сам деликатно отошел в сторонку. Сергей, однако, не последовал его примеру. Вся эта история до того разогрела его любопытство, что, пользуясь темнотой, он пытался даже приблизиться к беседующим хотя бы на полшага.

Но напрасно напрягал он слух. Его познания в немецком были еще не настолько велики, чтобы понять произносимую скороговоркой, взволнованную, сбивчивую речь. Единственное, что мог разобрать Сергей, — это «найн», упорно повторяемое время от времени старым моряком.

В это время новый силуэт появился на причале. Молодой незнакомый офицер справился у Сергея о майоре Шильникове.

— Слушаю вас, лейтенант Кругликов, — отозвался майор.

— Вы знаете меня? — удивился лейтенант. — Я собирался… Я хотел просить вас, товарищ майор…

— Хорошо. Вы пойдете с нами.

— Готово, — внезапно произнес Павел. — Пора двигать.

— Пора, товарищ Гофман, — повторил за ним Шильников. — Мы с вами идем в голове, на «Альбатросе».

Сергей увидел, как вздрогнул старый моряк, как мягким, но решительным движением отстранил от себя дочь.

— Яволь![20] — твердо ответил он и следом за майором перешагнул борт катера, на носу которого уже маячили фигуры автоматчиков.

И тут произошло неожиданное. Словно в последней попытке удержать отца, девушка метнулась к катеру, трухлявая доска обломилась под нею, и, не подхвати ее Сергей в последнюю минуту, она исчезла бы под водой.

На какое-то мгновение лицо ее оказалось рядом с лицом Сергея. Странно, он ожидал увидеть в устремленных на него больших, широко открытых глазах благодарность, испуг, быть может, слезы — прочел же в них только ненависть.

Однако удивляться было некогда. Шильников окликнул его, и Сергей поспешил занять место на корме.

Еще днем он хорошо рассмотрел моторы. Они мало отличались от двигателей, установленных перед войной на мотоботах его родного рыболовецкого колхоза. Очевидно, поэтому Павел без колебаний и назначил его мотористом на второй катер. Теперь, судя по словам Шильникова, им предстояло идти первыми — их должен был вести Гофман…

Не запуская мотора, они отвалили от берега, и быстрое течение тут же подхватило катер. Сергей нагнулся к двигателю, но Шильников жестом остановил его.

— Слушайте, — сказал он.

Сквозь грозный гул и шорох — ни с чем не сравнимое весеннее звучание рвущейся из берегов реки — с севера донесся негромкий металлический рокот.

— Только что включили, — заметил Шильников. — До этого спускались молчком, по течению…

— Товарищ майор, — подал голос Кругликов. — Я понимаю, что вина моя велика, и мне…

— Вас не в чем обвинять, лейтенант. — Шильников помолчал с минуту, прислушиваясь к доносящимся с причала голосам. — Мы не имели права оскорблять подозрением офицера союзной армии. Кто мог знать, что он явился сюда за «наследством»?

— Так, значит, «наследство дядюшки Питера» не выдумка, оно существует?

— С той только разницей, что речь идет отнюдь не о подачке заокеанских доброхотов, — усмехнулся Шильников. — Бедняга пастор здесь вовсе ни при чем. «Наследство дядюшки Питера» — это легион ядовитых гадин, выпестованных гитлеровцами… Ага, вот и капитан Цапля. Включайте мотор, Ивлев, включайте!

Сергей запустил двигатель, Гофман занял место за штурвалом, и маленький катерок, быстро набирая скорость, рванулся вперед.

Погоня началась.

Позади мигнул крохотный синий фонарик — это Павел давал знать, что встал в кильватер. Он должен был идти следом, ориентируясь по кормовому фонарю, красноватый отблеск которого прыгал за катером по взвихренной винтом воде.

Сергей стоял возле штурвала, между Шильниковым и старым моряком. Намокшая под дождем шинель плохо защищала от пронизывающего сырого ветра. Он заметил, что и майор поеживается.

— Собачий холод! Каково это сейчас — окунуться в воду… Как думаете, Ивлев: кто из тех двоих мог отважиться на такое?

Кто из двоих? Перед Сергеем на минуту возникла отечная рыхлая физиономия рыжего эсэсовца, сухонькие, выхоленные ручки штурмбанфюрера… Нет, трудно себе представить кого-нибудь из них в роли отважного пловца, буксирующего катер в ледяной воде. Быть может, американец?

— Американец? — переспросил Шильников, и в голосе его Сергей уловил усмешку. — Вам следовало бы на него взглянуть. Пятидесятилетний дядя с солидным животиком.

Сергею показалось, что проговорил это майор чуть громче, чем было нужно: ведь стояли-то они совсем рядом.

«Уж не адресуются ли другому его слова?» — подумал Сергей и покосился на штурвального. Старый моряк и впрямь прислушивался к разговору. Это было видно по его фигуре — окаменевшей, настороженной, по голове, склоненной вниз и набок — в сторону говорившего.

Прислушиваясь, Гофман неотрывно смотрел вперед. По каким-то лишь одному ему ведомым признакам он время от времени круто перекладывал руль. В такие минуты сила инерции ощутимо клонила в сторону, за бортом угрожающе закипала вода.

Сергей с недоверием поглядывал на старого моряка. Кто знает, что на уме у немца? Уж очень много загадочного скопилось вокруг этого на первый взгляд прямого, бесхитростного человека. Подозрительным казалось теперь и утверждение его о трудностях плавания в устье. Ведь впереди были люди, совсем не знавшие фарватера!

Шильникову, очевидно, пришла в голову та же мысль. Когда катер резко накренился на очередном повороте, майор заговорил именно об этом.

— Вряд ли удастся им выйти в море, — громко произнес он. — Здесь, судя по всему, нужен очень хороший лоцман.

На сей раз вопрос, брошенный в пространство, не остался без ответа.

— Лоцман есть, — неожиданно проговорил старый моряк.

— Вот как? — заинтересовался Шильников.

— Лоцман есть, — твердо повторил Гофман. — Хороший лоцман. Знает устье, как свой… как пять пальцев. Спортсмен. Плавает, как дельфин… В любую погоду…

— Кто же это?

— Отец моего внука, — лаконично ответил Гофман.

Неожиданное признание старого моряка нисколько не успокоило Сергея. Шильников же отнесся к словам старика иначе. Кивком головы подтвердив, что ответ вполне удовлетворил его, он молча отошел от штурвала и присел рядом с Кругликовым на кормовой банке.

Сергей остался на месте, не спуская глаз со своего подозрительного соседа. Положение казалось тревожным. Где-то впереди, в непроглядной тьме, мчался катер с фашистскими убийцами. Матерый зверь, обманув преследователей, вырвался из кольца и уходил, уходил безнаказанно. Удастся ли настичь его? Никогда еще раньше не смущало Сергея в такой степени поведение Шильникова. Спокойная уверенность, невозмутимость майора казались необъяснимыми.

И больше всего поражало доверие, которым облек майор их странного рулевого.

ВСЕ БУДЕТ «О-КЕЙ»!

История эта была обычной в условиях нацистского режима. По законам гитлеровского райха немецкие юноши и девушки в обязательном порядке привлекались к отбыванию так называемой «трудовой повинности». Часть из них по нарядам специально созданных бюро батрачила у помещиков и кулаков, других сгоняли в трудовые лагери. Советскому человеку трудно представить себе обстановку, создаваемую в этих лагерях. Свирепая муштра сочеталась с самой дикой распущенностью, жестокость возводилась в ранг добродетели, предательство всячески поощрялось. Воспитать в подрастающем поколении слепых исполнителей «великих» замыслов фюрера, исполнителей, свободных от «предрассудков», — такую задачу ставили себе нацистские заправилы.

В одном из этих лагерей и пересеклись пути Пауля Беккера и Кристины Гофман, любимой дочери старого моряка. Вскоре по возвращении домой Кристина родила белоголового мальчишку. Но он и был и не был сыном Пауля. Для таких, как он, нацисты изобрели специальный термин: «ребенок фюрера». По отзывам людей, знавших Пауля с детства, он был прежде неплохим юношей. В отличие от своего отца, штрейкбрехера и доносчика, он считался добрым товарищем, верным другом. Все сходились на том, что мальчик пошел в мать — отзывчивую, религиозную женщину, известную своим кротким нравом. Но воспитатели из «Гитлерюгенд» не зря считались мастерами своего дела. Они умели подчас сыграть и на благородных струнках доверчивой юношеской души. Характер Пауля ничуть не смутил их. Что ж, фюреру требуются не только палачи-эсэсовцы, ему нужны и просто солдаты. Особенно такие выносливые парни, как этот молодой атлет!

Воспитатели Пауля в меру сил своих постарались приглушить «сентиментальные», а проще сказать — человеческие струнки в душе своего питомца. Основное же внимание было обращено на то, чтобы, используя врожденную честность молодого человека, превратить его в слепое оружие цинизма. И если в первом преуспели они не так уж сильно, то главная цель все же была достигнута.

Во всяком случае, стоило переодетому в советскую форму штурмбанфюреру СС предъявить свое удостоверение и произнести несколько красивых слов о верности «воинскому долгу», как матрос потопленного судна, солдат разгромленной армии Пауль Беккер произнес привычное «яволь!» и беспрекословно присоединился к «товарищам по оружию». Ни слезы матери, ни мольбы возлюбленной не могли уже остановить его…

До этого времени судьба к нему явно благоволила. Когда зимой на рейде морской охотник, на котором нес службу Пауль, был потоплен английской авиацией, он выплыл — один из всей команды — и выбрался на борт стоявшего неподалеку эсминца. Благополучно пережил младший Беккер и разгром группы «Висла» в Померании, в которой в числе других нумерованных и ненумерованных частей были батальоны моряков и береговой охраны.

Когда жалкие остатки наспех сколоченного батальона рассыпались, как стайка мальков на отмели, а обер-лейтенант в ответ на вопрос дисциплинированного Пауля, куда надлежит направить стопы, грубо выругался, молодой солдат понял, что война для него кончена.

Годы войны не ожесточили Пауля. Наоборот, на многое смотрел он теперь другими глазами. Ему уже больше не хотелось, чтобы его родного сынишку именовали «ребенком фюрера». Решение было принято: в надежном месте он дожидается капитуляции, а там, если удастся, возвращается домой — к жене и сыну!

С помощью отца Пауль оборудовал себе чудесное убежище на пустынном, полузатопленном островке. Уютный шалаш, жердяной настил, теплое одеяло… В костре не было нужды — старый Беккер привозил горячую пищу в термосах. Дни свои беглец коротал за рыбной ловлей на бесчисленных образовавшихся в глубине острова протоках.

Однажды со стариком приехала и мать Пауля, изможденная, состарившаяся прежде времени женщина. Через нее Пауль направил весточку своей Кристель, и на другое же утро молодая рыбачка забросила сети у северной оконечности островка. С тех пор они виделись ежедневно, но, глухая ко всем уговорам Пауля, Кристина отказывалась привезти сынишку. Она боялась выдать своего возлюбленного…

…Далеко не всю правду сказал капитану Цапле старый Беккер. Он знал куда больше. Первоначально намечалось, что старик сам выведет «Кристель» в море. По просьбе гостей из «инженерной бригады», пожелавших «выбрать место для дополнительного моста», начальник тыла выдал ключ и разрешил заправить катер. Церковный сторож должен был присоединиться к «саперам» совершенно легально — на правах приглашенного для консультации старожила. Соблазненный щедрым вознаграждением, Беккер не возражал против такого варианта. А когда блестящий план внезапно рухнул, он вспомнил о сыне…

Да, поначалу все шло великолепно. Спектакль разыгрывался словно по нотам, и старый плут ликовал, наблюдая, как хитрый американец водит русских за нос. Первая осечка не смутила. О, этого янки совсем не просто выбить из седла! У него, как видно, все рассчитано, предусмотрен любой поворот событий. Да, дельце несколько усложнилось, но что из того? Труднее фрахт — выше цены! А лоцман найдется. Опытный и отважный. Хватит этому бездельнику загорать на острове…

Первая тревога по-настоящему кольнула его только в Райнике, когда советский офицер, белый, как свеча, откинув ветку можжевельника, шагнул в покачнувшуюся лодчонку. За белым ловко, как обезьяна, спрыгнул с берега нескладный с виду рыжий солдат в синем комбинезоне. Офицер молча взял записку, пробежал ее и, порвав на мелкие клочки, бросил в воду. Не было еще произнесено ни единого слова, а Беккер уже почуял: СС, гестапо…

— Что же предлагает сейчас наш милый янки? — спросил по-немецки офицер, когда лодку вынесло на стрежень.

Чистейший берлинский выговор подтверждал догадку. До сих пор, принимая «мотоциклистов» за русских, завербованных Беркли, он рассчитывал в случае чего выкрутиться без труда («услуга офицеру-союзнику, всего только маленькая, бескорыстная услуга…»). Теперь все выглядело иначе. Если его схватят с переодетыми эсэсовцами…

— Итак, господин Беккер… — с пугающей вежливостью напомнил офицер. — Надеюсь, вы не оглохли от гула русских пушек? Или, быть может, у вас отняло язык?

У него и впрямь чуть не отняло язык. Откуда им известно его имя? В городке белолицый не встречался с янки. Значит, еще раньше…

— Я должен высадить вас на острове немного повыше города, — заторопился он с ответом. — Так сказал мистер американец. Ночью выйдете в море. С вами пойдет мой сын Пауль.

— Так-так… Ну, а на чем нас думают выбросить в море? — осведомился офицер.

— Но ведь вы сами подготовили катер, — удивился вопросу Беккер и поглядел на рыжего. — Я видел с колокольни, как этот господин заливал баки «Кристель».

— Черт бы тебя побрал! — взорвался белолицый. — Уж не хочешь ли ты сказать, что, кроме этого катера, у нас нет ничего в запасе?

— Боюсь, что именно так, герр офицер, — растерянно пробормотал старик. — Но разве вы не получили ключа от катера?

— Ключ! Ради сохранения наших намерений в тайне пришлось прихлопнуть этого симпатягу-полковника. Теперь к пристани не подступишься. Понял, старый ты идиот?

Старик задрожал. Этого еще не хватало! Они убили русского полковника! Что же теперь будет с ним, что будет?..

— А ну, за весла! — рявкнул белолицый. — Я, что ли, грести за тебя буду?

— Может, включить мотор? — впервые подал голос рыжий.

— Нет-нет, — поспешно вставил Беккер. — Лучше не привлекать внимания.

Он попытался было налечь на весла, но руки не слушались. Они стали словно ватными. Офицер заметил это и жестом приказал рыжему сменить его. Старый Беккер устроился на корме. Настороженно оглядывая медленно уплывавшие назад пустынные берега, он проклинал в душе и белолицего убийцу, и янки, втянувшего его в эту опасную игру, и лохматые, сулящие бурю тучи.

Конечно, можно было бы в два счета добраться до острова, запустив мотор, но тарахтенье его разносится так далеко! Можно еще, выбрав укромное местечко, причалить к берегу и дождаться наступления темноты. А что как вместе с темнотой дождешься шторма? Первая же волна разнесет ветхую посудину в щепки!.. Эх, и хороши же шлюпки у этого прохвоста Гельмута! Если все кончится благополучно и янки не надует его при расчете…

— Слушай, старик, — прервал его размышления белолицый. — Этот парень достаточно надежен? Ты за него ручаешься?

— Я говорил уже. Он мой сын.

— Ну, это, полагаю, еще не все, — усмехнулся офицер. — Расскажи о нем.

Выслушав обстоятельную информацию старика-отца о «верном солдате Пауле», он небрежно заметил:

— Насколько мне известно, на личном счету штатного осведомителя гестапо Франца Беккера, кроме пастора Клауса…

— Так, значит, это вы выдали меня американцу? — внезапно догадался старик.

— …Кроме пастора Клауса, — невозмутимо повторил белолицый, — и янки-военнопленного, погибших в пыточной камере, еще тридцать преданных им земляков. Досье этой незаурядной личности хранится в надежном месте и в случае малейшей с нами неприятности будет…

— Передано русским? — ужаснулся Беккер.

— Будет передано немцам. Тем немцам. Понимаешь?

Он понял. Не раз тоскливыми бессонными ночами задумывался он над этим: что, если они узнают? Их было много, так много… И день ото дня становилось больше. Особенно после Сталинграда! Тридцать, кроме господина пастора? Хе-хе, могло быть и триста! Последние дни сами лезли в руки. И он вовсе не злоупотреблял этим, видит бог — не злоупотреблял…

«— Что ж это, милейший Беккер? Или и вы утратили веру в фюрера?..

— Нет-нет, господин ортсгруппенфюрер[21], я как раз собирался… Вчера в лавке Хильга Вальтер, та самая, у которой муженек вернулся с фронта без ног…»

Да-да, он называл не всех. Хотя за каждого полагалась награда. Пусть не ахти какая, но все же… А кто сейчас оценит его самоотверженность? Если пронюхают — разорвут на части! Скорей бы, что ли, избавиться от этих двух. Но как? В усадьбу Гельмута сейчас не сунешься — это точно. Подойти ночью, на лодке? Рискованно, даже очень. Вот если бы… Стоп, это идея!

На душе сразу отлегло. Нет, еще не все потеряно! Хе-хе, еще не сплетена та веревка, на которой…

— Я вижу, господина Беккера осенило свыше. Выкладывайте, выкладывайте, дружок. Чувствуется, что вас прямо распирает от радости.

Старик испуганно покосился на белолицего. Уж не читает ли мысли этот дьявол?

— Да-да, герр офицер. У меня действительно мелькнула одна мыслишка…

…Высадившись на острове, старый Беккер предложил своим спутникам подождать в кустах, а сам направился вперед предупредить сына. Пауля он застал взволнованным.

— Это верно, отец? — встретил его Пауль неожиданным вопросом.

— О чем ты, сынок? — делая недоуменное лицо, осведомился старый Беккер.

— Верно, что мне надо выйти в море?

Так вот оно что! Щенок откуда-то уже пронюхал. Но как? Догадаться обо всем могла только старуха — перед отъездом в Райнике он черкнул ей записочку, чтоб приготовила на всякий случай старую матросскую робу Пауля. Откуда же, черт побери, он узнал об этом? Или у него есть другая связь с городом?.. Стоп! Ведь старая карга украдкой, огородами бегает к своему внученку, этому гофмановскому ублюдку… Вот оно что! Старый Беккер почувствовал, как злоба распирает его.

— Значит, ты продолжаешь встречаться с ней, с дочерью старого бродяги? — набросился он на сына. — С этой…

— Отец!

Старик даже опешил, так непривычно резко прозвучал голос Пауля. Впрочем, в ту же минуту, совсем забыв о цели своего прихода, он осыпал сына ругательствами, вымещая на нем и досаду, и страх — ни на минуту не оставлявший его после беседы с белолицым убийцей, гнетущий животный страх.

Неизвестно, сколько времени продолжалась бы эта сцена, если б зоркие глазки старика не уловили угрожающего жеста Пауля. Старый Беккер шарахнулся было в сторону, но, проследив за взглядом сына, все понял. Всего в нескольких шагах от них стояли те двое…

— Хайль Гитлер! — рявкнул белолицый, и Пауль, оторвав руку от кобуры, как заведенный, вскинул ее в ответном приветствии. Инцидент был исчерпан.

Незадолго до наступления темноты Пауль проводил отца к реке.

— Проведаю старуху да прихвачу тебе третьего пассажира.

— Их будет трое? — удивился Пауль. — Но что же они молчали?

— Ладно, ладно, сынок. Не будем любопытны. Это СС. Наше дело солдатское…

Старик шагнул в лодку, снял пристроенную на корме удочку и небрежно швырнул ее на банки.

— Их, хе-хе, выдумка. Тоже мне мудрецы!..

Маскируясь в кустах, Пауль проводил взглядом лодку и нехотя направился к шалашу. Он не привык подолгу размышлять (приказ есть приказ!) и гнал от себя «посторонние» мысли, но смутное ощущение тревоги все сильнее овладевало им.

Старший эсэсовец курил, устроившись на удобном ольховом пенечке, а рыжий, присев на корточки, с сосредоточенным видом рассматривал что-то на земле.

«Ладно, отец, не будем любопытны», — решил Пауль и скромно отошел в сторонку. Но сидящий на пеньке подозвал его.

— Закуривай, — приветливо предложил эсэсовец, протягивая раскрытый портсигар.

— Благодарю, герр…

— Герр оберст[22], — подсказал эсэсовец.

Ого! Этого он и не подозревал…

— Благодарю, герр оберст, — пристукнул каблуками польщенный Пауль и осторожно вынул сигарету. Эсэсовец щелкнул зажигалкой.

— Спасибо, герр оберст, я сам… — окончательно растерялся Пауль.

— Вы славный юноша, Беккер. Таким могли бы гордиться даже войска СС.

— Я моряк, герр оберст! — вытянулся Пауль.

— О да, германский моряк, — подхватил эсэсовец и положил руку ему на плечо. — Этим сказано все! И мне нечего распространяться о том, что сейчас, в горькие для отчизны дни, мы не можем принадлежать себе. Фюрер и нация, только фюрер и нация, Пауль!

Гордый доверительным тоном офицера, юноша слушал, затаив дыхание.

— Я открою тебе величайшую тайну, Пауль Беккер! В Скандинавии фюрером создано секретное оружие колоссальной мощности. Все уже готово, за исключением одной только что разработанной крохотной детали. Чертежи у меня здесь, в сумке. Если мы сумеем вовремя доставить ее, судьба войны будет решена. Быстро и безболезненно. Ведь ты знаешь, какие страдания испытывает сейчас наш народ?

— О да, герр оберст, — с чувством ответил Пауль. — Я видел бомбежку Киля американцами. Они стирали квартал за кварталом, квартал за кварталом! Под развалинами остались тысячи стариков, женщин, детей…

— Вот-вот! И в наших стобой руках…

Тихое хихиканье заставило офицера замолчать. Пауль оглянулся и вздрогнул от омерзения. Рыжий эсэсовец спичкой подпаливал брюшко большого вытянувшегося на лапках черного жука. На лице его было написано блаженство.

Офицер, бросив быстрый взгляд на Пауля, решительно шагнул к рыжему и неожиданным пинком отшвырнул его в сторону.

— Грязное животное! Садист! Я еще разделаюсь с тобой, дай только выбраться из этой мышеловки…

Пауль с благодарностью посмотрел на «герра оберста».

…Третий их спутник — полный человек в длинном кожаном пальто — прибыл, когда совсем уже стемнело. Поздоровавшись, он сразу же вполголоса заговорил с эсэсовцами, в то время как отец протянул Паулю объемистый сверток:

— Переоденешься, сынок.

Забота старика тронула Пауля. Теплый шерстяной костюм, зюйдвестка и бушлат будут очень кстати в предстоящей «прогулке». Он собрался поблагодарить отца, но тут его подозвал «герр оберст».

— Слушай, Пауль, — торжественно сказал эсэсовец. — Положение ухудшилось, и я не хочу скрывать этого от тебя. Враг догадался о наших замыслах. Причалы Гельмута взяты под охрану, и подойти на лодке к ним невозможно. Остался, как мы и предполагали, только один путь… Нам известно, что Пауль Беккер спортсмен, что он дружит с морем в любую погоду, в любое время года. В твоих руках великое дело, юноша!

— Яволь! — гордо ответил Пауль.

— Вот ключ от «Кристель». Это будет подвиг, достойный Нибелунгов! Помни, Пауль: сам фюрер смотрит на тебя сейчас. Хайль Гитлер!

…Холодные дождевые капли секут не защищенные одеждой грудь и спину. Пауль не спешит окунуться в воду. Надо как следует остудить разгоряченное греблей тело, тогда после ледяного душа и река покажется теплой ванной…

— Пошли тебе бог удачи, сынок, — говорит отец, свертывая его одежду. — Я пойду, мне еще надо на колокольню… Если все обернется благополучно, мы будем с тобой состоятельными людьми, Пауль. Откупим дело у этого прохвоста Гельмута… Русские уйдут, но и нацисты теперь уж не вернут себе прежней власти. Хозяевами положения тут станут американцы… И те еще, кто вовремя заручился их поддержкой. Да-да, если только все кончится благополучно. И если этот янки не надует меня…

— Янки? Какой янки?!!

Старик не отвечает.

— С богом, с богом, сынок, — твердит он, отступая в темноту. — Мне пора, пора… Надо еще захватить фонарь…

«Какой янки? — повторяет про себя Пауль, плечом рассекая бегущие навстречу пенистые волны. — О каком это янки бормотал старый?»

Течение быстро несет его вдоль берега. Далекие вспышки молний помогают ориентироваться. Скоро уже причалы, надо быть начеку…

Вот молния вспыхивает над самым городом — весь берег как на ладони! Пауль мгновенно погружает голову в воду, успев только бросить беглый взгляд на обозначившуюся впереди пристань. Вынырнув, в темноте сильными толчками прокладывает путь к намеченной цели. Низкий борт стоящего на приколе катера возникает перед ним внезапно — он едва успевает выбросить руки из воды, вцепиться в натянутую как струна цепь. Стремительное течение влечет его вниз, под киль; напрягая все силы, перехватываясь руками, Пауль приближается к самому причалу. Ага, вот и замок! Ключ, закрепленный на запястье, легко проворачивается в скважине…

Разомкнутая цепь без всплеска уходит в воду. Осторожно подталкивая перед собой легкий, прыгающий на волнах катерок, Пауль ведет его от причала. Когда течение подхватывает «Кристель», последним нечеловеческим усилием он выпрыгивает из воды, тяжело переваливается через борт. Дело сделано! Но что это? Набат, огоньки на берегу… Надо уходить, к черту маскировку!

Онемевшими от холода, негнущимися пальцами Пауль нащупывает пусковой шнур. Рывок, еще рывок… В чем же дело, черт побери? И главное, даже спички не зажжешь — заметят. Пауль в исступлении снова и снова рвет шнур, но все тщетно. А минуты идут… Вот растяпа! Впопыхах забыл открыть краник из бензобака. Еще рывок. Готово! Вперед до полного! Теперь к штурвалу! Трассирующие пули уже слетаются на звук заработавшего мотора. Право руля. Теперь — влево… Ну, вот и все, можно глушить мотор: взятого разбега хватит до самого острова…

Впереди уже мигает еле заметный синий огонек. Право руля, еще право… Ветви затопленного кустарника скребут днище катера. Легкий толчок. Все!

— Молодчина, Пауль! — Белолицый оборачивается к своим столпившимся у самой воды соратникам. — Смотрите, как поступают последние рыцари гибнущего райха!

Пауль не в силах даже ответить. Зубы его выбивают дробь, пальцы окаменели на штурвале.

— Живее фляжку, — командует эсэсовец. — И одеяло. Бедняга совсем закоченел от холода.

Хорошо! Горячая, обжигающая жидкость возвращает гибкость онемевшим членам. Чьи-то сильные заботливые руки старательно растирают тело… Двое, предохраняя от дождя, держат над ним развернутую плащ-палатку. Хорошо! Как это сказал герр оберст? «Последний рыцарь гибнущего райха…» Что ж, тут нет преувеличения. Немного в армии фюрера солдат, способных на такое… Только почему «гибнущего»? А секретное оружие?

— Надо спешить, — говорит молчаливый третий спутник, и что-то в его голосе настораживает Пауля.

— Да-да, надо торопиться, — подхватывает «герр оберст», протягивая Паулю тугой сверток, тот самый, что приволок из дому старый Беккер. — Вот твоя одежда, все совершенно сухо.

До чего ж это приятно — натягивать на разогретое, горящее после массажа тело сухое (совсем сухое!) белье. Молодец все же старый — позаботился, обо всем подумал…

— А эта штука нам еще может пригодиться, — на своем странном диалекте замечает человек в кожаном пальто, подхватывая при этом освободившуюся плащ-палатку. — В море шторм, и мне не хотелось бы подмочить свой товар.

«Иностранец! Он говорит как иностранец!» — наконец догадывается Пауль, вглядываясь в стоящего рядом с причаленным катером человека. В руках у незнакомца туго набитая советская полевая сумка, прежде топорщившаяся на боку герра оберста. Но ведь в ней — чертежи! Те самые!.. Что все это может значить?

— Ты проведешь по течению, без мотора? — деловито осведомляется эсэсовец. В голосе его уже нет прежней торжественности. — Тогда отваливаем. Русские как будто угомонились. До рассвета на поиски они теперь не сунутся: в гарнизоне нет ни одного моряка, ни одного знающего устье человека. К тому же, ведь им и не снится, кто угнал от причалов катер.

— Они сейчас караулят вас по всем дорогам Померании, — усмехается человек в кожанке. — По всем, кроме этой. Держите, юноша!

Он протягивает Паулю завернутую в плащ-палатку сумку, сильным движением отталкивает катер от берега и с неожиданной для своего тучного тела легкостью, прыгает через борт.

— Полный вперед, юноша! — шутливо командует он. — И пусть ветер удачи наполнит наши паруса. Нас уже поджидают в открытом море. Все будет «о-кей»!

КОГДА МОРЕ В ГНЕВЕ…

Много позднее Сергей узнал, что дело тут было не только в удивительной проницательности Шильникова. Встреча в политотделе с немецкими товарищами — вышедшими из подполья борцами антигитлеровского фронта — помогла майору разобраться в поведении Ганса Гофмана.

Не все, конечно, стало известно ему из беседы с местными антифашистами. Многое Шильников установил, анализируя, сопоставляя результаты личных наблюдений, кое-что выяснилось гораздо позже, но главное к началу погони он представлял себе отчетливо. Вот почему откровенное признание старого моряка окончательно успокоило майора: он убедился, что не ошибся в этом человеке.

Что до Сергея, то ему в тот момент не было известно ровно ничего. Тщетно ломал он голову, силясь понять причину удивительного спокойствия майора. По его соображениям, положение было безнадежно — только случай мог отдать преступников в их руки. Сергей знал, что в шестидесяти километрах на норд-весте лежал оккупированный гитлеровцами датский остров Борнхольм. Несколько часов хода — и диверсанты спокойненько укроются в порту. У преследователей не было ровно никаких преимуществ…

Начинавшаяся качка говорила о близости моря.

«А что если волнение настолько сильно, что гитлеровцы решат переждать его?» — подумал было Сергей, но тут же отбросил эту мысль. Он вспомнил о сигнале, поданном старым Беккером, о ракетах, взвившихся над морем. Надо думать, там беглецов ждет корабль.

«Если так, — заключил Сергей. — Наши шансы на успех равны нулю».

В эту минуту крутая волна с левого борта обрушилась на катерок. Гофман торопливо закрутил штурвал.

— Выходим в море, — сказал он. — Волнение норд-норд-вест. Держу этот курс. Другой нельзя — опрокинет.

— Норд-норд-вест? — переспросил Шильников, вглядываясь в раскрытую на коленях планшетку. — Так держать!

Сергей не успел одобрить в душе моряцкую четкость его команды, как майор обратился к нему совсем уже по-сухопутному:

— Убавьте ход, Ивлев.

Недоумевая, Сергей сбавил обороты. Было понятно — Шильников хочет дождаться Павла. Но ведь сейчас каждая минута промедления увеличивала расстояние, отделявшее их от врага!

Ветра не было. Тяжелые валы — свидетели разыгравшегося вечером короткого злого шторма — медленно накатывались с северо-востока. На малом ходу катер лениво переваливался через их пенящиеся вершины.

Тучи все еще теснились на восточной половине неба, и если видимость по курсу достигала метров пятидесяти, то за кормой стояла густая тьма. Оттуда-то чуть правее их вынырнул катерок капитана Цапли. Сбавив ход, он закачался на волнах почти борт о борт с «Альбатросом».

Сергей взялся за рычаг, ожидая команды «полный вперед», но Шильников молчал. По напряженной позе майора можно было подумать, что он к чему-то прислушивается. Сергею даже показалось, что правая, опущенная вниз рука его сжимает пистолет.

За трескотней мотора Сергей не сразу расслышал звук низко идущего с юга самолета. Когда же заглушающий все звуки грохот достиг предела и на фоне звездного неба отчетливо вырисовался силуэт двухмоторного бомбардировщика, Шильников вскинул правую руку вверх. Блеснул выстрел — и ярко-красный пунктир прорезал темноту: в руке у майора была ракетница, а не пистолет.

Не успели еще рассыпаться вспыхнувшие в зените красные гроздья, как молочно-белое сияние озарило широкое пространство. Бомбардировщик «повесил лампу» — сбросил осветительную ракету.

— Прямо по курсу в двух кабельтовых катер противника, — отрапортовал Сергей и, когда очередная волна приподняла их на своем горбу, поспешно добавил: — В том же направлении, пятнадцать кабельтовых, — однотрубное судно. Лежит в дрейфе.

— Успокоились теперь, товарищ Ивлев? — весело спросил майор. — Вперед до полного!

«Вперед до полного!» — так подают команду капитаны волжских теплоходов. Но Сергей даже не улыбнулся. Только сейчас по-настоящему понял он, почему всегда неугомонный, бравый капитан Цапля неизменно стихал в присутствии скромного, по-штатски незаметного майора…

Оба катера, разбрасывая каскады брызг, несутся навстречу волнам. Достав бинокль, Шильников безуспешно ловит в поле зрения дымящее на горизонте судно.

— Товарищ майор, — преодолев смущение, шепчет Сергей. — Вы знали, что нам предстоит погоня в море, когда приглашали Гофмана «на прогулку»?

Шильников отрицательно качает головой.

— Имелась в виду всего только переправа на островок. Похищения катера я никак не ожидал. Понимал, что они могут попытаться, но… Ваш друг капитан оказался прав — Истомину нельзя было доверить даже это.

— И значит, если бы Гофман не явился по тревоге?..

Майор опускает бинокль, хитро щурит маленькие серые глаза:

— Разве не было у нас двух отличных мореходов?

— Каждый из этих мореходов, — не унимается Сергей, — свободно мог застрять на незнакомом фарватере…

— Тогда беглецов настигли бы с воздуха. При первой же тревоге я вызвал авиацию. Понимаете, Ивлев, мы не имели права упускать их живьем. Ни при каких обстоятельствах… — Шильников снова принимается за свои манипуляции с биноклем. Затем, отчаявшись, протягивает его Сергею. — Попытайте счастья, Ивлев. Я чувствую себя в этой скорлупе, как на качелях.

Привалившись грудью к моторной рубке, Сергей прижимает к глазам холодные, влажные окуляры.

На темном фоне вздыбленных волн — светлый контур идущего полным ходом катера. Над кормой — две человеческие фигуры. Когда катер взлетает на гребень волны, отчетливо виден диск гребного винта, вращающегося в воздухе.

— Продолжают уходить тем же курсом, товарищ майор, — докладывает Сергей.

— А судно, судно?

— Торговое, двухмачтовое, тонн на двести. Усиленно дымит.

— Принадлежность?

— Неизвестной принадлежности… Нет, кажется, поднимает флаг. На грот-мачте, огромное полотнище… Непонятно. Это не гитлеровский флаг, товарищ майор.

— Само собой… Опишите его, Ивлев.

— Большой светлый крест на темном поле… Ага, меняет курс. Видно, готовятся улепетывать. Самолет кружит над самым судном!

— Пусть уходят, — равнодушно замечает Шильников. — Они и так натерпелись страху. Частный пароходишко под нейтральным флагом, нанятый предприимчивым «наследником». У нас нет к ним претензий. Что катер, идет прежним курсом?

— Прежним, товарищ майор!

Шильников заряжает ракетницу, вскидывает руку. Зеленый луч ракеты стелется над волнами, и в тот же момент две яростно мерцающие звездочки вспыхивают в небе. Струйки трассирующих пуль отвесно падают в море — самолет пикирует на беглецов.

— Предупредительный огонь, — громко говорит Шильников, видя, как ссутулились плечи штурвального. — Но если они не лягут в дрейф…

— Катер исчез! — взволнованно кричит Сергей.

— Не может быть, был дан предупредительный огонь! — повторяет майор. — Смотрите, что-то виднеется на волнах…

Катера преследователей стремительно приближаются к темному предмету. Уже видно, что это днище перевернувшейся «Кристель». Рядом на воде пляшет какой-то бесформенный зеленый ком.

— Человек за бортом! — первым замечает Сергей и бросается к штурвалу. Но старый Гофман уже заметил черноволосую голову, ныряющую рядом с пузырящейся плащ-палаткой.

Перегнувшись через борт, Сергей протягивает руку.

— Держись! Да брось ты это свое добро! — сердится он, видя, что черноволосый все цепляется за плащ-палатку. — Давай обе руки!

Но тут налетевшая волна захлестывает катер. Суденышко кренится на левый борт, вот-вот оно перевернется кверху килем! Молниеносным движением старый Гофман перекладывает руль, катер выравнивается, взлетает на следующий гребень. Оглянувшись, Сергей уже не видит пловца. Все происходит мгновенно. Повинуясь внезапному порыву, он сбрасывает шинель, прыгает за борт и широкими «саженками» прокладывает себе путь в ледяной воде. Впереди мелькнула и тут же скрылась чья-то рука. Сергей делает еще рывок, пальцы под водой намертво впиваются в растрепанную шевелюру. Непонятный зеленый сверток еще болтается на воде. Теперь видно, что он засунут в красно-белый обод спасательного круга. Сергей с усилием выбрасывает свободную правую руку, хватается за шнур, левой приподнимает над водой голову незнакомца. Это все тот же, черноголовый. Лицо посинело, глаза дико вытаращены. Отплевываясь от соленых брызг, он жадно ловит воздух широко открытым ртом. Сергей оглядывается. Катер, развернувшись, снова приближается к месту аварии.

— Держись! — прямо в искаженное отчаянием лицо орет Сергей, глазами указывая на шнур спасательного круга.

— Кан нихт! Форлясс!..[23] — шепчет тот и выбрасывает из воды омертвевшие, скрюченные пальцы.

— А, черт… — Изловчившись, Сергей перехватывает немца за пояс, выталкивает на полузатонувший круг. Катер уже рядом. Чьи-то руки за шиворот тянут черноволосого вверх. Вовремя! Сергей чувствует, что пальцы его уже немеют…

— Давайте, Ивлев!

Дружеские руки подхватывают и его, осторожно опускают на разостланную шинель. Другую, с лейтенантскими погонами, набрасывают на него сверху. Сергей хочет отказаться, поблагодарить, но язык не слушается. Зато зубы работают вовсю! Их стук, кажется, заглушает рокот мотора…

— Пейте, Ивлев! — Шильников подносит фляжку к его губам. Кто бы подумал, что у этого майора может найтись такое! Впрочем, теперь Шильников его уже ничем не удивит.

Немного придя в себя, Сергей ищет взглядом того, черноволосого. Он сидит напротив, вода потоками стекает с матросского черного костюма.

— Развяжите, — указывая на умело, пузырем стянутую плащ-палатку, по-немецки говорит он. — Янки очень дорожил этим. Я выхватил у него в последний момент.

— Как затонул ваш катер? — не трогаясь с места, тоже по-немецки спрашивает майор, протягивая черноволосому фляжку.

Тот отбрасывает с глаз слипшиеся волосы, делает несколько больших глотков.

— Когда самолет дал предупредительную очередь, эсэсовец сказал: «Вперед! Удача или смерть!» А я решил: «Лучше жизнь!» Внезапный поворот штурвала — и все! Эти господа не привыкли купаться в марте…

Черноволосый делает еще глоток. Его бьет дрожь. Старый Гофман молча протягивает ему свою кожанку.

— Я бы не сделал этого, — говорит черноволосый, вызывающе глядя на майора. — Я бы никогда не сделал этого. Остался бы с ними до самого конца… Но случай открыл мне глаза. Они продались американцам… «Последние рыцари гибнущего райха…» Как бы не так! Трусливые и продажные крысы — вот они кто!..

— Поздновато ты это понял, мальчик, — замечает старый моряк.

Черноволосый отвечает Гофману хмурым взглядом.

— И еще… — совсем тихо говорит он, устало откидывая голову на кормовую банку. — Не хотелось мне, чтоб моего сынишку звали «ребенком фюрера».

Наступает молчание. Догадливый пилот бомбардировщика, улетая на аэродром, повесил вторую «лампу» над самым устьем, и «Альбатрос» уверенно держит курс к пологим, утопающим в пронзительно белом свете берегам. В кильватере режет волны катер капитана Цапли.

Склонившись над плащ-палаткой, Шильников терпеливо разминает крепко стягивающие ее узлы.

— Смотри, Пауль, — внезапно говорит старый моряк, указывая черноволосому на дыбящиеся кругом, могучие, увенчанные седыми гребнями волны. — Ветер давно уж утих, а море успокоится не скоро. Так и народ. Не просто разгневить его, но когда чаша переполнена…

— Зачем вы здесь? — угрюмо перебивает его Пауль. — Зачем на этом катере, с ними?

— Э-хе-хе, — горестно качает головой старый моряк. — Не весь угар еще вылетел из твоей башки, парень. Для чего я здесь? Да для того, чтоб внуку моему не покалечили жизнь новые фюреры и фюрерята! Для того, чтоб коричневая чума не коснулась больше моей земли! Ради этого, полагаю, стоит пустить ко дну старую калошу с тремя крысами да выкупать в холодной воде замороченного юнца…

— Если я замороченный юнец, — вскидывается Пауль, — то вы… вы…

— Ни черта не выходит, — будничным голосом произносит Шильников, и молодой немец сразу затихает. — Узел разбух в воде. Дайте ваш нож, Ивлев.

Сергей машинально протягивает нож майору. Сейчас он не может оторвать взгляда от этой пары — старика и юноши. Вот она, жизнь, казавшаяся столь необычной, чужой. Такие же люди, такие же чувства… И сколько пришлось выдержать, сколько горя перенести им, труженикам этой земли! Вовремя же мы пришли сюда. Ведь даже из этого «замороченного» Пауля наверняка еще можно сделать человека!

Старый моряк жестом подзывает Сергея, передает ему штурвал. Присев возле разметавшегося на корме юноши, Гофман заботливо поправляет на нем сбившуюся кожанку, подкладывает под голову собственную зюйдвестку.

— Тебе не поздно еще взять верный курс, Пауль, — мягко говорит он. — Послушайся совета старого моряка, сынок. Не шути с морем, когда оно в гневе!

Пауль отвечает не сразу. Он поднимает голову, смотрит в упор на старика, затем оборачивается к майору. Что-то вроде улыбки, робкой, застенчивой улыбки появляется на его худом, бледном и совсем еще юном лице.

— Наверное, я только помешал, правда? Медвежья услуга… Вам, конечно, хотелось взять этих крыс живьем.

— Живьем бы они все равно не дались. Во всяком случае, двое из них. Ну, а третий… Не думаю, чтобы союзнички решились теперь о нем нам напомнить. Нет, Пауль, в этой сумке все, что мы здесь искали. «Наследство дядюшки Питера» не попадет к заокеанским скупщикам мертвых душ.

И майор поднимает туго набитую полевую сумку советского образца, ничем не примечательную кирзовую полевую сумку, какую можно приобрести в любой походной лавке Военторга.

Листов Владимир "У каждого свой долг": Операция "Янтарь"-Венский кроссворд-Вишнёвая шаль

ИЗДАТЕЛЬСТВО «СОВЕТСКАЯ РОССИЯ»

Москва — 1975

P2

Л63

Листов В. Д.

У каждого свой долг. М., «Сов. Россия», 1975.

224 с.


В книгу входят повести «Операция «Янтарь», «Венский кроссворд» и рассказ «Вишневая шаль».

Первая повесть относится к предвоенным годам и рассказывает о работе органов государственной безопасности в одной из прибалтийских республик.

Борьбе советской контрразведки с разведывательными органами западных держав в 1951 — 1955 годах, в период заключения австрийского мирного договора, посвящена повесть «Венский кроссворд».

Действие рассказа «Вишневая шаль» происходит в наши дни.

Читатель познакомится с двумя поколениями чекистов, самоотверженно выполняющих свой долг перед Родиной.


© Издательство «Советская Россия», 1975 г.

ОПЕРАЦИЯ «ЯНТАРЬ»


                                       



МОЙ ШЕФ


Наступила ранняя весна 1941 года, вторая весна сначала моей работы в контрразведке. В середине дня меня неожиданно вызвал к себе начальник — майор государственной безопасности Крылов. Пригласив сесть, Крылов взглянул на лежавшую перед ним на столе четвертушку бумаги с машинописным текстом и почему-то пристально посмотрел на меня. Он явно был озабочен.

Больше года работал я у Крылова, друзьям говорил, что Крылов — мужик свойский, а к его насмешливому взгляду и хитрым глазам привыкнуть не мог. Рядом с ним я чувствовал себя мальчишкой. И по утрам дважды и трижды, отнюдь не по рассеянности, прохаживался бритвой по гладким румяным щекам. «Нет, медленно, мучительно медленно получается из тебя взрослый мужчина», — думал я, глядя в зеркальце. «Мужественных складок в уголках рта нет. А подбородок? Круглый, мягкий — верный признак нерешительного характера».

А как мне хотелось быть похожим на своего спокойного и уравновешенного начальника! Во всем: в манере держаться, разговаривать с людьми, даже носить гимнастерку. Но, увы! «Молодо-зелено», — говорили иногда старшие товарищи, кто в шутку, а кто и всерьез. И добавляли: «Обрастай, Володя, поскорее перышками!»

Крылову было за пятьдесят. Коротко остриженные волосы с сединой на висках топорщились «ежиком». Любил он шутку, и по моему адресу их выпадало, пожалуй, больше всего. Виной тому были моя молодость и неопытность. Но шутки его не обижали, скорее, помогали в работе, вносили в служебные отношения непринужденность и дух товарищества.

На этот раз, к счастью, испытание продолжалось недолго. Я молча сидел перед Крыловым и чувствовал себя прескверно. «В чем же я мог оплошать?» Заметив, что я краснею, майор ткнул папиросу в пепельницу и деловито сказал:

— Завтра выезжаем в Прибалтику. Местные товарищи сообщают, что банда, о которой мы с вами уже слышали, затевает что-то серьезное... План операции составим на месте. Надеюсь, вы не против?

Последняя фраза меня смутила, но Крылов произнес ее без тени иронии. И смотрел на меня выжидающе... «Он еще спрашивает!» По-видимому, на моем лице столь красноречиво был виден ответ, что, не дожидаясь слов, Крылов произнес:

— Что ж, отлично! Укладывайте вещи.

Приказ есть приказ. Сборы недолги. И вот я с чемоданчиком в руках стою в людном зале Белорусского вокзала. Все куда-то торопятся. Пожилая женщина тащит за руку плачущего мальчугана.

Торопливо шагает группа озабоченных военных летчиков. Прямо передо мной крепыш носильщик пытается осилить груз, вдвое превосходящий размерами его самого. «Эх, русская удаль! Надорвется!» Я хотел было кинуться на помощь, но услышал знакомый голос:

— А-а, наш Пинкертон уже здесь! И чем-то увлечен? — Крылов стоял рядом и улыбался. В пыжиковой шапке-ушанке и темно-сером пальто, раскрасневшийся от мороза, он, казалось, сбросил десяток лет. — Пошли! — заторопил Крылов и направился к выходу на платформу.

В купе я разделся, положил чемоданчик на верхнюю полку и вышел в коридор. Крылов расположился у окна с книгой в руках. «Словно у себя дома, — подумал я. — Окружающее его не интересует: ни спутники, ни живописная природа Подмосковья за окном!» Я знал, что Крылов любит читать, но сейчас, когда впереди ответственное дело, вникать в суть написанного, следить за действиями героев и мыслью автора и ни о чем другом не думать — просто невероятно! Опять, наверное, взялся за Достоевского!

Я вспомнил, как Крылов однажды совершенно неожиданно — он всегда делал нечто неожиданное — спросил:

— Ты читал «Подростка»? — А у самого в глазах уже готовая усмешка. Крылов часто называл меня на «ты» в неслужебной обстановке или когда хотел подчеркнуть свое расположение. И получалось это у него по-отечески. Так и теперь. Ведь знает, что не читал, а спрашивает. Попал в самую точку... А, впрочем, почему я должен прочесть в первую очередь «Подростка»? Не может человек в моем возрасте успеть все! Я уже прочел многие произведения Достоевского. А это — не успел. Уши мои стали наливаться жаром, как это случалось, когда я чего-нибудь не знал. Он не стал иронизировать, а просто сказал:

— Прочти, обязательно! Это интересно. Чекист должен хорошо разбираться в человеческой психологии...

Между тем поезд набирал скорость. Последние деревянные домишки московских пригородов сменились перелесками, черно-серыми полями. Потом замелькал лес, дачные постройки. Чувство радостного ожидания, возникшее на вокзале, стало затихать, и на смену ему пришло томящее предчувствие какой-то неопределенности и опасности. И сам по себе отчетливо прорезался вопрос: «А справлюсь ли? Что будет поручено мне?»

Теперь меня уже не волновали красоты Подмосковья: пушистые ели и прозрачные дали лесных просек, хотя я все еще продолжал стоять у окна. Мыслями я был уже там, в Прибалтике...

«Может быть, Крылов только делает вид, что читает книгу, а на самом деле тоже думает? Он-то обязательно что-нибудь придумает!» Я закурил. «Не так давно я вот так же отправлялся в неизвестность. Тогда был диверсант... Все прошло удачно. Крылов даже похвалил. Но сейчас дело посерьезней: целая организация!»


ПОБЕГ ИЗ ТЮРЬМЫ


Утром, наскоро попив чаю, Крылов снова взялся за книгу. Приехали днем. Поезд рывками стал притормаживать, тогда только Крылов захлопнул книгу, приподнял голову, посмотрел на меня, словно он возвратился из неведомых краев:

— Прибыли?

И с трудом расставшись с каким-то другим миром, рассмеялся:

— А здорово все же сочиняли, дьяволы! Нет, я не точно выразился: волшебник Куприн! Кто сейчас так пишет?

«А ведь и в самом деле читал! Про все дела забыл! Ну и ну», — удивился я, глядя на майора.

Крылов вышел в коридор, раздвинул белые занавески, наполовину прикрывавшие окно, и стал рассматривать многочисленных встречающих. Кого-то заметив, приветливо кивнул и повернулся ко мне:

— Готов, Володя?

Распрощавшись с соседями по купе, мы вышли из вагона. Солнце слепило глаза, пригревало. На закраинах крыш снег подтаивал, звенела капель. Воздух был по-весеннему свеж и опьяняющ. Крылов глубоко вздохнул, восторженно оглянулся по сторонам и вместо приветствия сказал подошедшему к нам полному краснолицему человеку:

— Ну и живут же люди: у них уже весна! Есть чему позавидовать, товарищ Дуйтис.

Дуйтис, начальник местного управления государственной безопасности, улыбнулся и в тон Крылову ответил:

— За чем же остановка, Николай Федорович? Поселяйтесь у нас навсегда. Работа найдется...

Он повел нас к автомобилю и по дороге стал что-то горячо объяснять Крылову. Я немного поотстал, шел вслед за ними, всматриваясь в лица прохожих. Мне не терпелось уловить признаки ожесточенной борьбы, о которой слышал в Москве.

Вопреки ожиданиям, люди были спокойны, улицы полны народу, работали магазины. В глазах прохожих я не уловил ни тревоги, ни страха, ни затаенности — ничего такого, что свидетельствовало бы об их опасениях или недовольстве. Только на лице одного мужчины промелькнуло выражение озабоченности. В общем, обычная деловая жизнь, размеренная и обыденная, такая же, как в любом другом городе. Дворник сгребает с тротуара остатки снега на проезжую часть дороги, укатанную санями. Возле потемневшей кирпичной стены, на просохшем асфальте, мальчишки играют в стеночку... И все же, где-то здесь, под сводами высоких черепичных крыш, за стенами церковных башен орудует банда. Вербует новых участников, подготавливает убийства.

Мы поселились в гостинице в центре города. Это была одна из лучших гостиниц. Хозяин ее сбежал вместе с бывшими правителями, но персонал остался. Постояльцы не испытывали никаких неудобств: белоснежное белье, чистые ковры, блестящие поручни лестниц, натертый паркет...

Крылов привел себя в порядок и уехал с Дуйтисом в управление, предупредив меня, чтобы к восьми часам я был дома — отправимся ужинать. Я долго стоял у окна, смотрел на незнакомую улицу, раздумывая, чем бы заняться. Потом решил осмотреть город.

Я пошел вдоль улицы, никуда не сворачивая, чтобы не заблудиться. Тут и там теснились красивые дома с причудливыми лепными украшениями. Время от времени я задирал голову вверх, чтобы получше увидеть особенно интересное здание. И всюду богатые витрины: модные костюмы, цветастые галстуки, изящные антикварные изделия. Город увлек меня, по кривым улочкам я свернул куда-то в сторону. Неожиданно оказался возле средневековой крепости Гедемина.

Ходил долго и порядком устал. К вечеру подморозило. На крышах настыли прозрачные сосульки. По дороге в гостиницу я время от времени останавливался у сияющих витрин маленьких магазинчиков. Меня поражали и голубые фонари, вспыхнувшие на центральной улице, и перезвоны колоколов, и силуэты католических костелов, и разукрашенные тройки. Песнями и смехом провожала молодежь масленицу. Прощай, зимушка-зима!..

Я знал, что многие верят новой власти и ее поддерживают. Но все ли? Сколько других? Кто из них будет стрелять? С любопытством я всматривался в освещенные окна домов. Кто там? Друзья или враги? Может быть, просто обыватели, которые еще не выбрали свой путь? С кем из них придется мне столкнуться и какими будут эти встречи?

Я поднялся в свой номер, Крылов уже ждал меня.

— Где вы были? — я увидел, что он не в духе.

— Осматривал город...

— Пошли ужинать. Дела обстоят хуже, чем я думал, — бросил он. Я понял, что он не расположен к разговору, и молча зашагал за ним. Наскоро поев в кафе, мы легли спать.

Наутро у майора Дуйтиса состоялось совещание. Собралось много народу, и в небольшом кабинете скоро стало душно. Дуйтис говорил медленно, с одышкой, словно превозмогал себя. Несмотря на это, его речь была собранной, логичной.

— Фашисты наглеют с каждым днем, — голос начальника управления звучал резко и решительно. — Вчера опять разбросали листовки, пытаются запугать население. Свой главный удар банда готовит в спину Красной Армии в случае военного конфликта с Германией. Главари надеются, что война наступит скоро, готовятся к ней, считая себя резервом фашистов в нашем тылу. И хотя подавляющее большинство населения на нашей стороне, мы не имеем права ждать, когда враг перейдет в открытое наступление. Мы должны нанести упреждающий удар... Прошу обратить внимание: участники организации почти не оставляют следов. Дает себя знать большой опыт подпольной борьбы.

— Сколько лет действует эта организация? — поинтересовался Крылов.

Дуйтис раскрыл папку, полистал бумаги.

— Тут у нас собраны архивные материалы буржуазной контрразведки. Она тоже интересовалась этими людьми. Но правительство не трогало организацию, видимо не хотело ссориться с Гитлером... Организация существует больше десяти лет... Нам известно, что главарь находится в городе, другие скрываются на хуторах...

— Из банды кто-нибудь арестован?

— Одного мы взяли, но он молчит.

— Как его фамилия?

— Крюгер. Ганс Крюгер.

Совещание затянулось.

Я сидел в дальнем углу кабинета и перебрасывал взгляд с одного незнакомого лица на другое, наблюдая, как слова майора Дуйтиса действуют на разных людей.

Как всегда в подобных случаях, выявились детали, которые на первый взгляд имели малое отношение к делу, а при всестороннем анализе вдруг оказывались очень важными и значительными. И теперь задача заключалась в том, чтобы в лабиринте отрывочных, противоречивых фактов выбрать наикратчайший путь к центру фашистской организации. Но для этого требовалось множество дополнительных сведений.

Минула первая неделя. Отбор сведений, сопоставление событий — задача нелегкая. Проверка сообщений, допросы свидетелей отнимали уйму времени. Но, несмотря на затраченные усилия, крупицы пока не слагались в нечто единое. Все было разобщено и хаотично.

Однажды меня вызвал Крылов.

— Володя, быстренько в приемную, — сказал он. — Там один товарищ принес документы. Поговорите с ним.

Я бегу вниз. В руках у мужчины сверток. Он передает его мне и на ломаном русском языке поясняет:

— Это листовки. Мы собрали их на улице Адама Мицкевича.

Разворачиваю сверток. В руках пачка листовок, пахнущих типографской краской. Они наполнены злобой по отношению к Советской власти, к коммунистам. Даже неприятно брать в руки. В них содержатся призывы к саботажу, восхваляются фашизм и Гитлер. Подобные я уже видел. Это последние потуги свергнутых эксплуататорских классов вернуть свои привилегии. Они готовы пойти на союз с кем угодно. Отложив листовки в сторону, я поднимаю глаза на мужчину. Он меня понимает без слов, беспомощно разводит руками и говорит:

— О! Это сделано хитро.

Незнакомец рассказывает, как он подобрал на улице эти листовки. Оттого, что он не может сказать ничего определенного, назвать приметы людей, которые их бросали, он смущенно краснеет.

— Листовки падали с крыши, — как бы оправдываясь, поясняет он. — Мы с товарищем побежали наверх, на чердак, но там уже никого не было.

Поблагодарив его, я возвращаюсь к Крылову.

— Где Жольдас? — спрашивает он кого-то по телефону и отдает мне распоряжение: — Вместе со следователем Жольдасом немедленно к этому дому! Разберитесь на месте. Внизу стоит моя машина.

И вот мы на крыше. Осторожно ступая по мокрой и скользкой жести, подходим к самому краю. Внизу тянется узкая, припорошенная свежим снегом улица. Люди куда-то спешат. На крыше нет никаких признаков тех, кто мог разбросать листовки. Мы возвращаемся на чердак. Жольдас упорно смотрит под ноги. Возле слухового окна наклонился и что-то поднял.

— Вот опять то же самое! — говорит он с горечью. — При помощи часового механизма. Видал?

Он показывает мне колесики, гаечки от часов-ходиков и поясняет:

— Новейшее изобретение. Привязывают, подлецы, к доске пачку листовок. Этот механизм обрезает веревку, и листовки сыплются вниз. А бандитов и след простыл! Попробуй найди!


Каждый день мы работали до двух, до трех ночи. Крылов задерживался дольше. В гостиницу я возвращался, как правило, один. Трехэтажное здание управления выходило фасадом на большой пустырь, который щетинился голым кустарником и в темноте настораживал. Выходя из управления, я, поглядывая по сторонам, неторопливо огибал пустырь по обледеневшей асфальтовой дороге.

В зеркальной черноте оконных стекол отражались холодные звезды. Город спал. Я напряженно вглядывался вдаль. Там, где уличные фонари раздвигали ночную тьму, виднелись лишь наглухо закрытые подъезды домов...

В ту ночь, как обычно, я закончил работу поздно. Голова трещала, глаза слипались, неодолимо клонило ко сну. Но стоило выйти на улицу, и морозный воздух прогнал дрему.

...Гостиница была недалеко. Чтобы продлить прогулку, я шел не торопясь. На полпути к гостинице я заметил человека, прислонившегося к металлической ограде. Остановился, решил понаблюдать. Вот мужчина отделился от ограды и, согнувшись, пошел. Казалось, он крадется. На всякий случай я расстегнул кобуру и двинулся следом. Неизвестный вел себя как-то странно: то, припадая к ограде, подолгу стоял на месте, то отрывался от нее и, пошатываясь, как пьяный, неуверенно продолжал путь. Я догнал его и некоторое время шел рядом.

— Что с вами?

Тот словно не расслышал. Потом что-то пробормотал.

— Не понимаю... — громко сказал я по-русски.

Мужчина поднял голову и с сильным акцентом спросил:

— Русский?

— Да.

— Н-не... хорошо...

— Что не хорошо?

— Мне н-не хорошо, — повторил он, схватился за живот и, скорчившись, припал к решетке.

Я шагнул к мужчине, тронул его за плечо.

— Вы больны? .

— Да, да... Помогите. У меня язва, — с трудом подбирая слова, сказал он.

Я обхватил его за талию. При неярком свете фонаря рассмотрел черты лица: большой нос, глубокие впадины щек, в глазах усталость и страдание. Что заставило его выйти ночью на улицу?

Два квартала шли молча.

— Сюда, — кивнул мужчина, указывая на высокое каменное крыльцо, огороженное перилами. — Я позвоню.

В коридоре зажегся свет, и сквозь узорчатые двери я увидел пожилую женщину, которая что-то спросила. Я не разобрал ее слов.

— Ты не бойся, — сказал мужчина по-русски, — меня привел русский.

— Вы русский? Недавно в городе? — переспросила женщина, открывая дверь.

Я кивнул.

— И не боитесь ночью ходить по городу?

— А мне нечего и некого бояться, — улыбнулся я.

— Ой, не говорите так. Время сейчас не то, чтобы никого не бояться, — пристально глядя на меня, заметил хозяин дома.

Крайне изнуренное, бледное с желтизной лицо его носило следы лихорадочного состояния. И это не было только отражением внутренней боли, вызванной приступом язвы. Нет. Теперь, при хорошем освещении, мне показалось, что он сильно возбужден, хотя и не пьян. «Может быть, он участвовал в азартной игре? Он — картежник?» Он смотрел на меня и как будто не видел, словно был здесь и в то же время где-то там, откуда, может быть, только что возвратился, хотя реплики его были вполне разумны.

Уходя, я внимательно рассмотрел дом, запомнил на всякий случай его номер и название переулка. Ведь не каждый день такое случается!

Город переживал трудные дни. С наступлением темноты жители отсиживались в своих квартирах, выходили на улицу только те, кому было нужно по неотложным делам... А этот вышел!


Спустя несколько дней произошло событие, оборвавшее единственную нить в логово организации.

Я услышал на улице выстрелы и выскочил из управления. Дежуривший у подъезда солдат что-то объяснял окружившим его сотрудникам, указывая на пустырь. Я только разобрал его слова:

— В том направлении...

Несколько человек побежали через пустырь, к ближайшим домам. Я кинулся за ними, догнал и понял, что случилось самое неприятное: сбежал Крюгер!

Осмотрели подворотни и лестничные клетки ближайших домов. Преследовать не было смысла. Узкие улочки пересекались здесь и там, темнота работала на беглеца. Когда я возвратился в управление, сотрудники обсуждали случившееся.

— Жольдас не новичок. Как он мог допустить?

— Слишком понадеялся на свои силы.

— Но ведь это не умно: посадить преступника почти рядом с собой!

— Он, бедняга, кажется, еще не пришел в себя.

— Да, не повезло парню! За это могут отдать под суд.

— Теперь Крюгер всех предупредит. Ищи-свищи!

Как мне удалось понять из отрывочного разговора, дело было вот в чем: Крюгера доставили из тюрьмы на допрос. Жольдас пытался вести с ним беседу на житейские темы, и Крюгер охотно поддерживал разговор о доме, о полевых работах... Когда Жольдас наклонился к ящику стола, Крюгер метнулся, схватил мраморное пресс-папье и ударил Жольдаса по затылку. Потом взял пистолет, ногой вышиб раму и был таков!

Дальнейшее я уже знал: дежуривший возле здания вооруженный солдат, заметив беглеца, выстрелил сначала вверх, затем стал целиться в убегавшего человека. Промахнулся. Было уже довольно темно, и беглец быстро растаял в сумраке. Еще два выстрела прозвучали впустую.

Я вошел в кабинет следователя. Жольдас с забинтованной головой лежал на диване. На полу — осколки стекла. Ветер дул в открытое окно, наполняя комнату холодом. Картина случившегося была ясна: бандит подкараулил следователя.

На ноги было поднято все управление. Назначили секретные посты, усилили наблюдение за кварталами, где мог найти пристанище Крюгер. Подключили милицию. Все было тщетно...

Когда острота немного сгладилась, Крылов вызвал меня и поручил прочитать архивные материалы.

— Посмотрите еще раз, — сказал он, перелистывая бумаги, подшитые в три довольно потрепанные папки. — Вдруг за что-нибудь зацепитесь. Пусть Жольдас поможет вам, как переводчик.

После бегства Крюгера Жольдаса отстранили от дел, и он слонялся из кабинета в кабинет, ожидая решения своей участи. Лицо его осунулось, глаза потускнели. Товарищи сочувствовали ему, но ничем помочь не могли.

Получив задание, Жольдас оживился. Хоть и не сложное, но все-таки дело.

Документов много. Пожелтевшие листы тонкой бумаги, кое-где пробитые шрифтом насквозь. Жольдас читал и переводил страницу за страницей. Было утомительно и скучно. Подробные описания, где и когда состоялись собрания, какие вопросы обсуждались. Упоминались и руководители организации, но вместо фамилий были клички. Вот речь идет о Старике. Кто он? Самый старший? Фюрер? Возможно. А возможно, и нет...

Раньше я представлял себе работу в контрразведке боевым, горячим делом, когда сталкиваешься с врагом лоб в лоб. А тут пыльные страницы, сухая канцелярщина!

На другой день, однако, наше внимание привлек некий Лукас. «Эге, еще одна кличка. Входил в руководящееядро организации. Потом взбунтовался... Почему же? Не ясно... Ага, вот. Лукас возмущался жестокостью гитлеровцев, члены организации обвиняли его в симпатиях к Советскому Союзу... Чем же закончилась ссора главарей? Это важно, очень важно!» Лихорадочно листаем потрепанные страницы, но все неожиданно обрывается...


ЛЮБИТЕЛЬ АБСЕНТА


А время шло. С юга потянул теплый весенний ветер. Пошел дождь и начисто растопил снег.

Однажды уже дойдя до гостиницы, я усомнился, стоит ли идти в душную комнату, повернул назад и, распахнув пальто, долго шагал по пустынным улицам, слушая звонкий стук своих собственных каблуков о мостовую. Стояла глубокая ночь.

Вдруг я заметил, что оказался в переулке, куда провожал больного человека. Вот и знакомый дом. Старый, выдержанный в традиционном стиле: с башенками и шпилями, которые вырисовывались на фоне светлеющего неба. Окна темны.

Я прошел по переулку и, думая о своей тяжелой, вовсе не романтической работе, вспомнил, с каким нетерпением ожидал окончания спецшколы, чтобы как можно скорей приступить к делу. Но в жизни все оказалось гораздо обыденнее и суровее. Я хотел было повернуть назад, но услышал взволнованный голос. Вскрикнула женщина. Было похоже, что крик выражал досаду. А может быть, это просьба о помощи? Я замер. Нет, теперь все тихо. Неужели почудилось? Не похоже...

Тишина. Глубокая, вязкая тишина. И внезапно осторожный стук в оконное стекло. Тук-тук! Тук-тук!

«Во дворе, возле пристройки с башенками, кто-то есть!» Мягко ступая, пригнувшись, я подошел поближе, стараясь хоть что-нибудь разглядеть. Нет, ничего не видно. Омытые дождем стены черны. Зато слышны голоса: со двора — мужской, грубый, сиплый, с угрозами, ему отвечает женщина из дома. Я уже знал некоторые обиходные слова, но все равно понять ничего не мог. Мужчина, по-видимому, был чем-то раздражен и говорил все громче.

Вдруг в разговор вмешался второй мужской голос, он показался мне знакомым.

— Чего тебе от меня надо? Убирайся! Мы — враги! — фраза была сказана так четко, что я мог понять ее смысл. — Я не хочу тебя видеть. Прощай! — форточку резко захлопнули.

Я прижался к забору. Вот скрипнула калитка. Шагов не слышно, но чувствуется, что человек совсем рядом. Я взвел курок... А человек будто растаял. Полуночник ничем себя не проявлял. Насторожился и притаился! Или заметил меня и ждет, когда я пойду, чтобы выстрелить наверняка!»

Заморосило. Набежал ветер, пронесся вдоль забора, зашумел голыми ветвями деревьев. Затем хлынул ливень.

Чтобы обнаружить полуночника, я ударил ногой по забору и метнулся к ступеням парадного. Прижался к водосточной трубе. Расчет был прост: заставить затаившегося человека выдать себя. Ждал, слушал. Вероятно, десять минут прошло, я все стоял под ливнем, прижавшись к стене. Тихо. Я вышел из укрытия и, понимая, что делаю глупость, осмотрел тротуар, забор... Никого!

В гостиницу вернулся промокший до нитки, грязный и злой. Крылов спал. Я развесил одежду, забрался в постель под теплое одеяло, надеясь спокойно все обдумать, и не заметил, как уснул.

Утром, едва проснувшись, торопливо рассказал Крылову о ночном приключении. Теперь я был убежден в причастности незнакомца к одной из групп. Крылов, в белой рубашке с засученными рукавами, какой-то домашний, «гражданский», выслушал мой рассказ и рассмеялся:

— У тебя, Володя, как у Дон-Жуана, главные события происходят ночью!.. Ну, хорошо, хорошо, не обижайся. Надо будет за этим человеком понаблюдать. Слишком часто он попадается нам на глаза...


Прошла неделя. Больной мужчина оказался известным в городе адвокатом по фамилии Варпа. Ранее служил в частной адвокатской конторе. После установления Советской власти иногда выступал в суде, нигде постоянно не работал. Часто болел. Жил на старые сбережения. Он регулярно, в одно и то же время посещал маленький, находившийся неподалеку от его дома кабачок Сидел там недолго, всего несколько минут. Заказывал рюмку полынной водки, закусывал сыром и возвращался домой. По всей вероятности, это была привычка «любителя абсента», так в шутку я прозвал его. Бросалось в глаза, что он часто раскланивался на улице. В городе его многие знали. Больше никаких сведений о нем получить не удалось. Наблюдения за его домом оказались безрезультатными.

— Мне нужно еще раз с ним встретиться! — убеждал я Крылова. — Он, по-видимому, очень информированный человек и может кое-что рассказать о закулисных сторонах жизни в городе. У него масса знакомых!

Майор мог бы вызвать этого человека к себе и снять обычный допрос. Но гораздо разумнее в данной ситуации мне казался другой вариант: склонить этого человека на свою сторону не силой принуждения, не силой власти, а доверием. Крылов прикинул все возможные, желательные и нежелательные последствия и согласился:

— Действуй! Только подготовься к разговору как следует!

Вечером, около семи часов, я был возле кабачка. На мне было серое демисезонное пальто, серая шляпа. Ничем особенным от прохожих я не отличался. Разве только тем, что все были спокойны, а я взволнован.

Самое трудное — неопределенность. Даже набросав десяток вариантов, нельзя предугадать, с какой фразы начнется разговор и удастся ли вообще поговорить.

«С чего начать?» — мучительно гадал я, когда вдали показалась знакомая, чуть сгорбленная фигура... Между тем мужчина прошел мимо и торопливо спустился по лесенке в кабачок, расположенный в подвале двухэтажного дома.

Немного помедлив, вошел в зал и я. Постоял, осмотрелся, отыскал глазами любителя абсента и направился в его сторону. Абсент, маленькая рюмка полынной водки, был уже подан. Здесь знали его привычки. Я попросил разрешение занять место за его столиком и заказал кружку пива. Он встретился глазами со мной, кивнул головой, видимо, не узнавая, скорее по привычке, и выпил. Сильно сморщившись, подышал в сторону.

— Помогает от язвы? — спросил я.

Варпа уставился мне в лицо. «Нет, не узнал!» В глазах застыло недоумение. Я повторил:

— Я говорю, от болезни помогает?

— А вы-ы... доктор?

— Да как вам сказать... .

— Лечусь своим способом, — ответил адвокат и, доев кусочек сыра, засобирался.

— Погодите, я вас провожу. И... вообще, вы же знаете, ходить по вечерам в городе опасно. Тем более вам... с вашей болезнью... — Наскоро допив пиво, я поднялся вслед за ним.

— Теперь я узнал вас, — заговорил Варпа, как только мы оказались на улице. — Я вам благодарен... Большое спасибо. Не думайте, что я плохой человек. Я честный человек. Более того, я сам хотел прийти к вам... Вы чекист. Да, да. Я знаю. Извините, но сейчас я не могу долго идти с вами по улице. Это мне опасно. Я скажу и уйду. Хорошо?

— Да, да. Говорите.

— Тот бандит, что от вас убежал... Где он скрывается, я не знаю. Но-о... Может знать одна женщина, она вам расскажет. Она хорошо к вам относится. Ее зовут Грета Липски, улица Магдалены, дом четырнадцать. Застать ее можно утром... Больше я ничего не знаю, и вы меня ни о чем не спрашивайте. До свиданья!


В управлении, как назло, был обед. Странно это звучит: на улице вечер, люди готовятся спать, а здесь — обеденный перерыв! В коридорах тишина. Кабинеты закрыты. А потом, ночью, будет продолжение рабочего дня до утра.

«Что же делать?.. Немедленно идти в гостиницу, рассказать Крылову?» Я взбежал на третий этаж. Крылова в номере не было. «Обедал ли сегодня? Ах, разве тут до еды!» Аппетит пропал, и нетерпение такое... Обрадовать товарищей новостью, скорей взяться за дело... Нужно в управление.

В кабинет Дуйтиса я не вошел, а влетел. И, едва закрыв за собой дверь, торопливо начал рассказывать. Дуйтис слушал, не перебивая. Лицо его оставалось равнодушным и словно сердитым. Когда я закончил, он вскинул бровь, спокойно сказал:

— Что ж, разберемся...

«Только и всего?» Я был в недоумении. А Дуйтис тут же попросил зайти Жольдаса, и в его присутствии я повторил разговор с любителем абсента. Воспаленное от бессонницы лицо Жольдаса покрылось алыми пятнами. Он потер рукой подбородок, как это делал, когда оказывался в затруднительном положении, словно ощупывал, не выросла ли борода, хотя брился каждое утро.

Это был крепкий тридцатилетний холостяк. Ростом он не вышел, зато в каждом движении собранного тела так и сквозила немалая сила, и поэтому было неловко видеть его в роли потерпевшего. Немного грубоватое лицо, ясные голубые глаза — в глазах был он весь, честный и смелый, прошедший школу подпольной борьбы.

Жольдас слушал, покусывая губы, согласно кивал головой. Руки его слегка подрагивали. Он, по-видимому, думал то же, что и я: «Нужно действовать, не мешкая ни минуты!» Он не предложил отправиться к Грете тотчас же, так как было уже поздно. Ему, как и мне, предстояла теперь ночная пытка: чтобы действовать, нужно дождаться утра.

Ночью я вновь и вновь размышлял о событиях дня и вдруг понял, почему так холодно выслушал Дуйтис мое сообщение. В сущности, ничего еще нет. Одни гипотезы. Что скажет Грета? А если ничего не скажет? И почему именно она может сказать? Кто она? Имеет какую-то связь с организацией? Тогда вряд ли чего добьешься...

Наутро мы с Жольдасом направились к Грете. Шли, старательно проверяя, нет ли за нами наблюдения. В данной обстановке могло быть всякое. Жольдас здесь не новичок, о его работе в органах знали, тем более сейчас, после побега Крюгера. Да и меня могли приметить, проследив постоянный маршрут: гостиница — управление — гостиница.

Я вошел в небольшой деревянный домик. Молоденькая красивая девушка в переднике, расшитом национальным орнаментом, хлопотала на кухне. На плите все варилось, жарилось и кипело одновременно. На нас с удивлением и испугом смотрели великолепные серые глаза.

Девушка была смущена. Но кто был смущен больше, она или двое молодых мужчин — это следовало еще установить. Во всяком случае она нашлась первой. Как только мы представились, показав свои удостоверения, и я уже хотел было приступить к делу, Грета воскликнула:

— Нет, нет! Раздевайтесь, вешайте пальто и проходите в комнату. А я пока управлюсь на плите, иначе все подгорит.

Мы вошли в опрятную комнатку, сели за стол. Жольдас многозначительно мне кивнул, но мы не успели обменяться впечатлением, которое произвела хозяйка дома, как она появилась в дверях. Теперь Грета была совсем другая: без передника, в нарядном платье.

Расставив чашки, принесла прямо с плиты попыхивающий чайник. Присела к столу.

— Мы пришли к вам за помощью, — начал я.

— Пожалуйста, если смогу...

Она говорила совсем без акцента.

— Вы, конечно, слышали, что недавно сбежал бандит... Не знаете ли вы, где он находится?

Грета удивленно выпрямилась, внимательно посмотрела на меня, потом на Жольдаса. В глазах ее нетрудно было прочесть колебание.

— Можно задать вам вопрос? — Голос Греты чуть подрагивал.

— Да, конечно.

— М-м... Откуда вам известно, что я могу знать?

Я предполагал возможность такого вопроса и приготовил ответ. Но, встретившись с доверчивым и открытым взглядом Греты, понял, что солгать не могу. А правду говорить тоже нельзя!..

— Мы слышали о вас много хорошего. Поэтому и пришли к вам за помощью...

— Хорошо, я скажу, — промолвила Грета. — Конечно, я сразу догадалась, зачем вы пришли. Вас, — кивок головой в сторону Жольдаса, — я видела на демонстрации, когда мы встречали Красную Армию. Тогда вы шли впереди колонны и несли красное знамя... Поэтому я вам верю. Да, верю... Так вот, позавчера ко мне подошел Варпа и спросил: «Где находится Крюгер?» Я испугалась. С Крюгером я почти незнакома, видела его несколько раз у Рейтера, где часто бываю и куда раньше заходил Варпа. И вот Варпа почему-то предположил, что я запомнила Крюгера... У Варпы была ссора с Рейтером, и с тех пор Рейтер ничего не хочет слышать о Лукасе...

— Простите, сначала вы сказали Варпа, теперь — Лукас?..

— Иногда Рейтер называет Варпу Лукасом. Что это значит, я не знаю.

— Как он выглядит, этот Варпа — Лукас?

— Высокий, слегка сутулый... У него большой нос...

— Он не болен? — спросил Жольдас.

— Возможно. Во всяком случае выглядит он неважно... Когда он сказал мне: «Ты знаешь, где находится Крюгер!» — я испугалась и крикнула: «Нет, не знаю!» И пошла прочь. А он мне вслед: «Нет, знаешь, знаешь!»

— Хорошо. Но вы не сказали главного: действительно ли вам известно, где скрывается Крюгер?

— Два дня назад он был у Рейтера, — она подошла к окну и указала рукой, — вон большой деревянный дом. Видите?

— Дом бакалейщика? — спросил Жольдас.

— Да.

— Один вопрос, Грета. Если вам почему-либо не захочется отвечать, можете не отвечать, — девушка насторожилась, а я продолжал: — Почему Рейтер не побоялся впустить вас к себе в дом, когда у него был Крюгер?

— Вы хотите спросить, почему мне доверяют такие люди? — с оттенком обиды произнесла Грета, а большие серые глаза ее стали строгими. На слове «такие» она сделала ударение.

У меня невольно вырвался жест, я хотел показать, что ничего плохого о ней не думаю, а намерен выяснить более подробно все обстоятельства дела, но она не дала мне возможность сказать и заговорила сама:

— Хорошо. Я вам объясню. Семнадцать лет я и мои родители работали и жили у Рейтеров в усадьбе. Как только я подросла, стала ухаживать за его детьми, убирала в доме. Хозяева привыкли к нам и перестали нас замечать. А если точнее сказать, то никогда нас не замечали. Слуги, и все! Два года назад на их ферме умер отец. Мама и теперь помогает им в хозяйстве, иногда и я захожу. Они не замечают нас и сейчас. Не хотят понять, что времена далеко не те...

Мы оставили Грете наш телефон, поблагодарили за чай и попрощались.

— Мировая девчонка! — сказал я, когда мы вышли на улицу.

— Не девчонка, а девушка! — поправил меня Жольдас и поспешил перевести разговор на другую тему.


В кабинете Дуйтиса сидел Крылов. По лицу его я понял, что он в курсе дела и более того — Крылов доволен. Я докладывал о беседе с Гретой, Жольдас стоял рядом и согласно кивал головой. Закончив, я высказал предположение: не является ли наш любитель абсента Лукасом?

— Вы, кажется, близки к истине! — улыбнулся Крылов. — А пока... — он взглянул на часы, — трех часов для отдыха вам достаточно? Сходите в кино, поразвейтесь. Ну, шагом марш!

— А как же с Крюгером? — спросил Жольдас, не особенно обрадовавшийся отдыху.

— Теперь он от нас не уйдет!

Жольдас удивленно взглянул на Дуйтиса и на Крылова. Конечно, ему хотелось как можно скорее разделаться с Крюгером: поймают бандита, и кончатся все его мытарства. Оплошность будет исправлена. Так, по-видимому, думал Жольдас. Но у Дуйтиса, видно, были какие-то свои планы, спрашивать о которых неудобно. Жольдас тяжело вздохнул и вышел вслед за мной.

Меня неудержимо тянул к себе злополучный дом Рейтера. Я не мог ни о чем другом ни думать, ни говорить. И, выйдя из клуба, предложил:

— Послушай, Витаутас, что, если махнуть к этому проклятому дому? Хоть взглянуть на него!

— Ты же знаешь, Володя, нельзя мне там появляться. Увидят — все пропало!

— Хорошо. Давай сделаем так: ты проводишь меня до ближайшей улицы и подождешь. Я, не останавливаясь, пройду мимо дома и вернусь другим путем. Тебя, уверяю, никто не увидит.

— А-а... Поехали...

Темнело. Неожиданно пошел крупный снег. Трава уже зеленела, листья на деревьях готовились распуститься, и снег был совсем некстати, но мне казалось, что лучше погоды нельзя и придумать.

— Я буду ждать тебя здесь, — сказал Жольдас все еще хмуро, когда мы вышли из автобуса, проехав на одну остановку дальше дома Рейтера. Я почувствовал, что ему не по душе моя затея, но отступать не хотелось. — Иди по параллельной улице. Пятый дом слева.

Я закурил и неторопливо зашагал. Дом Рейтера стоял в глубине двора. Позади темнели какие-то пристройки, а еще дальше лежало поле с перелеском. Город здесь кончался.

«Да, трудно будет наблюдать за Рейтером. С улицы не подойдешь, а улизнуть из дому довольно просто: шагнул в лесок, и поминай, как звали! Ночью же Крюгеру поможет и темнота... Спишь, Крюгер? Дрожишь за свою шкуру?»


...А спустя часа полтора в кабинете Крылова состоялся неприятный разговор.

— Где вы были сегодня вечером? — спросил меня Крылов ледяным тоном.

— Я? — вопрос удивил меня, и я пожал плечами.

— Вы, лейтенант Листов, — официальный тон майора не предвещал ничего хорошего.

— Был в клубе, потом гулял...

— А точнее? — резкий голос оглушил меня. — Точнее! — решительно потребовал Крылов.

— Я был там...

— Ага, значит, там? Моцион совершали?.. Так вот, дорогой мой коллега, что вы скажете, — Крылова душил гнев, — если я вам сообщу, что своим легкомысленным поступком — да, да, легкомысленным, несовместимым... вы едва не сорвали всю операцию!

— Меня же никто не видел!

— Тогда откуда это известно мне?

Крылов долго молчал. Темные, обычно приветливые глаза, были полны гнева. И увидев эти глаза, я по-настоящему понял, какой глупостью была поездка на окраину города. Майор прав, случиться могло всякое...

— Прошу меня строго наказать.

— Кроме того, — сдерживая себя, продолжал Крылов, — знаете ли вы... Знаете ли вы, что тяжело ранена Грета?

— Не может быть?! — У меня под ногами качнулся пол.


ЗАСАДА


— Приведите ко мне Лукаса! — приказал Крылов. — Самое время поговорить с ним. Сейчас он живет у брата своей жены на Озерной улице и почему-то скрывает от всех свой новый адрес.

Небольшие домики на окраине города появлялись тут и там, среди начинающих кудрявиться деревьев. За ними виднелись покрытые свежей зеленью огороды. Вдали мелькнула и скрылась за бугром блестящая, как лист новой жести, гладь воды.

Вот и нужный адрес. Приземистый, нескладный деревенский дом. Громко хлопнула дверца автомашины. Во дворе пусто. В одном из окон метнулась тень и пропала. И снова все замерло. Постучали. Никакого ответа. Жольдас что-то крикнул. И вдруг послышался слабый стон. Жольдас слушал, прижавшись ухом к двери.

— Там кто-то есть! Сейчас загляну в окно, — сказал я и побежал за угол дома. Одно окно было слегка приоткрыто, и я направился к нему. Только хотел заглянуть в комнату, как услышал резкий скрежет и глухой удар. «Дверь! — промелькнуло в голове. — Скорее к Жольдасу!» Я рванулся обратно, но голос Жольдаса уже раздался из комнаты и тут же ударил пистолетный выстрел. Я заметался, обернулся и увидел в проеме окна массивную фигуру. Размышлять было некогда. Я схватил руками за шероховатые, покрытые грязью голенища. Сильный удар в грудь бросил меня на землю.

Когда я опомнился, Жольдас по огороду гнался за неизвестным. Тяжело ступая по вскопанной земле, мужчина бежал к озеру. Жольдас его догонял. Я поднялся и, прихрамывая, побежал вдогонку. На какое-то мгновение неизвестный приостановился, не целясь, выстрелил. Жольдас слегка наклонился и присел. Когда я подбежал к Жольдасу, неизвестный был далеко.

— Ранен?

— В доме кто-то есть, — вместо ответа крикнул Жольдас.

Вместе с подоспевшим шофером я отвел Жольдаса к машине.

На выстрелы прибежали соседи. Они занялись Жольдасом, а я пошел в дом.

— Я с вами, — сказал шофер и взял большой гаечный ключ.

В комнате стоял запах пороха. В углу на кровати кто-то лежал. Осторожно приблизившись, я невольно вздрогнул: человек лежал на связанных за спиной руках. Лицо его было похоже на печеное яблоко, покрытое багрово-коричневой коркой. Глаза заплыли и потускнели. Рот заткнут кляпом. Неизвестный со свистом втягивал воздух через большой распухший нос.

Когда неизвестного освободили и усадили на кровати, он пошевелил руками, медленно поднес руки к лицу и непослушными, затекшими пальцами притронулся к щекам. Громко застонал. «Неужели он? Как его отделали! За что?» — с жалостью подумал я.

Когда он пришел в себя, я спросил:

— Вы Варпа?

Человек с трудом поднял голову, и в его измученном взгляде промелькнуло удивление:

— Опять вы?

— Вы можете встать?

Варпа попытался приподняться, ноги не удержали его, и он ударился о стену. Вместе с шофером мы повели его к машине.

— Как вы сюда попали? — спросил Варпа.

— Искали вас...

Отправив Жольдаса и Варпу в больницу, я доложил обо всем Крылову.

Варпе оказали медицинскую помощь, и Крылов допросил его.

— Кто это вас так? — Крылов глазами показал на лицо Варпы, где незабинтованным оставался лишь распухший, блестящий от какой-то мази нос.

— Н-не знаю...

— Не знаете или не хотите говорить?

— Если бы знал, то после этого сказал бы. Его прислал Старик. Хотели заставить меня участвовать в операции.

— В какой операции?

— Он не сказал, я не спросил.

— Вы отказались?

— Да.

— Кто такой Старик? Где он живет?

— Как это будет по-русски? Главный.

— Главарь.

— Да. Фюрер. Живет где-то на улице Франко...

— Как его фамилия?

— Я не знаю, все это прячут.

— Как он выглядит?

— Старика я ни разу не видел...

Я чувствовал, что Варпа всего не говорит. По-видимому, Крылов был того же мнения, но не нажимал. «Он поступает так, несмотря на все обиды, которые нанесли ему участники организации. Как он может такое прощать?!» — думал я. Посмотрел ему в глаза и увидел страх. Да, самый настоящий страх. Он дрожал. Вот в чем причина! Его намерение ясно угадывалось: отойти от активной деятельности, отсидеться, выждать... Но по какому праву? Даже если он и болен, где же его гражданская совесть? Да и бандиты его так не оставят. От них оторвался, а к нам не примкнул. Так не бывает!

Я видел, каких усилий стоит Крылову продолжать разговор, с каким трудом он вытаскивал, что называется, крупицы сведений.

Неожиданно Крылов сказал:

— Не хотите рассказывать, сами скоро об этом пожалеете! Не вы первый, не вы последний... Это в ваших же интересах.

Варпа заерзал на стуле. Потрогал повязку на лице.

— Я рассказал все, что знаю...

— Товарищ Листов, проводите гражданина в комнату отдыха, пусть немного подождет.

Я усадил Варпу в кресло и возвратился к Крылову. Он стоял возле окна. Так продолжалось несколько минут. Наконец майор повернулся ко мне и сказал:

— Видно на роду у тебя, Володя, написано, помогать этому Варпе. Теперь нужно смотреть в оба... Впрочем, помогать будем вместе. Придется ему навестить свой кабачок. Зови его сюда, я все объясню.

— Я могу попросить вас о небольшом одолжении? — спросил Крылов, приглашая Варпу сесть.

— Да, пожалуйста, если смогу...

— В этом нет ничего сложного. Просто вспомните одну из ваших привычек... Я понимаю, что вы плохо себя чувствуете... Но это — единственная моя просьба.

— Я постараюсь...

— Мы сейчас попросим поубавить бинтов на вашем лице, чтобы вы могли показаться в городе, и отпустим вас домой. По пути загляните, пожалуйста, в кабачок, как вы делали это раньше. Закажите рюмку абсента... Это важно для нас и для вас.

Варпа смотрел удивленно.

— Не понимаю...

— Потом поймете. В кабачке вы можете долго не задерживаться... А вечером вас навестит ваш молодой друг, — Крылов слегка похлопал меня по плечу. — Вас это не затруднит?

Варпа помедлил. Видно, предложение Крылова было ему не по душе, но отступать было нельзя. И он, пересиливая себя, ответил:

— Хорошо. Хоть это и опасно, но я сделаю так, как вы просите.

— Вот и отлично. Мы сделаем все, чтобы не подвергать вас излишнему риску...

Уже через час мы знали, что Варпа спустился в кабачок. Сидел там несколько дольше обычного, так как долго не подавали абсент. Потом залпом выпил и сразу удалился.

Следом за Варпой из кабачка вышел невысокий молодой парень в пальто нараспашку. За яркий галстук его назвали «пижоном». Он проводил Варпу до самого дома. При попытках Варпы обернуться и посмотреть назад «пижон» старался спрятаться.

Получив эти сведения, Крылов тут же ушел к Дуйтису, предупредив меня, чтобы я никуда не отлучался. Я сидел у окна, смотрел на площадь, на одиноких пешеходов, которые, согнувшись, преодолевали резкие порывы ветра, спешили домой, и словно ощущал этот ветер на себе. В здании управления было тихо и тревожно, все замерло в ожидании каких-то событий. Потом зазвонил телефон, кто-то спрашивал Николая Федоровича. В коридорах послышались шаги, хлопанье дверей. Сгущались сумерки.

Крылов вошел неожиданно.

— Ты чего сидишь в темноте? Отправляйся к Варпе домой. Теперь пора. Передай ему приказание: никуда не выходить. Сейчас это опасно. И ты никуда не отлучайся, сиди там. Оружие при тебе?

Вместо ответа, я похлопал рукой по кобуре, висевшей под пиджаком.

— Хорошо. Я тоже скоро буду. Скажи ему и об этом. Позвоню четыре раза. Когда меня будут впускать, свет зажигать не нужно. Все ясно?

Хотя мне еще ничего не было ясно, я четко отрапортовал:

— Понятно, Николай Федорович.

Одно мне действительно было понятно: сидеть в квартире Варпы и никуда не выходить. Что там должно произойти? Сказал же Николай Федорович, что скоро тоже придет. Так чего ж еще?

Я вышел в коридор, и уже вдогонку Крылов предупредил:

— В дом постарайся войти незаметно. С самого начала будь осторожен!

Было совсем темно, когда передо мной возникла узорная решетка парадной двери домика с башенками. То и дело на нее падал свет от уличного фонаря, раскачивающегося под порывами ветра. Фонарь висел в стороне и освещал забор, в который я ударял ногой в ту памятную ночь, и форточку, в которую стучался неизвестный. Тогда свет не горел, хотя мог бы мне помочь, а сейчас он вовсе не нужен.

Я нажал кнопку звонка. В прихожей вспыхнула лампочка, и хозяйка спросила, кто там. Меня она узнала по голосу и сразу впустила. Я попросил погасить свет. Но все же успел рассмотреть прихожую: большая комната с окном во двор, несколько закоулков, выступы стен, подобие какого-то чулана под лестницей, которая уходила круто вверх. Возле стены — тахта и небольшой столик. Время от времени на тахту падал свет от уличного фонаря.

Вслед за хозяйкой я поднялся на второй этаж. Она открыла дверь и, пропуская меня вперед, сказала:

— Входите. Это наша спальня. Приходится принимать гостей здесь, но что поделаешь? Муж не встает с постели, ему плохо.

Теперь я рассмотрел ее как следует. Это была невысокая пожилая женщина. Вид у нее был озабоченный.

— Когда же это кончится? — проговорила она чуть не плача.

В комнате горела настольная лампа с большим шелковым абажуром голубого цвета, отчего все кругом выглядело таинственно и мрачно. Свет от лампы падал на широкую деревянную кровать старинного фасона, выхватывая из тьмы половину большой картины над кроватью: гавань, галеры, море — скорее всего итальянский пейзаж.

Варпа тихо стонал.

— Проходите поближе, садитесь, — сказала женщина и показала на стул у изголовья. Я сел и, наклонившись к больному,спросил:

— Как вы себя чувствуете?

— Плохо, — ответил адвокат, не поднимая головы. Провел языком по запекшимся губам. — Все болит...

— Я разговаривал с врачом. Он сказал, что серьезных повреждений нет. Потерпите, все пройдет.

Больной и его жена смотрели на меня, ожидая объяснений, зачем я пришел. Поэтому я приступил к делу:

— Скоро придет Николай Федорович, и он вам все расскажет... Он позвонит четыре раза. Просил вас пока из дому не выходить...

Женщина молча кивнула и поправила одеяло, сползавшее на пол. По-видимому, их удовлетворили мои объяснения, и они больше ни о чем не спрашивали. Было тихо. Время от времени где-то под порывами ветра стучала доска.

— В этом доме еще кто-нибудь живет?

— В другой половине живут Гракенис, к ним вход со двора... Мы с ними почти не общаемся. Так уж повелось...

В половине двенадцатого тихо прозвенел звонок у парадного. Все насторожились. Варпа даже приподнял голову с подушки. «Четыре раза!» Женщина побежала открывать, я пошел вслед за ней.

Вместе с Крыловым вошли еще три сотрудника.

— Посидите здесь, — приказал он вошедшим. — Я осмотрю дом и скажу, что делать. Показывайте, Володя...

Следом за хозяйкой, мы прошли наверх. Крылов подошел к больному и попробовал пошутить:

— Ждете гостей? — и хотя голос его прозвучал ободряюще, глаза были тревожны.

— Какие там гости...

— Из вашей квартиры нет другого выхода?

— Нет. А что? — женщина насторожилась.

— Ничего, вы не беспокойтесь. Если вы не возражаете, мы сегодня побудем вместе с вами. Можно я осмотрю квартиру?

— Пожалуйста...

Крылов прошел в кабинет Варпы. Не зажигая света, выглянул в окно, потрогал оконную раму. Потом мы спустились на первый этаж. Так же, в полной темноте, он осмотрел, а вернее, ощупал все окна в прихожей и в комнате. Закончив свои наблюдения, Крылов созвал сотрудников и тихо стал инструктировать:

— Двое будут находиться в комнате внизу, трое — здесь, в прихожей. Не спускать глаз с окон и входной двери. Располагайтесь поудобней, чтоб никакого движения, даже шороха. Брать будем без стрельбы. Я подам сигнал. Понятно?

Мы остались в прихожей. Крылов рассадил нас по углам,а мне сказал:

— Будь внимателен и осторожен. Без сигнала не трогайся с места.

Я сижу под лестницей на старом табурете, прислонившись спиной к деревянной стене. В окно падает свет фонаря, то ярче, то темнее. Наверху все сильнее стучит доска, видно, ветер крепчает, даже негромко посвистывает в щелях.

Из спальни Варпы не доносится никаких звуков. «Спят, что ли, хозяева?.. Хотя разве можно уснуть в такое время?»

Глаза привыкли к полумраку, и теперь я хорошо вижу все: лестница надо мной круто идет вверх, на диване, опершись локтем на столик, сидит Крылов. Я смотрю то на дверь, то на окно, то на Крылова. Начинает клонить в сон: без десяти час. Теперь уже не верится, что кто-то должен прийти. «Без стука не войдет. Хорошо бы хоть немного вздремнуть...»

Сколько времени я сидел неподвижно — не знаю. Вдруг стукнула калитка, это я хорошо услышал. Это не была доска, к ударам которой я привык. И по телу словно прошел электрический ток. Сон как рукой сняло, и все внутри напружинилось.

Через несколько секунд стук в форточку: «Тук-тук! Тук-тук!» Совсем рядом. На окно легла тень.

В доме никто не отозвался. Тень исчезла, но я не отрывал глаз от окна. Вот опять тень. Рука потянулась вверх, к форточке. Я расстегнул кобуру, но Крылов подал знак, оружие не трогать.

Неизвестный пытался открыть форточку, но усилия его были тщетны. Тень опять исчезла. «Ушел?» Я хотел было встать, но Крылов показал, чтобы не двигался с места.

Неожиданно затемнилась нижняя четвертушка окна, словно ее чем-то прикрыли. Послышался слабый хруст, тихонько звякнуло — упал осколок стекла, и я почувствовал, как подул ветер. «Наклеил бумагу и выдавил стекло!» В отверстие просунулась рука и стала шарить по оконной раме. Окно раскрылось.

«Все сразу, по моему сигналу!» — я помнил наказ Крылова и смотрел то на него, то на бандита. Крылов стоял в своем закоулке, подавшись вперед. Мужчина сел на подоконник и осмотрел прихожую. Глаза его еще не привыкли к полумраку. Потом он легко спрыгнул на пол и направился к лестнице. В его руке сверкнул нож. Было видно, что дорогу он знает. Вот он совсем рядом со мной. Увидит и... Больше ждать нельзя! В этот миг Крылов опустил руку вниз и шагнул к бандиту. Я — с другой стороны. Крылов ухватил за руку, в которой был нож. Подоспели остальные сотрудники, повалили «гостя» на пол...

Задержанному связали руки, посадили на диван и зажгли свет.

— Фамилия? — спросил Крылов.

Бандит щурился от яркого света и молчал.

— Вы говорите по-русски?

— Ничего не скажу, — с сильным акцентом выдавил из себя задержанный. Его сиплый голос показался мне знакомым.

— Приведите сюда Варпу! — приказал Крылов. Когда Варпа, кряхтя и охая, спустился вниз, Крылов, указывая на бандита, сказал:

— Вот он, ваш гость. Не ждали?

— Опять ты? Чего тебе надо, Урманис?

Бандит заскрипел зубами и что-то сказал. Один из сотрудников перевел Крылову:

— Он говорит, что Варпу все равно убьют!

Бандита увели. Прощаясь с Варпой, Крылов предупредил:

— Утром, с первым же поездом, уезжайте к родственникам в Каунас.

— Спасибо... Вы тогда меня спрашивали... Бил меня Скрыпач. Это кличка, а настоящая фамилия Каджунас. Живет на улице Траку. Предан фюреру и будет помогать ему. Это все, что я знаю...


Неудержимо шла весна. Все больше улыбок можно было увидеть на лицах, все веселее звучал смех. С юга потянул ровный прогретый воздух. Зазеленели газоны, на березах появились пушистые сережки, проснулись сады. И однажды утром, взглянув в окошко, я не узнал улицы: куда исчезли черные заборы и облупившиеся стены домов? Как преобразился пустырь перед зданием управления! Не пустырь, а широкий зеленый луг!

Маляры и штукатуры подновляли фасады зданий. На витринах магазинов заалели маленькие флажки. Город готовился к Первомаю.

Но и фашистская организация готовилась к празднику. Правда, по-своему...

Рано утром, часа в четыре, в дверь нашего номера постучали.

— Меня прислал к вам майор Дуйтис, — услышал я взволнованный голос посыльного. — Он просит вас срочно приехать в управление.

— В чем дело? — спросил Крылов.

— Кажется, нападение на военный склад.

Через двадцать минут мы были у Дуйтиса.

— День ото дня не легче! — горько усмехнувшись, произнес Крылов. — Выходит, нас опередили? Как это произошло?

— Подробности пока неизвестны. Я послал на склад следователя. Выехали криминалисты... Похищены гранаты, тол...

— Что за гранаты? Сколько ящиков?

— Полторы сотни гранат системы Миллса. Килограммов двести толу.

— Ого! Значит, готовится бой.

Я знал, что такое миллсовские гранаты. Маленькая изящная лимонка с оболочкой, напоминающей черепаший панцирь — мощная ручная граната.

Во дворе склада было много народу. Сначала не было видно, вокруг чего все молчаливо столпились. Когда вслед за Крыловым я протиснулся вперед, меня внезапно, словно ножом, полоснуло по сердцу. В луже крови, раскинув руки, лежал солдат. Полуоткрытые глаза тускло смотрели в серое небо. Совсем молоденький, почти мальчишка...

Криминалисты приступили к делу. Сфотографировали убитого, шаг за шагом обследовали место происшествия. Я плохо следил за тем, что происходило. Все было, как в тумане. Кружилась голова, тошнило.

— Удар ножом под лопатку. Прямо в сердце! — все время мне слышался приглушенный голос врача.

«Как просто убить человека!» И сразу представил себе: ничего не подозревающий солдат ходит взад-вперед. На посту он уже не впервые. И всегда тихо. За все время ни одного ЧП. Ходит, о чем-то думает. Может быть, мечтает о доме. И вдруг кто-то сзади! Удар, боль, темнота...

— Что удалось выяснить? — резко спросил Крылов.

— Очень мало, товарищ майор государственной безопасности. Вот через это отверстие похищены ящики с толом.

Криминалист посветил фонариком, и я увидел разрытую землю, обломки бревен.

— На почве следы калош, покрытые пленкой нефти. В переулке — отпечатки шин грузовика. Преступники опытные. Собака следы взять не может... — криминалист беспомощно развел руками.

По дороге в гостиницу я спросил у Крылова, кого подозревают в налете на склад.

— Ничего пока мы не знаем, — озабоченно ответил майор, — ясно лишь одно — фашисты перешли в наступление. Уголовники на такое не пойдут. — И, помолчав, добавил: — Единственное, что известно, — несколько дней подряд часов в девять вечера напротив склада появлялся дворник в белом переднике и начинал мести улицу... Будем искать. Наше дело с вами, дорогой Володя, такое: искать, находить и вновь приниматься за поиски!


ЗАХВАТ СВЯЗНИКА


Однажды, когда мне удалось выкроить несколько свободных минут, я решил навестить Грету. Считал ли я себя виновным в том, что с ней произошло? Я не задумывался над этим. Жизнь есть жизнь...

Шел по улице и мучительно думал, что принести в больницу. Цветы? Конфеты? Духи? Не такие у нас отношения, чтобы дарить духи... Я останавливался возле каждой витрины в надежде что-нибудь выбрать.

Был солнечный день, первый по-настоящему теплый день. Городские модницы вышли на-люди. Улица расцвела яркими красками. Все радовались весне.

Постояв в раздумье у пышной витрины кондитерского магазина, я хотел было войти внутрь, но случайно посмотрел вдоль улицы... От неожиданности я вздрогнул. Навстречу мне шел Скрыпач, как его назвал Варпа, тот самый Скрыпач, который был в доме на Озерной и ранил Жольдаса. Бандит шел вразвалку, спокойно, немного пошатываясь. Мне показалось, что он был нетрезв. Да и рискнул бы трезвый появляться в таком месте?

По рассказам Варпы я знал, что это жестокий человек. На фотографии, которую он передал мне перед отъездом, я хорошо рассмотрел лицо Скрыпача: тупое, бессмысленное, с небольшим шрамом на подбородке. Недаром его использовали главари как экзекутора.

Я понимал, что задержать его не смогу: одному мне не справиться, применять оружие нельзя, так как кругом люди. Но в то же время мужчин, которые могли бы мне помочь, поблизости нет. Между тем Скрыпач приближался. Я отвернулся к витрине, искоса наблюдая за ним. Он прошел мимо, не удостоив меня взглядом. Не узнал! Не придумав ничего лучшего, я решил следовать за ним. Пройдя два квартала, Скрыпач свернул в боковую улицу и вскоре нырнул в подворотню. Я прошел мимо. В подворотне никого нет, значит, вошел в квартиру.

«Стоять и ждать? А чего, собственно, ждать?» Я решил позвонить Крылову. К счастью, он был на месте.

— Николай Федорович, здесь Скрыпач! Пришлите срочно патруль, — торопливо заговорил я. Крылов выслушал, не перебивая, и спокойно сказал:

— Володя, отправляйся по своим делам. Тебе там нечего делать...

Я повесил трубку в недоумении. Было обидно и непонятно: того не трогать, этого не трогать! А они нападают, ранят и убивают! Когда же этому будет конец?

Но я подчинился Крылову, купил коробку конфет, букетик голубеньких подснежников и отправился в больницу к Грете. Когда я немного остыл, мои мысли пошли в другом направлении: «Крылов не даст мне зря такого распоряжения, и если он приказал оставить Скрыпача — следовательно, наблюдение за ним ведут другие сотрудники». Это меня успокоило и даже обрадовало.

В большом зале приемного покоя навстречу мне поднялась пожилая чопорная медицинская сестра. Она пытливо посмотрела на меня через толстые стекла очков в роговой оправе и что-то спросила по-литовски. Не поняв вопроса, я по-русски сказал, что хотел бы пройти к Грете Липски. Сестра решительно и строго заявила:

— К Грете Липски никого не пускаем!

Я растерялся, хотя и знал, что такое распоряжение дал Дуйтис. Я не стал объясняться с сестрой, вряд ли она могла решить этот вопрос, и спросил, как пройти к главному врачу. Внимательно прочитав мои документы, пожилой литовец сказал:

— У нее один уже есть... Но, если вам нужно... Пройдите.

— Кто у Греты? — спросил я у сестры, получая халат.

— Только что поднялся какой-то блондин, — сестра кивнула на лестницу, которая вела на второй этаж. — Тоже с цветами... — Она укоризненно посмотрела на меня: — Ей сейчас нужен покой. А вы — один за другим... Сколько вас, а такую девушку не уберегли!

— Ей плохо?

— После такого ранения хорошо не бывает, — ответила сестра так же сухо. — Да уж идите. Второй этаж, по коридору направо четырнадцатая палата.

Я отыскал палату и постучал.

— Да, — услышал я знакомый мужской голос. В любое другое время меня обрадовал бы этот голос, но только не теперь: Жольдас.

Вероятно, и он не предполагал, что мы встретимся здесь, и, увидев меня, покраснел, часто заморгал своими белесыми мохнатыми ресницами и стал поправлять руку, лежащую на перевязи.

Наблюдать нашу встречу со стороны было, видимо, забавно. Поздоровавшись, я положил конфеты на тумбочку, взял стоявшую на окне банку с подснежниками, которые, как я понял, принес Жольдас, и воткнул в нее свой букетик.

— Вот теперь порядок! — сказал я, стараясь не встречаться глазами с Жольдасом.

Грета поблагодарила меня.

— Садитесь! Ваш друг отказался сидеть рядом со мной.

— Как ваши дела?

— Только что обстоятельно доложила товарищу Жольдасу, — ее глаза смеялись, и было видно, что она рада нашему посещению.

Жольдас отошел к окну. Обычно доброжелательный и веселый, он помрачнел. Мне вдруг стало неловко, из головы вылетели все мысли, потеряли значение теплые слова, которые намеревался сказать девушке. Я не знал, о чем говорить. Мне на помощь пришла Грета.

— Сегодня доктор сказал, что самое опасное позади. Но недельки три полежать мне здесь придется... А как вам живется в нашем городе?

— Ни минуты отдыха. Вот только к вам и удалось выбраться. Ни в театре, ни в кино не был.

— Долго вы здесь еще пробудете?

— В зависимости от обстоятельств...

Жольдас участия в разговоре не принимал, стоял у окна, переминаясь с ноги на ногу. Чтобы не обременять больную, я поднялся.

— Мне пора. Если разрешите, я навещу вас еще? Что вам принести?

— Приходите, — приветливо отозвалась Грета. — У меня все есть. Приносить ничего не надо. Спасибо.

Кивнув Жольдасу, я вышел из палаты и поехал в управление.


Перед самым перерывом на обед дверь моего кабинета отворилась, и на пороге показался Жольдас. Этого я не ожидал. Он вошел и плотно закрыл за собой дверь. Выражение лица его было сумрачным. Он молча опустился на диван, закурил. Я наблюдал за ним, ожидая, что он скажет. Как только он вошел, мне стало не по себе — появилось ощущение тревоги и неловкости.

Жольдасу тоже было не по себе. Наконец, собравшись с мыслями, он тяжело вздохнул и произнес:

— Послушай, Володя. Как бы тебе лучше объяснить? Ты говорил, что в Москве у тебя есть девушка. Она ждет тебя. А у меня это серьезно. Ты можешь понять мои чувства?

Он не проронил больше ни слова. Сидел. Курил. Смотрел в окно. Потом поднялся и ушел, не попрощавшись.

Я убрал дела в сейф, но остался сидеть в кабинете. За окном бурлил незнакомый город. Управление опустело, наступил обеденный перерыв. Мне есть не хотелось, мне казалось, будто я что-то потерял. Не хотелось даже думать. И все потому, что Жольдас прав. Да, прав. Нечего мне было в больнице делать.

Погода резко переменилась. Небо заволокли черные тучи, стемнело, и в железный подоконник стали ударять тяжелые капли. «Как все надоело! Скорей бы домой!» Я оделся и пошел в гостиницу. К моему удивлению, Крылов был в номере. Он читал книгу и, как только я вошел, отложил ее в сторону.

— Где ты пропадаешь? Я давно тебя жду. Пойдем в ресторан.

Он меня ошеломил. «Что это вдруг с ним? Почему в ресторан?» Я был расстроен всем, что случилось в этот день, а тут еще неожиданное приглашение. По всей вероятности, вид у меня был довольно забавный.Заметив это, Крылов сказал:

— Закрой рот и открой глаза! Мы, Володя, посмотрим, что там за публика.

— Гм... — я только вздохнул и махнул рукой. Крылов, единственный, пожалуй, раз за все время, не понял меня и расценил мой жест по-своему.

— Ты устал. Мы пойдем туда не работать. Ведь сегодня суббота, и мы заслужили отдых... Заодно и посмотрим.

За всю свою жизнь я был в ресторанах всего два раза и то не в первоклассных... Джаз лихо наигрывал какую-то бойкую мелодию. Она показалась мне знакомой. Господи! «Жареный цыпленок». У нас лишь мальчишки иногда пели! «Его поймали, арестовали, велели паспорт показать!»

Мы вошли в зал, и случилось чудо! Или я ошибся? Оркестр наигрывает «Катюшу»... Забавно! Почему это они сразу перестроились? Неужели нас заприметили?

Крылов выбрал столик, мы сели, и тотчас же рядом вырос официант. Оказалось, что он неплохо говорит по-русски. Он помог нам выбрать вино и закуску. Когда он ушел, Крылов подмигнул мне: «Видишь, как нас встречают!»

Я посмотрел на посетителей. Кто они?

Мое внимание привлек пианист, играющий в оркестре. Может быть, потому что он носил бакенбарды, спускающиеся почти до рта. В Москве никто не носил таких. А может быть, мне бросились в глаза толстые, сильные руки, которыми он энергично ударял по клавишам. Играл он хорошо. Я смотрел на него довольно долго, и, по-видимому, заметив это, он тоже стал посматривать в мою сторону.

Мы выпили вина, и я забыл обо всем: о пианисте, о делах. Спросил Крылова:

— Николай Федорович, у вас есть дети?

Я не представлял себе, какой он в семье. Такой же строгий и справедливый? До сих пор я ничего не знал о его личной жизни.

Крылов улыбнулся:

— Что-то ты вдруг заговорил о семье?! А-а, я понял: тебе захотелось домой... Знаешь, Володя, и мне тоже. Осталось недолго, потерпи... У меня есть сын, большой, чем-то похожий на тебя... Он студент, учится в ИФЛИ. Ну что ж, пошли спать.

Когда мы выходили из зала, я оглянулся и еще раз бросил взгляд на оркестр. Пианист смотрел нам вслед. Не знал я, что спустя два дня мне опять придется встретиться с ним, но при других обстоятельствах.

А случилось это так. Я работал у себя в кабинете, когда услышал на улице шум. Выглянул в окно и увидел толпу, которая приближалась к зданию управления. Когда я спустился вниз, там уже были Крылов и Дуйтис. Они подошли к неизвестному человеку, который шел впереди толпы, и стали его расспрашивать.

— Задержали двоих на чердаке, — пояснял тот, указывая на двух незнакомцев, которых держали за руки несколько здоровых парней. — Опять бросали листовки, на этот раз удрать не успели.

Я оглядел задержанных и в одном из них тотчас же узнал пианиста. А он, пытаясь высвободиться из цепких рук,вдруг закричал:

— Вы силой навязываете свои идеи! Всех не арестуете!

Крылов подошел к нему и спокойно спросил:

— Навязываем идеи? Кому?

— Всем! Всех хотите перетащить на свою сторону, но это вам не удастся!

— Подумайте, какую чепуху вы говорите: насильно навязать идеи. Возможное ли это дело? Силой можно заставить отказаться от убеждений, да и то не всякого, а навязывать? Это бессмыслица! Народ идет за нами потому, что верит нам. А за листовки вас будут судить.

Задержанных увели, а вскоре меня вызвал по телефону Крылов.

— Отложите все дела и спускайтесь вниз, — сказал он. — Поедете со мной.

Я сбежал по лестнице к выходу, Крылов сидел уже в машине. Проехали через весь город. Машина остановилась возле мрачного здания городской тюрьмы. Длинными коридорами прошли в кабинет следователя. Два окна, выходившие во двор, закрыты металлическими сетками. В кабинете ничего лишнего. Письменный стол, несколько стульев. Здесь бы Крюгер не выпрыгнул.

— Будете вести протокол, — обратился Крылов к переводчику, — а вы, Володя, обратите внимание на этого человека, постарайтесь хорошенько запомнить его приметы. А лучше всего, запишите их.

Ввели арестованного. Он был высок, худощав, лет тридцати пяти. Густые вьющиеся волосы, очень черные, с синевой. Лицо нервное. Глаза настороженные, ожидающие. На верхней губе — тонкие, щеголеватые усики.

Крылов указал арестованному на стул и спросил:

— Ваше имя?

Переводчик повторил вопрос по-немецки.

— Ганс Виндлер. Я — немец.

— Вас арестовали при переходе границы?

— Да.

— У вас отобраны деньги — пятьдесят тысяч рублей и инструкция к диверсионным действиям. Для кого они предназначены?

— Не знаю...

— Кому вы их должны передать?

Не поднимая головы Виндлер ответил:

— Я ничего не знаю.

— Странно. Не для себя же вы несли инструкцию, в которой даются наставления для бандитских действий?

— Нет, не для себя.

— Для кого же?

— Этого я не знаю...

Крылов усмехнулся.

— Такой ответ нас не устраивает. Вы имеете право отказаться от показаний, но отвечать «не знаю» — согласитесь, это смешно.

Виндлер молчал.

Крылов ждал. Немец должен заговорить. Молчать ему нет смысла, все улики налицо. Посидит, подумает и выложит все, что надо. Но в том-то и дело, что заговорить он должен не завтра и не послезавтра, а сегодня. Дорога каждая минута. Виндлер имеет прямое отношение к фашистской организации — в этом нет сомнений. Поэтому и следует как можно скорее вытянуть из него нужные сведения.

— Стало быть, не хотите говорить? Тогда не будем тратить времени и прекратим допрос! — рассердился Крылов. Он встал, показывая, что допрос окончен.

— Объясните ему, что, отказываясь от дачи показаний, он усугубляет свою вину, тогда как откровенное признание будет принято во внимание советским судом и поможет облегчить его участь...

Переводчик объяснил. Глаза Виндлера растерянно заметались. Он смотрел то на Крылова, то на переводчика.

— Вы говорите правду? Я получу снисхождение?

— Я вас не обманываю.

Виндлер опустил голову, сгорбился. Наступило томительное молчание. Все понимали, что происходит в душе этого человека.

— Хорошо. Я верю вам. Деньги и инструкцию я должен вручить руководителю организации Мергелису.

— Где вы должны вручить?

— У него на квартире. Улица Франко, девять...

— Пароль?

— Пароля нет.

— Он вас знает в лицо?

— Нет...

— Тогда как же? — Крылов строго посмотрел на Виндлера. — Мы условились говорить начистоту! Пароль должен быть!

— Они меня уничтожат! — Виндлер растерянно моргал. Пот катился по его лицу.

— Вот оно что! — рассмеялся Крылов. — Пока вы у нас, боятся вам нечего. — Говорите пароль!

— Вам привет из Мюнхена.

Крылов почему-то посмотрел в мою сторону. Чуть-чуть усмехнулся.

— Что должен ответить Мергелис?

— В Мюнхене я знаю только Вернера.

Крылов подошел к столу, о чем-то размышляя. Положил недокуренную папиросу на край пепельницы и, подойдя почти вплотную к арестованному, спросил:

— Имеет ли условное название операция?

— Да. Операция называется «Фейерверк».

— Почему она получила такое название?

— Я точно не знаю. За границей стало известно, что организация раздобыла оружие. Она будет действовать...

— Гм... — Крылов нахмурился. — Скажите, а в этом городе у вас есть знакомые, вас кто-нибудь знает в лицо?

— Нет, я здесь впервые.

— Сколько дней вы здесь пробудете?

— Девять или десять. С двадцать девятого апреля меня будут ждать на той стороне.

Бегло просмотрев протокол допроса, Крылов приказал конвоирам увести арестованного.

Увидев их, Виндлер вдруг торопливо заговорил. Крылов дал знак конвоирам выйти.

— Он говорит, что имеет для вас еще некоторые ценные сведения, — сказал переводчик, — только это большой секрет. Очень большой секрет. Он хочет говорить с вами наедине.

— Скажите ему, пусть не опасается.

— Скоро будет война, — сказал Виндлер.

— Война?

— Гитлер стягивает войска. У нас в штабе говорят, что летом начнется война.

— Вы военный?

— Да, я окончил специальную школу.

— Рано оборвалась ваша карьера, — усмехнулся Крылов.

Виндлер в знак согласия уныло покачал головой.

Когда Виндлера увели, Крылов долго ходил по кабинету. По временам приглаживал на голове «ежик» и стягивал к переносице брови. Так он делал всегда, когда обдумывал решающий шаг. Я начал смутно догадываться о его планах, когда он попросил пригласить коменданта тюрьмы.

— Где одежда Виндлера?

— На складе. Мы оприходовали все его вещи.

— Распорядитесь, чтобы ее хорошенько продезинфицировали и почистили. Завтра все должно быть готово.

— Будет сделано... — Комендант откозырял и вышел.

Крылов подошел ко мне. Прикурил от зажигалки потухшую папиросу.

— Значит, операция «Фейерверк»? Вот и отлично! — сказал он. — Мы назовем ее «Янтарь», пошлем к Мергелису «курьера»... Посмотрим, как он примет гостя!..


«КУРЬЕР» ДОКЛАДЫВАЕТ


Я проснулся, как от толчка. Взглянул на часы и разозлился. Спал, оказывается, всего три часа. Закрыл глаза. Принялся ровно дышать, но все напрасно — заснуть больше не мог. Думал о Скляревском, которому выпало сыграть роль курьера. Он больше всех походил на Ганса Виндлера. Такой же высокий, худощавый, черноволосый. Вот только усы... Мы с Крыловым перебрали всех сотрудников, пока не остановились на Мише Скляревском. «Этот, пожалуй, сможет», — сказал Крылов.

Вначале Скляревский страшно волновался, опасаясь, что не справится с заданием. Я успокаивал его, как мог: «Внешность у тебя натуральная, от Виндлера не отличишь. Да и говоришь ты, как настоящий баварец». По-немецки он говорил блестяще, а литовский был ему как родной: родился и вырос он в Литве.

Невыносимые условия жизни, необходимость приспосабливаться к фашистскому режиму определили склад его характера: он был молчалив, замкнут, но находчив, не терялся ни в какой ситуации. Увлечение марксизмом и поиски справедливого решения социальных вопросов привели его в партию коммунистов, в подполье.

Вчерашний день прошел в мучительных поисках. Вместе со Скляревским мы перебрали десятки вариантов. Отбрасывали одни, придумывали другие.

Для начала предположили, что «курьер» останется жить у Мергелиса. Как он должен вести себя в таких условиях? Во-первых, его могут изолировать. Попробуй тогда свяжись с ним. Это был наихудший вариант, и его обсудили во всех подробностях. Расчет, однако, строился на том, что «курьер» будет чувствовать себя свободно и сможет совершать кратковременные прогулки по городу. Значит, с ним можно встретиться. Лучшее место встречи — магазин. Съездили в район проживания Мергелиса, не выходя из автомобиля, облюбовали две бакалейные лавки. Подобрали укромное место в ближайшем перелеске на окраине города, которое условно назвали пунктом номер три. Договорились о тайниках.

Дом Мергелиса стоял за высокой оградой в глубине двора и только одноэтажная пристройка примыкала вплотную к воротам. В пристройке жил дворник Тампель. Тот самый Тампель, или «верный страж», как о нем говорил Варпа. Наблюдать за тем, что делается во дворе, было трудно, и все же местные чекисты нашли способ, и к нам все время поступали сведения о жильцах дома и о том, что происходит за забором. Поэтому у меня и Скляревского не было никаких сомнений, что в случае перевода «курьера» в другое место на ночлег мы тотчас же будем знать, где он находится.

— Дальше ждать нельзя, — сказал Крылов, осматривая «курьера»со всех сторон. — Сегодня же ночью отправитесь к Мергелису. Ну-ка, покажитесь! Да-а... Усы придется немного подкрасить...

К двум часам ночи все было готово. Скляревский получил толстую пачку денег и инструкцию. Крылов давал последние наставления:

— Встречаться будете накоротке, три-четыре минуты. Много рассказать не успеете, поэтому информацию передавайте в письменном виде. Вот вам блокнот и ручка. Они заграничной фирмы... Если заметите хоть малейшее к себе подозрение — бросайте все и приходите сюда... Желаю удачи. — Крылов стиснул руку «курьера».

И вот рассвет. Что со Скляревским? Сегодня в одиннадцать ноль-ноль с ним встреча. Состоится ли? А вдруг провал?

В десять утра поступило первое сообщение: «курьер» ночевал у Мергелиса. В половине девятого вышел на улицу, посидел в саду, на лавочке. Был спокоен. Курил медленно. Значит, все идет нормально. Если бы что-нибудь не ладилось, то, сделав одну-две затяжки, он тут же бросил бы папиросу.

Без двадцати одиннадцать я сел в машину. Прежде чем выходить на, встречу с «курьером», нужно провериться, убедиться, что бандиты не следят за мной. Ехать до магазина минут семь-восемь. Значит, еще рано. Но сидеть в бездействии не было сил. Попросил шофера доехать до набережной. Когда приехали, все еще оставалось десять минут. Я вышел из машины и пошел вдоль берега.

Покачивались камыши. На берегу сидел одинокий рыбак и сонно смотрел на поплавок. Рыба не клевала. Все казалось странным: и неяркое, в облачном тумане солнце, и сонный рыбак, и вялая рыба, не желающая брать наживку. Все было спокойно. И только я не мог найти себе места.

Я еще раз посмотрел по сторонам: никого. Можно ехать!

Не доезжая квартала до бакалейной лавки, круто свернули в переулок, за углом притормозили, я выпрыгнул, а машина тут же скрылась.

Было ровно одиннадцать, когда я вышел из переулка. С другой стороны к магазину неторопливо шел высокий человек с щеголеватыми усиками. Он замедлил шаг, пропуская меня вперед.

Бакалейно-гастрономический магазин невелик. Застекленные полки наполнены снедью: крупа, колбасы, сахар. Молодая продавщица взвешивала какие-то продукты двум женщинам. Они оживленно болтали. Заметив папиросы и спички, лежавшие на прилавке возле большого окна, служившего витриной, я подошел туда. Через окно просматривалась вся улица. Я взглянул, не следит ли кто за «курьером». Улица была пустынна.

Неожиданно появилось ощущение, что женщины бросили заниматься своим делом и наблюдают за мной, смотрят мне в спину, не отрывая глаз. От них не ускользнуло, что я подошел к витрине и посмотрел на улицу. По-видимому, думают, что за странный молодой человек. Но я тут же взял себя в руки.

— Здравствуйте!

Я обернулся. Скляревский! Женщинам было не до меня. Они увлечены разговором. Я крепко пожал протянутую мне руку и ощутил в руке свернутую бумажку.

«Курьер» тихо сказал:

— Живу у Мергелиса. Принял как своего, о приходе был предупрежден условным письмом. Узнал пока немного, но Мергелис мне доверяет. Завтра увидимся в пункте номер три... Теперь я должен спешить...

Я медленно опустил руку с запиской вниз. Мои пальцы все сильнее сжимались в кулак.

— Вам? — Отпустив женщин, продавщица подошла к нам.

— Сигареты, пожалуйста... Нет, вон те... — «курьер» указал на пачки, лежащие в глубине прилавка. Когда продавщица отвернулась, быстро пожал мне руку.

Расплатившись за сигареты, он вышел из магазина. Вслед за ним — и я. Мы разошлись в разные стороны. Бумагу я положил во внутренний карман пиджака. А через несколько минут Дуйтис читал вслух сообщение «курьера»:

«Позвонил Мергелису. Долго ждал. Он спросил: «Кто?» Я сказал: «От Вернера». Ответил: «Ждите!» Открыл дверь. Стоял, держа руку в кармане. Спросил: «Что нужно?» — «Вам привет из Мюнхена», — оказал я. Позвал меня к свету, посмотрел в лицо. «В Мюнхене я знаю только Вернера». Затем ушел. Позвал меня. В комнате горел свет, окно было занавешено. «Как добрались?» Сказал, что сидел несколько дней на границе: русские усилили охрану. Поверил. Взял деньги. Инструкцию долго читал. Оставил жить у себя».

— Устно ничего не добавил? — спросил Крылов.

— Очень торопился...

Весь день я был сам не свой. Читал какие-то бумаги, с кем-то беседовал, что-то отвечал. Но все это было не главное. Беспокоило одно: «Как там Скляревский?» Хотелось побольше узнать о банде, и росла тревога: один неосторожный шаг — и человек пропал.

На следующее утро повторилось все сначала, только встретились мы в перелеске. «Курьер» опять торопился. В записке он докладывал:

«Часто заходят «свои». Мергелис прячет меня в соседнюю комнату, откуда все слышно. В банде сто человек. На вооружении винтовки, гранаты, взрывчатка. Уверяет, что скоро будет война. Спрашивал меня, я подтвердил. Где находится оружие — пока не выяснил. Спрашивать опасно.

Решили сорвать первомайскую демонстрацию. Операция — «Фейерверк». В разных частях города будут взрывы. Бросят гранаты в демонстрантов. Взорвут электростанцию. Ночью нападут на горсовет».

Когда Дуйтис закончил читать сообщение, я сказал:

— Скляревский просил обратить внимание на пса... Не удивляйтесь. У Мергелиса есть дог, огромный, черного цвета. Безоружному с ним не справиться...


Вот уже с неделю я не видел Жольдаса. С того самого дня, как он, после больницы, неожиданно пришел ко мне в кабинет. Болен или обиделся? Я решил зайти к нему.

Жольдас сидел без пиджака и, наклонившись над столом, что-то усердно писал. Окно, на котором были заделаны все следы побега Крюгера, было раскрыто настежь. С улицы доносился городской шум. Жольдас был так увлечен делом, что при моем появлении даже не шелохнулся.

— Добрый день, Витаутас, — умышленно громко сказал я.

Он поднял голову, и в его глазах промелькнуло удивление. Моего визита он не ожидал.

— Здравствуй, Володя! — он привстал, чтобы подать мне руку. Я видел, что он был рад. — Как ты живешь?

— Лучше всех!

— Посиди немного, я сейчас кончу. — Обмакнув ручку в чернила, Жольдас принялся торопливо писать. Я ждал, мне не хотелось уходить, не поговорив.

— Понимаешь, Володя, ты меня извини, — Жольдас оторвался от бумаги, — Дуйтис приказал срочно написать сообщение. Пианист, которого задержали активисты, рассказал о подпольной типографии...

— Заканчивай, я подожду.

Я смотрел на зеленый газон, на небо и думал о Грете... Прошло минут десять. Наконец Жольдас положил ручку.

— Вот и все. Дуйтис сказал, что скоро вызовет... В ближайшие дни будем проводить операцию... Да ты, по-видимому, все знаешь и без меня. Главное, взять руководящий центр... — Жольдас заговорил не о том, что меня интересовало в данный момент, хотя, поглощенный делами «курьера», я оторвался от других ответвлений организации. Сейчас же я пришел к нему, чтобы узнать о Грете... Я понял, что он не хочет о ней говорить, и решил выждать.

— Сколько главарей? — спросил я.

— Семь человек... Мергелис, или, как его называют, Старик. Его ты знаешь, в прошлом крупный домовладелец. Туда же входит Адамкявичус, управляющий спичечной фабрикой, Сакас — в прошлом депутат сейма... Если хочешь, почитай справку...

Жольдас показал на исписанные листы. Теперь он явно уводил разговор в сторону. Поэтому я сказал:

— Спасибо. Почитать я забегу вечером. Скажи, как Грета?

Жольдас напряженно посмотрел мне в глаза. Я выдержал его взгляд.

— Грета чувствует себя хорошо. Врачи сказали, что на днях может выписываться, но я уговорил ее полежать еще несколько дней, пока не будет ликвидирована вся банда.

— Передай ей привет... — я поднялся, чтобы уйти.

— Спасибо, Володя...

Я встречался с «курьером» каждый день. Утром 28 апреля было получено от него самое ценное и самое тревожное сообщение:

«Завтра в 23 часа у Мергелиса совещание главарей. Составят план, уточнят задания. Начало сбора в 21.00. Семь человек придут с интервалом в 20 — 25 минут.

Сегодня ночью ухожу за границу. Документы готовы. Будут сопровождать два проводника. Оба вооружены. Переход границы в том же месте. Жду указаний. Назначаю дополнительное свидание с 15 до 17».


«КУРЬЕР» ОТПРАВЛЯЕТСЯ В ОБРАТНЫЙ ПУТЬ


Последнее сообщение «курьера» всех взбудоражило. Как быть? Можно поступить просто: сегодня же уйти от Мергелиса и больше к нему не возвращаться. Но это значит сорвать совещание главарей. «Пропал «курьер»!» В банде переполох, и подготовленная с таким трудом операция срывается...

А если Скляревского не удастся вырвать из лап проводников. Что будет тогда?

Крылов и Дуйтис, запершись в кабинете, срочно вырабатывали план действий. В два часа дня состоялось экстренное совещание оперативных работников. Предлагались самые фантастические решения. В конце Дуйтис подвел итог: операцию начнем сегодня! Завершающий этап — завтра...

В три часа я уже дежурил в знакомом переулке, неподалеку от бакалейной лавки. Время идет, а «курьера» нет. Вот прошел час. Стрелка медленно ползет дальше и дальше. Ходить по переулку неудобно. Кажется, что все обращают внимание. Что же делать? Неужели что-то случилось?

Наконец в половине пятого «курьер» показался.

— Ровно в полночь выходим, — заговорил он, поравнявшись со мной. — Никак не мог уйти. Мергелис отлучился по своим делам, а пес улегся у порога. Я пробовал по-всякому — только рычит... Не прыгать же в окно... Сопровождают двое, я их видел. Ребята крепкие, мне с ними не справиться... Завтра собрание. Разойдутся поздно ночью. Будет помогать дворник Тампель.

Он закончил и вопросительно посмотрел на меня. Я передал, как было приказано:

— Получите у Мергелиса документы и следуйте с проводниками. Никакого волнения. Никаких вопросов. Постарайтесь идти между ними, в середине. Неподалеку от границы будете освобождены. Если возникнет перестрелка, старайтесь себя не выдать, ни малейшего повода для подозрений. Это необходимо для дела.

— Все понял, — сказал он твердо. — Выполню, как приказано.

Вечером Крылов и Дуйтис куда-то уехали. Около двенадцати ночи я хотел было идти в гостиницу, но неожиданно позвонил дежурный и сказал, что внизу меня ждет машина. За мной прислал Крылов.

По плану операции я сегодня был свободен, и это меня удивило. Миновали центральную часть города, освещенную иллюминацией. Замелькали загородные дачи. Поля. Лес. Лучи фар осторожно обшаривали заросшую травой грунтовую дорогу.

Неожиданно сильно тряхнуло, и машина остановилась. Водитель выругался.

— Кажется, сели в яму. Эх, не вовремя! Придется толкать.

Я вылез. Темнота, хоть глаз выколи. Наконец, я стал различать окружающие предметы и прямо перед собой увидел большую лужу. «Хочешь не хочешь, придется разуваться».

Я снял ботинки, закатал брюки и вошел в холодную воду. Бр-рр! Лужа неглубокая, но пришлось повозиться: колеса буксовали на глинистой почве. Ехали еще минут сорок, пока путь нам не преградил пограничник. Потребовал документы, потом попросил следовать за ним. В кромешной тьме мы шли несколько минут по тропинке. Только что прошел дождь, с деревьев капало. Тропинка была скользкой.

Вот засветился огонек, распахнулась дверь, и мы оказались в низкой бревенчатой избушке. На столе ярко горела керосиновая лампа, рядом стоял телефонный аппарат. Над картой склонились Крылов, Дуйтис и капитан в пограничной форме. Накурено и сильно пахнет керосином.

По сосредоточенному, хмурому лицу Крылова я увидел, что дела идут неважно. Дуйтис что-то объясняет, доказывает, Крылов молча слушает и бросает в банку с водой недокуренные папиросы. Комбат-пограничник внимательно следил за их разговором, изредка вставлял замечания.

— Да ты не волнуйся, Николай Федорович, мои ребята сделают все, как надо. Мы их с Дударевым, — Дуйтис указал на комбата, — чуть не под каждым кустом распихали.

Зазвонил телефон. Сообщили, что на контрольном пункте пока тихо. Крылов прикрутил лампу и открыл дверь.

Через полчаса позвонили еще. Крылов выслушал, лицо его посветлело. Специальная группа докладывала:

— Трое неизвестных проследовали в контрольную зону. Ведем наблюдение.

Оставалось ждать. Молчали. Курили. Слышно было, как с крыши падают дождевые капли. Я не выдержал, вышел на улицу. Из-за туч проглядывали звезды. Где-то там, во Вселенной, вершилось великое таинство рождения новых миров... А здесь теплый дождь перемешал все запахи цветущей зелени, воздух загустел, стал упругим, вдыхать его было трудно, и от пьянящего его духа кружилась голова.

И снова подумал: «Как все же земля и все на ней цветущее безразличны к тому, что делают сейчас люди».

Где-то там, по ту сторону границы, что-то ухнуло, послышался лязг гусениц, рев мотора и снова все замерло. А в груди вдруг защемило.

В избушке затрезвонил, заголосил телефон. Я окунулся в пропитанный табаком воздух.

— Отлично! — кричал в трубку Крылов. — Доставьте его сюда!

Крылов положил трубку и некоторое время молчал. Улыбаясь, скосил глаза на Дуйтиса. Встал и так повел плечами, что затрещали ремни портупеи.

— Молодцы мы с вами, а?!

Вскоре раздался топот многих сапог, голоса. Пограничники ввели связанного человека. Весь он был в грязи. Рукав пиджака оторван. Крепкий мужик, лет сорока.

— Товарищ майор государственной безопасности, трое неизвестных пытались перейти границу. Один убит. Одному удалось уйти... — при этих словах голос пограничника упал и он виновато опустил глаза, — и... как показал осмотр пограничной полосы, он перешел границу. Этот, — он кивнул на связанного, — сопротивлялся, пришлось применить силу...

— Один все-таки ушел? — спросил недовольно Дуйтис.

Пограничник тяжело вздохнул и развел руками.

— По-русски говоришь? — обратился Дуйтис к задержанному.

Тот поднял ненавидящие глаза:

— От меня ничего не добьетесь!

— Ладно... — махнул рукой Дуйтис и кивнул Жольдасу: — Доставьте этого «героя» в город.

Проводника увели. А минут через десять снова послышался топот сапог, и те же пограничники ввалились в избушку. Они втолкнули задержанного в комнату, а сами вышли.

«Так ведь это же наш «курьер», Миша Скляревский!» Лицо «курьера» сияло. Дуйтис развязал ему руки, а Крылов, оглядывая со всех сторон, смеялся:

— Зачем его задержали? Ему же смело можно идти на ту сторону! Вы только вглядитесь: от Виндлера не отличишь. А усы-то, усы-то! Не-ет, вы теперь их не сбривайте. Поглядите, какой красавец наш «курьер»!

Когда шум умолк, мы со Скляревский вышли на воздух и, закурив, долго молчали. Раньше, до операции, мы не были знакомы. И знали-то друг друга всего несколько дней. А так много было у нас общего, столько вместе пережили, что теперь, наконец, встретившись и имея право говорить сколько хочешь, мы медлили. Потом рассмеялись и стали вспоминать.

— Как усы твои пригодились! Хоть подкрашивать все же пришлось. Рыжеватые они у тебя.

— Сбрею! Ну их к дьяволу! — смеялся Скляревский.

Уже под утро все мы: Крылов, Дуйтис, Скляревский и я — вернулись в город. Дежуривший по управлению лейтенант государственной безопасности, смущаясь и робея, доложил Дуйтису, что нарушитель, задержанный пограничниками, по дороге сбежал.

У меня сжалось сердце: «Опять Жольдас, что будет с ним?!» После побега Крюгера он отделался легким испугом. А сейчас?!.

Дежурный, вероятно, как и я, ожидал, что будет разгон. Но вместо этого Дуйтис переглянулся с Крыловым и беззлобно сказал:

— Ах, раззявы, упустили!

На лице дежурного застыло недоумение. А я отважился, наконец, посмотреть на Жольдаса, который стоял в стороне. «Он совершенно спокоен и даже ухмыляется. Или мне так показалось. По-видимому, я так устал, что уже ничего не соображаю!»

Дуйтис повернулся и сказал:

— Пошли спать...


В это же время на другом конце города происходило следующее.

Мергелис, спавший на диване, услышал условный стук. Быстро встал, спросил кто и, узнав голос, открыл дверь. В комнату ввалился тяжело дышавший Ярелс, проводник, ушедший на границу с «курьером». Пройдя несколько шагов и натолкнувшись на диван, Ярелс, ни слова не говоря, повалился, с хрипом глотая воздух.

— Ну, что? Как дела? Удачно? — кинулся к нему Мергелис.

— А-а... — хрипел Ярелс.

— Да говори же ты! Что с Виндлером?

— Все нормально. Виндлер там... Он-то прошел. А вот Скрыпач... Погиб парень!

— Да что случилось?

— Что, что! Нарвались на засаду. Виндлер побежал. Мы стали отбиваться. Отстреливались... Что мы вдвоем-то? Меня скрутили... Скрыпача в перестрелке — в голову...

— Насмерть?

— Даже не вскрикнул...

— Ай-яй-яй! А ты-то как?

— Повезло мне. И сам не верю. Считал, что кончено... Меня связали, доставили на заставу. Потом бросили в кузов машины и сюда. Перед самым городом, ну, там, где начинается лес, машина угодила в какую-то яму, колеса забуксовали. Солдат-пограничник и чекист, которые сопровождали меня, выпрыгнули из кузова, стали толкать. Но она застряла крепко, это чувствовалось. «Давайте развяжем этого битюга, пусть поможет», — предложил чекист. «А если?» — зашептал солдат. «Пуля догонит!» Меня развязали, приказали толкать машину. «И не думай шутки шутить!» — пригрозил чекист пистолетом.

— И?

— Пришлось толкать, хотя делать это было бесполезно: задние колеса сидели в грязи по самый кузов. А почва — сам знаешь! Глина... Когда чекист пошел за еловым лапником, я оттолкнул солдата и бежать. Меня преследовали, стреляли. Как удалось добраться до леса — сам не знаю...

Мергелис вздохнул. Посидели молча.

— Значит, Виндлера переправили? Это точно? Его не поймали?

— Точно. Сам слышал, как пограничник докладывал: одному, говорит, удалось уйти. И следы на пограничной полосе видели.

— Ну, слава богу. Ну и хорошо... Все, значит, в порядке. Упокой, боже, душу Скрыпача! Хороший был парень!


СОВЕЩАНИЕ У МЕРГЕЛИСА


Солнце медленно перевалило за полдень. В управлении спокойно, как в самый обычный день. Ни суматохи, ни толкотни... Все, что можно было продумать, продумано, все спланировано. Ждали вечера. Операция «Янтарь» вступала в кульминационную фазу.

Крылов был возбужден, таким я его еще не знал. Даже на квартире у Варпы, при задержании бандита, он был другим. Посторонний человек, может быть, этого и не заметил бы, но я его изучил. Он держался суховато и весь был напружинен. Это я увидел сразу, как только он вызвал меня к себе. Времени было 20 часов 30 минут ровно.

— Будете связным. Садитесь у моего телефона и принимайте сообщения. Докладывайте мне без промедления, — сказал он официальным тоном. — Я пошел к Дуйтису...

Его возбуждение передалось мне. Я с нетерпением ожидал телефонного звонка. Позвонил ровно в 20.50:

«На улицу вышел известный вам Тарантул (хотя я еще не знал, кто это такой, но переспрашивать не стал). На нем белый фартук, в руках — метла. Посидел на скамейке, напротив дома. Осмотрелся. Стал мести улицу, хотя кругом чисто».

Я тут же дословно передал сообщение Крылову и в ответ услышал: «Так-так!»

Что это означает? Хорошо или плохо? Спросить не решился.

В 21.05 сообщили, что в квартиру Старика промчался Долговязый. Он не останавливался и не оглядывался. Только кивнул Тарантулу.

В 21.30 прошел Иноходец.

В 21.50 тот же голос передал:

«Показался Барсук (я знал, что так наши товарищи называли Сакаса). Он подошел к забору соседнего двора и поправил свисавшую на улицу ветку яблони, усыпанную цветами. Оглянулся вокруг. Улица пуста. Барсук спокойно продолжал свой путь. Подошел к Тарантулу, перекинулся словами, шмыгнул в подворотню».

Я информировал Крылова, который, выслушав, сказал: «Хорошо».

Телефон звонил не часто. У меня вполне хватало времени, чтобы делать пометки и докладывать Крылову. Главари шли один за другим, со значительным интервалом. Тихо и осторожно. Непосвященный человек, случайно оказавшийся на этой улице, ничего бы не приметил.

Последним появился Росомаха. Он был кряжист, приземист, квадратное лицо и длинные рыжеватые волосы.

Проводив Росомаху, дворник отправился домой. Кто-то в квартире Мергелиса захлопнул окно и задернул штору. Совещание началось...

Выслушав последнее сообщение, Дуйтис глубоко вздохнул, посмотрел на Крылова и сказал:

— Ну... Даю команду!

Воинское подразделение стало оцеплять квартал. Перед бойцами была поставлена нелегкая задача: «Ни единого выстрела не должно прозвучать, но чтоб и мышь не проскочила!»

И снова помог Скляревский. Находясь у Мергелиса, он краем уха слышал о дворнике Тампеле, который, как и прежде, должен был охранять собравшихся главарей.

— Начинать надо именно с этого типа! — приказал Крылов. — Обратите внимание, при хищении гранат и взрывчатки тоже был замечен некий дворник. Совпадение вряд ли случайное... Брать без шума. От этого зависит успех операции...

Мы отбыли к дому Мергелиса. Крылов, Дуйтис, Жольдас, Скляревский и я. Следом за нами отправилось несколько автомашин с оперативными работниками.

Ехали молча.

— Что делать с проклятым догом? — неожиданно громко спросил Скляревский.

— А ведь и правда!! Не убивать же животину! — усмехнулся Дуйтис... — Решим на месте.

Вот и бакалейная лавка, где еще вчера я тайком встречался с «курьером». Она уставилась на нас темными глазницами витрин. Я слегка толкнул Скляревского в бок. Он понял и пожал мой локоть.

Машины оставили в разных переулках. Сами пошли ближе к дому. Совершенно неожиданно из темноты вынырнул командир роты оцепления и, вытянувшись по армейски, приглушенным голосом доложил Дуйтису:

— Товарищ майор, в районе тихо и спокойно. Местные жители сидят по домам. Задержан один прохожий...

— Кто он?

— Рабочий спичечной фабрики.

— Доставьте его сюда. Мы вынуждены задержать его до конца операции...

Пока Дуйтис и Крылов беседовали с задержанным, я прошел вдоль переулка. Солдат не видно, хотя я знаю, что они рядом, что они плотным кольцом опоясали квартал. Кругом тишина. Темный небосвод усеян звездами. Где-то в центре города вспыхивают зарницы — это иллюминация. Народ уже встречает праздник...

Ко мне подошел Жольдас.

— Держись, Володя! Смотри в оба! — Он слегка обнял меня за плечи и пошел в сторону притаившегося дома. Рядом с ним шагали еще двое.

— Желаю удачи! — сказал я вдогонку.

Прошло довольно много времени. Неожиданно к Дуйтису кто-то подбежал и взволнованно доложил:

— Появился дворник!

Я насторожился. «К дворнику недавно отправился Жольдас. Неудача?!»

Выглянул из-за угла на «ту» улицу. И в самом деле: дворник сидит на скамейке, и на его массивной фигуре, даже при слабом свете фонаря, отчетливо виден белый фартук. К нему кто-то подошел, постоял рядом и направился в нашу сторону.

Неизвестный приближался быстро. Теперь он почти бежал. Миновал переулок, где укрылась засада. «Почему не взяли? Будем брать мы!» Я уже приготовился действовать, но Дуйтис громко произнес:

— Быстрей докладывайте, Даугуветис!

Я ошибся и был доволен, что темнота ночи скрыла мое смущение. Теперь я тоже его узнал. Это был один из тех, кто вместе с Жольдасом отправился на квартиру к Тампелю.

Тяжело отдуваясь, Даугуветис произнес:

— Товарищ майор, все в порядке. Жольдас на посту! — Его грубоватый голос оборвался, и он глубоко вздохнул. Дуйтис дал ему возможность перевести дух и спросил:

— Как прошло задержание?

— С Тампелем пришлось повозиться. Здоров, как буйвол. Меня двинул кулаком — едва отдышался. Жольдас зажал ему рот, и мы втроем скрутили... В доме только жена. Ей приказали молчать, потом стали ждать...

— Короче, Даугуветис, — остановил его Дуйтис.

— Ну, в общем, у них, по-видимому, был сигнал, которого мы не знали. «Тук-тук», «тук-тук»... Я открыл, не зажигая света. Неизвестный вошел смело, мы сразу поняли, что здесь он не первый раз. Его взяли без труда. Мы привыкли к темноте, а он — нет. Пикнуть не успел. Это Долговязый. Усадили его рядом с Тампелем.

— Понятно, молодцы... Теперь приготовились! Сейчас пойдут остальные.

Я посмотрел на улицу Франко, в сторону дома Мергелиса. Уличными фонарями она делилась на несколько зон света и тени. Там, куда не доставал свет, скрывались заборы, сады, невысокие дома. Все это теперь только угадывалось.

Почти на самом углу ближайшего к нам переулка яркий фонарь осветил мощеный тротуар, невысокий деревянный забор, выкрашенный голубой краской, и свисающие с него ветви фруктовых деревьев. В глубине улицы, у следующего фонаря, на скамейке сидел мужчина в белом фартуке. Теперь я знал, что это Жольдас.

Гораздо лучше его можно было видеть из окон Мергелиса...

Вот «дворник» поднял руку, как бы поправляя фартук, и опустил ее в сторону. Сигнал был принят, и спустя 2 — 3 минуты от Мергелиса вышел участник совещания, не обращая внимания на «дворника», пошел направо, в сторону от нас. Это был Иноходец, его можно было узнать даже на таком расстоянии. На том перекрестке его ждут...

Все было тихо. Немного выждав, «дворник» снова поднял руку. Следующий участник шел к нам. Он быстро переходил освещенные участки улицы и неторопливо передвигался в тени. Он был насторожен. Держал руки в карманах пальто и глубоко надвинул на лоб шляпу. Время от времени посматривал по сторонам. Ничего подозрительного, видно, не улавливал.

Это был Барсук. Его я узнал только тогда, когда он показался на освещенном «пятачке» у ближайшего к нам фонаря. И сразу прикинул: «Уходят в том же порядке, как и пришли»...

Барсук проскочил освещенный «пятачок» и остановился у забора, под тенью дерева, почти возле самого угла переулка, где притаилась засада. Его не видно и не слышно...

«Что он делает? Прислушивается? Кого-то ждет? Достает оружие, почуяв недоброе?»

Барсук выжидал. Выжидали и мы. Наконец Барсук медленно двинулся вперед, показался в полосе света, все ближе к нам... Схватили. Мгновенно. Беззвучно... Руки как были в карманах, так и остались... Улица опять пустынна. Только вдали, под фонарем маячит «дворник»...

Последним показался Росомаха. Он шагал размашисто, словно он — хозяин города. Чувствовал свою силу, был уверен в себе. Росомаха шел тоже в нашу сторону.

Он был уже почти на самом углу, неожиданно, одним прыжком, махнул через забор и скрылся... В переулке вспыхнули «светлячки» — чекисты и солдаты засветили фонарями и стали шарить по забору, по кронам деревьев. Засуетились, забегали. Послышались приглушенные крики... Кто-то помчался к центру города... Росомаха бежал. Но Дуйтис был спокоен. Он вызвал командира роты.

— Взять живым или мертвым! Предупредить оцепление... Пошлите подкрепление.

Сделав нужные распоряжения, Дуйтис сказал Крылову:

— Никуда он не уйдет. Все дороги перекрыты. Пошли к фюреру!

Мы отправились туда, где на скамейке все еще сидел Жольдас...


Проводив гостей, Мергелис, вероятно, лег спать. Во всяком случае света в доме не было. Как же его лучше вытащить из берлоги? Вдруг откроет стрельбу? Крылов решил и на этот случай использовать дворника Тампеля. только теперь уже настоящего. Жольдас снял с себя передник, теплое пальто. Роль дворника он сыграл отлично. Правда, для массивности под пальто пришлось надеть телогрейку и, пока Жольдас распределял участников совещания налево и направо, он здорово взмок. Тампеля развязали, велели одеться.

— Все члены совещания видели вас на скамейке, — переводил слова Крылова Жольдас. — Они будут считать вас предателем.

— Я был здесь...

— Нет, вы были на скамейке...

Дворник сердито сопел.

— Мы давно вами интересуемся. Нам хорошо известно ваше участие в ограблении склада и убийстве солдата...

— Я не убивал!

— Где находится взрывчатка?

— У Рейтера.

— Где именно?

— Этого я не знаю.

— Ладно. А сейчас одевайтесь. Пойдете к Мергелису. Уведете пса!

Подталкивая Тампеля, подошли к дверям. Тампель позвонил. Было тихо. Мергелис действительно спал. Позвонил еще.

— Вильмар, ты? — послышался вдруг голос.

— Я, — ответил дворник.

Дверь приоткрылась. Ее распахнули, схватили Мергелиса за руки. Это был пожилой человек, почти старик, с виду немощный, дунь — рассыплется. А в глазах такая злоба!

Рядом с ним скалил пасть огромный дог, настоящая «баскервильская собака»...

— Держи его, Тампель! — скомандовал Жольдас.

Итак, с гнездом покончено. Но оставались еще Рейтер с Крюгером, не найдено было оружие. Все пойманные утверждали, что взрывчатка находится у Рейтера, но где — никто не говорил.

— Жольдас! — позвал Дуйтис. — Возьмите с собой группу оперативных работников и отправляйтесь к Рейтеру. Постарайтесь взять живьем. И обязательно найдите оружие!

— Есть!

Жольдас действовал сегодня особенно отважно и находчиво. Взять Крюгера он считал своим долгом. Увидев меня, он предложил:

— Хочешь посмотреть «свой» дом изнутри?

Я подошел к Крылову:

— Николай Федорович, разрешите мне вместе с Жольдасом?

— Отправляйся. Будь осторожен!

Вот и дом Рейтера. Позади поле, перелесок. Надо расположить бойцов так, чтобы не ускользнул никто.

Начинало светать. Легкие облака бежали по небу.

Рейтер оказался сговорчивее, чем предполагали. Увидев вооруженных людей, он не сопротивлялся.

— Где Крюгер? — спросил сурово Жольдас.

Хозяин удивленно округлил глаза.

— Никакого Крюгера я не знаю. Не верите — ищите сами.

— Поищем! — Жольдас прошел в дом, отстранив хозяина. — Сядьте на лавку!

Обшарили чердак, погреб, пристройки — Крюгера нигде нет. Жольдас возвратился на кухню, посветил фонариком. Отодвинул кухонный стол.

— Говоришь, нет? — он в упор посмотрел на Рейтера. — А это что такое? — Поперек половиц виднелась едва заметная черточка. — Крышка подполья! Он здесь! Я его по запаху чую...

Бойцы откинули крышку и отскочили в стороны. В тот же миг грянул выстрел. Пуля врезалась в печь, брызнув глиняной крошкой, ударила в крышу.

— А-а, собака, ты так!

Жольдас прыгнул в подполье. Навстречу ему хлопнул второй выстрел. Послышался чей-то сдавленный крик. Глухой удар. Еще удар... Я ринулся в подполье, но помощь моя была уже не нужна. Жольдас справился сам. Дюжий мужчина, едва ли не вдвое здоровее Жольдаса, лежал вниз лицом;

А на дворе и в перелеске пограничники с собаками, натренированными на поисках тайников, уже исследовали метр за метром.

Всходило солнце, когда один из пограничников, сдерживая рвущуюся овчарку, вернулся из перелеска и сообщил:

— Аракс знает свое дело! В лесу погребок. Там и есть оружие. Так ведь, дед? — обратился он с улыбкой к Рейтеру.

Рейтер встал. Дверь комнаты, где находились жена и внуки, была приоткрыта. Он мог с ними проститься, но не захотел. Ненависть к чекистам и недовольство собой подавили все остальные чувства. Молча шагнул через порог...

Я возвращался в управление, когда на улицах там и сям наводили чистоту дворники, когда начинали открываться двери продовольственных лавок. Вскоре прибыли Дуйтис и Крылов.

— Товарищ майор, — доложил дежурный, — Росомаха, выпустив всю обойму из пистолета, одну пулю оставил для себя...


К середине дня 30 апреля операция была закончена. Сотрудники валились с ног. Но что такое усталость рядом с победой над врагом? Банда перестала существовать. И это накануне такого дня. Завтра — Первое мая! Выходите люди смело на улицу. Пойте, веселитесь. Ничто вам отныне не угрожает!

Вечером 1 Мая, укладывая чемодан, я подошел к окну. В открытую форточку доносились песни, нестройный шум веселой уличной толпы.

И вдруг оттуда, где высились готические шпили соборов, взлетела ракета, другая — целый сноп разноцветных огней.

— Смотрите! — невольно воскликнул я.

Крылов подошел к окну.

— Вот он, фейерверк-то. Красиво, черт побери. А!

Когда погасли цветастые фонтаны, я подумал: «Вот и все. Завтра домой. Прощайте, Жольдас и Грета! Я был рад познакомиться с вами. Живите счастливо»...

Чем больше я думал, вспоминал события последних дней, тем сильнее проникался уважением к Крылову. «Ну, а какова же моя роль? Зачем он взял меня с собой? А-а. Понятно! Научить. Приобщить к большому делу!»

Теперь для меня неважен был вопрос о собственной роли: что бы я ни сделал, все в интересах Родины!

А романтика? Была и романтика. Был упорный, кропотливый труд на благо народа. В этом главное!

ВЕНСКИЙ КРОССВОРД


                            


I ЛЕТУЧИЕ МЫШИ


Ромашко устал сидеть прямо и, откинувшись назад, навалился на парашютный ранец. Широкоплечий и неуклюжий, он выглядел высеченным из камня. Крупный нос, тупой подбородок, глаза прикрыты, и кажется, ничто его не тревожит: ни то, что вот вторые сутки самолет пробирается на восток, ни ночной полет над разбушевавшимся морем, ни стремительный бросок вниз, чтобы уйти от радаров, и даже родная земля где-то далеко внизу.

Еще семь рослых парней, одетых так же, как и Ромашко — в ватники и стеганые брюки, — расположились в узком чреве самолета. Они измотались и лишь изредка перебрасываются словами:

— ...На дерево ничего... Чтобы невысокое... Даже лучше, ветки спружинят. Обрежешь стропы и спустишься вниз. Хуже топь...

— Ты прыгал?

— Сколько раз...

Ромашко молчит в полудреме, он весь — олицетворение спокойствия.

В салоне сильно накурено. По временам корпус самолета вздрагивает, словно это живое существо и ему передается напряжение пассажиров.

— Дик! — неожиданно позвал, вероятно, что-то вспомнив, сидящий рядом с ним светловолосый парень. Он только что докурил сигарету и полез в пачку за второй.

Ромашко не изменил позы. Может быть, он не слышал, а может, не хотел отвечать.

— Послушай, Дик! — крикнул парень и тронул его за рукав.

Ромашко нехотя повернул голову.

— Чего тебе?

— Скоро прыгать... — парень посмотрел на часы.

— Дрожишь?

— Ты меня подожди там... Слышишь? Один не уходи...

— Ладно. Ничего не случится.

Ромашко хотел было вернуться в прежнее положение, но пронзительный голос заставил его резко выпрямиться.

— Первий пар бистро прыгай!

Вся команда встрепенулась. Стали подтягивать ремни, надевать капюшоны.

— Интервал фюнфцен минутен!

Голос так же внезапно оборвался, как и возник.

Два человека поспешно поднялись и, взяв в руки по большому рюкзаку, подошли к центру салона. Створки огромного люка провалились куда-то вниз.

— Ну, братцы! — громко воскликнул один из парней. — До встречи в Мюн... — На секунду он задержался на краю, затем шагнул в темноту.

— С богом! — закричали ему вслед, но этот крик потонул в гуле, ворвавшемся вместе с холодным воздухом в тесное помещение воздушного корабля.

Точно выдерживая интервал, подходили к люку парни. И где-то внизу раскрывались перепончатые парашюты. А невидимый в темном небе самолет, словно почувствовал облегчение, взвился вверх, развернулся и взял курс на северо-запад...


Сквозь сон Забродин услышал настойчивый телефонный звонок. Еще не проснувшись как следует, он спустил ноги на пол.

Светало. Звонок повторился.

Забродин ощупью взял со стола очки, накинул халат и подошел к аппарату.

— Слушаю, — сказал он осипшим от сна голосом.

— Товарищ полковник, докладывает дежурный. Только что звонил начальник Калининского управления. Просит немедленно позвонить ему. Срочное дело. Нужны вы лично.

— Высылайте машину!

Одеваясь, Забродин ломал себе голову: что за срочное дело, касающееся лично его, может быть у полковника из Калининского областного управления...

— Володя, опять что-нибудь? — с тревогой спросила жена.

— Не знаю. Если задержусь, то позвоню.

Машина быстро мчалась по пустым улицам Москвы.

Забродин поднялся к себе в кабинет и попросил дежурного заказать Калинин. Через несколько минут он уже разговаривал с начальником управления.

— Товарищ Забродин, вам знакома фамилия — Красков?

— Нет. А в чем дело?

— К нам явился молодой парень, назвался Красковым и заявил, что час назад выпрыгнул с американского самолета. По его словам сброшено еще семь парашютистов. Больше ничего рассказывать не хочет, настаивает на том, чтобы его немедленно связали с Постниковым, Михайловым или с вами. Говорит, что вы в курсе дела.

— Гм... Красков?!

Эта фамилия ничего ему не говорила и, обменявшись еще несколькими репликами с полковником, Забродин пришел к выводу, что ему нужно сейчас же выехать в Калинин.

«Если этот Красков сказал правду, и действительно сброшено восемь парашютистов, то нельзя терять ни минуты, — размышлял Забродин. — Постников погиб на войне, Михайлов сильно болен, а говорить он соглашается только со мной. Значит, надо немедленно с ним встретиться. С другой стороны, какой ему смысл на себя наговаривать? Зачем ему понадобилось называть себя американским агентом? Может, он просто сумасшедший? Предположим. Но тогда откуда он знает мою фамилию? Да и не только мою. Ведь и Постников и Михайлов на самом деле работали когда-то вместе со мной. Правда, очень давно. Неужели выплыла какая-то еще довоенная связь? Даже поверить трудно!» Забродину казалось, что едет он очень медленно. Но когда он вошел в кабинет начальника Калининского областного управления, тот не удержался от одобрительного возгласа:

— Быстро же вы добрались!

В просторном кабинете еще горела настольная лампа, хотя на улице был день. Полковник невысокий, худощавый, с землисто-серым от бессонной ночи лицом говорил быстро, слегка заикаясь.

— Идемте. Капитан Капустин записывает его показания. — Он решительно вышел из кабинета, увлекая за собой Забродина.

Они направились вдоль длинного коридора, дошли до нужной комнаты, полковник открыл дверь и жестом пригласил Забродина войти.

Увидев начальника, сидевший за письменным столом капитан встал. Вслед за ним вскочил со стула молодой парень. Забродин внимательно вгляделся в него.

Светлые непричесанные волосы, круглое курносое лицо, серые глаза.

«Типичный русский деревенский парень. Но, к сожалению, незнакомый. Вне всякого сомнения, я вижу его в первый раз, — подумал Забродин. — Кто же он такой?»

Подойдя поближе, сказал:

— Я — Забродин. Что вы хотели мне сообщить?

Комкая в руках старенькую кепку, Красков неуверенно проговорил:

— Вам привет от Пронского...

Забродину показалось, что он ослышался. Это было просто невероятно!

— Как? Повторите, пожалуйста, — вырвалось у него.

— Вам привет от Николая Александровича Пронского! — повторил Красков, и голос его звучал теперь бодро и уверенно.

Забродин отчетливо, точно это было вчера, вспомнил прошлое, конец 1939 года, когда он был только зачислен сотрудником НКВД.


Осень в том году наступила рано. Капли дождя, смешанные с рыхлым снегом, монотонно стучали о подоконник. Снег тут же таял.

Володя Забродин, невысокий, плотный розовощекий юноша, в военной гимнастерке с двумя «кубарями» в петлицах, долго стоял у раскрытого окна. Курил. О чем-то думал. Может быть, о Московском университете, который он должен был по призыву комсомола не так давно оставить? Или о своей трудной работе в НКВД, где он теперь служил?

Забродин промерз, закрыл окно и собирался уже идти домой, но его потребовал к себе начальник, майор государственной безопасности Крылов.

За те несколько дней, что Забродин его не видел, Крылов осунулся и выглядел нездоровым.

— Садитесь, — коротко бросил он и углубился в лежавшие перед ним бумаги, лишь изредка поглядывая на Владимира. Так прошло несколько минут. Молчал Крылов, молчал и Забродин. Наконец Крылов резким движением отодвинул от себя бумаги:

— Что вы знаете об эмигрантской организации «Пахари»?

На мгновение Забродин почувствовал себя студентом на экзамене. Итак, вопрос о «Пахарях» — антисоветской организации с центром в Белграде. Сразу вспомнилась зеленая папка, которую внимательно штудировал.

— Прочитал все, что у нас есть.

Потом вопросительно посмотрел на Крылова, надо ли продолжать.

— Хорошо. Теперь будете помогать Михайлову. Вы с ним знакомы?

— Немного.

Крылов вызвал Михайлова и представил Забродина:

— Вот вам новый помощник. Введите его в курс дела и дайте поручение.

— Есть! — Михайлов повернулся так же стремительно, как и вошел, но Крылов остановил его.

— Как дела с Пронским?

— Все идет нормально.

— Когда поедете в Ростов?

— Думаю, на следующей неделе.

Забродин слушал этот разговор, ничего не понимая. Кто такой Пронский и при чем тут «Пахари»? Забродин решил при случае подробно расспросить Михайлова, но последний его опередил.

Утром, передавая Забродину толстую папку, Михайлов предупредил:

— Вот вам дело на Пронского. Читайте внимательно и побольше спрашивайте. Чтоб все было ясно!

Не успел Забродин дочитать страницу до конца, как вопросительно вскинул глаза на Михайлова. «Как можно шпиона, диверсанта, участника организации «Пахари», нелегально заброшенного в Советский Союз и схваченного в засаде, выпускать на свободу и ехать с ним в Ростов?» И спросил:

— Простите, кто поедет в Ростов?

Михайлов оторвался от дела и спокойно ответил:

— Вы, я и Пронский.

В прошлом сельский учитель, Петр Васильевич Михайлов говорил неторопливо. Его мягкая речь сразу располагала к нему собеседника. Работать с ним было легко и просто. Закончив писать, Михайлов позвонил по телефону:

— Приведите арестованного Пронского!

Забродин уставился на дверь.

Через несколько минут в кабинет постучали. Вслед за конвоиром в двери показался высокий молодой человек. Арестантские штаны и куртка сидели на нем несколько мешковато. Но, несмотря на эту одежду, чувствовалась сила и спортивная тренировка. Темные волосы, крупный с горбинкой нос и большие задумчивые глаза...

Позади Пронского стоял второй конвоир; ведь преступник опасен и силен. «Такой двинет — и с места не встанешь! А Михайлов почему-то расспрашивает его о самочувствии. Словно это его хороший знакомый или друг. Принимает, как гостя, а не арестанта».

Между тем Михайлов заказал по телефону чай с бутербродами, и, когда принесли, они втроем чаевничали, говорили о том о сем. И никакого допроса! Потом Михайлов достал из шкафа обычную почтовую открытку, флакончик с жидкостью и, передавая Пронскому, сказал:

— Располагайтесь за столом поудобнее, Николай Александрович. Вот текст для тайнописи.

Только теперь до Забродина дошло: «Пронский выполняет задания Михайлова. Вот это здорово!»

Огрубевшим то ли от простуды, то ли от табачного дыма голосом Пронский зачитал: «Посетил Ростсельмаш. Набор рабочей силы производится. Нужны заявление, паспорт и еще справка с прежнего места работы. Постараюсь устроиться». И, не поднимая головы, спросил:

— Писать?

— Да.

Вскоре открытка была готова. Михайлов поднес ее к свету, повертел из стороны в сторону и сказал:

— Молодчина... Никаких следов... Теперь явный текст, и на этом закончим.

Пронский написал быстро, прочел вслух:


«Дорогая Седка!

Вот и лето на исходе. Я весело провела в Крыму время и только недавно возвратилась в свою маленькую комнату. Дома все хорошо, мама здорова и шлет тебе сердечный привет. На днях уже пойду на работу и увижу своих милых подруг. Пиши мне чаще.

Целую. Клара».


— Стиль, конечно, не совсем женский. Вероятно, женской психологии вас не обучили? — пошутил Михайлов. — А почерк от женского не отличишь!

Забродину поручили готовить документы для поездки в Ростов. Михайлов должен был разработать план командировки, продумать, как и где поселить Пронского в Ростове: в гостинице, в комнате, снятой у владельца частного дома, или в коммунальной квартире? Куда устроить на работу: в небольшую артель, или на Ростсельмаш, как он только что писал «Пахарям»? Что для нас наиболее выгодно? Как организовать встречу Пронского с матерью? Где? В Ростове или в Новочеркасске? И другие «мелочи», которые в своей совокупности могут оказать на Пронского нужное влияние.

Михайлов вызывал Пронского с утра. Он приходил все более оживленный. Его усаживали за отдельный столик, давали газеты, книги... Пронский читал запоем. И много спрашивал.

Наконец наступило время отъезда: разрешение получено, документы оформлены.

К вечеру, пообедав и переодевшись в гражданский костюм, Забродин приехал на службу и зашел в кабинет Крылова. Там уже находился Михайлов.

— Будьте бдительны! — Крылов говорил доброжелательно и в то же время строго. — Вам поручается ответственное задание. Когда Пронского брали, он стрелял. Человек он решительный. Хотел бросить гранату. К счастью, не успел... Так что смотрите... Пока мы знаем его только в условиях заключения. Какие новые качества в нем проявятся? Никто предугадать не может. И ни в коем случае даже малейших признаков недоверия! Надеюсь, вы меня понимаете...

Михайлов кивнул головой, а Забродин ответил:

— Все ясно, товарищ майор государственной безопасности!

— Желаю успеха!

Забродин отправился за Пронским в кабинет начальника тюрьмы.

Ввели Пронского, и Забродин его не узнал. Теперь он был одет в темно-синий бостоновый костюм, светлую рубашку с галстуком, черные полуботинки. Можно было принять его за молодого инженера или врача. Однако несколько месяцев, проведенные в заключении, наложили на Пронского отпечаток: кожа стала светлой с прозрачным оттенком.

Как ни старался Пронский держать себя непринужденно, чувствовалось, что он волнуется.

На улице моросил мелкий дождь, асфальт блестел, в лужах тускло отражались фонари. Владимир усадил Пронского в автомашину, а сам остался у парадного.

Начальник тюрьмы, прощаясь с Владимиром, кивнул в сторону их спутника и сказал:

— Не завидую я вам, товарищи! Очень не завидую!

Подошел Михайлов, и они отправились на вокзал. До отхода поезда оставалось полчаса. Ехали не торопясь. В открытое окно машины врывался прохладный воздух ночной Москвы.

Михайлов взял места в мягком вагоне. Забродин и Пронский заняли верхние полки, Михайлов — нижнюю.

Мягкий толчок. Все быстрее побежали яркие огоньки фонарей. Скоро городские огни скрылись, и за окнами все погрузилось во тьму. Потянуло ко сну.

Забродин влез на полку и с наслаждением вытянулся. Пронский забрался на свою, и по выражению его лица Владимир понял, что он тоже доволен. Выключили свет. Только под потолком остался гореть ночник. Он не мешал спать. Забродин быстро уснул. Спал он час или два. Только среди ночи неожиданно почувствовал, что кто-то надавил на край его постели. Открыл глаза — все так же тускло падал синий свет сверху, вагон слегка подпрыгивал на стыках рельс и мягко поскрипывал. Забродин не сразу разобрался, где он находится, а когда, через секунду, опомнился, увидел, что постель Пронского пуста. Посмотрел вниз. Пронский надевал пиджак, видимо, готовясь выйти из купе. Тут же тихо приоткрыл дверь, вышел в коридор и снова задвинул ее.

«Куда он?» Окликнуть, позвать его, но вспомнил слова Крылова: «Ни малейших признаков недоверия!» И затих. Пронский вышел по своим делам, неуместный вопрос может создать впечатление, что за ним следят, ему не доверяют!.. Разве окликнул бы он Михайлова? И в голову не пришло.

Где-то вдали щелкнул замок: дверь в тамбур... Забродин снова посмотрел на полку Пронского, затем — выше, на сетчатую полку: рубашка лежала на своем месте.

И все же тревога закрадывалась в душу: «Выпрыгнет на ходу и убежит!»

Посмотрел вниз. Михайлов, заметив его смятение, подал знак рукой, чтобы он не поднимался. Забродин повернулся на спину. «Михайлов опытный работник и знает, как нужно поступать».

Дождь равномерно постукивал по крыше вагона.

Поезд стал притормаживать. Пронский все не появлялся. И беспокойство возвращалось, как зубная боль..

Забродин снова посмотрел на Михайлова. Лежит, не шевелится. «Крутой поворот, где поезд должен сбавить ход? А может быть, полустанок?»

Забродин прислушался. В коридоре тихо.

«Неужели выпрыгнул? Если Пронский захочет, то и на такой скорости соскочит. Он натренирован. А там — шагай до рассвета в любую сторону. Где искать? Будет бродить по просторам Родины диверсант, шпион!»

Поезд идет и идет. Владимиру кажется, что прошло полчаса, если не больше. И в этот момент он вспомнил сочувствующий взгляд и слова начальника тюрьмы, которым тогда не придал значения:

— Не завидую я вам, товарищи!

Владимиру стало не по себе.

«Да, в чем, собственно, мы виноваты? Преступная халатность! Вероятно, так... Хотели нанести удар врагу и просчитались. Не рисковать? Жить спокойной жизнью? Нет! Только не это! Разумный риск нужен! Неужели Пронский все эти дни прикидывался? Ему поверили. Поверил он, Владимир. Его провести еще не трудно, он новичок в этом деле. Но Крылов, Михайлов! Как же Пронский обвел их? Выходит, он тонкий артист!»

Владимир злился на Михайлова: «Как можно сейчас оставаться спокойным. Нужно действовать! Догонять! Организовать поиски! Принимать решительные меры, чтобы Пронский не ушел далеко!»

Забродин приподнялся.

Михайлов тоже откинул одеяло, сел, посмотрел на часы и сказал:

— Что-то долго...

Где-то вдали глухо стукнула дверная створка. «Пронский или нет?» Оба легли, прислушиваясь. Шаги все ближе. Тихо приоткрылась дверь, и сквозь щель в купе проник свет.

Владимир лежал с закрытыми глазами, по лицу скользнул свет. Пронский забрался на полку, и через несколько минут раздалось его спокойное дыхание. Забродин потянулся, отвернулся к стенке и заснул.

В Ростов приехали рано утром. Было по-осеннему свежо, день обещал быть солнечным.

На вокзале их встретил работник областного управления, лейтенант государственной безопасности Постников, усадил в машину и повез в гостиницу «Деловой двор».

Они поднялись на третий этаж, администратор открыл номер и передал ключ Михайлову.

Вошли в комнату. Большая стеклянная дверь, завешанная ажурной гардиной, вела на балкон. Высокий тополь, прислонившись к ограде балкона, прикрывал комнату от зноя. Посреди комнаты — круглый стол с пестрой скатертью. Над ним — большая хрустальная люстра.

У стены никелированная кровать с белоснежным покрывалом, на письменном столе телефон — чисто, уютно.

Вторая комната, вход в которую завешен тяжелой портьерой, выглядела поскромней: две кровати, два стула. Небольшое окно в переулок.

Осмотрев «аппартаменты», Михайлов предложил:

— Николай Александрович, вам, очевидно, будет удобнее в первой комнате, а нам с Володей — во второй.

Пронский не возражал. Привели себя в порядок после дороги и стали обсуждать, что делать дальше.

— Прежде всего поесть, — предложил Постников.

После завтрака Михайлов и Постников отправились в областное управление, а Забродин и Пронский решили погулять по городу.

Они прошли по холмистому Буденновскому проспекту, забрели в городской парк, еще зеленый, со множеством ярких южных цветов. Издали рассматривали здание нового ростовского театра, построенное в виде большого трактора.

— Жить в таком городе приятно, — сказал Пронский, когда они возвращались в гостиницу. И совершенно неожиданно, показывая на спешащих людей, с какой-то горечью спросил: — А вот куда они все торопятся? Зачем? Что им нужно в жизни?

В его словах Владимир Забродин уловил какое-то недовольство...

— Каждый человек к чему-то стремится... — ответил он неопределенно.

— Какая цель у вас? — неожиданно спросил Пронский.

— У меня? Что вы имеете в виду?

— Не обыденная, каждодневная. А высокая...

— Вон вы о чем! — Забродин улыбнулся. — Если хотите знать — сделать что-то полезное для народа, для Родины.

— А что понимать под полезным?

— То, что создает условия для хорошей жизни. Когда я поступал в Московский университет, то хотел стать ученым и сделать открытие, которое двинуло бы вперед нашу технику, ускорило бы развитие науки, промышленности и тем самым принесло бы пользу народу... Не знаю, поймете ли вы, но это действительно так!

— А у меня нет никакой цели! — с раздражением сказал Пронский. — У меня ее не было и раньше. И если я оказался здесь, то под влиянием других. А зачем, почему, что будет дальше? Не знаю...

Когда Забродин и Пронский вернулись в гостиницу, Михайлов уже ждал их.

— Какие впечатления? — спросил он.

— Красивый город, — односложно ответил Пронский; казалось, он устал от длительной прогулки.

— Готовьтесь и мужайтесь! — видимо, не замечая перемены в его настроении, с какой-то торжественностью объявил Михайлов. — Свою мать вы увидите послезавтра!

— Откровенно говоря, я очень волнуюсь, — Пронский провел ладонью по своей пышной шевелюре. — Никогда так не волновался. Даже во время перехода через границу! Может быть, не надо видеться? — нерешительно закончил он и, торопливо докурив, предложил: — Давайте спать.

Он резко поднялся со стула и ушел в ванную комнату.

Забродин и Михайлов переглянулись: Пронский сам не свой.

Они договорились спать по очереди — чем черт не шутит. Первую половину ночи должен был бодрствовать Забродин. Ему уже приходилось стоять часовым на посту. Два-три часа — не трудно. Там можно двигаться, разминаться, разгонять сон. И ждать, когда придет смена...

Ночью же в гостинице, в одном номере, не устроишь дежурство в несколько смен. Забродин не представлял, как трудно лежать в постели, когда нельзя шелохнуться, когда потушен свет и нужно создавать видимость сна.

Рядом с кроватью Забродин поставил стул и на него сложил одежду. Маузер и часы сунул под подушку.

Свет погасили. Шторы на окне умышленно не задвинули, чтобы в комнату падал хотя бы отраженный свет уличных фонарей. Но освещение было настолько слабым, что Владимир не мог разглядеть даже свой костюм на спинке стула.

Забродин передумал обо всем, что было сделано за эти дни. «Пока все складывается благоприятно, Михайлов — молодец, тогда в поезде, не встал и удержал меня... Пронский и не помышлял о плохом... Напрасно я горячился: «Сорвать стоп-кран! Начать поиски!» От этих воспоминаний Забродину стало неловко, и он чуть было не заворочался в кровати. «Но все же с Пронским происходит что-то непонятное».

Затем мысли его перенеслись в Москву... «Что сейчас делают дома? Вероятно, еще не спят. Для Москвы десять часов не позднее время».

Становилось все труднее лежать неподвижно, поза казалась неудобной, ноги стали затекать. Владимир осторожно посмотрел на светящийся циферблат часов: прошел всего час. Медленно повернулся на правый бок и на минуту затих. Посмотрел в сторону окна. Кроме сероватого прямоугольника проема, ничего не видно.

«А что означают его слова о цели жизни? Почему произошла перемена в настроении? Странно... А может быть, пустяки?»

Все сильнее хотелось спать. Забродин помассировал пальцами веки. Стало немного легче. Когда глаза стали снова закрываться, тихо повернулся и лег на спину. Опять потер веки, лоб. Поднес к глазам часы: только двенадцать! Михайлова нужно будить в половине четвертого. Еще три с половиной часа!

Вдруг он услышал скрип, Забродин притих... Показалось? По-прежнему темно, даже стало темнее, видно на улице погасили фонари. Он мог различить лишь проем окна. Михайлов лежал на кровати рядом, Владимир слышал его ровное дыхание, какое бывает только во сне.

Скрип не повторился, но Забродин лежал в напряжении. И вдруг снова, едва слышно. Теперь половица! Он затаил дыхание. Дом старый, массивный. Пол, хотя и собран из добротного дубового паркета, но от времени рассохся и кое-где поскрипывал.

Забродин различил мягкие шаги. Осторожные шаги босого человека. Они делались отчетливее, приближались к двери в их спальню. Владимир уже отчетливо их различал: шаг — остановка, шаг — остановка... Потом еще шаг медленно, размеренно... Все ближе к проходу, где висит портьера.

«Что задумал Пронский? Как поступить? Разбудить Михайлова?.. Нельзя. Пронский услышит. Если он что-либо задумал, это вынудит его на крайние действия. Потребуются решительные меры и с их стороны. Тогда бесславно закончится дело, на которое затрачено столько усилий и возлагались большие надежды! Нет, нет. Нужно тихо лежать. Михайлов часто говорил о выдержке. Нужна выдержка во что бы то ни стало! Но где тот предел, до которого нужно проявлять выдержку и за которым будет непоправимое ротозейство?!»

Тем временем Пронский подошел вплотную к проходу в их комнату. «Стоит, что-то выжидает. Может быть, слушает, спят ли?» Забродин замер. Он никогда в жизни не был на охоте, но, вероятно, в таком же состоянии находится охотник, выжидающий в засаде хищного зверя. «Еще немного подождать! Еще рано! Вот переступит порог, сделает один шаг! А что делать, если Пронский нападет? Стрелять нельзя... Пронский должен предстать перед судом... Значит, он остался в душе таким же преступником, каким был заброшен в СССР...»

Владимир готов был в любое мгновение вскочить. Пронский стоял у порога.

Сколько времени продолжалось это, Владимир не знал. Внезапно шаги стали удаляться. Куда? Тише, тише, почти неслышно... «А-а, у входной двери!» Забродин напрягал слух, но в ушах звенела тишина...

«Если вышел в коридор, было бы слышно щелканье замка.

Нет. Стоит. В любую минуту может вернуться!» Владимир осторожно посмотрел на часы: два часа...

Паркет вдруг затрещал громко, шаги стали уверенными. Заскрипела кровать, и все замерло.

Разрядка наступала медленно. О сне Забродин теперь уже не думал. «Что хотел Пронский?»

В половине четвертого Забродин разбудил Михайлова, наклонившись к его уху, шепотом предупредил о ночном хождении в соседней комнате и сразу же уснул.

Когда Забродин проснулся, было светло. Через приоткрытые створки окна с улицы доносились дребезжание трамвая, гудки автомашин. Он оделся и вышел. Михайлов умывался, а Пронский стоял возле балконной двери и смотрел на улицу.

Забродина поразило его лицо: казалось, он постарел за ночь. «Какая буря пронеслась в его душе?» На приветствие Владимира Пронский ответил сухо и неохотно.

Завтракать отправились в знакомое уже кафе. Пронский молчал и становился все мрачнее. Когда выпили кофе и собирались уже выйти на улицу, чтобы приступить к намеченной на день программе, он резко поднялся и заявил:

— Идемте в гостиницу! — Это было сказано таким тоном, какого Забродин от него еще не слышал.

— Что случилось, Николай Александрович? — насторожился Михайлов.

— В номере объясню...

Они поднялись на третий этаж.

— Так, в чем же дело, Николай Александрович?

Пронский опустил глаза и решительным тоном сказал:

— Я не буду с вами работать. Везите меня обратно, сажайте в тюрьму! Судите. Делайте со мной, что хотите! Я не могу!

Забродин притих. Михайлов, видимо, тоже растерялся, но попытался перевести все в шутку:

— На вас, вероятно, плохо подействовала перемена климата? Чем объяснить такой поворот?

— Не шутите! Это серьезно, — Пронский говорил взволнованно и твердо. — Я над этим непрерывно думал. Еще из поезда хотел бежать... Сегодня ночью я мог бы убить вас или просто уйти из гостиницы. Наконец, повеситься на крюке, к которому подвешена люстра, или выпрыгнуть с балкона и таким образом покончить с собой. Но я не могу. Не в состоянии этого сделать! Я знаю, что вы правы. Будущее за вами. Разумом я с вами, с родиной, которую я уже не могу предавать. Вырос же я на Западе, там остались мои друзья. Я не хочу подводить их и не буду! Сажайте меня обратно в камеру!..

Пронский «выплеснул» все. Забродин видел, как покраснел Михайлов, напрягся. Он искал выхода: ведь одно неосторожное слово и трудно предвидеть последствия.

— Не горячитесь... Ведь так можно сделать непоправимую ошибку. — Михайлов осторожно подбирал слова. Рука его машинально двигала по столу пепельницу.

— Я решил твердо! — Пронский замял папиросу, как бы подчеркивая этим жестом, что решение окончательно.

— Как же быть с вашей матерью? Сегодня ей скажут, что вы в Ростове и завтра встретитесь с ней?

— Это свидание не должно состояться! Моя единственная просьба к вам: мать не должна ничего знать! Пусть считает, что я с отцом... Вы не можете мне в этом отказать...

— Ну, Николай Александрович! Задали вы нам задачу. Я должен посоветоваться.

Михайлов вызвал машину и, оставив Забродина с Пронским в гостинице, поехал в управление. Пронский сидел, понурив голову, и молчал. Забродин не решался заговорить с ним.

Вскоре Михайлов позвонил и попросил их приехать в управление.

Начальник, поздоровавшись за руку с Забродиным и Пронским, предложил сесть. Он был рассержен. Расхаживая вдоль просторного кабинета, он сразу, что называется, «напустился» на Пронского:

— Вы что же, как ветреная девица! Сегодня — одно, завтра — другое? Мы не намерены заниматься с вами детскими играми. Что у вас случилось?

— Я уже сказал! — сухо ответил Пронский. — Работать против своих не буду.

— Так, так... Они «свои», а мы «чужие»? — Начальник остановился рядом с Пронским и, перебирая рукой блестящие пуговицы на своей гимнастерке, смотрел на него сверху вниз. — Изменники Родины вам дороже своего народа? — голос его дрожал от негодования.

— Я все сказал. Прикажите меня увести! — Пронский сидел неподвижно, уставившись в одну точку.

— Я прикажу все, что найду нужным. Но прежде я хочу высказать то, что думаю... — Он взял со стола папиросу, закурил. — Вас испортила среда, в которой вы жили. Наши работники приложили много усилий и труда, чтобы очистить вас от гнили. Вы же обманули все наши надежды. Так справедливо получите все, что причитается! А пришли вы к нам не как сын Родины, а как самый опасный враг!.. Мне сказали, что вы умный человек. В этом случае вы сможете разобраться, кто истинный друг, а кто — случайный попутчик. Порывом ветра вас занесло на чужбину и, пробыв в изгнании много лет, вы стали петь с чужого голоса...

На лице Пронского не дрогнул ни один мускул. Он даже не изменил позы.

— Ваши друзья здесь. Вы обязаны быть вместе с народом. Я даю вам возможность подумать! Посидите в приемной!

Пронский вышел. Усаживаясь на свое место за столом, начальник сказал:

— С ним нужно построже. Он будет работать с нами!

Но Михайлов был другого мнения... Он не стал спорить, вышел к Пронскому и мягко сказал ему:

— Зачем вы так, Николай Александрович...

Эти простые слова, а может быть, сердечный тон, задели какую-то струну в душе Пронского...

Весь день Пронский ходил сумрачный, разговаривал неохотно. Михайлов и Забродин не оставляли его ни на минуту. Втроем гуляли по городу. Пронский мало интересовался окружающим, односложно отвечал на вопросы.

Спать легли рано. Забродин и Михайлов, как и в прошлую ночь, дежурили по очереди. Было слышно, как Пронский долго ворочался, пока не уснул. Однако ночь прошла спокойно.

Наутро Пронский встал с синими кругами под глазами, но прежней нервозности уже не было. Когда собрались идти завтракать, Пронский тихо спросил:

— Петр Васильевич, можно организовать поездку к матери?..

Мать Пронского, Ирина Петровна, была родом из разорившейся дворянской семьи. Во время отступления белых в 1918 году она бежала из Воронежа вместе с мужем — офицером — и сыном Николаем, которому тогда было три года. В Новочеркасске она тяжело заболела, и муж поместил ее на частной квартире у супружеской пары Перепеличко, а сам, забрав сына, выехал в часть, надеясь еще возвратиться...

Потеряв мужа и сына, Ирина Петровна пыталась отравиться. Перепеличко ее выходили. Потом она стала получать письма и узнала, что сын жив...

Сейчас это была седая женщина, с красивым, строгим лицом.

Вчера ей сказали, что сын здесь...

С утра она не отходила от окна. И хотя время встречи еще не подошло, ею овладело беспокойство: не случилось ли что-нибудь по дороге. Кроме того, ее не оставляла тревога: «Что будет с ним потом? Он прибыл нелегально и находится в серьезной опасности. Она должна ему помочь. Ей сказали, что она может это сделать. Да, она сделает все возможное. Сердцем матери она найдет правильный путь...»

Ирина Петровна услышала, как подъехала машина. С трудом переставляя отяжелевшие ноги, она подошла к двери и прислонилась к косяку. Шаги по небольшой деревянной террасе отзывались в ее сердце...

Дверь распахнулась, на пороге стоял ее сын! Сын, которого она оставила маленьким мальчиком...

— Ирина Петровна, выпейте, — Постников протянул ей рюмку с валерьянкой.

— Спасибо. Сейчас все пройдет! — Обняла сына, улыбнулась. — Ну, вот и все!

Несколько минут она молча вглядывалась в лицо Пронского, как бы изучая его заново, затем спросила:

— Коля, а как же дальше?

— Ничего, мама, я дома, а это — главное!

Кризис миновал... В этом Михайлов и Забродин убедились уже на следующий день, когда Пронский пошел самостоятельно устраиваться на завод.

Возвратившись к вечеру в гостиницу, где его с нетерпением поджидали чекисты, он рассказал:

— Все нормально, все хорошо. На работу меня возьмут, как только решится вопрос с пропиской. Даже моя вымышленная автобиография ни у кого не вызвала подозрений.

Последние слова вызвали у Михайлова улыбку, но он лишь сказал:

— В милиции мы можем замолвить за вас слово, так что беспокоиться не следует.

Поселив Пронского на квартире в Ростове и договорившись, что все вопросы он будет решать с Постниковым, Михайлов и Забродин тепло с ними попрощались и возвратились в Москву.

Крылов был в курсе всех перипетий и никакого отчета не потребовал. На следующий день он вызвал Забродина и сказал:

— С поручением вы справились хорошо. Дальше заниматься этим делом будем я и Михайлов. Вам я скоро дам другое задание...

Так закончился первый этап работы Забродина с Пронским.

Потом — война. Началась эвакуация правительственных учреждений и оборонных заводов из Москвы. Наркомат внутренних дел эвакуировался в Куйбышев. Вывозили семьи, отправляли многих работников. В Москве была оставлена небольшая группа, в которую вошел Крылов. В качестве помощника он взял Забродина.

За день до отъезда сотрудников Владимир, который помогал упаковывать документы, случайно встретил в коридоре Михайлова.

— Послушай, Володя, а Пронский-то наш каков! — сказал Михайлов. — На второй день войны срочно вызвал Постникова и запросился на фронт!

Так после долгого перерыва Забродин вновь услышал о Пронском и подумал, что не зря трудились.

— Что решил Крылов?

— Сказал, что нужно подождать. Используем его с наибольшей пользой... Такой ответ дали в Ростов. Ну, извини, я тороплюсь. Завтра уезжаю...

Огромный дом в Сокольниках, где жил Забродин, после отъезда семьи сделался чужим. Владимиру стало неприятно бывать в своей квартире. По совету Крылова он поселился в одной из комнат опустевшего здания НКВД, вблизи кабинета Николая Федоровича.

В узких длинных коридорах гулко раздавались одинокие шаги. Не было привычного стука пишущих машинок. На некоторых этажах располагались солдаты, которые несли комендантскую службу.

Однажды Крылов вызвал Забродина.

— Вот телеграмма из Ростова. Прочитайте и подготовьте ответ. Не уходите, прочтите здесь, я вам скажу, что нужно написать.

Телеграмма была короткой. В связи с приближением фронта к Ростову начальник Ростовского управления запрашивал, как быть с Пронским, следует ли его эвакуировать в тыл? Одного или вместе с матерью? Если эвакуировать, то куда?

— Напишите, что Пронский должен остаться в Ростове. Пусть детально отработают с ним условия связи на случай оккупации города противником... Ему нужно дать наши средства тайнописи и подыскать два-три тайника для обмена корреспонденцией.

В ноябре немцы захватили Ростов. Город притих, затаился, жил ожиданием.

В один из ветреных и холодных дней на квартиру к Пронскому пришел незнакомый человек. Он был узкоплеч, с длинным аскетическим лицом.

— Я от Смирницкого, — представился он. — Вересаев. Вы Алекс?

Он говорил с небольшим акцентом.

Вересаев раскрыл портфель, достал бутылку коньяку и повернул ее к Пронскому этикеткой, на которой буква «О» была перечеркнута синим карандашом. Пронский кивнул:

— Наконец-то! Я очень рад! Давно не получал от вас никаких известий. Начал было думать, что меня забыли!

— Я шел по адресу, который дал мне Смирницкий, и не надеялся вас увидеть. Полагал, что большевики угнали вас на восток.

Пронский накрыл на стол, и весь вечер они пили французский коньяк, который принес гость.

— Смирницкий просил вам объяснить, — говорил Вересаев, разомлев от тепла и спиртного. — За полгода до начала восточной кампании не было никакой возможности что-либо вам передать. Все контакты были нарушены. Затем через линию фронта тоже не удалось... Там довольны вашей работой, ценят мужественное поведение.

— Ценят! Нарушены!.. — голос Пронского дрожал от возмущения. — Они только болтают о большом деле. Их бы сюда, на мое место... Денег нет, связи нет... Вот-вот призовут в армию. Что я стал бы делать? Белый билет сам себе изготовил с помощью старых штампов. Когда шел в милицию на регистрацию, думал крышка.

— И как?

— Сошло, как видите...

— Да-а... Не хотел бы я быть на вашем месте. Теперь все ваши страхи кончились. Давайте выпьем. Вместе с великим фюрером мы будем строить в России новый порядок.

— Хорошо-то хорошо... А как относятся немцы к эмигрантам?

— Национал-социалистам нужна опора в русском народе. Этой опорой будем мы — «Пахари». В больших городах национал-социалисты назначают наших людей в магистраты.

— Надеюсь, мне тоже найдется применение?

— Безусловно. Я завтра же свяжусь со Смирницкий и все расскажу ему.

Но второй раз Вересаев не пришел.

Внезапно мощным контрударом советские войска выбили фашистов из Ростова. Вместе с ними бежал и Вересаев.

Все это узнал Забродин из письма начальника Ростовского управления.

— Что делать? — спросил Забродин Крылова, прочитав сообщение.

— Наберемся терпения!

У Забродина иногда мелькала мысль: может быть, перебросить Пронского через линию фронта? Но он понимал, что Пронский не сумеет объяснить свое исчезновение Смирницкому.

Летом 1942 года Ростов снова пал. В июле в Москву приехал Постников. Исхудавший, загорелый, с нездоровым блеском в глазах, он вошел в кабинет к Владимиру, когда тот, склонившись над столом, писал телеграмму в партизанский штаб.

— Рад приветствовать вас! Не помешаю? — проговорил Постников. Забродин оторвался от ярко освещенной бумаги, но в полумраке комнаты не сразу узнал вошедшего.

— Здравствуйте... — неуверенно ответил он.

— Постников! — представился вошедший.

Только теперь Владимир узнал в этом худом, поджаром человеке полного жизнерадостного лейтенанта государственной безопасности из Ростова. У него изменился даже голос.

— О, извините! Я вас сразу не узнал. Садитесь, пожалуйста. Откуда вы? — спохватился Забродин.

— Разрешите, я положу у вас вещи? — сказал Постников, стаскивая с плеч рюкзак. — Это длинная история... Когда у вас будет свободное время, расскажу. Мне пришлось дважды пережить отступление... Меня вызвал товарищ Крылов, а остановиться мне негде, — говорил он отрывисто, и было видно, что он очень устал.

— Пожалуйста. Вы можете отдохнуть на диване.

— Нет, спасибо. Я хотел бы доложить Крылову, а потом устроиться в гостинице... Можно от вас позвонить?

Вскоре Забродин и Постников сидели в кабинете Крылова.

— Как доехали? — поинтересовался Крылов.

— Хорошо. Поезда ходят, как до войны, — пытался пошутить Постников.

— Бомбили?

— Только два раза. И оба — для нас удачно.

— Где семья?

— На Урале. Едва удалось вывезти, когда немцы ворвались в первый раз.

— Сейчас все в порядке?

— Да, спасибо.

— Что с Пронским? О встрече Пронского с Вересаевым мы знаем, — помог ему Крылов. — Что было дальше?

— После того как немцы захватили город вторично, к Пронскому пришел другой представитель Смирницкого. Не застал его дома, оставил записку, чтобы Пронский явился в немецкую комендатуру. На следующий день Пронский посетил комендатуру, и там ему выдали документы для проезда в Гродно. Сообщили адрес Смирницкого. Все это он описал и записку вложил в тайник. Сам же уехал. Вот его письмо.

Постников достал из планшета свернутый лист бумаги и передал Крылову.

— В этом письме, как вы увидите, Пронский назначает встречу с нашим представителем в Гродно на 20 августа.

— Двадцатое? — Крылов перевернул листки настольного календаря. — Время еще есть... А место встречи?

— У входа в почтамт. В 20 часов.

Крылов пробежал глазами письмо и отложил его в сторону.

— А как вы посмотрите, если мы пошлем вас на встречу с Пронским в Гродно?.. В течение последнего времени вы были к Пронскому ближе всех.

— Это понятно. Я постараюсь выполнить...

— Самолетом вас перебросят в Белоруссию, в партизанский край. Партизаны проводят вас в город, дадут надежные документы. Ну, а там уж... Сами понимаете!

— Справлюсь, товарищ комиссар!

— Хорошо. Подготовка к отлету займет дня три-четыре. За это время прикиньте, что вам потребуется для работы в тылу противника. Обсудите с товарищем Забродиным.

...Спустя трое суток Постников улетел. В Москве стояла душная летняя ночь, а за городом, на аэродроме, было свежо. Длинный день задержал отлет, и только в полночь по обе стороны бетонной дорожки аэродрома на миг вспыхнул ряд красных лампочек. Самолет вздрогнул, разбежался, быстро набрал высоту и взял курс на запад. Провожая Постникова, Забродин долго тряс его руку. И, хотя он не знал, что это будет их последняя встреча, но на душе было почему-то неспокойно.

От Постникова поступило много сообщений. Были среди них краткие телеграммы, были и подробные письма. А потом неожиданно пришла телеграмма от партизан... Забродин вначале не поверил. Постников убит по дороге из Гродно... Это случилось, когда Красная Армия освобождала город за городом.

Вместе сотступающими немцами потянулись на запад и «Пахари», надеясь там найти убежище. Постников успел передать Пронскому указание Центра: следовать с немцами и без разрешения Центра не возвращаться.

Пронский вложил в тайник записку: «Уезжаю в Дрезден. Первый вторник каждого месяца выхожу на главный вокзал. В восемь часов вечера». Это была последняя весточка. С тех пор прошло около десяти лет. Никаких известий от него не поступало...

Все это промелькнуло перед Забродиным в одно мгновение. И вот перед ним Красков. Стоит и разминает в руках свою кепку.

— Где Пронский?

— Во Франкфурте-на-Майне.

— Почему он не писал?

— Потерял связь. Ожидал, что вы найдете. Потом болел... Просил передать, что выходил тогда... в Дрездене. Но никого не встретил.

— Да, я знаю. За день до назначенной встречи американская авиация разбомбила вокзал. Почему Пронский не возвратился домой с репатриантами?

— У него был приказ не возвращаться без разрешения. Потом за ним следили. Если бы что-нибудь заметили, он бы исчез бесследно.

— Об этом мы подробно поговорим. Вы что-нибудь ели?

— Мы ужинали в самолете. Я не голоден. Сейчас нужно бы ехать в Торжок.

— Зачем?

— Там мы договорились встретиться с Диком, моим напарником.


Ромашко приземлился в поле. Подмерзшие комья земли звенели под ударами каблуков. Светало. Где-то лаяли собаки. Ромашко прислушался. Все спокойно. Рывками отстегнул стропы и стал подтягивать к себе купол парашюта. Вскоре рыхлая белая груда пенилась у его ног. Он вытер рукавом телогрейки вспотевший лоб, сбросил с плеч рюкзак и принялся что-то искать.

— Вот он, черт! — выругался Ромашко. Приподнял с земли небольшой чемодан и отнес его к рюкзаку.

Достал саперную лопатку и принялся копать. Когда небольшая яма была готова, затолкал в нее парашют, засыпал землей, утрамбовал.

Взвалив на спину рюкзак и взяв в руки чемодан, зашагал к черневшему вдали лесу.

Поляна, которую он облюбовал на небольшом пригорке, была довольно сухая. С одного края росло несколько молоденьких елей, и среди них возвышалась высокая береза. Ромашко сложил вещи возле этой березы. Распечатал пачку «Беломорканала». Затянувшись сладковатым дымком, прошел дальше в лес, осторожно раздвигая ветки и пристально вглядываясь в стволы берез.

Вскоре возвратился, держа в руках два березовых нароста, словно две половинки большого гриба. Нашел в чемодане толстые иглы, насадил на них наросты и, слегка постукивая рукояткой лопаты, укрепил на стволе березы.

Вытащил поношенный костюм с маркой «Москвашвей», быстро переоделся. Взял толстую пачку денег, отсчитал несколько купюр, сунул в карман, а остальные уложил на дно чемодана. Постоял в раздумье. Из небольшой книги вынул топографическую карту.

Закончив курить, Ромашко вырыл яму побольше, сложил в нее оставшиеся вещи, засыпал землей и, нарезав лопатой дерна, прикрыл сверху: «Так-то надежней!»

Когда все было закончено, отошел в сторону, осмотрел метку на дереве и остался доволен. «Словно настоящие!»

Ромашко вышел на опушку леса. Жадно втянул в себя воздух. Пахло дымком, русским деревенским дымком. По небу разлилась утренняя заря. Кромка леса тянулась куда-то в сторону, отливая вдали сиреневым цветом, как бы покрытая тончайшей сиреневой вуалью. Оглядевшись, Ромашко с грустью подумал: «Вот тебе родина! Сколько лет ждал этой минуты! А теперь — как летучая мышь — приходится выползать из укрытий по ночам, а днем прятаться от людей». Неопределенно взмахнул рукой и зашагал через поле. Шел долго, полем и перелеском, время от времени посматривая на карту. Наконец, вышел к шоссе. Дорога вздыбленной лентой убегала куда-то вдаль и казалась пустынной.

Ромашко не спеша пошел по краю. На большой скорости промчался грузовик. Когда сзади опять послышался звук мотора, он остановился и поднял руку. К обочине подрулил поджарый самосвал.

— Куда тебе? — крикнул водитель.

— В Торжок...

— Залазь!

Ехали молча. У самого города, на развилке, шофер остановил машину и сказал:

— Мне направо. Ты доберешься и так, тут рядом. Шагай прямо по дороге.

Ромашко вытащил из кармана хрустящую бумажку и, спрыгивая с подножки, сунул ее в руку шоферу.

— Возьми...

Шофер включил было скорость, но, рассмотрев бумажку, остановил машину.

— Эй, парень, бери назад. У меня нет сдачи!

— Ладно, оставь. Мельче нет, — Ромашко махнул рукой и зашагал к городу.

Шофер покачал головой, посмотрел на удалявшуюся фигуру и тихо пробормотал:

— Не знаешь, кого везешь... Жулик или аферист! Ну и шальные же деньги у людей!

Торжок праздновал Первомай. Окраины были пусты. Ромашко долго шел по тихим улочкам, пока добрался до вокзала. На скамейке в майском неустойчивом тепле дремал одинокий пассажир.

Ромашко посмотрел расписание поездов и зашел в буфет. «Этот трусишка Боб не скоро еще доберется! Нужно подкрепиться», — подумал он и сел за столик. К нему долго никто не подходил. Ромашко стал оглядываться, пытаясь отыскать глазами официанта. Наконец, не выдержав, он подошел к буфетчице.

— Я бы хотел поесть...

— Пожалуйста.

— А где официант?

— У нас самообслуживание... Вы не здешний?

На какую-то долю секунды глаза Ромашко метнулись в сторону, но он взял себя в руки. «Тихо, Дик. Тебя в школе этому учили! Ты забыл!» И спокойно спросил:

— Что у вас есть из горячего?

Выпив водки и плотно позавтракав, вышел на улицу. Настроение поднялось. «Теперь можно и подождать Боба... А куда,собственно, торопиться?»

На привокзальной улице становилось все оживленнее. Подъехали две автомашины, высадили пассажиров с чемоданами. Откуда-то из переулка появились трое мужчин «навеселе», оживленно разговаривая и смеясь, они приближались к Ромашко.

Водка согревала тело, оно наливалось молодецкой силой, и у Ромашко даже радостно стало на душе. «И вовсе не так опасно, как твердил этот толстый босс: «Будьте осторожны, особенно в первое время! Вы забыли русские привычки». Какие там привычки! Все знакомо, все осталось таким же, как пятнадцать лет назад... Он — такой же русский. Вот документы столько! Нужно побыстрей раздобыть новый паспорт. Прописаться где-нибудь, и «утерять» этот, выданный американцами. И тогда — все! Никакой черт не страшен!»

Внезапно руки Ромашко очутились в могучих клещах, которые с силой потянули их вперед и соединили вместе. В тот же миг послышался негромкий щелчок. Он ощутил прикосновение чего-то холодного. Попытался было дернуться назад, освободиться, но поздно. Руки накрепко прикованы друг к другу.

Ромашко изогнулся, тряхнул плечами с такой силой, что державшие его люди едва устояли на ногах. Но в этот момент подъехала автомашина и эти трое, словно куль, погрузили его. Один из них сказал:

— Ну, вот и все. Подержите его, пожалуйста, еще секунду.

Ромашко снова зажали в тиски, так, что он не мог пошевелиться, а произнесший эти слова быстрым взмахом перочинного ножа отхватил угол воротничка рубашки.

— Зачем это, товарищ Забродин?

— Вот, пощупайте, здесь зашита ампула с ядом. Раскусит и — все...


Забродин возвратился домой, когда жена заканчивала мыть посуду.

— Наконец-то! Я уже беспокоюсь! Гости ждали-ждали... Надоело и разошлись. Праздник не праздник, — воскликнула она, вытирая руки полотенцем.

— Ничего, Валюша. Сегодня мы хорошее дело сделали. — Он повесил плащ и прошел в комнату.

...Забродин проснулся рано. Не спалось. «Удалось ли схватить других парашютистов? Не расползлись ли они по городам и поселкам? Как быть с Пронским? Как наладить с ним связь? С чего начинать допрос Ромашко?» Тысячи вопросов возникали у него, и ни на один он не мог ответить.

Наскоро умывшись и позавтракав, Забродин заторопился на службу.

— Я пойду к Державиным, — сказала жена, провожая его до дверей. — Они пригласили нас. Когда освободишься, приходи к ним.

— Хорошо.

Начальник контрразведки, генерал Шестов, был уже на службе, и, как только Забродин позвонил по телефону, он тут же пригласил его к себе.

— Присаживайтесь, Владимир Дмитриевич. Расскажите подробности.

Забродин обстоятельно изложил все, что узнал от Краскова. Затем спросил:

— Георгий Константинович, как с остальными?

Генерал ответил:

— Все диверсанты уже у нас!

— Как?!

— Точнее не у нас, а их конвоируют сюда...

— Всех? — Забродин все еще не мог скрыть своего удивления.

— Вот именно. — В таком приподнятом настроении Забродин видел генерала впервые. — По правде сказать, я и сам не ожидал, что удастся так быстро, за одну ночь! Помог партийно-комсомольский актив. Двое сами явились с повинной... Вот только снаряжение кое-кто все же успел запрятать... Ну, это не страшно. — Затем, быстро меняя тему разговора, генерал продолжал: — Сейчас вот что нужно, Владимир Дмитриевич. Узнайте у Краскова, какие инструкции получили парашютисты, когда они должны выходить на связь со своим центром, ну, в общем, все, что надо. В быстром темпе, чтобы мы смогли ускоренно провести следствие.

Забродин бегом спустился по лестнице к себе в кабинет. Позвонил на квартиру капитану Лунцову и вызвал его на службу.

Вскоре раскрасневшийся от свежего воздуха, одетый в праздничный костюм с ярким галстуком, Лунцов рывком отворил дверь и отрапортовал:

— Прибыл по вашему указанию, товарищ полковник!

— Входите. Будете мне помогать.

По выражению лица Забродина и по его тону Лунцов понял, что произошло что-то необычное. От уравновешенности полковника не осталось и следа.

— Что-то случилось, Владимир Дмитриевич? — с тревогой спросил Лунцов.

— Случилось. Теперь все хорошо. — И Забродин рассказал о событиях минувшего дня. — Быстро собирайтесь. Поедем к Краскову в гостиницу «Северная», а вечером мы с вами будем допрашивать Ромашко. Захватите, пожалуйста, чистой бумаги. Чемодан с вещами Краскова я возьму сам. Как будто все. Выходите к машине.

Озабоченность Забродина передалась Лунцову.

Красков ждал их в холле гостиницы.

— Здравствуйте! Очень рад. — Они крепко пожали друг другу руки, Забродин представил Лунцова.

Поднялись в номер, Забродин вызвал официанта и заказал бутылку «Твиши». Пока официант накрывал на стол, Забродин подошел к раскрытому окну. Небо заволакивали серые тучи, ветер крепчал. Красков присел на край своей кровати и притих. Официант ушел, Забродин плотно притворил раму и пригласил всех к столу.

— Как устроились на новом месте? — спросил он Краскова.

— Давно так не спал...

— Давайте отметим ваше благополучное возвращение. И с праздником!

— Благодарю вас. Лучше, чем мозельское... Товарищ полковник, когда я смогу повидать родных? — без всякого перехода спросил Красков. Видно, эта мысль давно его тревожила.

— Н-да... — Забродин помедлил. —Я вас понимаю... Но придется еще подождать... Ничего не поделаешь...

Красков вздохнул:

— Ну, что ж... Потерплю... Дольше ждал.

За стеной или где-то наверху включили радио. Мужской голос запел: «Я трогаю русые косы».

Красков прислушался:

— Хорошая песня! Я ее слушал совершенно в другой обстановке. Там... Мы были тогда вдвоем с Ромашко. Если бы вы его только видели в тот момент! Хотите, я расскажу?

— Да, пожалуйста.

— Это было весной прошлого года. Вместе с Ромашко я приехал в Бад-Нойар, недалеко от Бонна. Вероятно, вы слышали об этом городе?

— Никогда в жизни... — Забродин улыбнулся.

— Этот городишко известен своим игорным домом. Вроде Монте-Карло или Баден-Бадена, только меньших масштабов. Рулетка и все прочее. Город богатый и очень красивый, хоть и небольшой. Цветы, чистота... Куда пойти? В игорный дом нас не пустят — не такого мы полета птицы. Да и на что играть? Мы зашли в ресторан. Было тоскливо и захотелось выпить. Наскребли денег, заказали коньяк. Попросили целую бутылку... Вы знаете, как заказывают немцы? Маленькими порциями, грамм по двадцать. Мы так не умеем...

Пока ожидали, к соседнему столику подсел богатый эмигрант. Это было видно по его одежде, разговору. Он тоже сделал заказ и включил свой транзистор. Была передача из России. Какой-то солист исполнял эту песню. Ромашко замер. Побледнел. Слушал, стиснув зубы. А когда кончилась песня, налил полные бокалы и хватил! Снова налил... Зажал бокал в руке, стекло хрустнуло, вонзилось в ладонь. Кровь потекла на скатерть, а он сидел и смотрел. Лишь качал головой и повторял: «Березы! Березы!» Мне тоже хотелось взвыть. Извините...

— Ничего, это жизнь... Какой он, ваш Ромашко?

— Ромашко? Подлец. Самый отъявленный подлец! Что еще? Верит в бога!

— Религиозен?

— Еще как!

— Молится?

— В церковь не ходит, но молитвы читает регулярно.

— Где вы должны обосноваться?

— Мне назначили город Борисов, Ромашко — Орел. Что касается инструкций по разведке, то я думаю, что они вам хорошо известны...

— Ничего нового?

— Нет.

— Теперь расскажите о Пронском. Как он там? Меня интересует все, что вы знаете.

Красков задумался, взял со стола рюмку, отпил глоток вина.

— Могу рассказать о нем немного. Познакомился в американской разведывательной школе, где он работает преподавателем. Со всеми держится сухо, поэтому близких друзей у него нет. Мне даже показалось странным, когда однажды, неожиданно, я встретил его в городе и он разговорился. Наши встречи повторялись, он говорил о родине, и я понял, что он тоскует. Наши чувства совпали. Перед самым отлетом он поговорил откровенно и доверился мне, дал поручение явиться к вам. Передал, что другого пути установить связь не нашел. Пронский просил обратить особенно ваше внимание на маяк.

— Какой маяк?

— Радиомаяк. Его дали Ромашко.

О радиомаяке Забродин услышал впервые.

«Что замышляет американская разведка? Может быть, американская военщина строит на этом свои расчеты? — мучительно размышлял Забродин. — Поставит диверсант «аппаратик» возле какого-нибудь важного объекта, заработает радиомаяк на определенной волне. Идеальная наводка для вражеского самолета: куда там старым ракетницам. Бомбы будут падать точно на цель...»

— Почему маяк дали именно Ромашко?

— Понятия не имею. Вероятно, ему больше доверяют...

— Где он должен ставить его?

— Этого я не знаю.

Еще немного поговорили на нейтральные темы и попрощались с Красковым. Вышли из гостиницы.

— Когда приходить? — спросил Лунцов.

— В восемь.

Погода резко изменилась. На улице шел снег. Мокрый и липкий, он пушистым белым слоем покрывал подоконники, лотки, палатки, крыши домов. Падая на мостовую, снег тут же таял, превращаясь в серую жижу, которая неприятно чавкала под ногами. Фетровая шляпа и пальто Забродина намокли. Выбирая места посуше, он перепрыгивал через небольшие канавки и лужи, торопясь к остановке троллейбуса.

Мужчины, женщины, дети, не обращая внимания на мерзкую погоду, куда-то спешили, смеялись...

На Трубной площади Забродин вышел из троллейбуса.

— Надеюсь, все дела закончили, дорогой Владимир Дмитриевич? — встретил Забродина Державин.

— Увы! — улыбнулся Забродин. — Дел все прибавляется, Виктор Афанасьевич.

— Вот я напущу на вас вашу жену. Хотя бы сегодня.

— Я испуган и, возможно, сдался бы, — в тон ему отвечал Забродин. — Но дела есть дела.

— Эх, вы! — Державин безнадежно махнул рукой. — Ну, проходите...

За столом царило веселое оживление.

Забродин сел рядом с женой.

— Володя, ты освободился совсем? — спросила она.

— Нет, Валюша, на часок.

А в голову все время лез этот злосчастный маяк.

— Владимир Дмитриевич! Вот мы обсуждаем проблему бессмертия. — К Забродину повернулся композитор Веселов. — Как ваше мнение?

«Проблема бессмертия! Очень своевременно!» — подумал Забродин и ответил:

— Сергей Герасимович, вы берете меня приступом. Я страшно голоден и не способен пускаться в философские рассуждения. Давайте лучше выпьем...

Через час Забродин с сожалением покидал веселое общество.


Ночь тянулась нескончаемо долго. Но ждал ли он рассвета? В одно из таких предутренних мгновений его казнят! Повесят или расстреляют. Но самое страшное, самое тяжкое еще впереди — пытки.

Ромашко снова, как и несколько часов назад, охватил тот внутренний холод, который парализует волю человека.

— Господи, спаси! Господи, помилуй! — прошептал он тихо.

В день отлета мистер Корвигер предупреждал: «Будьте осторожны. Нет и не будет вам пощады! Под ногти воткнут раскаленные иголки».

«Был бы яд, сейчас же, не задумываясь, проглотил бы его. Очкастая сволочь, прости меня, господи, отхватил ножом!»

Под утро, когда Ромашко окончательно измучился, совершенно неожиданно в его истерзанную душу ворвалась новая мысль... И замерло сердце: «Не ошибка ли это? Может быть, его схватили случайно? Приняли за кого-то другого? Подержат и выпустят! В самом деле, откуда они могли знать? Только приземлился, и на тебе! Нет, они ничего не знают. Просто случайное совпадение... Нужно срочно что-то придумать».

Ромашко приподнял голову. Он лежал на железной кровати, прикрепленной к стене. Откуда-то сверху в тюремную камеру проникал слабый, казавшийся голубоватым дневной свет. Ромашко огляделся. Серые, кое-где облупившиеся стены, массивные и нерушимые, словно скалистые громады по бокам узкого ущелья. У него появилось даже ощущение, что он лежит на дне глубокой пропасти и стены в любую минуту могут сомкнуться и раздавить его. И тишина! Страшная, гнетущая тишина!

«Но ампула с ядом!.. Как объяснить? Рубашка чужая. Случайно прихватил на вокзале. Уголовник я... А паспорт, а военный билет, которые отобрали при обыске?!» Эта мысль вновь наполнила душу ледяным холодом. И медленно, еще неуверенно пробивалось в сознание: «Отказаться! Сказать, что нашел! Документы — тоже чужие. Именно так. А где свои? Голова раскалывается! Эти подобрал в дорожном кювете, а свои выбросил. Почему? Был осужден за кражу. Бежал из лагеря. Ха! Вот это здорово! Пусть поищут по лагерям... Что-то получается. Слава тебе, господи! Надоумил, господь! — Ромашко перекрестился. — Шел по дороге, валяются документы. Поднял. Что еще надо. О таких только и мечтал. Своих нет. Какие документы могут быть у беглеца? Был грех, воровал. Потом раскаялся, но было поздно. Понимаете, гражданин следователь, тяжело сознаваться, но что поделаешь — бежал из лагеря!» Ромашко представил, как удивится следователь. «Задержанный сознался! Беглец — уголовник... Отправить его обратно в лагерь! Сколько лет сидеть? Сколько могут дать за кражу? Три? Пять? Так потом — документы верные, железные! Ха, ха...»

Ромашко вскочил с кровати. Два шага к окну, два шага обратно. «Да! Вот что еще! Какая фамилия настоящая? Ведь документы чужие... Фамилия, фамилия... У соседей был парень, одного возраста. Убежал тогда к партизанам. Жив ли? Гришка... Гришка... Парфенов! Вот и фамилия! Кажется, получается?! Нужно держаться насмерть! Иначе — каюк! Пытки!.. Господи, помоги!»

Ромашко встал на колени и начал молиться. Помолившись, выпил воды. Два шага туда, два шага обратно...

«Доказательств у них нет. Вещи зарыты... Только документы... Документы не мои. Я — Григорий Парфенов. Может быть, пройдет?! Сначала — в лагерь, потом в любую сторону ту-ту... Ты, Дик, иногда соображаешь, когда очень захочешь!»

Арестованный лег на кровать и даже немного вздремнул.

— Подъем! — Ромашко вздрогнул. Его разбудил скрежет засова. Вошел надзиратель, держа в руках миску и кувшин. Ромашко встал, прошелся по камере, чувствуя слабость. «Только бы не запутаться, не сбиться. И стоять на своем!» Ему захотелось курить. Так сильно, что закружилась голова. Он проглотил слюну и почувствовал во рту сильную горечь. Выпил холодной воды, встал на колени и начал молиться. Потом поел. Снова вошел надзиратель.

— Послушай, любезный, — кинулся к нему Ромашко. — Скажи следователю, что произошла ошибка.

Надзиратель взял посуду и, не обращая внимания на арестанта, затворил массивную дверь. Прогремел засов. Ромашко подбежал к двери и ударил кулаком.

— Послушай! Скажи следователю...

Приоткрылся глазок.

— Стучать запрещено. Прекратите!

Ромашко отошел от двери.

Целый день он томился ожиданием: когда вызовут? Но никто его не звал. Еще дважды приходил надзиратель и приносил еду. Какой у нее вкус? Что он ел? Ромашко не замечал. Но, после того как он составил свой план, он делал все исправно: ел, пил, молился, ложился отдыхать. Когда приказывали убирать — убирал.

Все сильнее хотелось курить. Ему даже мерещилось, что в камеру откуда-то проникает слабый аромат табачного дыма.

Только к вечеру, когда под потолком засветилась желтая лампочка и Ромашко уже думал, что сегодня его не потревожат, зычный голос, перекрывая скрежет засова, выкрикнул:

— Ромашко на допрос!

Ромашко вздрогнул, напрягся. Все желания пить, курить мгновенно пропали. И в мозг вошла одна мысль — во что бы то ни стало доказать, что произошла ошибка.


Забродин заранее составил план допроса, но вид арестованного его насторожил: «Почему он спокоен? Чему рад?»

Ромашко неподвижно сидел на стуле и переводил взгляд от Забродина к Лунцову.

Лунцов чертил какие-то вензеля на бумаге: он знал, что в эту минуту тревожить Забродина нельзя.

С чего начать допрос? Унесет ли преступник с собой секреты? Или в нем пробудится человек? Сбросит он с себя маску и раскается. Расскажет все и поможет предупредить новые преступления. Или предстанет подследственный перед судом, так и не раскрывшись полностью, утаив что-то важное?

Доказать вину преступника нетрудно, если есть неопровержимые улики. Против Ромашко улик много: фиктивные документы, ампула с ядом, нелегальная заброска на самолете... Потом будут найдены вещи. В этом полковник не сомневался.

Но сознается ли он? Раскроет ли тайну «радиомаяка»? Удастся ли его переломить? Многое зависит от того, как он поведет следствие. Найдет ли нужные слова? Пробудит ли в нем совесть? Сознание? Любовь к Родине? Все это очень сложно.

— Как спалось? — Забродин поднял голову и в упор посмотрел на задержанного.

— Шутите, гражданин следователь! — Ромашко выдержал взгляд. — Сами знаете, как спят в тюрьме!

— К счастью, не испытал...

— Ошибка со мной произошла...

— Хотите курить? — предложил Забродин, словно не расслышав последней реплики.

Ромашко проглотил слюну, провел рукой по стриженой голове, как бы приглаживая пышную шевелюру.

— Если можно...

Лунцов дал ему папиросу и поднес спичку. Затянувшись, Ромашко выжидающе смотрел на Забродина. От табака у него слегка закружилась голова.

— Где ваши родственники?

— Погибли. В войну погибли.

— Все?

— Да.

Забродин неожиданно спросил:

— В самолете вас было восемь. Назовите остальных!

Ромашко медленно наклонился, руки, согнутые в локтях, поставил на колени и обхватил ладонями голову. Забродину была видна его сгорбленная спина, узкий затылок.

Ромашко охватила невероятная слабость. «Знает, сволочь! Все знает!» Внутри все сжалось, как будто стальной робот схватил и зажал в кулак внутренности. «Все пропало! Страшно! Теперь держись!» Вместе со злостью появилась сила и твердость. Ромашко чувствовал, что все тело наливается нечеловеческой энергией, способной все сокрушить. Сдерживать себя он уже не мог.

Забродин наблюдал за задержанным. От его взгляда не ускользнула происшедшая в нем перемена. Забродин видел, как в напряженно сощуренных глазах вспыхнул злой огонь! И он скомандовал:

— Сидеть, Ромашко!

На какую-то долю секунды властный голос возвратил арестованного к действительности. За годы муштры в Германии он привык инстинктивно подчиняться приказам. Но внутренние пружины оказались сильнее...

Забродин успел вскочить и поднять стул над головой. Трах... От удара двух стульев полетели щепки. Но Лунцов уже крепко обхватил Ромашко. Забродин нажал сигнал к дежурному. Вдвоем с Лунцовым они повалили Ромашко на пол и держали, пока вахтеры не помогли его связать.

Ромашко увели. Забродин, потирая ушибленное плечо, крепко выругался:

— А мы попали в самую точку! Я думал, что будет вспышка, но такой бурной не предвидел... Злой, подлец!


Около восьми часов вечера Забродин вызвал Лунцова.

— Юра, поезжайте в гостиницу к Краскову. Возьмите из моего шкафа радиопринадлежности и шифровальный блокнот. Когда закончите, сразу ко мне.

— Будет сделано, Владимир Дмитриевич!

Лунцову льстило, что Забродин поручает ему такое ответственное дело, и ему хотелось получше выполнить задание. К тому же Красков успел ему понравиться и работать с ним было приятно.

— Добрый вечер. Я не опоздал? — произнес Лунцов, входя в номер гостиницы.

— Передача по расписанию в двадцать один ноль-ноль, — пожимая ему руку, ответил Красков. — Время еще есть.

Он взял аппаратуру, расставил ее на столе. Вдвоем натянули антенну через всю комнату, от стены к стене. Красков подвел конец провода к маленькому приемнику, подключил аккумуляторы. Лунцов устроился в кресле и с любопытством наблюдал, как проворно работает Красков с миниатюрной аппаратурой. Вот он повернул переключатель. Приемник ожил, стал слегка потрескивать. Красков покрутил ручку настройки. Послышалась какая-то незнакомая мелодия. Красков медленно поворачивал ручку, и музыка сменилась иностранной речью, затем стала пробиваться морзянка. Лунцов насторожился. Заметив это, Красков улыбнулся и сказал:

— Пока не то, что мы ждем! Еще рано, — и снова занялся настройкой. Он разложил на столе листы бумаги, карандаши. На одном из листов выписал свои позывные.

— Все готово, — сказал он и слегка подрагивающей рукой достал папиросу.

Чем меньше оставалось времени до начала сеанса, тем больше волновался Красков. Он вертел в руках карандаш и все чаще затягивался табачным дымом. Его волнение передалось Лунцову.

Теперь часы как бы остановились. Лунцов смотрел на циферблат, не отрываясь. А стрелки еле ползли. Осталась минута. Красков стал медленно вращать ручку настройки. Ничего, кроме слабого шороха и потрескивания.

«Что случилось?» — с тревогой подумал Лунцов. Ведь уже время... И в этот момент пробилась морзянка. Очень тихо, едва слышно. Красков слегка подрегулировал настройку. Звуки морзянки усилились, но стал мешать какой-то голос.

Лунцов с напряжением вглядывался в лицо Краскова... Наконец Красков кивнул, и рука его забегала по бумаге. Быстро-быстро росли колонки цифр. Рука от напряжения дрожит, и цифры получаются какие-то угловатые, острые.

И так же неожиданно все кончилось. Прошло всего пять минут. В комнате наступила тишина.

Красков вытер со лба капельки пота.

— Уф! — произнес он и откинулся на спинку стула.

— Гора с плеч?

— Да, сейчас будем расшифровывать. Немного передохну.

Красков распахнул окно. В комнату проникли запахи ресторанной кухни.

Красков закрыл окно. Подошел к столу, взял шифровальный блокнот и осторожно разрезал ножом. Отделил нужные листки.

Когда телеграмма была готова, передал ее Лунцову.


«10.HP. Мюнхен.

Дорогой Боб!

Твою открытку получили. Рады за тебя. Сообщи свой адрес.

Желаем удачи. Друзья».


«Только-то!» — подумал Лунцов. Он понимал, что к ним в руки попала паутинка. Одно неосторожное прикосновение, и она оборвется...

— Когда будете докладывать товарищу Забродину, — попросил Красков, — напомните, пожалуйста, что мне, вероятно, пора обосновываться в Борисове.


Пошла вторая неделя, а следствие по делу Ромашко не продвинулось ни на шаг. Он молчал, всем своим видом давая понять, что его ничто не интересует, что он отрешился от жизни. Поведение арестованного выводило Забродина из равновесия. «Лучше бы отрицал, изворачивался. Тогда можно было бы изобличать». Такого упорства Забродин давно не встречал.

— Отказываетесь отвечать, Ромашко? Никакие доводы и убеждения на вас не действуют? — исчерпав весь запас аргументов, говорил Забродин в двенадцатом часу ночи усталым, прокуренным голосом. За эту неделю он посерел, лицо осунулось, глаза ввалились. — Ну, что ж, пеняйте на себя. Доказательств у нас достаточно!

— Будете пытать? — с каким-то злым отчаянием выдавил из себя Ромашко. Это были его первые слова за весь вечер.

— Не говорите гадостей! — Забродин подошел вплотную к арестованному. — Ударили-то меня вы. Объясните по крайней мере свой поступок. Ведь в сущности я не сделал вам ничего плохого. Допрашивать вас — это моя служебная обязанность и, если хотите, гражданский долг! Молчите? Вам нечего сказать! Нечем оправдаться! — Забродин возвратился к столу, закурил. — Тогда объясните мне хотя бы следующее, — продолжал он, — меня вы хотели убить, а помните Ганса Цванге, или рыжего Ганса, как вы его еще звали? Сына вашего хозяина...

— Ганса Цванге? — Ромашко поднял голову и слегка приоткрыл рот. В широко расставленных глазах его было удивление.

— Да. И отца его. Ганс избил вас до полусмерти. Но вы даже тогда, когда в Кельн пришли англичане, его не тронули. Не отомстили. Почему?

— Откуда вы знаете? — Ромашко сжал кулаки, привстал, но тут же сел на место. И во взгляде его Забродин не уловил прежнего злого огня.

— Подумайте, хорошенько подумайте, — сказал Забродин, отправляя его в камеру.


«Во что бы то ни стало найти снаряжение Ромашко!» Эти слова Забродина не давали покоя Лунцову. Вот уже вторые сутки он ездит по районным центрам и большим селам, ночует в домах колхозника или в захудалых гостиницах, ничему не радуясь: ни теплу полей, ни запаху расцветающей черемухи. Только сегодня он сумел побриться.

Начальники районных отделов КГБ тоже сбились с ног. Они опросили всех лесников в зоне выброски — никаких следов.

«В любом деле успех приносит изобретательность. Чекист — это творческий работник», — любил повторять Забродин. И Лунцов много раз убеждался в справедливости этих слов. В сотый раз Лунцов перебирал в памяти события минувших дней.

Ромашко задержали в Торжке. Здесь обрывается его след. Так, так... А если повернуть в обратном порядке? Здесь начинается его след? Куда он ведет дальше?.. К буфетчице на вокзале.

Ну и хитра же, бестия! По фотографии сразу опознала Ромашко. Рассказала, что этот посетитель взял два бутерброда, гуляш и сто граммов водки. Расплатился сторублевой бумажкой. Божилась, что сдачу дала верно...

Стоп! Сторублевая бумажка! Какая-то запись, касающаяся сторублевки, встречалась ему недавно. Лунцов встал из-за стола, хотел пройтись, но идти некуда: кабинет маленький, тесный. Диван, два стула — вот и вся мебель. Уже больше часа он сидит в кабинете начальника городского отдела милиции Торжка. Уходя куда-то по срочному делу, начальник горотдела капитан милиции Дергунов приказал дежурному познакомить Лунцова с материалами, поступившими в отдел за последние дни: с заявлениями, сигналами, актами...

«Сторублевая бумажка». Только что читал о ней. Там была другая... Шофер самосвала... Почему же он сразу не обратил на это внимание?»

Лунцов направился к дежурному. Тот разговаривал с какой-то девушкой.

— Извините, — прервал его Лунцов. — Я хотел бы еще раз посмотреть книгу записей происшествий.

— Пожалуйста. — Лейтенант достал из ящика стола толстую книгу, напоминающую бухгалтерскую.

«Шофер Грибин с автобазы «Запремдеталь»... «Подозрительный парень, а может, бандит, спрыгивая с подножки, сунул сторублевку!» Один и тот же? А может быть, разные?

Резолюция начальника отдела: «Проверить в гостинице и на вокзале».

Заключение: «Обнаружить не удалось...»

«Если это Ромашко, то и не удастся», — усмехнулся Лунцов и спустился к дежурному.

— Где можно разыскать начальника?

— Он прошел в паспортный отдел...

Едва Лунцов изложил свой план розыска, капитан Дергунов приказал дежурному:

— Немедленно вызвать лейтенанта Верейко с ищейкой. Крытый фургон к подъезду. Срочно!

Через полчаса Дергунов и Лунцов были в кабинете начальника автобазы «Запремдеталь» Филатова, с которым капитан был давно знаком.

— Игнатий Викторович, шофер Грибин на месте? — после взаимных приветствий спросил Дергунов.

— Натворил что-нибудь?

— Нет, не волнуйся, — Дергунов улыбнулся. Он привык, что ему обычно задают такой вопрос, и, чтобы окончательно успокоить Филатова,сказал:

— Наоборот. Срочно нужен. Мы надеемся на его помощь.

Грибина на базе не оказалось. Он взял отгул за работу в праздничные дни. Лунцов и Дергунов отправились к нему домой.

Из одноэтажного домика, скрытого в глубине зазеленевшего сада, раздавалась нестройная песня: «Что ты бродишь всю ночь одиноко»...

Дергунов вошел в сад и через открытое окно приветствовал жителей дома:

— Добрый день!

— Заходите в хату, гостем будете, — послышался басовитый голос с украинским акцентом.

— Спасибо. Мы на минутку...

— Та хто це там? Проходьте... — дверь со скрипом отворилась, и на пороге появился слегка подвыпивший старик. Увидев Дергунова в милицейской форме, он забеспокоился:

— Извините, товарищ начальник. Не ждали... Может, в хату пройдете... У нас тут...

— Ничего, ничего... Мы хотели бы с Федором Грибиным...

— Хведька! — крикнул старик. — К тебе. — Потом, пояснил: — Это мой сын. А что натворил?

— Ничего не натворил. Вы не волнуйтесь... Он приходил к нам.

— Зайдите, милости просим. Он в праздник работал, так теперь гуляет. — Дергунов и Лунцов вошли в просторную комнату. Гости приумолкли.

— Извините, товарищи. Мы не будем вам мешать...

— Товарищи, рюмочку с нами. Пожалуйста...

— Спасибо. Мы по делу.

Вместе с Федором Грибиным они вышли в сени, Лунцов достал из кармана фотокарточку Ромашко и, передавая Грибину, спросил:

— Этого человека вы подвозили на самосвале?

— Точно. Я его хорошо запомнил!

— Вы не могли бы показать на шоссе, в каком месте он к вам подсел?

— Почему не могу? Очень даже могу! Сейчас?

— Да.

— Я скоро, — крикнул Грибин в комнату и побежал одеваться.

Ехали недолго.

— Стоп! — скомандовал Грибин. — Вон там он стоял. — Грибин выскочил из фургона и подошел к обочине. — А здесь я остановился, и он влез ко мне.

— Спасибо, товарищ Грибин!

Собака, взяв след, рвалась в лес.


...Ромашко метался по камере. «Ганс Цванге — фашистская сволочь... Но откуда узнал очкастый? Это было так давно! Если он знает историю с Цванге, то знает все». Забродин разбередил затянувшуюся рану, и боль опять стала острой. Ненависть к немцу вспыхнула с новой силой... И вместе с тем появилось новое, непонятное чувство — уважение к следователю, а может быть, удивление... «Эта гадина, молодой Цванге!» — от сознания своего бессилия Ромашко заскрипел зубами. Он ощутил боль во всем теле. Невыносимую боль от ударов сапогами по спине, по голове... И жгучую обиду. «За что? За миску молока?»

...Тоскливое, безрадостное, полное горя и слез детство.

Перед глазами возникли железные каски, в ушах раздавалась лающая речь: «Прочь! Прочь!»

Ромашко заткнул пальцами уши. Но в ушах грохотало и лаяло: «Weg! Weg!..» Он запомнил эти слова на всю жизнь. Они оттиснуты в его памяти немецкими прикладами, когда отгоняли мать от красно-кирпичного пульмановского вагона с решетчатыми окнами. Мать молча утирала слезы концами ситцевого платка, покрывавшего седую голову, и лезла на дула автоматов, тянула к нему руки.

Их везли долго. Чужой народ, чужой язык. Что таит в себе каждый дом? Что скрывается в сердце прохожего? Ненависть? И есть ли у него сердце?

Даже у богатого кулака в небольшом селении на берегу Рейна Ромашко не кормили досыта.

Рано утром, едва только светало и коровы в стойле начинали громко и смачно жевать, он сползал с сеновала и нес в дом тяжелую корзину с угольными брикетами.

Он растапливал печку, потом его ждали огород, коровы, стойла. И так день за днем...

Однажды, измученный постоянным голодом, Ромашко решился. Ночью, или вернее рано утром, когда все еще спали, он слез со своей постели на сеновале и подошел к корове. Она лизнула ему руку. Непослушными пальцами стал доить... Выпил целую миску теплого, пахучего молока. Как это было вкусно!

С тех пор каждое утро он пил молоко.

— Что ты жрешь, русская свинья? Отчего ты так растолстел? — окинув его злобным взглядом, как-то спросил хозяин. — Воруешь! Убью!

А под Новый год в отпуск приехал Ганс, сын хозяина.

Он разъезжал по деревне на мотоцикле в военной форме и хвастался, что был на русском фронте. Каждое утро Ромашко до блеска чистил его сапоги...

Однажды на рассвете Ромашко подошел с миской к корове. Пятнистая симменталка привыкла к нему и стояла спокойно. Миска была почти полна, Ромашко успел отхлебнуть, неожиданно дверь распахнулась, и за его спиной выросли две фигуры... Что было потом — Ромашко помнит плохо.

В память врезалось перекошенное от злобы лицо, рыжее, с едва пробивающимися усиками, лицо молодого Цванге. Сверкающие сапоги... Они били куда попало...

Ромашко поместили в барак — больницу. Там содержались русские, голландцы, бельгийцы, французы. За Ромашко стал ухаживать пожилой санитар из военнопленных по имени дядя Вася. Пристальным взглядом вначале он пугал Ромашко. Но дядя Вася казался добрым и заботливым. Угощал мальчугана сладостями. И говорил о боге. Все время говорил о боге. Учил терпению.

Тихая речь санитара действовала как бальзам на истерзанную детскую душу. Его слова о боге и о смирении все глубже проникали в сознание мальчика. Дядя Вася научил его молитвам. Для подростка религия явилась отдушиной, отвлечением от горя и страданий. Она успокаивала и примиряла...

Когда Ромашко поправился, он узнал, что дядя Вася, или Василий Андреевич Чуркин, был баптистом. В деревне, где он жил до войны, Чуркин был даже старостой секты.

В 1941 году его призвали в Красную Армию, присвоили звание старшины. В том же году он был ранен и под Ельней попал в окружение. Многие пробивались к своим, а дядя Вася подался к немцам. Потом служил в армии власовцев, был ранен партизанами во время карательной операции. И вот подвизается здесь, говорит о боге...

Больной, измученный подросток плохо разбирался во всех этих вопросах, он был рад ласке и вниманию, и Чуркин обрел еще одного послушника...

— На допрос! — Ромашко вздрогнул. Шумно втянул в себя воздух и пошел за конвоирами.

Он переступил порог комнаты, подошел к ставшему привычным облезлому стулу и остановился возле него.

— Садитесь, Ромашко, — что-то в голосе Забродина насторожило его. Провел рукой по отрастающим волосам. За две недели заключения он хорошо научился разбираться в интонациях следователя, предугадывать, что за ними скрывается.

Когда Забродин говорил бодро и резко, Ромашко знал, что у следователя ничего нового в запасе нет. Никаких других доказательств, кроме того, о чем уже много раз говорилось... Изредка говорил приглушенно. Голос шел как бы от сердца, был наполнен обидой и возмущением. Тогда Ромашко ощущал на себе «новый» ход Забродина... От слов следователя у Ромашко, что называется, «выворачивалась душа», ему становилось обидно за себя, за свою погубленную жизнь. В такие минуты только сильным напряжением воли он удерживался, чтобы не рассказать все. Только боязнь нарушить клятву удерживала его от этого шага. Так было и тогда, когда Забродин напомнил ему о Гансе Цванге.

Сейчас в голосе и поведении следователя было что-то новое, торжественное и поэтому пугающее. И Ромашко приготовился...

Забродин подошел вплотную, так что Ромашко увидел его коричневые полуботинки и обшлага тщательно отутюженных темно-серых брюк.

— А ведь амуницию-то вашу мы нашли! — тихо произнес Забродин.

Ромашко рывком вскинул глаза, потом молча усмехнулся: «Врет» — и отвернулся в сторону.

— Не верите? Смотрите!

Забродин подошел к небольшому столику, на который Ромашко до сих пор не обратил внимания, и откинул зеленую скатерть.

— Пожалуйста!

Ромашко чуть-чуть скосил глаза и, тут же втянув голову в широкие плечи, что-то зашептал.

— Что вы сказали? — спросил Забродин.

Ромашко перекрестился в первый раз открыто, но ничего не ответил.

— Подойдите сюда! — приказал Забродин.

Арестованный оторвался от стула и вперевалку подошел к столику.

— Ваши?

Ромашко оглянулся на стул и спросил:

— Разрешите сесть?

— Садитесь.

Ромашко возвратился на место. «Господи, помилуй!» Он больше не мог оставаться спокойным...

«Все равно умирать! Рассказать? Пусть знают! Нет, нет... А друзья, которые остались там? А клятва?»

Ромашко с тоской посмотрел в окно, где догорал день... Потом на Забродина, который терпеливо ждал, что он ответит.

В этот момент в кабинет вошел дежурный.

— Товарищ полковник, вас просит к себе генерал...

— Иду. Посидите с арестованным.

Поднимаясь по лестнице к генералу, Забродин чувствовал себя прескверно. Парашютисты врут, каждое слово приходится вырывать с боем, ловить, изобличать... Ромашко молчит. Дни и ночи мелькают, а выходят какие-то крупицы! Просвета не видно. А что делать?

Забродин решительно распахнул дверь кабинета. Вид у генерала был озабоченный.

— Что нового?

— Все то же... — Забродин подошел к большому столу, за которым сидел генерал Шестов, и остановился.

— Н-да! Присаживайтесь, — в голосе генерала проскользнула досада.

Генерал постучал карандашом по столу.

— Нам дали еще два дня... Потом дела нужно передавать в суд... Что Ромашко?

— Молчит.

— И вещественные доказательства не помогают?

— Пока нет.

— К сожалению, ничего поделать нельзя. Такой момент. В мире снова неспокойно. Милитаристы подняли головы: кричат, что мир на грани войны. И сваливают вину с больной головы на здоровую. В общем, срочно нужна публикация. Они и впрямь считают, что могут взять нас голыми руками. Нужно окунуть их в собственное творение...

— Может быть, с Ромашко еще повременить?

— Какой прок? Даже если он и сознается?

— На пятерых — дела в суд?

— Да. У нас останется Красков и та пара, что явилась с повинной.

— Есть.

Покидая кабинет генерала Шестова, Забродин так и не мог ответить на вопрос: какой прок? Он знал, что завязавшаяся «игра» Краскова только с участием Ромашко могла бы дать эффект... Но будет ли толк от Ромашко?

А Ромашко в который раз мучительно вспоминал свое прошлое. Слова полковника все глубже проникали в его сознание, ворошили забытые обиды, заставляли задумываться над тем, правильно ли он живет? Он заново переживал все, что с ним произошло на чужбине.

«Клятва! Он дал клятву и не может ее нарушить. Иначе покарает бог!.. Но ведь следователь и так все знает. Даже нашел снаряжение. Никакой клятвы он не нарушит.

А друзья! Хороши друзья! Чем они помогли тогда, в Кельне?Только помешали, паразиты, не дали отвести душу!» Это было в пивной, в просторном полуподвале напротив «Дома», как немцы называют Кельнский собор.

Едва Ромашко переступил порог пивной, как увидел Цванге. Ганс сидел за деревянным столом, широко расставив локти и держал в руке большую пивную кружку. Он смеялся... Ромашко охватила ярость.

— А-а, сволочь! Вот ты где! — с решительным видом Ромашко направился к нему.

— Herr Romaschko! — воскликнул Ганс и поднялся навстречу. Кончики его рыжих усов намокли от пива и свисали вниз.

— Ух ты гад! Фашист! Еще усы отрастил! — Ромашко замахнулся, чтобы одним ударом сбить с ног. Но за руку кто-то схватил сзади. Ромашко обернулся. Держал Чуркин. Тот самый дядя Вася, который свел его с «Пахарями» и уговорил не возвращаться на Родину.

— Это же Цванге!..

— Брось, Пантелей, пойдем.


Вошел Забродин.

— Надумали? — полковник прошелся по кабинету. — Голос его звучал глухо. — Вы скрываете правду. А завтра другой диверсант, из ваших же, выставит маяк там, где живет ваша мать. Ваши хозяева взорвут атомную бомбу. Этого вы хотите?

Ромашко вздрогнул, оторвал глаза от пола и спросил:

— Где моя мать?

— Люди, которые послали вас сюда, говорят, что верят в бога? — Забродин не расслышал вопроса или не захотел ответить.

Ромашко не сводил с Забродина глаз.

И полковник видел, что выражение его лица постепенно менялось: колебание, нерешительность...

— Отвечайте же, — настаивал Забродин.

— Верят...

Вместе с этим словом «верят» Забродин понял, что молчание кончилось.

— Но ведь они кощунствуют! Прикрываясь именем бога, и лгут, лгут без конца!

— Это неправда!

— Нет, правда! Вас всех снабдили оружием и ядом, чтобы вы убивали или покончили жизнь самоубийством. С точки зрения религии — это самый тяжкий грех. Они молятся богу, выдавая себя за добропорядочных людей, а вас заставляют предавать свой народ и толкают на преступления против той религии, которую якобы сами исповедуют. Разве это не кощунство? Не лицемерие?

Лицо Ромашко становилось все более растерянным.

— Ради шпионажа, ради того, чтобы выведать секреты народа, плотью которого вы являетесь, и ударить ему в спину, они послали вас сюда, вложили в ваши руки оружие! Вы же их прикрываете!..

— Я все время об этом думаю. Мне очень тяжело!

Ромашко неожиданно заплакал. Закрыл лицо руками и стал судорожно всхлипывать, как ребенок, которому нанесли тяжелую обиду. Забродин налил воды в стакан.

— Выпейте.

— Спасибо...

Ромашко пил, зубы стучали о край стакана.

— Успокойтесь.

— Я не знаю, где нужно ставить маяк...

— А кто знает?

— Указания об этом дадут по радио...


II АТОМНЫЙ ОБЪЕКТ


В конце мая у газетных витрин на улицах Москвы толпились прохожие. Их внимание привлекло сообщение ТАСС о судебном процессе над четырьмя диверсантами-парашютистами, задержанными органами государственной безопасности. Решение суда гласило — для всех четверых: расстрел.

В тот же день Забродин вызвал Ромашко на допрос. В распахнутое окно кабинета врывалось солнце.

Слабые порывы ветра приносили в кабинет запах нагретой земли, веселое щебетанье воробьев.

Ромашко осунулся и сгорбился, словно под тяжестью невидимого груза. Но держался он спокойно, как человек, принявший окончательное решение.

— Вы больны? — спросил Забродин, который не видел его несколько дней.

— Ничего...

Забродин предложил Ромашко папиросу, взял в руки газету и, чуть-чуть прищурив правый глаз, спросил:

— Хотите почитать?

Ромашко удивленно оторвал глаза от пола, выпустил дым.

— Что там?

— О ваших друзьях... На третьей странице...

— Давайте.

Ромашко быстро пробежал глазами сообщение и перекрестился:

— Господи, — прошептал он едва слышно, — упокой души грешные! — Потом начал внимательно читать. Лицо его приобрело цвет вощеной бумаги.

Забродин взял газету. Ромашко, скрестив руки на груди, устремил взгляд в верхний угол комнаты, наверное, молился.

— Пантелеймон Васильевич, — вывел его из этого состояния Забродин, — когда центр должен начать передачи для вас?

Ромашко вздрогнул.

— В моем расписании указано...

— Может быть, разберемся вместе?

Полковник достал небольшую карточку с нанесенными на ней типографским шрифтом обозначениями. Ромашко взял карточку дрожащими пальцами, долго смотрел, словно бы ничего не понимая, потом ногтем большого пальца подчеркнул какую-то цифру.

— Вот... Завтра...

— А время?

— Восемнадцать часов.

— Это среднеевропейское? По-московскому в двадцать?

— Да.

Забродин спрятал расписание, подошел к окну и засмотрелся на дерущихся воробьев. Он прекрасно мог разобраться в расписании сам, но так было нужно... Сейчас наступала самая трудная часть беседы...

— Пантелеймон Васильевич, мы можем принять эту радиограмму и без вас... Вы это понимаете?

— Да.

— Но я хочу просить вас помочь нам... И вам, вероятно, будет интересно знать, что передаст центр?

Ромашко по-прежнему смотрел в угол комнаты. Потом перевел взгляд на окно и наконец тихо произнес:

— Послушаю...

— Только я хотел бы вас предупредить...

— Можете не беспокоиться...

На следующий день, взяв с собой двух оперативных работников и Ромашко, Забродин приехал в номер гостиницы. Лунцов уже доставил туда радиопринадлежности.

В номере было душно. Несмотря на это, Забродин решил окно пока не открывать. Над городом нависли черные тучи, раньше времени стемнело. Вдали вспыхивали зарницы. Видно, скоро начнется гроза.

Ромашко был сдержан. Грубыми и неуклюжими руками не спеша расставлял на столе маленькие алюминиевые шкатулки — аккумуляторы, прилаживал контакты, ощупывал наушники и ручки приемника.

За несколько минут до назначенного срока вдруг где-то, совсем рядом, ударил гром. Ромашко сдернул с головы наушники и перекрестился. Потом нацепил наушники и стал сосредоточенно вертеть регулятор настройки.

Начавшаяся было гроза внезапно прекратилась, небо посветлело. Забродин раскрыл окно. Воздух был чист и прозрачен. Внизу блестела влажная асфальтовая мостовая, по которой нескончаемой вереницей тянулся людской поток.

Забродину захотелось влиться в этот поток, хоть на миг отвлечься от дел и почувствовать себя свободным...

Он обернулся. Ромашко быстро что-то записывал.

Когда телеграмма была расшифрована, Ромашко громко выругался и тут же перекрестился.

— Дьяволы. Четверых отправили на смерть, а меня успокаивают.

В телеграмме было написано:


«Осужденные о тебе ничего не знали. Будь спокоен. Почему ничего не сообщаешь? Ждем известий. Храни тебя бог!

Друзья».


Забродин все время держал в памяти двадцать третье июля. Эта дата не выходила из головы и у Лунцова. Первый прямой контакт с американским разведывательным центром.

Чем ближе эта дата подходила, тем сильнее волновался Лунцов. «Как воспримет центр сообщение своего агента? Поверит ли ему?»

Сеанс радиосвязи нужно проводить обязательно из района Борисова, который назначен Краскову, как пункт постоянного проживания.

Прошло больше месяца с того дня, как Лунцов возвратился из Борисова, где помог Краскову поселиться на частной квартире и устроиться работать монтажником на завод. Уже был составлен текст радиограммы с указанием домашнего адреса и места работы, о чем неоднократно запрашивал разведцентр. Теперь предстояло ее «отстучать» на ключе.

Красков подыскал в лесу укромное место. Накануне сеанса Забродин и Лунцов выехали в Борисов. Остановились в небольшой гостинице. Вечером к ним в номер пришел Красков.

— На пользу вам здешний воздух! — шутливо заметил Забродин после взаимных приветствий. И, прочитав в тоскливом взгляде его вопрос, сказал:

— Потерпите, потерпите еще... Нельзя вам сейчас к родным...

Красков рассказал о своем житье-бытье, и втроем они обсудили предстоящую операцию. Несколько раз перечитали текст радиограммы.

— Все будет нормально, товарищ полковник, — уверял Красков.

Гость ушел, Лунцов сразу уснул, а Забродину долго не спалось. Он еще долго курил. В шесть часов утра Забродин был на ногах. В лес приехали, когда тени были еще длинные, а на траве мелкими алмазами сверкала роса, так что ботинки и брюки сразу намокли.

По краям поляны, которую облюбовал Красков, горделиво возвышались высокие сосны. Рядом с золотистым, пахнущим душистой смолой толстым стволом, постелили брезент. На него поставили черную коробку передатчика, разложили кассеты аккумуляторов. С севера на юг, словно веревку для сушки белья, растянули антенну. Красков орудовал с аппаратурой: что-то привинчивал, что-то выдергивал, снова привинчивал, соединял.

Наконец, Красков в последний раз внимательно осмотрел все соединения и, довольный своей работой, повернувшись к Забродину, с гордостью произнес:

— Готово! Сколько?

— Десять минут.

Красков взял в руки телеграфный ключ и уселся на брезент, рядом с аппаратом. Придвинул к себе бумагу с записями. Оставалась минута. Красков сосредоточенно смотрел на циферблат.

Стрелки достигли заветной черты. Забродин и Красков обменялись взглядами, и в то же мгновение он утопил кнопку на черной крышке аппарата. Раскаленным угольком вспыхнула лампочка. Решительно нажал ладонью на рукоятку ключа. Потом еще... и еще... Уверенно, спокойно. Тут же переключил на прием. Едва заметно кивнул головой, и Забродин понял: «Опознали, слушают!» Сразу стало легко и спокойно, словно вытащил счастливый билет на экзамене.

Радист отстучал весь текст, потом перешел на прием. Тут же дал короткий отбой и сбросил наушники.

— Все. Приняли! Уф-ф...

Забродин пожал ему руку.

С каждым днем все больше забот появлялось у полковника. Приближался срок выхода в эфир Ромашко, как Забродин продолжал его по привычке называть, хотя тот и сказал свою настоящую фамилию — Моргунов. Да и Ромашко привык к своей вымышленной фамилии. «Можно ли включать его в «игру»? Достаточно сделать один неправильный нажим на ключ и...» Забродин взвешивал все «за» и «против».

— Как бы нам его закрепить? — спросил генерал Шестов, когда Забродин докладывал об очередном мероприятии.

— Я об этом думал. И хочу предложить такой вариант: у него есть брат — Сергей Моргунов. Мы собрали о нем подробные сведения. Он — коммунист. Когда к их селу подходили немцы, он ушел вместе с отцом в партизанский отряд. После войны окончил педагогический институт, преподавал литературу и вот уже второй год работает директором средней школы в Миллерове. Предлагаю устроить свидание братьев...

Генерал дал «добро», и Сергея Моргунова вызвали в Москву. Едва Сергей Васильевич устроился в гостинице, в номер к нему зашел Забродин. Представившись, спросил:

— Сергей Васильевич, вам объяснили причину командировки?

— Мне сказали, что КГБ намерен обсудить со мной какой-то важный вопрос. Я ни о чем больше не расспрашивал... — Моргунов с любопытством рассматривал Забродина. Говорил он не спеша, четко разделяя каждое слово, и казался таким же медлительным, как Пантелеймон.

— Тогда я сейчас объясню вам, в чем дело... У вас есть брат?

— У меня был брат, Пантелеймон, — Моргунов отвечал спокойно, ничего не подозревая и ни о чем не догадываясь. — Его угнали немцы в 1942-м... С тех пор мы не имели о нем никаких известий... А что?

— Видите ли, — Забродин тщательно подбирал слова, стараясь говорить осторожно. — Видите ли... Ваш брат нашелся...

Моргунов от неожиданности вскочил. Если бы он получил от брата письмо или известие каким-либо другим путем, он, вероятно, реагировал бы на это более спокойно. Но когда ему сказали о брате в КГБ, он понял, что с этим связана какая-то большая неприятность.

— Где он?

— Это длинная история. Как вы сказали, немцы угнали его совсем мальчишкой... — Забродин медлил, чтобы дать возможность Моргунову-старшему прийти в себя.

— Разрешите курить?

— Да, да... Курите, пожалуйста.

Моргунов встал.

— Извините. Я совсем растерялся. Это так неожиданно... Мы считали, что он погиб...

— Я это знаю, — Забродин подсел к столу и, увидев, что Моргунов уже овладел собой, продолжал: — В Германии его прибрали к рукам предатели из числа эмигрантов и, к сожалению, он поддался их влиянию и поступил на службу в иностранную разведку. Сейчас он здесь.

— Выходит, он подлец?

— Мы хотим с вашей помощью сделать из него человека. Не все потеряно...

— Чем я могу быть полезен?

— Вы можете повлиять на него... У него наступил, так сказать, перелом. Ваш брат нам нужен... Сейчас особенно важно, чтобы он честно выполнял наши поручения.

— Понимаю... Я сделаю все, что в моих силах. Это мой долг.


В семь вечера Забродин вызвал Ромашко в кабинет. Не предлагая, как обычно, сесть, он сказал:

— Пантелеймон Васильевич, вы переоденетесь и поедете с нами.

— Сейчас?

— Да.

— Что я должен делать? — Ромашко удивленно посмотрел на Забродина.

—- На месте узнаете, — Забродин улыбнулся.

Спустя час Забродин, Лунцов и Ромашко были в гостинице. Забродин постучал в дверь, легонько подталкивая Ромашко в спину, сказал:

— Входите смелее, Пантелеймон Васильевич.

Ромашко сделал шаг и остановился. Забродин увидел, как его уши наливаются пунцовым огнем. Потом Ромашко рванулся вперед.

— Сергей!

Братья стиснули друг друга, отошли в глубь комнаты.

— Эх, ты! — с горечью произнес Сергей, отпустив брата. — Что натворил?!

— Ты совсем седой! — не отвечая на вопрос брата, с удивлением говорил Ромашко. — Как наши?

— Извините, товарищи, — Моргунов повернулся к Забродину.

— Не обращайте на нас внимания, — Забродин подошел к окну и стал смотреть на улицу, в то же время прислушивался к разговору. Потом подал знак Лунцову, и они вышли в коридор.

Спустя час Забродин возвратился в номер. Ромашко провел ладонью по глазам, вздохнул, опустил голову, точно так же, как делал иногда на допросах, не желая показывать свою слабость.

Сергей Моргунов, душевное состояние которого выдавало покрасневшее лицо, замял папиросу и спросил:

— Уже пора?

— Да, Сергей Васильевич...

Братья встали.

После отъезда Сергея Моргунова Забродин стал более настойчиво втягивать Ромашко в работу против американского разведывательного центра. Тот без колебания выполнял все указания. Но ни разу не спросил, что с ним будет дальше. Будут ли его судить? Какое наказание он получит и где будет отбывать? Когда все это произойдет? Словно бы это его не волновало. И Забродин только удивлялся: «Ну и характер!» Насколько возможно полковник старался скрасить его жизнь: разрешил выдавать книги и журналы в тюремную камеру. Но тюрьма есть тюрьма!

Однажды Забродин вызвал Ромашко и сказал:

— Завтра летим в Орел. Что взять из вашего снаряжения?

— Передатчик, аккумуляторы, шифровальные блокноты... Они в отдельной коробочке. Телеграфный ключ, — Ромашко задумался и наморщил лоб, отчего успевшие подрасти волосы встали торчком. — Кажется, все...

— Работать на ключе вы еще не разучились?

— Потренироваться бы не мешало...

Забродин рассчитал: полет до Орла займет не больше часа. По расписанию нужно выйти в эфир в девять ноль-ноль. Площадку для радиосеанса работники областного управления подобрали. Можно вылететь в два часа ночи, и еще несколько часов будет в запасе.

На аэродром приехали во втором часу. Было ветрено. Начавший было накрапывать дождь, вскоре прекратился. Из-за туч время от времени проглядывала луна. Забродин оставил своих спутников в машине, а сам зашел к дежурному. Навстречу ему поднялся летчик и, приложив руку к козырьку, отрапортовал:

— Командир корабля, подполковник Светлов. К вылету все готово!

— Здравствуйте, товарищ подполковник. Можно погружаться?

— Одну минутку, — вмешался дежурный. — Я позвоню в Орел. Они просили.

Забродин посмотрел на часы.

— Вы торопитесь? — спросил Светлов.

— Время еще есть. Сколько лететь?

— Минут сорок.

Забродин кивнул и прислушался к разговору дежурного.

— Что там? — спросил Забродин.

— Понимаете, товарищ полковник, я справлялся в двадцать три ноль-ноль. Все было в порядке. А сейчас идет дождь. Там еще дежурный — какая-то сонная тетеря. Через десять минут позвонит.

Забродин вышел на крыльцо. Ветер крепчал. По небу неслись облака. К нему подошли Лунцов и Ромашко.

— Придется немного подождать, — сказал Забродин и закурил. — Замерзли?

— Нет. В машине тепло...

В ночной тишине громко зазвонил телефон. Дежурный поговорил, потом, прикрыв трубку ладонью и повернувшись к Забродину, с виноватым видом сказал:

— Вы понимаете, не могут принять...

— Почему? — Забродин насторожился.

— Говорит, что самолет не сможет сесть. На аэродроме много воды. При посадке может произойти авария.

— Нам необходимо быть в Орле, — твердо сказал Забродин. — Пусть доложит своему начальству.

— Доложите генералу! — крикнул дежурный в трубку и положил ее на рычаг.

Время шло. Переговоры затянулись. Теперь уж нужна было торопиться. Забродин ходил по комнате и курил. «Знать бы, поехали машиной!»

Снова зазвонил телефон. Дежурный выслушал в ответил:

— Минутку...

Поднял глаза на Забродина и сказал:

— Ничего не получается. Они подняли с постели командира части. Генерал лично ходил на летное поле...

— Скажите, что у нас важное задание!

Дежурный неожиданно, не успев договорить до конца, положил трубку.

— Что случилось? — удивился Забродин.

— Генерал повесил трубку. Прекратил разговор. Основная посадочная полоса у них на ремонте, а запасную размыло дождем. Вода стоит по колено. Только что пытался взлететь ЯК, но не смог...

— Кому подчиняется генерал?

— Начальнику штаба ПВО страны.

Забродин позвонил в штаб ПВО. Ему ответил дежурный:

— Я позвоню в Орел.

Полковник ходил по комнате и лихорадочно думал: «Как быть?» Он давно не испытывал такой злости. «Перестраховщик, — ругал он генерала. — Что же делать? Уже шесть часов... Срывается операция!.. Звонить дежурному по КГБ. Или в Министерство обороны? И даст ли это какой-либо результат, если командир части принять не может?»

Спутники Забродина давно уже стояли у двери и прислушивались к переговорам.

Снова затрещал телефон.

— Вас, товарищ полковник. Из Орла.

Забродин схватил трубку.

— Говорит генерал Жарков, — услышал он раздраженный голос, — что вы поднимаете шум?!

— У меня очень важное дело, товарищ генерал!

— Если вы разобьетесь, так от этого дело не выиграет!

— Я понимаю. Нужно искать выход...

— Я только что возвратился с летного поля. Ноги вязнут! Сейчас, кажется, дождь стихает... Через час, вероятно, смогу вас принять. Передайте трубку командиру корабля.

— Слушаю вас, товарищ генерал! — лихо отрапортовал Светлов. — Да, да... Знаю хорошо. Ваш аэродром знаю, как свою ладонь. Много раз там бывал... На бугорок? Смогу... Есть!

Светлов положил трубку и, повернувшись к Забродину, обрадованно проговорил:

— Товарищ полковник, генерал разрешил! Я этот бугорок хорошо знаю. Вы не беспокойтесь... Я посажу самолет на одну точку!

Забродин сейчас не думал ни о какой точке. «Хоть на одно колесо, хоть на брюхо... Как угодно. Лишь бы в Орел».

Снова прогрели моторы. Самолет мелко дрожал, как норовистый конь, готовый сорваться с места.

В салоне не было привычных кресел. По обе стороны привинченного в центре прямоугольного стола стояли мягкие диваны, на столе лежали газеты и журналы.

Присев к столу, Ромашко перелистывал какой-то журнал. «Крепкие же нервы у этого парня», — позавидовал Забродин.

День занимался пасмурный, навстречу быстро неслись тяжелые темно-серые тучи. Вскоре полил сильный дождь. Летчик сбавил высоту, повел самолет ниже туч, над самыми верхушками деревьев. Дождь все усиливался. Забродину по временам казалось, что они сидят в трюме корабля. Корабль плывет по бурному морю, и высокие волны заливают иллюминаторы. Вода и воздух смешались в одну пенистую струю, которая хлещет по бортам...

Вскоре в тучах появились просветы, а вслед за тем Забродин вдруг почувствовал, что самолет остановился. Прекратилась равномерная дрожь, сотрясавшая до этого самолет. Из кабины вышел Светлов, улыбнулся и спросил:

— Ну, как?

— Что? — удивился Забродин.

— Долетели!

Теперь тот же вопрос повторил Забродин:

— Как долетели?

— Я обещал посадить вас на одну точку, и мы уже на бугорке.

— Ну, знаете!

Забродин поднялся, полагая, что его разыгрывают, и выглянул в окно. Где-то вдалеке сквозь туман он увидел маленьких человечков, которые спешили к самолету. Они как-то неестественно вытаскивали из земли ноги, и казалось, что танцуют на одном месте.

«Чудесный парень!» — подумал Забродин о Светлове, который в это время открывал дверь. В салон ворвался насыщенный влагой прохладный воздух. Они спустились на землю. Пожилой майор, пожимая Забродину руку, объяснял:

— Мы ожидаем здесь уже три часа. Беспокоились, что вас не смогут принять. Пойдемте к машине.

— Вот как бывает. Проклятая погода чуть не сорвала все планы!

На размокшей глине ноги разъезжались в разные стороны, и их нужно было с силой вытаскивать. Идти было трудно.

— Какие будут указания! — спросил майор, когда наконец все собрались у машины.

— Сколько времени нужно ехать к площадке? — спросил Забродин.

— Около получаса...

— Времени в обрез. Побыстрей!

Поляна, покрытая кое-где мелкой травой и опавшими листьями, была окружена елями.

Стал накрапывать дождь. Радиоаппаратуру разложили на сиденьях машины. Все делали наспех: Ромашко готовил передатчик, Лунцов и майор растягивали антенну. До сеанса оставались считанные минуты.

У Ромашко что-то не ладилось. Он никак не мог вставить нужные кварцы. Наконец с трудом вогнал и вздохнул. Подключил аккумулятор, взял в свою большую ладонь телеграфный ключ. Забродин кивнул: пора!

Ромашко утопил кнопку. Сигнальная лампочка не загорелась: что-то не в порядке. Потрогал провода — никакого эффекта. А время идет... Подвигал кварцы — без перемен. Прошла минута...

— Давайте позывные, — сказал Забродин.

Ромашко посмотрел на лежащий перед ним листок с позывными, стал выстукивать ключом. «Как дрова рубит! Быть бы ему дровосеком, а не радистом!» Забродин вспомнил слова Краскова, что в разведывательной школе Ромашко считался плохим радистом, не было у него тонкости и изящества, необходимых в любом деле, связанном с техникой.

Ромашко переключился на прием и тут же покачал головой: его не слышат.

А времени для передачи всего пять — семь минут. Больше нельзя. Вызовет подозрение. Да и принимать не будут. Минуты летят, вот уже пошла третья.

Руки Ромашко дрожат, он нервничает. Забродин его успокаивает.

— Не торопитесь... Ничего страшного. Что-нибудь перепутали...

Ромашко потрогал подключение антенны, аккумуляторов — все в порядке. Опять застучал на ключе: точки — тире, точки — тире, секунды, секунды... И снова прием.

Пусто! Ничего нет! Это сразу видно по его напряженному лицу. Он вытирает рукавом пот и вопросительно смотрит на полковника, словно спрашивает, нужно ли делать еще попытки! Но Забродин не специалист по радиотехнике. В жизни нельзя освоить все специальности. А решать надо сейчас, немедленно, мгновенно, пока еще не прошло время, он обязан. Продолжать ли бесполезные попытки установить связь или прекратить?

— Передайте всю радиограмму! — решительно скомандовал он.

Ромашко неумело-топорно отстучал морзянкой цифры, написанные на бумаге. Закончил и со злостью сбросил на сиденье наушники.

Забродин отошел в сторону. Он не чувствовал дождя, который мелкими струйками лился за воротник плаща. «Столько сборов, столько шума, и все впустую. Виновата неумелость Ромашко. Он не мог делать так нарочно». Забродина тревожит и другое: не окажет ли эта попытка отрицательное влияние на все дело... На Краскова? Затрачено столько времени и сил. Неужели все напрасно?!

Ромашко отключил аккумуляторы и с поникшей головой вышел из машины. Полковник подошел к нему.

— Всякое бывает, Пантелеймон Васильевич! Не падайте духом, — пытался успокоить его Забродин, хотя у самого на душе повис тяжелый груз неудачи и сомнений. — Будем надеяться, что следующий сеанс окажется более успешным.

Оставив Ромашко на попечение Орловского управления, Забродин выехал в Москву.

— Вам не кажется, что это маневр? — спросил Забродина генерал Шестов, выслушав доклад полковника.

— Я думаю, что это произошло чисто случайно. Нет, умышленно поступить он так не мог! Не за чем ему, да и сыграть бы так не сумел...

— Когда следующий сеанс?

— Через неделю.

Спустя неделю Забродин снова приехал в Орел. Ромашко хоть и «рубил дрова», но на этот раз получил подтверждение, что телеграмму приняли. Когда закончилась радиопередача, Ромашко не проявил радости, но по его глазам Забродин видел, что он доволен.

«Что же помешало первый раз? Что-нибудь соединил не так? А сигналы... Были они в эфире или нет?» — это так и осталось загадкой. После сеанса Забродин впервые уловил на лице Ромашко какое-то подобие улыбки. Серо-зеленые глаза его сияли откровенно, по-детски. Он даже в какой-то мере утратил свою медлительность.

Расставаясь, Забродин приободрил его:

— Молодчина! Скоро, вероятно, мы поселим вас на квартире... А пока придется потерпеть. Я буду навещать вас.


В центре Мюнхена, недалеко от того здания, где в полдень на мраморном пьедестале больших курантов вслед за последним ударом колокола разыгрывается рыцарское сражение и посмотреть на него собирается толпа зевак, стоит трехэтажный особняк с колоннами.

Сзади к особняку примыкает небольшой тенистый парк, высокая металлическая ограда которого сплошь увита плющом. Красиво разделанные газоны радуют глаз яркой зеленью.

По вечерам и в ранние утренние часы, когда особняк пуст, тишину парка нарушает треск бензинового моторчика: садовник-немец подстригает траву и ставит автоматические лейки.

Когда горячее солнце накаляет каменные мостовые и в домах становится душно, в парке все так же прохладно. Там иногда прогуливаются люди. Но никогда не бывает женщин, не слышно веселого беззаботного смеха детей...

— Дорогой майор, а ведь я был прав! — с чувством внутреннего превосходства произнес солидный пожилой мужчина, одетый в светлый легкий костюм. — Теперь они будут валить на нас все...

Тот, кого назвали майором, хотя на нем не было военной формы, отшвырнул носком ботинка подвернувшийся камешек:

— А вы не уступайте, мистер Корвигер! У нас своих дел хватает.

Майор потянул вниз яркий галстук, как бы освобождая шею.

— Они получили сведения... Это распоряжение Вашингтона...

— Я не могу рисковать. Такое задание поручать ребятам еще рано. Они не прошли период легализации... А после провала четверки они должны притихнуть.

— Это приказ...

Майор с недоверием покосился на говорившего.

— Срочно?

— Чем быстрей, тем лучше! И обязательно — маяк.

— День «икс»?

— Нет. Но должна быть готовность.

— Приказ я обязан выполнять. Но предварительно нужно провести проверку. Хотя бы простую...

— В чем дело?

— Работа Дика на ключе мне показалась весьма странной. Первую телеграмму не приняли. В эфире были какие-то обрывки, которые все время пропадали.

— Он дал сигнал опасности?

— Нет, но...

— Почерк?

— Его, но бессвязный!

— Гм... Какой смысл? Я больше подозреваю тех, у кого все идет ровно и гладко. Не станут же русские делать сами себе помехи?

— Вы правы. И все же я хотел бы проверить.

— Я поставлю условие. А что другие?

— Маяк только у Дика...

— Благодарю вас.

Пожилой распрощался с майором и направился к зданию. Майор через калитку в зеленом заборе вышел на улицу.


— Входи! Входи! — с этими словами пожилой мужчина, с седыми, торчащими в разные стороны усами, отворил дверь и пропустил Ромашко. Потом он громко позвал:

— Хозяйка, принимай гостя!

Гость осмотрелся. Большая светлая горница с крашеным полом, чистые занавески на окнах.

Из соседней комнаты вышла моложавая женщина, в пестром сарафане, с мокрыми по локти руками. Она вытерла руки о передник.

— Здравствуйте. Очень рады! — Женщина подала руку, и Ромашко, смущаясь, ее пожал.

— Наш новый квартирант, — пояснил мужчина. — Покажи, Лукерья, комнату.

— Ну, что же. Очень даже приятно... Проходите. А где ваши вещи?

Ромашко хотел что-то ответить, но хозяин его опередил:

— Вещи потом...

Легко, ступая, хозяйка повела Ромашко в другую половину дома и, отворив дубовую дверь, показала:

— Вот тут...

Ромашко вошел следом за ней в комнату. Кровать под белым покрывалом, тумбочка, небольшой столик со скатертью. У Ромашко захватило дух от домашней обстановки и уюта. Но его не покидало ощущение, что он во сне. Проснется — и снова решетка, серый бетон тюремной камеры.

Хозяйка ушла. Ромашко осторожно сел на деревянный табурет. Закурил. Через окно видна была зеленая лужайка с пестрой клумбой, дальше — яблони, высокая береза с завитушками коры на стволе, а там — кусты. Слишком разительной была перемена.

— Пантелеймон, обедать! — голос хозяина вернул его к действительности. И только тут Ромашко почувствовал, что действительно голоден. С утра ничего не ел. Сначала был на деревообделочной фабрике, куда его устроили работать плотником. Потом майор из КГБ познакомил его с Василием Петровичем Крупенниковым, мастером той же фабрики. И вот теперь здесь. Как в сказке. Да и в сказке так не бывает!

— Обедать, обедать, — повторила приглашение хозяйка.

— Иду...


Рано утром в комнату тихо постучали. Пантелеймон резко подскочил, как привык делать это в тюрьме. Не сразу вспомнил, где он.

— Фу, ты! — перекрестился.

Протер глаза, оделся.

Завтракали вчетвером: Василий Петрович, хозяйка, их дочь Надя и Ромашко. Надя, торопливо позавтракав, побросала в портфель тетради, и, помедлив у двери, громко сказала:

— Мама, я пошла.

Она спешила в техникум.

— Ты, как, Пантелеймон, по плотницкому? — Василий Петрович допивал чай.

— Все умею, Василий Петрович.

— И вязать?

— Все, что надо. Я учился два года.

— Ну, ну. Сейчас пойдем.

Потом они шли по пустынным в этот ранний час улицам города. Чем ближе к фабрике, тем больше людей. Трудовой день начинался. И Ромашко охватил подъем, словно он попал на большой праздник, который будет длиться бесконечно...

Как-то, вернувшись с работы, Ромашко снял скатерть, аккуратно расставил на столе блестящие коробочки аккумуляторов. Зачистил контакты, подключил их к приемнику. До приема радиограммы оставалось пятнадцать минут. Пантелеймон подошел к окну, открыл его. На него нахлынули запахи леса, свежести, появилось ощущение легкости.

У цветочной клумбы копошилась Надя. Она поправляла побитые дождем астры. «Уже осень! Как быстро!» — подумал Ромашко.

Услышав стук открываемого окна, девушка обернулась и, увидев квартиранта, почему-то смутилась.

От пьянящего свежего воздуха, от вида растерявшейся девушки, которая порывисто поднялась и стала поправлять упавшие на лоб волосы, на душе у Ромашко стало тепло. Он улыбнулся, отошел от окна и подсел к приемнику.

«Та... та... та...» — Ромашко уловил свои позывные. На этот раз трудился необычно долго. Телеграмма оказалась длинной и очень его удивила:


«Для твоей безопасности изменили расписание передач.

Новое возьми в тайнике. Полевая улица, до конца. Высоковольтная мачта. С правой стороны по ходу большой камень. Под ним в земле контейнер. Твой сверток № 1. Коробку № 2 не вскрывай. Переложи в другой тайник и описание сообщи.

С богом!

Друзья».


В тот же день Забродин получил с нарочным сообщение из Орла и два пакета. В записке Ромашко изложил свои предположения:


«Расписание изменили в связи с провалом четверки. Второй пакет предназначен для второго агента, для кого, не знаю. Можно выполнить указание центра, устроить засаду и схватить».


Забродин ознакомился со всеми материалами и задумался. «Тысяча и одна ночь! Прав Ромашко или нет? Кто заложил для него пакеты? Другой агент? Где он? Как его найти? Безусловно и другое: Ромашко проверяют. Почему? Чем он вызвал подозрение? Необходима крайняя осторожность! Особенно во время его встреч с местными чекистами!»

Вот пакет № 2. Забродин осмотрел его: белый, упругий сверток, упакованный в целлофан. «Что в нем? Шифры? Расписание работы другого агента? Инструкции? Хорошо бы вскрыть и посмотреть. Но даже в руки взять нельзя, чтобы не оставить отпечатков пальцев. Ни в коем случае!..

Заложить пакет в тайник, устроить засаду и схватить, как предлагает Ромашко? Будет ли это наилучшим решением? А что потом с Ромашко? Узнают о провале и ему перестанут доверять!

Да, вот это задача! Все запутано и сложно... Может быть, заложить в тайник и никого не трогать? Имеет ли он моральное право отпустить шпиона, когда тот сам идет в руки. Передать ему сверток, присланный иностранной разведкой. А если шпион потом совершит убийство или диверсию?»

Генерал Шестов и Забродин долго перебирали различные варианты, пока не остановились на одном.


Третий секретарь иностранного посольства в Москве Джим Кэмпбелл, элегантный человек тридцати шести лет, и пресс-атташе того же посольства Майкл Руни вместе с женами заняли места в мягком вагоне поезда Москва — Симферополь.

Получая билеты в кассе «Метрополя», клерк посольства громогласно объявил:

— Молодые дипломаты хотят посмотреть русскую природу в бархатный сезон.

Перед отъездом из посольства Джим и Майкл выпили виски, и теперь им было весело. Стоял сентябрь. Ночи в Москве пробирали холодком, и лица дипломатов раскраснелись на свежем воздухе.

Поезд набирал скорость. Что-то вспомнив, жена Джима наклонилась к нему и тихо сказала:

— Объясняться с проводником ты будешь сам...

— Здесь не нужно никаких объяснений... Спи спокойно... Только вот что, достань, пожалуйста, из чемодана мой старый макинтош.

Мадам Кэмпбелл, довольно энергичная молодая женщина, раскрыла чемодан, вытащила легкое пальто, свежее, хорошо отутюженное, но уже устаревшего фасона, и повесила его на крюк возле двери. Потом спросила:

— А свитер?..

— Положи мне на полку...

Проводник проверил билеты, постелил белье и, пожелав доброй ночи, удалился.

Укладываясь спать, Кэмпбелл обнадежил своих спутников:

— Будьте спокойны! Все будет о'кэй! В случае чего, объясните, как договорились.

В пять утра на руке Кэмпбелла забились, затарахтели, словно в пустую банку попала оса, миниатюрные часы-будильник. Дипломат поднялся и стал торопливо одеваться. Спустившись с полки, накинул приготовленный макинтош. Поцеловал жену и вышел в коридор. Небо за окном чуть посветлело. По полям стелился туман.

Из служебного купе вышел заспанный проводник, держа в одной руке фонарь, в другой — чехол с сигнальными флажками. Кинул рассеянный взгляд на непутевого пассажира, поднявшегося ни свет ни заря, молча вышел в тамбур.

Скоро за окном показались дома, наполовину скрытые длинными дощатыми заборами и фруктовыми деревьями. Они терялись где-то во мгле. Проплыли столбы с висящими на них потускневшими лампочками. Вагон стал замедлять ход. Колеса на стрелках застучали неровно, с перекатами. Скрипнули тормоза, с тихим звоном ударились друг о друга буфера, и состав остановился.

Выждав, пока проводник закончит свои дела, Кэмпбелл вышел из вагона. Высокая асфальтированная платформа была влажной, как будто ее только что вымыли.

Светлый фасад большого вокзала, на котором крупными буквами стояло: «Орел», порозовел, как и облака высоко в небе.

Кэмпбелл поежился. Не спеша зашагал по перрону, пристально всматриваясь в здание, словно что-то выискивая. Возле двери, ведущей в зал ожидания, оглянулся. Платформа пуста. Проводник увлекся разговором с кем-то из соседнего вагона.

Кэмпбелл с трудом отворил тяжелую вокзальную дверь. Зал ожидания окутал его застоявшимся теплом. Нервная дрожь постепенно утихла. Он прошелся между рядами больших скамеек, заглянул в буфет... Вот раздался гонг... Кэмпбелл поднес к глазам часы и решительно зашагал к выходу в город...

На привокзальной площади стояли две автомашины — такси. Кэмпбелл заглянул в кабины — никого нет, водители куда-то ушли. Прошелся по улице, время от времени оглядываясь в сторону перрона. Когда вдали промелькнули сигнальные огни последнего вагона, повернулся и пошел в ресторан. Посидел немного, выпил чаю.

Спустя некоторое время покинул здание вокзала, подошел к женщине на автобусной остановке, что-то спросил и перешел на противоположную сторону улицы.

В половине седьмого сел в подошедший автобус, подъехал к деревообделочной фабрике. Небольшая площадь около фабрики была еще пуста, фабричные ворота закрыты.

«Еще рано. Что делать? Стоять и ожидать вблизи ворот? Можно привлечь внимание прохожих и охраны». Медленно шагая по площади, дипломат обдумывал, как лучше поступить.

Неожиданно в переулке он увидел булочную, которая только что открылась. «Вот, что мне нужно!» Вошел внутрь, осмотрел прилавки, купил батон и завернул его в газету. Все это он делал медленно, словно желая выиграть время. Постоял у выхода. Снова вернулся на улицу, прошелся, поглядывая на часы.

Около семи на фабрику потянулись рабочие. Кэмпбелл остановился возле булочной, стал внимательно рассматривать лица прохожих. Чем больше появлялось рабочих, тем напряженнее делался взгляд Кэмпбелла. Глаза перескакивали с одного лица на другое. Он явно старался кого-то узнать.

Вот к воротам подошли двое: пожилой и помоложе. Тот, что помоложе, коротко подстрижен... «Тупой подбородок!» Кэмпбелл быстро отвернулся к стене, вынул из кармана фотографию и стал рассматривать: «Он!»

Весь день Кэмпбелл бродил по городу: пообедал в кафе, посидел в парке.

Когда стало смеркаться и потянул холодный ветер, вернулся к вокзалу, но внутрь не вошел. Минуя вход, прошмыгнул вдоль привокзальных сооружений, с явным намерением что-то отыскать. Остановился возле пакгауза. Огляделся. Ни души. Решительным шагом подошел к кладке из красного кирпича, остаткам былого строения. Сунул руку в едва приметный проем, что-то быстро вытащил.

В руке у дипломата оказался небольшой сверток, упакованный в целлофан. Пощупав его, Кэмпбелл спрятал сверток в карман. Повернулся и зашагал к вокзалу...

Только к вечеру, разнося чай, проводник спросил у иностранцев:

— Вам четыре?

— Не-е... Трей...

— Три? А где же четвертый?

— О! Не надо беспокоит... Он все порядка...

«Странно!» — подумал проводник.

Вечером того же дня генерал Шестов увидел на своем столе шифровку из Орла. Телеграмму передали Забродину. Ознакомившись с ней, Забродин позвонил по «ВЧ» в Орел.

— Все нормально, товарищ Забродин! Мы засняли на пленку. Завтра получите, — довольным тоном сообщил начальник управления КГБ.

— Что нормально?

— Дипломат изъял контейнер!

«Нормально? Неужели контейнер № 2, который Ромашко вложил в тайник, предназначен дипломату? Почему? Зачем понадобилось его перезакладывать?»

— Благодарю вас, — Забродин повесил трубку.

Красков и Ромашко перешли на регулярную двухстороннюю радиосвязь с мюнхенским разведывательным центром. Они принимали по радио указания и сообщали о результатах выполненной работы.

Заданий получали много. Срочно требовались описания и номера паспортов, военных билетов, трудовых книжек.


«Посещайте пивные, закусочные. Подпоив случайных знакомых, найдите предлог заглянуть в паспорт, военный билет... Угощайте, в деньгах не стесняйтесь...»


— Так, так! — потирал руки Забродин. — Это то, что нам нужно! Мы им дадим документы!

Полетели в эфир номера, фамилии. Красков и Ромашко проявляли усердие... Иногда ссылались на трудности.

Лунцов вел картотеку вымышленных адресов, фамилий, номеров и серий документов, переданных разведчикам.

Потом поступило более сложное задание:


«Проведите детальную разведку военных объектов в районе вашего города. В первую очередь — сведения об аэродромах. Действуйте по инструкции...»


Полгода агенты «не могли подобраться». «Преодолевали большие препятствия», наконец проникли... И сведения «пошли»...

Забродин каждый раз боялся «переборщить».

Потом Краскову поручили провести разведку военных заводов, а у Ромашко — ничего нового, опять документы.

«Странно! Может быть, из-за того, что Красков лучше работает на ключе?»

Пришла весна. Снег растаял, а ночи стояли морозные. Набухшие было на яблонях бутоны туго закутались в твердые створки.

Ромашко возвратился с работы, когда начало смеркаться. Вторую неделю он работал в вечернюю смену. У калитки стояла Надя.

— Озябнешь! — сказал Ромашко, увидев на ней легкое пальто.

— Ничего...

— Подожди. Я сейчас.

Потом они долго шли по тихой улице. Ромашко держал в ладони Надины холодные пальцы и никак не мог согреть. Чем больше нравилась ему эта девушка, тем сдержаннее он становился.

Надя о чем-то рассказывала ему и громко смеялась. Он молча соглашался и с улыбкой смотрел на нее. Все было легко и просто. Потом неожиданно все переменилось. Повернувшись к нему, она произнесла всего несколько слов:

— Лёнь, тебя что-то тревожит. Почему ты все время молчишь?

На лицо парня набежала тень. Он словно пробудился от приятного сновидения. Не отвечая на вопрос, он спросил:

— Откуда ты взяла?

— Мне показалось... Почему тебе не пишут родственники?

Ромашко отвернулся. Что-то больно резануло по сердцу.

— Не надо, — сдавленным голосом ответил он.

Надя легонько сжала его руку.

«Пожалела!» От этой мысли стало еще горше.

Ромашко возвратился в свою комнату с тяжестью на сердце. Мысли были спутаны. «Как жить дальше? Что отвечать этой девушке? Ведь нельзя все время молчать! Рассказать? Но что она сделает, если он скажет правду?»

Ромашко закурил, но папироса не принесла обычного облегчения. Молиться, как раньше, он не мог, вера его уже не была такой глубокой и искренней.

«Сколько дней, месяцев, лет может продолжаться такая жизнь? Что будет потом, когда «игра» окончится? Когда-то должен быть конец. Потом суд и, может быть, опять тюрьма?»

Через раскрытое окнокомнату наполнял холодный воздух. Этот холод проникал и в сердце...

«Что он может ей дать? Семью? Счастье? Ничего себе счастье — диверсант-парашютист, который рано или поздно предстанет перед судом!»

Ромашко сел на край кровати и, пуская кольца дыма, уставился в окно. Оттуда злобно смотрел раскосый месяц, вызывая раздражение. «Хоть взвой на луну!»

За стеной передвинули стул, что-то зашуршало. «Надя наводит порядок... Нет, дальше так нельзя! Нужно разобраться, поговорить с Забродиным. Завтра после сеанса буду докладывать, и тогда...»

Проснулся Ромашко, когда солнце заливало всю комнату. Мрачные мысли за ночь улеглись. Только в глубине души что-то время от времени тоскливо сжималось.

Прикрыв окно и тихо насвистывая, Пантелеймон стал настраивать радиоприемник.

Он расшифровал телеграмму и не на шутку встревожился.


«НР 5-17. Твою девятнадцатую получили. Благодарим. На севере страны в квадрате «К», смотрите по коду, строится атомный объект. Возьми отпуск. Собери сведения на месте. Сообщи координаты, условия приема на работу.

С богом.

Друзья».


Ромашко убрал аппаратуру и заторопился на встречу с работником управления КГБ.

Спустя несколько часов Забродин докладывал генералу Шестову:

— Ромашко получил новое задание... Я предлагаю следующий план...


Забродин пришел в соответствующее министерство. Его принял пожилой, похожий на академика, член коллегии министерства Савичев. Внимательно выслушал и взволнованно зашагал по кабинету:

— В том-то и дело, что такой объект есть. Мы действительно строим... Но каким образом американская разведка могла пронюхать?

— Трудно сказать... Скорее всего кто-нибудь решил блеснуть «эрудицией».

— К сожалению, вы правы. У нас еще много любителей потрепать языком. Что конкретно они знают?

— Ничего добавить не могу. Судя по телеграмме, точное местонахождение объекта им пока неизвестно. Иначе бы они дали агенту более детальное задание.

— Логично... Но, если узнали, в каком районе ведется строительство, то рано или поздно найдут и сам объект! Большую стройку трудно скрыть от населения... А ведь уже вложены огромные средства! Фу, ты, черт! Как неприятно!

— Сколько времени будет продолжаться строительство?

— Года два. Когда объект войдет в строй, тогда обнаружить его будет потрудней. А пока... — Савичев беспокойно зашагал по кабинету.

— Наш агент может не сообщать... с полгода.

— Это слишком мало.

— Если ничего не передавать, так они пошлют других...

Савичев придвинул к Забродину пачку папирос. Забродин закурил и задумался. В дверь заглянула секретарша, но Савичев подал ей знак, чтоб не мешала.

— Мы обсуждали один вариант, но он потребует больших затрат, — Забродин изложил план. Внимательно выслушав, Савичев спросил:

— Ваш замысел мне нравится, но насколько он реален? Как долго может продолжаться?

— Года два протянуть можно.

— А ведь, пожалуй, это выход! Докладывайте, мы вас поддержим.

На «переговоры», согласование, доработку ушло много времени, и теперь нужно было торопиться. Забродин и Ромашко вылетели самолетом на север. Пунктом своего назначения они выбрали Ухту.

Первое, что бросилось Забродину в глаза, когда с аэродрома автомашиной они подъехали к городу, была холодная серая река. Выросший на юге, Забродин впервые видел небольшой приполярный городок.

По реке сновали маленькие суденышки, возле пристани женщины продавали крупную красную клюкву, доверху насыпанную в плетеные корзины. С неба срывались мелкие колкие снежинки.

Осторожно ступая по гибким дощатым мостовым, под которыми хлюпала вода, Забродин в течение нескольких дней ходил по узким улицам, где белесое небо настолько приблизилось к земле, что, казалось, до него можно дотянуться рукой.

Потом вместе с Ромашко они долго тряслись в грузовике по грунтовой дороге. Если бы кто-либо мог за ними наблюдать со стороны, то, вероятно, очень бы удивился. Что нужно им в тайге? Кого или что они здесь ищут?

Забродин был явно доволен. Он часто озорно щурил глаза и шутил: «Сеточка получается неплохая. Улов должен быть!»

Возвратившись в Москву, Забродин доложил генералу:

— Все сделали, как намечалось!

— Хорошо. Действуйте дальше.

Ромашко вылетел в Орел и из лесу отстучал радиограмму:


«Был на севере. Объездил несколько городов. Случайно повезло. В 50 километрах на северо-восток от Ухты строится объект. Думаю, то, что вам нужно».


Телеграмма оказалась слишком длинной. Центр прекратил сеанс связи, чтобы не подвергать агента риску и перенес его на следующий день. Только на второй день Ромашко закончил свой отчет о поездке:


«...Продолжение. К объекту ведет грунтовая дорога. Огорожен колючей проволокой. Сильная охрана. В Ухте, Мещерская, 17, находится контора. Берут на работу. Мне ехать опасно. Видели.

Привет. Дик».


По окраине Ухты, в объезд города, на северо-восток шли самосвалы. Днем и ночью. Один за другим: одни — туда, другие — обратно.

Мощные машины больше часа тряслись по ухабистой трассе, подъезжали к огороженному колючей проволокой забору. В ограде бесшумно раздвигались ворота и, провожаемые пристальным взглядом часовых, машины, попадая внутрь, как бы проваливались сквозь землю.

Вскоре о строительстве секретного атомного объекта знала вся Ухта. В контору строительства на Мещерской, 17 стали заходить посетители.

— Можно войти? — нерешительно приоткрыв дверь, спросила молодая женщина.

— Войдите. Что вы хотите? — навстречу ей поднялся лысоватый мужчина в роговых очках.

— Будьте любезны, здесь отдел кадров?

— Да. Что вас интересует?

— Мне сказали, что вы принимаете на работу...

— Присядьте, пожалуйста. — Мужчина вышел из-за стойки, отделяющей половину комнаты, и подошел к посетительнице.

— Какая у вас специальность?

— Я — машинистка.

— К нам обычно присылают в организованном порядке... Но иногда мы берем и со стороны... У вас документы с собой?

— Да. Вот паспорт, трудовая книжка...

Женщина торопливо достала из сумочки свои бумаги.

— Извините. Одну минутку. — Он сел за стол, положил перед собой документы. Внимательно просмотрел страницу за страницей, вложил в паспорт какой-то листок. Снова подошел к женщине и, возвращая, сказал:

— Вот ваши документы и анкета. Заполните, пожалуйста, анкету и передайте мне вместе с вашей фотокарточкой.

— Сейчас?

— Нет. Это можно сделать дома... Должен вас предупредить, что ничего не могу гарантировать. Только если освободится вакансия.

— Спасибо.

В середине дня к дому № 17 по Мещерской улице подошел парень. Крепкий, веснушчатый, в темной поношенной куртке и таких же брюках, заправленных в сапоги. Двумя затяжками докурил папиросу, бросил ее на землю и растер сапогом. Потом решительно рванул дверь в помещение.

— Здрасьте! — громко кинул парень, оглядываясь по сторонам. — Кто здесь начальник?

— Я начальник. А что? — мужчина в очках вышел к нему навстречу.

— На работу берете?

— Вы кто?

— Я шофер... Из Горловки... Приехал на север подработать... Мне сказали, что здесь нужны шоферы.

— У вас есть документы?

— Вот, — парень с готовностью достал из кармана брюк бумажник. Мужчина взял у него документы и пошел за перегородку. Через несколько минут возвратился и, вручая парню анкету, сказал:

— Зайдите дня через три... Может быть, что-нибудь будет. Но не обещаю...

К вечеру явился еще посетитель. Судя по складкам кожи под глазами, был он уже не молод. Держался осторожно. Прежде чем войти в комнату, тихо постучал, потом приоткрыл дверь, просунул голову и спросил:

— Разрешите войти?

— Входите.

— Мне сказали, что вам нужны работники...

— Какая у вас специальность?

— Я счетовод. Могу и по канцелярской части...

— Документы у вас с собой?

— Пожалуйста, Вот...

Перелистав их, кадровик спросил:

— А военный билет?

— С учета снят по состоянию здоровья...

— Ничего не могу обещать. Зайдите денька через три.


К концу рабочего дня Забродина вызвал генерал Шестов.

— В районе Ухты запеленгована работа радиостанции. Вот сообщение. Сегодня в четырнадцать ноль-ноль. Действовала три минуты. Передачу принимал Мюнхен — генерал многозначительно посмотрел на Забродина.

— Началось, — Забродин улыбнулся.

— Теперь нужно смотреть и смотреть! У вас есть какие-нибудь новости?

— Пока нет...

— Что дала проверка?

— Ничего существенного.

— Странно... Всех проверили?

— Сегодня получили еще список.

— Результаты доложите!

Вернувшись от генерала, Забродин позвал Лунцова:

— Юра, возьмите у меня новый список желающих получить работу и срочно проверьте.

— Слушаюсь.

Лунцов повернулся и хотел идти, но Забродин добавил:

— Из района Ухты была передача.

— Быстро!

Лунцов поспешно вышел. Но через несколько минут возвратился с огорченным видом и, разводя руками, сказал:

— Владимир Дмитриевич, опять пусто! В нашей картотеке никто не значится.

— Что за дьявольщина! — Забродин ладонью пригладил волосы.

— Что-то не то... Принесите-ка все списки...

Он разложил бумаги на столе и углубился в них. Неожиданно спросил:

— Вы отправили телеграммы?

— Еще нет... Не успел... Материалы я получил только сегодня утром.

— Постойте, постойте! Как же так получилось?.. Лунцов молчал.

— Быстро пишите. Новгород, Саратов, Пенза, Воронеж... Просим сообщить сведения о документах... Остальной текст вы знаете.

Ответы пришли почти одновременно. В середине следующего дня Забродин позвонил генералу:

— Из Саратова сообщили. Пришла телеграмма...

— Занесите-ка мне! — генерал читал, что-то черкая красным карандашом. — Номер совпадает. Паспорт утерял. Заплатил штраф и получил новый... Прекрасно... Организуйте все, что нужно, Владимир Дмитриевич.


В Мюнхене третьи сутки шел дождь. На улицах стояли большие лужи. Театральные афиши и предвыборные плакаты на круглых тумбах и деревянных стендах размокли и висели клочьями. Вместе с дождем падали на землю пожелтевшие листья. Каштаны в парке позади трехэтажного особняка с колоннами наполовину оголились.

В просторной комнате с большим, во всю стену окном, выходящим в парк, за низким журнальным столиком в креслах сидели мистер Корвигер и майор. Сигареты «Кэмэл», дымившиеся у них в руках, наполняли комнату приятным ароматом.

— Вы молодчина, майор! В Вашингтоне довольны. Ваши ребята не напрасно получают деньги... Я был у шефа. Он представил вас к новому званию.

— Очень признателен вам, мистер Корвигер! — майор привстал, лицо его порозовело от удовольствия.

— Как ваши личные дела? — продолжал мистер Корвигер. — Жена здорова?

— Благодарю вас, все хорошо.

— Рад за вас... Что касается дела: требуется еще небольшое усилие... В Вашингтоне мне сказали, что не важно знать, что делается на объекте... Ничего нового русские не придумают. Технология бомбы давно разработана. Сейчас важнее другое: держать объект под постоянным наблюдением и иметь наготове поблизости маяк. — Мистер Корвигер посмотрел на собеседника, желая убедиться, что тот понял. Майор кивнул, и Корвигер продолжал:

— Если агент сумеет устроиться на объект, блестяще. Но, если его не возьмут, не так уж страшно...

— Я разрешил Веберу вернуться в Саратов. Он слишком стар, и его не взяли. Но я придумал другой вариант...

— А как Дик? Извините, что я вас перебил...

— Дик там уже был. Плотники на объекте не требуются. Специальность не та.

— Нужно, чтобы Дик перебазировал маяк. Пусть заложит его в тайник возле Ухты. Маяк должен быть всегда под руками!

— Я дам указание. Вы знаете, кого я решил туда послать? Фреда, вы его видели.

— Этот здоровяк с лицом застенчивой девушки?

— Вот именно. Он утрет нос Джемсу Бонду.

— Он в России?

— Да. Уже с полгода.


Ромашко получил указание отвезти маяк в Ухту и заложить в тайник. Забродин терялся в догадках: «Хотят ли американцы перебазировать в Ухту и Ромашко? Но об этом пока речи нет... Оставить маяк и уехать? Для кого же он предназначен? Для другого агента? Значит, агент там живет? В городе или в районе? Как его найти? Как он выглядит? Его радиопередачи запеленгованы?»

На один вопрос Забродин наконец получил разъяснение: «Радиомаяк предназначен для атомного объекта».

Несколько дней совещались генерал Шестов и Забродин с военными экспертами.

В конце третьего дня, когда уже никто не мог предложить ничего нового, генерал Шестов сказал:

— Если Ромашко положит маяк в тайник и оттуда его возьмет другой агент — мы потеряем возможность контролировать ход событий. Маяк уплывет из наших рук. Но, с другой стороны, Ромашко не может не выполнить указаний мюнхенского центра. Он должен его заложить. Иначе вся наша комбинация потерпит крах. Я считаю, что мы должны пойти на некоторый риск.

Ромашко выехал в Ухту, когда на севере уже начиналась зима. Пробыл там два дня и, возвратившись в Орел, передал следующую радиограмму:


«Маяк заложил. Пятый километровый столб по трассе на объект. От столба перпендикулярно дороге 50 шагов в лес, сосна со стволом в виде рогатки. От сосны в одном метре справа в земле тайник. Ориентир: 60 шагов влево от сосны большой штабель дров.

Привет. Дик».


Засаду организовали внутри штабеля. Сделали небольшое укрытие для двух человек. С ними же уместилась овчарка. Замаскировали мощный прожектор, чтобы мгновенно осветить тайник ночью, если кто-нибудь подойдет.

Куда ни посмотри — ровное белое поле, на котором понатыканы сосны с темными шершавыми стволами. И не единого кустика. Все как на ладони. Появись заяц, и тот будет виден далеко. Совсем рядом по дороге время от времени грохочут самосвалы...

Смена меняется регулярно раз в сутки. Вот уже пятый день пошел, а все впустую. Раннее утро. Прихватывает морозец. Искрится, сверкает снег, переливается бенгальским огнем. Светает. Поутихли самосвалы.

Скрипит снег под ногами лейтенанта Щелкунова, раскраснелось лицо от мороза. Следом за ним, нога в ногу, как на границе, шагают два автоматчика в белых бараньих полушубках. Рядом с ними овчарка. Бежит, косит вправо, так и тянет поводок. И почему-то скулит.

— Цыц! — прикрикнул на нее лейтенант.

Тишина. «Почему скулит овчарка?»

Вот и штабель. Огляделись. Заметив своих, из штабеля вышли дежурные сдавать смену.

Молодой солдат из нового наряда потер ладонью слегка побелевшее ухо. Взял бинокль, приставил к глазам, повел вокруг: красота! Сосны и ели. Чем дальше, тем больше елок, гуще лес. Разлапистые ветви поглаживают пушистый снег на земле. Бинокль то вверх, то вниз. Чем ниже, тем больше деревья и уже видны лишь толстые стволы. Вот и раздвоенная сосна, словно большая рогатка.

— Что там, внизу? — солдат повернулся к лейтенанту, оторвал бинокль от глаз и помахал им в сторону двуглавой сосны.

— Тс-с... Тебе объяснили! — строго сказал лейтенант.

— Яма какая-то...

— Какая там яма! Что ты мелешь!

— Ну да, яма. — Солдат настроил бинокль на резкость. — И черная земля. Хорошо вижу.

— Дай мне! — Лейтенант прижал бинокль к глазам, стал наводить на резкость. — Верно! Земля... Кто-то копал! Кто здесь был? — Лейтенант посмотрел на дежурных.

— Никого не видели, товарищ лейтенант,

— Сигнализация? — Лейтенант вошел внутрь штабеля и тут же вернулся. — Цела. Ничего не понимаю!

Лейтенант закурил. То ли от мороза, то ли от волнения, лицо его покраснело еще больше.

— Дежурить, как положено! — Лейтенант отдал приказ вновь прибывшей смене. — Грищенко, Дротиков, за мной!

Они побежали к автомашине.


В тот же день Забродин доложил Шестову, что радиомаяк похищен. Генерал резко поднялся из-за стола.

— Что вы сказали? — глаза генерала сузились.

— Только что позвонили из Ухты...

Забродин был так потрясен случившимся, что смог только предложить:

— Разрешите мне выехать и разобраться на месте...

— Когда это случилось?

— Обнаружили сегодня утром. Ведут поиски...

— Поиски... Упустили. Ничего нельзя поручить!

Генерал выдохнул облако табачного дыма. Раздраженно проговорил:

— Перехитрили нас... Берите Ромашко и немедленно отправляйтесь в Ухту. Кровь из носу, а найти!

— Есть!


Вторые сутки Забродин и Ромашко ходят по городу. Ромашко впереди, Забродин на небольшом расстоянии сзади.

Трудно сдерживать себя, когда внутри все кипит и бурлит. «Упустила охрана. А виноваты все. И он, Забродин, в том числе. Плохо продумал, плохо организовал... Исчез маяк, а вместе с ним растаял и след шпиона... Если учуял засаду, провал Пантелеймона неизбежен!»

Забродин приказал Ромашко:

— Смотрите на лица. Если встретите знакомого, не подавайте виду, что узнали, не попадайтесь на глаза. Дайте мне знак и следуйте за ним.

Сумерки наступали рано, но и вечерами они не прекращали поиск. Однажды вечером прошли вдоль вокзального перрона, обошли зал ожидания, помещение касс. Потом вышли на улицу, заглянули в пивную, в закусочную, посидели за столиками... Снова на улицу. Морозный воздух обжигал щеки. На ходу терли ладонями и шли дальше.

Еще один день прошел впустую. И снова утро. Торопливый завтрак. Снежные улицы. Лица... Лица... Одно дело, одна мысль: найти!

«Он не может быть старым. Такие дела по плечу лишь молодым! Высок или низок? Судя по отпечаткам лыж на снегу возле тайника — довольно высок.

Ромашко смотрит на лица пристально, до боли в висках. Забродину некого узнавать. Единственная надежда на Ромашко.

После обеда, когда стало уже темнеть, Ромашко остановился возле продовольственного магазина и застыл. «Что случилось? Вот он закурил, отошел в сторону ближе к забору. Стоит. Неужели кого-то ждет?» Забродин замер в напряжении. Неожиданно Ромашко заторопился. Полез в карман, вытащил носовой платок и потер нос... «Сигнал!»

Забродин еще плотнее втиснулся за выступ дома.

Из магазина вышел высокий плечистый парень, одетый в серый комбинезон. И прямым ходом к Ромашко. «Почему Ромашко не ушел или хотя бы не отвернулся? Растерялся?»

Парень что-то сказал, и они пошли. Куда?

Под ногами поскрипывал снег. Быстро темнело. Забродин едва различал фигуры... Вот они повернули за угол, вошли в пустой переулок. Дальше Забродину идти нельзя: парень увидит. Наконец остановились. Стукнула дверь, но вошел в дом, вероятно, один, на улице вспыхнула спичка и сразу же погасла. Только едва приметная искра прочертила замысловатый вензель и пропала.

«Почему Ромашко пошел с ним? Чего он ждет?»

И снова в переулке двое. Забродин заметался. «Нужно позвонить своим. А эти? Их тоже нельзя упускать из виду!» Пошли в сторону окраины. «Что делать? Следовать за ними? Отпустить Ромашко одного?» У Забродина за плечами многолетний опыт, и все же голова идет кругом!

Прижимаясь к домам, Забродин пошел вслед за ними. Вот и кончается переулок. Дальше — лес...

Неожиданно фигуры застыли на месте, словно в раздумье. Потом сблизились. И — рывок в разные стороны. Снова вместе... Повалились в снег. Забродин — бегом. И тут же тишину разрубил крик:

— Ко мне!..

От бега захватывает дух, ноги скользят.

Двое на снегу. Темно, не видно, кто из них Ромашко. Из ворот дома выбежал мужчина.

— Помоги! Диверсант!

Удар в руку ожег. Навалились на диверсанта вдвоем, выбили нож. Высокий роет ногами снег, выворачивается, как скользкий угорь. Ромашко освободил руку, ударил по затылку... Тот, в комбинезоне, затих...

Ромашко с трудом поднялся, прислонился к забору, рукой зажал правый бок.


Пантелеймон открыл глаза. Комнату наполнял рассеянный дневной свет. Он попытался откинуть одеяло, пошевелить рукой. Нестерпимая боль пронзила грудь. Сразу вспомнил все и через силу улыбнулся. «Какое сегодня число? А-а... Теперь неважно. Скоро домой. В Орел!» От этой мысли стало легко на душе. Появилась няня. Привычным движением смочила лицо мокрым полотенцем, потом вытерла насухо. Накормила обедом.

Полковник вошел тихо, но Ромашко сразу ощутил его присутствие, дернулся и попытался сесть. Забродин положил ладонь ему на грудь и одними губами проговорил:

— Лежите.

Ромашко откинулся на подушки. Забродин пододвинул к кровати стул, сел:

— Почему вы вчера так?

Ромашко понял вопрос:

— Он меня сразу узнал... Ушел бы один, и все! Как бы я дальше жил?

— Вы правы. Сегодня я улетаю. Врачи сказали, что ранение у вас не опасное. Надеюсь, здесь долго не задержитесь.

— Владимир Дмитриевич, — выдохнул Ромашко и, смутившись, замолчал.

— Что у вас? Говорите.

— Можно написать в Орел?

— А-а! — Забродин улыбнулся. — Теперь пишите!

Вечером того же дня, заканчивая доклад генералу Шестову об операции, Забродин сокрушенно сказал:

— Совсем вылетел из головы этот Фред, когда я увидел, что Ромашко ранен. Я кинулся к нему, чтобы оказать немедленную помощь, а в это время диверсант ухватил зубами воротничок рубашки и раскусил...

— Досадно! Ну, что поделаешь... Главное, что маяк снова у нас...


Холодный декабрь 1955 года положил начало суровой зиме. В один из таких дней Забродина вызвал к себе генерал Шестов. Здесь же был и полковник Сорокин, который работал с другой парой парашютистов.

Генерал только что пришел от высокого начальства. Он бросил на стол толстую папку, набитую бумагами, и деловито сказал:

— Присаживайтесь. Нужно посоветоваться.

Генерал осторожно опустился в кресло, надел очки и придвинул к краю стола пачку папирос:

— Курите!

Шестов достал из портфеля листы бумаги, на которых было что-то напечатано, и передал Забродину.

Это был перевод письма Аденауэра государственному секретарю США — Даллесу:

«...Специфические задачи Федеративной Республики ясны. Мы хотим как можно быстрее создать вооруженные силы, которые мы включим в союз НАТО...

Пользуясь случаем, я хотел бы здесь подчеркнуть, что при формировании вооруженных сил решающую роль, не считая, конечно, необходимости учитывать политические соображения, которые должны обеспечить также и внутреннюю готовность наших солдат защищать демократию и свободу, будут играть только военно-технические аспекты. Финансовые соображения ни в какой мере не будут тормозить или замедлять осуществление этой программы.

Параллельно с этой внутренней консолидацией должно усиливаться сотрудничество в Европе. Смею заявить вам также, что мое правительство готово к самому широкому сотрудничеству при осуществлении всех мероприятий по обеспечению европейской интеграции и что мы присоединимся к любому начинанию в этом направлении, будь то создание общего рынка или учреждение атомного пула.

Я уверен, что решимость, выраженная в осуществлении этой программы, не может не произвести впечатления на Советы, если будет налицо другая предпосылка, о которой я упоминал в начале: решимость в действиях должна сопровождаться решимостью в позиции по отношению к Советам...»

Забродин прочел, передал Сорокину.

— Ясно? — спросил Шестов.

— До чего обнаглели! — не выдержал Забродин.

— А союзнички каковы! Если бы они не подстрекали, то разговор был бы совершенно другой... Так вот, нам поручили полить освежающим душем на головы этих политиков. Разрядить лейденскую банку... Может быть, именно сейчас нам выгодно нанести удар с помощью ваших парашютистов? Устроить пресс-конференцию...

Предложение генерала было неожиданным. И, по первому впечатлению Забродина, преждевременным. Но он сдержал себя и попросил:

— Разрешите подумать, товарищ генерал?

— А как вы считаете, товарищ Сорокин?

— Согласен с вами, товарищ генерал.

— Сегодня же сообщите ваше мнение, товарищ Забродин. Учтите, что сейчас перед нами поставлена более важная задача, чем радиоигра.

— Есть!

Забродин отложил дела, которые не требовали срочного решения, и спокойно обдумал предложение генерала, взвешивая все «за» и «против».

Работа с парашютистами идет четко. С их помощью удалось выявить опасного шпиона. Мы узнали, чем интересуется иностранный разведывательный центр, и приняли меры к засекречиванию строительства атомного объекта. Теперь он уже построен и найти к нему подходы сейчас будет потрудней...

С другой стороны, все сложнее готовить правдоподобную дезинформацию. С каждым разом американский центр требует более обширные сведения, которые трудно составлять без ущерба для себя... И в конце концов противник откроет «липу». Тогда, так или иначе, придется прекращать дело. Так не лучше ли закончить все, хлопнув дверью?! Генерал сказал о резком ухудшении международной атмосферы! Да это и чувствуется по всему. Снова «на грани войны»! Кто выдумал это дьявольское понятие? Аденауэр или Эйзенхауэр? А, впрочем, не все ли равно, кто выдумал! В любую минуту может произойти конфликт! Нет, этого нельзя допустить!

Забродин позвонил генералу:

— Когда приступать к подготовке пресс-конференции?

— Как можно скорее.


Майкл Руни водил электрической бритвой по пухлым щекам и мурлыкал под нос песенку.

Пресс-конференция назначена на 11 часов утра. За день до нее кто-то из дипломатов шепнул ему, что будет интересно. Какая-то сенсация!

Майкл любил сенсации. Успех свой он связывал с количеством сенсаций, которые удавалось передать.

— Проинформируйте меня сразу! — приказал посол.

Руни подъехал к Дому союзов, когда вокруг здания уже были расставлены милицейские посты: желающих попасть на пресс-конференцию было больше, чем мог вместить Колонный зал.

— Хэлло, Майкл! — Руни обернулся. Его окликнул датский репортер. В руках у него был замысловатый фотоаппарат. — Русские опять что-то затевают?!

Восклицание датчанина, в котором сквозил вопрос, было явно рассчитано на то, чтобы вызвать Руни на разговор и получить какую-нибудь информацию. Но Руни ничего не знал и ответил уклончиво:

— Говорят...

— Что-нибудь по поводу европейского объединения угля и стали?

— Вы считаете, что экономическое объединение может оказывать влияние на межгосударственные отношения?

— Несомненно. И не только на межгосударственные. В конце концов, вырабатывается определенная психология, что тоже очень важно...

— Интересно... Интересно...

В этот момент дверь в зал отворилась. Толпа журналистов устремилась к длинным столам, на которых были аккуратно разложены радиопередатчики, шифровальные блокноты, паспорта, бланки документов и множество других, не менее интересных вещей. Рядом лежали фотографии.

Десятки рук мгновенно расхватали текст официального заявления Советского правительства.

Внимание Руни сразу привлек фотоснимок: высокий мужчина запустил руку в кирпичную кладку.

— Кэмпбелл!

Руни бросился к телефону-автомату.

— Господин посол! — взволнованно прокричал он в трубку. Господин Кэмпбелл — «персона нон грата»!

Трубка долго молчала...

А в это время, откуда-то из боковой комнаты вошли в зал и сели за стол президиума руководители пресс-конференции и парашютисты.

Ромашко и его спутников осветили яркие «юпитеры», застрекотали киноаппараты, фоторепортеры забегали, выбирая выигрышный ракурс.

Парашютисты держались уверенно. Забродин и не подозревал в Ромашко и Краскове таких качеств: словно им не раз приходилось выступать перед многочисленной аудиторией. Забродин сидел в зале и с теплым чувством наблюдал за ними.

Ромашко выступал первым. Иностранные журналисты торопливо записывали его слова, стараясь ничего не пропустить.

Потом посыпались вопросы.

Вопрос корреспондента французской газеты:

— Господин Ромашко. Вы действительно боялись вернуться из Западной Германии домой?

Ответ: Да. Вначале «Пахари» убедили меня в том, что в Советском Союзе арестовывают всех, кто был в плену. Затем мистер Корвигер окончательно запугал меня и внушил, что у меня нет иного выбора, как сотрудничать с иностранной разведкой.

Вопрос корреспондента западногерманской газеты:

— Скажите, пожалуйста, остались ли у вас друзья на Западе?

Ответ: Остались. Но вам я их не назову. (В зале оживление.)

Вопрос корреспондента шведского еженедельника:

— Господин Ромашко, сколько времени вы работали с советской контрразведкой?

Ответ: С момента моей заброски в Советский Союз.

Вопрос: И американцы вам верили?

Ответ: Думаю, что верили моим сообщениям. Иначе бы они не давали мне таких заданий.

Вопрос корреспондента американского радио:

— Господин Ромашко, вы действительно не могли устроиться работать на атомный объект?

Ответ: Я вижу, что вас очень интересует этот объект. Думаю, что мог бы устроиться, если бы в этом была необходимость. (Смех в зале.)

Вопрос корреспондента чехословацкой газеты:

— Вы женаты?

Ромашко впервые смутился и покраснел. Кинул взгляд в зал, как бы ища поддержки. Увидел ободряющую улыбку Забродина, выпрямился и решительно ответил:

— Сегодня мне сообщили, что Советское правительство меня простило. Я получил амнистию... Что касается вашего вопроса — в ближайшие дни я женюсь.

В зале раздались аплодисменты.

В этот день весь мир узнал о преступлениях против человечности...


Прошло три месяца.

Стоял ясный зимний день. Искрился под лучами солнца белый снег. Стволы молодых берез, осин и тополей вокруг Внуковского аэродрома слегка дрожали от порывов холодного ветра. Высоко голубело небо. В теплом помещении аэровокзала по радио один за другим называли номера рейсов самолетов, летающих по множеству трасс.

Полковник Забродин сидел в зале ожидания.

— Совершил посадку самолет рейса 312 Берлин — Москва, — услышал Забродин голос диспетчера. Немногочисленные встречающие подошли к двери и стали выглядывать на летное поле. Появились первые пассажиры, послышались радостные возгласы. «Мне-то встречать некого», — подумал Забродин и вдруг за спиной услышал:

— Владимир Дмитриевич! Здравствуйте!

Забродин от неожиданности вздрогнул. Он сразу узнал этот голос, повернулся и тут же увидел Ромашко. Следом за ним торопился Красков. С улыбающимися лицами они подбежали к нему и схватили за руки.

— Как вы живете? Откуда? — Забродин обнял их за плечи.

— Возвращаемся из Берлина. Там состоялась пресс-конференция. Она транслировалась на Запад.

— Вы стали заправскими телеагитаторами! — Забродин ласково улыбнулся. — Как ваши личные дела?

— Спасибо! — почти в один голос ответили они. — Все хорошо. Благодарим вас за все!

— Меня-то за что?

— За все, что вы для нас сделали... Вот он женился. — Красков тронул друга за локоть.

— Ну, а вы как, Владимир Дмитриевич?

— Я? Замечательно!

— Куда это вы, если не секрет?

— От вас у меня секретов нет! — Забродин продолжал улыбаться. — Лечу к другу!

В этот момент объявили:

— Производится посадка на самолет рейс номер 706, Москва — Прага. Просьба занять свои места.

— Вот, видите, и мне пора! — Забродин протянул руку.

— Желаем вам успеха в вашем трудном деле, — руку Забродина сжали крепкие руки и тут же отпустили.

— А я вам желаю счастливой жизни и мирного труда!

Мощный ТУ взревел и вот уже внизу закачались телеграфные столбы, бетонные дорожки. Зеленые ели стали игрушечными. Самолет развернулся и взял курс на Прагу.

Казалось бы, на этом можно было поставить точку и закончить повествование.

Но в контрразведке одно явление цепляется за другое, появляются новые обстоятельства, которые приводят к неожиданным последствиям.

Так и сейчас. Стоит задать лишь один вопрос: «А как Пронский? Что с ним?»

И потянется новая цепь событий. Чтобы разобраться в них, придется на некоторое время возвратиться назад...


III ВЕНСКИЙ КРОССВОРД


Высокий худощавый мужчина деловито вышагивал вдоль просторного кабинета, обдумывая каждое слово, прежде чем его произнести. Пройдя вдоль расположенных в ряд окон, он резко, словно солдат на учении, поворачивался и шел назад. И так же неожиданно начинал говорить. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь листву платанов, падали бликами на его лицо и освещали сухие тонкие губы и сухожилия на его длинной шее, переплетенные, словно парашютные стропы. Говорил он неторопливо, зная, что каждое его слово ловится на лету:

— Идет война. В прессе ее называют холодной... Пропаганда — средство политиков. Для нас с вами с разгаре войны горячая... Пропаганда только одно из наших боевых средств. Каждому свое... Вы это понимаете, Роклэнд...

— Так точно, шеф!

Полный, широкоплечий Роклэнд сидел в кожаном кресле, почтительно слушал шефа.

— На войне все средства хороши! Не мы их, так они нас... Вы отправитесь в Западную Германию...

По-видимому, последние слова для Роклэнда были неожиданными, и он спросил, воспользовавшись паузой:

— А как же Япония, шеф?

— Там обойдутся без вас... Самолет приземлится во Франкфурте-на-Майне. Оттуда поедете в Бонн.

— Слушаюсь.

— Встретитесь с генералом Геленом. Хоть он и немец, но с нами пока работает честно. Он большой специалист в этом деле и подберет вам нужных людей. Затем отправитесь в Австрию. Ваша резиденция будет в Зальцбурге.

Шеф молча прошел в конец кабинета и, повернувшись, остановился, видимо, что-то обдумывая. Потом продолжал:

— Имейте в виду, что сейчас все в наших руках. Аденауэр — наш большой друг. Если мы упустим такую возможность, история нам не простит. На первом плане должна быть операция «Мэтр»... Подробности прочтете в синей папке... Это должен быть действительно крупный человек, такой, чтобы мог делать политику. Вы обязаны найти такого в Вене. Второй операции дадите местное название... Разведка призвана вершить государственные дела! Все ясно? — мужчина задержался возле кресла, в котором сидел Роклэнд...

— Да, сэр!

— Действуйте смело, решительно и нахально! Я не оговорился, именно нахально! Нужно пользоваться моментом!

Старик слегка похлопал Роклэнда по плечу. Роклэнд почтительно встал.

— Только не попадайтесь в руки русским!

— Все будет о'кэй, шеф!

— Желаю удачи!


...Август позолотил верхушки кленов, когда полковник Забродин возвратился в Москву из командировки. Настроение было отличное: «Все прошло удачно. Теперь можно и в отпуск!»

Русская пословица гласит: «Загад не бывает богат!» В справедливости ее Забродин убедился на следующий день.

Едва он уселся писать отчет, как раздался телефонный звонок.

— Прошу зайти ко мне! — голос начальника контрразведки прозвучал озабоченно.

По широким деревянным ступеням, потрескавшимся от времени и поэтому скрипевшими под ногами, Забродин поднялся двумя этажами выше.

— Здравствуйте, Георгий Константинович!

— Здравствуйте. Садитесь, Владимир Дмитриевич. Одну минутку. — Генерал Шестов продолжал говорить по телефону.

Забродин опустился на стул. Прикоснувшись к спинке, обитой черной кожей, он ощутил прохладу. В просторном кабинете, окна которого выходили на северную сторону, было довольно свежо.

Генерал положил трубку, закрыл и отодвинул в сторону лежавшее перед ним на столе досье.

— Как дела с Пронским?

Вопрос был совершенно неожиданным. Всего неделю назад состоялся подробный разговор о Пронском. За такой короткий срок ничто не могло измениться... И вот теперь...

— Нормально... —ответил Забродин, бросил на генерала вопросительный взгляд и подумал: «Почему он спрашивает о Пронском, хорошо зная, что все докладывается ему своевременно?»

— Как Пронский себя чувствует? — Генерал как бы не замечал недоумевающего взгляда Забродина.

— Писал, что здоров...

Генерал спрашивал и в то же время думал о чем-то своем. Наконец, он решительно сказал:

— Не считаете ли вы, что ему пора активно включиться в работу?

— Сейчас, как вы знаете, Георгий Константинович, это невозможно. Все бывшие сотрудники американской разведывательной школы после судебного процесса над заброшенными к нам парашютистами находятся под подозрением. Американцы закрыли школу, и с тех пор Пронский ни в одно интересное для нас место устроиться не может.

— Тогда, вероятно, ему лучше всего возвращаться домой?

— Об этом я тоже думал. Меня удерживает доверие Смирницкого, которым пользуется Пронский. Американцы верят Смирницкому, и нужно думать, Пронский с его помощью сумеет снова наладить контакты с американской разведкой... Во всяком случае в своих последних письмах Пронский высказывает уверенность, что будет еще полезен Родине.

— Ваши доводы не лишены логики... Я хотел посоветоваться вот по какому вопросу. Назревают серьезные события в Австрии. Вы, очевидно, в курсе этих дел?

— Не совсем...

— По дипломатическим каналам начались переговоры о заключении австрийского мирного договора. Для разведок это означает...

— Буря перед штилем!

— Вот именно. Хотя в природе бывает обычно наоборот. Нам нужно готовиться, Владимир Дмитриевич. Вот я и вспомнил о Пронском.

— Понятно.

— Что, если перебросить его в Австрию?

— В Австрию?

Забродин задумался.

Все понимали: и генерал, и Забродин, и вообще все, кто хоть немного знал о Пронском, что ему пора возвращаться домой. Но не бросишь дело, особенно, если оно идет, если имеются какие-то возможности проникнуть в тайны противника.

— Я запрошу его мнение, если вы разрешите?

— Сколько времени это займет?

— Месяца полтора-два.

— Действуйте. Время пока есть...

В конце сентября от Пронского получили ответ. Он писал:


«...С большим трудом уговорил Смирницкого отпустить меня в Вену. Дал рекомендации к эмигрантам и американцам. Надеюсь выехать в начале октября. Буду ждать вашего представителя у входа в кинотеатр «Темпо» пятнадцатого или двадцатого в 20 ноль-ноль. Пароль тот же.

Сердечный привет!»


Генерал Шестов прочитал письмо, которое принес Забродин,

— Ну что же, Владимир Дмитриевич, поначалу все складывается неплохо. Теперь, очевидно, вам нужно ехать в Вену... Я думаю, ненадолго... Дня три-четыре вам хватит, чтобы познакомить Пронского с другим работником.

— Я не возражал бы побыть там и подольше. — Забродин широко улыбнулся. Он был рад тому, что представится возможность повидать город, о котором много читал. — Мне нужно предварительно изучить район встречи... — За многие годы работы с генералом Шестовым он мог позволить себе небольшое отступление от строго служебных отношений. И был уверен, что генерал его поймет...

— Хорошо. Готовьтесь к поездке на неделю, — с улыбкой ответил генерал.


Двухмоторным самолетом ИЛ-12 Забродин вылетел в Австрию.

В Подмосковье стояла золотая осень, и полковник смотрел, как далеко внизу пестрый ковер сменялся выжженными полями или яркой зеленью лесов.

Самолет сделал посадку во Львове, затем — в Будапеште. И вот уже Вена.

На аэродроме в Швехате его встретил капитан Лунцов, одетый в модный костюм венского покроя и от этого показавшийся Забродину чересчур щеголеватым. Лунцов работал уже продолжительное время в Вене и успел приспособиться к австрийскому образу жизни. Он держал себя с Забродиным как родственник хозяина дома с пришедшим по приглашению гостем: был учтив, приветлив и старался все показать.

Гостиница «Гранд-отель», куда Лунцов привез Забродина, находилась в центре города, на Ринге. Она служила общежитием для советских граждан, командированных в Вену. Вход в «Гранд-отель» охраняли советские солдаты.

Большая, почти квадратная комната, уткнувшаяся окнами в стену соседнего дома, отчего в ней было темно даже днем, несколько омрачила первые впечатления. И Забродин воскликнул:

— Вот так Вена! На одну неделю — сойдет. А более продолжительный срок жить в этом номере я бы не согласился. — Он положил на стул портфель с дорожными вещами.

— Другие номера сейчас все заняты, — как бы оправдываясь, пояснил Лунцов. — В них поселяются работники, приехавшие в Австрию надолго...

— Ну, ну... Я пошутил. Заняты, так заняты... Мне ведь только для ночлега.. Что будем делать сейчас?

— Вас ждет товарищ Богданов. Он, вероятно, представит вас Верховному комиссару.

— Прекрасно. А как вы здесь устроились?

— Я? Отлично! Ведь я с семьей...

Аппарат Верховного комиссара находился в бывшей гостинице с пышным названием — «Империал», расположенной почти напротив «Гранд-отеля».

Забродин вошел в кабинет, и навстречу ему из-за стола поднялся Илья Васильевич Богданов — стройный, подтянутый, с черными жизнерадостными глазами. Он крепко пожал руку Забродина и забросал вопросами:

— Как долетели? Как там, в Центре? Как Москва?

— Москва?! Стоит Москва! Идет большое строительство на Ленинских горах. Проложена линия метро до Филей... Открыт свободный проход в Кремль! — Забродину трудно было передать даже то главное, что произошло за последние несколько месяцев в столице.

Постоянно находясь в Москве, он как-то не обращал внимания на быстрые перемены в облике города. У него на глазах творилась история, а он к этому привык, не видел в этом ничего особенного. Поэтому его немного удивила такая бурная реакция Богданова. И только спустя несколько месяцев, когда Забродин сам оказался надолго оторванным от Родины, он понял тот жадный интерес, с которым советские люди ловят любую весточку из родной страны.

— Ладно. Обо всем успеем еще поговорить, — не дав ему закончить, заторопился Богданов. — Сейчас я представлю вас Иртеневу, нашему Верховному, так как потом уйду надолго в город... Здесь я как белка в колесе: каждую минуту новые события.

Высокий моложавый генерал-лейтенант усадил Забродина в кресло, угостил папиросой и как-то по-дружески спросил:

— Вы бывали в Австрии?

— Нет. Впервые.

— Обстановка здесь весьма сложная. Правительство ни за что не отвечает, — Иртенев усмехнулся. — Нет, не подумайте плохо об австрийском канцлере и его помощниках. Они порядочные и приятные люди. У нас с ними установились добрые отношения. Но у них очень мало прав. Все диктуют оккупационные власти... Несколько раз пропадали солдаты из наших воинских частей, и австрийское правительство ничего не могло ответить на наши запросы... И, вы знаете, я им верю. Они могли не знать. Американская разведка работает активно.

— Да. Мне рассказывали.

— В нашей зоне мы принимаем меры, вы об этом, по-видимому, знаете. Да они и боятся в открытую к нам заходить. Но в Вене нет границмежду секторами, и если вы не знаете город, то можете совершенно случайно оказаться в западном районе. Там мы уже бессильны, и с вами может произойти все, что угодно...

— Если я буду совершать дальние прогулки, то не один.

— Это разумно. Желаю вам успеха! — генерал встал. Забродин тоже. — Если вам потребуется какая-либо помощь, заходите к любое время.

— Спасибо.

Забродин вышел в приемную. Ожидавший его там Лунцов спросил:

— Куда теперь?

Забродин вдруг почувствовал, что он голоден:

— Я не возражал бы поесть.

— Идемте в кафе, где я иногда обедаю...

В небольшом чистеньком кафе, куда привел Лунцов, было довольно людно. Официанты в черных фраках ловко сновали между столиками. Лунцов первый заметил свободные места возле небольшого окна и повел туда Забродина.

Едва они успели сесть, как к ним подошел молодой официант, и заговорил по-русски, с небольшим немецким акцентом:

— Пужалуйста, что ви желаете пить?

— Один момент. Мы сейчас выберем, — ответил Лунцов и взял в руки меню.

Официант отошел немного в сторону и застыл в ожидании.

— Он вас знает? — удивился Забродин.

— Не больше, чем других. Я здесь бываю не часто. Это кафе посещают многие русские, и официант вряд ли мог выделить меня из общей массы.

— Так почему же он сразу заговорил с вами по-русски?

— А-а! — Лунцов улыбнулся. — Виноваты в этом ваши брюки... У венцев другой покрой, более узкий.

— Гм... — Забродин внезапно почувствовал себя скованно. Ему вдруг показалось, что все смотрят на него.

— Да вы не смущайтесь, — успокоил его Лунцов, — вначале все наши так...

— Завтра же мне нужно сменить костюм!

— Это не сложно, — и, переводя разговор на другую тему, Лунцов продолжал: — Хотите попробовать хорошее австрийское вино? Если вы не возражаете... Вот оно, — Лунцов листал меню: — «Гумбольдскирхен».

Сухое вино Забродину понравилось. Пообедав, они вернулись в гостиницу.


Забродин волновался. «Узнаю ли я Пронского? Прошло больше пятнадцати лет! Время и окружающая обстановка меняют не только характеры, но и манеру держаться, выражение лица».

На ветровое стекло машины набегали яркие световые рекламы: «Покупайте обувь Гуманика!», «Лучшие в мире часы — «Шафхаузен»!», «Самые надежные автомашины — «Форд»!»

За Гюртелем машина окунулась в черноту ночи. Затем внезапно выскочила на освещенную площадку, заполненную двумя потоками оживленно разговаривающих людей.

«Как неудачно! — подумал Забродин. — Только что окончился сеанс в кинотеатре «Темпо». Как в этой толпе отыскать Пронского?»

Забродин тревожно посмотрел на часы: «Ровно восемь. Он должен быть где-то здесь!»

Выйдя из машины, полковник стал пробираться сквозь толпу.

Неожиданно взгляд его остановился на высоком мужчине, который стоял немного поодаль и толпа обтекала его с двух сторон, как обтекает вода большой камень. В чертах его лица промелькнуло что-то знакомое. «Кажется, он? Нет, Пронский был выше ростом...» Забродин продвигался вперед, обходя мужчину стороной. «Этот шире в плечах... Но почему он смотрит на меня так пристально?» Полковник перевел глаза на костюм незнакомца. Из правого бокового кармана торчит край газеты. «Он, конечно, он!»

Пронский тоже узнал Забродина. Какое-то мгновение смотрел в упор, словно вспоминал, чуть-чуть улыбнулся. Забродин уверенно двинулся ему навстречу.

— Николай Александрович, как я рад!

— Я тоже. Не ожидал вас увидеть здесь!

Они отошли за угол дома и сразу скрылись в темноте.

— Николай Александрович, я хотел бы встретиться с вами завтра на квартире и там обо всем поговорить.

Забродин передал Пронскому адрес, и они тут же расстались.

Двухэтажный особняк на Кюлерштрассе, где Забродин и Лунцов на следующий день ожидали Пронского, находился в глубине сада. Высокие липы ударяли ветками в окно просторной комнаты на втором этаже, и от этого казалось, что кто-то царапает по стеклу.

Ровно в девять раздался звонок, и Лунцов впустил гостя. Теперь, при ярком свете, Забродин мог как следует рассмотреть Пронского. Моложавое лицо и простая, естественная манера держаться. Под глазами — тонкие морщинки, а в волосах немного седины.

— Вы почти не изменились, — сказал Забродин, крепко пожимая его руку.

— Ну, что вы! Я стал совсем старый. Посмотрите, сколько седых волос, — Пронский с улыбкой разглядывал Забродина. — А вот вы мало переменились! Немного пополнели... И у вас серебро!..

— Да ведь, пожалуй, пора! — Забродин рукой пригладил волосы. — Время не щадит никого... Проходите, пожалуйста! — пригласил он.

Лунцов вышел на кухню, чтобы приготовить кофе.

— Как вы жили эти годы, Николай Александрович?

— По-разному... Часто приходилось туго... И, вы знаете, не столько от работы, сколько от обстановки. Вы, очевидно, многое знаете?

— Да. Я в курсе ваших дел. Как сейчас в Западной Германии?

— Снова орут свои песни фашисты. В правительство пробралось много бывших нацистов: Шпайдель, Глобке... Один Штраус чего стоит! Полностью оправдывает свою фамилию! Это действительно букет пороков[24]. Вы слышали, как он кричит: «Сотру Советский Союз с карты мира!» Коммунистическая партия в загоне. Активистов преследуют. Фашистские молодчики рисуют свастики на синагогах. Власти для отвода глаз схватят одного-другого, пожурят и тут же отпустят. А реваншистские слеты? С пеной у рта, с горящими факелами! В этих сборищах принимают участие государственные деятели, вплоть до Аденауэра. Вот вам обстановка...

— А как же терпят американцы?

— Что американцы?! Им нужен надежный союзник. Самый сильный союзник в Европе — это западные немцы. Вот они и смотрят сквозь пальцы. Возрождается вероломная военная машина.

Лунцов принес кофе в маленьких чашечках.

— Спасибо, Юра, — сказал Забродин. — Присаживайтесь с нами.

Пронский отпил кофе и, немного подумав, продолжал:

— Я обрисовал вам самые мрачные стороны. Родина должна это знать и быть наготове. Но есть в Западной Германии и порядочные люди. Вот, например, — он улыбнулся, — вы знаете, недавно проходили выборы в бундестаг. Во многих городах были расклеены портреты Аденауэра. Во Франкфурте-на-Майне я видел, как кто-то подрисовал на плакате челку и усики, и Аденауэр удивительно стал похож на Гитлера... Или вот мне рассказывали: во время предвыборного выступления Штрауса в Мюнхене ему прислали в конверте ученическую резинку с запиской: «Можете стереть Советский Союз с карты мира!»

Посмеялись.

— Николай Александрович, какие у вас перспективы в Австрии?

— Пока плохие. По рекомендации Смирницкого я повидал двух эмигрантов, давно живущих в Вене, и американца, мистера Грегга, официально занимающегося коммерческими делами. Грегг обещал подыскать мне работу.

— Мы хотели бы, чтобы вы поработали здесь до вывода наших оккупационных войск и отъезда советских граждан на Родину. С одним из последних эшелонов уедете и вы.

— Я сделаю все, что в моих силах.

Забродин, Лунцов и Пронский всю ночь напролет обсуждали варианты работы в Вене. И только когда начало светать, они распрощались. Пронский вышел на улицу и сразу потерялся в предутренней мгле.

Через сутки, завершив все дела в Вене, Забродин возвратился в Москву.


Наступили предвесенние холодные дни с ветрами, которые хотя и больно кусали лицо, но несли в себе непередаваемый запах нового. В один из таких переменчивых дней Забродина пригласили к члену коллегии КГБ.

Забродин с усилием толкнул массивную дубовую дверь и вошел в просторный кабинет.

— Полковник Забродин прибыл по вашему приказанию!

— Здравствуйте, товарищ Забродин, проходите, присаживайтесь, — услышал он спокойный голос. Члена коллегии Забродин видел впервые и поэтому рассматривал его с любопытством. Выглядел генерал молодо, взгляд у него был открытый и приветливый. Он произвел на Забродина приятное впечатление. По-видимому, генерал тоже хотел составить собственное мнение о Забродине и поэтому некоторое время молчал. Не зря же говорят, что первое впечатление самое верное!

За длинным столом для заседаний сидел генерал Шестов и почему-то ободряюще улыбался. Забродин отодвинул стул и сел рядом с ним.

— Как ваше здоровье? — неожиданно спросил член коллегии. Вопрос немного смутил Забродина. Но он спокойно ответил:

— Пока не жалуюсь...

— Я спрашиваю об этом еще и потому, что мы хотим командировать вас на работу в Австрию. Товарищ Шестов рекомендовал вас, считая, что вы с задачей справитесь. А нагрузка там будет большая. Как вы сами на это смотрите?

— Для меня это несколько неожиданно...

— Подумайте и завтра дайте ответ. Сейчас я вам объясню, чем вызвана такая срочность, — и, обращаясь к Шестову, спросил: — Забродин в курсе последних событий в Вене?

— Нет. К австрийским делам он прямого отношения не имеет.

— Так вот, — генерал передвинул по столу шифровку, как бы желая подкрепить свои слова, — разведки противника перешли в решительное наступление в Австрии, провели одну акцию. Я сомневаюсь, что им удастся извлечь из этого большую пользу, но сам факт для нас неприятен. Они попытаются обыграть его в политическом плане. Как вы думаете? — Член коллегии снова посмотрел на генерала Шестова.

— Это уголовный тип, и думаю, что у них ничего путного не выйдет.

— Дело в том, — продолжал генерал, — что два дня назад американской разведке удалось склонить к измене Родине инженера Рыжова, работавшего в Управлении советским имуществом в Австрии. Растратив большую сумму, Рыжов бежал со своей любовницей-австрийкой в американский сектор Вены. Наши демарши пока ни к чему не привели. Для нас это урок. Мы обязаны усилить работу контрразведки. Такова обстановка. Вы, кажется, были в Австрии?

— В командировке. Несколько дней.

— Я прошу вас все обдумать, взвесить и сказать, справитесь ли вы с этой задачей.

— Хорошо. Если разрешите, я подумаю.

— Ответ скажите завтра товарищу Шестову.

— Есть. Я могу быть свободным?

— Да.

Забродин, как и любой другой на его месте, был польщен доверием. Несомненно, это почетное и важное поручение. Вместе с тем он понимал, какую большую ответственность должен взять на себя. Справится ли? Его не пугали бессонные ночи и полные тревоги служебные часы, которые ему предстояли. Но за границей он не работал. Встреча с Пронским в Вене — это только эпизод.

Советская колония в Вене большая. Как оградить наших людей от ловушек иностранных разведок? Они маскируются до поры до времени под австрийцев, к которым наши люди прониклись симпатией и в искренность которых верят. Иностранные разведки ищут малодушных, хватаются за любую оплошность. Что нужно сделать, чтобы уберечь людей, которые иногда действуют неразумно? Как это сложно! И все же кто-то должен это делать? А у него есть опыт работы в контрразведке...

На следующий день Забродин сказал генералу Шестову, что он согласен ехать в Австрию...


В Вену Забродин прилетел в начале апреля. И сразу ощутил прелесть южной весны.

Люди ликовали. На улицах царило оживление. Еще бы: союзные державы договорились о заключении мирного договора с их родиной.

— Что сейчас делается в кафе, ресторанах! — Лунцов, встретивший Забродина на аэродроме, торопился познакомить его с обстановкой в стране. — Даже на трамвайных остановках, в клубах, на теннисных кортах — всюду только и разговоров, что о подписании мирного договора. Все кипит и бурлит! Газеты заполнены статьями с политическими прогнозами, различными обозрениями с предположениями о сроках вывода оккупационных войск, сообщениями о членах делегаций на мирную конференцию.

Полковник, как и прежде, поселился в «Гранд-отеле». Но теперь его комната выходила окнами на Ринг. И утром в окна ярко светило солнце.

Забродин позавтракал в том же кафе, где был вместе с Лунцовым, так как другого не знал. Он запомнил, по какой улице нужно идти обратно до Ринга, какие трамваи там проходят, как выглядит собор святого Карла, который является ориентиром по пути к «Империалу».

Весь день знакомился Забродин с людьми, с делами, отчего к вечеру в голове был полный сумбур. А когда стемнело, он вышел на улицу. Его приятно поразил фонтан у памятника советскому воину — освободителю Вены от фашистской оккупации. Падающие вниз капли воды, освещенные разноцветными электрическими лампочками, горели, как фейерверк.

Забродина сразу захватили события. Прошло три недели с тех пор, как в американский сектор Вены сбежал инженер Рыжов. По свежим следам Забродин пытался разобраться в причинах, побудивших его к этому.

Рыжов растратил большую сумму государственных денег и бежал от наказания. Но почему американцы отказались возвратить уголовного преступника? Бедно живет американская разведка, если уцепилась за уголовника! А может быть, это первая ласточка? Шантаж и подкуп сделают свое дело? Как оградить советских людей от провокаций?

Это стало основной заботой полковника, и он подолгу задерживался на службе, изучая поступающую информацию. Замелькали часы, дни... Но Забродин не упускал свободной минуты, чтобы познакомиться с Веной. И не только ради удовольствия. Он считал, что чем лучше знаешь страну, население, быт, нравы и привычки народа, тем успешнее можно работать.

Однажды вечером Забродин и Лунцов отправились гулять по Вене. Они решили осмотреть Грабен — небольшую площадь в центре города с великолепными магазинами и памятником жителям Вены, погибшим во время эпидемии чумы. Там же, поблизости, величественный собор — Стефанскирхе, под которым раскинулись многокилометровые катакомбы. Лунцов взял на себя роль гида.

Они шли полутемным переулком в сторону Кертнер-штрассе. Возле входа в ночной клуб «Мулен руж» Лунцов подошел к автомату, чтобы купить сигареты. Забродин продолжал идти один, медленно, не глядя по сторонам. Неожиданно его толкнула женщина.

— Извините! — смущенно проговорил Забродин. Женщина хотела что-то сказать, но подошел Лунцов.

— Пойдемте, Владимир Дмитриевич, — он взял Забродина под локоть и повел в сторону, не обращая внимания на женщину. — Вы, по-видимому, еще не узнали тонкостей здешней жизни. Эти женщины подчас бывают очень нахальными. У каждой свой район, и они даже платят налог с дохода...

— Не может быть!

— Замужняя женщина в эту пору одна по улице не ходит... Чего только здесь не встретите! Поговаривают, что воруют людей и отправляют куда-то на Восток, где продают за большие деньги. А вот сегодня Величко рассказал мне забавную историю. На Ландштрассе объявился чудак хозяин. Продает шерстяные кофты не хуже чем в других магазинах, но гораздо дешевле... Вообще здесь много странностей и особенностей...

Весьма вероятно, что этот разговор не задержался бы в памяти Забродина, если бы на следующий день другое сообщение не заставило полковника встревожиться. Ему доложили, что новость о продаже дешевых кофточек в магазине на Ландштрассе быстро распространилась и в этот магазин стали заходить многие.

— Что вам известно о владельце магазина? — спросил он у Лунцова.

— У нас нет о нем никаких сведений, Владимир Дмитриевич. Специально мы его не проверяли, так как никаких сигналов не поступало.

— Почему он оказался добреньким? Как вы думаете? Ведь на Западе каждый стремится нажить капитал, к этому толкает людей весь уклад жизни, а таким путем, как этот коммерсант, не разбогатеешь!

— Нужно разобраться. Побеседовать с теми, кто был в магазине.

— Хорошо. Но этого мало. Кто в Вене может дать справки о владельце магазина? Полиция? Власти? — Забродин даже улыбнулся. — Пронский! Вот кто может нам помочь! Когда у вас назначена с ним встреча?

Спустя два дня Забродин отправился вместе с Лунцовым на встречу с Пронским. Был теплый вечер. Из ресторанов и кафе, с открытых террас разносились звуки веселой музыки. Венцы отдыхали после трудового дня.

— Обратите внимание на жилые дома, — сказал Лунцов, показывая вокруг. Забродин посмотрел по сторонам, по, кроме зарослей кустарника и ветвей деревьев, громоздившихся в темноте, ничего не видел.

— Ну, конечно. Вы их не видите потому, что в окнах нет света. А ведь они тут, кругом, за деревьями.

Присмотревшись, Забродин различил вдали силуэт здания. Только в одном окне светился огонек.

— Может быть, это служебные помещения? — удивился он.

— Нет. Но венцы по вечерам редко бывают дома. Сидеть дома дорого: электричество, отопление. Гораздо дешевле провести вечер в кафе.

Лунцов отворил дверь особняка на Кюлерштрассе. Он настолько привык к этой квартире, что чувствовал себя как дома. В прихожей было темно. Он подошел к окну и задернул штору.

— Приходится приспосабливаться к австрийскому быту, — сказал он, включая свет.

Вскоре раздался звонок, и Лунцов впустил гостя.

— Ба-а! Владимир Дмитриевич, вы?! — воскликнул Пронский и крепко пожал Забродину руку. — Надолго к нам? — В его голосе слышалась неподдельная радость.

— Думаю, что уеду домой вместе с вами или немного позже, — ответил Забродин.

Расположившись за небольшим журнальным столиком, они повели тихий разговор.

— Как вы? Как устроились? Привыкли к Вене?

— Да как вам сказать... — по лицу Пронского пробежала тень. — Откровенно говоря, надоела мне вся эта эмигрантская возня. И если бы не важные события, то я запросился бы домой.

— Осталось недолго. Потерпите.

— Мистер Грегг взял меня к себе. Дает различные поручения.

— Вам так и не удалось выяснить, где он официально числится?

— Нет. В американском посольстве он официально не служит, хотя часто там бывает и пользуется особым доверием. Выступает как владелец частной фирмы.

— Американский Остап Бендер? А фирма по продаже рогов и копыт?

— Что-то в этом роде, — Пронский рассмеялся, — но поопасней! Это прикрытие дает ему возможность свободно распоряжаться деньгами и устанавливать обширные контакты в самых различных кругах.

— Что же поручил вам Грегг сейчас?

— Ни много ни мало — как искать среди советских граждан людей, которых американская разведка могла бы завербовать, — усмехнулся Пронский. .

— Ого! Каким же образом?

— На этот счет у них много рецептов: подмечать малейшие подробности жизни, желания, стремления. И в первую очередь не хотят ли разбогатеть...

— Так и говорит «разбогатеть»?

— Да. Он считает это главным в жизни. Грегг сам придерживается таких же принципов. Прежде всего деньги. Доллары, фунты... За деньги продаст кого хочешь... Затем его интересуют семейные отношения: нельзя ли подсунуть девочку...

— Он действует довольно стандартно.

— Это его не волнует. Средства испытанные и надежные.

— А где знакомится?

— В самых различных местах: в кино, в кафе, в ресторанах, в магазинах — везде, где бывают русские. Я совсем недавно советовался с товарищем Лунцовым, как быть. Ведь я должен выполнять задание, иначе Грегг меня выгонит.

— Конечно.

— Юрий Борисович рекомендовал назвать Греггу Игоря Витальевича Викентьева, с которым я якобы познакомился в парке Терезианум... Остальное он предоставил моей фантазии: описать процедуру знакомства и личные качества Викентьева.

— И как же Грегг реагировал на вашу информацию?

— Уж я постарался! — Пронский рассмеялся. — Грегг остался доволен. Выдал дополнительно пятьдесят долларов на угощение Викентьева...

Выяснив все, что касалось Грегга и его «фирмы», Забродин спросил:

— Николай Александрович, вам не приходилось слышать о владельце магазина шерстяных изделий на Ландштрассе?

Пронский пытался что-то вспомнить.

— Нет, не слышал. А что? Он вас интересует?

— Да. Не могли бы вы узнать, что это за человек?

Пронский молчал. Долго крутил в пальцах сигарету. Затем в его глазах появился веселый огонек, и он сказал:

— Пожалуй, я смогу навести справки у самого мистера Грегга.

— Каким образом?

— Это секрет фирмы! Не беспокойтесь, я ему не скажу, что это нужно советской разведке!


Завхоз советского посольства в Вене Коротов, загорелый крепыш, одетый в темно-коричневые брюки и серый пиджак, шел по Рингу. Дойдя до венской Оперы, которая стояла еще в лесах, так как во время войны была сильно повреждена, Коротов повернул на Кертнер-штрассе и стал рассматривать красиво оформленные витрины.

Завхоз был в хорошем настроении: ремонт посольства, за который он отвечал, подходил к концу. Все было сделано добротно, и послу понравилось.

«Закончу ремонт и в отпуск! — мечтал Коротов. — К своим, в Кострому. И покупаться, и порыбачить на Волге! Вздохнуть спокойно. Не то, что здесь: сюда не сунься, туда не ступи!»

Хотя Коротов жил в Вене второй год и знал, где и что можно купить, сейчас он терялся в догадках: «Обставить кабинет новой красивой мебелью! — так сказал посол. — А черт ее знает, какая красивая! Вся красивая. А вдруг послу не понравится? Вот магазин Ривенса. Зайду-ка я сюда».

Коротов широко распахнул стеклянную дверь.

— Господин Коротов! Добрый день, милости просим! — услышал он приветливый голос хозяина. Коротов уже неплохо понимал по-немецки и мог самостоятельно объясняться, вставляя в немецкую речь русские слова. Ривенс точно так же говорил по-русски. В результате они хорошо друг друга понимали.

— Как удачно, господин Ривенс, что я застал вас. Здравствуйте!

— Рад вам служить, господин Коротов. Присаживайтесь.

Ривенс, невысокий, полный австриец, сиял. Казалось, для него нет ничего приятнее в эту минуту, чем лицезреть господина Коротова.

— Ви совсем нас забывайт, господин Коротов.

— Дела, господин Ривенс, дела. Знаете, приезд делегации, ремонт посольства...

— О! Я понимайт! Ви ошень заньятый, или как это по-русски — деловитый... Я так говорью?

— Правильно, господин Ривенс.

— Вот видите, я тоже немного говорьит по-русский. Чем могу служить, господин Коротов?

— Господин Ривенс, дайте мне совет.

— Совьет? Для вас, что хотите!

— Послу нужно обставить кабинет красивой мебелью. Посоветуйте мне.

— Нет ничего проще, господин Коротов. Я вам покажу филе красивый гарнитур. Какой ви желайт?

— Что-нибудь в новом стиле.

— Модерн! Вундершон! Пройдите со мной...

Ривенс повел Коротова узкими проходами, где громоздились всевозможные столы, диваны, стулья, шкафы. Почти два часа рассматривал Коротов кабинетные гарнитуры, один лучше другого, пока наконец не остановился на одном.

— Вот этот, кажется, подходит.

— Это прекрасный гарнитур, господин Коротов! Ваш посол будет ошень, ошень довольен!

— Благодарю вас, господин Ривенс!

— О, нет. Это я вас благодарийт! Такой большой заказ! Вот, господин Коротов, это вам от меня на памьять. Айн гешенк. Или как по-русский: подарьок. — Ривенс взял со стола наручные часы в золотом корпусе и протянул Коротову.

— Я не могу это взять, господин Ривенс. Это дорого стоит.

— Какой пустяк, господин Коротов. Ви есть мой постоянный клиент. Я получайт доходы.

— Нет, нет, господин Ривенс.

— Напрасно, господин Коротов, ви меня обижайт... Ви мой лучий друг. Когда вам прислать вещи?

— Если можно, сегодня.

Направившись уже было к выходу, Коротов вдруг вернулся.

— Господин Ривенс, я бы еще хотел два ковра и люстру...

— Все, что угодно, господин Коротов. Вот, выбирайт. Ривенс повел Коротова мимо свисающих с потолка больших и маленьких, сверкающих и матовых, пестрых и скромных люстр.

Когда люстра была выбрана, Ривенс сказал:

— Вы не будете возражать, господин Коротов, если люстру доставим вам завтра? Ее нужно как следует запаковать, чтобы не побился хрусталь.

— Пожалуйста, господин Ривенс. Счета пришлите в посольство.

Ривенс проводил Коротова до двери и долго тряс ему руку.


...Помещение для своей конторы мистер Грегг снимал в пятиэтажном жилом доме. Дом находился в тихом переулке американского сектора Вены. Казалось бы, для представителя торговой фирмы нужен шумный центр и близость других коммерсантов. Но фирма мистера Грегга в этом не нуждалась. Вывеска была только ширмой. Внизу у входа в парадное висела табличка: «М-р Грегг. Экспорт — импорт. 3-й этаж». На третьем этаже, в светлой двухкомнатной квартире с небольшой прихожей и размещались «деловые аппартаменты» мистера Грегга: в одной комнате сидела секретарша, другая — служила мистеру Греггу кабинетом.

Мистеру Греггу было около сорока лет, но он еще не нашел своего места в жизни. Он перебрал много профессий: работал помощником продавца в фирме по продаже пылесосов, затем агентом по страхованию. Во время войны был в Италии, но не столько воевал, сколько спекулировал сигаретами. В разведке работал всего несколько лет. Вена потянула его, как в свое время Клондайк тянул золотоискателей. Ему установили твердый оклад. Кроме того, за каждого завербованного советского агента или за важную информацию была обещана дополнительно крупная сумма.

Высокий, худощавый, с лицом аскета, мистер Грегг скорее походил на пастора, чем на коммерсанта. Он был человеком аккуратным: служба есть служба. И в этот день, как всегда, вошел в свой кабинет ровно в девять часов. Вид у мистера Грегга был помятый, несмотря на безукоризненный темно-серый костюм и сверкающую белизной рубашку. То ли плохо проведенная ночь, то ли другие заботы наложили отпечаток на его лицо. Мистер Грегг прошелся по кабинету, посмотрел в окно. На улице шел дождь, крупный весенний дождь. Грегг распахнул окно. В кабинет вместе с ароматным свежим воздухом ворвался шум большого города.

— Мистер Грегг, вас спрашивает господин Пронский, — доложила секретарша.

— А-а. Впустите.

Пока Пронский стягивал в прихожей мокрый плащ, мистер Грегг закурил сигарету и сел в кресло.

— Как поживаете, господин Пронский? — мистер Грегг был учтив. Ему это не стоило денег.

— Спасибо, хорошо.

— У вас есть что-нибудь интересное для меня?

— Надеюсь, кое-чем порадую вас, шеф.

— Очень хорошо. Присаживайтесь.

— Я думаю, что у нас скоро будет больше возможности для установления контактов с русскими. От одного человека я узнал, что русские женщины часто посещают магазин шерстяных изделий на Ландштрассе. И мы могли бы...

— Вы были в этом магазине? — остановил его Грегг.

— Нет пока.

— Почему?

— Я решил посоветоваться с вами...

— Нужно не советоваться, а действовать. Больше решительности. Нам нужны хорошие дела.

— Если вы немного поможете, то мои усилия могут быть более успешными.

— Каким образом?

— Оказать давление на хозяина, чтобы он ставил меня в известность, когда в магазин приходят русские. Я буду приходить и знакомиться с ними. Ведь это недалеко от нашего сектора.

— Неплохая идея... Я узнаю и вам скажу. Как ваши дела с Викентьевым?

— Нормально. С ним я вижусь теперь почти каждую неделю. Господин Викентьев начинает питать ко мне расположение...

— Нужно встречаться чаще. Вы должны чем-то заинтересовать его...

— Я пробую, мистер Грегг. Но еще не нащупал, что его может увлечь. Отношения в семье у него нормальные. Пока все не выходит за рамки приятельских разговоров. Но я надеюсь.

— Проявите инициативу. Больше выдумки. Я плачу за это деньги.

— Постараюсь, шеф.

— А ваше предложение с магазином нужно использовать. Я наведу справки. Зайдите ко мне через два дня.


...Забродин зашел к профоргу советской колонии. Добродушный и жизнерадостный Опанас Никифорович Гриценко уже знал о приезде Забродина в Вену, и, когда он назвал свою фамилию, Гриценко сказал:

— Очень рад познакомиться. Присаживайтесь.

— Может быть, я зайду попозже? — Забродин нерешительно остановился, увидев, что Гриценко разговаривает с посетителем.

— Мы заканчиваем. Вы не знакомы? Это наш консул — Нечаев. Послушайте, что он рассказывает. — Черноволосый, спортивного вида мужчина слегка привстал и протянул Забродину руку.

— Ну, что же Дилл? — продолжал Гриценко прерванный разговор.

— Он сказал, что русские «ди-пи», содержащиеся в лагере «перемещенных лиц», не хотят встречаться с советским консулом.

— Нужно же так врать!

— Что такое «ди-пи»? — спросил Забродин.

— Так окрестили немцы и американцы бывших военнопленных и угнанных фашистами лиц. Сейчас эти люди не имеют гражданства и им выданы временные удостоверения «ди-пи». Эти несчастные лишены всяких человеческих прав. Живут в бараках, едят что придется. Им предоставляют только черную работу, которая плохо оплачивается: убирать мусор, подметать улицы. Все эти тонкости западной «цивилизации» вы скоро познаете.

— О вашем разговоре с Диллом Верховный знает? — снова спросил Гриценко.

— Да.

— И что же он?

— Сказал, чтобы я объездил все лагеря и сам поговорил с бывшими советскими гражданами. Вот как раз сейчас я должен ехать туда. Дилл ждет меня в лагере.

Нечаев собрался было уходить, но потом повернулся к Забродину и сказал:

— Хорошо, что с вами встретился. Я хотел как раз зайти к вам.

— Что-нибудь случилось?

— Несколько раз мы с женой замечали, что кто-то роется в наших вещах. Хотя ничего секретного дома я не держу, но это начинает нас беспокоить. Одно письмо в Москву к родственникам, которое я забыл отправить в тот же день, пропало.

— В нем было что-нибудь особенное?

— Да нет. Просто я описывал Вену, Бельведер, магазины. Больше ничего. Все это неприятно. Как нам быть?

— Гм! — Забродин нахмурился. — Вы знаете, сразу мне трудно дать совет... Было бы хорошо установить, кто этим занимается, и найти этого человека. Если вы сможете, загляните ко мне, мы вместе что-нибудь придумаем...

— Хорошо. Я зайду.

Нечаев попрощался и ушел. Гриценко сказал:

— Не позавидуешь нашему консулу. Американцы угрозами заставляют военнопленных отказываться от репатриации на Родину, чинят консулу всяческие препятствия. Фашиствующие молодчики устраивают ему обструкции. И надо иметь крепкие нервы, чтобы сохранять спокойствие. Но здесь томится еще много невинных людей, которых нужно выручать. И он разъезжает... Ну, а как ваши дела?

— Вот, как видите, прибыл. Все нормально.

— Как устроились в Вене?

— Хорошо. Опанас Никифорович, я хочу посоветоваться с вами.

Забродин рассказал о магазине на Ландштрассе.

— Может быть ловушкой для неопытных. Это серьезно, — сказал Гриценко, выслушав сообщение. — Надо бы провести беседы с работниками советских учреждений. Рассказать, что может скрываться за этой щедростью. Что вы знаете о владельце магазина?

— Пока очень мало.

— Тогда проводить беседы рано. Нас могут не понять. Почему мы не рекомендуем посещать этот магазин? Только потому, что там продают вещи дешевле? Не убедительно.

— Через несколько дней нам, может быть, удастся узнать что-нибудь более существенное.

— Сейчас я могу в беседах с посещающими меня руководителями предприятий обращать их внимание на этот магазин. А вообще-то вам следовало бы выделить специального работника, которого знали бы в лицо все советские люди и к которому могли бы обращаться за выяснением трудных и неясных вопросов.

— Я подберу такого человека и скажу вам.

— Вот этому человеку мы сможем затем поручить проведение бесед.

Разговором с Гриценко Забродин остался доволен. Он ушел от него с уверенностью, что в случае необходимости на помощь придет не только сам Гриценко, но сумеет поднять и весь коллектив советской колонии.


Выйдя из «Империала», Нечаев забежал домой предупредить жену, чтобы не волновалась, если он не вернется в тот же день. Ехать далеко и, может быть, придется заночевать в гостинице.

Машина проехала по Рингу, свернула в американский сектор и оттуда выехала за город. Дорога узкой змейкой вилась среди полей, пробивалась сквозь тенистые рощи. Вдали зеленели альпийские луга. «Согласился бы я всю жизнь прожить здесь, в этом райском уголке, отрекшись от всего: от родных полей, от густых лесов, от полноводных рек, от всего, чем богата земля русская? — подумал Нечаев. — Сменил бы родную речь на язык другого народа, чтобы говорить на нем везде и всюду, постепенно забывая родной? — Эта мысль показалась Нечаеву нелепой. — Обсыпь меня золотом и алмазами, я ни на что не променяю Родину! Так почему же эти люди не хотят возвращаться домой? Ведь здесь никто им даже сносной жизни не даст. Чего они боятся? Тюрьмы? Ссылки? Способен ли этот страх, основанный на обмане, довести человека до такого состояния? Как убедить их, что амнистия не обман, что Родина простила всех, кто совершил ошибки?..»

К лагерю подъехали, когда солнце клонилось к западу. У массивных железных ворот стояла группа американцев в военной форме. Все та же колючая проволока, те же бетонные казематы. Мало что изменилось здесь со времен фашистской оккупации. Только немецких автоматчиков сменили американские солдаты.

Среди военных выделялся один в гражданской одежде. Нечаев узнал третьего секретаря американского посольства в Вене Дилла.

— Как доехали, мистер Нечаев?

— Благодарю вас, мистер Дилл. Хорошо.

— Может быть, хотите принять душ?

— Нет, спасибо.

— Господин Нечаев хочет куш-ать, — мило улыбнувшись, сказала на ломаном русском языке переводчица, которая в этот момент вышла из помещения лагерной комендатуры. — А у нас как раз все готово. — Розовое шелковое платье в широкую белую полоску с большим белым воротником и светлые туфли на высоком тонком каблуке подчеркивали стройность фигуры. Необычное сочетание светлых волос и темных больших глаз делали ее очень привлекательной.

Дилл не говорил ни по-русски, ни по-немецки. Он не пытался утруждать себя изучением немецкого, а русский язык оказался для него слишком трудным. И хотя он знал, что Нечаев говорит по-английски, все же взял с собой переводчицу.

— Пожалуйста, сюда, мистер Нечаев, — указывая путь, Дилл прошел вперед.

В служебном помещении все было подготовлено для небольшого приема. На низком столике, сверкающем полировкой, Стояли тарелки с маленькими бутербродами и бутылки с различными напитками. Нечаев сел в низкое кресло. Переводчица куда-то ушла.

По предложению Дилла выпили виски. Потом Дилл неожиданно сказал:

— Жаль, что вы не американец!

— Почему, мистер Дилл?

— Я вижу, вам нравится наш комфорт.

— А-а... Умеете вы устраиваться!

— Вам, господин Нечаев, с вашими способностями в Америке была бы обеспечена блестящая карьера.

— Что бы я у вас делал?

— Имели бы капитал.

— Быть капиталистом я не способен. Не смешите меня, мистер Дилл! А чем еще мог бы я заниматься? Гнул бы спину на конвейере или, в лучшем случае, был бы учителем и еле сводил концы с концами?

Нечаев выпил кофе и предложил:

— Может быть, пройдем в лагерь?

Они вышли из служебного помещения и по нагретой за день бетонной дорожке прошли в барак. Там их уже ждали.

— Здравствуйте! — поздоровался Нечаев.

— Добрый день, господин консул, — ответил нестройный хор голосов.

«По крайней мере, не грубят — это уже хорошо», — подумал Нечаев и громко сказал:

— Для вас я не господин, а гражданин. У нас одно отечество. Как вы здесь живете?

— Не жалуемся...

— У вас есть какие-нибудь просьбы, претензии?

Ответы толпившихся в бараке людей были односложны и очень сдержанны. Как говорится, контакта с аудиторией не получалось. И он решил перейти к делу.

— Кто хочет выехать на Родину?

Молчание. Нечаев переводил взгляд с одного лица на другое. Все стояли насупившись, опустив глаза к полу.

Нечаев выждал и повторил вопрос. Так и не дождавшись ответа, он спросил:

— Значит, не хотите? Насильно никто заставлять не собирается...

— А зачем нам ехать? Чтобы сидеть в тюрьме? — вперед выступил молодой, интеллигентного вида человек.

— Кто это вам сказал?

— Сами знаем...

— Лично вам тюрьма и не могла бы грозить, ведь вам немного лет. По-видимому, угнали вас ребенком... Других же Родина простила...

Молодого поддерживали стоявшие за его спиной, постарше:

— Нас не проведешь!..

Нечаев понял, что и здесь все подготовлено, точно так же, как случалось не раз: по указанию разведки на встречу с ним администрация лагеря пустила не тех людей, которые ждут выезда на Родину, а специально подобранных предателей и отщепенцев.

Неожиданно со двора раздался крик:

— Пустите! Отпустите меня! Господин консул, помогите! Господин консул, они не хотят к вам пускать!

Нечаев подошел к двери. К бараку рвалась женщина. Она держала за руку мальчика лет пяти, бледного и худенького.

— Помогите! — Женщина, воспользовавшись тем, что солдат отступил в сторону, подбежала к двери и, споткнувшись, упала на колени. — Я хочу домой! — ее крик был полон отчаяния.

— Кто вас не пускает? — Нечаев помог ей подняться.

— Нет, нет. Сейчас же, с вами! — не отвечая на вопрос, кричала женщина.

— Кто вы? Что случилось?

— Они хотят отобрать у меня сына! Я — русская... Говорят, что могу ехать домой только одна! Они не пускали меня к вам!

— Кто не пускал?

— Эти, ами! Вон они стоят, — женщина указала рукой на двух американских солдат. — Начальник лагеря сказал, что если я и поеду домой, то одна. Они хотят отнять у меня сына! — Женщина залилась слезами. Нечаев повернулся к американскому дипломату:

— Господин Дилл, прошу объяснить, что происходит?

— Это какое-то недоразумение, мистер Нечаев... Эта женщина, вероятно, не в своем уме! Если хочет ехать, пусть едет!..

— Как ваша фамилия?

Женщина склонилась над мальчиком. Потом, вытирая слезы, повернулась к Нечаеву:

— Синельникова, Ольга Синельникова.

— Ребенок ваш?

— Мой. Это мой сын, но родился он здесь... Вот они и говорят, что мальчик является австрийским гражданином и должен здесь остаться. Это чудовищно!

— Успокойтесь. Через три дня вы вместе с вашим сыном поедете домой. Я за вами приеду. Так, господин Дилл?

— Да. Это какое-то недоразумение...

— А вы, граждане? Может быть, с кем-нибудь тоже произошло недоразумение?.. А теперь кто-нибудь надумал? — Нечаев окинул взглядом собравшихся в бараке.

— Мы еще подумаем, — сказал один. Как видно, эта сцена произвела на них впечатление. На лицах собравшихся была написана явная растерянность.

Когда совсем стемнело, Нечаев приехал в гостиницу. Он уже готовился лечь спать, как неожиданно раздался телефонный звонок. «Вероятно, ошибка», — подумал Нечаев, но все же поднял телефонную трубку.

— Господин Неча-аев? — услышал он женский голос.

— Да.

— Извините. Я вас потревожила?

— Пожалуйста...

— Это говорит Элизе, переводчица господина Дилла.

— Слушаю вас.

— Вы еще не спите?

— Да как вам сказать...

— Я дума-ала, что еще не так поздно... Я тоже остановилась в этой гостинице...

— Очень приятно.

Наступила пауза. Элизе молчала. Нечаев считал невежливым первым повесить телефонную трубку.

— Господин Неча-аев, вы забыли свои перчатки. Я позвонила, чтобы вы не беспокоились... Если хотите, я занесу вам...

Нечаев вспомнил, что перед уходом из лагеря никак не мог найти перчатки. Подумал, что сунул их в саквояж.

— Спасибо. Не беспокойтесь. Я зайду завтра.

— Вы, наверно, очень устали?

— Да. Сегодня был трудный день...

— Тогда извините. Спокойной ночи.

— До свиданья.


...В конце рабочего дня, когда десятки телефонных звонков то и дело отвлекали и не давали сосредоточиться, Забродин решил, наконец, отключить телефонный аппарат: «Если возникнет что-нибудь неотложное, разыщут через секретаря. Нужно обдумать, что же все-таки происходит». Пока в руках у полковника были только разрозненные эпизоды.

«Союзнички» явно готовят сюрприз. Где он? В каком облике предстанет?» Мелочей множество: то тут, то там словно какой-то таинственный кукольник дернет за ниточку. Многие стали замечать за собой слежку. Да и с магазином на Ландштрассе...

Забродин думал, сопоставлял, сравнивал... А длинный весенний день пролетел незаметно, и уже над домами вспыхивали световые рекламы. Ночная жизнь европейского города врывалась в тишину кабинета, нарушала строй мыслей, манила на улицу. У полковника оставалось все меньше надежды придумать что-нибудь путное...

Забродин вышел из «Империала». Постоял возле памятника советскому воину. У подножия памятника лежали свежие цветы: благодарные австрийцы каждый день их меняли. Полковник направился к Штадтгартену. Днем в этом сквере было много любопытных. Они собирались возле прудов, смотрели на плавающих лебедей и уток. Взрослые и малыши бросали им хлебные крошки, доверчивые птицы хватали пищу прямо из рук. Сейчас здесь было пусто.

Выйдя из сквера, Забродин пошел по тихим улицам. Гулял долго и порядком устал. Возвратившись в гостиницу, он зашел за ключами к портье. Дежурила фрау Кюглер, полная круглолицая австрийка. Она всегда была приветлива и доброжелательна, и, когда у него выдавалась свободная минута, он с удовольствием с ней беседовал.

Так и сейчас. Фрау Кюглер спросила!

— Были в кино, господин Забродин?

— Нет, фрау Кюглер, гулял.

Хотя Забродин довольно прилично понимал по-немецки, но сам говорил односложными фразами.

— Когда же приедет ваша семья? Вам одному здесь надоело?

— Скоро, фрау Кюглер. Дети еще учатся. А у вас есть дети?

— О, господин Забродин, не спрашивайте!.. Сначала была война. Потом не было средств, чтобы содержать детей. Ведь дети требуют больших расходов! Ах, извините, я вас задерживаю пустыми разговорами. Спокойной ночи.

Она передала ему ключ от номера.

— Я привык ложиться поздно, фрау Кюглер. Только вот устал сегодня, долго гулял. Правильно я говорю по-немецки?

— Аусгецайхнет! — Фрау Кюглер улыбнулась и, пододвинув стул, сказала: — Может быть, присядете? Как вам нравится Вена?

— Красивый город. Хороший народ австрийцы. Приветливый...

— Это очень приятно, господин Забродин. Вена действительно хороша. А вот люди есть разные...

— Везде есть разные люди, фрау Кюглер.

— Есть плохие в «Гранд-отеле».

— Русские?

— Нет. Русских я не знаю. Русские ко мне хорошо относятся. А вот фрау Диблер... Мне кажется, что она плохой человек.

— Почему вы так думаете?

— Я хочу рассказать русскому коменданту, но у меня нет доказательств... Она роется в чемоданах.

— Но я не слышал, чтобы у кого-нибудь пропали вещи.

— Я тоже не понимаю, зачем ей нужно рыться в чужих чемоданах. Я сама видела в номере господина Нечаева... Но не это главное. Я хочу рассказать вам более загадочную историю. Хотя вы, может быть, посчитаете меня слишком мнительной. Я уже столько вам наговорила! — она нерешительно посмотрела на Забродина.

— Что вы, фрау Кюглер! Я внимательно вас слушаю...

— Яотношусь к вам с большим доверием, господин Забродин.

— Спасибо, фрау Кюглер, — Забродин улыбнулся.

— Знаете, я живу в доме недалеко от вашего посольства. Утром просыпаюсь очень рано. Привыкла с детства. Иногда подхожу к окну и смотрю на улицу. Тишина. Потом появляются дворники. Потом идут хозяйки на рынок, в магазины.

Уже несколько дней, как на рассвете стал приезжать в наш дом какой-то господин. Зайдет в дом на несколько минут и уходит. Высокий, с вытянутым худым лицом. Вроде бы и на австрийца не похож. Мне это показалось странным, господин Забродин. Оставит машину за углом, а сам идет в наш дом... Почему он не подъезжает к дому?

— К кому же он ходит, фрау Кюглер?

— Вчера, как только он появился, я приоткрыла дверь. Он зашел в квартиру номер девять. Я живу на третьем этаже, и эта квартира рядом с моей. У нас общий балкон.

— Кто же там живет?

— В том-то и дело, что фрау Кокрофт и ее муж две недели тому назад куда-то выехали. И квартира пуста...

— Действительно странно, фрау Кюглер. Спасибо вам. Мы попробуем разобраться. Могу я надеяться, что если понадобится ваша помощь, вы не откажете?

— Конечно, господин Забродин.


...Через два дня Пронский был у Грегга.

— Лопнуло ваше дело с магазином на Ландштрассе. — Голос у Грегга был раздраженный. — Когда, господин Пронский, наконец, вы будете давать мне настоящие дела, а не мыльные пузыри?

— Я делаю все, что могу, господин Грегг. Почему лопнуло?

— Потому, что вы опоздали! Там уже работают англичане. Мы не можем мешать друг другу.

— Но ведь я не знал!

— Мистер Грегг, вас просят к телефону, — вмешалась в разговор секретарша.

— Извините. Курите. — Грегг протянул Пронскому пачку сигарет. — Алло... Да... Я... Все нормально. Люстра... Да... Все в порядке, мистер Роклэнд. В магазине... Ковры... Да, да... Занят... Пожалуйста... — Грегг повесил трубку и, обращаясь к Пронскому, продолжал: — Нужно работать оперативней, господин Пронский. Я хочу платить за ценную информацию, а не за пустые разговоры.

— Вы напрасно меня обижаете, мистер Грегг. Я стараюсь, как могу. В этом виновата сложная обстановка в Вене. Но я ищу. В этом вы могли убедиться на примере с магазином...

— Плохо стараетесь! — все еще недовольно бросил Грегг, но он не хотел обострять отношений. — Вот недавно один мой агент дал информацию! Учитесь! Этой информацией заинтересовались в Вашингтоне! Вот как нужно зарабатывать деньги, господин Пронский! Скоро мы будем знать очень многое!..

Пронскому надоело брюзжание Грегга, и он только делал вид, что слушает. Но последняя фраза его насторожила. «Что затевает Грегг?» — Пронский лихорадочно думал, каким путем это выяснить. Спрашивать нельзя. Но того, что сказал Грегг, слишком мало! Не за что уцепиться. А они готовят что-то серьезное!

Пронский ушел от Грегга, так ничего и не узнав.

Отдушиной для Пронского были встречи с Забродиным. Отношения с полковником установились товарищеские, непринужденные. С ним он делился всеми своими сомнениями. К сожалению, часто видеться было опасно.

Через несколько дней, сидя рядом с Забродиным на скамейке в тихом углу Пратера, большого венского парка, Пронский сказал:

— Я для вас кое-что узнал! Владелец магазина на Ландштрассе, о котором вы меня спрашивали, связан с английской разведкой, — и Пронский передал содержание разговора с Греггом.

— Теперь ясно. Будем принимать меры, — сказал Забродин. — Вы это прекрасно придумали! А что затевает американская разведка, какую информацию она получила? Ничего больше узнать не удалось?

— Ума не приложу. Задавать Греггу вопросы я не рискнул.

— Может быть, Грегг еще вернется к этому разговору?

— Маловероятно...

— Не проверяет ли он вас?

— Не думаю...

Расставшись с Пронским, Забродин ломал себе голову: «С магазином все ясно. Можно объяснить, и наши люди все поймут. Перестанут туда ходить. Но какие сведения мог получить Грегг? От кого? Что делают американцы? Как в китайской сказке о непобедимом тесте: чем сильнее месишь тесто, тем оно становится пышнее... Вместо одной проблемы выросло несколько более сложных и опасных».

От обилия разрозненных фактов у Забродина раскалывалась голова. К имеющимся сведениям о том, что в магазине на Ландштрассе работают англичане, что в вещах консула Нечаева роется фрау Диблер, что какой-то загадочный человек по утрам посещает дом, расположенный по соседству с посольством, прибавилась еще информация о том, что американцы готовят какой-то «сюрприз», в результате которого будут знать многое о делах советской колонии. По-видимому, Грегг получил от кого-то из русских важные сведения...

Забродина мучила бессонница, он даже осунулся.

— Что с вами? — спросил его Гриценко, когда Забродин зашел к нему через несколько дней.

Полковник рассказал о сообщении Пронского.

— Из кожи вон лезут, гады! Давайте проводить совещания.

Гриценко и Лунцов в течение трех дней рассказывали в разных коллективах, как иногда неопытные люди попадали впросак, как американские, английские и французские агенты под разными предлогами пытаются знакомиться, а затем втягивать в какие-нибудь авантюры наивного человека.

Особенно оживленно прошло собрание в Управлении советским имуществом в Австрии. Задавали вопросы. Гриценко представил собравшимся Лунцова и сказал, что к нему можно обращаться за советом. Вскоре к Лунцову потянулись люди. Величко, муж и жена, наперебой рассказывали, как заметили, что их негласно сопровождают подозрительные лица.

— По какому праву за нами следят? Что им нужно? — с возмущением говорили они. Вслед за Величко о слежке сообщил Лопухов из нефтяного управления. Просил подсказать, что в этом случае делать. Как должен поступить человек, когда заметит за собой слежку в чужой стране? Жаловаться властям? Протестовать? Но австрийские власти ни за что не отвечают. Какой смысл жаловаться?

Забродин, Гриценко и Лунцов все же решили рекомендовать в таких случаях обращаться к полицейским. Просить задержать подозрительных лиц. Если полицейские не будут принимать меры, тогда можно говорить с властями.

Гриценко и Забродин рассказали о слежке Верховному комиссару и просили его совета и помощи.

— Что вам известно о лицах, которые ведут наблюдение? — спросил Иртенев.

— Ничего.

— Жаль. Я мог бы сделать представление властям, но сейчас я не могу сказать ничего конкретного. Кто они? Как их фамилии? Гражданами каких государств являются? Не говоря уже о том, по чьему заданию действуют. Австрийский канцлер скажет: «Помилуйте, почему вы считаете, что это австрийцы?» Американский, английский и французский верховные комиссары поднимут меня на смех. Они заявят, что знать ничего не знают...


...Американское посольство давало прием, на который были приглашены члены советской правительственной делегации, торгпред, консул и некоторые сотрудники посольства. Такие приемы устраивали все бывшие союзники, это являлось частью дипломатического ритуала. На таких приемах завязывались знакомства, велись осторожные разговоры вокруг да около. Прощупывались позиции по различным политическим вопросам.

Просторный трехэтажный дом из стекла стоял в центре парка. К подъезду одна за другой прибывали автомашины.

Когда Нечаевы вошли в вестибюль, большинство дипломатов уже съехалось, и из банкетного зала на втором этаже раздавался разноголосый гомон. Американский посол и его супруга встречали гостей у входа в зал.

Нечаеву по делам службы приходилось довольно часто встречаться с работниками союзнических посольств, и он сейчас то и дело раскланивался.

Возле длинных столов, на которых громоздились вина и закуски, толпились гости.

— Господин Нечаев, как я рад! — навстречу торопился Дилл. Он держал под руку миловидную женщину. И, подойдя к Нечаевым, представил: — Познакомьтесь, моя жена.

— Разрешите мне на правах хозяина предложить по бокалу вина? — Дилл повел всех к столу. — Что будут пить дамы? — Он посмотрел на жену советского консула, но не будучи уверен, что она понимает по-английски, бросил взгляд на Нечаева, как бы прося о помощи.

— Что-нибудь из сухих вин, — ответила жена Нечаева.

— О! Мадам знает английский язык! — От его тона Нечаева смутилась и покраснела.

Когда рюмки были налиты, Дилл сказал:

— За наш совместный успех, господин Нечаев! — и поднял рюмку?

— Поддерживаю ваш тост, мистер Дилл. За то, чтобы наши отношения остались такими же хорошими, как были во время войны!

Они выпили. Жены повели свой разговор. Дипломаты заговорили о политике.

— Переговоры проходят успешно. Как это приятно, господин Нечаев...

— Да. Мы все этому рады. И другие вопросы следует решать так же. От этого все люди только выиграют.

— О! Вы не знаете американцев, господин Нечаев! Мы всегда готовы пойти навстречу, если встречаем понимание с другой стороны.

— Я читал много книг об Америке, и мне нравится ваш народ. Я восторгался героями Джека Лондона, Марка Твена, Теодора Драйзера... К сожалению, я имел возможность убедиться и в других качествах некоторых ваших служащих... Нельзя делать людей предметом торга...

Последние слова, по-видимому, неприятно задели Дилла, и он слегка покраснел. Но тут же нашелся:

— Случай с госпожой Синельниковой — какое-то недоразумение. Давайте об этом забудем. Вы не были у нас в Штатах?

— К сожалению, не приходилось.

— Приезжайте. Только тогда вы убедитесь в нашей искренности, по-настоящему поймете наш образ жизни. Вам нравятся наши фильмы?

— То, что мне удалось посмотреть, сделано оригинально. Я от души веселился, когда смотрел «Тетушку Чарлей». А что вам понравилось из наших картин?

— Как это?.. «Сорок первый». Я правильно запомнил? Это интересно, такая борьба, трагедия. Но, вы знаете, как бы вам сказать, лучше объяснить... Вы на меня не обижайтесь... В ваших фильмах мало экспрессии.

— Я вас понимаю. Американцы — народ откровенный и подчас довольно прямо высказывают свои суждения, — сказал Нечаев. — Зато в ваших кинокартинах слишком много экспрессии... У нас другой стиль. Мы полагаем, чти события должны развиваться последовательно, глубоко и без спешки.

— Вы — настоящий дипломат, господин Нечаев, — рассмеялся Дилл.

— Извините, господин Дилл. — Нечаев отвернулся и подошел к столу, чтобы поставить пустую рюмку. В этот момент он почувствовал, что на него кто-то пристально смотрит. Может быть, он и повернулся оттого, что почувствовал на себе этот тяжелый взгляд. Но неизвестный тут же скрылся в толпе.


...Забродин решил осмотреть дом, который посещает человек, вызвавший подозрения у фрау Кюглер.

Четырехэтажное здание из красного кирпича, с балкончиками выходило фасадом в переулок. Напротив, через дорогу, тянулся металлический забор советского посольства. За забором плотной стеной стояли кусты, деревья, которые загораживали окна от любопытных глаз. Проходя мимо забора, Забродин прикидывал: «Если человек за кем-то наблюдает, то из кирпичного дома ничего не видно... Слишком велик угол... Да и за те несколько минут, что неизвестный находится в квартире, ничего не увидишь... Что же он может там делать? И все же ходит он туда неспроста!»

Возвратясь в «Империал», Забродин пригласил к себе Лунцова и рассказал ему о сообщении фрау Кюглер.

— Может быть, я подежурю несколько дней в квартире фрау Кюглер? — предложил Лунцов.

— Идея хорошая. Только дежурить давайте вдвоем.

Забродин попросил фрау Кюглер на несколько дней уступить им свою квартиру, а самой пожить в «Гранд-отеле».

— Пожалуйста, господин Забродин, — любезно согласилась она. — Вот мои ключи. А если будут спрашивать соседи, скажите, что я пустила вас временно пожить, так как свободных номеров в гостинице нет...

Поздно вечером Забродин и Лунцов отправились в квартиру фрау Кюглер. В комнатах было темно, но на улице еще можно было различить силуэты прохожих. Забродин смотрел на ночное небо. То тут, то там вспыхивали разноцветные рекламы. В рассеянном свете проступали силуэты высоких шпилей. Где-то вдали светились башни удивительно красивой Карлс Кирхе...

— Красиво. А? — тихо произнес он, когда рядом с ним у открытой двери балкона сел Лунцов. — Десятки раз проходил мимо, а такого не видел! Много красивых вещей на свете мы просто не замечаем. Все дела, дела... Только время от времени бросим беглый взгляд вокруг и... помчались дальше. — Забродин рассмеялся. — И вот что главное: мы об этом не жалеем. Не успеваем...

— Все верно, Владимир Дмитриевич. Но я подумал о другом: сидят в чужой квартире два советских офицера. Караулят!.. Кого? Ведь в этом заключается какая-то большая неустроенность нашего мира...

— Но из-за этой, как вы назвали, неустроенности, ради того, чтобы ее не было, чтобы наши люди жили спокойно и были уверены в завтрашнем дне, я оставил Московский университет, учиться в котором страстно мечтал, и вот уже многие годы ношу военную форму... А сколько таких в армии...

Забродин проснулся в четыре часа утра и разбудил Лунцова. Было уже светло, но пасмурно. Где-то вдали послышалось урчание мотора. Затем они увидели, как из боковой улицы вышел мужчина. Высокий, худощавый, одетый в модный костюм темного цвета. Он подошел к дому и скрылся в подъезде. Забродин и Лунцов переглянулись.

— Может быть, задержать? — предложил Лунцов, доставая из кармана пистолет. — Ходит всякая сволочь в нашу зону!

— Чего мы этим достигнем? Он ничего не скажет, и завтра же выпустим!

— Да-а...

— Вы не находите, что по приметам, которые сообщил нам Пронский, он похож на мистера Грегга, — в раздумье сказал Забродин.

— Пожалуй... Но что Греггу здесь делать?

— Это и надо нам узнать...

Вскоре мужчина вышел, держа в руках небольшой сверток. Хлопнула дверца автомашины, заработал мотор, и опять все стихло. Забродин больше не спал, хотя часы показывали около пяти утра. Лунцов прилег, долго ворочался, потом поднялся и сказал:

— Я думаю, что уже можно пойти позавтракать...

— Да. Идемте... Нужно узнать, что происходит в этой квартире.

— Хорошо бы, но как?

— Я попрошу фрау Кюглер. Она порядочная женщина.

Спустя неделю фрау Кюглер зашла к Забродину в кабинет и рассказала следующее:

— Я воспользовалась запасным ключом фрау Кокрофт, который она мне оставила перед отъездом. Ничего примечательного в ее квартире нет. Все стоит на своих местах. Все прибрано. На стенах портреты слегка запылились... Мое внимание привлек магнитофон. Он стоит в углу комнаты, и почему-то горит зеленая лампочка, хотя катушки не вращаются... Может быть, хозяйка забыла его выключить? Я боюсь, как бы не случился пожар, но выключить не решилась.

— Правильно сделали.

— Но почему же тогда не выключил его тип, который ходит к ней в квартиру?!

— Вы меня спрашиваете, фрау Кюглер, как будто я и есть тот тип! — улыбнулся Забродин.

Женщина рассмеялась.

— С вами легко, господин Забродин. Вы умеете пошутить... И еще, чуть не забыла! Рядом с магнитофоном стоит какой-то ящик с проводами. Вот, пожалуй, и все... По-видимому, от меня мало вам пользы, господин Забродин.

— Спасибо, фрау Кюглер. Время покажет...


В середине дня Забродин зашел в посольство. Пахло краской. Кое-где на полу виднелись белые пятна от мела, еще не смытые после ремонта.

В вестибюле Забродин встретил Коротова.

— Добрый день, товарищ Коротов. Как дела?

— Здравствуйте, товарищ Забродин. Дела в ажуре.

— Рад за вас... Что это вы такой взмыленный?

— Вот закончу завтра уборку — и в отпуск. Смотрите, завидуйте... Натрем полы, расставим мебель и ту-ту! — Коротов открыл обе половинки входной двери и скомандовал стоящим у входа грузчикам: — Осторожнее, господа! Форзихт!

— Что это?

— Кабинетный гарнитур для посла. И посмотрели бы вы какой! Господин Ривенс помог выбрать. А ковры и люстра — мечта! — и опять скомандовал: — Будьте осторожны! Это люстра...

Забродин прошелся по зданию посольства, посмотрел из всех окон на загадочный дом. «Нет, из того дома ничего не увидишь».

А в голове почему-то назойливо стало вертеться слово: «Ривенс, Ривенс». Что-то о нем слышал.

И только под вечер, когда он отправился в парк Терезианум, полковник на некоторое время позабыл о Ривенсе.

Солнце уже клонилось к западу, и одна половина небольшого парка, зажатого со всех сторон старинными зданиями, была в тени: за столиками в летнем кафе уже можно было сидеть, не опасаясь ярких лучей. Только на волейбольной площадке было жарко.

Команда аппарата Верховного комиссара, за которую играл Лунцов, терпела поражение от команды УСИА.

Забродин поддался общему настроению: поражение команды аппарата Верховного комиссара его огорчало, и он при удачном ударе Лунцова по мячу даже захлопал в ладоши. И все же победа досталась команде УСИА.

Лунцов отправился в душ, а Забродин пошел вдоль небольшой тенистой аллеи.

Полковник издали увидел Викентьева. Он стоял возле пестрого газона и любовался цветами. Невысокого роста, полнеющий мужчина, одетый в темный вечерний костюм, держался спокойно и с чувством собственного достоинства. Викентьев не был знаком с Забродиным и поэтому не обращал на него внимания.

Вскоре к Викентьеву подошел Лунцов, поздоровался и, кивнув Забродину, вместе с Викентьевым пошел в сторону кафе. Когда Забродин подошел к ним, они пили пиво.

— Познакомьтесь. Мой начальник, — сказал Лунцов.

— Очень приятно. — Викентьев привстал и пожал протянутую руку. — Вот я рассказываю Юрию Борисовичу, что сегодня заметил за собой слежку, — возбужденно сказал Викентьев.

— Вам-то бояться нечего, — пошутил Забродин, — у вас такой мощный покровитель!

— Я господину Пронскому еще ничего не говорил. И не знаю, следует ли говорить?

— А почему же нет? Скажите непременно. Ваши разговоры с ним скорее всего подслушиваются, и это пойдет вам на пользу...

Викентьев не знал, что Пронский является нашим разведчиком, и принимал его за американского агента. Забродин считал, что так лучше для дела.

Хотя Викентьев и старался держаться спокойно, от Забродина не ускользнула его настороженность. Полковник понимал, что и любой другой на его месте испытывал бы беспокойство: «А вдруг случится неприятность? Могут схватить! Что тогда?»

Чтобы его успокоить, Забродин сказал:

— Вы не волнуйтесь, с вами ничего не случится. Вы нужны американской разведке здесь как работник советского учреждения... Передайте Пронскому информацию, которую вам вручил Юрий Борисович. А когда возвратитесь, зайдите ко мне в гостиницу. Ведь вы часто там бываете у своих друзей?

— Хорошо.


— Нужно подвести итоги! — сказал Роклэнд, поворачивая в руках авторучку, отчего нарисованная на ней женщина снимала и надевала платье. — Затем мы должны принять решение. В каком состоянии операция «Освещение», майор Грегг?

— Должна вступить в действие сегодня-завтра.

— Прекрасно! Время взломов сейфов, убийств и краж шифров прошло. Наши инженеры дали нам тонкую технику. Поздравляю, Грегг!

— С Викентьевым тоже все в порядке. Вчера он передал нам первую информацию.

— А как дела с «Мэтром»?

— Немного посложнее. Элизе никак не может зацепиться за него. Но я не теряю надежды.

— Нужно быть энергичнее, Грегг!

— Это не от меня зависит, шеф!

— Мы не можем надолго затягивать,

— Элизе старается, я это знаю. Я наобещал ей целые горы. Но Нечаев к ней совершенно равнодушен...

— У вас есть другая?

— Есть несколько, но никто не знает русского языка или хотя бы английского...

— А что у вас нового, капитан Дилл?

— Я встречался с ним на приеме, шеф. Вы это видели. Вы бы знали, как он мечтает поехать в США!

— Ну, ну, Дилл, не завирайтесь!

— Об инциденте в лагере с Синельниковой и ее сыном он не сообщил своему Верховному. Иначе последовал бы протест.

— Это уже кое-что!

— И еще шеф. Фрау Диблер взяла письмо.

— Вы мне уже показывали. Там ничего особенного нет.

— Новое, шеф. Это документ! Я еще не успел доложить, только вчера получил. Взяла из саквояжа.

— Письмо с вами?

— Вот оно. — Дилл достал из кармана конверт и передал Роклэнду. Американец надел очки, вынул из конверта исписанный лист бумаги и повертел его в руках.

— О чем здесь, Дилл?

— Нечаев пишет другу в Россию. Восторгается Веной, хорошо отзывается о приеме в американском посольстве...

— Пожалуй, это подойдет. — Роклэнд искоса посмотрел на Дилла. — Мы можем туда кое-что добавить тем же почерком.


Началась подготовка к свертыванию работы советских учреждений и массовому отъезду советских граждан на Родину. Обычно оживленный парк Терезианум, где проходили состязания по волейболу, массовые игры и танцы, демонстрировались кинокартины, стал пустеть. Новые русские фильмы привозили все реже.

У многих австрийцев появилось двойственное чувство: они радовались окончанию оккупации, предстоящему выводу иностранных войск с их территории. Но рабочие многочисленных заводов, железных дорог, трамвайщики, привыкшие жить под охраной советских законов, боялись перемены обстановки. Советское командование не позволяло спекулянтам взвинчивать цены. В русских магазинах продукты и товары были дешевле, чем у частных торговцев. И в большинстве своем в советской зоне австрийцы жили вполне прилично. Перемена режима могла привести к росту цен, признаки этого были уже налицо: на рынке, в мелких магазинчиках продукты стали дорожать. И все же впереди были независимость и нейтралитет!

...Богданов включил настольную лампу и углубился в чтение служебных бумаг. Теперь, когда деловая жизнь в Вене на некоторое время замерла, можно было спокойно обдумать все, что произошло за сутки, увязать друг с другом хаотичные на первый взгляд события.

Но неожиданно дверь кабинета отворилась, и Забродин прямо с порога взволнованно произнес:

— Нужно спешить! Совещание у посла началось?

Было видно, что Забродин очень торопился.

— Что случилось?

— Люстра, Илья Васильевич, понимаете, люстра. По дороге все объясню. Нужно немедленно ехать туда.

— Но у посла идет совещание. Объясните толком...

— Некогда. У вас машина здесь? Расскажу по дороге... Случилась неприятность!

Богданов собрал в охапку бумаги, разложенные на столе, сунул их в сейф и тогда только спросил:

— Вам нужна моя помощь?

— Да. Только вы можете вызвать посла с совещания...

Они бегом спустились по лестнице и вскочили в машину, стоявшую у подъезда.

— В посольство. Быстро! — приказал Богданов шоферу и повернулся к Забродину. Тот вытер вспотевшее лицо, откинулся на спинку сиденья и сказал:

— В люстре, по-видимому, вмонтированы микрофоны.

— В какой люстре?

— В кабинете посла.

— Откуда вы взяли?

Ответить Забродин не успел, машина стояла у посольских ворот.

Советские дипломаты сидели за длинным столом, ожидая начала совещания. Сегодня должны были обсуждаться уступки, на которые может пойти Советское правительство.

Переговоры об условиях австрийского мирного договора развивались успешно. Уже была назначена дата подписания договора — 15 мая. С приближением срока возрастало напряжение в работе. Советские дипломаты, добиваясь постоянного нейтралитета Австрии, разгадывали и отклоняли многочисленные попытки «союзников» протащить в текст договора такие формулировки, которые давали бы им возможность в будущем втянуть эту страну в политические и экономические блоки. Шла борьба за гарантированный нейтралитет Австрии.

В дипломатических и торгово-экономических переговорах, если они равноправны и развиваются нормально, обязательно имеют место уступки с той и другой стороны. Если одна делегация не захочет идти на уступки, то переговоры зайдут в тупик.

Со вчерашнего вечера советские дипломаты перешли к обсуждению уступок, на которые они могут пойти в ответ на встречные шаги других делегаций. Намечались главные задачи для переговоров следующего дня, наша тактическая линия.

Еще сегодня днем они заседали в «Империале». Там было тесно и неудобно. Теперь же кабинет Иртенева был готов. И вот первое заседание здесь.

Богданов открыл дверь в кабинет, когда посол уже начал совещание.

— Извините, Александр Андреевич, — громко сказал Богданов, входя. Иртенев обернулся к нему. — Можно вас на минутку?

— Вы же видите, что я занят! — Голос посла прозвучал резко.

— Прошу прощения, у меня срочное дело.

— Что такое?

— Я хотел бы вам кое-что сказать. — Богданов стоял в дверях, давая тем самым понять, что разговор должен носить конфиденциальный характер.

— Извините! — Иртенев закрыл папку и вышел из кабинета. В коридоре явно недовольным тоном спросил: — Что у вас произошло?

— Понимаете, Александр Андреевич, — вступил в разговор Забродин, — все разговоры в вашем кабинете слушают американцы!

— Откуда это вам известно?

— В люстру вмонтированы микрофоны. Если вы позволите, я расскажу вам подробности завтра. А сейчас было бы лучше провести совещание в другом кабинете.

— Так давайте выключим люстру?

— С двумя плафонами вам будет темно. Да и не хотелось бы, чтобы американцы знали, что их секрет раскрыт...

— Ну, хорошо...

Иртенев возвратился в кабинет. Возникший было шум сразу же стих. Богданов и Забродин услышали, как Иртенев сказал:

— К сожалению, мне необходимо срочно выехать на переговоры к командующему войсками. Я просил бы перенести наш разговор на завтра. Прошу извинить...

Задвигались стулья, и кабинет быстро опустел.

Утром в кабинет к Забродину вошел военный.

— Инженер-майор Торгуев, — представился он.

— Очень рад с вами познакомиться, — ответил Забродин и сразу же перешел к делу: — Мы подозреваем, что американской разведке удалось вмонтировать в люстру, которая висит в кабинете посла, микрофоны. Вам понятно, что это значит?

— Да, конечно. Но как они смогли это сделать? Ведь посторонних в посольство не пускают?

— Я вам потом расскажу. Сначала давайте проверим, так ли это.

— Задача ясна! Я готов...

— Сейчас мы проедем в посольство. В кабинете посла — ни одного слова!

— Это само собой...

— Люстру, пожалуйста, не включайте.

— Все понятно. Я сделаю, как надо...

Торгуев быстро стал проверять проводку с помощью каких-то приборов. Было видно, что он мастер своего дела. Забродин с нетерпением ждал результатов.

Отсоединив проводку, Торгуев осторожно снял люстру и вынес ее в коридор. Перочинным ножом соскоблил краску на толстом ободе.

— Вот, смотрите, — проговорил он тихо, — отверстие. Такое маленькое, что в него не пролезет иголка. А рядом пайка, это не фабричная. Тонкая работа! Здесь может быть то, что вы ищете.

Нагретым паяльником Торгуев снял олово, разогнул шов и что-то осторожно вытянул пинцетом изнутри.

— Вот он, микрофон! — Торгуев показал Забродину висящий на проводах маленький черный прямоугольник, напоминающий фишку от домино, с отверстием посредине. — Отсоединить?

— Нет. Оставьте пока на месте.

Заперев кабинет, Забродин и Торгуев возвратились в «Империал». Забродин, не задерживаясь, прошел к Верховному.

Иртенев пригласил к себе Богданова и Гриценко. Теперь Забродин чувствовал себя куда более уверенно.

— Как вы узнали? — спросил Иртенев Забродина, когда все собрались.

— Секрет фирмы! — улыбнулся Забродин. — Я, конечно, шучу. Вы помните, я говорил вам, что американцы узнали что-то важное?

— Да.

— В доме напротив посольства мы обнаружили магнитофон. Коротов назвал мне в числе вещей, купленных для кабинета посла, люстру. И сказал, что покупал у Ривенса. Какая взаимосвязь между этими разрозненными событиями? На первый взгляд ничего общего... Но, если вдуматься и сопоставить с некоторыми другими фактами, то получается уже кое-что. Вот проследите за ходом моих рассуждений. Я вспомнил, что на Ривенса у нас были некоторые данные. Проверив, мы убедились, что он связан с неким мистером Греггом. Теперь уже люстра, магазин, тайна, Грегг, Ривенс не давали мне покоя, все время вертелись в голове. Еще раньше от Пронского мы узнали, что американцы получили какие-то важные сведения... По-видимому, они затевают что-то серьезное!

Никакой операции, по крайней мере сейчас, по отношению к своим западным союзникам американцы проводить не станут. Значит, готовится что-то против нас. Я старался представить, к чему может относиться слово «магазин». Мне подумалось, что в нем таится ключ к разгадке. Продумал десятки вариантов. Иногда казалось, что мои усилия напрасны и ничего за этим не кроется... И все же я перебирал слово за словом: «тайна», «магазин», «люстра». И неожиданно выплыло: «Люстра!» Все сразу стало на свои места...

— А магнитофон? Зачем магнитофон?

— Магнитофон записывает. Теперь уже все просто. Микрофоны маломощные, передатчик действует на короткое расстояние, поэтому и потребовалась квартира вблизи посольства. В этой квартире был установлен магнитофон, на который записывалось все, что говорилось в кабинете посла.

Некоторое время все сидели молча. Затем Иртенев сказал:

— Насколько я помню, новую люстру включили в моем кабинете два дня тому назад... Нужно разобраться, о чем я говорил вчера, до совещания, и принять меры. Ну, этим я займусь сам. Что вы намерены делать дальше?

— Попытаемся извлечь кое-какую пользу. Я прошу вас оставить все, как есть! — попросил Богданов.

— Делайте, как знаете. Вы разбираетесь в этих вопросах лучше, чем я.


...В старинном дворце Бельведер состоялось торжественное подписание Австрийского мирного договора. Отныне народ Австрии освободился от бремени оккупации. СССР, США, Англия и Франция обязались охранять австрийский нейтралитет от всевозможных посягательств. Через несколько лет западные государства начнут снова плести нити, с помощью которых они хотели бы втянуть Австрию в свои союзы, начиная от торговых объединений и кончая военными блоками. Но сейчас все были довольны достигнутым.

Наступило время пышных приемов и парадных церемоний.

Не было мира только между разведками. До окончательного вывода войск продолжали существовать зоны...

Однажды дверь кабинета Лунцова резким движением открыл Петр Федорович Радов и, подойдя к столу, положил перед Лунцовым конверт.

— Вот, полюбуйтесь! Сегодня получил по почте!

Лунцов вынул из конверта свернутый пополам лист бумаги, развернул и прочитал текст, напечатанный на машинке по-русски: «Пропуск». Затем указывалось, что это письмо является пропуском в американскую зону. Американская администрация хорошо знает директора завода Петра Радова, ценит его способности и предлагает перейти к ним на службу.

Внизу указывался маршрут, по которому Радов может пройти беспрепятственно в западный район.

— Вот до чего дошли! Ведь это же хамство! Я — старый член партии. Почему они так бесцеремонно позорят мое имя?

— Вам незачем волноваться, — успокаивал Лунцов. — Мало ли какую провокацию придумает американская разведка! Это совершенно не затрагивает вашу репутацию...

Вскоре с такими же пропусками пришли к Гриценко три инженера. Гриценко пригласил к себе Забродина.

— Посмотрите, — сказал Гриценко, передавая Забродину несколько конвертов. — Оскорбления человеческого достоинства стали приобретать массовый характер.

— Я уже информировал Иртенева. Он хотел поговорить с американским послом, но прямо сказал, что никаких надежд на этот разговор не возлагает. Опять нужны доказательства... А эти письма — неофициальные документы и с юридической точки зрения ничего не стоят.

— Как будем поступать?

— Предупредим наших инженеров, чтобы относились к этому спокойно. Запретить американцам писать, а почте доставлять эту «писанину» мы не можем.

В этот же день Забродин увиделся с Богдановым.

— Вы знаете, до какой наглости дошла американская разведка? — спросил он Забродина.

— Знаю. Сегодня говорил об этом с Гриценко.

— Это еще не все.

— А что такое?

— Они прислали письмо консулу Нечаеву. Назначают ему встречу в кафе с американским представителем. Так сказать, неофициальную...


В девять часов вечера Нечаев вышел из дому. Кафе «Зеленый Грот», куда Нечаев должен был прийти к половине десятого, размещалось в американской зоне. Нечаев несколько раз бывал в том районе.

В назначенное время он вошел в кафе. Пологая лестница, покрытая мягким ковром, вела куда-то вниз в загадочный полумрак, откуда доносилась негромкая музыка. Нечаев вошел в большой зал, напоминающий трюм корабля. Матовый свет проникал через иллюминаторы, вделанные в стены. Вместо столов стояли большие отполированные бочки, а стульями служили гладкие пни от деревьев. Кое-где возле бочек светились торшеры с яркими цветными колпачками. Воздух был чист и ароматен.

— Господин Нечаев, мы очень рады, — навстречу торопливо шел Дилл.

— О! Господин Дилл? Никак не ожидал вас здесь встретить! Я очень рад! Но почему вы назначили мне встречу в кафе?

— Видите ли, господин Нечаев, я — человек официальный. Меня попросили вас встретить и познакомить с одним господином. Но не я организатор. С вами хочет оговорить высокопоставленный чиновник. Если вы не возражаете, я вас провожу.

Нечаев ощутил на себе тяжелый взгляд и повернулся ту сторону, куда направился Дилл. Он сразу вспомнил взгляд, который перехватил во время приема в американском посольстве... Да, это были те же глаза. И к этому человеку вел Нечаева Дилл. Что ему нужно?

За столом сидел пожилой солидный американец. Он попыхивал сигаретой.

— Очень рад познакомиться лично. Много о вас слышал и видел вас на дипломатических приемах, но не имел пока возможности разговаривать, — произнес незнакомец и привстал, подавая руку.

— С кем имею честь? — Нечаев насторожился.

— Роклэнд. Работаю в американском посольстве, — он сел и жестом пригласил Нечаева последовать его примеру.

Дилл, видимо закончив свою миссию, ушел.

— Что вы будете пить? — спросил Роклэнд.

— Сухое вино. Если есть, рейнское.

Где-то в стороне на скрипке наигрывали печальные венгерские напевы.

— Господин Нечаев, мы знаем, что вы любите Запад, — сказал Роклэнд, наливая вино, и замолчал, по-видимому ожидая подтверждения.

Нечаев поднял рюмку и долго рассматривал вино на свет. Наконец он произнес:

— Ну и что?

— Мы хотим сделать вам деловое предложение. Давайте сначала выпьем.

— За что?

— За дружбу.

— Всегда рад выпить за дружбу. — Нечаев отпил, поставил рюмку на стол и с любопытством стал рассматривать публику.

— Господин Нечаев, насколько мне известно, вы любите хорошо одеваться.

— Вы не ошиблись, господин Роклэнд.

— Скоро вы поедете домой. Что вы там будете иметь? — теперь вопрос был поставлен, в лоб.

Роклэнд закурил, предложил сигарету Нечаеву. Над столом потянулся сизый дымок.

— Оставайтесь у нас. Поедете в Америку. Мы обеспечим вам хорошую жизнь.

Нечаев молча курил. Роклэнд его не торопил. Пусть подумает. «Хорошо, что Нечаев не поднялся и не ушел сразу, — подумал он. — Значит зацепило!»

— Зачем я вам нужен?

Деловая постановка вопроса понравилась Роклэнду.

— Это мы обсудим потом. Если вы согласитесь, то мы сумеем договориться.

— Ваше предложение для меня неожиданно. Я должен подумать...

Они снова выпили. Старый венгр-скрипач подошел к Нечаеву и заиграл чардаш. Музыка металась, билась о стены, звала куда-то вдаль. Венгр был на чужбине, хотя родина была рядом. И он тосковал.

— Какие вы можете дать гарантии, что не выбросите меня на улицу? — спросил Нечаев, когда скрипка умолкла.

— Какие вы хотите?

— Официальное письмо.

— От государственного департамента?

— Да.

— Хорошо.


С мокрых листьев платанов скатывались дождевые капли. Они падали на подоконник, растекались по полу. Образовалась лужа. Генерал позвал секретаршу и сказал:

— Попросите, пожалуйста, вытереть!

Генерал поморщился. Вероятно, от плохой погоды настроение у него было кислое.

— Да, сэр! — но вместо того, чтобы выйти, женщина подошла к столу и положила тонкую папку. — Мне только что передали для вас шифровку, сэр.

— Спасибо, Кэтрин.

— Уборщицу я сейчас пришлю.

Генерал пробежал глазами телеграмму. Вялость исчезла. Он поднял трубку телефонного аппарата:

— Это я, сэр... Телеграмма от Роклэнда. Просит гарантий... От вашего ведомства. Сенсация! Консул выступает в печати против своего правительства! Ха, ха, ха... На весь мир... Благодарю, сэр.

«Парашютные стропы» на шее генерала то ли от напряжения, то ли от удовольствия, слегка покраснели. Когда в кабинет вошла уборщица, генерал бодро расхаживал и напевал веселую мелодию.

Несколько дней спустя Забродин встретился с Богдановым при входе в «Империал».

— Решено окончательно — в кафе на Ринге. Рядом с кинотеатром «Гартенбаум», — сказал Богданов и заторопился к себе.

В половине одиннадцатого Забродин пришел в кафе. В венских кафе почти нет часа «пик». Вечером — немного больше, днем — немного меньше, но посетители заходят все время. Пьют кофе, пишут письма, читают газеты, журналы, проводят деловые встречи.

На этот раз в кафе было более людно, чем обычно в это время.

Забродин увидел двух советских дипломатов. Они пили фруктовую воду и о чем-то беседовали. Забродин сел за свободный столик, взял утренние газеты и, просматривая их, наблюдал за входом в кафе.

Вот вошел Нечаев. Прошелся взглядом по столикам. Не замечая своих, прошел к окошку и сел за пустой столик. Взял иллюстрированный журнал и начал листать. Подошел официант. Нечаев сделал заказ.

Не успел официант отойти, как в кафе вошел плотный мужчина, постоял у двери, окинул взглядом зал и направился к Нечаеву.

Мистер Роклэнд нервничал. Он редко бывал в этих местах. Хотя и «нейтральная зона», но здесь рядом — советский сектор. Да и игра крупная. Или грудь в крестах, или голова в кустах, как говорят русские.

Поздоровавшись с Нечаевым, Роклэнд сел на стул и подозвал официанта:

— Бутылку мозельского! Живо!

— Есть!

— Ну, как, мистер Нечаев? — Видно было, что американец торопится.

— Все зависит от вас, мистер Роклэнд. — Нечаеву было не по себе. Но он не спешил.

— Я принес то, что вы хотели.

— Гарантии?

— Да.

— Кто подписал?

— Как вы просили — госдепартамент!

— Я могу посмотреть?

— Ну, разумеется...

Роклэнд достал из внутреннего кармана конверт и через стол передал Нечаеву. Нечаев раскрыл конверт, достал согнутый пополам лист бумаги и углубился в чтение.

Роклэнд вытер носовым платком вспотевший лоб и, не отрывая глаз, смотрел на Нечаева. Дочитав до конца, Нечаев сказал:

— Хорошо, мистер Роклэнд, хорошо. Это как раз то, что мне нужно. — Он сложил бумагу пополам, вложил ее в конверт и стал укладывать конверт во внутренний карман своего пиджака.

— Это вы верните, пожалуйста, мне.

— Хорошо, мистер Роклэнд, хорошо! — Нечаев словно бы не расслышал Роклэнда, который с растущим беспокойством наблюдал за его действиями.

— Я прошу вернуть мне письмо! — уже с раздражением проговорил Роклэнд.

Нечаев не спеша поднялся со стула и вдруг, размахнувшись, наотмашь ударил американца по лицу.

— Вот мой ответ!

Это было невероятно. Звук пощечины и слова Нечаева, сказанные так громко, что их могли слышать все, кто был в кафе, ошеломили посетителей, словно удар бича. Все повернулись в их сторону.

Роклэнд вскочил. Он был разъярен. Лицо покраснело, глаза налились кровью. Он был готов убить Нечаева и, вероятно, сделал бы это, но его схватили за руки.

В ту же секунду в зал вошел союзнический патруль и несколько австрийских журналистов. Это был день, когда во главе четырехстороннего патруля стоял советский офицер.


Вечерние венские газеты кричали: «Советский консул Нечаев дает отпор американцу Роклэнду!», «Крупный провал американской разведки!»

Более мелким шрифтом стояло:

«Американская разведка пыталась склонить к измене Родине консула Нечаева. Нечаев потребовал гарантий. В кафе «Гартенбаум» Роклэнд передал Нечаеву «гарантийное» письмо. В нем дается обещание предоставить советскому консулу политическое убежище в США и материальное обеспечение, если он согласится стать предателем!»

Спустя несколько дней, когда газетная шумиха немного поутихла, Роклэнда вызвал к себе американский посол:

— Господин генерал, — сказал он сухо, — вас вызывает Вашингтон. Когда вы намерены выехать?

— Завтра...


Военная власть четырех держав закончилась красивым парадом на площади дворца Хофбург. Представители воинских соединений под звуки своих национальных гимнов проходили круг почета и отдавали воинскую честь друг другу. Каждая рота шла своим церемониальным маршем: четко отбивали шаг советские солдаты, чуть пританцовывали французы, прямо вперед выбрасывали ногу англичане и американцы.

А через несколько дней усилилось движение поездов на восток и на запад. Они увозили служащих многочисленных учреждений и предприятий. Покидали Австрию и воинские части.

В конце июля Забродин встретился с Пронским.

— Собирайтесь домой, Николай Александрович!

— Когда?

— Поедете через две недели.

— Я готов. Мне собирать нечего.

— На следующей неделе вы организуете встречу Викентьева с Греггом и можете ехать.

— Прекрасно. Куда я должен явиться?

— Вы придете на эту квартиру, и мы отправим вас на Родину.

— Спасибо.

За много лет работы в разведке Пронский привык не задавать лишних вопросов. Он спрашивал только в тех случаях, когда ему было неясно, как он должен выполнить задание или когда хотел что-то прояснить. Так и сейчас, он не спросил: что будет с Викентьевым, к чему приведет его встреча с опытным американским разведчиком? Пронский только уточнил, где и когда он должен их познакомить.

Через две недели Забродин усадил Пронского в самолет и вручил ему документы.

— До встречи в Москве, Николай Александрович!

— Нет, в Новочеркасске! — Пронский радостно улыбался.

— И в Москве, и в Новочеркасске!

Забродин долго махал рукой вслед взлетевшему самолету.


...В один из знойных летних дней Богданов в сопровождении переводчика вошел в кафе. Викентьев сидел спиной к двери. Напротив него — Грегг. Греггу хорошо было видно, кто входит в кафе, но он, по-видимому, так увлекся разговором, что не заметил новых посетителей. А может быть, он их не знал.

— Разрешите присесть? — обратился Богданов к Греггу по-русски, а переводчик тут же перевел.

Грегг встал из-за стола. Он был удивлен такой бесцеремонностью ихотел было решительно отказать, но Викентьев поднялся и представил:

— Мой шеф. Прошу познакомиться...


К началу сентября почти вся советская колония выехала из Австрии. Остались только постоянные работники посольства и торгпредства, да несколько человек, не успевших еще передать дела.

Забродину уже нечего было делать в Вене, и генерал Шестов разрешил ему возвратиться в Москву. На вокзале Забродина провожал Богданов.

Прогуливаясь по платформе в ожидании отправления поезда, Богданов сказал Забродину, что от Грегга получены интересные сведения.

Поезд тронулся. Забродин и Богданов крепко пожали, друг другу руки. Забродин вскочил на подножку.

— Желаю удачи! — крикнул он. — До свидания!

ВИШНЕВАЯ ШАЛЬ


                                  



Хасан Эрушетов бережно завернул ружье в мешковину, отнес в угол пещеры и набросил сверху тулуп. В горах становилось сыро. Солнце скрылось за дальней грядой, но еще подсвечивало край неба и пронизывало прозрачный воздух рассеянным светом.

Эрушетов уселся на овечью шкуру, поджав под себя ноги. Перед ним лежала голая и пустынная земля. Кругом возвышались лишь мрачные скалы, и почва в долине вобрала в себя осколки этих скал. И только ниже за грядой огромных валунов и кратеров, напоминающих лунные, начинались альпийские луга.

Хасан был одет в короткую куртку и суконные брюки, заправленные в мягкие сапоги-ичиги, плотно облегающие икры ног. Голову прикрывала мохнатая барашковая папаха. Вот уже несколько дней он жил на небольшой горной площадке. Справа — глубокая скалистая пропасть, на дне которой клокотал шумный горный поток и всегда было темно и сыро, слева — скалистые обрывы, уходящие ввысь.

Хасан долго сидел неподвижно, прикрыв веки, и только губы его слегка шевелились. Нет, он не творил вечернюю молитву. Он был неверующим, несмотря на то что почти весь аул, в котором он родился и вырос, исповедовал магометанство. Он что-то напевал. Кругом — ни души. Даже горный орел, еще недавно паривший рядом, с заходом солнца укрылся в скалистой расщелине.

Эрушетов пел очень тихо, скорее даже бормотал что-то тягучее, заунывное и печальное. Он пел о том, как однообразен окружающий его горный ландшафт, как суровы эти голые вершины, кратеры и валуны и как монотонно шумит в ущелье бурный поток. И в напеве его звучала тоска, непомерная усталость и беспокойство.

Его никто не слушал, да он и не рассчитывал на это. Он был одинок в горах, и это одиночество прорывалось в его несложной и грустной песне.

До ближайшего селения было около пяти километров, да и то был глухой аул, затерявшийся среди кавказских хребтов, связь его с районным центром часто прерывалась из-за ливней и горных обвалов.

Эрушетов закончил петь, открыл глаза и увидел, что в ауле уже поднимаются над крышами приземистых домов сизые струйки дыма. Он представил себе, как в домах зажигают огни, хозяйки на очагах готовят ужин, во дворах слышится блеяние коз, перезванивают колокольчики, подвязанные к их шеям. И его потянуло к людям.

Но спуститься вниз он не мог. Его тонкие губы скривила горькая усмешка. Люди его боятся. Весь район, вся Грузия знает, что в горах скрывается группа уголовных преступников, во главе которой стоит он, Эрушетов.

Горец снова закрыл глаза. Ему вспомнилась убогая сакля, где он вырос. Отец, мать, два брата. Отец давно умер. Один брат погиб на войне, другой находится в заключении. Жива мать. Но как она живет, он не знает.

За трое суток, что он провел на этой горной площадке, Эрушетов о многом передумал.

Две недели тому назад его разыскал житель аула и передал весть: если участники группы добровольно выйдут и сложат оружие, то власти их простят, судить не будут. Вышла амнистия.

Эрушетов не знал, как отнестись к этому известию, правда это или ловушка. Целый день он и соучастники обсуждали, как поступить. Всем надоело скитаться в горах, все хотели жить дома. И только Махмуд повторял:

— Ох, не верю я! Вай, не верю!.

Больше всего на свете Эрушетов боялся тюрьмы. «Умру я в клетке!» — эта мысль не покидала его. Наконец он принял решение:

— Пора кончать. Виноват я один. Вам ничего не будет. Идите в район и сложите оружие... Мы никого не убивали. Если меня тоже простят, я готов сдаться. Пусть мне сообщит об этом Махмуд или Гиви. Я буду ждать.

С каждым днем ожидать становилось все тягостнее. Когда их было семеро, то казалось, что он живет в семье. Разговоры, песни. А теперь язык совсем бы отсох, если бы не пел. Вот уже солнце третий раз опустилось за гору, а Эрушетов никуда не уходил, все ждал гонца. «Кто придет и с какими известиями? А может быть, их всех посадили за решетку и слова об амнистии только обман? И опять все сначала: горные тропы, ущелья, побеги, ночевки и тоска по родному аулу?»

Хасан встал, прошелся по краю площадки. Никого. За те трое суток, что он провел здесь, успел припомнить всю жизнь.

Вот он — подросток. «Хасан, достанем из гнезда орленка!» — кричали такие же черноголовые, как он, мальчишки. И он не мог отказать. Они карабкались по горным утесам, там, где скалы отвесно уходили в пропасть и, казалось, не за что было уцепиться. Самый ловкий из них, Хасан, упираясь пальцами ног в едва заметные выступы, подбирался к гнезду.

Он вырос в большом горном селении. На уступах и террасах прилепились глинобитные хижины, и среди них выделялся сложенный из камня дом муллы. Самая красивая девушка в селении была племянницей муллы — Мамия.

Эрушетов вспомнил, как завидовали парни его умению стрелять из ружья. «Научи, Хасан!» — просили его. А когда на него смотрела Мамия, у которой была тугая черная коса и огромные пугливые глаза, он говорил:

— Подбрось-ка вверх копейку. Да повыше!

На лету сбивал монету и украдкой поглядывал на девушку. А парни хлопали в ладоши и кричали:

— Вай, Хасан! Вай, Хасан!

Учился в школе он хуже других, не давались ему науки. Но когда наступала зима и горы покрывались сверкающими белоснежными шапками, молодой горец отправлялся на охоту — здесь была его стихия. Никто в селении не приносил столько пушнины и дичи, сколько приносил он. Олень и. серна были его добычей. Он научился выделывать шкуры, получал за них хорошие деньги. Дважды ему повстречался бурый медведь. Одну шкуру он подарил Мамии.

Как-то Хасан увидел издали горного козла. Он стоял на крутом отроге скалы, наклонив голову и выставив, словно напоказ, свои витые рога...

Хасан решил приблизиться к нему на расстояние выстрела. Он взбирался по узкой тропке, извивавшейся по краю обрывистого склона. Неожиданно тропа исчезла, ушла куда-то в пропасть, а до животного, которое продолжало спокойно стоять, оставалось еще не меньше трехсот метров.

Хасан осмотрелся: скалистая стена слева уходила далеко ввысь, так, что пришлось задирать голову, чтобы увидеть ее край. С другой стороны очень крутой склон, почти обрыв. А впереди — и того хуже: пропасть — кинь камень — не слышно падения. Оставался один путь: назад; осторожно развернуться и идти по узкой тропке туда, откуда пришел.

Хасан потрогал рукой скалистую стену, которая тянулась дальше, над пропастью и в полутора метрах от него круто поворачивала. «Что там? Может быть, снова тропа?»

Пальцы рук ощутили холод. Солнце никогда не согревало эту скалу. Глаза невольно тянулись к стене над пропастью. Отступать не хотелось. «Вон там, совсем рядом, небольшие выступы и выемки. Что же там, дальше, за поворотом? А что, если... А-а! Не привыкать». Тоскливо защемило в груди. И вот он уже повис над пропастью.

Рука вцепилась в едва заметный выступ, ноги нашли незаметные упоры. А глаза смотрят вперед, обшаривают стену. На какое-то мгновение он повис на одной руке и сразу же ухватился за новый выступ. Нога нашла другую выемку... Даже сейчас он ощутил вечный холод, от которого заныли руки, хотя с тех пор прошло несколько лет.

Он передвигался по скале все дальше и дальше, повиснув над пропастью. Наконец поворот! Еще усилие, и нога стоит на тропе. Как он и предполагал, обрыв кончился и можно снова идти вперед. Извилистая тропа уходила отлого вниз. Хасан передохнул и посмотрел вокруг: горный козел куда-то исчез, но теперь он меньше всего интересовал охотника. Куда ведет тропа?

Осторожно ступая, он пошел вперед. Вскоре горы расступились, и в дымке показалось селение. Оно было скрыто густыми кронами фруктовых деревьев. В этих местах Хасан еще не бывал.

Спустившись в долину, он увидел отару овец и возле нее пастуха. Показалась странной одежда пастуха, и он подошел к нему, чтобы выяснить, где находится.

— Добрый день! — приветствовал Хасан незнакомца.

Тот что-то ответил, но Хасан не понял и переспросил:

— Что ты сказал?

Пастух опять что-то ответил. Только теперь Хасан догадался, что он говорит на другом языке. Хасан понял, что перешел границу. Скорей домой! И он возвратился в свои горы.

В другой раз он заметил с отвесной кручи небольшую площадку внизу. Отправляясь в очередное странствие, захватил с собой веревку и теперь решил осмотреть площадку. Спустившись вниз, увидел в стене небольшое отверстие, неприметное сверху: пещера! Вошел внутрь. Пещера была небольшая, вскоре он вышел с противоположной стороны. И опять оказался за границей.

Так Эрушетов узнал несколько проходов через границу, о которых не имел понятия никто другой.

Походит, бывало, по горам, настреляет птиц и домой. Мать разведет очаг, отец зажарит барашка и сакля, стены которой увешаны деревянной и глиняной посудой, наполняется теплом и ароматом жареного мяса. После ужина ложился рядом с братом в уютном углу на залатанном коврике, брошенном поверх медвежьей шкуры. А мать, укутанная с головой в поношенный черный шерстяной платок, все время на ногах, все время хлопочет, не зная покоя и отдыха.

В конце войны Хасана призвали в армию. Он стал снайпером. К этому времени он повзрослел и стал очень красив: высокий, статный, тонкий в талии, он гордо носил голову с копной густых черных волос. Узкий нос с небольшой горбинкой придавал лицу несколько суровое выражение, но это было только первое впечатление. Большие глаза под широкими черными бровями вызывали к нему симпатию. По характеру он был добр и доверчив, но очень вспыльчив. Воевал хорошо, его пули били без промаха, пока уже почти в конце войны осколок вражеского снаряда не раздробил плечо...

Эрушетов вздохнул и, стоя на краю площадки, в который уже раз всматриваясь вдаль, потрогал плечо. «Как ни в чем не бывало! Это мать. Ее заботливые руки да травы, собранные меж горных расщелин. Все прошло бесследно... Как там она?» Эрушетов с тоской посмотрел на горные хребты. «Был бы горным орлом, мигом бы слетал!» — подумал он.

Вылечившись, он так и не смог догнать своих сверстников: одни остались в армии и своим трудом и усердием дослужились до офицерских званий, другие пошли учиться. Хасан же не любил трудиться.

Почему же он оказался в горах? Почему он одинок и боится спуститься к людям? Когда Хасан начинал вспоминать все сначала, тугой ком подкатывал к горлу, сжимал его тисками, заставлял учащенно биться сердце.

Однажды, когда война была далеко позади, Хасан повстречал Мамию у горного источника. Было раннее утро. На высокой траве переливами сверкали капли росы.

Девушка отбросила черную косынку, которая скрывала от людей лицо, легко нагнувшись, зачерпнула воды, поставила кувшин на плечо и, слегка покачиваясь, пошла вверх по тропинке.

Она была так хороша, что у Хасана перехватило дыхание. Он выскочил из-за утеса и попытался ее обнять. От неожиданности девушка вскрикнула и выронила кувшин. Глаза ее сверкнули гневом, она оттолкнула Хасана и побежала вверх. Потом остановилась, слегка отдышалась и сказала:

— Не смей, Хасан! Не подходи! Оставь меня в покое.

Хасан молча спустился к ручью. Присев на корточки, он зачерпнул ладонями холодную прозрачную воду, смочил лицо, шею. Потом улыбнулся. В душе его все-таки теплилась надежда.

А вечером, когда солнце зашло за вершину горы, он увидел Мамию на улице вместе с учителем, который недавно приехал в аул. Молодой человек стоял подле нее, и они тихо о чем-то шептались. Девушка как-то особенно смотрела на учителя. Это Хасан заметил сразу.

Он подошел к ним. Учитель сделал шаг вперед, словно заслонил девушку от него. Выдержать это Хасан был не в силах. Он мгновенно выхватил кинжал из ножен. Ревность и гнев затуманили его рассудок. Он видел перед собою только соперника. Кинжал сверкнул в воздухе, и учитель, подавшись вперед, упал на землю.

— Что ты сделал? Убей и меня! — Мамия кинулась на Хасана и ударила его по лицу.

Кинжал выпал из рук Эрушетова. Резко повернувшись, он бросился бежать. Куда, зачем — он не знал и сам. А вечером, захватив ружье, ушел в горы.

«Виноват ли учитель, полюбивший Мамию? Виновата ли девушка, ответившая ему взаимностью? А он, Хасан Эрушетов, давно любивший Мамию, в чем виноват он?»

Учитель, к счастью, остался жив.

Несколько месяцев в родном ауле ничего не было слышно о Хасане, и старая мать, когда ее спрашивали о сыне, только вытирала глаза концом черной шали. Но делала она это уже больше по привычке, так как глаза ее оставались сухими: она выплакала все слезы.

Месяца через полтора после бегства Хасан повстречал в горах незнакомого человека. Елисбар — так звали незнакомца — был крайне истощен и в двадцать шесть лет выглядел подростком. Эрушетов накормил его и вылечил, так как Елисбар ни за что не хотел спускаться в селение. Обычно угрюмый и неразговорчивый, Елисбар однажды разоткровенничался и поведал, что работал шофером, частенько выпивал. Как-то в рейсе хватил через меру и вместе с машиной свалился в кювет. Сам не пострадал, а машину так искорежил, что его хотели судить. Вот и бежал в горы...

Потом из аула, расположенного по соседству с аулом Хасана, пришел Гиви.

— Ну и долго же я тебя искал! — воскликнул Гиви, когда они повстречались. — Хотят меня судить за кражу. Ну какой я вор? Посуди сам! Взял из магазина ружье и порох, а деньги верну, когда заработаю, — и он рассмеялся. В противоположность Елисбару Гиви был весельчак, любил балагурить и танцевать. От Гиви-то Хасан и узнал, что учитель остался жив.

— Мамия его навещает, — проговорил Гиви и осекся. Рука Хасана потянулась к кинжалу, но он сдержался.

Потом к группе примкнул круглолицый Хусейн, глуповатый Элдар и звонкоголосый Нония, которые тоже бежали от наказания. Все они дали клятву верности Эрушетову.

По горным селениям пошли слухи, что несколько человек скрываются в горах. Жители стали говорить с опаской: недавно группа людей напала на охотничий магазин, взяли ружья, много пороху, в долине связали пастуха, угнали в горы колхозных овец...

К зиме разговоры поутихли. Замело тропы буранами. Дороги стали непроходимыми, и милиция вынуждена была прекратить розыск. Поговаривали, что видели каких-то парней в горах, на границе с Турцией.

Самым последним пришел в группу Махмуд. Хасан хорошо помнил, как это было.

На утренней заре, когда еще очень хотелось спать, его разбудил Гиви:

— Хасан, там кто-то кричит.

— Где? Я не слышу. Пойди посмотри.

Гиви поднялся и вышел из пещеры. Остановился на площадке и из-за камня стал наблюдать. Путник был один.

— Эгей-ей! Эгей-ей! — теперь и Хасан услышал крик. Быстро вскочил и вышел из пещеры. Какой-то человек с мешком за плечами удалялся от них. Хасан сказал:

— Спустись, Гиви. Узнай, что ему нужно.

Молодой горец быстро нагнал путника и вырос перед ним, словно из-под земли.

— Куда держишь путь так рано?

— Несу шапки тому, кто лучше всех стреляет.

— Шапки?! — Глаза у Гиви разгорелись. Все они давно мечтали о теплых барашковых шапках, отнимать же их у местных жителей не разрешал Хасан. Он знал, как трудно достается хорошая шапка.

— Покажи! — попросил Гиви.

Махмуд развязал мешок, достал черную барашковую шапку, потряс ее в руке, отчего мех стал пышным, и передал горцу. Гиви погладил мех рукой и осторожно надел шапку на голову. «В самый раз. Точно сшита по заказу!» — подумал он. С шапкой не хотелось расставаться.

— А еще есть? — спросил он с надеждой в голосе.

— Бери, бери. Для всех принес. Веди меня к главному. Махмуд знает, сколько нужно.

Хасан сидел на большом валуне, слегка прикрыв глаза, то ли жмурясь от солнца, то ли раздумывая.

Махмуд поднялся на площадку, остановился возле него и стал рыться в мешке, выбирая шапку.

— Вот для тебя, — наконец вытащил он и протянул Эрушетову. — Посмотри, какая красивая!

Шапка действительно была хороша. Хасан взял шапку, пощупал мех и ощутил приятное тепло.

— Возьми меня к себе, — тихо произнес пришелец.

«Что нужно этому человеку? Почему он принес шапки? Откуда он знает, сколько нас человек?» Хасану показалось, что Махмуд что-то скрывает.

— Кто тебя прислал? — не отвечая на просьбу и глядя в упор на Махмуда, спросил Эрушетов.

— Почему ты мне не веришь?

— А почему я должен тебе верить?

— Не уйду я от тебя. Некуда мне податься. Меня тоже ищут. Пока никто не знает, что я отправился к тебе. Работал я в магазине и растратил много денег. Были у меня женщины, сам понимаешь... Вот и будут меня судить. А я не могу в тюрьму, горную птицу нельзя упрятать за решетку — погибнет. Так же, как и тебя...

Эрушетов долго разговаривал с пришельцем, не решаясь взять его к себе: уж очень хитрым он ему показался. Но Махмуд знал, о чем и как нужно говорить, и, заметив, что Хасан начинает колебаться, пустил в ход самый сильный козырь. Он достал маленький кинжал в красивых ножнах.

— На, бери! Мне дал знакомый старик шапочник. А я дарю тебе.

Теперь Эрушетов ни в чем не мог отказать Махмуду. Он любовно погладил кинжал и спросил:

— Кто такой шапочник и откуда у него такая вещь?

— Не знаешь ты его. В Тбилиси он живет. О тебе слышал.

— Ого! Вон куда слухи дошли...

— Еще бы! Целый взвод милиции против тебя посылают. Хотят любыми средствами уничтожить группу. Нужно сейчас же уходить...

А утром и в самом деле внизу появились военные. Какой-то отряд разбил палатки у подножия горы. Вскоре солдаты начали окружать стоянку Эрушетова. По-видимому, они получили точные сведения, где находятся преступники. Первым к главарю подбежал Махмуд:

— Нужно бежать, Хасан! Немедленно, если еще успеем... — он был взволнован. Лицо его покраснело, на лбу выступил пот. Только теперь Эрушетов окончательно поверил ему.

— Ничего, дорогой, не волнуйся. — Эрушетов оставался спокойным.

Когда солнце повисло высоко над горами, а воздух прогрелся и стал дрожащими струйками подниматься вверх, солдаты начали взбираться на гору. Им, должно быть, дан был приказ, взять всех живыми.

Участники группы сгрудились возле своего предводителя и ждали его решения. Эрушетов сидел на большом камне, молча смотрел на громадные каменные глыбы и о чем-то думал.

Собирался он вступить в бой? Но он не был безрассуден и понимал, что сопротивление бесполезно. Сожалел ли, что не послушался Махмуда и не ушел ночью? Сейчас ему было жаль покидать Родину и уходить на чужбину, хотя он знал, что другого выхода нет.

Когда солдаты подошли так близко, что могли вести прицельный огонь из винтовок, Эрушетов подал команду:

— В людей не стрелять! Два залпа вверх! — взмахнул рукой и выстрелил вместе со всеми. Солдаты залегли, укрылись за крупными камнями и открыли огонь.

Хасан приказал:

— Всем за мной, не отставать!

Солдаты карабкались все выше и выше. Сбоку — пропасть, в которую страшно смотреть, впереди — отвесная скала, неприступный утес, на который могут взобраться только альпинисты. И совсем рядом — горная площадка. Командир отряда подал команду:

— Прекратить огонь!

Он был уверен, что участники группы одумались и решили сдаться.

Отряд мигом взобрался на площадку. В воздухе стоял запах пороха, угли в костре еще тлели. И — никого. Преступников след простыл. Командир оглянулся по сторонам, может быть попрятались? Но спрятаться было негде...


Эрушетов медленно шел во главе группы. Они спускались вниз уже по ту сторону границы. Одному ему известными тропами вывел он своих людей из окружения. Но на душе у него было не весело.

Когда селение было совсем близко, он подозвал парней и сказал:

— Наступают холода. В горах нам будет тяжко. Перезимуем здесь. Кто говорит на местном языке?

— Я немного, — ответил Махмуд.

— Ты пойдешь со мной в селение. Продадим шкуры, купим продукты и порох. Остальные останутся с пастухами в горах. И чтоб все было тихо!

Слова главаря были законом. В селении Махмуд предложил:

— Давай поедем в город. Посмотришь красивые магазины.

Эрушетов покосился на него.

— А если потребуют документы?

— Не бойся. Я там бывал, никто не интересуется. Зайдем к мадам Сании. Заведение там у нее с девочками...

Эрушетов прислонился к скале, задумчиво посмотрел на горы, которые заволакивали тучи, и решительно сказал:

— Нет, дорогой. Ты как хочешь, а я не пойду... Не лежит у меня душа, понимаешь... Буду ждать тебя здесь. Когда ты возвратишься?

— Дня через два, если ты не возражаешь. Ты должен меня понять.

— Иди, но будь осторожен...

Махмуд возвратился, как обещал.

Выглядел он веселым и отдохнувшим. После взаимных приветствий, радостно воскликнул:

— Какой я тебе принес подарок, Хасан! Посмотри! — и Махмуд вытащил из внутреннего кармана черкески серебряную с инкрустацией зажигалку.

— Где ты взял? — глаза Хасана загорелись от восхищения.

Он положил зажигалку на ладонь, сокрушенно посмотрел и сказал:

— Возьми назад. Не могу я принять такой подарок. Чем я тебе отплачу?

— Э-э, Хасан! Зачем отплачивать. Ты уже и так сделал доброе дело, что взял меня к себе. Куда бы я девался! Бери, бери! Это дал мне друг, который мне тоже многим обязан. — Махмуд отошел в сторону, показывая, что разговор окончен.


Зима показалась Хасану очень длинной, и с наступлением ранней весны они возвратились на Родину. Солдаты ушли, кругом было тихо и безопасно. Эрушетов навестил мать. Она обрадовалась, да недолго длилось ее счастье. Скоро Хасан опять ушел в горы.

Против его группы вновь послали отряд. Хоть и не совершали они убийств, но угоняли скот, нападали на лавки. Несколько раз командир отряда проводил разведку, узнавал, где находится группа, и спешно готовился к операции. Но каждый раз главарь уводил своих людей из-под удара. Как он это делал? Для всех оставалось секретом.

Осенью Хасан опять ушел через границу, а возвратившись весной, принес матери подарок: красивую вишневую шаль. Хасан даже сейчас помнил мягкое тепло тонкой шерсти, и ему виделась счастливая улыбка матери.

«А все Махмуд! Настоящий друг. Это он принес шаль из города... Что-то долго его нет!» — с огорчением вспомнил Хасан...

Когда совсем стемнело, он поднялся, чтобы приготовить ужин: вошел в пещеру, разложил сухие сучья, собираясь разжечь костер. Неожиданно послышался крик. Хасан выскочил на площадку. Прислушался.

— Эге-ей! — он узнал знакомый голос. Эрушетов встал на краю утеса, где был виден только крутой спуск лишь у самых ног, а дальше угадывался обрыв. Накрывавший его причудливый купол из звезд не давал света.

— Эге-ей! — более отчетливо повторился крик и его умножили горы: «Эгей... Эгей... Эге...»

Теперь он ответил:

— Ого-ой! — И эхо подхватило: «Ого-о!.. Ого!.. Ооо!..»

Потом стало слышно, как внизу осыпаются камни из-под чьих-то ног. Вскоре на горную площадку поднялся Махмуд. Хасан подошел к нему, и они обнялись.

— Пойдем, дорогой, в пещеру. Я готовлю ужин.

Эрушетов достал из дальнего угла пещеры баранью тушу. Махмуд ловко разжег костер. Не прошло и часа, как они сидели у раскаленных углей, резали ароматную, пропеченную на вертеле баранину. Когда Махмуд утолил голод после долгого пути, Эрушетов спросил:

— Что так долго не шел?

— Был, дорогой, в Москве. Сам понимаешь, время летит, как лавина с гор. Переговоры, разговоры...

— Неужели в Москве? Что говорят власти? — Эрушетов посмотрел на пришельца с тревогой и надеждой.

— А-а, дорогой. Ничего хорошего. — Махмуд неопределенно взмахнул рукой. Потом долго жевал кусок баранины, словно ему попались жилы. Наконец он сказал: — Нельзя тебе, Хасан, покидать горы. Не простят они тебе. — Заметив горькую усмешку, пробежавшую по лицу главаря, продолжал: — Власти ничего не говорят. Сказали, пусть выходит и сдает оружие. Потом решим. Но я случайно подслушал разговор. Один большой начальник говорил другому: «Он связан с заграницей. Весь район знает, что он ходил на ту сторону. Нельзя, говорит, оставлять его на свободе».

Эрушетов печально смотрел на тлеющие угли. Долго сидел молча. Наконец, с горечью произнес:

— Нельзя так нельзя... Буду жить здесь...

И больше за весь вечер не сказал ни слова. А утром Махмуд предложил:

— Давай, Хасан, сходим на ту сторону. Поживем несколько дней, развлечемся. Не хочу я покидать тебя в таком настроении.

— А-а, все равно. Пошли, — Хасан кивнул головой.

Через несколько дней, когда они возвратились обратно в свои горы и стали прощаться, Махмуд сказал:

— Не печалься. Ты не останешься один. Я пришлю к тебе кого-нибудь Да и сам буду навещать.


В середине рабочего дня, Забродин неожиданно услышал необычный шум, доносившийся из узкого коридора, куда выходила дверь его кабинета.

Выглянув в коридор, полковник увидел экзотическую группу: люди в длинных бурках и лохматых черных шапках, громко разговаривая и жестикулируя, шли куда-то гурьбой в сопровождении нескольких офицеров.

«Кто такие? Задержанные? По какому поводу? И почему толпой?»

Потом Забродин узнал, что это были лица, совершившие уголовные преступления и скрывавшиеся в горах Кавказа. Эти горцы получили амнистию и приехали в Москву за документами.

Может быть, все это быстро бы исчезло из памяти полковника и он не узнал бы ничего о судьбе главаря этой группы Эрушетова, ни о последующих событиях, если бы ему не пришлось принимать участие в одной операции. Вот тогда-то он и узнал все подробности.

В конце августа возникла необходимость съездить в Грузию. Забродин уже получил от руководства все инструкции и подбирал нужные ему материалы, когда его опять пригласили к генералу Шестову.

В кабинете было несколько человек.

— Присаживайтесь, — пригласил он Забродина. — Когда выезжаете?

— Завтра.

— У вас серьезные задачи в Грузии и мало времени. Я это понимаю. Но появилось еще одно важное дело.

Генерал наблюдал за реакцией полковника и, убедившись, что Забродин внимательно слушает, продолжал:

— Мы обсуждаем, как вытащить в селение главаря уголовной группы. Почему-то Эрушетов не хочет выходить, хотя прекрасно знает, что была амнистия и никакого наказания он не понесет. Дважды посылали к нему Махмуда. Вчера Махмуд снова возвратился ни с чем. Говорит, что Эрушетов категорически отказывается. А в горах оставлять его нельзя. Сбегутся к нему опять темные людишки, и снова нужно будет снаряжать отряд на их поимку. А каково жителям района? Они боятся ездить из аула в аул.

Нам поручили заняться этим делом вместе с МВД Грузии: Эрушетов знает тайные проходы в горах, ведущие за границу, и ходит туда и обратно, когда ему вздумается, совершенно беспрепятственно. Нарушает пограничный режим. Дело приобретает политический характер. Познакомьтесь с материалами на эту группу. Наше мнение такое: направить в горы Махмуда и кого-нибудь еще вместе с ним, чтобы они вдвоем попытались все же уговорить Эрушетова. Если же это им не удастся, то они должны связать его и силой привезти в Тбилиси. Вдвоем они справятся. Нужно подобрать для Махмуда крепкого напарника. Вы поговорите с грузинскими товарищами, кого можно выделить в помощь Махмуду. Может быть, Гиви или кого другого. Но чтобы он не подвел. Нужно кончать любыми средствами.

Забродин прочитал все документы по делу, и принятое решение не вызвало у него никаких сомнений. Другого выхода из создавшегося положения он не видел.

В поезде он много думал о судьбе Эрушетова. Он уже знал его биографию, и ему было непонятно поведение горца.

«Что может удерживать человека в горах, в одиночестве? Ненависть к людям? Может ли неудачная любовь вызвать ненависть ко всем остальным? И как долго может это продолжаться?»

Полковнику хотелось создать версию, которая объясняла бы поведение Эрушетова. «Главарь знает, что наказание ему не грозит, — рассуждал он. — Жить одному в горах даже год или два, а не то что несколько лет, как живет Эрушетов, хуже любой ссылки. Какие же причины вынуждают его так поступать? Может быть, он впал в отчаяние и ищет смерти?.. Нет, он не лезет на рожон, под пули. И откуда отчаяние? Даже самую горячую любовь время излечивает. А если не отвергнутая любовь, то что тогда?

Наше правительство поступило очень гуманно. Амнистия дает возможность исправиться тем, в ком осталась еще хоть какая-то доля порядочности. Эти люди имеют возможность стать полноправными гражданами. Какая же сила удерживает Эрушетова?

Остается единственное: вероятно, он совершил тяжкое преступление, убийство! Опасается, что это обнаружится и амнистия ему не поможет, он будет отвечать по всей строгости закона».

Остановившись на такой версии, Забродин на некоторое время отвлекся от дела Эрушетова.


В Тбилиси Забродин приехал днем. Его встретили грузинские товарищи. В большом городе, зажатом со всех сторон горами, было жарко, и, пока автомобиль мчался по извилистым улицам, Забродин с завистью смотрел на зеленую гору Мтацминда, что возвышается над столицей Грузии. Там, вдали, бесшумно двигались вверх и вниз вагончики фуникулера, поднимающие жителей в прохладный парк.

Далеко на склоне горы он заметил знакомую древнюю церковь святого Давида. Там захоронен Грибоедов. Потом перед ним раскрылась зажатая с двух сторон в бетонные набережные Куры...И вот уже красивое здание гостиницы на проспекте Руставели.

Друзья наперебой рассказывали, что нового построено в городе, с гордостью сообщали о том, что заполняется водой Тбилисское море, и он вместе с ними радовался их успехам.

На следующий день Забродин занялся делами. Он выяснил, что контрразведке известны несколько контрабандистов, которых по ряду соображений пока не трогали. Было известно, что и куда они переправляли, но ничего подозрительного по связям с иностранными разведками зафиксировано не было. Речь шла только о заграничных «тряпках» и сигаретах.

Несколько человек встречались с подозрительными иностранными туристами. Эти связи были эпизодическими. Решили еще раз проверить и их.

Только к вечеру полковник смог выкроить время для группы Эрушетова. Он позвонил полковнику Чхенкели, который руководил всей операцией.

— Заходите, дорогой, заходите, — услышал он приветливый голос. — Я уже знаю, что нам нужно поговорить о деле Эрушетова.

Забродин вошел в большой кабинет. Навстречу ему поднялся из-за стола невысокий, довольно полный молодой грузин, с сединой на висках. Он крепко пожал Забродину руку и усадил в кресло. После того как они справились о здоровье друг друга, о семье, они перешли к делу Эрушетова. Забродин изложил инструкции, полученные в Москве. Чхенкели задумался. Закурил.

— Мы обсуждали этот вариант. — Чхенкели говорил ровно, спокойно. — Можно послать в горы Махмуда с кем-нибудь и взять Эрушетова силой. Но нам кажется, что это не лучшее решение вопроса.

Чхенкели пристально посмотрел на Забродина. Своими возражениями он не хотел обидеть коллегу. Забродин внимательно слушал его.

— Посудите сами, — продолжал Чхенкели. — Во-первых, Эрушетов сильный и ловкий. Он может убить и двоих. Во-вторых, — он вытащил два толстых цветных карандаша из стаканчика и положил их рядом на столе, — Эрушетов может уговорить этих парней остаться с ним в горах и, таким образом, все, что мы сделали до сих пор, окажется напрасным. А самое главное, — он взял в руку третий карандаш, как бы подчеркивая значимость своих слов, — если они доставят к нам Эрушетова связанным, то что будет с ним? Распространится ли на него амнистия, в которой сказано, что участники группы должны спуститься с гор и добровольно сложить оружие. Вероятно, этот вопрос будет решать суд? А если судить главаря, то какое влияние это окажет на других участников группы? — Чхенкели разволновался.

Он израсходовал все аргументы и теперь смотрел на Забродина, пытаясь отгадать, что тот ответит.

Забродин понял, что Чхенкели прав. Обсуждая этот вопрос в Москве, они, по-видимому, не учли всех обстоятельств, всей специфики. В данном случае целесообразно было отказаться от плана, намеченного в Москве. Но Забродин не мог решить это сам и пока молчал, Что-то вспомнив, Чхенкели продолжал:

— Нужно учесть еще одну особенность: если такого человека доставить связанным, то даже при самом лучшем исходе не удержать нам его потом в селении. Останется обида. Уйдет он снова в горы и будет мстить людям.

— Вы, вероятно, правы, — сказал Забродин. — Но где же выход? Что еще можно сделать в этой ситуации?

— Выход найдем, дорогой Владимир Дмитриевич, — обрадованно воскликнул Чхенкели. Он увидел, что Забродин соглашается с ним. — Вот послушайте одну притчу, и вы, может быть, поймете меня лучше. Хотите? Я вам расскажу. Но... сначала выпьем чая.

— С удовольствием сделаю то и другое. — Забродин рассмеялся.

Чхенкели попросил принести чай и приступил к рассказу:

— В горах жил пастух. Имел девятнадцать чистокровных рысаков. Это — не мало. Было у этого пастуха три сына. Когда он почувствовал, что умирает, созвал своих сыновей и говорит: «Дорогие мои дети, я не очень богат, но мои арабские кони стоят немалых денег. Скоро они достанутся вам. Единственная моя просьба, чтобы вы поделили их так, как я велю: старшему сыну половину табуна, среднему — одну четверть, младшему — одну пятую». Сказал и умер.

Стали сыновья ломать голову, как поделить наследство, чтобы выполнить волю отца. Число девятнадцать пополам не делится, и на четыре, и на пять частей — тоже. Продать одного, двух, наконец всех рысаков и поделить оставшихся лошадей и деньги так, как велел отец? На Западе, по-видимому, так бы и поступили. У нас же воля отца священна. Нужно точно выполнять его наказ. Гадали, думали и, ничего не придумав, решили пойти за советом к мудрецу.

Выслушал их мудрец и говорит:

— Возьмите моего коня и поступайте, как велел отец, — коротко и ясно.

И в самом деле: у них стало двадцать коней. Половину— десять коней получил старший брат. Одну четвертую часть — пять коней получил средний брат и одну пятую часть — четырех коней получил младший брат. В сумме получается девятнадцать рысаков. Но один остался лишний. Опять задумались братья и пошли к мудрецу.

Усмехнулся старик и отвечает:

— Так, ведь, это мой конь, которого вы брали взаймы. Отправьте его обратно в табун.

Вот так поступают у нас, на Востоке.

Чхенкели улыбнулся и спросил:

— Понравилась притча?

— Очень. И чай тоже. Большое спасибо... Но где же нам найти такого мудреца?

— Э-э, дорогой. Я не хочу быть похожим на того мудреца, но в деле Эрушетова тоже происходит что-то, как в этой притче. Мы чего-то не знаем. Нужен какой-то ключ, чтобы раскрыть эту загадку.

— И я тоже так думаю. Но какой ключ, как его найти?

— Я мог бы предложить такой вариант: у Эрушетова есть старший брат, которого он всегда очень любил. Да и воля старшего у нас — закон. Этот брат в заключении. — Чхенкели сделал вид, что не заметил разочарование, явно проступившее на лице Забродина при последних словах, и продолжал горячо убеждать: — Всякое в жизни бывает. Занимался он раньше спекуляцией, вот и получил свое. А теперь мы справились в колонии — ведет брат там себя неплохо. И я уверен, что если он даст слово, то свое обещание сдержит. Так говорят люди. Вот его-то мы и пошлем к Хасану в горы.

— Согласится ли он?

— Это другой вопрос. Сначала его нужно привезти в Тбилиси и поговорить. Человек он разумный, и я думаю, что захочет помочь нам и своему брату.

У Забродина сразу возникло множество вопросов и сомнений. «Посылать в горы человека, который был осужден и, возможно, затаил обиду? Не останется ли он там? Отменять решение, принятое в Москве? Правильно ли это будет? А может, Эрушетов совершил тяжкое преступление? В таком случае его нужно брать только силой и брат тут не помощник... Но, с другой стороны, доводы Чхенкели логичны».

Забродин уклонился пока от прямого ответа на предложение Чхенкели.

— Давайте поговорим с Махмудом. Потом окончательно договоримся.

Забродину хотелось посмотреть на этого человека. Да и не поговорив хотя бы с одним участником группы, он не мог отменять решение, принятое в Москве.

— Хорошо, дорогой, — спокойно ответил Чхенкели, но в его голосе Забродин почувствовал нотки обиды.

Махмуд прибыл под вечер следующего дня.

Был он невысок, но широкоплеч и жилист. В его движениях угадывались ловкость и сила.

— Гамарджоба! Извините, товарищ начальник, что не мог раньше. Очень, очень торопился, но дорогу дождь размыл. Сами понимаете, — Махмуд улыбнулся. Он остановился у порога, переминаясь с ноги на ногу. С любопытством посмотрел на Забродина. Потом поклонился ему и произнес: — Гамарджоба!

— Гамарджоба, — ответил Забродин.

Чхенкели усадил Махмуда за стол и, указывая на лежащие на столе папиросы, спросил:

— Еще не научились курить?

Махмуд покачал головой и опять улыбнулся:

— Нет. Спасибо. В нашем селении никто не курит.

— Тогда будем пить чай. — Чхенкели распорядился накрыть на стол. — Домой вы вернуться, по-видимому, сегодня не успеете? Ночевать будете здесь? У вас есть родственники или знакомые в Тбилиси? Или вам нужно заказать номер в гостинице?

— Спасибо, товарищ полковник. Гогоберидзе, — Махмуд кивнул в сторону двери, как бы указывая на сотрудника, который его привел, — уже это сделал. А что, будет длинный разговор? Я очень устал с дороги, — в свою очередь спросил он.

— Нет. Хотим еще раз посоветоваться, — спокойно ответил Чхенкели. — Мы задержим вас недолго. Как у вас дома?

— Отец жены все болеет. — Махмуд нахмурил брови и опустил голову вниз.

— Что с ним? Нужна помощь? — с участием спросил Чхенкели.

— Нет, спасибо. Врач был. Ничего уже ему не поможет.

Махмуд печально прикрыл глаза, всем видом показывая, что ему тяжело об этом говорить.

— Что слышно об Эрушетове? — Чхенкели переменил тему разговора.

— Не знаю. С тех пор как я был у него неделю тому назад, о чем вам докладывал, ничего больше не слышал.

— Почему он не хочет спуститься в селение и жить нормальной жизнью? — включился в разговор Забродин.

— Говорит, что отвык от людей. Хочет жить один. Вам это трудно понять, а я понимаю. Горы тянут к себе, как бы вам объяснить. Не отпускают. Там есть своя прелесть... — Махмуд говорил с чувством, и ответы его казались убедительными.

— Он мог бы явиться с повинной, а потом жить там, где ему хочется, хотя бы в горах, — настаивал Забродин.

Махмуд удивленно посмотрел на Забродина.

— Да. А ведь в самом деле. Мы с ним об этом как-то не говорили. Я могу сходить еще раз...

— Вы ходили дважды?

— Да, товарищ начальник.

— Может быть, он не верит вам одному и лучше отправиться с кем-нибудь вдвоем, чтобы его уговорить? — спросил Чхенкели.

— Почему не верит? — вспыхнул Махмуд. — Он сам сказал, чтобы я пришел к нему... — в голосе Махмуда прозвучала обида. Он допил чай. Потом, подумав, оказал:

— А вообще, как прикажете. Кого я должен взять с собой?

— Мы еще подумаем, — сказал Чхенкели, — и вас вызовем.

Отпустив Махмуда, Чхенкели и Забродин долго еще сидели и обсуждали разные варианты решения этой проблемы. В конце концов Забродин сказал:

— Вы правы. Я согласен с вашим предложением. Сообщу об этом в Москву. С чего будем начинать?

— Я думаю, что сначала нужно вызвать в Тбилиси брата Эрушетова и поговорить с ним, обсудить обстоятельства дела.

Было около десяти часов вечера, когда Забродин вышел из здания МВД.

Воздух, насыщенный ароматом ночных цветов, каких-то пряностей, звуки веселой музыки отвлекали от забот.

Забродин направился к гостинице кружным путем, темными улицами, чтобы насладиться прелестью южной ночи. В одном месте, где деревья расступились в стороны и стали видны иссиня-черные горы, он увидел несколько светящихся точек и подумал: «Где-то среди этих суровых громад затаился Хасан. Чего он хочет?» Забродин даже поежился: уж очень неприглядной показалась ему такая участь.

Потом Забродин вышел на центральную улицу города. Здесь было душно, шумно и многолюдно.

Неожиданно внимание его привлек невысокий мужчина, сосредоточенно рассматривающий ярко освещенную витрину. «Махмуд! Почему он здесь? Вышел прогуляться? А почему отвернулся? Говорил, что очень устал и пойдет спать?.. Видел ли он меня? А впрочем, к чему лишние предположения? Завтра все выяснится. Чхенкели дал распоряжение за ним понаблюдать».

Забродин сделал вид, что не заметил Махмуда и пошел своей дорогой.

Разговор в МВД озадачил Махмуда. К этому было немало причин: его вызывали уже третий раз в связи с делом Эрушетова. Поручения становились более ответственными. Он шумно вдохнул пряный вечерний воздух, что-то пробормотал и нахмурил брови.

Махмуд быстро прошел в гостиницу, переоделся в темный вечерний костюм и отправился в город. Он влился в толпу горожан, шел не торопясь, словно бы бесцельно. Останавливался у ярко освещенных витрин, прислушивался к звукам оркестров, доносившихся из переполненных кафе. Подошел к кассам кинотеатра: последний сеанс уже начался. Махмуд оглянулся по сторонам, медленно подошел к темному переулку, свернул в него и, пройдя сотню шагов, остановился, чтобы прикурить. Поблизости никого не было.

Он быстро дошел до конца переулка, свернул в улицу, ведущую в сторону от центра. Шел торопливо, уверенно, было видно, что он хорошо ориентируется в этом районе.

Махмуд прошел несколько кварталов, вышел к набережной Куры. Наконец подошел к калитке, просунул руку в щель, открыл. Он оказался в небольшом дворике, мощенном камнем. Было совсем темно, но он шел все так же уверенно.

Вот и дом. Жилые комнаты располагались на втором этаже, а сложенный из камня и зацементированный низ использовался для подсобных целей. Внизу — сарай, гараж, хранилище для вина, овощей и копченостей. Это ему было знакомо.

На ощупь поднялся по высоким ступеням и тихо постучал. В прихожей зажегся свет, и женщина громко спросила:

— Кто?

— Махмуд, — коротко бросил пришелец.

Дверь тотчас отворилась. Его встретила женщина с красивым лицом, но сильно располневшей фигурой.

— Нестор дома? — спросил Махмуд.

— Проходите. Сейчас позову.

Ночной гость прошелв просторную комнату. Большой диван, стол. На стене пестрый ковер, на нем изогнутая сабля с богатой инкрустацией. В углу — ножная швейная машина.

Через несколько минут в комнату, тяжело ступая, ввалился толстый мужчина, одетый в брюки галифе и черную кавказскую косоворотку, подпоясанную тонким ремешком. Полное лицо его было бронзовым от загара.

— Гамарджоба. Что так поздно? Заказчики в такое время за шапками ко мне не являются, — недовольно буркнул он.

— Был сегодня там... Вызывали. Нужно срочно поговорить.

— Тогда садись. — Нестор указал на стул. А как пришел?

— Все спокойно. Проверился.

Хозяйка молча внесла и поставила на стол кувшин с вином, два граненых стакана, тарелку с сыром, нарезанным ломтиками. Шапочник налил вино:

— За твое здоровье, дорогой гость.

Выпили.

— Что они хотят? — спросил хозяин.

— Все то же: намерены вытащить Эрушетова любыми средствами. Может быть, пошлют кого-то со мной. Был такой разговор. Тогда — все пропало. Что делать? — Махмуд нервно теребил ремень.

— Дали задание?

— Нет, еще не дали. Но, вероятно, дадут.

— Кто с тобой пойдет?

— Не знаю. Сказали, чтобы ехал домой, а когда будет нужно — вызовут. Поэтому и пришел к тебе. Потом могу не успеть. Решай, как быть.

— Чего тревожишься? Нам больше не нужен Хасан. Ты сам знаешь путь на ту сторону...

— Я плохо запомнил. Я не смогу провести, как ведет Хасан. Да и вообще в горах нужен человек...

Нестор задумался, потрогал руками ремешок, почмокал губами и, наконец,сказал:

— Твоя правда. Дело говоришь. Нужно думать, ой как думать! Однако второго никак нельзя допускать к Эрушетову. Иначе — всему конец...

— Вай! Но как это сделать?!

Хозяин долго ходил по комнате. Молчал. Молчал и гость. Потом Нестор вышел в прихожую. Возвратился, держа в руках кинжал.

— Вот возьми. У нас с тобой не остается ничего другого. Если пойдет второй, там, в горах, вблизи пещеры Эрушетова ты его... — Нестор приложил ладонь поперек горла. — Это единственный выход. Сам понимаешь... Второй не может возвратиться в Тбилиси, не поговорив с Хасаном. А допускать его к Хасану тоже нельзя. Понял?

— Боюсь я...

— Не бойся. В случае чего уйдем на ту сторону. Эрушетов покажет дорогу, пойдет вместе с нами. Не в первый раз. Другого выхода у него не будет. К Эрушетову явишься один. Скажешь, чтоб остерегался. Его считают шпионом. Все знают, что он ходил на ту сторону. У матери многие видели заграничную шаль... А главное, расскажешь ему, что тебя вызывали в МВД и дали задание доставить его связанным. Дали напарника, вооружили его пистолетом и послали с тобой в горы. Но ты не мог предать Хасана, ты — его верный друг, а напарника по дороге зарезал, так как он мог стрелять. Понял? Эрушетов тебя еще больше оценит. Он человек не очень умный, не догадается. Будет служить нам верой и правдой, будет нашим проводником за кордон. Понял?

— Хорошо ты придумал, но как же я вернусь назад, что скажу начальникам? Они меня повесят! Тогда я тоже должен оставаться в горах, а это мне — нож в сердце.

— Э-э, дорогой! Ничего ты не понимаешь. Пустая голова, под стать Эрушетову... Ты вернешься в Тбилиси, как герой! Начальникам скажешь, что вдвоем вы пытались связать Эрушетова, но неудачно. Твоего напарника он убил кинжалом, а ты едва спасся! Понял? У Хасана будут все пути отрезаны. Они будут считать его убийцей. Кто это сможет опровергнуть? Ему не простят. Хасан вынужден будет скрываться до конца своих дней. Он будет наш!

— Ай Да Нестор! Ясная ты голова! — теперь Махмуд улыбнулся, и лицо его просветлело.

Хозяин налил вина.

— Ну, давай на дорогу. Желаю успеха!


Забродин возвращался в Москву с чувством неудовлетворенности. Хотя основные дела, из-за которых он ездил в Грузию, закончились успешно и коллеги тепло провожали его, но на душе у него остался осадок: с делом Эрушетова так и не разобрались. Даже не ясно, что же все-таки получится? Сумеет ли брат его уговорить, да и вообще, возьмется ли он за это дело? Вернется ли Хасан к мирной жизни? И что делать в противном случае: брать силой?

Забродин еще ничего не знал о шапочнике Несторе Карониди, но у него, было предчувствие недоброго. Обычно в Москву он возвращался с удовольствием. Даже в кратковременных командировках начинал тосковать по столице, по ее неугомонному ритму жизни. Скучал о семье. Сейчас он был настроен мрачно.

Утром Забродин отправился к начальнику, чтобы доложить о результатах командировки. Генерал Шестов встретил его приветливо.

— Присаживайтесь! Как съездили? Рассказывайте.

— Докладывать, собственно, нечего. Съездил хорошо. Все прошло так, как мы предполагали. Сотрудники КГБ в Тбилиси опытные работники и оказали мне во всех делах большую помощь. Так, что главные задачи решены... Что касается Эрушетова, то я докладывал вам по «ВЧ». Товарищ Чхенкели предложил разумное решение этого вопроса, и я надеюсь, что с помощью брата удастся образумить горца. Окончательное решение зависит от ряда обстоятельств... В общем, в этом деле я не оправдал ваших надежд, — закончил Забродин доклад и горько усмехнулся. Но тут же поправился: — Извините, товарищ генерал. Я знаю, что дело не в надеждах. Мне просто неприятно докладывать о таких результатах...

— Я вас не понимаю, —спокойно ответил генерал. — Будем думать и искать. Может быть, вам придется еще туда съездить. Что касается предложения товарища Чхенкели, то здесь нужно еще и еще раз взвесить все «за» и «против». Не останется ли брат вместе с Хасаном? Что мы будем делать тогда? Подумайте и доложите мне завтра.

Остаток дня Забродин входил в курс обычных своих дел: читал поступившие за время его отсутствия материалы, разговаривал с товарищами. Но мысли о Хасане, о его судьбе не покидали его ни на минуту. И от этого он казался каким-то замкнутым, неразговорчивым. Никто заранее не может ручаться, что получится из намеченных планов. Нельзя предусмотреть и рассчитать все, до мельчайших подробностей. На каком-то этапе в дело вмешиваются человеческие чувства, характеры, настроения, которые не поддаются точному учету.

И все же многое можно предусмотреть заранее. Это знал полковник по собственному опыту. Но в каждом случае может быть несколько решений. Какое из них наиболее правильное?

Утром Забродин доложил генералу:

— Мне кажется, что товарищ Чхенкели выбрал правильное решение.

— Хорошо. Действуйте, — услышал он в ответ.

А действовать-то Забродин не мог. Действовать должен был Чхенкели, а он — ждать. Чхенкели позвонил через неделю:

— Алло, Владимир Дмитриевич, гамарджоба! Как жизнь?

— Спасибо, хорошо. Как вы?

— Нормально. Ну вот, Шалва Эрушетов прибыл вчера. Настроение у него хорошее. Говорит, что сделает все, что в его силах. Ручаться, конечно, он не может, так как брата давно не видел. Заедет сначала к матери и поговорит с ней. Потом отправится к Хасану. Во всяком случае он берется за это дело.

— Хорошо.

— Отправлю его в горы, как договорились. Когда будут известия — позвоню.

— Благодарю вас. Буду ждать звонка. Недели через две после разговора с Чхенкели, Забродина вызвал генерал Шестов. Хотя полковник и бывал у генерала ежедневно по разным делам, но по голосу его понял, что в обычные дела втиснулось какое-то непредвиденное событие.

На столе перед генералом лежала телеграмма. Прежде чем передать ее Забродину, генерал сказал:

— Да-а! Чего только в жизни не бывает! Дело Эрушетова оказалось серьезнее, чем мы предполагали! Вот — он передал полковнику лист бумаги. — Садитесь и читайте.

И он занялся другими делами.

Забродин положил перед собой на стол телеграмму из Тбилиси и углубился в чтение.

Полковник Чхенкели сообщал, что 2 октября, согласно договоренности, был отправлен в горы Шалва Эрушетов, брат известного Забродину Хасана Эрушетова, с поручением сообщить горцу об амнистии и уговорить сложить оружие. Шалва успешно справился с данным поручением, и 15 октября оба брата прибыли в Тбилиси и явились в МВД.

В ходе беседы с Хасаном Эрушетовым установлено двуличное поведение Махмуда, который по непонятным для Эрушетова причинам убеждал его оставаться в горах, утверждая, что на него амнистия якобы не распространяется и он подвергнется репрессии. В связи с таким заявлением Хасана Эрушетова, который также утверждает, что Махмуд был инициатором неоднократных нарушений государственной границы СССР, Махмуд задержан и у него произведен обыск. Найдена иностранная валюта, шифрованные записи, оружие.

На допросах Махмуд ведет себя неискренне, многое путает, но ни в чем не сознается. В числе его связей установлен Нестор Карониди, шапочник. Следствие продолжается. По мере получения новых сведений о них будет докладываться.

Когда Забродин закончил читать и положил телеграмму на стол, генерал сказал:

— Видали! Вот тебе и Махмуд! Скорей всего Махмуд перехитрил Эрушетова. По-видимому, шпионы использовали Эрушетова и за его спиной творили свои дела. Может быть, это и есть тот канал, по которому передавались сведения о наших секретах?.. Выходит, Владимир Дмитриевич, снова надо вам ехать в Тбилиси. Когда вы намерены выехать, чтобы вместе с грузинскими сотрудниками довести дело до конца?

Забродин улыбнулся. Не дожидаясь его ответа, генерал встал из-за стола, подошел к нему вплотную и, пожимая руку, сказал:

— Желаю удачи!

ОГЛАВЛЕНИЕ


ОПЕРАЦИЯ «ЯНТАРЬ» 3

ВЕНСКИЙ КРОССВОРД 59

ВИШНЕВАЯ ШАЛЬ 195





Владимир Дмитриевич Листов

У КАЖДОГО СВОЙ ДОЛГ


Редактор И. В. Стабникова

Художник В. П. Борисов

Художественный редактор В. В. Щукина

Технический редактор Л. Б. Чуева

Корректор В Л. Данилова



Сдано в набор 20/V-74 г. Подп. к печ. 16/I-75 г.

Формат бум. 84Х1081/32. Физ. печ л. 7,0 Усл. печ. л. 11,76

Уч.-изд. л. 12,18. Изд инд. ХД 390 А09222.

Тираж 100 000 экз. Цена 50 коп. в переплете.

Бум. № 2.


Издательство «Советская Россия».

Москва, проезд Сапунова, 13/15.


Книжная фабрика № 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли.

г. Электросталь Московской области, ул. им. Тевосяна, 25, Заказ 2300.



К ЧИТАТЕЛЯМ


Издательство просит отзывы об этой книге и пожелания присылать по адресу: Москва, проезд Сапунова, 13/15, издательство «Советская Россия»

Николай Прокофьевич Лобко ВТОРАЯ ВСТРЕЧА




НАСЛЕДСТВО ДОКТОРА СИНЬОРЕЛЛИ

Сумерки медленно наползли на город, сгустились и словно поглотили его. Померкла в них яркая зелень каштанов. Точно растаяли в темноте островерхие крыши жилищ. Узкие, кривые улицы опустели. В окнах зажглись огни.

Из ресторана, вход в который освещался двумя матовыми шарами, вышел рослый, слегка сутулящийся мужчина. Он внимательно огляделся по сторонам, будто искал что-то, затем поднял воротник своего чёрного плаща, надвинул широкополую шляпу на брови и уверенно зашагал вдоль обильно смоченного недавним дождём тротуара.

Дойдя до перекрёстка, мужчина на ходу ещё раз огляделся, видимо желая убедиться, что за ним никто не следит, и свернул за угол.

Часы на ратуше пробили десять.

Путник прибавил шагу. Он перешёл на другую сторону улицы, ещё раз свернул за угол и остановился у следующего перекрёстка.

Шипя скатами по мокрому асфальту, дорогу пересекала автомашина.

Мужчина сошёл с тротуара, поднял руку и, когда машина, поравнявшись с ним, остановилась, открыл дверцу.

— Друг, меня ждёт девушка... — начал было он, но водитель прервал его.

— Сегодня обойдёмся без формальностей, Джек. Садитесь.

— Шеф? — с недоумением, едва слышно пробормотал Джек, вглядываясь в лицо водителя, освещённое слабым светом, излучаемым часами, спидометром и другими приборами, установленными на передней панели автомашины.

— Удивлены?

— Нет, — помрачнел Джек, сел в машину и быстро захлопнул дверцу передней кабины. — Скорее огорчён. Я уверен, этот неожиданный сюрприз ничего хорошего мне не сулит.

Шеф довольно усмехнулся. Маленькие глазки на его полном, холёном лице сузились. Он включил скорость, и машина рванулась вперёд.

— Бывают дела, которые я не считаю возможным доверять своим помощникам, хотя они и старательные парни, — пояснил он, выводя автомашину на широкое шоссе.

— Но вы могли вызвать меня к себе, — заметил Джек. Хозяин машины засмеялся:

— Вы плохо знаете мой кабинет, Джек. Стены его обладают чудеснейшим свойством — они слышат. А у меня сегодня появилось желание поговорить с вами наедине. Вы не против?

Джек промолчал. Насупив широкие, сросшиеся над переносицей чёрные брови, он сидел, уткнувшись тяжёлым подбородком в грудь, и угрюмо смотрел на убегающий под колёса автомашины освещённый фарами асфальт.

Промелькнули последние дома города, а машина, не сбавляя хода, мчалась дальше.

— Выше голову, старина! — покосился на Джека шеф. — На этот раз ничего опасного. Небольшая увеселительная прогулка вдоль берегов Средиземного моря. Ницца, Монте-Карло, Неаполь, Палермо...

Немного выдавшаяся вперёд толстая нижняя губа Джека чуть дёрнулась.

— И я буду там играть в казино, любоваться пальмами, флиртовать с южанками и принимать солнечные ванны на Лазурном берегу, — с иронией произнёс он.

— А вы почти угадали, Джек, — улыбнулся шеф, — и я вам завидую. Слово джентльмена! Но не стану вас томить неизвестностью. Вы будете сопровождать Артура Хэвиленда. Молодой принц угля и стали, перед тем как жениться на несравненной мисс Ребозе Чендлер, о чём второй месяц трещат все газеты обоих полушарий, решил последний раз кутнуть. Ну, это понятное желание. Жена хотя и с миллионами, всё равно жена... Вы будете следовать за ним всюду, но никому не мозолить глаза. В том числе и счастливому жениху. Учтите, он ничего не будет знать о вашей благородной миссии. Сделать вас его тенью — идея Хэвиленда старшего, который с трогательной отцовской заботой печётся о своём единственном наследнике. Поэтому, если молодой принц заметит вас и прибьёт, а это в его сиятельном характере, винить вам придётся только себя.

— Понятно.

— Но за жизнь его вы отвечаете головой.

— Это моя единственная и постоянная ставка.

— Чтобы не рисковать этой сомнительной ценностью, вам следовало бы избрать себе другую профессию, друг мой. Скажем, поступить в начальную школу учителем пения.

Шутка показалась шефу удачной, и он захохотал.

— Но не унывайте, Джек. Вам предстоит выпить не один стакан чудеснейшего вина, — весело продолжал он.

Джек хотел что-то возразить, но шеф, продолжая смеяться, приказал молчать, приложив палец к губам. Затем, ловко сняв стекло с часов, укреплённых на передней панели кабины, он остановил их, подвёл машину к обочине дороги и выключил мотор.

— В часы вмонтирован магнитофон, — отведя Джека шагов на десять от машины, объяснил свои действия шеф. — Остроумная штучка ювелирной работы. Наш разговор записан от первого до последнего слова на тончайшую стальную нить.

— Коммунисты? — насторожился Джек.

— О, нет. Коммунисты такими методами брезгуют. Это дело наших друзей. — Последние слова он произнёс с подчёркнутой иронией. — Наши союзники доверяют нам столько же, сколько и мы им.

Вдоль пустынного шоссе дул неприятный, пронизывающий насквозь ветер.

— Понятно, — поёжился от сырости Джек. — Отлично же вы снабжаете их информацией. Сразу чувствуется блестящий опыт, незаурядный ум...

Откровенная лесть, видимо, не смутила шефа. Подвижный, пухлый от жирка, он напоминал преуспевающего бизнесмена в момент заключения выгодной сделки.

— Вот, вот! — самодовольно усмехнулся он. — Учтите это, Джек, когда опять перемахнёте к ним на работу. — И шеф хвастливо продолжал: — Сегодня механик, которого они старательно подсунули мне, задержится в гараже у моей автомашины несколько дольше обычного, чтобы незаметно сменить в магнитофоне катушку со стальной нитью. Ну, а часом позже полковник в известном вам кирпичном доме с мраморными капителями будет внимательно вслушиваться в наши голоса и ликовать, что так ловко меня обставил.

— Значит поездка на Лазурный берег Средиземного моря...

— Чепуха, конечно. Работа не для вас. Эта легенда для них, чтобы они не рылись в нашем грязном белье, докапываясь, о чём мы говорили в автомашине.

— Та-ак, — протянул Джек. — Что же тогда для меня?

— Для вас? — шеф взял его под руку и отвёл ещё дальше от автомашины. — Для вас — достойное дело... Поездка в Советский Союз.

Джек вырвал свой локоть из рук начальника и негромко, но членораздельно выговорил:

— В Советский Союз я не поеду. У меня договор...

— Знаю, Джек, знаю. По договору вас не должны посылать туда, но обстоятельства заставляют нас это сделать.

— Меня это не касается.

— Дело очень серьёзное, Джек, если я вынужден говорить с вами ночью, выбрав для этого самое глухое место на всём шоссе. Вы окончили специальную школу, отлично владеете русским языком, на вашем счету десятки изумительных операций, проведённых вами на всех континентах. Вам завидуют, вас ставят в пример, про вас слагают легенды. Я ведь не забыл, за что прозвали вас «Медузой»...

Джек передёрнул плечами и слегка отвернулся. Он не любил вспоминать эту старую историю, когда чуть не поплатился жизнью.

Произошло это неприятное для него событие летом 1940 года, вслед за Дюнкеркской катастрофой. Джеку тогда было предъявлено обвинение в том, что он передал гитлеровскому командованию секретные сведения об уязвимых участках в обороне союзников, в результате чего последовало внезапное наступление фашистских войск на фронте от Северного моря до укреплений линий Мажино и чудовищный разгром английских, французских, голландских и бельгийских армий.

Такая суть дела грозила Джеку виселицей.

«Кровь солдат, слёзы вдов и сирот, дым пепелищ взывают к справедливому мщению, — наперебой трубили газеты. — Пусть свершится правосудие. Смерть предателю!..»

Обвинения строились на личных показаниях пленного фашистского разведчика, который, выдавая всё, что знал, зарабатывал себе помилование и право работать на двух хозяев.

На очной ставке Джек упорно отрицал заявления гитлеровского агента.

— Всё это ложь и провокация, — говорил он.

На суде, перед тем как получить слово для защиты, Джек попросил свидания с фашистским разведчиком. Свидание было ему разрешено здесь же в зале. Продолжалось оно недолго. В конце его Джек обнял своего противника, затем вернулся к своей скамье и начал говорить.

В течение нескольких минут он восторженно расхваливал честность и добропорядочность немца, и наконец, потрясая над головой руками, воскликнул:

— Я был уверен в том, что этот человек найдёт в себе достаточно мужества, чтобы сказать вам правду, сознаться в том, что он обвинил меня напрасно. Господа судьи, умоляю, выслушайте его!..

Фашистский разведчик вскочил со скамьи, но тут же повалился на пол. Когда его подняли — он был мёртв.

Обвинять Джека стало некому. А потому за недоказанностью преступления суд вынужден был оправдать его.

Однако злые языки ещё долго болтали о том, что немец совсем не собирался отказываться от своих показаний, но умер он поразительно удачно для Джека. Это обстоятельство многих смущало и интриговало. И хотя при вскрытии трупа было установлено, что фашист скончался от молниеносного столбняка, они утверждали, что в смерти его крылось что-то непонятное.

Известно, тайна манит людей, словно гипнотизируя, она приковывает к себе их внимание. Однако люди не терпят тайн и каждую из них стараются возможно скорее раскрыть. Если же этого им не удаётся сделать, то готовы поверить любой выдумке, даже сознательно поддаться обману, но только чтобы тайны не существовало, чтобы она никого не тревожила. Видимо, поэтому заговорили о том, что Джек убил фашиста... взглядом!

Предположение было невероятным до нелепости, но ему верили. Основанием для такого суждения служило то самое короткое свидание подсудимого и главного свидетеля обвинения, которое происходило у всех на глазах. Джек своего противника не бил, не резал, ничем не угощал. Говорили они между собой мирно и спокойно и, главное, расстались, на удивление всем присутствующим в зале суда, хорошими друзьями. И вдруг — смерть! Точно по заказу — ни секундой раньше, ни секундой позже. Немец вскочил, но ни одного слова произнести не успел. Это спасло Джека от верёвки.

Тут было над чем задуматься.

Что произошло: счастливая для Джека случайность или тонко рассчитанное убийство, — для всех осталось загадкой. Вскрытие трупа загадки не решило. Врачи констатировали следствие, но не причину.

Вот тогда и вспомнили покрытую прахом давности легенду о страшных горгонах, убивающих взглядом всё живое. Появилось прозвище — «Медуза». Сразу же нашлись очевидцы, которые уверяли всех, что они лично заметили, как блеснули молнией чёрные, будто без зрачков, глаза Джека, когда он, обратившись к судьям, повернулся затем к немцу...

— Вы умеете легко убирать препятствия с пути, — прозрачно намекая на прошлое, продолжал уговаривать шеф. — И вам ли, Джеку Райту, чего-то опасаться?

— Мы зря тратим время, — недовольно буркнул Джек.

— Даже если я назову сумму в пятьдесят тысяч?

— С меня уже достаточно одной попытки пробраться туда. Она хорошо мне запомнилась, — и Джек машинально дёрнул мочку левого уха.

— Спокойствие, Джек. На этот раз всё будет проще.

— Нет.

— Хорошо. Семьдесят.

— Я не хочу делить участь «Серого», Родерро, Чарльстона старшего, Кнехта...

— Сто тысяч и ни цента больше, чёрт бы вас побрал!

Джек замялся. Затем менее уверенно продолжал:

— Оттуда редко кто выбирается, вам легко обещать любую сумму.

— Вы меня знаете, Джек, — прервал его собеседник, — а я сказал: ни цента больше, — уже раздражённо произнёс он.

Райт помолчал, со злобой посмотрел на своего шефа и вяло спросил:

— Ну... что там за дело?

— Вы славный парень, Джек, — улыбнулся шеф.

— Ладно, — неприязненно оборвал тот.

Начальник не обиделся. Он опять взял Джека под руку.

— Не будем стоять на месте. Любые случайности должны быть исключены. То, что вы узнаете, никто другой услышать не должен...

Словно влюблённые, они прижались друг к другу, склонились головами и медленно пошли вдоль тонущего во мраке шоссе. Усилившийся ветер сердито теребил полы их плащей, но они не обращали на это внимания.

— Вам, конечно, знакомо имя доктора Синьорелли? — очень тихо спросил шеф.

Джек Райт ответил не задумываясь:

— Франческо Синьорелли, — личный друг дуче. После казни Муссолини бежал из Италии и нашёл убежище за океаном. Там занимался научной деятельностью, в результате которой за три с лишним недели почти полностью было истреблено население одного островка, входящего в состав...

— Завидная память, — прервал его начальник. — Оказывается, вы осведомлены больше, чем я предполагал. Ну что ж, это облегчает мою задачу... Доктор Синьорелли умер, оставив в наследство миру безграничную ненависть к коммунизму и... три ампулы.

И я должен доставить их в Советский Союз.

— Только одну, Джек, только одну...

— Две другие советская разведка успела уже перехватить и обезвредить.

— Как это стало вам известно? — вспыхнул шеф. — Кто сообщил?

— Вы, шеф, — спокойно ответил Джек. — Ведь я высказал только предположение, а вы своим вопросом подтвердили его.

— Чёрт! — рассердился патрон. — Я запрещаю вам проделывать эти дурацкие эксперименты надо мной.

— Слушаюсь, шеф. Так что я должен сделать с последней ампулой доктора Синьорелли?

— Передать её нашим людям.

— И только? — удивился Джек.

— В основном, да. Операция разработана во всех деталях. Риск минимальный. Мы сами позаботимся, чтобы с комфортом доставить вас в один из крупных центров России. Но вас там не будут ждать...

— Но вы сказали...

— Руководитель тройки, работавшей на нас, в конце прошлого месяца погиб.

— Погиб? — недоверчиво переспросил Джек.

— Не сомневайтесь, мы проверили, — поспешил успокоить его шеф. — Напился пьяный и свалился под колёса трамвая... Других людей, — продолжал он, — у нас там нет. Поэтому вам придётся лично связаться с оставшимися членами группы и решить, кому из них передать ампулу. Если окажется, что народ этот не способен выполнить задание, или перестал работать на нас, тогда вы сами доведёте дело до конца. Ну, а как поступать с теми, кто перебросился «к ним», не мне вас учить. Вот поэтому мой выбор и пал на вас, Джек, — льстиво закончил патрон.

— Что вы называете «концом»? — сухо спросил Джек.

— Ампулу нужно разбить на территории крупного животноводческого хозяйства, которое поставляет племенной скот во все концы страны. «Они» называют эти хозяйства совхозами. Местонахождение его мы вам укажем.

— Почему животноводческого?

— Я не специалист по этому вопросу, но думаю — таинственные бактерии доктора Синьорелли в первую очередь действуют на животных...

— А затем поражают и людей, — добавил Джек.

— Возможно. Точно я ничего не знаю. После смерти Франческо Синьорелли никто из бактериологов его ампулами не занимался. Это наследство имеет прямой адресат.

— Словом, мне поручается повторить опыт, проделанный этим сумасшедшим доктором на острове, но только в значительно большем масштабе. Ведь скот, вы говорите, направляется во все концы страны. Значит это дело будет посерьёзнее того, которое мы недавно начали и так бесславно провалили.

— Ну зачем, Джек, об этом вспоминать в такое время?..

Шеф остановился, укоризненно посмотрел и развёл руками, точно хотел сказать, что разговор идёт о безобидных вещах.

— С тех пор как Советский Союз вместе со своими союзниками поднял борьбу за мир, работать стало очень трудно. Симпатии на их стороне...

Он вдруг сделал порывистое движение вперёд, увлекая за собой Джека, и начал скороговоркой, словно боялся, что ему не дадут высказаться:

— Но главное состоит в том, что открытое нападение сейчас на Советскую Россию чревато серьёзными последствиями. На удар последует ответный удар, и кто знает, какой из них будет решающим. Диверсия на каком-либо заводе, шахте, электростанции для современной промышленности коммунистического государства — булавочный укол...

— И потому нашим боссам пришлось вспомнить наследство доктора Синьорелли, чтобы повторить его опыты, а затем вести работу дальше? Так?

— Нет, нет. В этом деле наши боссы ни при чём. Это частное предпринимательство. Личная инициатива того, кто платит.

— Ах вот как! Значит, кроме вас и меня, об этом знает ещё только один человек. Я правильно понял?

— Да.

— Следовательно, если бы я отказался от предложения, вы бы меня здесь пристрелили, шеф?

— Ну зачем, Джек, такие мрачные мысли?

— Я так и думал. — Джек усмехнулся и протянул шефу тускло блеснувший в темноте пистолет. — Возьмите обратно вашу игрушку. Мы договорились.

Шеф схватился за пустой карман своего плаща и засмеялся.

— Люблю вас, Джек, за ум. Вы неповторимы! Но оставьте эту, как вы сказали, игрушку себе на память о нашем разговоре. Высоко ценя ваши способности, я, на всякий случай, второй пистолет спрятал в рукаве.

II


ОПАСНАЯ ИГРА



Антонина Ивановна пекла блины на двух сковородках, когда кто-то осторожно постучал во входную дверь.

«Ах, как не вовремя», — с досадой подумала она, боясь оторваться от своего занятия.

Невестка, обычно помогавшая ей во всех домашних делах, ещё не вернулась с работы, внук ушёл во Дворец пионеров, где в свободное от учёбы время мастерил авиамодели, а сын хотя и был дома, но находился в комнате, отделённой от кухни коридором. Там был включён радиоприёмник, и звуки весёлой песни заглушали стук в дверь.

А стук немного погодя повторился.

Антонина Ивановна поддела ножом блин, перевернула его на другую сторону и, сделав шаг к коридору, крикнула:

— Костя, стучат!

Сын вышел из комнаты в расстёгнутой нижней рубахе, с намыленной щекой и с бритвой в руке.

— Ты что, мама?

— Стучит кто-то, открой.

— Не слыхал, — улыбнулся он, щёлкнул английским замком и открыл дверь.

На лестничной площадке, ярко освещённой косыми лучами клонящегося к западу июньского солнца, стоял высокий блондин средних лет.

— Простите, пожалуйста, мне бы хотелось видеть Константина Павловича Рогулина, — немного картавя, произнёс он.

— Я — Рогулин.

— Очень приятно. Андреев — доцент пединститута, — приподняв над головой шляпу, представился блондин. — Я к вам по личному делу. Мне сказали, что у вас имеется томик уникального издания стихотворений Николая Алексеевича Некрасова, 1853 года.

Рогулин побледнел, лицо его вытянулось. Он испуганно скользнул взглядом по лестнице — на ней никого не было видно, но сверху доносились чьи-то приближающиеся шаги, оглянулся в сторону кухни, где мать пекла блины, и кивнул головой:

— Входите.

Андреев шагнул в коридор, и Рогулин торопливо закрыл за ним дверь.

— Налево, — отрывисто произнёс он.

Доцент послушно направился в комнату и, переступив порог, скромно остановился. Следом вошёл Рогулин, плотно прикрыл дверь и, привалившись к ней спиной, резко спросил:

— Зачем вы пришли?

Андреев застенчиво улыбнулся и непонимающе развёл руками:

— Мне сказали, что у вас имеется томик уникального издания стихотворений Николая Алексеевича Некрасова, 1853 года.

— Я уплатил десять тысяч рублей, которые с меня требовали, и не хочу больше иметь с вами никаких дел, — с ненавистью глядя на доцента, сквозь зубы процедил Рогулин.

— Не понимаю вас, Константин Павлович, — пожал плечами Андреев и ещё раз подчёркнуто повторил: — Мне сказали, что у вас имеется томик уникального издания стихотворений Николая Алексеевича Некрасова, 1853 года.

— К сожалению, вы не ошиблись. Это, действительно, я.

Константин Павлович отошёл от двери, швырнул на стол бритву и, схватив висящее на спинке стула полотенце, вытер им с лица мыльную пену.

Андреев терпеливо молчал, подслеповато щурил глаза и выжидающе смотрел на хозяина квартиры.

А тот, видимо, с трудом сдерживая раздражение, тяжело перевёл дыхание.

— У меня был четвёртый том издания 1856 года, но я продал его на той неделе, в субботу, — глухо произнёс он.

Нижняя губа гостя немного выдвинулась вперёд, едва заметно подалась в сторону, и он удовлетворённо кивнул головой.

— Но с этим кончено, — решительно заявил Рогулин. — Уходите.

Он повернулся к радиоприёмнику и выдернул вилку из электрической розетки. Песня оборвалась на полуслове. В открытое окно, завешенное старенькой тюлевой занавеской, со двора донеслись победные крики мальчишек, играющих «в Чапая».

Андреев чуть заметно усмехнулся, открыл дверь, но не ушёл, а только выглянул в коридор. Плотно закрыв её, он положил шляпу на стол, затем внимательно оглядел с порога вторую комнату, которая, очевидно, служила хозяевам спальней, подошёл к радиоприёмнику, включил его, но звук немного приглушил. Делал он всё это неторопливо, как человек, уверенный в том, что поступает правильно и что ему никто мешать не станет.

Подойдя к хозяину, он учтиво улыбнулся.

— Я, вероятно, не в курсе дела, дорогой Константин Павлович, — любезно заговорил он. — Меня просили узнать, действительно ли у вас имеется уникальный томик Некрасова, и если это так, то предложить вам за него любую сумму. Вы, надеюсь, понимаете меня? Любую. Назовите цифру, и, я уверен, мы не станем торговаться.

— Плевать мне на ваши цифры, — грубо оборвал его Рогулин. — Один раз я попался. Но и тогда не за деньги продался — смерти испугался, страшно показалось. Вот, — он провёл рукой по коротко остриженным седым волосам. — А мне ведь только тридцать восьмой. Эсэсовцы шесть раз на расстрел водили... Но теперь всё, второй раз на тот путь не стану.

— Здесь какое-то недоразумение, Константин Павлович, — мягко возразил Андреев. — Боюсь, вас обманули.

— То есть, как это... обманули? — испугался Рогулин.

— Вы упомянули о каких-то десяти тысячах... Я не знаю, что вы хотели сказать, но догадываюсь... Однако вам отлично известно, что те, кому нужен уникальный томик стихов Некрасова, не нуждаются в деньгах. Они сами платят.

— Мне показали письмо.


(Пропуск страниц 14 – 17)


— Вы смелый человек, Константин Павлович... А я вот не могу решиться. Чувствую — надо, а мужества не хватает. Но беседа с вами, кажется, не останется напрасной. Я не забуду, как вы... — он выразительно кивнул в угол, где лежала бритва, и хихикнул: — Но я не сержусь... Я постараюсь там объяснить, и, может быть, всё для вас обойдётся благополучно. Мне ведь что? Приказали, я и пошёл...

В коридоре послышались шаги.

— Кажется, мамаша идёт, — проговорил спокойно Андреев и взял со стола шляпу. — Мы с вами, Константин Павлович, надеюсь останемся друзьями и не будем дурно вспоминать нашу случайную размолвку, — продолжил он, подавая руку Рогулину.

Антонина Ивановна видела, как прошёл в комнату незнакомый мужчина и следом за ним её сын. Никакого значения этому она, конечно, не придала. Мало ли кто мог прийти!.. Она спокойно продолжала печь блины и вдруг услышала, будто сын повысил голос. Мать насторожилась: «Кажется, спорят...» Но из-за двери опять доносились лишь звуки радио, и Антонина Ивановна успокоилась. Однако спустя некоторое время она уловила резкий выкрик.

«Что-то там неладно», — решила она, допекла блины, что были на сковородках, и поспешила в комнату.

Вошла она как раз в тот момент, когда сын и мужчина, прощаясь, жали друг другу руки. Лицо сына было возбуждено, однако расставались они мирно и даже любезно.

— До свидания, Константин Павлович, — негромко сказал гость.

Затем он повернулся к Антонине Ивановне и, приподняв перед собой шляпу так, что она закрыла всю нижнюю часть его лица, низко поклонился и бочком выскользнул в коридор. Там мелькнула его спина с широкой складкой, заглаженной на пиджаке, и исчезла. Это произошло так быстро, что Антонина Ивановна не успела даже разглядеть посетителя. Запомнились только его светлые волосы, пёстрый галстук да подслеповато прищуренные глаза.

За мужчиной в коридор последовал сын.

Антонина Ивановна слышала, как гость ещё раз учтиво произнёс: «До свидания». Сын что-то буркнул в ответ, но так, что она, не разобрав слов, поняла — он чем-то недоволен. Затем хлопнула входная дверь, и сын возвратился в комнату.

— Кто это приходил? — поправляя занавеску, безразличным тоном спросила Антонина Ивановна, хотя ей не терпелось узнать, что взволновало сына. Как каждой матери, ей казалось, если она узнает, какие неприятности грозят сыну, то непременно найдёт способ помочь ему.

— Так, знакомый один, — нехотя ответил он, поднял бритву и начал править её на ремне.

— Но вы... спорили.

— Тебе показалось.

Сын явно не хотел отвечать на расспросы.

Она поняла это и, скрыв обиду, поспешила на кухню. Не успела она дойти до неё, как услышала, что в комнате что-то грузно повалилось на пол.

«Наверное, фикус с подоконника уронил. Вечно кладёт там свой ремень», — гневно подумала Антонина Ивановна и громко спросила: — Костя, что там у тебя?

Сын не ответил.

Оскорблённая его невниманием, она ещё некоторое время провозилась у плиты, затем открыла дверь в комнату и в ужасе остановилась.

На полу скорчившись лежал сын.

Антонина Ивановна бросилась к нему, приподняла его голову и вскрикнула.

Сын был мёртв.

III


ЯВКА С ПОВИННОЙ



— Что же вас привело к нам сегодня? — спросил майор Кочетов, внимательно вглядываясь в бледное, покрытое розоватыми пятнами, взволнованное лицо девушки, сидевшей перед ним по другую сторону стола.

— Я уже сказала вам, — посетительница дышала глубоко, говорила отрывисто, как человек, уставший от непосильной ноши. — Меня обманули... Когда моего отца посадили, я не знала, что мне делать, как быть. Кроме него, близких родственников у меня не было. Отчаяние охватило меня. Мне казалось, что все относятся ко мне с презрением и только делают вид, что не чуждаются. В каждом неосторожно сказанном слове я улавливала оскорбляющий меня смысл. Это привело к тому, что я замкнулась, стала сторониться даже своих лучших друзей. Вот тогда и пришли двое незнакомых мужчин, объявивших себя фронтовыми товарищами моего несчастного отца.

Девушка открыла сумочку, нащупала в ней носовой платок, но так и не вынув его, снова защёлкнула замок.

— Они заверили меня, что мой отец ни в чём не виновен, и обещали помочь ему, используя для этого своё высокое служебное положение. Но чтобы им начать действовать, я должна была обратиться к одному из них с письменным заявлением. Я тут же, под их диктовку, написала заявление, в котором просила помочь невинно осуждённому отцу. В заключение я клялась верно служить Родине и её святому делу. Мне не понравился выспренний и в то же время расплывчатый тон такого заверения. Но мне сказали, что так нужно, и я не стала спорить. На прощание они оставили мне деньги. Я хотела от них отказаться, так как незадолго перед этим поступила лаборанткой в тот же институт, в котором училась. Но они настояли на своём, утверждая, что деньги обязательно потребуются на помощь отцу. Я написала расписку, и они ушли.

— И вам было невдомёк, с какой целью приходили эти мужчины? — спросил майор.

— Нет. Возможно моё состояние... или потому, что они были так внимательны к моему горю и любезны, но я ничего дурного не заподозрила.

— Продолжайте.

— В томительном ожидании прошло месяца два. За это время я уже точно узнала, что отец был осуждён по делу о крупной растрате на базе, которой он руководил. Как-то поздно вечером ко мне неожиданно явился один из мужчин, назвавшихся фронтовыми товарищами отца, сообщил, что сделать для папы пока ничего не удалось, но надежды на успех терять не следовало. Затем он сказал, что тому влиятельному лицу, на имя которого я писала заявление, потребовался точный список работников лаборатории. Я заподозрила, что тут не всё ладно, и отказалась выполнить требование. Тогда мужчина объяснил мне, что моё заявление и расписка на деньги будут предъявлены в соответствующие органы и это может отразиться на положении отца, которое и без того тяжёлое. Полученные деньги я бережно хранила, думая, что они могут потребоваться в любую секунду. Я тут же выложила их на стол. Но мужчина только засмеялся.

— И вы пошли на преступление? — строго спросил Кочетов.

— Да, — почти беззвучно произнесла девушка. — Он обещал мне вернуть написанные мною документы, если я дам ему список. Боясь повредить отцу, я сделала это. Так началось моё падение...

— Что же было дальше?

— Расписку мне не вернули. Вербовщики, я потом поняла, что это были они, куда-то исчезли, предварительно познакомив меня со связным, которому я обязана была во всём подчиняться... Медленно проползли четыре года. Связной беспокоил меня редко, да и то больше, как он выражался, «для порядка, чтоб не забывалась». И вдруг вернулся отец. Радости моей не было конца. Папа сказал, что пятно, которое на нём есть, он смоет, будет трудиться не покладая рук. Я смотрела на него с гордостью, восхищалась им... И вот тогда особенно остро поняла я всю мерзость своей ошибки и решила её исправить... насколько это окажется ещё возможным.

Последнюю часть фразы девушка промолвила потупясь и едва слышно. Красивые, длинные пальцы её нервно перебирали край спустившегося с плеча шёлкового шарфика.

— А становясь на путь предательства, разве вы не понимали глубину своего падения? — с едва заметной укоризной поинтересовался майор.

Глаза девушки под приспущенными ресницами испуганно забегали из стороны в сторону.

— Понимала. Но у меня было такое состояние... Я знаю, вы скажете, что никто другой в положении, подобном моему, не совершил бы такого проступка. Но со мной так случилось.

«Искренний ответ, — отметил про себя майор. — Тут ей представлялось широкое поле для сердцещипательной мелодрамы, чтобы попытаться растрогать и расположить к себе следователя».

Однако он стремился с предельной ясностью уточнить причину, побудившую девушку «открыться» — явиться с повинной, и потому, будто вскользь, напомнил:

— Но, по вашим словам, отец ваш находится дома четвёртый месяц.

— Три месяца и шестнадцать дней, — уточнила девушка.

— Это время вы что же — раздумывали, сомневались, не могли сразу решиться?

Девушка отрицательно покачала головой:

— Меня, вероятно, арестуют и осудят. Я виновата перед Родиной... В общем, я не хотела приходить с пустыми руками.

Кочетов, внешне оставаясь спокойным, внутренне насторожился.

— Не понимаю, объясните, — попросил он.

— Мне очень не повезло, — вздохнула девушка и кончиком языка смочила пересохшие губы. — Я хотела сдать вам того, кому была подчинена. Но он спился и бросился под трамвай на другой день после того, как возвратился отец домой. Потом — не хочу скрывать — я надеялась, что меня не станут беспокоить и всё забудется. Но сегодня мне позвонили и назвали пароль.

— Какой?

— Мне сказали, что у вас имеется томик уникального издания стихотворений Николая Алексеевича Некрасова, 1853 года.

— Что вы ответили?

— У меня был четвёртый том издания 1856 года, но я продала его на той неделе, в субботу.

— Это отзыв на пароль?

— Да.

— Кто звонил?

— Не знаю. Голос мужской, незнакомый, немного картавит.

— Что он вам сказал?

— Чтобы я пришла в кинотеатр «Художественный» на сеанс, который начинается в 19 часов 30 минут.

— Вы согласились?

— Да.

— Как вы узнаете этого человека?

— Он сам подойдёт ко мне.

— Где? Когда?

— Не знаю.

Кочетов взглянул на часы. Стрелки показывали двадцать шесть минут седьмого.

— Когда он позвонил вам?

— В пять тридцать. Я тут же поспешила к вам, но пока ждала трамвай... ехала...

— Ясно.

Майор быстро дописал протокол и, кладя его перед девушкой, сказал:

— Прочитайте внимательно. Если у вас не будет возражений против того, что здесь изложено с ваших слов, подпишите.

Она скользнула глазами по записям, схватила со стола ручку и, задирая пером бумагу, разбрызгивая чернила, торопливо расписалась.

Профессиональный опыт давно научил Кочетова не спешить составлять мнение о человеке, не поддаваться первому впечатлению, однако, наблюдая за девушкой, он в душе искренне пожалел её.

«Молодо-зелено...»

Он нажал кнопку электрического звонка.

Дверь тут жеоткрылась, и в комнату вошёл лейтенант.

— Проводите гражданку Забелину в соседнюю комнату, — приказал ему майор.

Лейтенант сделал шаг в сторону от двери.

— Прошу.

Забелина с беспокойством посмотрела на Кочетова.

— Но, товарищ... гражданин майор, я думала, — начала было она, однако он мягко прервал её:

— Не волнуйтесь, все необходимые меры будут приняты нами. Идите и постарайтесь успокоиться.

Девушка вскочила со стула. Чтобы не разрыдаться, она закусила кончики пальцев и почти выбежала из комнаты.

Следом за ней вышел лейтенант.

Майор снял трубку внутреннего телефона.

— Пятый... Товарищ полковник, докладывает майор Кочетов.

Он коротко, но очень точно изложил суть дела. Получив приказ немедленно явиться, сунул протокол в папку и поспешил к двери.

Спустя несколько минут майор Кочетов был уже на пороге кабинета полковника.

— Разрешите.

Полковник Чумак в ответ кивнул головой. Старый, опытный чекист за тридцать лет непрерывной службы привык быстро ориентироваться в самых неожиданных и сложных обстоятельствах. Среднего роста, седой, грузноватый, с усталыми, но добрыми глазами, он стоял возле стола и отдавал распоряжение своему секретарю. Полковник, видимо, успел уже в общих чертах составить план предстоящей операции.

— Свяжитесь с Колесниковой, — говорил он, — она дома, пусть немедленно отправляется в кинотеатр «Художественный» на сеанс 19.30. Объект наблюдения ей укажет Иванов. Предупредите его об этом. Пригласите ко мне Самойлова, Рудницкого, Фомина, Буслаева и Печерицу. Всё. Выполняйте.

Секретарь выпрямился, повернулся и быстро вышел.

— Как Забелина? — обратился полковник к майору Кочетову.

— Волнуется, но держится, — поняв, что интересует полковника, ответил майор.

— Добро. Но вот что неясно — зачем этот тип предупредил её о свидании за два часа?

— Вероятно, чтобы она могла свободнее приготовиться к нему, найти подходящую причину для объяснения домашним своей отлучки.

— Отлучки? Гм, — усмехнулся полковник. — Слабое предположение. Моя Елена, когда ей нужно уйти из дому, просто заявляет: «Меня ждут подруги!» и уходит. Думаю, она не исключение. Взрослая девушка не канарейка в клетке. У неё свои интересы, общественные обязанности, секреты... И вот ещё: после телефонного разговора Забелина тут же отправилась к нам?

— Так точно.

— А это уж совсем плохо. Очень плохо. М-м да, — задумчиво произнёс полковник и прошёлся по кабинету. — Но, к сожалению, ничего другого сейчас мы предпринять не можем. Подпирает время. — Он подошёл к майору и остановился. — Во дворе у заднего крыльца ждёт машина. Доставьте на ней Забелину поближе к кинотеатру, успокойте девушку. Скажите ей, что при разборе дела будет учтено её добровольное признание своей вины. К нам она пусть не возвращается. Когда нужно будет — мы её пригласим. Постарайтесь узнать, не заметила ли она, чтобы кто-то за ней следил в последние дни и, что особенно важно, когда она направлялась к нам. Высадив Забелину из автомашины, возвращайтесь сюда. Всё понятно?

— Понятно, товарищ полковник.


Девушка была крайне удивлена, когда услышала от майора, что, выйдя из машины на Демидовской улице у булочной, она пойдёт дальше к кинотеатру одна.

— Как же это? — едва слышно прошептала она и недоверчиво покосилась на сидящего за рулём Кочетова.

— Вам сейчас представляется большая возможность доказать степень своего раскаяния, — пояснил он.

— Я докажу, — загорячилась девушка. — Вы вправе не верить мне, но я готова на всё, чтобы искупить свою вину, убедить в искренности моих слов. Я... я готова на всё, я готова на смерть...

— Перестаньте, — одёрнул её майор, — не время для истерик. Умереть проще всего, Забелина, а вы найдите в себе достаточно сил, мужества, решимости для борьбы за жизнь. Мы сейчас выходим на след, операция только начинается, и никто ещё не знает, когда и как она кончится, какого напряжения воли потребует.

— Вы можете во мне не сомневаться. Только прошу, скажите, что мне делать?

— Пока то, что я уже объяснил вам. Вы должны выйти из автомашины возле булочной, зайти в магазин, купить сайку и затем отправиться в кинотеатр. В какой руке вы обычно носите свою сумочку?

— В правой, — девушка подняла руку, в которой держала сумку.

— Когда к вам подойдёт этот субъект, переложите её в левую.

— Хорошо.

— А в остальном ведите себя на улице, в театре, дома, в институте...

— В институте? — удивилась она.

— Да, в институте, вы ведь сами сказали, что работаете там и учитесь, — ободряюще улыбнулся Кочетов и продолжал: — Ведите себя так, будто никогда к нам не заходили. Не пытайтесь помогать нам. Не зная точно наших планов, вы можете, не желая того, испортить задуманное дело. В нужный момент мы сами найдём способ связаться с вами.

— Ясно, — одними губами произнесла Забелина. Она не верила своим ушам. Значит её не арестуют? Ей доверяют?..

Майор повернул машину за угол и, переключив скорость, спросил:

— Скажите, вы случайно не заметили, последние дни никто не выслеживал вас?

— Нет, не заметила, — ответила Забелина и вдруг вспыхнула: — А почему вы об этом спрашиваете? Вам, наверное, всё обо мне давно известно, и за мною было установлено наблюдение... Но, уверяю вас, я ничего не знала. Я пришла к вам по своей воле, потому что иначе не могла поступить.

— Верю. Значит и сегодня, когда вы шли к нам, за вами никто не наблюдал?

— Не знаю. У меня было такое состояние... У ворот дома я едва не сшибла с ног мужчину. Получилось очень неловко. У него свалились очки, шляпа упала в лужу. Я, кажется, не извинилась.

— Как вёл себя этот человек?

— Мы оба растерялись от неожиданности, и обоим было жалко угодившую в лужу шляпу. Она такого... светло-серого цвета.

— Но как он оказался у ваших ворот?

— Шёл мимо. На нашей улице всегда полно народу.

— Приближаемся к булочной, — напомнил майор. — Вам сейчас выходить. Как себя чувствуете?

— Всё в порядке. Я поняла, что от меня требуется...

Кочетов остановил машину.

Забелина легко выскочила на тротуар и, небрежно помахивая шарфиком, который она держала в левой руке, вошла в булочную.

IV


ШЕСТОЕ ЧУВСТВО



Явившись к полковнику, майор Кочетов передал ему свой разговор с Забелиной.

Чумак слушал, хмурясь и нетерпеливо разрывая клочок бумаги на мелкие части. Эта привычка — мельчить бумагу — появилась у полковника недавно и сказывалась в моменты сильнейшего внутреннего возбуждения.

Майор понял: что-то волновало его начальника.

— Значит она твёрдо убеждена в том, что за ней никто не следил? — переспросил Чумак.

— Убеждена, товарищ полковник.

— Добро.

Полковник собрал обрывки бумаги, стиснул их в кулаке и швырнул в плетёную корзинку.

— Садись, Григорий Иванович, — переходя на неофициальный тон, устало сказал он. — Хочешь, кури. Сейчас начнётся сеанс. Забелина уже в театре. Она сидит в шестнадцатом ряду, Колесникова — в восемнадцатом.

Кочетов опустился в кресло, достал из кармана трубку, спички, но не закурил.

«В чём дело? Что тревожит полковника?» — спрашивал он сам себя.


Многие годы совместной работы связали полковника Чумака и майора Кочетова узами крепкой дружбы, основанной на глубоком взаимном уважении.

Впервые встретились они на далёкой пограничной заставе, куда Кочетов прибыл для прохождения военной службы.

Молодому солдату, жившему до этого в крупном, шумном городе, на заставе не понравилось. Учёба, наряды, отдых, казалось, чередовались с утомительным однообразием. Григорий Кочетов загрустил. Товарищи попробовали было его подбодрить, но из этого ничего не получилось. По натуре немного скрытный, он стал избегать их, дичиться. Вот тогда и появился возле Кочетова политрук заставы Чумак. Все пограничники в нём души не чаяли, по его единому слову готовы были, как говорится, идти в огонь и в воду.

Не сразу политруку удалось найти общий язык с тоскующим солдатом.

«Перевоспитать старается», — слушая политрука, обиженно думал Кочетов, злился на него и, когда можно было, упрямился.

А политрук будто ничего не замечал. Он знал — тоска — чувство устойчивое, не сразу проходит.

Встречаясь, он говорил о простых, обыденных вещах. Больше интересовался городом, в котором до службы в армии жил Кочетов, его семьёй.

Незаметно у солдата и политрука появились свои «секреты».

Получит, бывало, Кочетов письмо, а Чумак спросит:

— Ну, как там с экзаменами?

— Да нет, это мать пишет, — пояснит Кочетов.

— A-а, Евдокия Григорьевна! Будете отвечать, передайте ей, пожалуйста, от меня большой привет и сестре не забудьте поклониться.

— Спасибо, напишу.

— Про какие экзамены спрашивал политрук? — интересовались товарищи.

— Будете много знать, скоро состаритесь, — отшучивался Кочетов.

Но потом как-то признался, что речь шла об одной знакомой девушке, которая готовилась поступить в институт. Сказал он это небрежно, как о деле малозначащем, но товарищи поняли:

— Любишь её?

И никто при этом не засмеялся, не стал над ним трунить. Наоборот, многие признались, что их дома тоже ждут невесты, показали письма от них, фотокарточки.

Вся застава ликовала, когда, наконец, пришло письмо, в котором Зоя сообщала, что экзамены она сдала успешно и зачислена студенткой на первый курс педагогического института.

— Теперь очередь за вами, товарищ Кочетов. Вы должны порадовать её своими успехами, — сказал политрук, лукаво улыбнулся и ушёл.

Такой оборот дела оказался совершенно неожиданным для Кочетова и страшно его озадачил. Остался он один со своими невесёлыми думами. Будто день помрачнел, не радовало даже долгожданное письмо.

— Как быть? Что ответить?..

С такими вопросами спустя несколько дней он и обратился к политруку.

— А вы так и напишите — успехов, мол, пока нет, но они скоро будут, — посоветовал тот и добавил: — Если, конечно, надеетесь, что на это хватит у вас силы и воли, иначе — обманете любимую девушку, а этого делать не следует.

Кочетов промолчал.

Политрук удивлённо посмотрел на него.

— Почему молчите? Не уверены в себе?

— Не знаю, — признался солдат. — Не могу и не получается у меня.

— Ой, как плохо, — упрекнул его Чумак. — Человек должен уметь во всём одерживать победу, в большом и малом. Вот послушайте...

Разговор происходил на крыльце дома, в котором жил политрук.

Чумак быстро направился в комнаты и скоро вернулся с небольшой книжкой в красном сафьяновом переплёте.

Он усадил пограничника рядом с собой на ступеньки крыльца, открыл книгу и, найдя нужное место, прочитал:

— «Сегодня я опять в камере. Я не сомневаюсь в том, что меня ждёт каторга. Выдержу ли я? Когда я начинаю думать о том, что столько дней мне придётся жить в тюрьме, день за днём, час за часом, по всей вероятности, здесь же в X павильоне, мною овладевает ужас, и из груди вырывается крик: «Не могу!» И всё же я смогу, необходимо смочь, как могут другие, как смогли многие вынести гораздо худшие муки и страдания. Мыслью я не в состоянии понять, как это можно выдержать, знаю лишь, что это возможно, и у меня рождается гордое желание выдержать...»

— Гордое желание выдержать, — потрясённый услышанным, прошептал Кочетов и спросил: — Кто это написал так?

— Дзержинский.

— Дзержинский?

— Да. Лучший из чекистов.

Солдат задумался.

— Даже мороз по коже продрал, — передёрнув плечами, признался он. — Какая сила!.. Это, конечно, ни в какое сравнение с моей блажью не идёт. — добавил Кочетов и улыбнулся: — Я сейчас же напишу Зое...

С этого дня пограничника Кочетова словно подменили.

— А ведь и к тебе политрук ключик подобрал, — при случае добродушно подшучивали товарищи.

— А почему бы мне хороший совет от доброго человека не принять! — смеясь, отвечал Кочетов...

Затем пришла тёмная осенняя ночь.

Порывистый ветер хлестал лицо противной, холодной изморосью.

Чутко прислушиваясь к каждому звуку, крепко сжимая в руках винтовку, за толстой сосной притаился молодой пограничник.

На соседнем участке тревога. Оттуда доносятся частые и беспорядочные выстрелы.

Пограничник, вглядываясь в темноту, шарит взглядом каждый едва распознаваемый куст.

И вдруг метрах в тридцати мелькнула чуть заметная тень.

«Чужой!.. Свой знает другие тропы, — словно электрический ток проносится в сознании. — Граница рядом — медлить нельзя!»

Пограничник вскидывает винтовку.

— Стой!

Тень, точно призрак, метнулась в сторону.

Кочетов нажимает на спусковой крючок и стреляет раз, другой, третий.

На выстрелы прибежали пограничники с собакой и там, куда стрелял Кочетов, нашли шапку, у нижнего края которой мех был разорван пулей и измазан кровью.

Но почему кровью? Ведь пуля только оцарапала шапку, но не пробила её.

Разгадка пришла позднее, когда был изучен план, который намеревались осуществить нарушители границы.

Расчёты их были просты. Спровоцировав перестрелку в заранее намеченном пункте, они тем самым надеялись создать благоприятные условия по соседству для прохождения в этом месте границы крупным диверсантом. Однако пуля пограничника сорвала их замысел. Раненный в левое ухо, перепуганный диверсант вынужден был вернуться туда, откуда шёл.

А ещё несколько позднее стали известны и детали. Матёрый шпион, имя которого тоже удалось установить, оказывается был ранен в мочку левого уха.

Бдительному пограничнику командование перед строем объявило благодарность.

Кочетов, выслушав её, отчеканил:

— Служу Советскому Союзу!

Но потом вздохнул и, будто виноватый, потупил глаза.

После команды: «Разойдись» политрук подозвал его к себе.

— Вы чем-то недовольны, товарищ Кочетов?

— Не жалуюсь, товарищ политрук.

— Говорите откровенно. Что у вас?

— Благодарность, конечно, дело приятное, но только не заслужил я её. Промазал ведь...

Чумак посмотрел на насупившегося пограничника и довольно улыбнулся.

— Приказы не обсуждаются, но по секрету скажу — мне нравится, что вы так думаете. Теперь я твёрдо знаю, что в другой раз врагу от вас не уйти. Ведь это у вас был первый, да ещё какой, опытный зверь! Но впереди не один этот, а, может, доведётся и с этим встретиться...

Так постепенно рождалась и крепла их дружба.

Незаметно для себя к концу службы Кочетов так сильно полюбил вечно настороженную жизнь на границе, что подал рапорт с просьбой оставить его на сверхсрочную. Затем он окончил военное училище и, как говорил тогда, «навсегда закрепился за вверенной заставой».

Нежданно грянула война, и Кочетов отправился на фронт. Три раза был ранен, выжил и дошёл до Берлина. Путь этот был не лёгок. Но куда бы фронтовая жизнь ни забрасывала Кочетова, что бы с ним ни случалось, связи с Чумаком не терял. На всю жизнь запомнился этот скромный офицер, читающий книжку в красном сафьяновом переплёте.

После войны Кочетов вернулся в родной город и был направлен на работу в органы государственной безопасности.

И вдруг радостная неожиданность — его непосредственным начальником назначен полковник Алексей Александрович Чумак.

Так судьба опять свела их вместе.

Майор Кочетов считал полковника своим учителем, а полковник не без основания гордился своим учеником, грудь которого в четыре ряда украшали орденские планки.

Полковник и майор понимали друг друга с одного взгляда, с полуслова...

Но вот сейчас, сидя в кабинете Чумака, Григорий Иванович Кочетов недоумевал:

«Чем недоволен полковник?»

Операция предстояла не очень сложная. За неизвестным, который подойдёт в кинотеатре к Забелиной, нужно было установить наблюдение. Ну что ж, ничего особенного это не представляло. Конечно, после свидания он, на всякий случай, постарается запутать следы. Будет менять транспорт, вскакивать на ходу в трамваи, неожиданно покидать автобусы, «нырять» в подъезды. Но укрыться ему не удастся. В театре находились опытные работники, которым были отлично известны все эти уловки. Даже если предположить, что неизвестному удалось проследить, куда отправилась из дому Забелина и он, испугавшись, не явится на свидание, то он всё равно будет найден. Как? Сейчас трудно сказать. Но не он первый, не он последний...

Полковник, просматривая документы, лежавшие на столе, то снимал, то надевал очки.

— Что-то глаза режет, — недовольно бурчал он. — Видно, пора на отдых. Был конь, да изъездился.

«Хандрит Алексей Александрович, — глядя на него, думал Кочетов. — С чего бы это? Или «шестое чувство» беспокоит?»

В кругу друзей Алексей Александрович любил поспорить насчёт такого чувства.

— Оно, — говорил Чумак, — позволяет, скажем, художнику обнаружить богатейшую гармонию красок там, где никто другой, при всём желании, ничего не заметит. У каждого из нас есть голос, но не каждый умеет петь. Руки Микеланджело, вероятно, походили на мои. Но мне не создать «Давида»! Эту тончайшую способность уловить нужные пропорции, оттенки, найти главное, решающее принято считать одарённостью, талантом. Ну что ж, пусть так и называется шестое чувство человека...

Через каждые пятнадцать-двадцать минут звонил телефон. Полковнику докладывали о положении дела. Он уже знал, что с одной стороны от Забелиной сидели две девушки, с другой — влюблённая пара. Забелина фильм смотрит спокойно. Сумку держит в правой руке.

— Очевидно, встреча должна произойти после сеанса, — заметил Кочетов. — Иначе Забелина должна была купить билет на какое-то определённое место, чтобы оказаться в нужном соседстве.

— Очевидно, — безразлично произнёс полковник и опять принялся за документы.

Около девяти часов опять зазвонил телефон.

Полковник поднял трубку и кивнул головой Кочетову, чтобы тот взял наушники, подключённые к аппарату.

Майор поспешил выполнить распоряжение Чумака.

— Сеанс окончился, — услышал он приглушённый голос. — Забелина вместе со всеми зрителями покидает зал.

— Продолжать наблюдение, — приказал полковник.

Он положил трубку на рычаг, оторвал клочок бумаги и начал делить его на мелкие части, но опять раздался телефонный звонок.

— Пятый слушает, — отозвался полковник.

— При выходе из театра, — торопливо и взволнованно докладывал уже другой голос, — с Забелиной сделалось дурно. Пришлось немедленно вызвать скорую помощь. Девушка умирает.

Полковник и майор переглянулись.

— В какой руке у неё сумка?

— В правой, товарищ пятый.

Чумак бросил трубку.

— Скорее в машину, майор...

V


ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ГАРРИ МАКБРИТТЕНА



Больших усилий стоило врачам отстоять жизнь Забелиной. Консилиум лучших специалистов города определил у больной чрезвычайно редко встречающуюся форму молниеносного столбняка.

Одновременно выяснилось, что днём раньше по той же причине у себя на квартире скоропостижно скончался старший бухгалтер треста водоканализации Константин Павлович Рогулин. Диагноз не вызывал сомнений. Анатомические данные свидетельствовали о кровоизлияниях в эпикарде, чрезмерном полнокровии мозга и его оболочек и других характерных патологических изменениях в организме.

— В таких случаях медицина часто оказывается бессильной, — пояснил профессор Чумаку. — Активный процесс болезни протекает в течение короткого времени, иногда исчисляемого минутами. Всё зависит от состояния и свойств организма. А так называемый, скрытый период не всегда удаётся вовремя обнаружить. Тем более, если больной не обращался за помощью или советом к врачам, как это было с Рогулиным и Забелиной. Девушку спасло только то, что она очень быстро была доставлена в клинику. Однако состояние её продолжает оставаться далеко не утешительным...

Внезапная болезнь Забелиной удивила Алексея Александровича.

«Неужели случайность? — думал он... — Будто злой рок спешно вмешался в дело, чтобы спасти преступника от неминуемого провала. Чертовщина какая-то!.. Но если это не случайность, тогда... тогда покушение на убийство!.. Однако за девушкой велось наблюдение. Свидетели не подтверждают даже малейшей попытки нападения на неё... А, может быть, она, испугавшись мести, сама покончила с собой? Столбняк ведь болезнь инфекционная, а эти мерзавцы могли снабдить её любым ядом...»

Узнав, что за несколько минут до смерти Рогулина навестил неизвестный гражданин, полковник заинтересовался этим обстоятельством. С места прежней работы Константина Павловича было затребовано его личное дело, познакомившись с которым, Чумак уловил в нём ряд неточностей и противоречий. Естественно, это насторожило полковника, вызвало ряд недоумённых вопросов, на которые не находилось убедительных ответов.

Было совершенно ясно, что Рогулин какой-то период своей жизни тщательно скрывал. Делалось это, очевидно, не зря. Здравый смысл подсказывал, что без умысла и крайней необходимости никто не станет неверно излагать свою автобиографию.

«Что же заставило Рогулина лгать? — доискивался ответа полковник. — Зачем к нему приходил неизвестный гражданин? Кто он? Что общего было между ними? Нет ли связи между этим посещением и скоропостижной смертью старшего бухгалтера треста водоканализации?..»

После долгого раздумья полковник назначил судебно-медицинскую экспертизу, поставив перед врачами один вопрос: «Что явилось причиной возникновения у Забелиной и Рогулина столь редкой формы столбняка?»

На квартиру Константина Павловича Рогулина были направлены криминалисты для тщательного осмотра её, а в города, где он раньше проживал, посланы запросы.

Сутки спустя произошёл случай, который, на первый взгляд, ничего общего со смертью Рогулина и болезнью Забелиной не имел.

В третье отделение милиции позвонил директор гостиницы и сообщил о том, что к нему явился руководитель иностранной профсоюзной делегации, гостящей в городе, и заявил, что один из членов её — Гарри Макбриттен — во второй половине вчерашнего дня бесследно исчез.

— Это обстоятельство очень беспокоит всех членов делегации, — сказал директор, — а потому я убедительно прошу принять самые срочные меры к розыску пропавшего.

Дежуривший старшина попросил передать руководителю делегации приглашение немедленно явиться к начальнику отделения милиции капитану Павлову и тут же по телефону известил все другие организации, которые могли оказать в этом деле существенную помощь.

Едва полковнику Чумаку стало известно о поступившем заявлении, он тут же направил в отделение милиции майора Кочетова.

— Узнайте, что там произошло, — приказал он и одновременно отдал распоряжение своему секретарю — быстрому в движениях, очень аккуратному, голубоглазому молодому человеку — немедленно представить сводку происшествий за истёкшие сутки и обзвонить по телефону все отделения милиции, станцию скорой помощи, морг, клиники, больницы.


Руководитель делегации — среднего роста, рыжеволосый крепыш, на широких плечах которого пиджак свободного покроя казался тесным, — назвался Томасом Купером. Он довольно сносно говорил по-русски, что позволило без особого труда выяснить нужные обстоятельства.

Познакомившись подробно с областным центром, с его жителями, культурными учреждениями, историческими памятниками и промышленными предприятиями, делегация разделилась на две группы. Одна из них должна была совершить экскурсию по восточным городам области, другая — по северным. Оба маршрута были интересны, в каждом имелись свои «изюминки».

Гарри Макбриттену, как журналисту, разрешено было ехать с любой группой.

Страшно нерешительный, тут он совсем растерялся. Гарри никак не мог выбрать, куда направиться. Он то заявлял, что едет с первой группой на восток, то — со второй на север.

Все, конечно, много смеялись над ним, кстати, Гарри — парень не обидчивый. Однако такое непостоянство никого не удивило. Многие делегаты, даже из числа тех, кто отличался более твёрдым характером, вели себя подобным образом. Всем хотелось всюду побывать и увидеть всё собственными глазами. И это вполне естественно. Они ведь и ехали в Советский Союз, чтобы как можно больше узнать об этой удивительной и замечательной стране, где полновластный хозяин — сам народ.

Вчера делегаты отправились в путь.

Простились они у подъезда гостиницы, где их ждали автобусы, которые одних повезли на вокзал, а других по Восточному шоссе за город, прямо к пункту назначения.

Хозяева города очень тепло провожали отъезжающих. Дарили им цветы, старательно перечисляли всё то, что следовало обязательно посмотреть, давали практические советы: где и что можно приобрести.

Отсутствие Гарри Макбриттена в составе первой группы было замечено, когда поезд успел промчаться не один десяток километров.

Настроение у всех было чудесное, поэтому никто не высказывал каких-либо опасений. Каждый веселился и старался сказать что-нибудь смешное. Причём одни предполагали, что Гарри Макбриттен, по присущей ему рассеянности, сел не в тот автобус, и представляли, как он таращил свои серовато-зелёные глаза, когда обнаружил это. Другие уверяли, что он в последний момент, собравшись ехать на восток, постеснялся сознаться в своём намерении в сто первый раз изменить принятое раньше «окончательное» решение.

Недостатка в остротах не ощущалось, все много смеялись.

С вокзала группа отправилась в гостиницу. Устроившись в ней, гости сытно пообедали, отдохнули и затем охотно воспользовались любезно предоставленной администрацией возможностью поговорить по телефону со своими товарищами из второй группы.

Конечно, у всех на кончике языка был неудачник Гарри Макбриттен.

Над ним решили пошутить, твёрдо зная, что добродушный и покладистый Гарри не рассердится. В честь его был подготовлен остроумный спич. С него и начался телефонный разговор. Но довести его до конца в задуманном тоне не пришлось.

С первых же слов выяснилось, что в составе второй группы Гарри Макбриттена не было.

Весёлость, приподнятость духа сменились беспокойством.

Обратным поездом руководитель делегации вернулся в областной центр.

Всю ночь, не смыкая глаз, он ждал в гостинице Гарри Макбриттена.

Наступило утро, но он не появился...

Томас Купер закончил свой рассказ и с недоумением развёл руками, давая понять, что он не знает, чем можно объяснить случившееся.

— Кто, где и когда последний раз видел Гарри Макбриттена? — спросил Кочетов.

— Вестибюль гостиница. Мы все там был... надо ехать, — старательно подбирая слова и потому растягивая их, ответил руководитель делегации.

— Вы лично его видели?

— Да, я... лично.

— Когда это было?

— Э-э... Десять и один час.

— Точнее.

Иностранец замялся, не зная, как выразить мысль. Но затем протянул левую руку, на кисти которой было нататуировано сине-зелёное сердце, пронзённое кинжалом, и пальцем указал время на циферблате своих часов.

— Одиннадцать часов десять минут, — констатировал Кочетов и спросил: — Что он делал или собирался делать?

— На киоск м-м... купить газета.

— Направлялся к киоску, чтобы купить газету, — постарался уточнить майор.

— Но, но, — возразил Томас Купер. — Гарри стоять... на киоск.

— Понятно. Он стоял возле киоска. Ну, а купив газету, куда он пошёл?

— Я не видать.

— Возможно, кто-нибудь другой видел?

— Но, — отрицательно качнул головой руководитель делегации.

— Вы не помните, какое настроение было у Гарри Макбриттена?

— О-о! — всплеснул руками иностранец и улыбнулся так широко, словно вспомнил что-то очень приятное. — Гарри всегда хороший настроение. Он много смеяться, много знать настоящий, весёлый мужской анекдот.

— Господин Макбриттен любит общество?

— Очень, очень любить.

— Вино, карты, женщин?

Томас Купер умилённо закатил глаза и многозначительно кивнул головой:

— Он понимает этом вкус.

Начальник отделения милиции покосился на Кочетова, дескать, всё ясно — загулял где-то иностранец.

Майор едва заметно улыбнулся.

«Всё может быть», — ответил его взгляд.

— Сколько лет господину Макбриттену, — поинтересовался Кочетов.

— Больше сорок, — неопределённо ответил Томас Купер, затем поспешно достал из внутреннего кармана пиджака бумажник, порылся в нём и протянул майору небольшую фотографию. — Вот Гарри Макбриттен.

На фотокарточке был заснят средних лет, самодовольно улыбающийся, сероглазый блондин в очках, с большим выпуклым лбом и несколько утолщённым носом.

— Вы давно его знаете? — рассматривая фотографию, спросил Кочетов.

— Давно нет. Делегация все рабочий, ткач, строитель. Гарри журнал... корреспондент. Приезжай домой, писать наша СССР.

— Так, так. Значит, господин Макбриттен журналист. Он должен описать вашу поездку по Советскому Союзу.

Руководитель делегации, довольный тем, что его легко понимают, осклабился.

— У господина Макбриттена есть знакомые в городе? — поинтересовался майор.

Томас Купер широко раскинул руки.

— Очень, очень много! Вся город!

— Я имею в виду близких знакомых, — заметил Кочетов.

— Но, но.

— Ну, а сами вы что думаете по поводу исчезновения господина Макбриттена?

Иностранец недоумённо приподнял брови и растопырил пальцы:

— Я ничего не знать.

— Быть может, у вас есть какие-то предположения?

— Но.

— Скажите, пожалуйста, господин Макбриттен один уходил из гостиницы или всегда с ним бывали члены делегации? — осведомился начальник отделения милиции?

— О да, уходил один, уходил с члены делегация. Всё был.

— Часто он уходил один?

— Часто. Профессия Гарри — всё смотреть. Ему писать надо...

Воспользовавшись тем, что словоохотливый Томас Купер увлёкся разговором, Кочетов вышел в соседнюю комнату, в которой никого не оказалось, и позвонил по телефону.

— Пятый, — попросил он телефонистку и, услышав голос Чумака, доложил ему суть дела.

— Так-таки руководитель делегации ничего не может сказать и никаких у него нет предположений? — переспросил полковник.

— Он так заявляет.

— Странно и... и загадочно, — с расстановкой произнёс полковник.

— Я думаю, надо начинать с гостиницы, — предложил Кочетов.

— Правильно, — согласился Чумак. — Отправляйтесь на место, людей я подошлю.

— Слушаюсь.

Вернувшись в кабинет, Кочетов подошёл к иностранцу и с твёрдым убеждением сказал:

— Господин Купер, ваш товарищ будет найден. Успокойте членов делегации.

— О, я знать, вы скоро находить. ОГПУ!.. Я будет посылать телеграмма, — обрадованно воскликнул иностранец.

— Ну, а пока нам необходимо осмотреть номер, который занимает Гарри Макбриттен.

— Пожалуйста, — любезно согласился руководитель делегации.

— Если вы не возражаете, в гостиницу мы поедем вместе. Автомашина ждёт внизу.

— С большой удовольствие, — широко улыбнулся Томас Купер и двинулся к двери. — Я будет ждать низ.

— Мы идём следом, — снимая с вешалки свой плащ, поспешил заявить Кочетов.

— Что скажете по этому случаю, товарищ майор? — спросил начальник отделения милиции, когда они остались одни.

— Скажу, товарищ Павлов, что наш город не джунгли и ни одна из улиц его не носит названия Бродвей.

— Это, конечно, бесспорно. Но с фактами мы всё же считаться должны. Гарри Макбриттен исчез... А вы заметили, иностранец довольно хорошо говорит по-русски, — сказал Павлов, выходя с майором из кабинета.

— Да, запас слов у него большой, — согласился майор и уже в автомашине спросил вдруг Томаса Купера: — Где вы изучали русский язык?

Купер немного стушевался, но ответил быстро:

— Свой родина. Наш двор живёт русский семья. Он уехал из Россия, когда произошёл революция. Здесь оставался очень большой завод.

— Подходящие учителя, — не выдержав, иронически усмехнулся Павлов. — Они многому научат...

VI


В ПОИСКАХ СЛЕДА



В вестибюле гостиницы Кочетова встретили посланные полковником стройный, щеголеватый лейтенант Рудницкий и молчаливый, угрюмый на вид эксперт Михаил Тимофеевич Зарубин с потёртым чемоданчиком в руке и фотоаппаратом «Зоркий», болтающимся на длинном, тонком ремешке, перекинутом через левое плечо.

Рудницкий был молод, хорош собой и, как говорили товарищи, «ходил в женихах». Желая казаться серьёзным, он старательно хмурил брови, но в карих глазах его непрестанно искрилась радость, а на чуть припухших, красиво очерченных губах то и дело появлялась улыбка. Приятно, конечно, любить и быть любимым...

Будущий тесть — полковник Чумак — с недоумением пожимал плечами:

— И что моя Елена нашла в нём? Не глуп, дисциплинирован, исполнителен — всё это верно, но... сверчок. Чисто сверчок! Так вот и кажется, сейчас черкнёт себя локтем по боку и застрекочет, — говорил он и заразительно смеялся. — А может, и я таким был, когда женихался? Себя-то ведь не видно...

Серое, худощавое, рассечённое глубокими морщинами лицо Зарубина всегда хранило выражение суровости. Однако характер у него был на редкость добрый и отзывчивый.

На иждивении Михаила Тимофеевича находилась своя большая семья и трое детей погибшего в войну младшего брата. Мать их немногим пережила своего мужа.

В доме Зарубиных вечно чего-нибудь не хватало, а сам он постоянно заботился то о пальтишке для сына, то о ботинках для племянницы.

Обменявшись со своими помощниками несколькими словами, малозначащими для постороннего уха, Кочетов глянул на прилавок, за которым пожилая женщина с гладко зачёсанными седыми волосами продавала газеты, журналы, открытки, брошюры, и обратился к Томасу Куперу:

— У этой киоскёрши господин Макбриттен вчера покупал газеты?

Иностранец посмотрел на женщину и развёл руками:

— Я не помнить.

— Пойдёмте спросим, — предложил Кочетов. — Кстати, возле неё никого нет.

Киоскёрша, по предъявленной ей Кочетовым фотографии не сразу узнала своего вчерашнего покупателя, но, взглянув на Купера, покраснела и торопливо достала из ящичка деньги.

— Да, да, — затараторила она. — Вчера этот иностранец не получил сдачу... Два рубля двадцать копеек. Вот, пожалуйста. Я так волновалась, так волновалась... Верите, всю ночь плохо спала. Вы не думайте, что я умышленно. Я ведь не отказываюсь…

— Деньги отдадите ему сами, — прервал её Кочетов. — Скажите, вы не помните, куда он от вас отошёл?

— Как же, отлично помню, — воскликнула киоскёрша. — Он подошёл к этому господину, — и она указала на оторопевшего вдруг Томаса Купера. — Я это отлично помню. Дело произошло так... Это было в половине двенадцатого. Почему я знаю? Дочка всегда в это время приносит мне завтрак. Она очень заботлива. Не постесняюсь сказать, таких детей не часто встретите. Все соседи мне говорят: «Серафима Андреевна, ваша дочь...»

— Простите, — остановил её Кочетов.

— Да, да, — женщина прижала руки к груди и виновато улыбнулась. — Только Риммочка сунула мне завтрак, подходит этот господин, что у вас на фотографии, — тут она немного замялась, наморщила сильнее лоб и посмотрела на карточку, словно хотела лишний раз себя проверить. — Да, это будто он. Так вот, взял он газеты, я как сейчас помню, «Правду», «Известия» и «Литературную газету». Всего на восемьдесят копеек. Подал он мне три рубля. Пока я отсчитывала сдачу, он отошёл от прилавка и остановился возле этого гражда... извините, возле этого господина. Крикнуть, чтоб он вернулся, я постеснялась. В это время подошли ещё покупатели, а когда я их отпустила, иностранцев уже не было в вестибюле. Вы знаете, я так расстроилась, так расстроилась! Риммочке говорю, ведь легко можно подумать, что я... умышленно...

— Благодарю вас, — слегка поклонился Кочетов, подчёркнуто избегая взгляда Томаса Купера, отошёл от киоска и направился к администраторской.

Руководитель делегации шёл позади и тяжело отдувался.

— Я, кажется, вспоминать... Она сказал правда, — наконец заявил он.

Кочетов остановился.

— Нужно точно всё вспомнить, господин Купер. Это очень важно.

— Я будет вспоминать, — твёрдо заявил иностранец.

Гостиница находилась в районе деятельности третьего отделения милиции. Дежурный администратор хорошо знал Павлова, поздоровался с ним как со старым знакомым и по его просьбе отпер ключом дверь номера, занимаемом Гарри Макбриттеном.

Глубоко засунув руки в карманы своего габардинового плаща, Кочетов с порога окинул взглядом небольшую, но уютно обставленную комнату.

— Давно производили здесь уборку? — спросил он администратора.

Тот ответил быстро и даже с некоторой гордостью за образцовый порядок в гостинице:

— Во всех помещениях уборка производится каждое утро.

Рудницкий едва успел подавить вздох досады.

«Гарри Макбриттен покинул номер вчера утром. Значит, сюда два раза приходили уборщицы с тряпками, щётками, пылесосами», — подумал он.

Но Кочетова не смутило заявление администратора. Он прошёлся по номеру, заглянул в шкаф, выдвинул ящики письменного стола, осмотрел тумбочку, стоявшую у кровати.

Как и ожидал Рудницкий, всюду не было даже пылинки. Он мельком взглянул на Кочетова. Немного скуластое, но красивое, покрытое плотным загаром лицо майора было совершенно спокойно. Он переходил от одного предмета к другому с таким безразличным видом, словно его совершенно не интересовали результаты осмотра. Только чёрные длинные брови сдвинулись несколько больше, чем обычно.

Зарубин, наоборот, внимательно ко всему приглядывался, рассматривал в лупу, осторожно сдувал невидимую пыльцу. Лицо его становилось всё больше сосредоточенным. Изредка он хмыкал, причём нельзя было понять, то ли он расстроен тем, что ничего не обнаружил, то ли что-то нашёл, и это озаботило его. Особенно долго он возился с настольной электрической лампой, которая помещалась на тумбочке возле кровати.

За шифоньером были обнаружены две пустые бутылки из-под вина.

Павлов многозначительно кашлянул в кулак. Вот, мол, что и требовалось доказать.

Зарубин понюхал горлышко каждой бутылки, осмотрел их и, хмыкнув, поставил на подоконник.

В ворсе ковра, разостланного на полу, он заметил крошечный осколок графита, поднял его и положил на ладонь.

— Господин Макбриттен писал карандашом? — спросил Кочетов, появившегося в дверях Томаса Купера с чемоданом в руках.

— Гарри оригинал, — улыбнулся иностранец. — Он считать карандаш лучше ручка. Всегда надёжна, всегда исправный, — и, тряхнув чемодан, объявил: — Вот вещи Гарри.

— Интересно, — оживился Зарубин. — Давайте их сюда.

Томас Купер поставил чемодан на стол. Но Зарубин не торопился открывать его. Он осмотрел чемодан со всех сторон, особенно тщательно никелированные замки, и опять хмыкнул.

Руководитель делегации понял это по-своему.

— Ключ нет, — развёл он руками.

— Алёша, — подозвал Михаил Тимофеевич Рудницкого.

Тот подошёл к чемодану. Что он потом сделал, Купер не заметил. Он только услышал, как один за другим щёлкнули два запора, и затем совершенно свободно поднялась верхняя крышка чемодана.

— О-о! — в изумлении воскликнул Томас Купер. Он собрался сказать какой-то комплимент лейтенанту, но помешал Кочетов, пригласив руководителя делегации подойти ближе к столу.

Рудницкий настороженно наблюдал за тем, с какой аккуратностью Михаил Тимофеевич вынимал из чемодана одну вещь за другой, внимательно каждую осматривал и откладывал в сторону на край стола. Лейтенант знал, что какая-нибудь мелочь, незаметная на первый взгляд деталь, могла послужить ключом к разгадке секрета исчезновения Гарри Макбриттена, и хотел обнаружить этот ключ раньше, нежели на него укажут Зарубин или Кочетов.

Но ничего примечательного в чемодане не оказалось. Здесь хранились верхние рубашки, бельё, платки, носки, начатый флакон одеколона, пустой футляр для автоматической ручки, бритвенный прибор. В самом низу лежал коричневый шерстяной костюм и две пары тонких лайковых перчаток.

— Гарри Макбриттен носил перчатки? — спросил Зарубин.

— Часто, — подтвердил Купер и болезненно поморщился: — Он воевать против фашист. Танк горел, руки Гарри тоже горел... Теперь экзема. Гарри стесняться товарищ, разный знакомый и надевать перчатка.

После того как все вещи были выложены на стол, Зарубин приступил к осмотру внутренних стен чемодана.

«Двойное дно!» — словно обожгла Рудницкого догадка, и на его бледном, ещё не потерявшем юношеской свежести лице вспыхнул яркий румянец. Было немного досадно, что он всё же опоздал со своим предположением. Волнение, охватившее лейтенанта, ещё больше усилилось, когда Зарубин с открытым пустым чемоданом подошёл ближе к окну. Затаив дыхание, Рудницкий следил за каждым движением Михаила Тимофеевича.

Но тот, заглянув вовнутрь чемодана, вернулся к столу.

— Господин Купер прав, — безразлично произнёс он, но глазами будто уколол Кочетова. — Гарри Макбриттен любит пользоваться карандашами. Иногда кладёт их в чемодан, вот следы.

Рудницкий разочарованно поморщился. То, что Макбриттен предпочитал карандаши ручке, было уже известно.

Даже Томас Купер, не упускавший случая что-нибудь сказать по-русски, на этот раз только передвинул широкими, могучими плечами.

— Но зачем тогда господин Макбриттен возит с собой пустой футляр для автоматической ручки? — спросил вдруг Кочетов Томаса Купера.

Тот недоумевающе скривил губы. Какое отношение имела ручка к исчезновению Гарри Макбриттена?

А Кочетов из кучи вещей, выложенных на край стола, быстро достал футляр и протянул его руководителю делегации.

— Вот он, пожалуйста. Это свидетельство того, что господин Макбриттен признает и авторучку. Вы недостаточно наблюдательны, господин Купер.

— Гарри писать карандаш, — упрямо повторил иностранец. — Но ручка у него есть, Гарри — журнал.

— Вы видели, чтобы господин Макбриттен когда-нибудь пользовался ручкой?

— Видел. Граница писал, наша чувства на порог СССР.

— Я оставлю у себя этот футляр, — сказал Кочетов. — Но при встрече с господином Макбриттеном мы ещё вернёмся к этой теме.

— О, пари! — воскликнул Томас Купер. — Я принимать ваш вызов.

Зарубин уложил вещи в чемодан, опустил крышку и сказал Рудницкому:

— Алёша, запри.

Опять два раза щёлкнули замки. Чемодан был заперт.

Томас Купер подошёл к лейтенанту.

— Ваша пальцы очень хороший, мне нравится, — улыбнулся он. — Мой пальцы ломать крышка можно, отпирать замок нельзя.

Он вдруг достал из кармана пятикопеечную монету и, нажав большим пальцем, согнул её.

— Вот так здорово! — с восхищением воскликнул Рудницкий.

— Каменщик, — руководитель делегации с гордостью показал свои широкие, мозолистые ладони. — Свосемь лет каменщик. Папа — каменщик, дедушка — каменщик, сын, мой сын — каменщик.

— Потомственный строитель, — с уважением улыбнулся Рудницкий.

— Строитель, строитель, — закивал головой Томас Купер, которому, видимо, доставляло огромное удовольствие разговаривать с русскими людьми без переводчика.

— У меня всё, — глядя на Кочетова, произнёс Зарубин и после того, как тот в знак согласия опустил веки, обратился к администратору: — А настольную лампу нам придётся захватить с собой.

— Пожалуйста, — разрешил администратор.

«Интересно, что он в ней нашёл?» — недоумевал Рудницкий.

VII


ЧЁРТОВА ДЮЖИНА



Простившись с Томасом Купером, офицеры вслед за администратором направились в его кабинет.

— Нельзя ли попросить сюда ваших работников, которые обслуживали Макбриттена? — обратился Кочетов к администратору.

— Пожалуйста, — охотно отозвался он. — Сейчас как раз смена — и они все в гостинице.

Администратор вышел.

Бережно поставив лампу на шкаф, Зарубин сел за стол и начал что-то записывать в блокнот.

Кочетов опустился в кресло, достал из кармана футляр и принялся его задумчиво рассматривать.

— Боитесь проиграть пари? — с едва заметной иронией спросил Рудницкий, которому не понравился, как он считал, неуместный спор майора с Купером.

Кочетов посмотрел на лейтенанта.

— Да-а, — после небольшой паузы неопределённо произнёс он и, ещё помолчав, спросил: — У тебя, Алёша, есть автоматическая ручка?

— Есть, — Рудницкий полез рукой во внутренний карман кителя.

— А футляр от неё где?

— Футляр? — удивился лейтенант. — Футляр — не знаю. Где-то валяется, если мать не выбросила.

— Не выбросила, — подчёркнуто подхватил Кочетов. — А Гарри Макбриттен футляр бережёт. Зачем?

Рудницкий не ожидал такого вопроса и немного смутился.

— Ну, может быть... он понравился ему.

— Посмотри. Что может в нём понравиться?

Рудницкий небрежно повертел в руках футляр.

— Да я видел их. Длинная узенькая коробочка, которую трудно для чего-нибудь приспособить. Ну эта обтянута дерматином...

— Может, это обстоятельство заставило Макбриттена хранить футляр?

— Не думаю. Дерматин паршивенький, да и коробка очень грубо сделана.

— Что же тогда?

— Ну, просто человек сунул футляр в чемодан и всё.

— Возможно, конечно, и сунул. Но ты заметил? В чемодане нет лишних вещей. Рубашки, бельё... Платков могло быть гораздо больше, тоже и носков... Вот, разве, перчатки лишние. Нет, не похоже, чтобы Макбриттен просто совал вещи в чемодан.

— Да, это верно, — вынужден был согласиться Рудницкий, втайне завидуя наблюдательности майора.

«Ему, наверное, уже всё ясно, — думал он. — И версия сложилась, намечены тактические приёмы расследования...»

— И ещё немаловажная деталь, — продолжал Кочетов. — Купер мог вспомнить только единственный случай, когда Макбриттен пользовался ручкой. Это было на границе.

— Вы думаете, — вспыхнул Рудницкий, но тут в комнату вернулся администратор.

— Говорить будете со всеми сразу или по одной вызывать? — спросил он Кочетова.

— Пригласите, пожалуйста, всех, — попросил майор.

Администратор распахнул дверь:

— Прошу.

Первой вошла миловидная девушка лет двадцати, за ней появилась полная женщина с коротко остриженными редкими волосами, затем одна за другой переступили порог комнаты ещё три девушки по виду немного старше первой.

Кочетов поздоровался и попросил всех сесть.

Пожилая женщина опустилась на стул недалеко от двери, но девушки только посмотрели на стулья.

Не сел и Кочетов.

— Один из жильцов, — заговорил он, — Гарри Макбриттен — второй день не возвращается в гостиницу. Товарищи его беспокоятся. Они обратились к нам с просьбой разыскать его... К сожалению, мы о нём очень мало знаем...

— А вы думаете, мы знаем больше? — кокетливо усмехнулась миловидная девушка.

— Но вы его хоть видели, — заметил майор, — а у нас только вот маленькая фотография.

Он показал девушкам фотокарточку, которую получил от Томаса Купера.

Пожилая женщина, поднеся очки к носу, взглянула на неё и улыбнулась.

— У нас в столе их валяется десяток. Этот иностранец всем дарил их. Маша, принеси, — сказала она миловидной девушке.

Через пять минут на столе перед Кочетовым лежали двенадцать одинаковых фотографий.

— С вашей — чёртова дюжина, — пошутила Маша.

Зарубин взял одну из них, повертел перед самым носом и положил обратно.

— Эти карточки, наверно, нравились ему потому, что он на них красивый вышел, — засмеялась девушка.

— В жизни он разве не такой? — заинтересовался Кочетов.

— Такой и не такой. Глаза похожи — светлые, а лоб в натуре будто меньше. Правду я говорю, девочки? — обратилась Маша к своим подругам и, не дожидаясь их ответа, продолжала: — И нос тоньше. Вообще он интересный, такой представительный собой, высокий.

— Хорошо одевался?

— Во всё серое. Серый костюм, серый галстук, серый плащ — посветлее вашего, серые туфли, очень изящные, модельные.

— А как он вёл себя?

— Обыкновенно. Всё, что он говорил, я могу повторить, — девушка оглянулась на своих подруг, улыбнулась и, видимо, подражая Макбриттену, пробасила: — Сдрасте. Как ви поживайт? Я ошен, ошен любит СССР! До свиданя... Всё, — засмеялась она.

— Немного. Зачем же он газеты покупал?

— Они все так делали, а потом со словарём читали их. Умора, друг к дружке бегают, спорят, ссорятся.

— Господин Макбриттен не знал русского языка, — подтвердила женщина. — Часто, когда он подходил к столу за ключом, чувствовалось, что ему хотелось что-то сказать, поделиться большими впечатлениями, чувствами, но не хватало для этого слов. И он, бывало, только воскликнет с восторгом: «О, СССР!» и пойдёт к себе в номер, напевая какую-то песню. Нужно сказать, он очень симпатичный человек. И вообще все члены этой делегации очень милые и хорошие люди. Один руководитель её, господин Купер, чего стоит. Мне кажется, он знаком со всеми, кто живёт в гостинице. Очень, очень общительный человек.

Остальные девушки сказали почти то же.

Администратор, извинившись, ушёл со своими подчинёнными.

Пока Зарубин осторожно обвёртывал настольную лампу бумагой, заговорил, молчавший до сих пор, начальник отделения милиции.

— А мне сдаётся, загулял где-то наш иностранец. Это свободно может случиться, если человек страстишку к вину имеет. А то, что это так, — бутылки подсказывают, да и руководитель делегации не отрицает. И по-моему, этот толстяк Томас Купер что-то знает, но скрывает.

Правду говоря, что-то он мне не особенно нравится. У белоэмигрантов русскому языку учился. Разбирается, где милиция, а где ОГПУ. Всё это неспроста... И вот смотрите, — обратился он к Кочетову. — Время отправки автобусов соврал? Соврал. — Павлов загнул один палец. — Тот факт, что от книжного киоска Макбриттен подошёл к нему, скрыл? Скрыл. — Ещё один палец загнул он. — Чемодан притащил, когда его никто не просил. Фотокарточку отдал. Мелким бесом рассыпается. Тут собака зарыта. Толстяка припереть фактами нужно, и он всё выложит.

— А не задумал ли Макбриттен остаться у нас? — высказал вдруг предположение Рудницкий. Настроение у лейтенанта быстро выравнивалось, и он тогда всё видел в розовом свете. — Если допустить такую мысль, то и поступки Томаса Купера находят простое объяснение. Рабочий человек — все видели его мозоли, такие за день-два не намять — он, конечно, горой стоит за Гарри Макбриттена, если тот решил принять советское гражданство. Сейчас Гарри укрылся от своих товарищей, а когда они отбудут — объявится и попросит убежища в нашей стране. Другие ведь просят?

— Просят, — подтвердил майор.

— А о нём мы ни одного плохого слова не слышали...

— И Советский Союз любит, — хотя и в тон Рудницкому, сказал Кочетов, но с едва уловимой иронией.

— Совершенно верно. Любит, — настороженно подтвердил лейтенант.

— И бреется не снимая перчаток, — глухо вставил Зарубин.

— Это ж почему? — удивился Рудницкий.

— Экзема, — неопределённо ответил эксперт.

Лейтенант непонимающе перевёл взгляд на Кочетова.

— Вот тут и разгадай, Алёша, — усмехнулся майор. — Кто Гарри Макбриттен? Честный, порядочный человек или шельма, на которой, как говорят, пробу поставить негде?..

VIII


ЗНАКОМЫЙ ПОЧЕРК



Вернувшись в управление, Зарубин, Кочетов и Рудницкий поднялись по широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой, на второй этаж и разошлись в разные стороны.

Михаил Тимофеевич пошёл влево, где помещалась лаборатория, чтобы, как он выразился, «поколдовать там над препаратом». При этом было понятно, что он имел в виду настольную лампу, которую бережно нёс перед собой в руках.

Майор Кочетов и лейтенант Рудницкий направились к полковнику, но прежде заглянули к его секретарю.

— Ничего нового? — спросил Кочетов.

— Никаких следов, — ответил секретарь. — Будто сквозь землю провалился. Ни в морге, ни в больницах, нигде.

— Дела, — многозначительно вздохнул Кочетов, одёрнул на себе китель и открыл дверь кабинета полковника.

— Странно, очень странно, — слушая доклад майора, хмурился Чумак и, когда тот закончил, сказал: — Отсутствие удачной фотографии нам, пожалуй, удастся восполнить. Просматривая сегодняшний номер местной газеты, я случайно обратил внимание на объявление конторы кинопроката. Оказывается, ею получен и выпускается на экраны области новый журнал кинохроники, в котором имеются кадры, заснятые в Москве, когда делегация только прибыла из-за границы. Я договорился, чтобы нам этот журнал показали. Его, вероятно, уже доставили сюда. — Товарищ лейтенант, — обратился он к Рудницкому, — проверьте, явился ли киномеханик, и поезжайте к Куперу, пригласите его на просмотр...


Через полчаса в клубе, который помещался в одном здании с управлением, к сеансу всё было готово.

Чтобы указать Макбриттена на экране, Томас Купер, вооружившись длинной линейкой, уселся в первом ряду. За ним разместились Чумак и Кочетов.

Рудницкий остался у двери.

В зале погас свет, и на экране замелькали кадры фильма...

Мощный электровоз легко и плавно подвёл к перрону большой железнодорожный состав.

В дверях вагона, размахивая шляпой и что-то выкрикивая, появился Купер...

— Я!.. Я!.. — обрадовался руководитель делегации, увидев себя на экране.

Вслед за Купером на перрон начали выходить члены делегации.

Макбриттен появиться не успел. Сменился кадр.

На экране делегатам уже вручали цветы. Гости обнимали радушных хозяев, крепко жали им руки, целовали.

— Вот Гарри! — крикнул вдруг Томас Купер. — За мой голова его шляпа!

Но и этот кадр кончился.

В следующем эпизоде фильма Купер выступал перед микрофоном. Члены делегации расположились большим полукругом.

Макбриттен стоял во втором ряду, но так высоко поднял цветы, что опять виднелась только его серая шляпа.

Полковник и майор переглянулись.

На экране один кадр сменялся другим, но в каждом из них Макбриттен оказывался или за чугунным столбом, на котором висели часы, или за чьим-то чемоданом, поднятым на плечо, или вообще отсутствовал. Все делегаты охотно позировали перед объективом, весело смеялись, приветственно махали руками, не везло одному Макбриттену, если он и попадал в кадр, то виднелась только его шляпа, а чаще — лишь край её.

Скоро сюжет о приезде делегации закончился. На экране развернулась величественная панорама строительства гидростанции. Киномеханик остановил проектор и включил свет в зал.

— Все фильма есть, а Гарри нет, — искренно сокрушался Томас Купер. — Гарри Макбриттен очень скромный, интеллигент, — пояснял он.

— Да, не повезло вашему приятелю, — согласился полковник и, поблагодарив Купера за то, что он приехал, приказал Рудницкому доставить его в гостиницу.

Чумак и Кочетов возвращались в кабинет молча.

— Какие выводы? — садясь на своё место за столом, негромко спросил полковник.

— Просмотр фильма укрепил моё мнение в той части, что Гарри Макбриттен умышленно скрылся, — заговорил Кочетов. — Решение принял не вдруг, он начал готовиться к этому ещё за границей.

— Что даёт повод для такого суждения?

— И просмотренный только что фильм, и ненужный для лета запас перчаток.

— Но у Гарри Макбриттена экзема рук.

— Да, так сказал руководитель делегации. Но при таком заболевании больные обычно пользуются различными присыпками, примочками, мазями, кремами. Однако среди имущества Гарри Макбриттена никаких следов лекарств не обнаружено.

Полковник немного помолчал. Хотя его мнение полностью совпадало с выводами майора, он, будто проверяя себя, продолжил беседу.

— С какой целью скрылся Макбриттен?

— Цель не ясна, товарищ полковник, — ответил Кочетов. — Но намерения его не добрые.

— Основание?

— Гарри Макбриттен принимал все меры предосторожности, чтобы не попасть кинооператору на плёнку, не оставить в гостинице отпечатков своих пальцев. Очевидно, Макбриттен предугадывал возможность таких обстоятельств, при которых им могли заинтересоваться уголовный розыск или контрразведка.

— Почему уголовный розыск или контрразведка?

— Другим организациям и частным лицам следы пальцев Гарри Макбриттена в любом случае потребоваться не могли.

— Это служило бы существенным основанием для серьёзных выводов, если бы он не обеспечил нас целым комплектом своих, правда неудачных, фотографий, — возразил полковник.

— Портретное сходство их с Гарри Макбриттеном невелико. Они не могут служить средством для опознания, по ним нельзя составить и «словесного портрета». По заключению Зарубина, снимки сделаны короткофокусным объективом с небольшого расстояния и чуть сверху.

— Перспективный эффект, — усмехнулся полковник. — Старый приём многоженцев: дарит фото очередной невесте — похож, предъявляет она это фото в суд — никакого сходства.

— Работники гостиницы так и заявляют — похож и не похож.

— Значит, Макбриттен старался подсунуть нам «липу», чтобы затруднить розыски его.

— Я в этом уверен, товарищ полковник.

— И первую фотографию вам вручил руководитель делегации?

— Раньше, чем я спросил его.

— И чемодан принёс, — пощипывая седые виски, полковник задумался и, откинувшись вдруг на спинку кресла, продолжал: — Но если он в сговоре с Макбриттеном — зачем ему было шум поднимать?.. Испугался? Поторопился отмежеваться? Или действительно старается нам помочь?

Чумак говорил, не обращаясь ни к кому, будто рассуждая вслух.

Майор слушал и молчал. У него тоже ещё не сложилось определённого мнения о добродушном на вид толстяке Томасе Купере.

— Но главное сейчас — Гарри Макбриттен, — заключил полковник. — Полагаю, тут нас ждут большие неожиданности...

Однако то, что вскоре открылось, превзошло его предположения.


Пока Чумак и Кочетов, сопоставляя добытые факты, старались логическим путём добраться до истины, в лаборатории головка выключателя настольной лампы, изъятой из номера Гарри Макбриттена, была соответствующим способом обработана парами йода. В результате Михаилу Тимофеевичу удалось не только выявить, но и сфотографировать оставленный на головке выключателя след большого пальца правой мужской руки.

Двумя днями раньше экспертам, осматривавшим квартиру Рогулина, тоже повезло. Они обнаружили на полированных гранях одной из рукояток радиоприёмника два пото-жировых следа, окрасили их алюминиевым порошком и затем перевели на специальную следокопировальную плёнку.

Эта плёнка была сдана для проверки по дактилоскопической картотеке.

Сюда же и Зарубин принёс сделанный им фотоотпечаток.

И вот тут, после тщательного изучения, с неопровержимой точностью было установлено, что отпечатки больших пальцев на головке выключателя настольной лампы и на полированной грани рукоятки радиоприёмника оставлены одним и тем же человеком.

След Гарри Макбриттена потянулся в квартиру Рогулина.

Однако могло случиться, что не Макбриттен, а кто-то другой побывал в номере и в доме Константина Павловича и оставил там следы своих пальцев.

Майор Кочетов тотчас отправился на Суворовскую улицу, где жила семья покойного Рогулина, и показал там фотокарточку Макбриттена Антонине Ивановне.

— Вроде он и вроде нет, — сказала она. — Я хорошо его тогда не разглядела, он быстро ушёл. Но этот в очках, а тот приходил без очков, — сомневалась она и тут же утверждала: — А глаза и волосы его такие же светлые.

Подобный ответ Кочетов ждал.

— А вы не помните, как он был одет? — спросил майор.

— В коричневом костюме приходил.

— В коричневом? — переспросил Кочетов. — Вы не ошибаетесь?

— Нет.

Немедленно из чемодана Макбриттена был изъят его костюм и вместе с двумя другими, схожими по расцветке, предъявлен для осмотров Антонине Ивановне.

— На этот похож, — показала она на костюм Макбриттена и, повернув пиджак к себе спинкой, сказала: — Точно, он. Поясок запомнила и складку, очень она уж глубокая, не ладная какая-то...

Для сомнения места не оставалось. Таинственным посетителем, который навестил Константина Павловича Рогулина за несколько минут до его смерти, был не кто иной, как Гарри Макбриттен.

Но что привело его сюда? Какие преследовал он здесь цели? Наконец, на каком языке он объяснялся? Ведь по свидетельству дежурных гостиницы Гарри Макбриттен знал всего несколько русских слов. Рогулин из иностранных языков в семилетней школе изучал немецкий и английский, но это было давно, и он, не имея повседневной практики, конечно, забыл их.

Можно было предположить, что Макбриттен случайно забрёл в квартиру Рогулина. Но для такого визита их встреча представлялась слишком продолжительной. Да и сам Рогулин на вопрос матери: «Кто приходил?» ответил: — «Так, знакомый один».

Знакомый!..

Ложь, допущенная Рогулиным при заполнении листка по учёту кадров, находила своё логическое объяснение. Становилось очевидным, что Рогулин состоял в какой-то связи с лицами, находящимися за границей, и это обстоятельство старательно маскировал. Но если он вынужден был так поступать, то о характере связи гадать не приходилось. Давно известно, от чужих глаз таят худое и грязное.

Однако в подобном положении находилась и Забелина, которая заболела той же болезнью и так же неожиданно, как и Рогулин.

Невольно напрашивался вопрос, ответ на который при создавшихся обстоятельствах зависел только от заключения назначенной полковником судебно-медицинской экспертизы.

Срок для проведения этой работы истёк, и заключение поступило.

Сложным химическим анализом врачам удалось обнаружить в крови Рогулина и Забелиной присутствие сильнейшего растительного яда, добываемого из молодых побегов и корней некоторых видов лиан, растущих в лесах Южной Америки, и токсина столбняка.

— Я так и полагал, — помрачнел полковник. — Это было убийство! До дерзости смелое, отлично подготовленное убийство. Чувствуется опытная рука мастера таких дел. Да-а, — после минутного раздумья продолжал он, — когда-то индейцы одной стрелой, отравленной этим ядом, валили огромного бизона.

«Клиническая смерть наступила не сразу, — писали эксперты. — Ей предшествовал глубокий обморок. Активно развивающийся при этом процесс молниеносного столбняка является отличительной особенностью обнаруженного яда».

— Но Забелина находилась под наблюдением, — осторожно напомнил Кочетов. — Незаметно поразить её... стрелой, как это делали индейцы, было невозможно. Да и Рогулин не позволил бы себя колоть.

— Значит, ещё на одну загадку нам нужно найти ответ, — заключил полковник и обратился к Рудницкому: — Скажите, лейтенант, когда Забелина входила или выходила из кинотеатра, к ней не приближался высокий мужчина в коричневом костюме?

— Нет, товарищ полковник, не приближался.

— А в сером?

— В сером было много народу. Сезон, мода.

— Мода — это верно, — задумчиво произнёс Чумак, подошёл к поднявшемуся с кресла Кочетову и дружески взял его за локоть. — Эта история напоминает мне один давний случай... Помнишь, Григорий Иванович, «Медузу»? Твой ведь крестник... Здорово смахивает на его «почерк».

— Я тоже подумал, — признался майор. — Но Джек Райт — чёрный — и волосы и глаза. Да и не так уже мир тесен, чтобы нам опять сойтись.

— Нет, я не утверждаю, что это он. «Почерк», говорю, сходный, — пояснил Чумак и усмехнулся. — Хотя... чем чёрт не шутит. Удивительного в этом я бы ничего не нашёл. Джек Райт — зверь, ты — охотник. А по пословице — на ловца и зверь бежит.

— Бежит, когда найдёшь его.

— Ну, это само собой, — лукаво прищурился Чумак. — А насчёт черноты — теперь и чёрного кобеля перекрасят, — пошутил он и взглянул на часы: — Без пяти двенадцать. — Идите, товарищи, завтракайте, думайте, а в двенадцать сорок опять соберёмся. Дела этого откладывать нельзя.

IX


ШОФЁР ТАКСИ



— Товарищ майор, — обратился Рудницкий к Кочетову, когда они вышли от полковника, — разрешите мне с вами позавтракать.

Григорий Иванович понял, что лейтенанту хочется поделиться своими мыслями и, главное, сомнениями, которые он постеснялся высказать у полковника, и потому охотно согласился.

— Пожалуйста.

— Я всё думаю, — войдя следом за майором в его кабинет, начал Рудницкий, — как могло случиться, что такой, видимо, очень осторожный человек, как Гарри Макбриттен, и вдруг оставил следы своих пальцев, когда он не хотел этого делать.

Кочетов позвонил в столовую, заказал два завтрака и только после того ответил:

— Прежде всего, Макбриттен представляется мне не осторожным человеком, а расчётливым преступником, а это не одно и то же. Но, говорят, и на старуху бывает проруха. Все воры знают, что их очень часто обнаруживают по отпечаткам пальцев, и всё же оставляют эти свои визитные карточки на месте преступления. То же случилось и с Макбриттеном. Он всё время был настороже, но один раз не уследил за собой — на этом и засёк его Зарубин.

— А медикаменты? — продолжал Рудницкий. — Что ж он не понимал, что, жалуясь на экзему, ему нужно иметь соответствующие лекарства?

Григорий Иванович искоса посмотрел на него и улыбнулся:

— Недавно, товарищ лейтенант, вы сдавали зачёт по криминалистике. Мне помнится, во второй части учебника приводятся два примера расследования хищения товаров со склада. В первом случае следователь, явившись на место происшествия, по тому беспорядку, в котором были разбросаны похитителями оставшиеся товары, пришёл к выводу, что кража совершена кем-то из складских работников. Грабителю, рассуждал он, не было смысла бесцельно разбрасывать товар, затрачивая на это время, а следовательно, подвергать себя риску — попасться на месте преступления.

Заложив руки за спину, Кочетов прошёлся по кабинету и остановился у книжного шкафа, возле которого стоял Рудницкий.

— В другом случае, — продолжал майор, — такой же вывод, то есть, что хищение дело рук кого-то из работников склада, следователь сделал, основываясь на том, что оставшийся товар лежал в полнейшем порядке. Значит, решил следователь, вор отлично знал, где нужно взять то, что представляло наибольшую ценность. Основания диаметрально разные — порядок и беспорядок, — а вывод один и, как показало потом следствие, он оказался правильным.

— Да, я это помню, — подтвердил Рудницкий.

— Так и здесь. Нашли бы мы лекарства или нет — заключение было бы одно. Уж слишком старательно Макбриттен избегал возможности оставить случайно след своих пальцев. Но, нужно сказать, иначе он не мог поступить. Это значило бы сознательно дать оттиски папиллярных узоров, а этого он как раз и не хотел сделать.

— Откровенно говоря, я не представляю себе, с какой целью он так тщательно таился.

— Это позволяет думать, что Гарри Макбриттен — матёрый волк, опытный знаток своего дела. Он отлично знает, что такое след! Иногда след тянется едва заметной паутинкой, перевивается, петлит, кружит, путается, но к клубочку обязательно приводит. Так, собственно, и случилось. Исходный отпечаток пальца указал нам на связь Гарри Макбриттена с Рогулиным, что породило, а затем и укрепило мнение о преступном характере деятельности прибывшего в город иностранца. Перед нами встала задача — найти и обезвредить его. Очевидно, Макбриттен и опасался, что по отпечаткам пальцев мы установим, кто он, а тогда уж не спустим с него глаз.

— Вы думаете, он скрывается под чужим именем?

— За это говорят его поступки. Стараясь надёжнее укрыться, Макбриттен прибег к хитрости. Щедро раздаривая фотографии, он попытался подсунуть нам искажённые черты своего лица. Одеваясь во всё серое, старался навязать нам мысль, что предпочитает одежду этого цвета. Жалуясь на экзему рук, надел перчатки. До поры такой камуфляж ни у кого не мог вызвать никаких сомнений, а тем более подозрений. Ну, в самом деле, что необычного в том, если человек одет в серый костюм, а на руках у него перчатки? Нравится, вот и носит. Как говорят, каждый по-своему с ума сходит. На этом, как мне кажется, и строил свои расчёты Гарри Макбриттен, выбирая средства, которые, не возбуждая постороннего любопытства, помогли бы ему в главном — затруднить возможность опознания его.

— Но в нашей дактилоскопической картотеке отпечатков пальцев Макбриттена не нашлось, а потому все его страхи оказались напрасными. Удивительно, как он не подумал об этом.

— Значит он остерегался не. только нашей картотеки.

— Понимаю, — кивнул головой Рудницкий и с хорошей завистью ученика к тем знаниям своего учителя, которые он ещё не успел постичь, тихо проговорил: — Вот ведь как вам всё ясно.

— Ну, это уже зря сказано, — укорил его Григорий Иванович. — Следователь, конечно, должен уметь правильно обобщать и анализировать факты в их связи и взаимодействии, но и противник не бездействует. Он старается сбить следователя с верного пути, навести его на ложный след. Ты говоришь, всё ясно. А я уверен, что нас подстерегают ошибки, разочарования. Всё, что я сказал, это пока слабо аргументированное предположение. Мы многое не знаем, и лучшим доказательством этого служит тот факт, что в эту минуту Гарри Макбриттен где-то действует, а мы с тобой собираемся... сесть за завтрак, — закончил майор, услышав знакомый стук в дверь.

В кабинет вошла круглолицая, розовощёкая девушка в белом переднике, с кружевной наколкой на голове и подносом в руках.

— Завтраки, пожалуйста, — улыбнулась она.

— Спасибо, — поблагодарили её офицеры.

Пока она расставляла на столике судки и тарелки, Рудницкий молчал, но как только она ушла, продолжил разговор.

— Товарищ майор, а не думаете ли вы, что Макбриттен делал уколы автоматической ручкой? — осторожно спросил он. — Футляр-то ведь пустой.

— Авторучка-шприц? — подсаживаясь к столику, переспросил Кочетов. — Пожалуй, в условиях... — продолжил было он, но не договорил. Прервал телефонный звонок.

— Майор Кочетов слушает, — подняв трубку, отозвался Григорий Иванович. — Есть, товарищ полковник, идём.

— Что-то срочное, — вскакивая из-за столика, догадался лейтенант.

Они оба знали, что заботливый ко всем своим подчинённым полковник без крайней необходимости не прервал бы их завтрака.

— Я помешал вам, товарищи? — обратился к ним Чумак, едва офицеры переступили порог его кабинета.

— Как раз вовремя, товарищ полковник, — слукавил Рудницкий, которому, как и майору, не хотелось огорчать его.

— Добро, — недоверчиво улыбнулся Чумак и продолжал, указав на сидящего возле стола молодого человека в шёлковой голубой безрукавке с застёжкой «молния». — Товарищ Соболев — шофёр такси. Он говорит, что вчера возил по городу господина Макбриттена.

У Рудницкого щёки зарделись от такой неожиданности.

— Пожалуйста, товарищ майор, — жестом руки полковник предложил своё место за столом Кочетову.

Это было тоже отличительной чертой полковника. Он всегда старался предоставить большую свободу для творческой инициативы своим помощникам.

— Скоро мне на отдых, — говорил он, — а им ещё много лет служить Родине. Пусть учатся, обогащаются опытом, закаляются. А что не так, я подскажу — запомнят на будущее, когда меня рядом не будет.

Нет, не зря любили подчинённые своего начальника. Он умел в одно и то же время быть требовательным командиром, внимательным воспитателем и чутким, отзывчивым другом.

— Одним словом — чекист, — тепло все отзывались о нём...

— Что вы хотите сообщить нам, товарищ Соболев? — обратился к шофёру Кочетов.

— Вчера, примерно в час, то есть в тринадцать ноль-ноль, — поправился шофёр, — только подъехал я к стоянке, что у горсовета, подходит этот иностранец — Гарри Макбриттен...

— Простите, — прервал Кочетов, — вы откуда знаете его?

Шофёр замялся.

— Девушка одна сказала. Она работает в гостинице.

— Девушка — ваша родственница?

— Пока нет, — грустно вздохнул молодой человек.

— Ясно, — чуть заметно улыбнулся майор. — Ну и что же? Подошёл он к вам...

— Подошёл и спрашивает: «Свободен?» Свободен, отвечаю. Он сел рядом со мной и сказал, чтобы я ехал к Парку культуры и отдыха.

— По-русски сказал или как-то объяснил вам это? — поинтересовался майор.

— По-русски. Он хорошо говорит, только чуть-чуть картавит.

— Картавит? — вспомнив показание Забелиной, насторожился Кочетов.

— Есть немножко.

— А вы не ошиблись в том, что вашим пассажиром действительно был Гарри Макбриттен?

— Да нет, товарищ майор, этого не могло быть, — убеждённо возразил Соболев. — Я иногда в гостиницу... на минутку к Маше заглядываю. Она, правда, сердится, но, чувствую, больше для виду. Подруг стесняется, и от администрации нагоняй может быть. Ну, да я там долго не задерживаюсь. Глянул и обратно...

— Так вы в гостинице его видели?

— Точно. Маша мне сказала, что у них там целая делегация поселилась, и показала их и этого иностранца. «Это, говорит, из их числа — Гарри Макбриттен». А сегодня я зарулил к ней, а она и сообщает новость: «Помнишь, Тоша...» Я — Анатолий, а она меня Тошей... «Помнишь, говорит, Гарри Макбриттена, иностранца? Пропал вчера. Везде его ищут, а найти не могут». Ну, я ей — шутишь, мол, всё. Вчера возил его по городу. А она: «Врёшь!» Не вру, отвечаю. Вижу дело серьёзное, чтобы поверила, честным комсомольским подкрепил. Она схватила меня за руку и к администратору. Тот позвонил сюда. Вот я и примчался.

— Понятно. Итак, вы поехали к Парку культуры и отдыха, — напомнил Кочетов.

— Поехали, — подтвердил Соболев. — У входа в парк он расплатился. Я развернулся и покатил обратно, а он к воротам пошёл.

— И больше вы его не видели?

— В том-то и дело, что видел, да ещё при весьма странных обстоятельствах, — многозначительно произнёс шофёр. — Часа через два, это значит в пятнадцать ноль-ноль, подвернулся пассажир на Садовую. Улица эта, как вы знаете, прямо к парку идёт. Доставил я пассажира к месту, он просит подождать. Ну, наше дело такое, что велят, то и делай. Свернул я с дороги, а на Садовой, чай помните, везде палисадники, кусты. Ну, я заехал за них. Тут, думаю, и вздремнуть не грех. И в стороне, и в людях. Только, смотрю, мой иностранец вдруг из магазина «Детский мир» выходит. Мне его видно, а ему меня нет. Постоял он на крылечке, покрутил головой в одну, в другую сторону, а потом быстренько на третьей скорости через дорогу и в ворота — юрк! А там новый жилой дом строится, недели две как начали. Чего, думаю, ему там понадобилось? Гость-то он гость, это верно, но человек чужой. Хотел пойти посмотреть, но тут мой пассажир вернулся. Ну я и поехал, больше ничего не знаю. Не видел после того иностранца.

— Как он был одет?

— На нём был серый пыльник, такого же цвета шляпа, тёмные очки. В руках он держал небольшой чемоданчик.

— Товарищ Соболев, — вступил в разговор Чумак, — вы сказали, он сидел рядом с вами.

— Рядом, товарищ полковник.

— Это, значит, левой стороной к вам?

— Точно, — приподняв локоть правой руки, шофёр будто притронулся им к невидимому пассажиру.

— А вы не заметили?.. Как у него... левое ухо в порядке?

— Как будто ничего, — бойко ответил Соболев, но, подумав, смущённо добавил: — Признаться, я не обратил внимания. — Посмотрев затем на обменявшихся взглядами офицеров, понял, что допустил какой-то промах, и принялся горячо пояснять: — Я ведь за баранкой находился. Тут тебе перекрёстки, семафоры, пешеходы... Пешеход ведь что? Идёт через дорогу в неположенном месте или бросится вдруг бежать. Здесь гляди и гляди...

— Спасибо, товарищ Соболев, — мягко прервал его полковник, — вы помогли нам кое в чём разобраться.

— За что ж спасибо? Раз нужно... каждый с охотой. Всё понимаем, что к чему. А если потребуюсь, позвоните в гостиницу... Маше. Она всегда знает, как легче и скорее меня найти.

Рудницкий пошёл проводить Соболева к выходу.

Полковник и майор остались в кабинете одни.

Алексей Александрович некоторое время сидел на диване, нещадно дымил папиросой и сосредоточенно что-то обдумывал.

— И всё же, Григорий Иванович, сдаётся мне, что это твой крестник, — наконец произнёс он, подошёл к столу и нажал кнопку звонка.

Вошёл секретарь.

— Немедленно запросите имеющиеся сведения на иностранного агента Джека Райта, — приказал полковник и назвал год и месяц, когда этот диверсант делал первую попытку перейти советскую границу. — Желательно, чтобы материал нам выслали сегодня.

«Шестое чувство подталкивает», — тепло подумал Кочетов, аккуратно сколол скрепкой протокол, убрал его в папку и поднялся из-за стола. — Товарищ полковник, прошу поручить мне это дело.

— Охотно.

— Спасибо, товарищ полковник. Я постараюсь оправдать...

— Знаю, — тихо прервал полковник Кочетова и, подойдя к нему, продолжал ещё тише: — Я не говорю тебе, Григорий Иванович, о серьёзности задания. Сам понимаешь, если это действительно наш старый знакомый, а полагать так основания есть, значит враг пробрался к нам опасный. Его не посылают только с блокнотом и фотоаппаратом. Это диверсант и убийца. Обезвредить такого нужно в кратчайший срок. Не дни считать, а часы и минуты.

— Понимаю, товарищ полковник.

— Вот, вот. Быстрота операции — это главное. Но торопиться, не значит поступать опрометчиво. В схватке с Райтом — на карте жизнь.

X


МАЙОР КОЧЕТОВ ПОКУПАЕТ КУКЛУ



С того момента, когда шофёр Соболев последний раз видел Гарри Макбриттена, до появления Томаса Купера в отделении милиции прошло восемнадцать часов — время вполне достаточное для того, чтобы надёжно укрыться в городе или покинуть его, избрав любой вид транспорта. С железнодорожной станции отправились поезда, с аэродрома вылетели самолёты, по шоссе и дорогам в разные стороны двинулись автобусы, легковые автомашины, грузовики. Наконец, при желании или необходимости можно было уйти пешком узкими лесными тропинками.

Из сотен путей, которыми мог воспользоваться Макбриттен, майору Кочетову предстояло выбрать только один и при этом ни в коем случае не ошибиться.

Да и верно ли, что Макбриттен покинул город? Не отсиживается ли он где-то здесь, может быть, совсем рядом? К какому новому преступлению он там готовится?..

Для полковника Чумака и майора Кочетова, умудрённых профессиональным опытом, было совершенно ясно, что под маской добродушного весельчака Гарри Макбриттена скрывается если не Джек Райт, то другой не менее жестокий и коварный враг. Прерывая искусно разыгрываемую роль покладистого простачка на время коротких отлучек из гостиницы, он совершал убийства. А потом снова беззаботно смеялся, шутил, рассказывал «мужские» анекдоты. Ничто не тревожило его совесть.

Но с какой целью появился этот бандит в городе? За что он убил Рогулина и покушался на Забелину?.. Возможно Забелина явилась с повинной не от добрых побуждений, а предчувствуя расправу. Ведь главарь шайки кончил жизнь на трамвайных рельсах!.. Что было тогда: несчастный случай, как это записано в протоколе, самоубийство или убийство? Не началось ли всё это задолго до приезда Гарри Макбриттена в город?..

Возможно Рогулин и Забелина отказались повиноваться дальше, за что должны были поплатиться жизнью. Но казалось маловероятным, чтобы только привести приговор в исполнение, прибыл из-за границы такой диверсант, который своими повадками напоминает самого Джека Райта! А если это так, то у него есть какое-то серьёзное задание, для выполнения которого он, наверное, должен найти помощников или исполнителей.

Чумак и Кочетов чувствовали, что они очень близки к разгадке тайны, но для окончательных выводов о настоящей цели приезда Гарри Макбриттена в город, не хватало нужных фактов. Поездка Кочетова на Садовую должна была их принести.


Выйдя из автомашины, Кочетов и Рудницкий направились в парк, прошлись по аллеям и остановились возле седоусого садовника в широкополой соломенной шляпе, который, присев на корточки, пересаживал рассаду из ящика в клумбу.

Маленькой лопаточкой он выкапывал в грунте неглубокую луночку, рыхлил почву. Поддев затем растеньице под корешок, извлекал его из ящика и вместе с комочком земли бережно опускал в ямку. Старик двигался неторопливо, но работа спорилась.

— Поздновато садите, — негромко заметил Кочетов.

Старик вскинул голову, усы его сердито ощетинились:

— Подсаживаю. Червяк какой-то завёлся, корешки подъел. Узор и нарушился.

— Да, коврик у вас — заглядение, — полюбовался Кочетов на клумбу.

Садовник сразу подобрел.

— Получился, — выпрямившись и вытирая руки о фартук, поскромничал он. — Многим нравится.

— Хорошо у вас тут, порядочек. Сразу видно — посетители — народ дисциплинированный.

— Грех обижаться. Мальчишки озоруют. Но кто не был молод?

— А вы вчера, случайно, не заметили здесь высокого мужчину в сером пыльнике с чемоданчиком в руках? — спросил Кочетов.

— Не видел.

Офицеры постояли ещё немного, затем простились с садовником и пошли дальше.

«Что привело сюда Макбриттена? — подумал Кочетов, поглядывая на скамейки, газоны, беседки. — Было ли у него здесь назначено свидание или проверял, нет ли за ним слежки?»

На открытых местах солнце чувствительно припекало, а в тени лицо обдавало приятной прохладой. Тихо шумели листья на деревьях. От кустов жасмина, густо усеянных белыми цветами, лился аромат. В просветах между деревьями, ослепляя глаза, искрилась река.

Молча выкурив трубку, Кочетов направился к выходу.

Отстав на шаг от майора, двинулся Рудницкий. Он понимал: к тому, что было уже известно, посещение парка ничего не добавило.

Жильцы, населявшие Садовую, приложили все старания для того, чтобы оправдать название улицы. Над тротуарами с обеих сторон нависли лохматые шапки клёнов. Местами они сомкнулись, образовав сплошной навес. Проезжая часть дороги отделялась кустами — живой изгородью, прерываемой только у ворот и на перекрёстках.

Магазин «Детский мир» помещался в первом этаже четырёхэтажного жилого дома. В освещённых солнцем витринах удобно расположились куклы, медвежата, зайцы. Красная Шапочка спешила к неуклюжему слону, Арлекин простирал свои руки к попугаю, а ледокол «Ермак» уткнулся в широкое платье Матрёшки.

Кочетов и Рудницкий вошли в магазин.

Покупателей в нём было немного, преимущественно женщины с детьми.

Со всех сторон неслось:

— Мама, мне зайку!

— Мама, мама, куклу хочу!

Один малыш, заливаясь слезами, орал:

— Мемедя!.. Мемедя!..

Молодая женщина старалась успокоить его.

— Но у тебя уже три медведя дома.

— Мемедя! — не унимался малыш.

— Ну, что мне делать с этим медвежатником? — всплеснув руками, воскликнула женщина как раз в тот момент, когда мимо неё проходил Кочетов.

— Гордитесь, — улыбнулся он, — хороший охотник растёт, — и поднял малыша на руки. — Медведя хочешь?

Мальчик перестал плакать и недоверчиво посмотрел на незнакомого «дядю».

— Мемедя, — нерешительно подтвердил он, беспокойно отыскивая глазами мать.

— Какого?

— Вот, — ответил ребёнок после того, как убедился, что мама рядом, и показал рукой на коричневого плюшевого медвежонка, торжественно восседавшего на полке.

С малышом на руках Кочетов подошёл к прилавку.

— Покажите, пожалуйста, нам этого страшного зверя, — обратился он к молоденькой продавщице.

Та подала игрушку.

— Ну, что это за медведь? — Кочетов с укором взглянул на мальчика. — А я думал, ты настоящий охотник. Нет, брат, я уверен, у тебя дома медведи получше. А этот скорее на Тузика похож. У тебя есть Тузик?

Малыш насупился и отрицательно покачал головой.

— Плохо. У охотника должен быть Тузик. Ну, что нам здесь купить?

— Мяч, — подсказала женщина.

— Верно, — подхватил Кочетов. — Мяч нужно купить обязательно. Покажите нам мячик. Смотри, какой он круглый, полосатый и как прыгает!

Малыш потянул ручонку к мячу:

— Мяц... мяц... мяц...

— Ну вот, кажется, всё в порядке, — передавая сына матери, засмеялся Кочетов. — Сагитировал вашего сына.

— Спасибо, — улыбнулась она. — Видно, вы очень любите детей.

— У самого дочка растёт. Зашёл куклу ей купить...

Выбрав небольшую светло-розовую куколку из пластмассы, Кочетов направился к кассе. Здесь он немного задержался, доставая из кармана деньги и отсчитывая их.

Рядом с кассой, за стеклянной перегородкой, сидел худощавый мужчина в очках, с зелёными от чернил пальцами и ремонтировал автоматические ручки. Он, видимо, привык к постоянному шуму в магазине и потому занимался своим делом, не обращая никакого внимания на покупателей, которые всё время проходили мимо окошка, прорезанного к нему в стекле. Хотя в помещении было довольно светло, небольшой столик, за которым трудился мастер, освещала электрическая лампа под матовым абажуром.

Кочетов заплатил деньги, получил свою покупку, сунул её в карман и вышел на улицу.

На тротуаре его нетерпеливо ждал Рудницкий.

— Вот так удача, товарищ майор, — с трудом сохраняя спокойствие на лице, прошептал он. — Что делать будем?

— Продолжать поиски, — невозмутимо ответил Кочетов.

— Как? — удивился лейтенант, шагая рядом с Кочетовым. — Неужели вы не заметили за стеклянной перегородкой...

— Инвалида? Заметил.

— Разве он инвалид?

— Да, Алёша. У него нет обеих ног, — с большим сочувствием к чужому горю произнёс майор.

— Ног?.. Но... но его видно только до пояса!

— Верно. Однако в углу стоят костыли. Он прячет их за стареньким халатом, который висит там же, на крючке.

— Костыли, конечно, доказательство, — согласился Рудницкий. — Но почему вы считаете, что они принадлежат ему и чтоу него нет обеих ног?

— Работая, этот человек, чтобы сохранить равновесие, постоянно тяжело упирается на локти. Когда ему приходится потянуться одной рукой за инструментом, который оказался далеко, другой рукой он крепко хватается за край столешницы.

— Досадно, что я сам не заметил всего этого, — сознался Рудницкий. — Но этот человек ремонтирует автоматические ручки. А Гарри Макбриттен как раз такую и привёз в футляре...

— Ну и что же?

— Он явился в магазин и, не вызывая ни у кого подозрения, отдал инвалиду свою ручку, будто для ремонта. Она имела какие-то особенности, по которым инвалид узнал Макбриттена.

— А дальше что?

— Всё, что угодно! Инвалид мог передать ручку куда следует или, наоборот, вручить что-то Макбриттену.

— Но для этого Макбриттену не нужно было скрываться. Он мог всё это проделать в любой день, на виду у всех. И не только сдать ручку, а и получить её обратно, если это требовалось. Однако Гарри Макбриттен скрылся! А этот факт говорит о том, что Макбриттен должен сам что-то сделать, лично выполнить какое-то задание, которое, надо думать, гораздо сложнее того, что предполагаешь ты. Мне сдаётся — ему нужен помощник или временное убежище. Для дел, которыми занимается Макбриттен, безногий инвалид — плохой помощник. Проводить незаметно к убежищу ему тоже не легко.

— Но инвалид мог быть связным, — не сдавался лейтенант, — позвонить куда следует по телефону...

— И вызвать третьего? — закончил мысль Кочетов. — Нет. Характер такого телефонного разговора, если даже он облечён в самую невинную форму, требует соблюдения хотя бы элементарнейших условий конспирации. Во всяком случае, следует постараться, чтобы постороннее ухо ничего не слышало. Такой разговор удобно вести из кабинета. Но его в магазине нет. Столик заведующего приткнут в углу за прилавком, там находится и телефон. Пользоваться таким аппаратом крайне опрометчиво. Но ещё хуже было бы уйти от него к какому-то автомату. Тут уж каждый, заметив, сказал бы, что человек секретничает.

Лейтенант Рудницкий внимательно слушал Кочетова и думал:

«И когда он успел всё увидеть и осмыслить. Ведь, казалось, в магазине майор был занят мальчиком и покупкой куклы для дочурки».

— Нет, нет, инвалид, ремонтирующий автоматические ручки в магазине «Детский мир», не тот соучастник, который нужен Макбриттену. К тому же, — голос майора едва заметно дрогнул, — на правом лацкане пиджака инвалида сохранился след от ордена Красной Звезды, который он носил, когда костюм был несколько новее. Этот след говорит о многом. И я уверен, каждый советский человек, заметив его, с глубоким чувством уважения мысленно низко кланяется герою-инвалиду. Будем о нём думать хорошо.

— Значит, и здесь нам не повезло, — огорчился лейтенант, которому доводы Кочетова казались недостаточно основательными. И если он принимал их, то лишь потому, что верил опыту и знаниям майора. — Всегда вот так бывает, сразу не задастся какое-то дело, потом хоть бросай его.

— Так, может, бросим?

— Да нет, товарищ майор, это я, так сказать, к слову, — поторопился поправиться Рудницкий. — Понимаю, сказал неудачно, но досада одолевает. Хочется ведь поскорее найти...

— Хочется, — согласился Кочетов. — Но досада в нашем деле плохой советчик. Перейдём-ка лучше на ту сторону улицы и попытаемся понять, что искал Гарри Макбриттен за воротами строящегося дома.

XI


ПРИКАЗ — ДЕЙСТВОВАТЬ!



На перекрёстке офицеры перешли улицу, миновали глухой покрашенный известью забор с козырьком и вошли в настежь открытые ворота.

Во дворе, заваленном грудами камня, песка, кирпича, досок и другими строительными материалами, из котлована поднимался первый этаж будущего здания. Каменщики работали ещё с небольших подмостков, а кое-где и прямо с земли.

Рудницкий смущённо покосился на Кочетова и перевёл взгляд на высоко взметнувшуюся в небо ажурную стрелу крана. Объект для иностранного разведчика был явно неинтересный. За информацию о том, что в городе, в котором гостила делегация, широко развёрнуто жилищное строительство, хозяева за границей вряд ли хорошо заплатят, а диверсию устраивать слишком рано. Кладка стен только началась.

За спинами офицеров послышались неторопливо приближающиеся шаги, сухой кашель и хрипловатый голос:

— Граждане! А граждане!..

Кочетов и Рудницкий оглянулись. Щуря колючие глазки, к ним вразвалку приближался невысокого роста старик в сильно поношенных сапогах, выгоревшем на солнце пиджаке, под которым виднелась тёмно-синяя косоворотка с белыми перламутровыми пуговицами.

— По делу пришли, — спросил он, — или полюбопытствовать? А?

— По делу, — сухо ответил Кочетов.

— Прораб нужен, главный инженер или Сидор Сергеевич? А? — потирая ладонью давно небритую щёку, недоверчиво поинтересовался старик.

— Вы здесь кем работаете? — не отвечая на вопрос, спросил майор.

— Сторожем приставлен.

— Вчера днём вы дежурили?

— Всю эту неделю вторая смена моя. А что? — тревожно насторожился старик.

— Вчера в три часа дня сюда приходил высокий гражданин в сером плаще.

Старик скользнул глазками по тёмно-голубым просветам погон и с готовностью подтвердил:

— Приходил такой.

— Что он здесь делал?

— Спросил, куда жильцы выехали из домов, что были на этом месте.

— Вас спросил?

— Меня. Я ведь тут у ворот.

— Что вы ему ответили?

— Послал в домоуправление. Я ж от стройки работаю, а кто тут жил, куда делся, моей службы не касается.

— Больше ничего он не спрашивал?

— Ничего. Спросил, куда выехали, и всё.

— А где помещается домоуправление?

— За углом. По Советской улице второй дом, в подвале, ход со двора.

— Спасибо.

Офицеры двинулись к воротам. Старик за ними.

— Вот сейчас свернёте налево, — заботливо пояснял он, — а там сразу увидите дом. Он из красного кирпича сложен. Войдёте во двор, тут сразу и дверь в домоуправление. Да её вам каждый жилец укажет.

Старик вышел на улицу, показал, за какой угол свернуть следует, ещё раз повторил, как найти домоуправление, и только тогда расстался с офицерами. При этом лицо его было серьёзное, почти суровое. Можно было с уверенностью сказать, что в это время он думал:

«Такие люди зря расспрашивать не станут. Может, дело тут государственное, по всем статьям для всех нас важное!..»

И потому он старался, как мог лучше, помочь офицерам.

— Действуйте, товарищ лейтенант, — приказал Кочетов.

— Есть, — опустив руки, чуть вытянулся на ходу Рудницкий.

Домоуправление искать долго не пришлось. Старик точно указал, где оно помещалось, к тому же об этом сообщала и маленькая табличка из жести, прибитая сбоку входной двери.

Офицеры вошли в прихожую, пол которой был настлан жёлтыми и красными квадратиками метлахской плитки, спустились по каменной лестнице и открыли дверь в контору.

Разместилась она в довольно большой, почти квадратной комнате с толстыми трубами под потолком, с продолговатыми окнами, защищёнными со двора железными решётками.

Недалеко от входа в ярко-оранжевой шёлковой кофточке сидела девушка. Согнувшись над столом, она что-то сосредоточенно и аккуратно списывала с паспорта в продолговатую анкетку.

— Простите, — обратился к девушке Рудницкий. — У кого я могу узнать, куда переехали жильцы с Советской улицы, где сейчас строится новый дом?

Девушка недовольно подняла голову, но, увидев перед собой красивого молодого офицера, зарделась вся, поправила пышный светлый хохолок над лбом и певуче ответила:

— Пожалуйста... вот к старшему бухгалтеру, — плавным движением руки она указала в сторону немолодой женщины, занимавшей место за другим столом у самого окна.

Рудницкий поклонился девушке и направился к бухгалтеру, которая подсчитывала на арифмометре.

— Минутку, — она ещё несколько раз крутнула ручку счётной машинки, отметила карандашом цифру на ведомости и поверх очков вопросительно посмотрела на Рудницкого.

Тот достал из бокового кармана служебное удостоверение.

Старший бухгалтер взглянула только на обложку его и кивнула головой:

— Садитесь, пожалуйста.

Рудницкий придвинул стул и сел. Ему не хотелось, чтобы разговор принял слишком официальный характер. В таких случаях люди часто стараются подбирать очень точные выражения, а не найдя их, недосказывают всего, что нужно, и это приводит только к путанице.

— К вам часто приходят справляться, куда переселились жильцы из снесённых домов? — спросил он.

— Раньше приходили часто, просто не давали работать. Ведь на том месте, где ведётся строительство, четыре дома стояло. А теперь приходят редко. Вероятно, все знакомые успели побывать у новосёлов. Однако те, кто живёт не в нашем городе, иногда пишут по старому адресу, — женщина улыбнулась и в доказательство сказанного переложила на столе с одного места на другое небольшую пачку разноцветных конвертов.

— Сегодня к вам никто не приходил?

— Сегодня нет.

— А вчера?

— Вчера у нас был четверг, — глянула на настольный календарь бухгалтер. — Тоже, кажется, никого не было. Впрочем, позвольте... Все дни такие одинаковые. Вчера, вчера... Совершенно верно, вчера приходил один такой высокий мужчина в сером костюме.

— Брюнет, блондин?

— Право не заметила. Но Лёля, верно, помнит, — и она обратилась к девушке: — Лёля, вчера приходил этот — в сером костюме. Ты не помнишь, он брюнет или блондин?

— Блондин, — ответила Лёля. — И даже очень интересный.

Кочетов стоял у двери, набивал трубку табаком и не вмешивался в разговор.

— Он был в шляпе? — спросил Рудницкий бухгалтера.

— Нет, без шляпы.

— Как же вы не заметили цвета его волос? — удивился лейтенант.

— Годы не те, — улыбнувшись, вздохнула женщина и с чисто материнской гордостью добавила: — У меня две дочери замужем, сын врач, внуки растут...

— Простите, я не хотел вас обидеть.

— Я понимаю.

Испытывая неловкость от неудачно сложившегося разговора и стараясь её не выдать, лейтенант спросил Лёлю:

— Плащ у него был?

— Нет, он был в костюме, без плаща и без шляпы. В руках он держал небольшой жёлтый чемоданчик, — весьма охотно пояснила девушка.

— А вы не заметили, мужчина этот не картавил?

— Немного да. У него это получалось хорошо, мягко так. Я даже позавидовала.

Лёля не прочь была поболтать с лейтенантом, но тот опять обратился к бухгалтеру:

— Чей адрес он спрашивал?

— Александра Николаевича Павловского.

— Вы ему сказали?

— Сказала.

— А куда переехал Павловский?

— На Калининскую, там дом достраивается, — женщина взяла со стола книгу в тёмно-фиолетовом переплёте, полистала её и, найдя нужную страницу, прочитала: — Павловский Александр Николаевич... так, Калининская улица, дом пятнадцать, второй подъезд, квартира двенадцать.

— А как вы поступаете с этими письмами? — лейтенант указал на пачку разноцветных конвертов.

Пишем новые адреса и возвращаем почте, а она доставляет их по назначению.

— Но они запаздывают.

— Не по нашей вине.

— А письмо, возможно, ждут и даже с нетерпением.

— Бывает и так.

— Посмотрите, пожалуйста, нет ли письма Павловскому?

— Есть открытка, — бухгалтер быстро перебрала конверты. — Вот она.

— Если вы позволите, — лейтенант взял открытку. — Мы будем на Калининской и занесём.

— Пожалуйста, возьмите.

Рудницкий спрятал открытку в карман.

Простившись с бухгалтером, он кивнул головой немного обиженной недостаточным вниманием и потому холодно глядящей на него Лёле, и вслед за Кочетовым вышел из конторы.

— Он, товарищ майор, — обрадованно шепнул Рудницкий, когда они поднимались по лестнице.

— Да, многие приметы сходятся, — согласился майор.

— Но куда девались плащ и шляпа?

— Он их спрятал в чемодан. Значит чемодан у него пустой или в нём достаточно свободного места, чтобы спрятать там часть одежды. Факт, не лишённый интереса, запомним его.

Офицеры вышли на улицу.

Майор пробежал глазами полученную Рудницким в домоуправлении открытку. Какой-то дядя Шура, проживающий, судя по обратному адресу, в Сухуми на проспекте Бараташвили, сообщал, что он здоров и желает того же своему любезному племяннику и его верной супруге. Весь текст был написан красивым, но нетвёрдым почерком с частичным соблюдением правил старой орфографии.

— Видать из «бывших», — получив обратно открытку, заключил лейтенант. — До сих пор помнит, что слово «вера» когда-то писалось через ять.

— Нужен телефон, Алёша, — сказал Кочетов.

Лейтенант остановился.

— Телефон есть в домоуправлении, — напомнил он. — Хотелось бы где-нибудь в другом месте.

— Тогда на площади Парижской Коммуны, в аптеке, — предложил Рудницкий. — Тут рядом, пять минут ходу.

Они пошли дальше, на углу переждали, пока мимо пройдёт трамвай, и затем пересекли сквер, где под бдительным наблюдением мам и бабушек самые молодые зодчие города возводили замки из песка и энергичным визгом, а иногда и громким рёвом протестовали против поползновения соседа урвать часть строительной площадки или воспользоваться голубым ведёрком с белой ромашкой на боку.

Рудницкий остановился на тротуаре, а Кочетов направился в аптеку. На пороге его обдал присущий всем аптекам смешанный запах карболовки, йода и валерьяновых капель.

Майор отыскал глазами кабину, вошёл в неё и плотно прикрыл за собою дверь. Сунув пятнадцатикопеечную монету в аппарат и дождавшись протяжного гудка, набрал номер.

— Пятый, — услыхав телефонистку, коротко произнёс он.

В телефонной трубке что-то щёлкнуло, и вслед затем раздался знакомый голос:

— Полковник Чумак слушает.

Очень коротко, не называя имён, с явным расчётом на то, что полковник поймёт недомолвки, Кочетов доложил обстановку. В заключение, упомянув об открытке, попросил разрешения действовать.

«Скорость нужна, а поспешность вредна», — часто напоминал Чумак слова Суворова. Но когда требовали условия, решение он принимал без промедления.

— Добро, — согласился он. — Действуйте.

— Есть.

Кочетов повесил трубку на рычаг и вышел на улицу, где к нему тотчас подошёл Рудницкий.

— Приказ — действовать, — тихо произнёс майор, отвечая на вопросительный взгляд лейтенанта.

Лицо Рудницкого вспыхнуло, но он постарался взять себя в руки и торопливо зашагал рядом с майором.

«Горожане здорово перепутали карты Гарри Макбриттена, — между тем думал Кочетов. — Вот, наверно, бесился, когда узнал, что нужный ему дом снесён! Вместо того, чтобы явиться прямо по адресу, ему пришлось ехать в парк, заходить на стройку, наводить справки в домоуправлении. Знать, пообещали хорошо заплатить, если не испугался риска. А рисковать ему пришлось!.. Однако на что же он надеялся? Рассчитывал, что мы не нападём на его след? Такая беспечность мало вероятна. А что же тогда? Ведь он должен был постараться надёжно замести следы, чтобы иметь возможность, выполнив задание, вернуться в состав делегации и вместе с нею благополучно отбыть за границу. Объяснение для своей временной отлучки он, конечно, уже подготовил. Действует Гарри Макбриттен дерзко, но расчётливо. Пожалуй, он даже не станет отрицать того, что заходил к Рогулину. — Кочетов представил себе возможные ответы Макбриттена: — «Умер? Трудно поверить. Когда я прощался с ним, он был совершенно здоров». У Макбриттена всё настолько продумано, что обычный провал ему не опасен. Он и перчатки надел, чтобы провести дело без задоринки. Но так уже не получилось...»

Кочетов понимал, что главное сейчас — прервать преступную деятельность Гарри Макбриттена. Поэтому внезапность появления в квартире Павловского, хотя бы под предлогом попутной доставки засланной не по адресу почтовой открытки, приобретала особо важное значение. Следствие могло получить серьёзные улики. Конечно, на то, что Макбриттен будет застигнут врасплох, рассчитывать не приходилось. Но он будет там не один...

«Интересно, что представляет собой этот Павловский? Что-то знакомая фамилия... Не проходил ли он по какому делу? Это облегчило бы дознание...»

XII


СЛЕД ОБРЫВАЕТСЯ



Офицеры вышли на Калининскую.

Кочетов знал эту улицу раньше, когда она была кривой и горбатой, с деревянными дырявыми тротуарами. По обеим сторонам, врывшись в землю почти до самых окон, теснились крохотные, жалкие избушки. Над ними возвышались два кирпичных здания. В одном, построенном в 1897 году, после того как рабочие города организованно провели свою первую всеобщую забастовку, размещалась тюрьма, а в другом — «питейный дом с номерами». Всюду было так много оврагов, канав, ухабин, что целый район города, прилегавший к этой улице, получил одно общее название — Большие Ямы, а сама улица называлась Кривуша.

Сейчас всё это трудно было себе представить. Улица расширилась, выровнялась, покрылась асфальтом, выросли новые многоэтажные дома. Забылось даже старое название.

Завершая замыслы городских архитекторов, недалеко от перекрёстка в лесах из железных труб росла громадина нового здания. На его стены высокий кран легко поднимал тяжёлые контейнеры с кирпичом.

Пятнадцатым оказался этот строящийся дом. Часть его уже была закончена и, как говорят хозяйственники, введена в эксплуатацию, о чём убедительно свидетельствовали занавески и цветы на окнах.

«Опять стройка. В чём дело?» — подумал майор и не нашёл ответа.

Под широкой аркой к нему приблизился одетый в тёмно-синий шевиотовый костюм сухопарый молодой человек с смуглым лицом, тонким горбатым носом и маленькими усиками.

— Товарищ майор, лейтенант Шовгенов прибыл в ваше распоряжение, — с едва уловимым кавказским акцентом отрапортовал он.

— Хорошо. Следуйте за мной, — не задерживаясь в воротах, приказал Кочетов.

— Есть.

Офицеры направились во двор, вошли в подъезд.

Двенадцатая квартира оказалась во втором этаже.

Поднявшись по широкой лестнице, Кочетов остановился возле двери и тихо предупредил:

— Товарищи лейтенанты, оружие...

— В порядке, товарищ майор, — опуская руки в карманы, так же тихо отозвались молодые офицеры.

— Вы, товарищ Шовгенов, останетесь здесь. Товарищ Рудницкий, — со мной, — распорядился Кочетов и, скользнув взглядом по взволнованным, но торжественно строгим лицам обоих, нажал пальцем кнопку звонка.

«Знакомая фамилия, сразу бы узнать» — мелькнула мысль.

За дверью кто-то зашаркал туфлями на мягкой подошве, затем щёлкнул замок, и на пороге появился в полосатой пижаме, среднего роста, полный мужчина с бородкой клинышком и гладко выбритой головой.

— Профессор? — удивился Кочетов.

— Да, да. Пожалуйте, — гостеприимно отозвался тот и широко распахнул дверь.

Кочетов и Рудницкий вошли в переднюю.

— Проходите, пожалуйста, дальше, — запирая дверь, попросил профессор.

Кочетов помедлил.

— У меня только один вопрос, Александр Николаевич, — начал было он, но профессор прервал его:

— Простите, но я что-то... — присматриваясь к майору, он поправил на носу очки. — Да вы, товарищи, проходите сюда, здесь светлее.

— Вы не знаете меня, профессор, — входя следом за хозяином в большую, со вкусом обставленную комнату, сказал Кочетов.

— Но вы...

— Я слушал ваши лекции.

— И у вас появились недоумённые вопросы, — понимающе улыбнулся профессор. — Ну что ж, бывает. Сядем, обсудим. Выбирайте себе место поудобнее, —любезно предложил он.

— К сожалению, у меня вопрос другого порядка.

— Спрашивайте, не стесняйтесь. Хватит моих знаний — отвечу, не хватит — обратимся за помощью к тем, кто знает больше, — добродушно засмеялся профессор, усаживая Кочетова рядом с собой на диван.

— К вам вчера или сегодня не приходил блондин в сером костюме. Я... — майор, собираясь предъявить свои документы, сунул руку в карман.

— Не надо, — остановил его профессор и улыбнулся. — Я вспомнил, где вас видел. Это было на прошлой неделе во вторник. Верно?

— Так точно.

— Теперь мне всё понятно. Так вы говорите, блондин в сером костюме? Это, верно, ...профессор Иван Ильич Самойлов. Вы, простите, о нём спрашиваете?

— А кроме него, никого не было?

— Вы имеете в виду блондинов?

— Не только. В общем, не появлялся ли к вам человек, который раньше не бывал у вас?

— Ни вчера, ни сегодня здесь, кроме людей, которых я очень хорошо знаю, никого не бывало. Впрочем, спросим жену. Вчера я отлучался.

Профессор вскочил с дивана и, направляясь к двери завешенной тяжёлой бархатной шторой, крикнул неожиданно высоким тенорком:

— Аннушка! Анна Васильевна!

Штора раздвинулась, и в комнату вошла статная, очень интересная, но уже начавшая блёкнуть женщина. Заметив офицеров, она приветливо кивнула им головой.

Кочетов и Рудницкий поклонились ей.

— Товарищи интересуются, — обратился профессор к жене, — не приходил ли вчера какой-нибудь незнакомый нам человек?

— Нет, не приходил.

— Блондин в сером костюме, — подсказал Кочетов.

— Блондин в сером костюме приходил. Но он не к нам. Он позвонил и, когда я открыла дверь, спросил — может ли видеть Петрова... Семёна Ивановича или Ивана Семёновича, я не помню. Я ему ответила, что такой здесь не проживает. Он извинился и попросил сказать, как проще добраться до камвольного комбината. Я посоветовала ехать первым трамваем. Он поблагодарил и ушёл.

— В комнаты он входил?

— Нет. Весь разговор происходил у входной двери. Он стоял на лестничной площадке.

— И войти в квартиру не пытался?

— Совершенно. Он был страшно огорчён, что не нашёл здесь того Петрова, которого искал, и собирался ехать на комбинат, чтобы там узнать его адрес.

— Значит, Петров работает на камвольном комбинате?

— Надо полагать, если он хотел обратиться туда за справкой.

По знаку, незаметно поданному майором, Рудницкий вручил хозяину открытку.

— Ну, конечно, кто, как не мой родной дядя, после трёх специальных напоминаний, будет продолжать настойчиво слать письма по старому адресу? — улыбаясь, воскликнул профессор. — Хотя, если учесть, что через три года он будет отмечать своё столетие, то многому найдётся убедительное объяснение.

Офицеры извинились и попрощались с хозяевами.

— Кто он, этот профессор? — спускаясь по лестнице, спросил Рудницкий.

— Один из самых уважаемых граждан города — доктор физико-математических наук Александр Николаевич Павловский, — ответил майор.

Рудницкий не раз слышал это имя и с удивлением посмотрел на своего начальника.

— Что же общего может быть у него с Гарри Макбриттеном?

— Ничего.

Лейтенанты переглянулись.

Шовгенов понял — намеченная операция провалилась.

— Но Гарри Макбриттен спрашивал его адрес, зачем-то приезжал сюда, — вспылил Рудницкий.

Майор промолчал, будто и не слыхал его. Он отлично понимал, что творилось в душе молодого офицера. Когда-то и у самого выдержки не хватало. В молодости все мы нетерпеливы, особенно, когда преследуют неудачи...

«Казалось, операция подходит к концу, — думал Кочетов, — и вдруг неожиданный оборот: след оборвался. Конечно, риск, на который пошёл Макбриттен, явившись в домоуправление, сразу показался сомнительным. Трудно было понять, на что он надеялся, с такой откровенностью узнавая адрес Павловского. Но адрес потом оказался ненужным. Значит, всё это было проделано для того, чтобы навести возможный розыск на ложный след... Однако, как ему стало известно, в какое домоуправление следует, обратиться за адресом Александра Николаевича Павловского? И почему Павловского?..»

Рудницкий досадовал на себя за вспыльчивость, отдавал должное тактичности майора и в то же время злился на него:

«Зря ушли так скоро от Павловских».

Лейтенанту не понравилась жена профессора. Она была моложе мужа лет на пятнадцать, ещё довольно красива и следила за собой. Это было заметно по причёске и ярко накрашенным ногтям.

«Не тянул ли Гарри Макбриттен в парке время, чтобы явиться к Павловским, когда хозяина не было дома? И почему эта Анна Васильевна не сразу вспомнила посетителя? С ней стоило потолковать. Майор тут явно поторопился... К тому же, доктор физико-математических наук — для любого шпиона кусочек лакомый...»

Кочетов в нескольких словах передал Шовгенову, что следовало доложить полковнику, и отпустил лейтенанта.

— Что теперь? — спросил Рудницкий. — На камвольный? Или сперва наведём справки о Петрове?

— Да, — задумчиво произнёс майор. — Макбриттену хотелось, чтобы мы именно так и поступили. Сначала прокатились до комбината, потом занялись бы Петровыми, которых в городе проживает не один десяток. Иначе не было смысла ему поминать о нём... А время идёт, идёт. Гарри Макбриттен и так уже выиграл у нас больше суток. Послав нас по адресу Павловского, нужно признаться, он перехитрил нас.

— Если полагать, что Гарри Макбриттен случайно навестил жену профессора Павловского, когда того не было дома, — осторожно вставил Рудницкий и спросил: — А если этого не полагать?

Майор не ответил. Он достал из кармана трубку, повертел её в руках и сунул обратно.

Рудницкий понял это как знак того, что майор колеблется.

— Всем известно, — продолжал лейтенант, идя рядом с Кочетовым, — что среди сотен миллионов советских людей предатели насчитываются единицами. Но такой единицей может быть и жена профессора. Тем более, если она молодая, а он старый. Тут наверняка меркантильные интересы главенствуют. А для такой... какая разница, как добыть деньги? — воодушевляясь рисуемой картиной, говорил он.

— Ты, Алёша, конечно, слышал о героических подвигах панфиловцев? — спросил майор.

— Ещё бы. Восьмая гвардейская!.. Ожесточённейшие бои под Волоколамском.

— Так вот, в этих боях принимал участие никому в то время не известный молодой учёный Александр Николаевич Павловский.

— Неужели? — удивился Рудницкий. — Не подумал бы...

— Почти мёртвого, рискуя собственной жизнью, сама тяжело раненная, его выволокла с поля боя девушка, которая и стала потом женой.

У Рудницкого перехватило дыхание:

«Как же это я?..»

— За своё счастье эти люди заплатили кровью. Чувствуется, Александр Николаевич до сих пор отлично помнит, чем обязан своей жене. Он готов преклоняться перед нею. Собственно, этого заслуживают все жёны. Молодцы они, героини! Вот ты скоро женишься, — улыбнулся Кочетов, — поймёшь это. А у твоей Елены к тому же будет особенно много тревожных часов, бессонных ночей. Ведь муж её даже в мирное время не раз вынужден будет принять настоящий бой. Зато соседи, надеясь, что ты не упустишь врага, будут спокойно трудиться, отдыхать. А жена не будет спать. Она будет ходить из угла в угол по комнате и считать секунды.

Офицеры дошли до конца тротуара и остановились, пропуская бегущие мимо автомашины.

— Мы куда сейчас идём? — спросил Рудницкий.

— В домоуправление.

— Но там нам повторят то, что мы уже знаем.

— И всё же ключ к разгадке нужно искать там. Рудницкий с недоумением приподнял плечи.

XIII


ОШИБКА ЛЕЙТЕНАНТА РУДНИЦКОГО



Когда офицеры вновь вошли в контору домоуправления, Лёля, забыв обиду, встретила их, как хороших старых знакомых, радостной улыбкой. Она быстро поправила хохолок и явно приготовилась к беседе. Но Рудницкий только кивнул ей головой и подошёл к столу бухгалтера.

— Простите, — обратился он к женщине, — нам не всё ясно.

— Пожалуйста, — бухгалтер положила на письменный прибор жёлтенькую пластмассовую ручку.

— Скажите, — вступил в разговор Кочетов, — человек, который приходил к вам вчера, не спрашивал ли ещё какого-нибудь адреса?

— Нет. Только Павловского.

— Он так и спросил вас, куда переехал Александр Николаевич Павловский?

— Да, — подтвердила женщина, но тут же спохватилась: — Хотя нет... Вначале он назвал фамилию Павлова. Но я ему сказала, что у нас проживал не Павлов, а Павловский Александр Николаевич. Мужчина извинился, пояснил, что оговорился и попросил сообщить ему новый адрес Александра Николаевича, с которым они когда-то учились вместе и давно не виделись. Я разыскала адрес, он записал и ушёл.

— Записал, говорите?

— Да, я это хорошо помню. У него ещё не нашлось бумаги, и он попросил листок у меня.

— А чем он записывал?

— Карандашом. Я хотела предложить ему ручку, но он достал из кармана карандаш.

— Где при этом стоял мужчина?

— Вначале там, где вы, а потом вот здесь, — бухгалтер, опустив руку, указала место рядом с собой.

Кочетов зашёл за стол и остановился возле стула, на котором она сидела.

— Значит он стоял здесь. Книга с адресами лежала на столе... Книга была открыта?

— Конечно, я ведь сообщала ему адрес.

— Ах, вот как! — обрадовался Кочетов и попросил: — Откройте, пожалуйста, вашу книгу.

Бухгалтер взяла книгу в тёмно-фиолетовом переплёте, положила её перед собой на стол и открыла.

— Найдите адрес Павловского.

Женщина быстро отыскала нужную страницу.

— Пожалуйста, Павловский Александр Николаевич, — указывая, она повела пальцем по строке.

— Фамилии жильцов записаны по алфавиту, — склоняясь над книгой, полувопросительно произнёс Кочетов.

— Так удобнее ею пользоваться.

— Разрешите посмотреть.

— Пожалуйста.

Майор взял из рук женщины книгу, пробежал глазами страницу, затем, положив книгу на стол, начал читать фамилии в порядке записи:

— Павловский, Павлюк, Плотников, Пономаренко, Принцгауз, — он задержал палец на строке. — Кто это?

— Принцгауз? Зубной врач.

— Кто по национальности?

— Русский. Он как-то рассказывал, что его предки приехали в Россию ещё при Петре Первом, корабли здесь строили. Вот и осталась от прадеда в наследство фамилия.

— Так. Радайкин, Рожков... Дальше всё на «Р». А чем занимается Пономаренко?

— Степан Прокофьевич? Это работник милиции, майор.

— Плотников?

— Учитель иностранных языков в средней школе. Он недавно приехал в город. Я его почти не знаю, он мало у нас жил. Хорошо говорит по-английски, по-немецки, по-французски, бывал в этих странах. Кажется, в торгпредстве служил. А потом дети выросли. Из-за них и не поехал за границу. Детям ведь учиться надо. Так он объяснял.

— Павлюк?

— А этого я знаю почти с пелёнок. Хороший был парнишка. Потом ушёл на фронт. Вернулся досрочно, как говорил, по ранению. Грудь ему там прострелили. И, представьте, запил. Теперь всё время пьяный. Нигде на работе не держится. Мать ткачихой на фабрике работала, страшно убивалась. Так с горя и умерла. Жил он тут один, как бирюк. Никчёмный человек.

— Павловского знаю, — закрывая книгу, сказал Кочетов.

Выйдя на улицу, офицеры опять направились к аптеке. Как и прошлый раз, Кочетов пошёл звонить по телефону, а Рудницкий остался ждать его на улице.

«Ну, на этот раз, кажется, ниточка к клубочку приведёт, — думал лейтенант. — Ясно, Гарри Макбриттену нужен был Павлюк. Но без крайней необходимости он не хотел открывать своего секрета. Поэтому назвал фамилию похожую и довольно распространённую, надеясь, что это как-то поможет найти того, кого он искал. В доме Павлова не оказалось, но зато нашёлся Павловский.

К счастью Макбриттена, бухгалтер сама об этом заявила. Он сразу смекнул, что следует сказать и как повести себя. В результате появилась книга в тёмно-фиолетовом переплёте. Добыть оттуда нужный адрес уже не составляло большого труда». А за сомнения придётся извиняться перед майором...

Как только Кочетов вернулся, Рудницкий так и поступил.

— Но кроме Павловского и Павлюка, там ещё три фамилии на «П», — выслушав лейтенанта, заметил майор.

— Владельцы их не вызывают сомнений, — горячо заявил Рудницкий. — А Павлюк, по отзывам бухгалтера, тип явно неблагонадёжный. На фронт отправился хорошим парнем, а вернулся и вдруг стал пьяницей. Где такое видано? Советская Армия, наоборот, дисциплинирует, воспитывает людей. Мы-то с вами это очень хорошо знаем, на себе испытали. А морально разложившийся человек, без определённых занятий, пьяница — такой способен на любую подлость.

— Неплохо, Алёша, — похвалил Кочетов. — Но не забывай, когда мы шли на Калининскую улицу, у нас тоже не было никаких сомнений в том, что мы на правильном пути. А ведь пришлось возвращаться. Обманул нас Макбриттен. Поверили мы ему и зря побеспокоили хороших людей.

— На нас они не обиделись.

— Нет, конечно. Но Гарри Макбриттен, если бы видел нас в это время, посмеялся бы вдоволь. Пока, Алёша, счёт в его пользу.

У выхода из сквера офицеров ждала автомашина.

Кочетов сел рядом с шофёром. Рудницкий занял место позади, возле подвинувшегося в сторону Шовгенова, который хотя и мельком, но так посмотрел своими большими карими глазами, будто спросил:

«Ну как?..»

«Всё в порядке, дружище,» — взглядом ответил Рудницкий и шепнул: — Выходим на цель.

Автомашина плавно тронулась с места, повернула за угол и, набирая скорость, помчалась в сторону Заречного посёлка.

Эта часть города возникла совсем недавно, в годы первых пятилеток. До того тут все окрестные места считались довольно далёкой от центра окраиной, чуть ли не отдельным населённым пунктом, путь к которому лежал мимо свалок, пустырей и огородов, через ветхий мосток на толстых деревянных сваях. Прошло немного лет, и окраина, незаметно для горожан, преобразилась. Она превратилась в один из новых благоустроенных районов города, с широким проспектом, начинающимся от Каменного моста, асфальтированными тротуарами, стройными рядами электрических фонарей, трамваем, многоэтажными зданиями. Среди них особенно выделялся своими размерами громаднейший дом, получивший название «трехсотквартирного». Жильцам показалось удобным назвать дом, в котором они обитали, по числу имеющихся в нём квартир. И это название привилось, возможно, потому, что в нём звучала гордость, любовь к родному городу, в котором строились не хибарки и лачуги, как в старину, а большие, с удобными квартирами дома! Цифра тут была у места, она о многом говорила...

Подойдя к магазину «Гастроном», занимавшему часть первого этажа этого дома, автомашина остановилась.

Первым из неё вышел Шовгенов. Одетый в тёмно-синий костюм гражданского покроя, он, не привлекая постороннего внимания, прошёл мимо витрин и скрылся под аркой ворот.

Кочетов и Рудницкий задержались у автомашины ровно на столько, чтобы закурить трубку и папиросу от одной спички, и тоже направились к дому. Когда они миновали арку, Шовгенова во дворе уже не было.

Большая ватага ребят с криком и полным самозабвением энергично пинала ногами кожаный мяч. Он метался из стороны в сторону, но удары настигали его всюду. От одного особенно сильного и ловкого удара мяч стремительно рванулся вперёд, и громкий торжествующий крик потряс воздух:

— Гол!..

В этот заключительный момент, никем не замеченные, офицеры вошли в подъезд, поднялись на самую верхнюю площадку и остановились возле двери, у которой их поджидал Шовгенов.

— Здесь, — едва слышно шепнул он.

«Убежище выбрано со знанием дела, — сразу оценил Кочетов. — Рядом чердак...»

Он приблизился к двери и осторожно потянул ручку к себе.

Дверь не поддалась, она была заперта.

Лейтенанты, опустив правые руки в карманы, стояли по сторонам.

Кочетов постучал вначале тихо, затем настойчивее, потом очень громко, но ему никто не ответил.

За дверью не слышно было ни звука.

«Дома нет, — подумал Кочетов. — Что ж, вполне возможно, где-нибудь с Гарри Макбриттеном промышляет... Нужно соседей спросить, когда они последний раз видели его...».

Неожиданно распахнулась противоположная дверь, и на лестничной площадке появилась возбуждённая женщина, готовая немедленно начать ссору. Но, увидев офицеров, она растерялась:

— Вы к кому? — смущённо спросила она.

— Мы не ошиблись? — подошёл к ней майор. — Афанасий Трофимович Павлюк здесь живёт?

— Афанасий Трофимович... — тонкие губы женщины презрительно скривились, а в глазах опять вспыхнули сердитые огоньки. — Извёл всех нас. Верите, как поселился тут, покой потеряли. Ходит к нему сюда шпана со всего города. Нет такого пьяницы, чтоб здесь не побывал! Раньше слова худого в подъезде не услышишь, а теперь такое довелось узнать, что отродясь встречать не приходилось. А у нас дети! — запальчиво выкрикнула она.

— А вы не знаете, где он сейчас?

— Хоть бы он навек остался там, где есть. Хороших людей, случается, трамвай давит, а вот таких минует. Болезнь какую подцепил бы проклятый, — выпалила в сердцах женщина и вдруг ласково крикнула через плечо звучным голоском с приятными переливами: — Веруня! Доченька! Афоньку-пьяницу не видала?

По коридору застучали каблучки, и в дверь выглянула девушка-подросток с традиционно торчащими вверх туго заплетёнными косичками с лиловыми бантиками. К видимому удовольствию матери, она вежливо и с достоинством поздоровалась с офицерами и потом ответила:

— Я видела, как сегодня утром его с базара в милицию повели.

Даже прекрасно владеющий собой майор Кочетов крякнул от неожиданности и досады. Ведь если Павлюк находился в милиции, значит его не было с Макбриттеном. Это было ясно, как день.

Григорию Ивановичу положительно не везло.

«Да, на этот раз Гарри Макбриттен, действительно, нахохотался бы вдоволь, — подумал Рудницкий. Ему было зло и обидно. Ведь всё время казалось, вот-вот след будет схвачен, и пожалуйста... опять мимо. А Павлюк — куда уж более подходящая для таких дел фигура.

— В какое отделение отвели Павлюка? — спросил майор.

— В наше, в первое.

Офицеры козырнули и спустились с лестницы.

— Лейтенант Рудницкий, держать квартиру под наблюдением. Лейтенант Шовгенов, ждите меня в машине, — приказал майор и добавил: — Я загляну в отделение милиции.

«На всякий случай проверить хочет, — решил Рудницкий и затосковал: — Можно, конечно, и сходить, только ведь зря. Лучшего алиби для Павлюка, чем есть, придумать трудно... Опять на ложный след напали...»

Но лейтенант Рудницкий ошибся.

XIV


ТОТ, У КОГО СЛАБЫЕ НЕРВЫ



Гарри Макбриттен искал и нашёл Павлюка. Майор Кочетов сразу понял это, как только дежурный отделения милиции показал запонки, которые Афанасий Павлюк пытался утром продать на базаре.

Точно такие запонки Григорий Иванович видел на манжетах Томаса Купера, когда он, отвернув обшлаг пиджака, показывал на своих часах время отъезда делегации на вокзал.

— Откуда у Павлюка могла появиться такая вещь? — со своеобразным украинским выговором спросил дежурный и сам ответил: — Ясно откуда — украл. Мы ж этого типа знаем, як облупленного.

Кочетов быстро познакомился с протоколом допроса и, узнав, что начальник отделения милиции уехал и кабинет его свободен, попросил проводить туда задержанного.

Афанасий Павлюк переступил порог неторопливо, вразвалку, и, хотя майор, стоя у двери, оказался за спиной, сразу заметил его присутствие.

«Держится настороже», — отметил Григорий Иванович.

А Павлюк нудно загудел на одной ноте:

— Гражданин начальник, что ж тут у вас делается? Заступитесь за невинного человека. Схватили ни за что, ни про что, привели сюда и держат, не выпускают. Где на это законы писаны? По какому такому праву меня арестовали?

Высокий, широкоплечий, он горбился и ёжился, будто старался стать меньше ростом, сделаться незаметнее. Как у большинства запойных, багроватое, густо обросшее рыжей щетиной лицо его припухло и обрюзгло. Щёки, словно наполненные жидкостью, обвисли. Маленькие, заплывшие глазки беспокойно метались в узеньких щёлках, торопясь всё увидеть, угадать, откуда грозит опасность и, главное, какая. Одет он был в закалённую солдатскую стёганку, старые, обтрёпанные внизу и заплатанные на коленях штаны. На ногах — жёлтые, без каблуков и шнурков затасканные туфли, на голове — облезлая цигейковая шапка с надорванным правым ухом.

«Вот это вид! — усмехнулся про себя майор. — Давно ничего подобного не встречал».

А Павлюк, угадав, что майор госбезопасности оказался тут не случайно, ещё надеясь на счастливый исход дела, хрипловато ныл:

— Если я бедный человек, так меня можно хватать когда и кому захочется? Так, да? А я больной! У меня всё от сердца происходит! Врачи лечить отказались, безнадёжный, говорят. Вон ведь болезнь какая...

— Хватит, Павлюк, — прервал его Кочетов. — Садитесь.

Афанасий сел, но не умолк.

— Неужели, гражданин начальник, и вы не поймёте истерзанной души больного человека? — всхлипнул он вдруг. — Всю жизнь, как святыню, берёг запонки моего горячо любимого, дорогого покойного папочки. С кровью от сердца отрывал, когда нёс их на базар...

— Всё это лишнее, Павлюк. Поговорим лучше о другом.

Задержанный насторожился, но сделал вид, что он крайне обижен и ему трудно унять слёзы.

— Вы знаете, что за это бывает? — после непродолжительной паузы, тихо, но с подчёркнутой значимостью слов, спросил Кочетов.

Пальцы Афанасия, размазывая слёзы по грязной щеке, упёрлись в нос и задержались, словно наткнулись на непреодолимое препятствие. Из-под опущенных бровей тревожно сверкнули глаза, но тут же прикрылись веками.

Павлюк выжидающе молчал.

— Или голова не мила? — тем же тоном продолжал майор.

Пальцы Павлюка медленно поползли вниз, вытерли губы и сжались в кулак.

— Что-то не пойму, — неуверенно выпрямляясь, прошептал он.

Такое заявление, конечно, не могло обмануть Кочетова. Майор отлично понимал, какое смятение творилось в душе Павлюка, объятой животным страхом, что нервы его в эту минуту напряглись до того последнего предела, когда теряется способность управлять ими. Афанасий даже не решился заговорить громко, чтобы не выдать своего состояния.

А майор Кочетов приблизился к нему и очень внятно произнёс:

— Мне сказали, что у вас имеется томик уникального издания стихотворений Николая Алексеевича Некрасова, 1853 года.

Расчёт оказался точным.

Павлюк растерялся.

Он широко открыл глаза, приподнялся, но опять опустился на стул, крепко ухватился за сидение руками и, не спуская взгляда с лица майора, крикнул:

— Я... я ничего не знаю! Отпустите меня!

— Теперь я что-то не пойму, — усмехнулся майор.

— Я ничего не знаю. Я ничего не знаю, — зачастил Павлюк.

— Вы о чём это? — спросил Кочетов.

Афанасий понял, что провалился окончательно, но всё же сделал ещё одну попытку вывернуться.

— Я признаюсь, гражданин начальник, — с трудом переводя дыхание, заныл он. — Признаюсь, украл запонки, будь они прокляты. Украл. Пишите протокол, всё как было расскажу...

— У кого украли?

— В магазине.

— Не хотите говорить правду, — спокойно заключил Кочетов, — дело ваше. Не пришлось бы потомжалеть.

— Клянусь, начальник. Думал, в кармане у него деньги, а оказались — запонки. Сажайте, судите, запираться не стану! Раз виноват, значит виноват.

— А как с уникальным изданием?

— Не знаю.

— Продали на той неделе в субботу?

— Да, — машинально подтвердил Павлюк, но испугался и в страхе крикнул: — Нет, Нет!.. Я ничего не знаю. Отпустите меня! Я больной, у меня сердце... У меня бывают припадки!..

Он вдруг грохнулся на пол, завыл и забился всем телом.

Кочетов, наблюдая за ним, подошёл к столу и набрал номер телефона.

— Пятый...

Афанасий сразу притих.

— Хочешь послушать? — прикрыв трубку ладонью, усмехнулся майор.

Павлюк со злобой посмотрел на него, поднялся с пола и с вызывающей наглостью развалился на стуле.

— Хочу!

«Опытный, со всех сторон пробует, где легче взять. Откуда у него такая сноровка?» — подумал Кочетов, но в это время ответил телефон.

Короткий разговор, во время которого майор в основном говорил: «есть», «да», «нет», — ничего нового Павлюку не принёс. Он уже отлично понимал, какое обвинение ему будет предъявлено, но ещё не знал, какие материалы находились в руках следователя. Узнать это для него сейчас было очень важно.

«Запонки — не улика! Заявил правильно — украл их! Залез в чей-то карман в магазине и вытащил! Зря баланду травил, с этого надо было сразу начинать... Но откуда майор знает пароль? Кто сообщил? Неужели «белобрысый» попался? Знать бы точно, тогда — нутро навыворот, пока фактами не припёрли. Тут важно момент не упустить, вовремя сделать заявление, чтобы потом на своём «чистосердечном признании» играть. Но это, если у следствия улик достаточно. А если их нет или маловато, тогда тянуть волынку. Ничего, мол, не знаю и баста!..»

Так рассуждал Афанасий Павлюк и возвращаясь в камеру предварительного заключения, и спустя минут двадцать, поднимаясь по лестнице к своей квартире.

Двумя ступеньками ниже сзади шёл майор Кочетов.

— Отоприте дверь, — приказал он, когда Павлюк остановился на верхней площадке.

Афанасий тяжело вздохнул, но приказание выполнил.

— Входите, — распорядился майор.

Следом за хозяином он вошёл в маленькую, тёмную прихожую, окинул её взглядом и, не останавливаясь, прошёл в комнату.

Здесь никого не было. Простой стол, не покрытый скатертью, кровать с измятым шерстяным одеялом, из-под которого виднелся грязный полосатый тюфяк, старый, покосившийся набок гардероб, тумбочка в углу и два стула составляли всё убранство комнаты.

— Небогато живёте, — оглядывая обстановку, заметил Кочетов.

— Живём, как умеем, — угрюмо ответил Павлюк.

— Но гостя можно было бы встретить поприветливее.

— Какого гостя? — не понял Афанасий, но потом усмехнулся: — Что ж мне целоваться с вами?

— Целоваться не нужно, но говорить можно другим тоном.

— В тонах не разбираюсь. — Павлюк подошёл к столу, на котором стояли пустые бутылки из-под водки, а на куске серой обёрточной бумаги лежали огрызки колбасы и ломти хлеба, и достал из валявшейся тут же пачки последнюю папиросу. — Есть дело — говорите, нет дела — уходите. Я спать хочу.

— В ночной смене работали?

— Водку пил, — вызывающе повысил голос Афанасий. — Всё?

— Всё, — спокойно произнёс Кочетов и спросил: — Куда гость ушёл?

Павлюк неторопливо зажёг спичку, закурил папиросу, затянулся и выпустил целое облако дыма.

— Какой гость?

— Не притворяйтесь, Павлюк. Вы отлично знаете, о ком я спрашиваю.

— Мало ли кто ко мне приходит, — пожал плечами Павлюк.

— Где мужчина в сером костюме?

Павлюк облегчённо вздохнул: «белобрысый» не пойман!..» Он насмешливо посмотрел на майора и сдул пепел с папиросы.

— Такого что-то не помню. И вообще, майор, ты меня на пушку не бери. Понял?

— А это откуда?

Кочетов рывком отбросил подушку, под которой оказалась толстая пачка денег, и быстро сунул правую руку в карман. Но прежде чем он успел вынуть её обратно, Павлюк выхватил из-под тюфяка пистолет и направил его на майора.

— Руки вверх!

Майор презрительно усмехнулся.

— Слабые, оказывается, у вас нервы, гражданин Павлюк. Впрочем, если бы они были у вас крепкими, то вы не стали бы предателем. Положите оружие на стол, — приказал он.

— Но, но! — угрожающе прикрикнул бандит. — Командовать теперь буду я. Руки!

— Положите оружие на стол, — повторил Кочетов. — Стрелять вы всё равно не станете.

— Ну, это как придётся.

— Стрелять нужно было раньше, когда вас фашисты вербовали.

— А тебе откуда это известно? Докладывали они тебе?

— Знаю.

— Вы всё знаете, — с ненавистью пробормотал Павлюк. — Как только увидел, сразу догадался, что ты за птица.

— Кладите оружие.

— Ну, это ты брось, не на дурака напал. Кончим дело миром. Ты остаёшься здесь, а я ухожу.

— Никуда вы без меня не уйдёте. Ясно?

Павлюк испуганно покосился на дверь:

— Ты что... не один?

— Это не имеет значения. Вы арестованы. А то, что вы не сдаёте оружия, только усугубляет вашу вину.

Руки Павлюка задрожали. Он растерянно посмотрел ещё раз на дверь, перевёл широко открытые от страха глаза на спокойно стоявшего у кровати майора и едва слышно прошептал:

— Не губите...

— Оружие.

Павлюк торопливо положил пистолет на край стола и повалился на колени:

— Не губите!.. Не губите!..

— Прочь от стола.

Афанасий поспешно на коленях пополз по грязному полу в сторону и забился в угол.

— Гражданин начальник, — шептал он, то кусая свои пальцы, то протягивая трясущиеся руки к Кочетову, — гражданин начальник, не губите... Клянусь, всё скажу. Был он у меня, был...

— Где он сейчас, вам известно?

— Не знаю.

Григорий Иванович взял пистолет со стола, подошёл к двери и открыл её:

— Входите, товарищи.

В комнату вошли Рудницкий, Шовгенов и Михаил Тимофеевич Зарубин со своим неизменным потёртым чемоданчиком в руке и фотоаппаратом «Зоркий», висящим на длинном, тонком ремешке, перекинутом через левое плечо.


На допросе Павлюк показал, что был завербован фашистами в то время, когда находился у них в плену.

— Гитлеровские шпионы на службе у новых хозяев, — усмехнулся полковник Чумак. — Не ново.

Где в настоящее время находился «белобрысый» (Макбриттен никак не назвал себя), что собирался делать — Павлюк заявил, что этого он не знает.

— Пришёл он ко мне вчера вечером, когда я уже спал, — рассказывал Афанасий. — Обругал меня за то, что я не сообщил, куда переехал со старой квартиры. Потом потребовал, чтобы я нагрел воды. Когда вода была готова, он насыпал в неё какого-то порошка и помыл голову, отчего волосы его сразу почернели. Потом я дал ему паспорт. Он наклеил на него свою фотокарточку, выдавил, как положено, все печати. Переоделся, переобулся и на рассвете ушёл. Больше я ничего не знаю.

— Во что он переоделся? — спросил полковник.

— Мою одежонку взял. Мне потом пришлось вот это с чердака тащить, чтоб одеться.

— Какую одежду вы ему дали?

— Гимнастёрку, сапоги керзовые, галифе тёмно-синее. Тужурку у нашего дворника сторговал. Чёрная, суконная, потёртая, но ещё носить можно.

— На голову что он надел?

— Мою фуражку, тоже суконная, чёрная.

— Паспорт на чьё имя?

Павлюк потупился и вздохнул:

— Паспорт мой.

— Куда он ушёл от вас?

— Я уже сказал, не знаю.

— Когда должен вернуться?

— Тоже не знаю. Он приказал никуда не уходить из квартиры, пока снова не появится.

— А вы ослушались.

Павлюк молча развёл руками.

— Как же это случилось? Он вам столько денег оставил, а вы запонки на базар потащили.

— Привычка подвела — чужое с рук скорее свалить. А деньги, они не пахнут. Да и спрятать я собирался их так, что сам чёрт не отыскал бы.

— Как к вам попали запонки? Он их подарил?

— Свои вещи «они» не дарят. Это ведь закон. Зная такое дело, я взял их не спрашивая.

— И он не заметил? Не может этого быть.

— Ну так и я кое-что умею делать, — слегка обиделся Павлюк. — И голова и руки есть.

— А где одежда, что он снял?

— В чемодан положил и унёс с собой.

— Уведите арестованного, — приказал полковник Рудницкому.

Павлюк поднялся со стула и покорно пошёл к двери.

Полковник Чумак вышел из-за стола, закурил папиросу и зашагал по кабинету.

— Где же Гарри Макбриттен?..

XV


ПИКОВАЯ ДАМА



Пока наводились нужные справки и производилась оперативная проверка некоторых заявлений, сделанных Афанасием Павлюком, майор Кочетов спустился в столовую.

Во втором зале в углу за столиком сидели Рудницкий, Шовгенов и Зарубин. Григорий Иванович направился к ним.

— Не помешаю?

— Пожалуйста, товарищ майор.

Лейтенанты вскочили и любезно предложили ему стул.

Заказав официантке обед, Григорий Иванович обратился к Зарубину:

— Ну, Михаил Тимофеевич, как удалось тебе колдовство на этот раз?

— Всё в порядке. Следы его. В квартире Павлюка он не стеснялся.

Шовгенов покосился на Рудницкого и лукаво подмигнул.

— Похоже два места в театре сегодня будут пустовать. Жаль! — вздохнул он. —Очень жаль!

Рудницкий под столом толкнул коленкой своего приятеля и с укоризной посмотрел на него.

— О чём вы? —не поняв Шовгенова, поинтересовался майор.

— Да тут один лейтенант собрался сегодняшний вечерок провести с девушкой, — с незлобливой товарищеской иронией принялся объяснять Шовгенов, — Приятно, конечно... Как говорил ашуг:


Своя у каждой красота,

У всех, как финики, уста.

Слова, как сахар, неспроста

У чаровницы, девушки...


Но... имеются серьёзные опасения, что намеченное мероприятие сегодня не состоится.

— Я догадываюсь, кто этот лейтенант, — сдерживая улыбку, сказал Григорий Иванович, — и, кажется, знаю его девушку. Если эта та, о ком я думаю, то уверен, что она поймёт и не обидится на лейтенанта, — закончил он серьёзно и чуть грустно.

После обеда Кочетов возвратился в кабинет полковника.

— Павлюк говорит не всю правду, — убеждённо произнёс Чумак, закурив папиросу и протягивая зажжённую спичку Кочетову. — Он что-то утаивает. Но что?.. Макбриттену — будем пока называть его так — нужна была одежда и место, чтобы спокойно переодеться и перекраситься. Сделать это в гостинице он не мог. К его досаде, члены делегации постоянно находились в центре внимания всего обслуживающего персонала. Понятно, русский народ всегда славился своим гостеприимством. Проделать необходимую метаморфозу в магазине или в парикмахерской Гарри Макбриттен не решился. Малейшее подозрение грозило для него провалом. Но возможно, что он пошёл бы на этот риск, если бы не нашёлся Павлюк. Как будто роль Павлюка на этом и заканчивается. Что же он тогда скрывает? Не думаю, чтобы Макбриттен посвятил его в свои секреты. Для этого не было никакой необходимости, если допустить, что Павлюк не должен был принимать непосредственного участия в выполнении задания. Однако могло случиться и по-другому; для выступления Павлюка не настало время или мы ему помешали... Во всяком случае, придётся побудить его к активным действиям. Подумаем, как это сделать...

Прошло больше часа, прежде чем был тщательно разработан план действий.

Афанасия Павлюка снова привели на допрос.

— Вы сказали, что этот человек ушёл от вас на рассвете, — обратился полковник к арестованному.

— Да, на рассвете, — подтвердил тот.

— Но тужурку у дворника вы купили в девятом часу.

— Разве в девятом? — заволновался Афанасий, но тут же нашёлся: — У меня нет часов, может, и в девятом.

Полковник молча посмотрел на Павлюка, стараясь отгадать его мысли.

Афанасий сидел с видимой покорностью и, втянув голову в плечи, поёживался.

— А куда вы уходили утром? — спросил вдруг полковник.

— Уходил? — переспросил Павлюк, причём руки его задрожали, и, чтобы скрыть это, он беспокойно задвигал пальцами, словно начал что-то плести. — Я ходил, — повторил он ещё раз и вдруг выпалил: — На базар я ездил.

— Зачем?

— Хотел тужурку там купить.

— Купили?

— Нет.

— В городе тужурки не нашлось? — насмешливо спросил полковник.

— Я торопился.

Чумак с укоризной покачал головой:

— Вы что-то скрываете, Павлюк.

Тот вскочил и приложил руки к сердцу.

— Клянусь честью!..

— Лжёте, Павлюк, — прервал его полковник. — А честью не клянитесь, её у вас нет, вы её продали врагам.

— Я не знаю, как сказать, чтобы вы поверили, — с отчаянием воскликнул Афанасий, сел на стул и утёр кулаком глаза.

— Вы знаете, что вас ждёт? — сухо спросил Чумак.

Павлюк испуганно взглянул на него и медленно опустил голову.

— Ну вот что, — продолжал полковник, подходя к Павлюку, —если вы поможете поймать человека, который приходил к вам, обещаю сделать всё от нас зависящее, чтобы вам смягчили наказание.

— Гражданин полковник, — часто и отрывисто дыша, арестованный поднял лицо, залитое слезами, — да я с большой радостью!.. Я этого гада сам задушил бы вот этими руками. Я ведь человеком был... И у меня, как у других, могла быть семья. А я, как собака... Грязный, вечно голодный, никому не нужный, — он сжал кулаки и несколько раз ударил ими себя по голове.

— Перестаньте, Павлюк, — холодно сказал полковник. — Всё равно я вам не верю.

Кулаки Павлюка повисли в воздухе.

— Что?

— Не верю. Понятно? — полковник сделал паузу для того, чтобы его собеседник имел время осмыслить услышанное, и продолжал: — Но у вас есть возможность начать новую жизнь. Мы вам поможем. Подумайте об этом.

— Да что тут думать, — Афанасий опустил руки на колени и тяжело вздохнул. — Я выполню всё, что вы прикажете.

— От вас потребуется немного. Сейчас вы отправитесь домой. С вами поедут наши работники. Когда этот человек вернётся к вам, — а он вернётся, ему нужно снова перекраситься и переоблачиться, — вы ему откроете дверь. Остальное уже дело не ваше.

— Открою, гражданин полковник, обязательно открою.

— Но учтите, Павлюк, это единственный для вас случай, когда вы сможете в какой-то степени загладить свою вину перед Родиной и выйти на правильный, честный путь.

— Понимаю, гражданин полковник. Не беспокойтесь, я сделаю всё, что нужно...


Сопровождаемый лейтенантом Шовгеновым Афанасий Павлюк вошёл в свою комнату, остановился посредине и обвёл её неприязненным взглядом. Всё тут показалось ему чужим, враждебным, точно собственная квартира превратилась вдруг в ненавистную тюрьму. Когда в прихожей щёлкнул запираемый замок, Афанасий вздрогнул, точно от удара, насупился и закусил нижнюю губу.

С ключом в руках на пороге появился Рудницкий.

— Садитесь, Павлюк, — приказал он.

Павлюк, сгорбившись, сел на кровать и опустил голову на сжатые кулаки.

— А ты чего стоишь? — обратился Рудницкий к товарищу. — Кто знает, сколько нам здесь торчать придётся.

Тот посмотрел на часы и улыбнулся.

— А я ведь угадал. Сейчас раздвигается занавес, и на сцене...


В двух семьях, равных знатью и славой,

В Вероне пышной разгорелся вновь

Вражды минувших дней раздор кровавый,

Заставив литься...


— Оставь, Сулейман, — перебил его Рудницкий, — И без тебя тошно.

— Да, — шумно вздохнул тот. — Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте.

Он нехотя опустился на стул и брезгливо покосился на грязный стол и валявшиеся на нём объедки.

Наблюдавший за товарищем Рудницкий усмехнулся.

Положив ключ от входной двери на тумбочку, стоявшую в углу, он взял за концы бумагу, на которой лежали огрызки колбасы и ломти хлеба, и спросил Павлюка:

— Кушать будете?

Афанасий, не меняя позы, отрицательно качнул головой.

Лейтенант кинул остатки еды на подоконник, рядом с затрёпанной колодой карт. Куском газеты смахнул пыль и крошки со стола, придвинул к нему стул и сел.

Все трое молчали.

Тишина в комнате нарушалась только глубокими вздохами Павлюка.

— Ты хоть предупредил её? — негромко спросил Сулейман.

— Нет, — недовольно буркнул в ответ Рудницкий и повернулся к Павлюку: — В квартире радио есть?

Хозяин квартиры с недоумением посмотрел на лейтенанта, будто тот заговорил о чём-то немыслимом, и опять отрицательно качнул головой.

Рудницкий зевнул.

— Закурим? — предложил он Шовгенову.

— Давай закурим, — вяло согласился тот, доставая из кармана портсигар.

Закурили. Рудницкий спичечной коробкой начал выбивать на доске стола такт какой-то песни, но это ему быстро надоело, и он сунул коробку в карман.

— Как по-твоему, наша команда в этом сезоне выйдет в группу «А»? — спросил он.

— Если они будут играть так, как в последний раз, — усмехнулся Сулейман, — то и в «Б» не удержатся.

— И это верно, — безразлично произнёс Рудницкий, извлёк из верхнего кармана кителя два узеньких голубых билета в театр, с грустью повертел их в руках и спрятал обратно.

— Нужно было захватить что-нибудь почитать, — после большой паузы заговорил Шовгенов.

Рудницкий поискал глазами куда деть окурок, но, не найдя пепельницы, положил его на подоконник.

— Я перечитываю «Войну и мир», — несколько приподнято и мечтательно продолжал Сулейман. — Вот книга написана!

Товарищи начали вспоминать особенно запечатлевшиеся в памяти отдельные места, героев произведения.

Павлюк поднял голову, послушал их и угрюмо попросил:

— Дайте закурить.

— Пожалуйста, — Рудницкий протянул ему папиросу.

Арестованный тяжело поднялся, подошёл к лейтенанту и взял из его рук папиросу. Пока лейтенант доставал из кармана спички, Павлюк насупившись стоял перед ним, разминая пальцами табак. Равнодушный взгляд его скользнул по высокому, ровному лбу Рудницкого, светлым волосам и остановился на тумбочке. Она стояла в углу позади офицера, почти касаясь спинки стула, на котором он сидел.

На тумбочке лежал ключ!

Лейтенант чиркнул спичкой.

Афанасий быстро отвёл глаза от ключа, закурил папиросу и вернулся на своё место. Но теперь он сидел не в той неподвижной, полной покорности позе, что раньше, а поминутно шаркал ногами по полу, откидывался на постель, нетерпеливо тёр ладонями колени, шумно отдувался и украдкой поглядывал в угол, где стояла тумбочка.

В комнате начало темнеть.

Рудницкий включил электрический свет, прошёлся из угла в угол и опять сел на свой стул.

— Ваш приятель скоро придёт? — спросил Шовгенов Павлюка.

Тот пожал плечами и безразличным тоном нехотя ответил:

— А кто его знает.

Мысли Павлюка в этот момент были заняты другим:

«Ключ от двери — путь к спасению. Но как взять его?..»

— Вот бы сюда шахматы, — закинув руки за голову, потянулся Шовгенов.

— Да, времени хватило бы не на одну партию, — согласился Рудницкий и вдруг предложил: — А, может быть, в «козла»? Карты есть. Хозяин, думаю, не будет возражать, если мы немного поиграем, — обратился он к Павлюку.

— Играйте, — буркнул тот.

— Не люблю я карты, — поморщился Шовгенов.

— И я не люблю, но делать-то ведь нечего, — Рудницкий протянул руку и взял с подоконника карты. — Давай? Безобидная игра.

— Ладно уж, — неохотно согласился товарищ.

Вначале они играли очень вяло, но после того, как Шовгенову пришлось три раза подряд сдать карты, игра оживилась.

— Помнишь? — подтрунивал Рудницкий. — Отец бил сына не за то, что тот играл, а за то, что отыгрывался.

Сулейман отшучивался:

— Цыплят по осени считают.

— Считай, считай, только со счёта не сбейся...

Павлюк молча наблюдал за их игрой и, упёршись локтями в колени, мерно покачивался всем туловищем взад и вперёд. Когда он, отклонившись посильнее назад, приподнимал голову, то видел ключ, лежавший на тумбочке. Павлюк отводил от него глаза в сторону, но через минуту опять тянул шею, чтобы лучше рассмотреть, как лежит там ключ, которым заперта входная дверь.

Полковник Чумак не ошибся, Павлюк сказал не всё, что знал. И сделал он это не без причины. «Белобрысому» было известно многое из прошлой деятельности Афанасия Павлюка на службе в Минском гестапо. Не зря белорусские партизаны два раза стреляли в него... Поэтому Павлюк с удовольствием свернул бы шею своему незваному и нежданному гостю, но совсем не хотел, чтобы он был пойман. Хотя гость и не сказал, что собирается делать, куда ехать, однако хозяин явочной квартиры тоже был «птицей стреляной». И он, правда не без труда, догадался, какой маршрут избрал себе «белобрысый». А после того, как утром гость потребовал, чтобы ему немедленно был куплен билет на один из местных поездов, догадка только укрепилась.

«День переждёт в лесу, а ночью пересядет в Ленинградский», — решил тогда Афанасий.

На допросе он чуть было не проболтался, но вовремя спохватился...

Рудницкий, наконец, проиграл.

— Лиха беда начало, — захохотал Шовгенов.

— Одна ласточка весны не делает.

Рудницкий собрал карты со стола.

— Который час? — спросил Павлюк, пересаживаясь ближе к краю кровати.

— Торопитесь куда? — тасуя карты, поинтересовался Рудницкий.

— Да нет, просто так спросил, — в душе ругая себя, хмуро и невнятно пробормотал Афанасий. — Время тянется.

— Ложитесь, спать. Когда нужны будете, разбудим.

— Какой уж тут сон? — вздохнул Павлюк и, прислонившись щекой к спинке кровати, покосился правым глазом на тумбочку.

До ключа было всего метра два, но взять его незаметно Афанасий не мог. Он медленно опустил веки, и если бы по-прежнему не вертел в пальцах давно погасшую папиросу, то можно было бы подумать, что он задремал. Однако мозг его продолжал напряжённо работать.

Постепенно созрел план, как освободиться от чекистов, которые казались слишком молодыми, неопытными и беспечными.

А офицеры, не обращая внимания на Афанасия Павлюка, продолжали играть.

Теперь не везло уже Рудницкому. Он всячески старался отыграться, но это ему никак не удавалось. Лейтенант злился и досадовал на то, что ему не шла карта.

Шовгенов ликовал:

— Капусты тебе, Алёша!..

Афанасий приоткрыл глаза, скользнул взглядом в сторону тумбочки, расслабленно поднялся с постели и подошёл к Рудницкому с окурком в левой руке.

— Дайте прикурить.

Лейтенант недовольный тем, что его оторвали от игры, зажёг спичку.

Павлюк, прикуривая, наклонился. Правая рука его упёрлась в спинку стула, затем потянулась дальше и осторожно опустилась на ключ.

— Спасибо.

Афанасий кивнул головой и, сжимая ключ в руке, неторопливо вернулся к кровати.

Рудницкий опять проиграл.

— Алёша, — хохотал Шовгенов, — я тебя обязательно капустой накормлю.

Рудницкий быстро сдал карты.

— Ладно, ходи, — сказал он с плохо сдерживаемым раздражением.

Павлюк докурил папиросу, швырнул её на пол и раздавил каблуком. Крепче сжав в руке ключ, он, нагнув низко голову, исподлобья посмотрел на играющих офицеров. Злая усмешка презрительно скривила его губы. В узких щёлках холодно блеснули серые глаза.

Только на один миг промелькнула у него тень сомнения. Что-то уж очень вольно и шумно вели себя офицеры. Но тут же объяснил их поведение обычной неосмотрительностью, которая нередко сопутствует молодости.

Рудницкий резкими, короткими рывками хлёстко бросал карты на стол, Шовгенов небрежно клал свои, но с таким видом, словно эти карты имели основательный вес.

Но вот Рудницкий, подняв зажатую в руке карту, задумался.

— Мои, — решительно заявил он, сгребая карты со стола.

— Ну и «козёл»! — бросив свои карты на стол, воскликнул Шовгенов и захохотал. — Ты напрасно задержал пиковую даму. Она подвела тебя.

— А с чем бы я остался? — вспыхнул Рудницкий, открывая свои карты.

Молодые люди заспорили. Каждый с разгоревшимся азартом старался доказать правильность своего мнения.

Павлюк уже несколько раз порывался встать, но, приподнявшись, опять опускался на кровать. Сейчас он вдруг вскинул голову и хриплым, приглушённым голосом сказал:

— Пить хочется.

— А где вода? — недовольно спросил Рудницкий.

— В прихожей.

— Пойдите напейтесь, — разрешил Рудницкий и, уже обращаясь к Шовгенову, продолжал: — Мне ведь играть было нечем!

— И всё же пиковую даму не стоило держать, — настаивал Шовгенов.

Кряхтя, Павлюк медленно поднялся и, тяжело ступая, словно его ноги вдруг страшно отяжелели, направился в прихожую. Здесь он на секунду остановился и прислушался. В комнате продолжался горячий спор. Афанасий нарочито громко загремел кружкой о водопроводный кран, затем, сдерживая дыхание, на носках подскочил к двери, быстро вставил в замочную скважину ключ и осторожно повернул его.

Открываясь, дверь тихо скрипнула заржавленными петлями.

Павлюк вздрогнул и, крепко сжав пальцами край двери, застыл на месте. Крупные капли пота выступили у него на лбу.

— Вот тебе и нужно было дамой пойти, — донёсся из комнаты возбуждённый голос Шовгенова.

Афанасий облегчённо перевёл дыхание, тыльной стороной кисти смахнул пот со лба и выглянул за дверь.

Там никого не было.

Путь свободен!..

Павлюк выскользнул на лестничную площадку, запер за собою дверь и бросился вверх по лестнице.

Взбежав на чердак, он ударился головой о переплёты стропил, но не почувствовал боли. Нащупывая в темноте руками дорогу, спотыкаясь на каждом шагу о балки наката, он добрался до слухового окна.

Снизу донеслись частые и сильные удары.

— Спохватились, — испуганно и в то же время со злорадством подумал Павлюк: — Растяпы. Поздно!

Он быстро вылез на крышу и, пригибаясь, побежал по гребню.

Недалеко от трубы он споткнулся, упал и скользнул по гладкой наклонной плоскости железной кровли.

От падения с высоты пятого этажа его спас водосточный жёлоб, в который он упёрся ногами.

Трясясь всем телом от испуга, беглец не смог заставить себя подняться на ноги и продолжал свой путь на четвереньках.

Добравшись до края крыши, он спустился по пожарной лестнице на землю, не оглядываясь добежал до угла здания и скрылся за ним.

XVI


БЕРЕГИТЕ СЕБЯ, РОДНЫЕ



Лейтенанты добросовестно колотили кулаками по створкам двери до тех пор, покуда не щёлкнул замок.

Дверь открылась, и на пороге появился майор Кочетов.

— Хватит, хватит, товарищи, — сказал он. — Дети у соседей уже спят, разбудите.

Он прошёл в комнату, посмотрел на разбросанные по столу карты и спросил:

— Кому везло?

— С переменным успехом, товарищ майор, — вытянул руки по швам Рудницкий.

— Отлично. Первая часть как будто удалась нам. Во всяком случае, Павлюк поверил, что ему представился удобный случай бежать из-под ареста, и воспользовался им. Он так спешил, что едва не свалился с крыши, но потом благополучно добрался по лестнице до земли и без оглядки побежал. Что ж, — с сожалением вздохнул майор, — он сам выбрал себе судьбу.

— Прямо за шиворот хотелось схватить подлеца, когда он с ключом в кулаке уходил из комнаты, — закипел Шовгенов и, растопырив пальцы, брезгливо поморщился: — Где бы руки помыть? Я вообще не терплю карт, а тут ещё, как назло, попались грязные, засаленные.

— Ты ведь знаешь, — улыбнувшись, напомнил Рудницкий, — вода в прихожей.

— Ах, верно, — засмеялся Шовгенов и обратился к Кочетову: — Разрешите, товарищ майор.

— Мойте, только быстрее. Нам нужно торопиться...


— Расчёты наши оправдываются, — сообщил полковник Чумак, когда майор и лейтенанты вошли для доклада в его кабинет. — Павлюк уже на железнодорожной станции и прячется за поленницами дров. Один поезд он пропустил. Видимо, ожидает какой-то другой.

— Через тридцать шесть минут отправляется местный, затем Ленинградский, — взглянув на часы, пояснил Рудницкий.

— Возможно он их и ждёт. Так что вам, товарищи, надлежит быть готовыми к поездке.

— Слушаюсь, товарищ полковник, — за себя и за лейтенантов ответил майор.

— Пока вы занимались Афанасием Павлюком, — продолжал Чумак, — я побывал у Забелиной. Могу сообщить для всех нас приятную весть. Жизнь девушки вне всякой опасности.

Лейтенанты удовлетворённо переглянулись.

— Но она ещё настолько слаба, — полковник достал из портсигара папиросу, — что профессор разрешил мне очень короткое свидание. Мы разговаривали минут пять-шесть. К сожалению, ничего существенного к тому, что мы уже знаем, Забелина добавить не смогла. Но одно стало ясным: не явись она к нам с повинной, её бы не было в живых. Встретиться с мерзавцем, который звонил, ей всё равно пришлось бы, но при таких обстоятельствах, когда помочь было бы некому или помощь пришла бы слишком поздно.

— То есть так, как это получилось с Рогулиным, — продолжая мысль полковника, добавил Кочетов.

— Совершенно верно, — подтвердил Чумак и многозначительно улыбнулся. — В срочном вызове скорой помощи к внезапно заболевшей Забелиной лейтенант Шовгенов в достаточной мере проявил присущую ему расторопность.

— Товарищ полковник, — вспыхнул лейтенант, но Чумак прервал его:

— Вы правильно поступили, лейтенант. Тогда нельзя было терять ни секунды. А то, что вы напомнили медикам об их обязанностях и ответственности, дело не лишнее. Зато теперь жив человек... Учитывая уже известные нам обстоятельства, — обратился он к Кочетову, — вашей группе, товарищ майор, придаётся врач. В схватке всё может произойти. Отправится с вами подполковник медицинской службы Герасимов. Он уже предупреждён, за ним послана машина.

— Всё ясно, товарищ полковник.

— Добро.

Чумак отпустил лейтенантов, взял со стола папку и, направляясь к двери, сказал:

— Ты бы, Григорий Иванович, позвонил пока домой. Кстати, передай, пожалуйста, привет от меня Зое Васильевне и Евдокии Григорьевне.

Благодарно взглянув на полковника, который в этот момент выходил из кабинета, Кочетов подошёл к телефону и набрал номер.

— Алло! Верочка? — обрадовался он, услышав голос дочки. — А мама где?

— Здесь, — последовал ответ.

— Передай ей трубочку.

— А ты мне краски купил?

— Нет, не купил. Но зато я тебе купил куклу.

— Куклу? восторженно взвизгнула Верочка и с беспокойством спросила: — Красивую?

— Очень красивую.

Девочка взволнованно ойкнула и что-то непонятно и глухо затараторила, очевидно передавая кому-то свой разговор с отцом.

Немного погодя в трубке послышалось короткое, но полное скрытой тревоги:

— Да.

— Зоенька, — с напускной бравадой заговорил Григорий Иванович. — Вы ужинать меня не ждите.

— Почему? — холодно и даже как-то отчуждённо спросила жена.

— Д-дежурю, — чуть заикнувшись, ответил он.

Она не отозвалась. Всего две-три секунды продолжалось молчание, но оно показалось Кочетову особенно тягостным.

— Тебе и маме Алексей Александрович... — начал было он, но жена прервала его:

— Берегите себя, родные, — тихо сказала она, и голос её потонул в коротких, отрывистых гудках.

Григорий Иванович посмотрел на трубку и бережно положил её на рычаг. Он знал, с этой минуты в его квартире наступила гнетущая, полная напряжённого ожидания тишина, нарушаемая только беззаботным щебетанием дочурки. Мать и бабушка, конечно, постараются уложить её пораньше в постель, а сами будут сидеть допоздна — одна за школьными тетрадями, другая с вязанием в руках. Они будут молчать и прислушиваться, не донесутся ли знакомые шаги с лестницы.

Не позвонить было ещё хуже...

В кабинет вернулся полковник.

— Ну как, передали привет?

— Разговор состоялся, — слабо улыбнулся Кочетов. — Но с тех пор, как я, позвонив вот точно так же вечером, утром оказался в госпитале с простреленным плечом, доверием в семье не пользуюсь.

— Быть матерью или женой чекиста нелегко, — вздохнул Чумак.

XVII


ГЛАВНЫЙ ВОПРОС



Неожиданно широко открылась дверь кабинета. Высокий, худощавый мужчина лет сорока, в отлично сшитом тёмно-сером с голубоватой полоской костюме, не переступая порога и сдержанно улыбаясь, нарочито громко и чётко произнёс:

— Разрешите войти, товарищ полковник.

Алексей Александрович поднял очки на лоб и обрадованно воскликнул:

— Кого вижу! — он поспешил навстречу посетителю. — Михаил Тимофеевич, здравствуй. Здравствуй, дорогой. Откровенно признаюсь, не думал, что ты к нам пожалуешь. — Правой рукой Чумак сжал его сухую, крепкую ладонь, а левой дружески похлопал по лопатке. — Ну, заходи, заходи, полковник. Надеюсь, в воздухе тебя не сильно растрясло?

— Кое-что осталось, — пошутил Михаил Тимофеевич, кладя на стол большой кожаный портфель, перетянутый ремнями.

Кочетов незаметно вышел из кабинета и осторожно прикрыл за собой дверь.

— Я ведь к вам на реактивнике примчался, — продолжал, улыбаясь, гость, — так что ничего толком и почувствовать не успел. Только было хорошенько умостился, чтобы вздремнуть чуток, а тут и посадка. Пилот докладывает: «Прилетели, товарищ полковник». Дескать, чего расселся? Вылезать пора... Ну, как ты здесь? Дай-ка я на тебя погляжу.

— Э-э, брат! — отмахнулся Алексей Александрович. — Как это в старину певали: были, мол, когда-то и мы рысаками. А теперь вот со дня на день жду приказа, сдавать стал, на покой пора.

— Конечно, каждого из нас такое ждёт впереди. От годков не уйдёшь! Но, не лукавя, скажу, не верится, что полковник Чумак отдыхать когда-то будет. Это, если хочешь, даже с твоим именем не вяжется. Полковник Чумак на покое, — прислушиваясь к своему голосу, с расстановкой произнёс Михаил Тимофеевич и засмеялся: — Фраза, лишённая смысла, абракадабра.

— Спасибо. Однако учти, пройдут годы и то же самое скажут о полковнике Михаиле Тимофеевиче Круглове, возможно, к тому времени, о генерале!

— Ну, ну, не спеши, Алексей Александрович, — ещё громче засмеялся Круглов, оправляя гладко расчёсанные на прямой пробор, чёрные, с синеватым отблеском волосы.

Чумак подошёл к стене и щёлкнул выключателем.

Люстра, подвешенная к потолку, мягко осветила комнату.

— А я тут ружьишко присмотрел, — продолжал Алексей Александрович, — удочками обзаведусь и обязательно цветник во дворе разобью, с клумбами, дорожками. Сколько себя помню, всегда хотелось с землёй возиться и цветы выращивать. Много цветов и разных. Розы, флоксы, тюльпаны, георгины, табаки... — он вдруг оборвал предложение и тяжело вздохнул: — М-м да... табаки...

Круглов, понял, Чумак отвлёкся на минуту от дел, но теперь опять вернулся к действительности.

— Ты, Алексей Александрович, уверен, что это... Джек Райт? — опускаясь в кресло, негромко спросил Михаил Тимофеевич.

Чумак ответил не сразу. Он подошёл к столу, взял папиросу и подвинул открытый портсигар гостю.

— Как тебе сказать? — задумчиво глядя на огонь зажжённой спички, промолвил он. — И да, и нет. «Почерк» его, это несомненно. Однако могло статься, что кто-то другой перенял повадку.

— Возможно и это, — закуривая папиросу, согласился полковник Круглов. — Я ведь почему спрашиваю. Как тебе известно, Джек Райт только один раз, и то неудачно, пытался пробраться к нам. Потом он никогда не повторял этой попытки. Один из наших товарищей даже высказал предположение, что Райт обходит стороной нашу границу, руководствуясь некими этическими соображениями.

— Этическими? Райт... Что-то невероятное, — усмехнулся Чумак. — Как ты говоришь, фраза, лишённая смысла, абракадабра.

— Я с тобой согласен, — поспешил заявить Круглов. — Мнения я этого не разделяю, потому, собственно, и оговорился, что таково суждение только одного из наших товарищей.

— Однако какие-то доводы он всё же высказывает.

— Зыбковатые. Дело в том, что Джек Райт ведь русский.

— Русский? Это для меня новость.

— Причём принадлежит он к одной, в прошлом довольно известной фамилии. Тебе не приходилось ничего слышать о генерале Радецком?

— Радецком? — Чумак, припоминая что-то, сдвинул брови. — Если мне не изменяет память, Константин... нет, нет... Ксенофонт Кондратьевич...

— Точно.

— В 1904 году, — увереннее продолжал Чумак, — в разгар Русско-Японской войны произошёл большой скандал, связанный с поставками армии негодного обмундирования. В центре скандала — имя генерал-адьютанта Радецкого, одного из приближённых и доверенных лиц Николая второго. Чтобы оградить любимца от неприятностей, царь жалует его золотым оружием. Торжественная церемония вручения высокой награды совпадает с известием о сдаче Порт-Артура.

— Царская «милость» не помогла «кавалеру золотого оружия», — продолжил Круглов. — Ему пришлось скромно укрыться в одном из своих тамбовских поместий. После Февральской революции Радецкий снова появился на горизонте, но ненадолго. В начале 1920 года, вместе с разгромленными частями белогвардейцев, он бежал из Одессы. С ним покинул родную землю последний отпрыск рода — трёхлетний сын Дмитрий.

— Который, повзрослев...

— И окончив несколько шпионско-диверсионных школ...

— Назвался Джеком Райтом.

— Пословица права: яблочко от яблони недалеко падает. — Круглов расстегнул ремни на портфеле и достал толстую папку. — Здесь собраны некоторые документы об отце и сыне.

— Интересно взглянуть, — потёр ладони Алексей Александрович, но его прервал телефонный звонок. — Чумак слушает, — откликнулся он. — Да... да... Отлично... Места наблюдения?.. Удобные? Хорошо... Ещё один местный поезд отправился, а он всё сидит за поленницей? Ну что ж, пусть сидит. Ни на секунду не выпускать его из поля зрения, но чтобы он ничего не заметил... Добро. Продолжайте наблюдение.

Закончив разговор, полковник отодвинул аппарат и снова заговорил с Кругловым.

— Обстановка, связанная с исчезновением Гарри Макбриттена, тебе, конечно, известна из нашего донесения.

Михаил Тимофеевич утвердительно кивнул головой.

— Нам удалось обнаружить его сообщника — некоего Павлюка, человека без определённых занятий. Однако мы не смогли сразу получить от него все необходимые сведения. На это нужно время, а его, к сожалению, у нас в обрез. Пришлось создать условия, чтобы он сам начал активно действовать.

— Понимаю.

— Он пробрался на железнодорожную станцию. Сейчас мне сообщили о том, что отправляется второй местный поезд, но Павлюк на нём не уезжает. Что-то выжидает... Сейчас было бы особенно важно узнать, насколько точны наши предположения, что за именем Гарри Макбриттена скрывается Джек Райт.

— Возможно наша папка поможет, — развязывая тесёмки, сказал Круглов. — Вот фотографии его, описание примет...

— Как там сказано про левое ухо? — осведомился Чумак.

— Сейчас посмотрим, — Круглов отыскал нужное место и прочитал: — На мочке левого уха шрам. След от пули. Смотри страницу 16.

— Страницу можно не читать, — удовлетворённо улыбнулся Алексей Александрович и вдруг воскликнул: — А это его дактилоскопическая карта?

— Его.

— Поздравляю, полковник, — Чумак крепко пожал руку Михаила Тимофеевича. — Вот это работа! Теперь я понимаю, почему он так старательно избегал возможности оставить отпечатки пальцев. Экзему выдумал!.. Сейчас всё уточним.

Он нажал кнопку электрического звонка и приказал появившемуся секретарю:

— Немедленно пригласите ко мне Кочетова и Зарубина с фотоотпечатками пальцев Гарри Макбриттена.

— Слушаюсь.

— Прямо скажу, не рассчитывал, — указывая на карту, признался Алексей Александрович.

— Радецкий, или, если угодно, Джек Райт, последнее время вёл себя очень дерзко, однако не всегда осторожно и особенно в Венгрии, — заметил Круглов. — Очевидно, он считал, что дело там верное и таиться особо не следует. Пытался даже проникнуть в места расположения наших частей, но вовремя был задержан.

В кабинет явились Зарубин и Кочетов.

Чумак тотчас представил их полковнику.

— Помогите нам, пожалуйста, установить тут одну личность, — приветливо пожимая руки офицерам, сказал Круглов.

Вооружившись лупой, Зарубин долго и внимательно сличал дактилоскопическую карту с принесёнными фотоснимками, хмыкал со свойственной ему привычкой, затем доложил:

— Отпечатки большого пальца правой руки принадлежат одному и тому же лицу.

— Есть сомнения? — поинтересовался Чумак.

— Никаких, товарищ полковник.

Алексей Александрович, лукаво прищурившись, улыбнулся Кочетову.

— Оказывается, Григорий Иванович, мы не ошиблись. Это, действительно, твой крестник.

— Джек Райт?

— Будем пока называть его так, хотя правильнее: Дмитрий Ксенофонтович Радецкий.

Изумлённый Кочетов посмотрел на обоих полковников так, словно спрашивал: не шутят ли они с ним.

— Да, да, — подтвердил Чумак. — Младший сын царского генерала, эмигрировавшего в двадцатом году за границу.

«Не подвело-таки шестое чувство», — с восхищением глядя на старого чекиста, подумал Кочетов.

А Чумак продолжал, обращаясь к Круглову:

— Я думаю, полковник, нам следует ещё раз посоветоваться, взвесить все обстоятельства предстоящей операции. Теперь мы точно знаем врага. Знаем, что в борьбе он не гнушается выбором средств.


Совещание подходило к концу, когда снова зазвонил телефон.

Кочетов поднял трубку и передал её Алексею Александровичу.

— Сейчас сюда явится Томас Купер, — кладя на место трубку, сказал Чумак и пояснил Круглову: — Это руководитель иностранной профсоюзной делегации, в состав которой входил мнимый Гарри Макбриттен.

Томас Купер вошёл, любезно поклонился офицерам и смущённо пробормотал:

— Прошу извинять меня. Два ночь Гарри нет, мы беспокоиться.

— К сожалению, мы ещё не нашли его, — развёл руками полковник.

— О! — с досадой крякнул Томас Купер. — Прошу прощать моя откровенность. Когда мы готовиться поездка СССР, наш босс много предупреждал нас опасность это путешествие. Он давал совет не ехать, сидеть дома. Я очень огорчаться пропажа Гарри Макбриттен. Злой язык будет очень плохо говорить Советский страна.

— Успокойтесь, господин Купер, ваш соотечественник будет найден.

— Надо скоро находить. Я пришёл сказать — иностранец понизил голос, — завтра все газета моя родина будет печатать — Гарри Макбриттен украсть коммунисты.

— Ах, вот что? — усмехнулся полковник. — Спасибо за предупреждение. Я не спрашиваю, откуда вам это известно. Но могу вас заверить, что такой или подобной информации ваши газеты не напечатают.

— Будет печатать! — убеждённо воскликнул Томас Купер.

— Нет, — твёрдо произнёс полковник. — Не посмеют. Через несколько часов Гарри Макбриттен будет пойман.

— Пойман? — удивился руководитель делегации. — Прошу извинять. Я плохо понимать русский язык. Гарри надо искать, а не поймать.

— Гарри Макбриттен пробрался в нашу страну, чтобы совершить преступление. Я говорю вам открыто потому, что его сообщник нами обнаружен и схвачен.

— Господин полковник, я гость ваша страна, — обиделся Томас Купер, но тут же нерешительно улыбнулся: — Вы говорите шутка, я понимать.

Нет, господин Купер, я не шучу. Гостям, которые приезжают к нам с открытым сердцем, независимо от того, нравится им наше государственное устройство или не нравится, мы всегда рады. Пусть все смотрят и делают такие выводы, какие им подскажет их совесть. Но диверсантам, шпионам, убийцам дорога в нашу страну закрыта.

Томас Купер долго молчал, а потом заговорил несколько торжественно и приподнято:

— Когда я собирался ехать ваша страна, я давать честное слово все мой товарищ сказать только правда СССР, только то, что будет видеть мои глаз. На вся пропаганда я будет закрывать мой уши. Я смотрел завод, три завод — это не пропаганда. Я видать стадион, школа, санаторий, больница — это не пропаганда. На шестой этаж стройка я без посторонний глаз разговаривать такой, как я, каменщик. Мы вместе там клал целый ряд кирпич. Это не пропаганда. Дома я будет говорить мой товарищ всё, что видеть мой глаза. Я будет давать честный слово. Мой товарищ будет верить Томас Купер. Я хочет смотреть Гарри Макбриттен.

— К сожалению, в настоящий момент вашу просьбу я не могу удовлетворить.

— Вы мне не верить? Я — строитель! Вот мой документ, — Томас Купер протянул свои мозолистые руки. — Такой документ один день, один год делать нельзя. Такой документ Томас Купер делал тридцать пять лет. Вся жизнь я кушать мало, но кушать всегда честный хлеб. Я хочет видеть Гарри Макбриттен, когда он есть диверсант и шпион. Я должен понимать, — настойчиво продолжал он, — главный вопрос. Кто хочет война?

На столе зазвонил телефон, и полковник, не успев ответить руководителю делегации, поспешил поднять трубку.

— Да... Сел в поезд? — полковник многозначительно покосился в сторону, где стоял Кочетов.

Тот понял взгляд.

— Пора, — шепнул он стоявшим рядом лейтенантам Рудницкому и Шовгенову.

Бесшумно ступая по ковру, все трое спокойно покинули кабинет.

— Добро, — продолжал разговор Чумак. — Постарайтесь, чтобы его не беспокоили... Да, да... Хорошо, господин Купер, — опуская трубку на рычаг, сказал он всё ещё ожидающему ответа руководителю делегации, — вы увидите Гарри Макбриттена собственными глазами и сможете убедиться в истинной цели, какую преследовал он, направляясь к нам в страну...

XVIII


СХВАТКА



Благополучно пробравшись через заднюю, оказавшуюся не запертой дверь в вагон, Павлюк залез на самую верхнюю полку, но чувствовал себя там, словно на раскалённых углях. Он всё время беспокойно ворочался, тяжело и приглушённо вздыхал, временами кряхтел, точно поднимал что-то тяжёлое. Полежав немного на спине, он вдруг приподнимался на локтях и к чему-то прислушивался.

Скоро поезд тронулся, застучали колёса вагона.

В соседнем купе кто-то тихо разговаривал. Где-то дальше женщина, укачивая ребёнка, негромко и монотонно напевала:

— А-а-а, а-а-а, а-а-а...

Павлюк осторожно переваливался на бок и, свесив голову, внимательно осматривал купе, в котором находился.

Время было ночное. Пассажиры спали. Тускло светила электрическая лампочка дежурного освещения.

Афанасий ложился навзничь, утомлённо опускал голову на согнутую руку, но спустя минуту опять приподнимался и настораживался. Когда хлопала входная дверь, он поджимал ноги, забивался в дальний угол и со страхом глядел на ту часть прохода, которая была ему видна с верхней полки.

Поезд миновал одну станцию, другую. Павлюк несколько успокоился, повернулся на живот и, уткнувшись лицом в кулаки, забылся в тяжёлом сне.

Проснулся он оттого, что вагон, звякнув буферами, вдруг качнулся от сильного толчка. Афанасий поднял голову, глянул в окно на мокрый асфальт перрона, по которому торопливо бегали во все стороны пассажиры, и быстро спустился со своей полки.

— Давно стоим? — спросил он пассажира, старавшегося засунуть чемодан под сидение.

— Давно, паровоз прицепили.

— А на дворе дождь, — Павлюк посмотрел на рябые лужицы, в которых ярко отражались мелкими блёстками электрические фонари.

— Сыплет небольшой, — подтвердил пассажир.

Афанасий нерешительно потоптался на месте, затем направился к выходу. Не дойдя до тамбура, он остановился в маленькой прихожей перед служебным купе и посмотрел в окно.

На перроне стоял милиционер.

Павлюк отшатнулся от окна, торопливо вернулся обратно и залез на верхнюю полку. Его трясло, точно в лихорадке.

Сипло прозвучал свисток паровоза, и поезд снова двинулся в путь. Мимо окон прополз перрон, потом мелькнули фонари на стрелках, отражая откуда-то падающий свет, сверкнули рельсы соседнего пути, и всё погрузилось во мрак. Часто-часто застучали колёса вагона.

Выждав немного, Павлюк опять спустился на пол, прошёл через весь вагон, заглядывая в каждое купе, вышел в тамбур и по шатким, скрежещущим стальным листам перехода перебрался в другой вагон.

Здесь, как и в первом вагоне, он шёл, внимательно засматривая в лица пассажиров.

У четвёртого купе Афанасий немного задержался, посмотрел по сторонам и осторожно присел на свободный край скамьи.

В тот же момент мужчина в чёрной тужурке, сидевший в тёмном углу у окна, поднял голову, пристально посмотрел на Павлюка и дёрнул себя за левое ухо.

Афанасий приглушённо вздохнул, поднялся со скамьи и поплёлся обратно. Он остановился в тамбуре и, словно от холода, передёрнул плечами.

Дверь открылась, и в тамбур быстро вошёл высокий, несколько сутулый мужчина в чёрной тужурке.

Павлюк бросился к нему и растерянно отпрянул.

Лицо, одежда мужчины были хорошо известны Павлюку, но глаза были совершенно другие, чёрные, точно без зрачков.

— Почему вы здесь? — резко прозвучал знакомый голос «белобрысого».

«Вот ведь как может человек изменить свою наружность», — мелькнула мысль у Павлюка, и он сказал: — Всё погибло. Домой возвращаться нельзя, там вас ждут. Мне удалось бежать.

— Бежать?

Толстые губы Джека Райта скривились от презрения и злобы.

Знакомя Райта с деталями предстоящей диверсии, шеф предупреждал:

— Всё предусмотрено и рассчитано с такой ювелирной точностью и тонкостью, что вам, Джек, нужно страшиться только одного: чтобы вас не схватили за руку с поличным. Всё остальное вам никак не угрожает. Поэтому я и утверждаю: если вы не совсем безнадёжный тупица, то ваш провал практически невозможен. О своей поездке в Советскую Россию вы станете очень скоро вспоминать, как о приятнейшем времяпровождении. Ведь, находясь там, вы, хотя и под чужим именем, но будете на легальном положении, в качестве, так сказать, «желанного гостя»...

И действительно, до сих пор, по твёрдому мнению Райта, всё шло сравнительно гладко, и он, не без оснований, считал себя в полной безопасности. Таился и путал свои следы он только для того, чтобы не быть раньше времени разгаданным, и чтобы это не помешало ему выполнить задание.

Он отлично понимал, что его внезапное исчезновение из состава делегации будет очень скоро обнаружено и розыском займутся лучшие оперативные силы советской контрразведки. В короткий срок всё будет поставлено на ноги. Но и при таких обстоятельствах сохранялась возможность проскользнуть в совхоз незамеченным. Гарантией успеха служили внезапность исчезновения и небольшое время, требующееся для того, чтобы добраться до цели. Правда, в первый же день, как рассчитывал Райт, до совхоза добраться не удалось. Единственный в сутки поезд в ту сторону отправился раньше, нежели Джек успел преобразиться. Это несколько осложняло положение, но не могло настолько обескуражить опытного диверсанта, привыкшего к большему риску, чтобы заставить его отступиться от намеченных планов. Тем более, что перед Райтом, по существу, стояла только одна трудность — незамеченным добраться до совхоза. Взрывать и жечь там было ничего не нужно, а следовательно, и беспокоиться о безопасных путях отхода. В этом заключалась сильнейшая сторона разработанного шефом плана! Требовалось сделать короткий и быстрый бросок в одну сторону. После выполнения задания, когда в карманах останутся носовой платок, зубочистка, перочинный ножичек и кошелёк с мелочью, Джек мог совершенно не опасаться разоблачения. Он даже подумывал, а не объявить ли самому, выйдя за ворота совхоза, что он гость из-за границы, случайно попавший не туда, куда его приглашали. Возможно, его при этом задержат, доставят в милицию или ещё куда-нибудь, но судить или сажать в тюрьму никто не станет. За что? Улик ведь никаких!

Микроскопические посланцы доктора Франческо Синьорелли примутся за своё страшное дело не вдруг и, главное, без излишнего шума. Самое большее, что могут сделать с Райтом — предложить ему немедленно покинуть пределы Советского Союза! А это к тому времени будет полностью соответствовать его интересам...

Конечно, Райт был уверен, что так он не поступит, это походило бы на ребячество. «А жаль, — досадовал он, — могла бы получиться довольно забавная история! Было бы над чем посмеяться!..» В мемуарах, которыми Райт полагал заняться «на склоне лет», это была бы, как ему представлялось, любопытная страничка...

Простота и безнаказанность диверсии настолько увлекли Райта, что он предложил шефу выполнить задание, не прибегая к содействию помощников. Но шеф отклонил эту просьбу. Не менее важным он считал необходимость установить нарушенную связь с агентами, которых, как знал Райт, не так уж много. Советские люди не поддавались вербовке...

Обвинения в убийстве Рогулина и Забелиной Джек совсем не опасался. А что они покойники, это у него сомнений не вызывало. Прежде всего, казалось весьма сомнительным, чтобы кто-то вообще заподозрил бы тут насильственную смерть. Но даже если бы это всё же случилось и, больше того, Райту пришлось бы признаться в том, что он навестил Рогулина в его квартире, то сама мать покойного засвидетельствовала бы, что её сын любезно проводил гостя до двери и затем возвратился в комнату здоровым и невредимым. С Забелиной дело обстояло ещё проще. Вместе их никто не видел, а в зале кинотеатра присутствовали сотни зрителей, которые могли подтвердить, что на девушку никто не покушался. Поэтому установить хотя бы сомнительную закономерность между смертями Рогулина и Забелиной и встречами с Райтом становилось невозможным. Опытный следователь мог бы, конечно, докопаться до такого предположения, но доказать его суду он бы не сумел. А суду нужны факты!

Опасался Джек Райт только одного: чтобы ему никто не помешал добраться до совхоза. А потом — всё, что угодно! Он может даже назвать своё имя.

И вот, когда до цели осталось немногим больше двух десятков километров, является вдруг Павлюк и сообщает, что он бежал из-под ареста.

Конечно, Афанасий Павлюк мог поверить, что ему удалось обмануть бдительность охраны. Но не так прост был Райт. Очевидцем событий он не являлся, но ему сразу стало ясно, что Павлюку сознательно предоставили возможность побега. И сделано это было для того, чтобы Афанасий Павлюк навёл на след!..

Как быть? Разгрузить немедленно карманы и спокойно ждать прихода советских контрразведчиков, чтобы заявить о том, что он сел не в тот поезд... или попытаться довести дело до конца?

Как всегда, в трудную минуту мысль Джека Райта работала чётко и быстро.

До совхоза считанные минуты езды. Можно сейчас же на ходу спрыгнуть с поезда и дойти пешком, можно, повиснув на сцепах и соединительных шлангах, проболтаться небольшое время под вагонами. Джек специально этому обучался. Пока офицеры советской госбезопасности будут метаться из конца в конец по всему железнодорожному составу в поисках вдруг пропавшего пассажира, Райт будет у цели. О дальнейшем тревожиться не следовало...

Можно так, можно иначе. Но в обоих случаях Павлюк оказывался лишним. К тому же, любой следователь непременно постарается сделать его главным свидетелем обвинения, на его показаниях будут строиться доказательства.

Павлюк становился опасным для Райта, его нужно было немедленно «убрать».

Но сюда обязательно должны явиться советские контрразведчики. Возможно, они уже совсем близко.

Близко, но ещё не здесь!

Афанасию Павлюку показалось, что известие, которое он сообщил, на какую-то долю секунды смутило «белобрысого». Он выдвинул вперёд нижнюю челюсть, недобро прищурил глаза, тронул перстень на пальце, но тут же оправился и благодарно протянул руку.

— Спасибо. Вы хорошо сделали, что предупредили меня. Этого я не забуду.

Павлюк обрадовался. Он спешил найти агента, но в то же время опасался встречи с ним. Обычно в подобных случаях диверсанты, чтобы надёжнее замести следы, убивали своих помощников. Афанасий это знал и, на всякий случай крепко сжимал в кармане тяжёлый остроугольный камень, который поднял с земли, когда ещё садился в поезд.

Неожиданно дело приняло хороший оборот. От сердца отлегло, Павлюк почувствовал себя спасённым. Он довольно улыбнулся и с признательностью крепко пожал протянутую ему ладонь двумя руками.

— А теперь быстро в вагон, — приказал Джек Райт и добродушно похлопал его по шее.

Павлюку при этом показалось будто Райт неосторожно царапнул его чуть повыше ворота рубахи, но не придал этому значения.

— Проедете пять остановок, на шестой сойдёте, — продолжал Джек. — Ждите меня там и никуда не отлучайтесь. Будьте готовы немедленно следовать дальше, куда — я скажу потом.

— Не беспокойтесь, всё будет в порядке, — охотно согласился Павлюк, решив даже, чтобы не портить установившихся отношений, не просить денег на курево и питание. «Как-нибудь обойдусь, — подумал он. — Вытерплю...»

Короткое свидание закончилось.

Ободрённый, повеселевший Афанасий Павлюк двинулся обратно, однако почувствовал вдруг такое сильное головокружение, что оказался вынужденным остановиться и припасть лбом к холодной и скользкой стене вагона.

— Ничего... это сейчас пройдёт, — через силу виновато пробормотал он. — Видать, переволновался очень...

Джек Райт, хладнокровно наблюдавший за Павлюком, зло усмехнулся. Удовлетворённо кивнув головой, он шагнул к наружной двери и сильным рывком распахнул её.

Из темноты обдало сырым, пронизывающим ветром.

Павлюк с трудом повернулся. Глаза его расширились, лицо потемнело и исказилось болью. Он силился что-то сказать, очевидно, попросить Райта помочь ему. Но посиневшие губы только беззвучно вздрагивали, взбивая пенящуюся слюну.

Джек безразлично оглянулся на своего помощника. Готовясь к прыжку, чтобы не выронить в темноте пистолет, вынул его из кармана, перенёс ногу за порог и нащупал верхнюю ступеньку.

Внезапно в тамбуре появился Рудницкий. За ним в дверях показались ещё двое.

— Стой! Стрелять буду! — с угрозой крикнул лейтенант.

Всего несколькими минутами назад Джек Райт мог не опасаться встречи с представителями Советской власти. Для этого ему достаточно было освободить свои карманы от компрометирующего груза и сочинить нехитрую историю, чтобы как-то объяснить своё присутствие в поезде. Теперь делать это было поздно. Случилось как раз то, от чего так настойчиво предостерегал шеф, — он попался с поличным! Пистолет, который он держал в руках, обоймы с патронами, ампула с бациллами служили уликами, в достаточной мере изобличающими подлинные намерения Джека Райта. Кроме того, он твёрдо знал — умрёт Павлюк. Чтобы сократить время агонии, Райт вспрыснул ему столько яда, как никому другому. Смерть Павлюка отягощала вину. Спасение заключалось в одном — надо было бежать.

Бежать во что бы то ни стало!

Но в тамбур входили офицеры. Решительность советских воинов Джек Райт в своё время испытал на собственной шкуре. Пуля пограничника оставила неизгладимый след на мочке левого уха. Теперь он боялся, чтобы в него второй раз не принялись стрелять, а это неизбежно должно было случиться, если он сделает хоть шаг.

В этот критический для Райта момент, не желая того, помог ему Павлюк. Когда Рудницкий вбегал в тамбур, Афанасию сделалось совсем плохо. Запрокинув голову, он схватился скрюченными конвульсией пальцами за горло, захрипел, точно его кто-то душил, и, загораживая узкий проход, грохнулся на пол.

Секундной заминкой воспользовался Райт. Он вскинул пистолет и почти в упор выстрелил в Рудницкого. Стрелял он наверняка, промаха тут быть не могло.

Лейтенант, прикрывая своим телом тех, кто следовал за ним, последним усилием откинулся назад, на дверь.

Джек Райт не рискнул ждать появления в тамбуре остальных офицеров, исход схватки с которыми был для него опасным. Не медля ни секунды, он прыгнул в темноту.

Уже отрываясь от вагона, он успел заметить у ног падающего на пол лейтенанта корчащегося в предсмертных судорогах Павлюка.

XIX


ПОБЕГ



Райт скатился с железнодорожной насыпи в канаву, больно ударился плечом о камень, но тут же вскочил на ноги.

Мимо пронеслись вагоны. Последний из них ещё не скрылся в темноте, когда заскрежетали тормоза. Быстро теряя скорость, поезд начал останавливаться. Что значило это, Райту объяснять не следовало.

Нужно было торопиться.

Он машинально потёр рукой ушибленное место и поспешно выбрался из канавы. Однако Райт не помчался без оглядки подальше от железной дороги. Чтобы хоть на первых порах осложнить контрразведчикам поиски, он переполз через рельсы и двинулся туда, где на фоне безлунного ночного неба чернели кроны деревьев.

В темноте бежать было трудно. Райт натыкался на кусты, проваливался в какие-то неглубокие ямы, спотыкался о пни и кочки, падал, поднимался и снова бежал.

У первого дерева, попавшегося на пути, он остановился, привалился к нему грудью и, пугливо озираясь по сторонам, прислушался.

Поезд потонул во мраке и узнавался по ярким лучам прожекторов паровоза и тускло светящейся цепочке вагонных окон.

Над головой шумели листья дерева. Моросил мелкий дождичек. Его Райт заметил только теперь и с надеждой подумал:

«Хлынул бы ливень, все следы смыл бы...»

Он вытер ладонью лицо, и торопливо зашагал дальше, к лесу, который по мере приближения к нему будто разрастался, поднимался вверх и наваливался огромной мрачной стеной.

В лесу, под плотно сомкнувшимися вверху кронами, идти было значительно труднее. Здесь всё слилось в одну непроглядную, тёмную массу. Словно тешась над беглецом, деревья на каждом шагу преграждали ему путь, сухие сучья цеплялись за одежду. Но Райта это не могло остановить. Он шёл, вытянув перед собой правую руку, а левой — защищая глаза и лицо от колючих веток.

Особенно тяжело было пробираться сквозь заросли низкорослого, но густого кустарника. Беглец вначале попробовал обойти его стороной, но во мраке не мог быстро найти проход и потому двинулся напрямик, ломая ногами, разрывая руками и плечом перевившуюся молодую поросль. Упругие лозы нещадно хлестали его по лицу, но Райт не обращал на это внимания. Он рвался вперёд, только бы подальше уйти.

Неожиданно кусты расступились, и он выбрался на дорогу, зажатую с двух сторон высокими соснами.

Тут было значительно светлее. Успевшие привыкнуть к темноте глаза Райта могли довольно отчётливо разглядеть ближайшие кусты и стволы деревьев.

Учащённо дыша, Райт устало побежал по дороге.

У поворота он замедлил бег.

Сзади нарастал неясный гул.

Обернувшись, Райт прислушался и вдруг бросился за ближайшее дерево.

Минуту спустя на дороге появилась автомашина. Она быстро приближалась.

Райт сообразил, что это не могла быть погоня за ним, для этого прошло слишком мало времени. Стараясь остаться незамеченным, он плотнее прижался к стволу дерева. Но как только мимо него промелькнула кабина, кинулся вперёд и вцепился руками в борт автомобиля. Забраться затем в кузов для него было делом нескольких секунд.

Грузовик сильно трясло на неровной лесной дороге, но Райт, не считаясь с тем, что каждый толчок отдавался во всём теле и особенно в ушибленном плече, улёгся на дно кузова. Так ему было удобнее наблюдать за шофёром, голову которого он видел в заднее окошко кабины, и за дорогой, что оставалась позади.

Шофёр вёл машину быстро и напевал:


— Кто сей путник и отколе,

И далёк ли путь ему?

По неволе иль по воле

Мчится он в ночную тьму?


И с особой лихостью продолжал:


— Еду, еду, еду к ней,

Еду к любушке своей!


— Еду, е-еду, — с большим чувством выводил он, — еду к ней...

Шофёр неожиданно оборвал песню, переключил скорость и, остановив машину, выскочил из кабины.

Джек Райт прижался спиной к деревянной стенке кузова и, опасливо прислушиваясь, достал из-за борта тужурки пистолет.

Шофёр, не подозревая присутствия постороннего человека, спокойно поднял капот машины, что-то подвернул гаечным ключом, «газнул» несколько раз и направился к кузову.

Собираясь нанести удар, Райт медленно начал закидывать руку с зажатым в ней пистолетом.

Но шофёр не заглянул в кузов. Он постучал носком сапога по скатам, вернулся на своё место и захлопнул дверцу кабины.

Джек Райт сунул пистолет за левый борт тужурки.

Машина помчалась дальше...


Майор Кочетов вышел на лесную дорогу и подошёл к Шовгенову, когда тот, светя карманным фонариком, что-то разглядывал на земле.

— Уберите фонарик, — приказал Кочетов и недовольно пояснил: — Светить сейчас небезопасно.

— А-а! — с досадой махнул рукой Шовгенов, но, спохватившись, выпрямился, погасил фонарик и доложил: — Товарищ майор, Джек Райт удрал на автомашине.

Тогда Кочетов включил свой электрический фонарь и глянул на землю возле дерева, куда указал лейтенант.

— Глубокий след от носка правого сапога. Так.

Майор осветил дорогу.

На прибитой дождиком дорожной пыли ясно выделялись две параллельные полосы, оставленные колёсами недавно прошедшей здесь автомашины.

Майор сразу представил себе всё, что тут произошло.

— Ясно, — недовольно буркнул он.

— Всего ведь на несколько минут опоздал, — с горечью воскликнул пылкий Шовгенов. — Случайно я правее взял и, сам того не зная, пошёл ему наперерез. Не подвернись эта злосчастная машина, я бы его здесь на месте захватил. И надо ж такому случиться!.. А ведь на автомашине Райт может далеко укатить. В Москву прорвётся, затеряется.

— Из-под земли выдерем, но найдём, — резко произнёс Кочетов и продолжал с обычной выдержкой и спокойствием: — Подождём машины.

— Машины? — удивился Шовгенов. — Здесь? Ночью?.. Райту посчастливилось, но это совсем не значит, что такой же случай выпадет на нашу долю...

— Автомашины уже идут, — прервал его майор.

— Идут?

Шовгенов прислушался.

Действительно, издалека доносился рокот быстро приближающихся автомобилей.

Лейтенант смущённо потёр горбинку носа. Он догадался, что майор, покидая вагон, сказал подполковнику медслужбы Герасимову, куда следует позвонить по прибытии поезда на станцию, чтобы машины немедленно отправились к месту происшествия. Дорога была одна, и по ней теперь мчались автомобили.

— О такой возможности я и не подумал, — точно извиняясь, откровенно признался Шовгенов.

Ему не стоялось на месте, и он выбежал на середину дороги.

Скоро, ослепительно сверкнув фарами, из-за поворота одна за другой вынырнули две автомашины и сразу затормозили ход.

Из переднего автомобиля выскочил мужчина, которого Шовгенов не мог разглядеть в темноте, и спросил:

— А майор где?

— Товарищ капитан? — Шовгенов узнал по голосу офицера, но ответить на его вопрос не успел.

Подошёл Кочетов.

— Я здесь.

Приехавший офицер поднёс ладонь к козырьку фуражки:

— Товарищ майор, капитан Добровольский с оперативной группой прибыл в ваше распоряжение.

— Очень хорошо, товарищ капитан, что вы поторопились, — пожал его руку Кочетов.

— В районе собрать нужных людей не так уж трудно, к тому же, полковник Чумак предупредил, — пояснил капитан. — Как только мне позвонили с вокзала, мы почти тут же и выехали.

— Будем двигаться дальше. С обстановкой я познакомлю вас в пути. Сейчас дорога каждая минута.

Кочетов подошёл к небольшой крытой автомашине ГАЗ-69, пропустил вперёд себя Добровольского и Шовгенова и затем занял место рядом с шофёром.

— Давайте вперёд, по следу, пока его окончательно не прибил дождик.

— Есть по следу, — отчеканил шофёр.

Машина рванулась вперёд. Вырываемые светом фар из мрака стремительно понеслись мимо кусты, светлые, будто янтарные, стволы сосен, разлапистые ели.

Прежде чем приступить к объяснению существа дела, Кочетов, повернувшись к сидящему на заднем сидении капитану Добровольскому, спросил:

— Что сказал врач?

— Павлюк пришёл в себя, но положение его очень тяжёлое. Лейтенант Рудницкий продолжает оставаться без сознания...


Райт был доволен. Шофёр вёл машину на предельной скорости. Он несколько притормаживал только на крутых поворотах и перед глубокими выбоинами.

«Если мы всю ночь будем так ехать, то к рассвету проедем километров полтораста», — прикидывал в уме диверсант.

Он, конечно, понимал, что это не спасёт его от преследования, но по своему опыту знал, что на большом расстоянии легче запутать следы. К тому же Райт совсем не собирался ехать на машине до конца её пути. Это было бы большой глупостью! Следом могла ввязаться погоня. Он рассчитывал покинуть автомашину на ходу так же незаметно, как и сел. Шофёра не следовало делать свидетелем. Наоборот, пусть он будет твёрдо убеждён в том, что в кузове автомашины никто не ехал.

Райт с удовлетворением чувствовал, как к нему снова возвращается потерянное было самообладание и, главное, уверенность, что для него, как всегда, всё закончится благополучно.

Много раз в жизни ему сказочно везло! Почему теперь счастье должно отвернуться от него? Удачное бегство из тамбура вагона, неожиданное появление автомашины на глухой лесной дороге, эта стремительная езда — не предвещали неудачи. Сыплет мелкий дождик, и он на руку, через полчаса вода смоет следы. Всё складывалось наилучшим образом.

Правда, задание провалено, но не безнадёжно. Об этом ещё будет время подумать. Только бы унести ноги, а там шефу всё одно раскошеливаться придётся. А сейчас досадно — звёзд не видно, нельзя разобраться, в какую сторону машина идёт. Однако существенного значения это пока не имеет. Главное удрать подальше...

Проскочив через деревянный мосток, машина вдруг круто свернула влево и покатила значительно тише по менее накатанной дороге.

Райт усмехнулся.

То, что машина неожиданно сошла с прямого пути, его вполне устраивало. Погоня, которая — в чём он не сомневался — будет послана за ним во все концы, по всем дорогам, могла легко проскочить мимо.

«Вот что значит родиться под счастливой звездой», — с умилением подумал Джек Райт, не лишённый суеверия.

Но грузовик, пробежав ещё немного, вдруг остановился. Шофёр, высунувшись из кабины, снова запел!..

— Еду, еду, еду к ней, еду к любушке своей!..

— Сеня! — раздался немного удивлённый, но радостный девичий голосок.

Шофёр спрыгнул на землю.

— Он самый!

— Чего это ты?

— Узнал, что ты сегодня здесь вместо Прохора Ивановича дежуришь, вот и прикатил. Всё одно приезжать. Так я пораньше, чтобы не опоздать, — засмеялся шофёр.

— Ах, только потому, чтобы не опоздать, — лукаво протянула девушка.

— А ты думала! Только потому и примчался.

— Се... — слабо вскрикнула девушка, и голос её оборвался.

Райт приподнял голову над бортом.

Машина стояла возле какого-то амбара. Недалеко от кабины шофёр целовал девушку.

Райт отполз к заднему борту и осторожно спустился на землю. Пятясь, он отошёл шага на три, как вдруг под каблуком хрустнула сухая ветка.

— Кто там? — вырвавшись из объятий шофёра испуганно крикнула девушка. Отражая свет фар, в её руках сверкнул ствол ружья.

Но Райт успел спрятаться за машину. Затаив дыхание, он стоял, прислонившись спиной к борту, не зная ещё, что предпринять.

«Надо выждать, может, так успокоится», — мелькнула мысль.

Однако девушка повторила настойчивее:

— Кто там?

Послышались сухие щелчки взводимых курков.

Джек Райт медленно вышел из-за кузова.

— Ну, чего раскричалась?

— Кто такой? Что нужно?

Райт тихо засмеялся:

— Хотел попросить закурить, но увидел... вы тут серьёзным делом занялись, решил не мешать.

— А чего здесь ходишь?

— А разве здесь ходить запрещено?

— Документы.

— Так уж сразу и документы?

— Давай, говорю.

— А у меня их нет.

— Где же они?

— У одной красавицы дома оставил.

— До утра сидеть здесь будешь, а потом в сельский Совет отведу, — пригрозила девушка.

Такой оборот дела Райта не устраивал. Конечно, можно было попытаться уйти, стрелять в него девушка наверняка не стала бы, но шум поднять могла, а этого он как раз и боялся. По соседству могли находиться ещё люди, и это осложнило бы положение. Следовало найти быстрое и, по возможности, мирное решение.

— Ишь какая строгая, — непринуждённо засмеялся Райт. — С ружьём хоть обращаться умеешь?

— Ты мне зубы не заговаривай, — оборвала его девушка. — Нет документов, садись вон в угол и жди.

— Так я ж мешать вам буду.

— Не твоя печаль.

— Вот это понимаю — часовой! — усмехнулся Райт. — Жалко времени нет, а то бы поговорили.

Сунув правую руку за борт тужурки, он нащупал там рукоятку пистолета, левой достал из кармана паспорт Павлюка и, открыв его, показал девушке.

— Надеюсь, этого будет достаточно?

Она хотела взять документ, однако Райт его не дал.

— Э-э нет, такие документы в чужие руки передавать не положено, — строго пояснил он и тут же засмеялся: — Бери, я пошутил. Уж больно ты сурова. Даже не верится, — Райт многозначительно повёл глазами в сторону шофёра, — что ты... ласковой бываешь.

— А ты знай помалкивай, — резко заявила девушка, взяла паспорт и подошла ближе к фарам.

Однако Джек отобрал у неё паспорт раньше нежели она смогла прочесть в нём записи.

— Год моего рождения тебе узнавать не обязательно, — сказал он и засмеялся. — Прямо скажу, в женихи не гожусь. Стар. Справки о том, что в браке состою, не потребуется? — спрятав паспорт в карман и продолжая рыться в нём пальцами, спросил Джек Райт.

— Нет, — рассердилась девушка.

— Но, может, ещё что?

— Ничего не нужно.

— И вы каждого здесь так строго проверяете? — перестав трунить, поинтересовался Райт.

Девушка смутилась.

— Да нет. Показалось что-то...

— И я смотрю, что это она? — засмеялся шофёр. — Может, думаю, приказ какой вышел. Даже растерялся...

— Вообще, нужно сказать, это неплохо. Так что вы не смущайтесь, девушка, — заключил Райт и обратился к шофёру: — А закурить вы мне дадите? Всё одно помешал.

— Пожалуйста, — шофёр достал из кармана пачку с папиросами и спички. — Возьмите, сколько нужно.

Райт взял две папиросы, третью — закурил.

— Спасибо. Не рассчитал как-то запасы. Думал, пачка полная, а в ней одна папироса оказалась. Ну, я пойду, задержался здесь с вами.

Девушка закусила губы и виновато опустила голову.

— Желаю успехов, — улыбнулся Райт и, быстро зашагав в сторону дороги, скрылся в темноте.

— И откуда он взялся? — пожала плечами девушка.

— Шёл мимо человек, захотел закурить, подошёл. Что тут особенного?

— Ночью...

— А ночью разве люди не ходят?

— Это верно, — согласилась девушка. — Но он так неожиданно тут очутился, я даже испугалась... Хорошо ты здесь был, а то бы я умерла от страха.

— С непривычки бывает, — засмеялся шофёр. — У нас на аэродроме один солдат телка подстрелил. Тревога! В ружьё! Прибежали к нему, а он докладывает: Смотрю — идёт. Кричу — стой! А он — идёт. Ну, я в воздух — раз. Он бежать. Кричу — ложись! А он ещё быстрее. Дал вдогонку и свалил... Мы потом неделю хохотали. Но, по правде сказать, первый раз каждому жутковато бывает... А амбары мы будем вместе сторожить. Ладно? — неожиданно предложил он.

— Что ты? — отмахнулась девушка. — Завтра отец обязательно приедет.

— Ну и что ж с того? — Сеня бережно обнял её. — Пусть Прохор Иванович ночку, другую отдохнёт. Человек он немолодой, здоровью его это на пользу пойдёт.

— С чего ты такой заботливый стал? — отстраняясь от шофёра, усмехнулась она. — Да если бы я знала, что мне здесь ночь торчать придётся, так ни за что не согласилась бы. Думалось, отец вот-вот вернётся. Председатель так и сказал: «Чем кого-то по колхозу на два-три часа искать, выйди с вечерка, а там Прохор Иванович явится и сменит». Склад, дескать, от свинарника — рукой подать, не боязно. Я, конечно, и слушать не хотела. А он заладил: ты у нас самая боевая...

— Так это ж, Тонечка, чистейшая правда.

— Какая там правда, до сих пор прийти в себя не могу. Боюсь и всё тут.

— И со мной боишься?

— С тобой не боюсь, — улыбнулась Тоня и прижалась к груди парня.

Па дороге показались две автомашины. Они мчались с такой скоростью, что Семён качнул головой и неодобрительно сказал:

— Кто-то ни своей головы, ни рессор не жалеет. А машины, не сбавляя хода, свернули к амбару.

— Сюда, — испугалась Тоня.

Сеня отобрал у неё ружьё.

— Когда оружие в руках, волноваться не полагается. Не доезжая шагов двадцати, автомашины начали притормаживать. Дверцы их распахнулись. Пассажиры выпрыгнули и рассредоточились так, что площадка у амбара неожиданно оказалась оцепленной.

— Кто шофёр машины? — раздался строгий голос из темноты.

— Я, — с напряжённым вниманием следя за происходящим, ответил Семён.

— С кем приехали?

— Ни с кем. Я один.

К молодым людям подошёл Кочетов.

— Здравствуйте. Давно здесь?

Заметив на плечах Кочетова скрытые плащом прямоугольники погон, Семён, чтобы успокоить девушку, улыбнулся ей и опустил ружьё к ноге.

— Я приехал недавно, а она — с вечера, — пояснил шофёр.

— По дороге сюда, к вам в машину никто не садился?

— Нет.

— Может быть, на ходу кто-нибудь в кузов забрался, а вы не заметили?

— Не думаю, чтобы это можно было сделать. Я очень быстро ехал.

— Мужчину в чёрной тужурке не встречали?

— В пути нет. А здесь один подходил, высокий такой. Закурить просил.

— Когда это было? Как только вы сюда приехали?

— Да, мы и... поговорить не успели, — немного смутившись, промолвил шофёр и ласково посмотрел на свою подругу.

— Куда он пошёл?

— К дороге...

— На Старые Гари, — осмелев, уточнила Тоня.

XX


ФОРТУНА



Первые лучи восходящего солнца ещё только чуть позолотили маковки деревьев, а в воздухе уже парило, словно перед грозой. От земли тянулась едва уловимая глазом лёгкая сизоватая дымка. Душно пахло прелыми листьями, грибами и можжевельником.

Прежде чем выйти из леса на опушку, где паслось стадо коров, Райт, надёжно укрывшись в кустах, долго разглядывал пастуха и мальчишку-подпаска.

Пастух был невысокого роста сухонький, подвижный старик с седой редкой бородкой. Кричал он высоким, но утратившим звонкость голосом:

— Сергунь, Сергунька! Поглянь, Магнат опять к лесу норовит!..

Сергунька — вихрастый подросток в старом отцовском военном кителе, из-под которого виднелась чистая белая рубашка с отложным воротником — отбегал от стада, оглушительно щёлкал длинным, плетённым из ремня кнутом, и непокорный бычок водворялся на место.

Подпасок возвращался к старику и продолжал прерванный рассказ:

— А ещё, дедушка, был такой Прометей, — говорил мальчик. — Он похитил с неба огонь и отдал его людям. Научил их, как тем огнём пользоваться.

— Скажи пожалуйста, — удивлялся старик и в то же время беспокойно поглядывал на коров.

— Бог Зевс рассердился на Прометея, — продолжал подпасок, — и приказал приковать его цепями к Кавказской горе.

— К горе? Вот ведь какая несправедливость, — возмутился старик. — Человек хорошее людям сделал, а его на цепь. За что? — спрашиваю. Вишь, огонька жалко стало! Да ты купи коробку спичек и жги их, сколько твоей душеньке захочется...

— В те времена, дедушка, люди о спичках ещё не знали.

— Чего учишь? Сам знаю, — рассердился старый пастух. — Люди о спичках не знали — это верно, а Зевс — он бог — соображать должен, что дела всего на гривенник и то без двух копеек. Чай ещё было кого за спичками в сельпо сгонять.

— И сельпо тогда не было, — заметил Сергунька.

— Да знаю. Это я к примеру так назвал. Бог-то ведь всемогущ, мог для себя любой кооператив открыть. А он, нет! За копейку хорошего человека на цепь посадил.

— Это, дедушка, миф... ну, сказка такая, — пояснил подпасок.

— Понимаю, но только она на правду похожая. Кулак, бывало, за горсть зерна душу вымотает. А что ему при достатках горсть? Тьфу! Вот те люди Зевса вроде кулака представляли. Боялись его, кланялись, а не любили. Потому такую и сказку про него сложили... — пастух вдруг оборвал свою речь и крикнул тоненьким, дребезжащим голосом: — Магнат ко двору подался!

Сергунька, хлопая кнутом, побежал в сторону.

Старик смотрел на непослушного бычка и недовольно ворчал:

— Ну и вредный, что твой Зевс!..

Райт отполз от кустов, поднялся на ноги, обошёл немного лесом и направился прямо на опушку.

Беззаботно помахивая хворостинкой, он подошёл к пастуху.

— Здорово, дедушка!

— Здравствуй, коли не шутишь.

— Дорога куда ведёт? — Райт кивнул головой на тропинку, пересекавшую опушку.

— Кто её знает? Вьётся тут по лесу, — пожал плечами старик и спросил: — А тебе куда нужно?

Вопрос был трудный для Райта, он даже приблизительно не знал, где находится, но к ответу приготовился:

— Да мне всё равно куда, лишь бы из лесу выбраться, — с доверчивой откровенностью засмеялся он и поторопился объяснить: — Делянку тут для нашей фабрики выделили. Ходил смотреть. На обратном пути, вроде и шёл правильно, а заблудился да так, что не пойму никак, куда забрёл.

— Для городского человека все деревья в лесу одинаковые, — усмехнулся пастух.

Он поправил на голове порыжевшую от времени старенькую кепку, огляделся и, взмахивая кнутовищем, принялся объяснять:

— Туда вот — километров восемь — Старые Гари, чуток правее — Журихино, влево — Степашево...

Этих ориентиров было вполне достаточно для Райта, который отлично изучил карту области, находясь ещё за границей.

Он уверенно прервал пастуха:

— Значит, на Марьинское — сюда? — Райт, указал рукой в сторону, откуда поднималось из-за деревьев солнце.

— Километров шесть с небольшим, — подтвердил старик.

— Ну вот и разобрались, — довольно улыбнулся Райт и решил: — Пойду туда, там до шоссе ближе.

— До шоссейки и на Степашево недалеко, — подсказал пастух.

— По той дороге машины реже ходят, а мне хочется скорее до дому добраться.

— Полно, теперь машин на всех дорогах много, — возразил старик.

— И то правда, — согласился Райт. — Но я больше к тому шоссе привык.

Он понимал, что задерживаться возле пастуха ему не следовало, но нельзя было и торопиться уходить. И потому Райт полюбопытствовал:

— Чьё стадо?

— Колхоза «Красный факел».

— Хороший скот, — похвалил Райт.

Пастух довольно кашлянул в кулак, потёр им седенькую бородку и прикрикнул на мирно стоявшую неподалёку корову:

— Красотка, вот я тебя!

Наступил самый подходящий момент для расставания. Тем более, что в порядке ответной любезности на похвалу, пастух мог обратиться с какими-то вопросами, а Райту совсем не хотелось, чтобы его спрашивали. И он приподнял фуражку над головой:

— До свидания, дедушка. Спасибо.

— Не за что, — скромно ответил старик и на прощание посоветовал: — Пройдёшь этот лесок, за ним лужайка будет, так ты возьми левее, в самый угол её. Там дорога идёт, она прямиком тебя на шоссейку выведет.

— Теперь то я не заплутаюсь, — улыбнулся Райт и быстро направился к лесу.

«Ну, кажется, всё обошлось благополучно, —думал он. — Фортуна ещё на моей стороне!..»

Он поравнялся с передней сосной, когда пастух окликнул его.

Райт остановился, настороженно оглянулся, но тут же успокоился. Оказывается, вернулся мальчик, бегавший за бычком, и старик хотел послать своего помощника, чтобы тот скорее вывел путника на дорогу.

— Сам найду, — отказался от услуги Райт, махнул фуражкой и поспешил скрыться в кустах орешника, буйно разросшегося вдоль всей опушки.

Уставший Сергунька довольно кинулся на траву.

— Не маленький, выберется...

Минут десять Райт шёл строго на восток, потом круто свернул вправо и двинулся на юг. Многолетний слой опавшей хвои, поросшей невзрачным белёсым мхом, мягко пружинил под ногами, не сохраняя на себе никакого следа от сапог.

«Ничего, старина, — подбадривал себя Райт, — ты бывал и не в таких переплётах. Тебя, конечно, старательно ищут, всё поднято на ноги, но самое трудное уже сделано — ты бежал! А насчёт того, как отрываться от погони и путать свои следы, тебя учить не следует. Ты это не раз проделывал...»

Он прекрасно сознавал, что возвращаться в город, а тем более в гостиницу ему нельзя. Но это его не обескураживало. В кармане были деньги, много денег. В их могущественную силу Джек Райт верил постоянно и больше всего.

Но особенно радовало и воодушевляло то, что прошло уже больше пяти часов с момента побега, а он оставался на свободе. По глубокому убеждению Райта, это свидетельствовало о том, что напасть на его след никому до сих пор не удалось. И он знал, чем дальше, тем труднее будет это сделать! Время работало на него!

И всё же точила мысль: «Хорошо было бы узнать, как и в каком направлении ведутся поиски...»


Старик пастух успел забыть о своей короткой встрече с Райтом, когда на опушке появилась Тоня.

Девушка негромко поздоровалась с дедом, выбрала поукромнее местечко возле куста, опустилась на колени и, разостлав на траве платок, принялась выкладывать из него нехитрый завтрак, который принесла с собой в плетёной корзинке.

— Сергунь! — крикнул старик подпаску. — Беги сюда! Мать ватрушек с творогом напекла.

— Это она вам наверх-сыт послала, — откидывая толстую русую косу назад, вяло пояснила Тоня.

Старик внимательно пригляделся к внучке, сел рядом на траву и, отламывая кусок хлеба, спросил:

— Что это ты сегодня такая тихая?

Девушка слегка отвернулась и потупилась.

— М-м? — не дождавшись ответа, старик глянул на неё и улыбнулся.

Тоня поёжилась, словно от озноба. На красивом, пышущем здоровьем лице девушки вспыхнули и расползлись багровые пятна.

— Не знаю, дедушка, как и сказать тебе, — тихо произнесла она и ещё тише добавила: — Я сегодня шпиона упустила.

— Кого? Кого? — перестав жевать, недоверчиво переспросил старик.

— Шпиона упустила, — повторила Тоня.

У подбежавшего немногим раньше Сергуньки, что называется, глаза на лоб полезли.

— Настоящего? — едва сдерживая дыхание, прошептал он голосом, перехваченным отвнезапного возбуждения.

— Ты, знай, ешь! — сердито отмахнулся от него дед и с укором обратился к внучке: — Ну, сама подумай, откуда у нас тут шпионы возьмутся? Граница ой-ой где! А придут, что им тут делать? Осины считать в лесу или в колхозе трубы на крышах? Так это объект не военный, стратегических значений не имеет...

— Вот вы не верите, а этот настоящий был, — с горечью перебила его Тоня. — За ним на двух автомобилях офицеры приехали. Собак с собой привезли.

— Овчарок? — поинтересовался Сергунька.

Сестра опять не ответила, а старик, будто в раздумье почесал свою жиденькую бородёнку.

— Ежели с собаками, тогда, видать, бандюга настоящий, — заключил он.

— А ведь он у меня на мушке был, — досадовала Тоня. — Я сегодня вместо отца ночь дежурила. Дать бы сразу из двух стволов!..

— Как же без суда? — возразил старик. — А всё ж ты того, внучка, проворонила.

— А ещё комсомолка, — подтрунил возмущённый Сергунька. — Да если ты хочешь, настоящий комсомолец должен за версту врага учуять. Вот как!

— Что-то мне сразу в нём показалось, — будто оправдываясь, делилась своей бедой Тоня, — даже сама не знаю что... Я ведь документы у него потребовала.

А потом вроде всё рассеялось. Человек, как человек. Семён, так тот вообще ничего не подумал.

— И Семён там был? — удивился дед.

— Был.

— Ему совсем непростительно. Недавно из армии вернулся. Чему-то его учили там?

— Баклуши не бил, от командования две благодарности имеет, — заступилась за возлюбленного Тоня, но продолжала виновато: — А этот, я ж говорю, дедушка, человек, как все. Потом самой неловко было за то, что ружьё на него подняла. И одет он просто. В чёрной тужурке, чёрной фуражке, в сапогах...

— Чего? Чего? — забеспокоился, вдруг, старик и напряжённо спросил: — А глаза у него не чёрные?

— Чёрные.

— Нос... вроде с горбинкой.

— С горбинкой.

— Подбородок большой.

— Большой.

— Так я ж его здесь видел, — смущённо сообщил старик.

— Как здесь? — испуганно пробормотала Тоня. — Не может этого быть.

— Точно. Минут сорок назад, а то и час. Я ему дорогу объяснял.

— Что ж это будет? — встревожилась Тоня. — Его ведь ищут совсем в другой стороне, за Старыми Гарями.

— Как это?

— Мы с Семёном туда офицеров направили.

— Ой, как нехорошо получилось, — сокрушённо произнёс старик.

Девушка вдруг вскочила и бросилась через опушку в лес.

— Куда ты? — крикнул ей вдогонку пастух. — Он не туда пошёл. Он на Марьинское...

— Я на Степашевское шоссе, к Семёну! — донёсся из леса голос Тони и гулко повторился эхом.

XXI


ЗВЕРЬ



В лесу, который девушка знала с детства, ей знаком был каждый пенёк. Она бежала напрямик, не придерживаясь тропинок. Одно желание, как можно скорее исправить невольно совершённую ошибку, подстёгивало, придавало силы.

«Только бы не пришлось долго ждать Семёна на шоссе, — тревожила мысль. — А на машине он мигом сгоняет в лес за Старые Гари...»

Девушка миновала березняк, проскочила узкую полосу осинника. За ним начиналась прогалина, правая часть которой подступала к самому лесу топкой низиной, поросшей в центре осокой. Чтобы обогнуть её, Тоня свернула с прямого пути, пробежала несколько десятков шагов и столкнулась с Райтом.

Быстро бегущую девушку он заметил едва та появилась из осинника. Встречаться Райт ни с кем не хотел, а потому сделал лучше, что можно было предпринять в таком случае, — притаился за толстым стволом сосны. Он мог твёрдо надеяться, что девушка пробежит мимо, не заметив его.

И вдруг она резко повернула в ту сторону, где он хоронился.

Вначале Райт подумал, что она обнаружила его. Но тут же отверг эту мысль, как совершенно нелепую. Зачем ей нужно было при этом бежать к нему, а не от него? Затем он понял, что она его не видела, а свернула, чтобы обежать топь. Конечно, хорошо было бы уйти от её пути подальше, но сделать это незаметно Райт не мог. Он плотнее прижался плечом к стволу, всё ещё надеясь остаться незамеченным.

К этому времени девушка приблизилась настолько, что Райт, к своему изумлению, без труда узнал в ней ночного сторожа.

Эта неожиданность серьёзно озадачила бандита.

«Что это значит? Куда она бежит? Зачем?» — беспокойно закопошились мысли.

Не попасться ей на глаза — становилось особенно важным для Райта. Немногим раньше он, возможно с некоторым риском, нашёл бы выход из этого затруднительного положения, но теперь деваться было некуда. Оставалось одно — положиться на счастливый случай.

Чтобы толстый ствол всё время скрывал его, Райт, не отрывая плеча от дерева, начал медленно передвигаться. По его расчётам девушка должна была пробежать мимо дерева справа, а она направилась — влево.

Джек Райт оглянулся и увидел перед собой Тоню.

Оторопев от неожиданности, она испуганно вскрикнула и, подняв, словно для защиты, руки к лицу, отступила назад.

Райт приветливо улыбнулся.

Однако девушка не спускала с него расширенных страхом глаз. Её трясло, точно в лихорадке. И это выдало Тоню.

Джек Райт понял — ей что-то стало о нём известно. Но что и от кого?

Судьбу девушки Райт сразу предрешил — лишних свидетелей он не любил. Но, прежде чем убить, девушку следовало расспросить.

И опытный диверсант продолжил игру.

— Что ж это вы, ночью — в карауле, днём — по лесу, — засмеялся он. — А спите когда?

— Тогда, когда и вы, — немного приходя в себя, ответила она.

— У меня такая работа.

— И у меня такая же.

— Интересно, что за обязанности вы выполняете?

— Я про ваши ведь не спрашиваю.

Чувствуя, что окончательно преодолеть страх не удастся, Тоня рванулась с места.

— Мне некогда...

Но бандит был начеку и успел схватить её за руку.

— Минутку. У меня к вам один вопрос, — он посмотрел по сторонам и с подчёркнутой таинственностью спросил: — В лесу вы никого подозрительного не встречали?

— Нет, — стараясь говорить спокойно, ответила Тоня.

— Где же он, гад, прячется? — озабоченно поморщился Райт и наклонился к девушке. — Я, надеюсь, могу быть с вами откровенным. Кой-кому колхоз охрану не доверит... Где-то здесь прячется от нас один... — Джек поглядел по сторонам, точно для того, чтобы лишний раз убедиться, что они одни в лесу и никто их не подслушивает, и только потом негромко произнёс: — один важный государственный преступник. Иностранный шпион!.. Ну, кто я и где работаю, вы, наверное, сами догадались. Думаю, представляться лишнее, — улыбнулся он и спросил вдруг: — Кроме меня, вы не видели ещё наших в лесу?

— Нет, не видела, — поспешно ответила девушка.

Но Райт безошибочно понял, что она сказала неправду. Торопясь прикрыться полным неведением, она даже не задала самим собой напрашивающийся вопрос: «А кто такие «наши»?

— Ну, значит, они лучше прячутся, чем я, — добродушно засмеялся Джек. — Особенно хорошо это умеет делать... капитан. Опытный разведчик!

— Капитан?

Тоня в воинских званиях разбиралась плохо, но вспомнила, что одного офицера товарищи называли именно так, а другого, вероятно старшего, майором.

— Да, — подтвердил Райт, — капитан мой непосредственный начальник. Он такой... крепкий, стройный? Не знаете его?

— Нет. Пустите руку.

— И вы побежите?

— Я сказала, мне некогда.

— Не сердитесь, но одну я вас не отпущу. Неровен час нарвётесь на этого типа, а ему ничего не стоит пырнуть любого ножом, и поминай как звали. Кстати, как ваше имя?

— Тоня.

— Антонина, значит. А по отчеству?

— Можно без отчества.

— Ну что ж, спорить я с вами не буду, надеюсь, как и вы со мной. Я, Тонечка, провожу вас лесом, так надёжнее будет.

— Но я иду на шоссе к каменщикам. Их там человек двадцать, если не больше.

Это был смелый, но не слишком обдуманный вызов. И Райт не колеблясь принял его.

— Надо полагать, они не съедят меня, увидев с вами, — без тени тревоги улыбнулся он. — Зато, когда сдам вас в их руки, я буду знать, что вам не угрожает опасность.

Ответ смутил Тоню.

«Враг, если он спасался бегством, должен был испугаться возможности встретиться с большим количеством советских людей», — подумала она.

А Джек Райт продолжал:

— Странно только, что вы не видели наших. Они должны были прибыть ночью на машинах, и капитан с ними... Откровенно говоря, я ведь и подошёл к вам, потому что показалось — знакомая машина.

Девушка заколебалась. Однако решила проверить Райта.

— А какой этот, которого вы ищете?

— Вы хотите знать его приметы? Пожалуйста, это не секрет. Он высокого роста, чернобровый, черноглазый, одет в чёрный пиджак, обут в сапоги...

Тоня слушала и удивлялась. Он говорил точно то же, что ночью ей и Семёну сообщил майор. Но перечисляемые приметы совпадали с внешним видом и одеждой её спутника. И девушка, будто шутя, сказала ему об этом.

Райт не рассердился. Наоборот, он захохотал и очень весело.

— Чего доброго, вы меня арестуете, — сказал он и взмолился: — Но прошу вас, не делайте этого, потому что в вашем колхозе, очевидно, найдётся немало чернобровых парней в сапогах и чёрных пиджаках, которых придётся только по этой причине брать под стражу.

Тоня попалась в собственные сети.

— Верно, такие парни у нас есть, — прошептала она и спросила: — А почему вы одеты не по форме?

— Конспирация. Вы знаете, что означает это слово?

— Знаю, — совсем растерявшись, кивнула головой Тоня.

Райт будто и не заметил этого. Он шёл рядом с девушкой и, помахивая гибким берёзовым прутиком, спокойно рассуждал:

— Это в книжках пишут, что шпиона или диверсанта трудно распознать. На самом деле, каждого из них сразу видно, что за гадина и откуда приползла.

— Что ж у них, рога на лбу? — попыталась возразить Тоня.

— Рогов, конечно, нет, но профессия всегда накладывает свой отпечаток на человека. Ведь не можете вы, скажем, балерину представить себе рыхлой и неповоротливой женщиной...

Райт продолжал говорить, а Тоня слушала его и терзалась сомнениями:

«Почему, собственно, я решила, что этот человек тот самый враг, которого ищут? Разве только потому, что испугалась его ночью? Ведь не майор мне на него указал, а я сама так предположила. А у него и паспорт, и держит себя он свободно. Правда, документа его я не читала, но какая разница? Что изменилось бы от того, если бы я узнала его фамилию? Иванов, Петров, Сидоров... Да и насчёт черноглазых тоже верно, таких в колхозе полсотни наберёшь. И потом, шпион не такой дурак, чтобы из-за одной папиросы себя напоказ выставлять. Глупо всё это, ох, как глупо!.. Если бы этот человек чего-то боялся, от кого-то скрывался, разве он шёл бы вот так просто по лесу?»

— Нам нужно левее взять, мы скорее на шоссе выйдем, — неожиданно предложил Джек Райт.

И это было верно, дорога сокращалась вдвое.

«Ну разве так поступил бы враг?..»

Тоня остановилась и, краснея, чистосердечно призналась во всём.

— Так, значит, вы бежали, чтобы организовать на меня облаву? —засмеялся Райт.

— Угу, — кивком головы подтвердила девушка и пояснила: — Вы понимаете, так совпало... Вы ушли, а минут через сорок майор приехал. Ну, мне и показалось...

— Ничего, — успокоил её Райт, — бывает. Майор, конечно, не поверил, хотя и не показал этого, чтобы не обидеть вас. Он у нас чудесный человек. Я не сомневаюсь, ваш поступок порадовал его.

— Правда? — зарделась Тоня.

— Как же иначе! Ваши действия красноречивее любых документов свидетельствуют о том, что наши люди постоянно проявляют должную бдительность. А то, что вы ошиблись, так это пустое. На ошибках мы учимся. Завтра встретите врага — вы уже не ошибётесь. Жалко, вы сразу не сказали, что виделись с моим начальником, но и это дело поправимое...

Девушка больше не нужна была Райту. Всё, что хотел, он узнал. Теперь следовало поскорее от неё избавиться. И без того слишком много драгоценного времени он затратил. Правда, то, что она сообщила, представляло для него несомненный интерес... Оставалось выбрать подходящее местечко, чтобы решить всё одним ударом и потом не возиться с трупом.

Тоню поразила резкая перемена в её спутнике. Он вдруг стал молчаливым. Лицо посуровело. Холодный, жестковатый взгляд его блуждал вокруг, словно отыскивая что-то. Тревожно забилось сердце девушки. А когда она украдкой подсмотрела, как немного отставший спутник вынул из левого борта тужурки пистолет и переложил его в правый карман, не выдержала и побежала.

— Куда вы? — крикнул Райт.

— Догоняйте! — нашла ещё в себе мужества засмеяться Тоня.

— А чёрт! — выругался Райт, выхватывая пистолет из кармана.

Однако стрелять было нельзя. Хотя, по словам девушки, чекисты находились в другой стороне, выстрел мог привлечь их внимание. Это не входило в расчёты Райта, и он бросился за Тоней.

Она бежала очень быстро, но Райт быстрее. Расстояние между ними заметно сокращалось.

Впереди показалось что-то вроде просеки.

Бандит прибавил ходу. Девушку надо было догнать раньше, нежели она выбежит на открытое место, где её могут увидеть и помочь.

Но и девушка понимала, как важно для неё выбраться из леса.

Оба мчались изо всех сил. И всё же девушка первой добежала до крутого обрыва, соскочила вниз и устремилась по берегу, заросшему осокой, к деревянному мосту, перекинутому через довольно широкую реку.

— Ну что ж, — Райт окинул быстрым взглядом пустынный берег, — место подходящее. Удар, и она с разбитой головой очутится в воде.

Он пробежал обрывом и прыгнул вниз, оказавшись сразу в нескольких шагах от Тони.

Девушка немногим раньше его взбежала на узкий мост, у которого перила сохранились только с одной стороны.

Райт, наконец, настиг девушку.

Можно бить!..

Но, как всегда в подобных случаях, мозг убийцы работал хладнокровно и расчётливо:

«Пусть добежит до середины моста, там быстрина подхватит труп и отнесёт подальше...».

Но вот и середина.

«Теперь пора!..»

Он размахнулся пистолетом, зажатым в кулаке, но, прежде чем успел ударить, Тоня с разбегу прыгнула в воду.

Ничего подобного бандит не ожидал. По инерции он проскочил немного дальше, затем вернулся и глянул вниз.

В бурой от растворившегося торфа воде, ничего не было видно. Только большие круги разбегались по поверхности реки.

Райт опустился на колени, заглянул под мост. Но и там девушки не оказалось.

Ошеломлённый диверсант вскочил на ноги.

По его понятию, произошло невероятнейшее событие. От того, кто неизменно выходил победителем из единоборства с лучшими разведчиками мира, бежала обыкновенная, рядовая советская колхозница. Причём, сделала она это потрясающе просто: побежала и убежала!.. А он был так уверен, что она находится в его полной власти, что может покончить с нею в любой момент!..

Озираясь по сторонам, Райт подождал минутку, другую.

Девушка нигде не показалась.

Дольше оставаться на виду Райт считал опасным и опрометью помчался через мост.

До вершины пригорка оставалось три-четыре шага, когда с другого берега донеслось громкое и протяжное:

— Ау-у!.. Ау-у!..

Райт сразу узнал голос, это несомненно кричала удравшая от него девушка.

Он остановился, оглянулся, но беглянку не увидел и побежал ещё быстрее.

От моста тропинка круто сворачивала вправо и проходила дальше невысоким, открытым берегом. Это не устраивало Райта, и потому он направился прямо. Там сосны росли хотя и не очень густо, но между ними можно было скорее скрыться.

А с того берега продолжало нестись:

— Ау-у!.. Ау-у!.. Ау-у!..

Этот настойчивый призывный крик словно хлестал Райта, гнал, торопил его. Задыхаясь, он бежал всё быстрее и быстрее.

Полоса сосен быстро кончилась.

Перед Райтом раскинулся ярко-зелёный, ровный луг, за которым, синея, стоял густой лес. Нужно было во что бы то ни стало добраться до него и там надёжно запутать свои следы.

Выскочив на луг, Райт сразу понял, что допустил грубейшую ошибку, но остановиться не смог. Пробежав шагов пять, он провалился чуть ли не по пояс в вязкую, илистую массу.

«Трясина... конец!» — мелькнула леденящая сознание мысль.

Цепляясь пальцами за кочки, он всё же кое-как выкарабкался из болота и, точно затравленный зверь, заметался по его краю.

Предательский зелёный луг выгнулся широкой дугой. Райт сообразил, что находится на узком мысу, окружённом болотом.

— Нет, я ещё не пойман, — подбадривал он себя. — Доберусь до леса, а там уйду. Фортуна не подведёт!..

Выход был только один — вернуться к мосту и дальше следовать открытым берегом.

Но этот участок нужно было проскочить как можно скорее, а, наполненные до отказа болотной жижей сапоги сковывали движения.

Выбившемуся из сил Райту каждый шаг доставался с большим трудом.

Не раздумывая долго, он опустился на землю около старой, покосившейся набок берёзы, положил рядом пистолет и поспешно стащил сапоги. Выплеснув из них воду, он быстро обулся, затем, осмотревшись, ножом и руками принялся копать ямку.

Сделав небольшое углубление, он сунул туда авторучку и паспорт Павлюка, предварительно сорвав с него свою фотокарточку и завернув его в носовой платой, и стал тщательно маскировать место.

«Скорее, скорее», — торопил он сам себя и вдруг услышал:

— Встать!

Схватив оружие, Райт вскочил.

В десяти шагах от него, возле сосны, стоял майор с пистолетом в руке. Из-за его спины осторожно выглядывала девушка. Немного поодаль от них и по сторонам стояли вооружённые офицеры и лица в гражданской одежде.

— Бросить оружие! — приказал майор.

Джек Райт вскинул свой пистолет.

Но в тот же миг из-за куста с визгом рванулись вперёд две огромные собаки.


(пропуск страниц 146 – 159)


энергично начнут действовать, что нам придётся всерьёз вас оборонять, чтобы избавить от увечий.

— Купер дурак, — огрызнулся Джек. — Он ещё поплатится за это.

— Не думаю, — возразил полковник. — Мы не одобряем его... неожиданных действий, но и не собираемся предавать их огласке. Однако вернёмся к делу. Как же нам быть с установлением вашей личности? Может быть, воспользуемся имеющимися в нашем распоряжении документами? — Чумак открыл папку. — Вот здесь ваша фотография, описание примет, отпечатки пальцев и даже полная биография. Не угодно ли убедиться?

— Охотно, — Райт посмотрел на документы и усмехнулся. — Фотография имеет большое сходство со мной, возможно и отпечатки пальцев окажутся теми, что надо, и приметы. Но почему тот, кто написал здесь «Джек Райт», не выбрал имя позвучнее, скажем, Мигель Сервантес де Сааведра или Рембрандт Харменс ван Рейн? Ведь помешать этому никто не мог. Он писал, что хотел.

Хотя Райту удалось внешне сохранить спокойствие, в душе с каждой минутой нарастала тревога. Она мешала сосредоточиться, и это злило.

«Я опознан, — скребла сознание мысль. — Значит просто выкрутиться не удастся. Нужно готовиться к упорной обороне...»

XXIV


ЗМЕЯ ТЕРЯЕТ ЖАЛО



— Тогда, быть может, это подойдёт? — заговорил молчавший до сих пор Круглов и положил перед Райтом папку с крупной и чёткой надписью:

«Дмитрий Ксенофонтович Радецкий».

Райту потребовалось огромное усилие, чтобы не выдать себя.

— Кто этот господин? — холодно спросил он.

— Человек, называвший себя в детстве русским.

— Что же дальше?

— Вам не нравится имя?

— Н-нет, — едва замявшись, ответил Райт.

— Кличка лучше? Пусть будет по-вашему. Но, исходя из этого, — палец Круглова как бы подчеркнул крупно написанную фамилию на папке, — вам следует трезво оценить обстановку и сделать необходимые выводы. Запираясь, вы можете непоправимо навредить себе. А ведь сознаваться всё равно придётся. Но не было бы поздно.

Михаил Тимофеевич взял папку и вернулся на своё место.

Райт почувствовал себя вышибленным из привычной колеи. Нервы сдавали, в душу прокрадывался страх, но диверсант ещё пытался крепиться:

«Только бы не сорваться, не наделать глупостей», — твердил он себе и, не желая того, выкрикнул:

— Я не понимаю, чего от меня хотят, каких ждут признаний. Да, я собирался сделать небольшой бизнес. Я хотел заработать, но мне не повезло.

— Который раз вам не везёт на нашей земле, — будто вскользь заметил Чумак.

Райт уловил скрытый смысл фразы и, взяв себя в руки, сдержанно ответил:

— В Советском Союзе я впервые.

— А майор утверждает, что это у вас с ним вторая встреча.

Джек Райт покосился на Кочетова.

— Майор ошибается.

— В серьёзных делах такого недостатка за ним ещё никто не замечал, — лукаво прищурил глаза полковник. — Да и я готов подтвердить его слова. Помните, у высотки Крестовой...

Райт машинально схватился за левое ухо.

— Ну вот и вспомнили, — усмехнулся полковник.

Джек Райт медленно опустил руку и пристально посмотрел на майора Кочетова. Так вот тот человек, который своим выстрелом привил ему панический страх перед советской границей! Сколько из-за этого потеряно блестящих возможностей? И кто знает, может быть, теперь всё обстояло бы по-другому...

— Это рок, — прошептал он.

И вдруг ему захотелось восстать против зло подшутившей судьбы, отомстить майору, будто он один был причиной его неудачи.

«Смирись, — внутренне сдерживал он себя. — Не рискуй!.. — Но другой голос, затмевая разум, подзуживал: — О, Джек Райт ещё себя покажет. Его не зря прозвали «Медузой»!.. Жало ещё не потеряно. С трудом, но его удалось сохранить. Джек ведь не зря учился в специальной школе и после тренировался всю жизнь!.. А майор заслуживал того, чтобы им заняться. Ведь это он отнял пистолет. Следовательно, его показания смогут сыграть отрицательную роль, когда станут известными результаты баллистической экспертизы пули, извлечённой из тела лейтенанта. Ну что ж, небольшая хитрость — и через три минуты майор станет трупом. За вторую встречу — блестящий реванш!..»

По-бычьи опустив голову, Райт засмеялся.

— Майор ошибся. Я докажу. Пари. Полковник рассудит нас, — и он протянул Кочетову руку.

Райт опасался, что его беспрецедентное для арестованного поведение будет сочтено майором наглостью, он возмутится и откажется от спора.

Вначале оно так и было. Майор ничего не ответил, но глаза его вспыхнули гневом, лицо побледнело, пальцы сжались в кулаки. Однако потом во взгляде появилось что-то похожее на любопытство, смешанное с удивлением. Словно решая в уме трудную задачу, он прикусил губу и затем поднялся с кресла, в котором сидел.

Джек Райт торжествовал. Чёрные глаза его следили за каждым движением майора. Только бы не раздумал! Кочетов приближался медленно.

Убийце не терпелось.

«Такой момент нельзя упустить. Он не повторится!..» С протянутой рукой Райт шагнул вперёд, но в следующее мгновение лежал на диване лицом вниз. В правую руку будто впились раскалённые щипцы.

Превозмогая боль, он рванулся, однако поднялся только после того, как майор отпустил его.

— Я не мог поступить иначе, — с явной досадой сказал майор и положил на стол перед Чумаком кольцо, снятое с пальца Джека Райта. — Секрет «Медузы».

Полковники с любопытством разглядели золотой перстень, которому искусный ювелир придал форму спирально свившейся змеи с изящной бирюзовой головкой.

— Кольцо-шприц, — заключил Круглов. — Полое внутри, оно наполнено ядом и снабжено иглой, которая выдвигается при повороте змеиной головки.

— Да, — усмехнулся Чумак. — Хитро, хотя далеко не ново. Перстни с ядом были в моде ещё при дворах царей в средние века.

Райт был потрясён. Он много лет внушал себе, что только сам вершит свою судьбу. Это звучало гордо и льстило самолюбию. До тех пор, пока перстень находился на пальце, он считал себя хозяином положения при любых обстоятельствах.

Да, его можно было арестовать, на короткий срок заточить в тюрьму, но даже в таком крайнем случае он сохранял своё преимущество, продолжал оставаться независимым. Райту казалось, что в тот критический момент, когда, хладнокровно взвесив шансы, убедится, что наступать больше не может, а для отхода все пути отрезаны, он найдёт в себе достаточно воли решительно оборвать жизнь. Враги никогда не будут торжествовать над ним свою полную победу!

Правда, инструкция требовала — в случае провала прибегать к яду немедленно. Но Райт не хотел торопиться в таком серьёзном деле. Причём относил это не за счёт своей слабости, а объяснял тем, что никогда не терял надежды на счастливый исход самого рискованного предприятия.

И вдруг перстня не оказалось!

Райт не метался по камере. Забившись в дальний угол и уткнув лицо в ладони, он часами сидел почти не двигаясь и тихонько выл. Выл потому, что, прислушиваясь к собственному голосу, можно было отвлечься от мысли о неотвратимо надвигающейся развязке, и это приносило облегчение.

В глубине души Райт всегда сомневался — найдётся ли в нужный момент у него столько мужества, чтобы покончить с собой. Однако, лишившись кольца, он вначале почувствовал себя так, будто потерял надёжную опору. Но, разобравшись затем в хаосе нахлынувших чувств, понял, что всегда, всю жизнь был трусом. Перстень был для него тем фетишем, который помогал обмануть самого себя. И этого «чудодейственного» талисмана вдруг не стало! Джек растерялся. Как быть? Что делать? Запираться до конца? А если его уличат, докажут? Ведь он опознан. Да ещё как!.. Наверно, всю родословную откопали.

Страх возрос ещё больше, когда ему стало известно, что лейтенант Рудницкий не убит. Появился свидетель, лично видевший Райта в тамбуре вагона, где корчился в предсмертных судорогах Афанасий Павлюк.

Лейтенант Рудницкий! Вот почему лучший из чекистов утверждал...»

Чумак мысленно снял с полки книжку в красном сафьяновом переплёте, бережно отыскал в ней нужную страницу и, будто читая, прошептал глубоко запавшие в душу слова:

«Быть светлым лучом для других, самому излучать свет — вот высшее счастье для человека, какое он может достигнуть. Тогда человек не боится ни страданий, ни боли, ни горя, ни нужды. Тогда человек перестаёт бояться смерти, хотя только тогда он научится по-настоящему любить жизнь...»



Иосиф Яковлевич Лоркиш Невидимые бои

От автора

В осажденном городе и на Ленинградском фронте чекистам пришлось вести борьбу с многочисленными гитлеровскими разведывательными и контрразведывательными службами: с абвером — военной разведкой, со службой безопасности, с гестапо. Основные силы этих разведок действовали на советско-германском фронте.

Как известно, в начальный период войны ленинградским контрразведчикам, как и чекистам других фронтов, пришлось вступить в тяжелую борьбу с вражеской агентурой, преодолевая огромные трудности.

На Ленинградском фронте мне довелось встретиться и работать рука об руку со старейшими, опытными чекистами — учениками Феликса Эдмундовича Дзержинского, возглавлявшими крупные подразделения контрразведки. Это генерал-майор А. А. Исаков, генерал-майор Ф. И. Гусев, полковники Д. Г. Гончаров, Д. И. Марков, И. С. Качалов, З. Л. Канторович и другие. Эти люди свято чтили славные традиции «железного Феликса» и воспитывали на них молодые чекистские кадры.

Героизм и отвагу в борьбе с вражеской разведкой на Ленинградском фронте и в осажденном городе проявили работники органов контрразведки Ленинграда и особых отделов фронта. Большой вклад в дело разоблачения и ликвидации фашистской агентуры внесли П. Соснихин, С. Брокарчук, Д. Таевере, Б. Лебин, Б. Пидемский, Г. Власов, Н. Павлов, А. Железняков, А. Евтюхин, А. Богданов, Ф. Веселов, Б. Иванов, В. Маковеенко, А. Овсянников, И. Авдзейко, И. Никуличев, А. Кадачигов, М. Клементьев, К. Карицкий, Л. Каменский, Н. Александров и многие, многие другие. Всех, к сожалению, я перечислить не могу, но все они заслуживают, чтобы сказать о них хорошее, теплое слово.

В осажденном Ленинграде, выполняя указания и задания Областного и Городского комитетов партии и Военного Совета фронта, согласованно действовали военная контрразведка, территориальные и транспортные органы госбезопасности и пограничники, охранявшие тыл, возглавляемые генерал-лейтенантом Г. Степановым. Большую поддержку контрразведке оказывала Ленинградская милиция, руководимая комиссаром Е. Грушко. И, конечно, неоценимой была помощь советских людей. Без этой самоотверженной помощи защитников и трудящихся Ленинграда чекисты не могли бы так успешно справляться со сложными и тяжелыми задачами.

Выражаю сердечную признательность за помощь в работе над книгой генерал-майору В. Т. Шумилову, полковнику Н. Н. Кошелеву и подполковнику А. Г. Лобанову.

И. Лоркиш

Часть первая

К ночи тяжелые тучи заволокли небо. Разгулялся буран. Ветер свистел по пустынным улицам, срывал верхушки сугробов. Ленинградцы в эту ночь могли спать спокойно: из-за непогоды воздушного налета не будет.

…Три человека, крадучись, пробирались из города за линию фронта. Ни одна душа — ни здесь, ни там — не должна была их заметить.



Шли осторожно, каждую минуту осматривались, рывками бросались к кустарнику, прятались за высокие сугробы.

Цель была уже близка, когда один вдруг споткнулся и тихо выругался. Сразу же из-за деревьев выросли две белые фигуры с автоматами:

— Стой! Стрелять будем!

Три человека, пробиравшиеся на «ту сторону», побежали.

— Стой! Стрелять будем!

Но те не останавливались. Петляя, как зайцы, они бежали к густому кустарнику. Вслед им загремели автоматные очереди. В ответ защелкали пистолетные выстрелы. Кусты рядом, но оттуда навстречу бегущим вышел еще автоматчик. Короткая очередь — и как подкошенные перебежчики упали в снег. Один был убит наповал, второй еще стонал, когда подошли пограничники. Он умер тут же, чуть слышно просипев: «Пить… Третий отделался легкой раной в мякоть ноги. Его обезоружили.

Пограничники из полка охраны тыла осмотрели трупы. На плащ-палатку осторожно положили пистолеты «ТТ», патроны к ним, компасы, документы, разные удостоверения, аттестаты, бланки со штампом какого-то эвакогоспиталя, советские деньги.

По документам, убитые были советскими командирами: лейтенанты Климов и Николаев. Оставшийся в живых предъявил красноармейскую книжку на имя сапера Василия Андреевича Гриднева.

Задержанного и убитых доставили на контрольный пункт. Оттуда по приказанию командира батальона особого назначения пограничники немедленно переправили их в Лисий Нос.

Там два чекиста внимательно осмотрели вещи и документы убитых, сфотографировали застывшие трупы. И сразу же отправились в Ленинград, захватив с собой уцелевшего в перестрелке «сапера».

В Управлении НКВД на Литейном проспекте их уже ждали.

Глава 1

С месяц назад Воронова с диагнозом «дистрофия» направил в госпитальный стационар начальник медицинского отдела НКВД Ямпольский. Не хотелось Воронову ложиться «отдыхать», — его тогда оторвали от дела перед самым концом важной и опасной операции, — но пришлось: головокружение, отеки ног, изнуряющая слабость мешали работать и пользы от него тогда все равно было мало. Да и не он один лежал в этом стационаре; целый этаж переоборудованного под госпиталь большого служебного здания занимали заболевшие дистрофией чекисты.

Кормили их немного получше, чем здоровых, медики доставали им все, что можно было достать в блокадном городе. Но чекисты не хотели подолгу задерживаться в этой относительной благодати. «Невидимый фронт» не давал покоя.

Вырвался наконец и Воронов.

Он шел медленно, с трудом переставляя ноги, опустив голову, и казалось, что сердце разорвется от боли. Вчера, еще в госпитале, его навестила сотрудница. Она расспрашивала его о самочувствии, о том, когда он выйдет, а сама почему-то все время отводила глаза в сторону, и вдруг такое горе проступило на ее изможденном, землисто-сером лице, что у Михаила в недобром предчувствии сжалось сердце.

— Что случилось, Мария Ивановна? — тихо спросил он ее.

Она заплакала:

— Мама… мама ваша… сегодня ночью…

До него с трудом доходили взволнованные, отрывочные фразы:

— Дежурила на крыше… фугаска… сбросило волной… Пять этажей… сразу…

Мать! Как он просил ее уехать. «Здесь родилась — здесь умру, — отвечала Евдокия Тимофеевна. — Не беспокойся, сынок, даром не придется паек есть. Суждено умереть — умрем вместе; суждено жить — будем жить в Ленинграде…» Мать! Человек, которого не было ближе на свете…

Он слушал молча, и только внутри что-то дрожало…

Проводив сотрудницу, он сразу же пошел к Ямпольскому. Из кабинета доносился резкий голос начальника медицинского отдела.

— Кто разрешил? Почему ее пропустили? Она же расскажет Воронову о матери! А ему рано знать это. Он еще болен. Понимаете? Болен! — жестко выговаривал кому-то Ямпольский.

Когда Михаил вошел в кабинет, Ямпольский замолчал. Настороженно и сочувственно смотрели на Михаила два других врача.

Ямпольский слегка развел руками, грустно и понимающе покачал головой.

— Выпишите меня, Лев Давыдович, — решительно сказал Воронов.

Ямпольский внимательно посмотрел на него.

— Ну что ж, дружок, — сказал он, подумав, — пожалуй, сейчас для вас лучшее лекарство — это работа. А ее у вас хватит.

Да, работы хватало. Что называется с избытком!

Враг окружил Ленинград. Налеты, обстрелы, голод, морозы. В эти тяжкие дни, перед лицом смертельной опасности, люди раскрывались до конца и показывали свою подлинную сущность. Суровое мужество миллионов ленинградцев стало живой легендой.

Однако в семье не без урода. С началом голода в городе появились бандиты — мародеры. В разрушенных и полупустых квартирах им было раздолье. Подняли голову предатели и изменники. Они пытались запугивать население, вносить панику в ряды защитников города. Начали действовать и сигнальщики. В осажденный Ленинград, в его окрестности засылались шпионы и диверсанты. За спиной всего этого отребья стоял абвер — военная разведка гитлеровского адмирала Канариса — враг хитрый, коварный, опытный.

Гитлеровцы были уверены: город скоро падет. Они считали, что спасти Ленинград нельзя, выхода у осажденных нет. Большевистского «упрямства» хватит ненадолго.

Но город-фронт непоколебимо стоял. Ленинград жил и держался. Ленинградцы не говорили о смерти. Была вера в победу, была надежда на весну, на ледовую дорогу, на Волховский фронт, которым командовал генерал Мерецков, на помощь Большой земли.

А смерть уносила лучших. В январе над Ладогой «мессершмитты» сбили самолет — в нем погибли комиссар государственной безопасности Куприянов и старший лейтенант Герасимов. Вскоре в Автове пуля фашистского снайпера сразила лейтенанта госбезопасности Веселкина — он выполнял там оперативное задание. Михаил Воронов хорошо знал погибших: с Герасимовым часто встречался, с Веселкиным дружил, а под началом Куприянова начинал службу чекиста…

Давно ли это было?

Он кончал тогда Военно-политическое училище и мечтал после двух-трех лет службы в части поступить в Военно-политическую академию. И, как все его сверстники, конечно же, очень хотел отправиться добровольцем в Испанию. Но… солдат предполагает, а командование располагает…

— Вы направляетесь для дальнейшего прохождения службы в органы НКВД…

Эти слова сказал им, нескольким курсантам-выпускникам, пожилой военный с нашивками дивизионного комиссара.

Воронов растерялся тогда, — уж больно это было неожиданно. «Неизвестная специальность… Все опять начинать сначала… И нет у меня никаких способностей к этой работе…

Как всегда, со своими сомнениями Михаил пошел к деду Матвею. Старый потомственный питерский рабочий, коммунист, Матвей Петрович во многом заменял ему погибшего еще в гражданскую отца. И Михаил привык посвящать его в свои дела, зная, что всегда получит честный совет.

— Ну, что скажешь, Миша? — спросил Матвей Петрович.

Михаил озабоченно рассказал ему о новостях.

Дед пытливо посмотрел на него.

— А ты вроде не рад? — спросил он после паузы. — Или трудностей испугался? А нам легко было революцию делать, а потом ее от всякой контры оборонять? А Дзержинскому легко было? Я-то помню, как он работал!

— Да я не об этом, дед, — сказал Михаил.

— А о чем?

— Боюсь, не сумею…

— Нужно, Миша, раз посылают, — просто сказал дед Матвей. — Знаю, нелегко. Ответственность, конечно, большая. Но ты иди туда с чистой совестью и дело свое чистыми руками делай. Не гордись и всегда помни, что говорил Феликс Эдмундович: защищать надо революцию и беспощадно карать врагов, Миша! А трудно, так что ж — тебе ли, внуку и сыну питерских рабочих, трудностей бояться.

Этот разговор запомнился надолго. Так же как и разговор с матерью.

Она, выслушав его, сказала:

— Большая ответственность, Миша, почетная. Иди, сынок…

Войну Михаил Воронов встретил в должности заместителя начальника одного из отделений Ленинградской контрразведки. И эта тяжелейшая война в несколько раз увеличила и без того немалую нагрузку…

Он шел из госпиталя, чтобы опять с головой окунуться в работу. Надо стиснуть зубы. Забыть, конечно, нельзя, но хотя бы приглушить свое горе нужно. Не у него одного такая беда, и, чтобы этих бед было как можно меньше, он будет работать, работать, работать так, чтобы ни один враг, ни один предатель не мог творить свое черное дело. И уж если ему и его друзьям-чекистам нет ни сна, ни отдыха, то пусть не знает ни сна, ни отдыха, ни минуты покоя и враг.

…Говорят, у каждого города есть свое лицо. Да, у этого города было свое лицо — гордое и суровое, мужественное и по-прежнему прекрасное. Прекрасное, несмотря на надолбы и мешки с песком, на бумажные кресты на редких уцелевших стеклах и зияющие проломы стен, несмотря на железобетонный колпак, прикрывший «Медного всадника», несмотря на серый камуфляж Исаакиевского собора.

Он шел по занесенным снегом улицам, видел редких прохожих, устало бредущих против ветра, видел, как везут на детских саночках умерших от голода людей, и гнев и боль сжимали его сердце.

Глава 2

— Михаил! Ну наконец-то! Покажись, покажись, какой ты стал…

Высокий курчавый капитан неторопливо поднялся из-за стола навстречу Воронову. Михаил был так рад встрече и своему возвращению в этот, ставший ему за три года родным, дом, что не сдерживал улыбки. Он молодцевато повернулся на каблуках — дескать, ну погляди, погляди.

— Явился в ваше распоряжение, Антон Васильевич, принимайте заместителя.

— Молодец! — сказал Морозов. — И Лев Давыдович у нас молодец! Капитальнейший ремонт сделал. — И он обнял Воронова.

Они давно и крепко, по-мужски сдружились — начальник отделения Антон Васильевич Морозов и его заместитель Михаил Воронов. Их связывало многое. Почти в одно время с Вороновым партия направила на работу в органы и профессионального партийного работника Морозова. Им обоим было нелегко. Им вместе — и начальнику и заместителю — пришлось осваивать «азы» чекистской работы, проходить теорию и практику контрразведки. Нелегкая ответственность за порученное дело сблизила их. И как-то очень по-человечески притерлись характеры. Оба были скупы на слова и, когда надо, — решительны в поступках. Воронов, правда, погорячей. Морозов был поспокойнее, опытней и уверенней. Они как бы дополняли друг друга. Наверно, поэтому начальник Ленинградской контрразведки Александр Семенович Поляков говорил:

— Прекрасная пара. Сработались — дай бог всякому…

Воронов думал, что, зная о его горе, Морозов станет утешать его и начнет говорить что-нибудь такое, вроде: сам понимаешь — война, у всех беда, и прочее — словом, всё, что полагается говорить в таких случаях. Но Морозов сказал совсем другое:

— Работы у нас, Миша, как говорят, вагон и еще маленькая тележка. — Потом добавил тихо: — Знаю, Миша, все знаю, — и отвернулся.

У Воронова перехватило горло: «Как же я забыл о его несчастье…

Совсем недавно в эвакуации у Морозова умер сынишка — голубоглазый шестилетний Володька. Обезумела от горя мать, а Морозов, отрезанный от родных кольцом вражеских войск, ничем не мог помочь ей.

— Ну ладно, — жестко сказал Морозов.

— Ладно, — хрипловато ответил Воронов.

— Зажать надо в себе горе и работать.

Он сел за стол, закурил, выпустил изо рта тонкую струйку дыма.

— Так вот, слушай, какие тут без тебя дела заварились. Как только ты лег в госпиталь, нам с фронта доставили немца-шпиона.

— Природного немца?! — удивился Воронов.

— Черт его знает, чистокровный он ариец или нет, — родом вообще-то из Познани. Разведшколу кончал в Гамбурге еще в тридцать девятом, а к нам шел с заданием от полковника Шмальшлегера…

Поимка шпиона-немца в прифронтовой полосе была для чекистов событием. Как правило, для подобной работы абвер использовал не своих старых, опытных, обученных агентов, а тех, которых готовил во временных разведшколах из завербованных перебежчиков, предателей. «На нашем материале абвер работает», — говорили чекисты. «Материал» казался гитлеровцам выгодным. Ведь купленных за гроши иуд можно было посылать к нам не жалея: один из группы уцелеет — и то благо! А не уцелеет — найдутся другие среди бандитов, злопыхателей, шкурников. Но, видно, Ленинградскому фронту гитлеровское командование придавало такое серьезное значение, что сюда не пожалели направить опытного агента-немца.

— Документы подвели его, — рассказывал Морозов, — паршиво сделаны. А может, и наш кто-нибудь у Шмальшлегера сидит? Словом, явился этот тип под видом красноармейца в часть. Так, мол, и так, от своих отстал, позвольте, мол, с оружием в руках… А в контрразведке полка смотрят: в красноармейской книжке шифр неправильный. Дали этому «окруженцу» двойную порцию водки, он опьянел, заснул. Пока он спал, его обыскали, в подкладке нашли папиросную бумагу, а на ней по-немецки — пропуск для обратного перехода. По всему похоже — шпион. Решили проследить. Слонялся он среди бойцов, все вынюхивал, потом заметили — пошел в лесок: у него там гражданское платье, документы, оружие были спрятаны. Пришлось сразу брать, как бы не ушел. Оказался действительно агент абвера.

— Через пару дней, — продолжал Морозов, — в районе Рыбацкого схватили двух гитлеровских парашютистов с рацией. Долго они не запирались; на первом же допросе показали, что посланы в Ленинград. Программа разведки разработана по специальному вопроснику штабом группы армий «Норд». Парашютисты признались, что к заброске в Ленинград уже подготовленынесколько групп. Их — первая. Ну а вопросник разведотдела штаба фон Кюхлера не очень-то сложен: продовольственное положение в городе, политические настроения, местонахождение оборонительных сооружений, кораблей на Неве и тому подобное. Однако, Миша, ясно: у следующих групп будут задания посерьезней.

Заканчивая, Морозов сказал:

— По приказанию Полякова мы разработали план обезвреживания этих групп. Сегодня вечером будет совещание у Александра Семеновича. Пойдем вместе. У него что-то новое есть.

— Александр Семенович доволен нами? — спросил Воронов.

— Еще бы. Но виду не показывает. Ты его пословицу еще не забыл?

— «Хвастун да болтун и дело губит, и себя подводит».

— Вот-вот. Все боится, как бы не зазнались подчиненные.

Чекисты любили начальника Ленинградской контрразведки старшего майора госбезопасности Полякова. Он был их старшим другом, их наставником. Незаурядный ум, большой опыт пограничника, в плоть и в кровь въевшаяся военная дисциплинированность и аккуратность помогли Полякову в сороковом году быстро овладеть новой для него работой контрразведчика и завоевать авторитет у чекистов Ленинграда.

— Вот такие дела, — задумчиво сказал Морозов. — А сейчас, Миша, пойдем-ка пообедаем. Сегодня ведь наш праздник — день ВЧК. По сто граммов дадут. — И он подмигнул Воронову.

Глава 3

Вечером, после бомбежки, когда еще ходуном ходили рамы, а стекла продолжали жалобно звенеть от близких разрывов артиллерийских снарядов, сразу после отбоя тревоги, вышедших из убежища друзей-чекистов позвали к старшему майору госбезопасности Полякову.

Александр Семенович показался Михаилу измученным до предела. Но его большие, широко расставленные глаза смотрели на вошедших, как всегда, остро и зорко.

На небольшом совещании в кабинете Полякова выяснилось, что работа отделения Морозова начала приносить плоды. В черте города радиоразведка засекла неизвестный передатчик. Агент противника дважды пытался нащупать волну разведцентра абвера, а потом внезапно замолчал, хотя центр продолжал искать его. Запеленговать передатчик не успели.

— Интересно, почему же он замолчал? — спросил Воронов.

— Рация вышла из строя, — предположил Морозов, — или чего-то испугался.

— Конечно, нам важно выяснить, почему он замолчал, — сказал Поляков. — Но еще важнее другое. Агентуре врага все-таки удалось проникнуть в город мимо наших постов, — значит, во второй группе действуют ловкие и хитрые шпионы. Но по каким-то причинам связь, которую они налаживали, оборвалась, следовательно, они попытаются ее восстановить. И здесь их самое уязвимое место. Это и надо использовать. Подумайте…

— Есть и еще новости, — продолжал Поляков после небольшой паузы. — Сегодня ночью на линии фронта были задержаны трое. Они шли на ту сторону. Двое были убиты в перестрелке. Третий из Лисьего Носа был доставлен сюда. Фамилия его, как он утверждает, Гриднев. Надо его хорошенько прощупать, — может быть, он из той группы, которая почему-то прервала связь. Займитесь этим, Антон Васильевич, немедленно. Время не терпит! Подключите к этому делу Воронова, он со свежими силами. А в помощь ему дайте, — Поляков слегка усмехнулся, — лейтенанта Волосова — пусть учится. И последнее: не упускайте из виду ни одной мелочи, связывайте, сопоставляйте даже самые отдаленные факты. Всё.

Выходя из кабинета начальника, Михаил спросил у Морозова:

— Кто это Волосов?

— А это тут без тебя пополнение прибыло, — ответил Морозов. — Бывший студент института журналистики. Поэт. Литератор. Погоди, он еще тебя стихами зачитает. Отличный паренек. Восторженный немного, но крепкий. Ты уж возьми над ним шефство.


…Воронов с улыбкой наблюдал за Виктором Волосовым. Тот явно волновался. Да пожалуй, это понятно: недавнему студенту института журналистики впервые в жизни предстояло увидеть, а может быть и допрашивать, шпиона. Для начинающего контрразведчика такая встреча — всегда событие.

Когда Гриднева ввели в кабинет Воронова, Волосов так и впился глазами в этого приземистого человека в красноармейской шинели. Лицо обыкновенное, ничем не примечательное, только слегка тронуто оспой. Маленькие плутоватые глаза, в них и наглость и трусость.

— Ну как дела у немцев? — усмехнулся Воронов. — Совсем отслужил хозяевам или еще скучаешь?

Гриднев все-таки не выдержал — опустил голову…

На первых допросах он уверял, что он — честный красноармеец, а от патруля побежал по ошибке, принял его за гитлеровский.

— А кто ваши спутники?

— Черт их знает! Я их случайно встретил по дороге в часть.

На что он надеялся, сочинив такую нелепую версию, трудно понять. Припереть лгуна к стенке оказалось вовсе не так уж сложно, но повозиться все же пришлось.

— Почему шли за линию фронта? — спросил Воронов.

— Заблудились, гражданин начальник, — нагло ответил Гриднев. — Сами знаете — пурга какая была.

Про себя отметив это «гражданин начальник» — обычное обращение заключенных, Воронов продолжал допрос:

— А почему не остановились, когда вас пограничники окликнули?

— Думали, немцы, — не сморгнув глазом ответил Гриднев.

Воронов рассмеялся:

— С каких это пор немцы по-русски говорят?

Гриднев исподлобья посмотрел на Воронова, помедлил и сказал:

— Говорю, пурга такая была — все в башке перемешалось: где свои, где чужие…

Воронов опять засмеялся, а Виктор брезгливо сказал:

— Ты уж давно своих с чужими перепутал!..

Михаил слегка постучал ладонью по столу и посмотрел на Волосова. Тот пожал плечами.

— За что срок отбывали! — вдруг быстро и резко спросил Воронов.

Гриднев вздрогнул.

— Какой срок? Почему срок? — испуганно забормотал он.

— Не лгите! — строго сказал Воронов.

— Ну было дело, — неохотно промямлил Гриднев.

— Так, — сказал Воронов, — значит, было. А пистолет откуда?

— К-какой пистолет?

— Который у вас отобрали. Рядовому бойцу не положено иметь пистолет. Так ведь?

— Ну так… Нашел. Мало ли чего на войне не найдешь.

Он уже начал нервничать, и Воронов не давал ему передышки:

— Стреляли из пистолета?

— Н-нет… не помню… не стрелял.

— Стреляли, — жестко сказал Воронов, — и не далее чем вчера. Экспертиза показала.

Волосов наклонился к Воронову и возбужденно прошептал ему в ухо:

— Про документы, про документы спросите его, Михаил Андреевич.

Воронов улыбнулся, кивнул и одобрительно, но слегка насмешливо посмотрел на лейтенанта. Виктор чуть-чуть покраснел. Воронов достал из ящика стола документы, отобранные у Гриднева, и положил их перед собой:

— А вот это как объяснить?

— Что? — испуганно спросил Гриднев.

— Липу вот эту. — Воронов показал на документы.

— Какая же липа? — неуверенно сказал Гриднев. — Ксива правильная.

— Нет, совсем неправильная. Уж мы-то знаем, у нас свои приметы есть. Паршиво твои хозяева документы готовят, особенно для таких, как ты. — Воронов презрительно усмехнулся и махнул рукой. — Так уж ты не думай, что больно важная птица.

Воронов встал.

— Ну, на сегодня хватит, — сказал он небрежно.

Михаил видел, что Гриднев, или как там его звали, уже скис, и, чтобы окончательно сбить его с толку, надо было показать ему, что чекисты знают о нем все и что особого интереса он для них не представляет.

Виктор понял маневр начальника и с уважением посмотрел на него.

Гриднев как-то сразу обмяк. Потом устало махнул рукой и, сглотнув слюну, сказал:

— Ладно, начальничек, каюсь!

…Итак, не Гриднев, а Щелкунов, Афанасий Щелкунов. Не сапер, а рецидивист-домушник. В августе мобилизован в Красную Армию, в сентябре сдался в плен, в октябре стал лагерным капо, заинтересовал собой капитана Лехтмана из абвера и вот завербован.

— Почему завербовался?

— Как почему, гражданин начальник! Жить всякому хочется. А ихний абвер может сла-адкую жизнь устроить — водка, девочки, денег не жалеют….

— Кто был в вашей группе?

— Сами знаете: Гришка Климов, он за пахана, и этот… как его… Николаев. Радист.

— Рация была с вами?

— А как же! И деньги были. Тысяч двести!

Вор, кажется, так и не понимал до конца, чем грозит в военное время обвинение в шпионаже. Он уже не пытался врать, и картина постепенно прояснялась.

Две недели назад разведгруппа противника сумела незаметно пересечь линию фронта и на попутной машине добралась до Ленинграда. От Лахты шпионы пешком отправились в поселок Ольгино, и там руководитель группы Климов провел всех на квартиру к некоему Федору Даниловичу.

— Фамилия? Адрес в Ольгине? — спросил Воронов.

— А кто его знает, — удивился Афанасий, — мы ночью попали, я дома толком и не разглядел. Знаю только, что в Ольгине.

На квартире у Федора Даниловича радист группы пытался выйти на связь с центром, но рацию, видимо, стукнули в пути, и она не могла работать устойчиво. (Вот они, засеченные сигналы!) Починить рацию не удалось. После этого решено было оставить ее у Федора Даниловича в Ольгине…

— А сами перекантовались на питерскую малину, к женке Климова.

— Ее адрес?

— Малина на Большой Пушкарской. Номера дома не видел, — не показывали.

— Николаев был с вами?

— Не-е… Он к своей марухе потопал, куда-то на Шестую Советскую. А я у Климова на квартире всю неделю без выхода сидел, лапу сосал да спирт лакал. Больше моего никакого шпионажу и не было. Боялся, что тихари или патрули застукают. Сторожил малину да с Николаевым трепался по телефону, когда он звякал.

При упоминании о телефоне Воронов насторожился:

— А Климов выходил в город?

— Выходил. Ему Зинка, женка евонная, какую-то бумажку с нужной отметкой достала.

Неужели вор действительно не знал ни одной явки, ни одного адреса? Это казалось следователям неправдоподобным. Но, с другой стороны, Щелкунов подробно описывал все детали пребывания в городе шпионской группы, дал словесные портреты участников, рассказал про все «добства» житья в квартире Климовых, где, кроме них, никто не жил. Казалось, будто он действительно ничего не скрывает. А вот адресов сообщить не мог.

— Ну что ж, — устало сказал Воронов, когда закончился допрос, — для начала не так уж плохо. Как находите, товарищ Волосов?

— По-моему, отлично! — несколько восторженно заявил Виктор.

— Ну, радоваться еще рановато, — остудил его пыл Михаил. — Это только самое, самое начало. А вся работа еще впереди. И учтите — кропотливая, трудная, а иногда даже и… нудная.

— Понимаю, — серьезно сказал Волосов.


…Однажды Щелкунова привели на допрос к Полякову. Поняв, что перед ним начальство повыше, вор начал заискивать, клясться: «Я такой человек: засыпался — каюсь». Но ничего серьезного и Полякову он не смог рассказать. Подтвердил только про рацию; вспомнил, что передача сведений по рации считалась первым вариантом, а в случае осложнений группе разрешалось собрать сведения и, спрятав рацию в надежное место, переходить линию фронта в обратном направлении. Это называлось вторым вариантом.

— По этому вариянту Климов и приказал работать, — сказал Щелкунов. — Перед уходом прощался с Зинкой, обещал скоро прийти сам или кого другого прислать.

Подумав, он вспомнил:

— Или в Ольгино, говорил, придет человек, по тому адресу, который тебе даден.

Уже в конце допроса Поляков, как бы между прочим, спросил, кого Щелкунов знает среди сотрудников абвера и их пособников.

Афанасий охотно назвал Мюллера, Эрлиха и еще некоторых немцев, не забыл «первого среди русских» — некоего Федора. В числе близких к Эрлиху лиц Щелкунов упомянул имя Александрова.

— Вот эти двое — Федор и Александров — в ба-альшом доверии у немцев ходят. — И он рассказал о них все, что знал.

Поляков слушал Щелкунова будто бы безразлично, но если бы знал Щелкунов, как интересовала чекиста судьба Александрова!

Щелкунова увели в камеру, а Поляков вызвал к себе Морозова и Воронова.

— Срочно составьте план работы по группе Климова — Николаева — Гриднева, — распорядился он. — Буду докладывать Военному Совету фронта. Учтите: товарищ Кузнецов особо интересуется вопросом борьбы с подобными группами.

Поляков встал из-за стола. Но Морозов и Воронов не уходили. Они хорошо знали своего начальника и понимали — разговор еще не окончен.

Александр Семенович устало, рассеянно прошелся по кабинету, взглянул на сидевших чекистов и вдруг улыбнулся.

— Ну, чего ждете?

Они молчали.

— Ладно, скажу. Есть сведения: Александрова — «Неву» — хорошо приняли. Принял Эрлих. Назначил переводчиком, допустил к секретным материалам по Ленинграду.

Имя Эрлиха немало говорило чекистам. Опытный разведчик, в прошлом один из ближайших сотрудников полковника генштаба Вунтрока, Эрлих считался энергичным, неглупым и проницательным врагом. Он наверняка тщательно проверял Александрова. И если все-таки после проверки допустил к документам, значит…

Значит, не напрасны были их бессонные ночи и утомительные трудные дни. И раньше наши разведчики засылались в тыл врага, но в разведшколу, в «святая святых»… Такой опаснейший и трудный опыт был проделан впервые.

Поэтому Александрова друзья готовили особо тщательно. Морозов сам выбрал этого человека, выбрал его за ум, за неустрашимость, за суровую, настоящую любовь к Родине.

Александров окончил исторический факультет Ленинградского университета, хорошо владел немецким языком, недурно знал историю и литературу Германии — все это было большими достоинствами для разведчика. «Обыграли» чекисты также и то, что отец разведчика скончался в 1937 году в командировке за Полярным кругом. На этом основании была создана легенда, что он был репрессирован органами Советской власти. А это всегда было приманкой для фашистов, как же — сын репрессированного!

Не один раз Поляков, Морозов, Воронов отрабатывали с «Невой» первый допрос разведчика во вражеском тылу:

— Почему вы перешли к нам?

— Я всегда ненавидел Советскую власть; ГПУ репрессировало моего отца.

— За что?

— За то, что он — выходец из Латвии.

— Но вы же воевали против нас?

— А что было делать? Заставили! Но при первой возможности я перешел… Я не верю в победу Советов, — говорил он устало, а потом вдруг резко выкрикивал:

— К черту! Чем скорее вы расколошматите их — тем лучше. Надоело!

…На ту сторону Александрова вывели благополучно. Прошла разведка боем, и один советский солдат «сдался» противнику. До сегодняшнего дня о нем сведений не было. За него волновались. Он вступил в опасную игру с агентами абвера. Сумеет ли историк, которого только война сделала разведчиком, перехитрить опытных профессионалов? Кто возьмет верх — контрразведка Ленинградского фронта или абвер группы армий «Норд»? От этого зависело многое.

— Эх, и пожар бы сейчас ему руку, — сказал Морозов Воронову, когда они ушли от Полякова.

— Да, нелегко ему сейчас, — покачал головой Воронов. — Нелегко…

Глава 4

В кабинете начальника контрразведки обсуждалось положение, создавшееся после того, как была обезврежена вторая шпионская группа — группа Климова.

— В Ольгино ездил дважды, — говорил Волосов. — Никакого Федора Даниловича там нет. Более того, человека с таким именем в поселковом Совете не знают уже лет тридцать.

— По Большой Пушкарской не прописаны Климовы, — сообщил Воронов. — Была, правда, одна семья Климовых, но последние ее представители похоронены на Серафимовском кладбище в тридцатом году. Других Климовых нет.

— На Шестой Советской Николаевы не проживают. — Это доложил подчиненный Воронову лейтенант Голов.

Казалось, все три нити были оборваны.

— Есть одна ниточка, — вдруг, вспомнив что-то, сказал Воронов. — В квартире на Пушкарской должен работать телефон.

Поляков удивленно посмотрел на Воронова.

— Да, да, Александр Семенович. Щелкунов показывал, что он говорил с Николаевым по телефону. Но ведь личные телефоны отключены. Значит, этот по особому списку. Может быть, поискать здесь? Кроме того, и Николаев откуда-то звонил Щелкунову. Значит, тоже где-то использовал неотключенный телефон.

— Что ж, это мысль, — сказал Поляков одобрительно. — Проверьте все работающие телефоны на Пушкарской. И серьезно ищите явку Николаева — ясно, что он мог звонить только оттуда. Ну а что еще говорит Щелкунов?

— Что он может сказать? — Воронов неопределенно пожал плечами. — «Мое дело — рассказать, как было, а вы, начальнички, уж сыщите, как знаете» — вот и все, что из него вытянешь.

— Лживый ворюга! — вырвалось у Волосова.

— Почему лживый? — недовольно нахмурился Поляков. — Торопитесь, Волосов. Вы задумались, например, зачем они сначала взяли его на задание, а потом держали целыми днями взаперти?

— Н-не знаю… А он и правда сидел на квартире?

— Правда, сидел. — Поляков отвечал непривычно резко. — Это «боевик», уголовник… Если бы им потребовалось убить кого-нибудь, ограбить, взломать квартиру — вот тогда бы извлекли на такое дело Щелкунова. Но открывать такому «боевику» явку или настоящую фамилию агента никто не станет. И поэтому все у нас скверно, очень скверно! Одно хорошо — засады мы правильно расставили, перехватили группу. А все остальное? Выход шпионов в город прошляпили, живыми их взять не смогли. Где рация, какое у них было задание — неизвестно. С кем они связаны в городе? Тоже не знаем. Наконец, самое досадное: даже фамилий их не смогли установить, хотя они жители города…

Зазвонил синий телефон, стоявший отдельно от других. Пока Александр Семенович снимал трубку, Воронов подсунул Морозову записку: «Не такой он сегодня, как всегда. И так-то худо, а он все жару поддает».

Морозов черкнул несколько слов и отодвинул бумажку обратно. Воронов прочитал: «Попадает-то не меньше, чем нам».

Они оба поглядели на Полякова. По тому, как начальник фронтовой контрразведки молчаливо кивал или коротко бросал в трубку: «Понял… понятно», было ясно, что звонит кто-то из высшего начальства. Видимо, из Москвы. И разговор, кажется, был не из приятных. Александр Семенович нервно мял в руках недокуренную папиросу. Наконец, дождавшись паузы в речи собеседника, вставил:

— Разрешите изложить нашу точку зрения… Если на тысячу бойцов обнаружилось трое или даже пятеро изменников, неужели из-за этих подлецов не верить всем? В «Неве» мы уверены. Почему молчит? Видимо, не так просто наладить связь. Но кое-какие сведения о нем уже есть. Нет, я считаю, что нам каждый наш человек дорог…

Его, видимо, резко оборвали. Однако, выслушав гневный разнос, Поляков настойчиво продолжал:

— Это не только мнение контрразведки. Должен доложить, что так считает весь Военный Совет. Это просили сообщить вам товарищи Кузнецов и Штыков.

Последние слова, кажется, произвели впечатление: Военный Совет Ленинградского фронта пользовался большим авторитетом. На том конце провода положили трубку…

Чекисты слушали этот разговор и единодушно были на стороне своего начальника. Воронову невольно вспомнилось, как в госпитале старейший сотрудник органов Озолинь рассказывал ему о Феликсе Дзержинском, при котором ему довелось работать.

— Феликс Эдмундович нас учил так: когда производите арест, помните, какую трагедию переживают эти люди — сам арестованный и его семья. Будьте в этот момент чуткими и внимательными к ним. А если родственники арестованного придут на прием, не смейте долго держать их в приемной. Им и без того нелегко.

«А ведь Дзержинский говорил о классовых врагах, — подумал Михаил, — а Александр Семенович защищает наших людей. Ох и трудно ему…

Поляков, ничего не замечая, несколько минут ходил расстроенный по кабинету. Потом взглянул на подчиненных. Они сидели усталые, удрученные. Александр Семенович не понял, что они тревожатся за него. Ему вдруг стало не по себе: неужели своим строгим упреком он огорчил этих отличных ребят? Нехорошо.

— Что полагаете делать дальше? — мягко, по-дружески спросил он.

Чекисты приободрились.

— Разрешите…

Морозов вспомнил любопытное обстоятельство.

Совсем недавно лейтенант Голов привел к нему начальника эвакогоспиталя № 1771 — хирурга Гуляева. Визит был ночной, неурочный, но Морозов знал знаменитого врача еще по Халхин-Голу и понимал: раз старик добивается приема — дело важное.

Гуляев рассказал, что из его служебного кабинета пропало несколько чистых бланков удостоверений личности и незаполненный бланк со штампом и печатью эвакогоспиталя.

Похититель был явно из своих. Ведь он сумел выбрать для кражи такое время, когда Гуляев, живший в кабинете, отлучился на операцию. «Мне, батенька, надо больных оперировать, а ваше дело искать. Давайте ищите, батенька», — требовал хирург.

— И вот теперь, — закончил рассказ Морозов, — бланки госпиталя № 1771 найдены у убитого Климова. Похоже, кто-то из агентов действует в госпитале.

— Не исключено, — сказал Поляков и, подумав, добавил: — Проверьте-ка, у кого из работников госпиталя не отключены домашние телефоны. И кто из них живет на Большой Пушкарской.

Воронов удивленно посмотрел на Полякова и тут же досадливо поморщился, — как это он сразу не вспомнил: ведь именно на Большой Пушкарской и скрывался Климов. И сразу же по ассоциации вспомнил еще одну странную историю, связанную опять-таки с этой улицей.

В конце января, во время вечернего дежурства Голова, раздался телефонный звонок. Неизвестная просила о встрече с кем-либо из сотрудников, чтобы сообщить нечто важное. Женщина сказала, что чувствует себя плохо, еле стоит на ногах, просит поторопиться.

— Ваша фамилия?

Она почему-то не назвалась, только сказала, что живет на Большой Пушкарской, а звонит с улицы Герцена.

Голов попросил подождать у телефона и доложил о звонке ответственному дежурному. Получив указание, он договорился с незнакомой о встрече на улице Герцена, около «Астории».

Через пятнадцать минут по Литейному мчалась «эмка». Впереди, рядом с шофером Васей Алексеевым, сидел Голов. Вот Невский, не видно ни души. Доехали до угла улицы Толмачева, шофер вдруг резко затормозил и крикнул: «Смотрите!» Прямо перед машиной стояла девочка. Закутанная в платок, одетая в красного цвета пальтишко, она была похожа на матрешку.

Голов и шофер выскочили из машины. Девчушка плакала и, показывая на улицу Толмачева, повторяла одно и то же: «Ба-ба!» А у водосточной трубы, на тротуаре, сидела, прислонясь к стене, старая женщина.



Голов подошел к ней — старушка была мертва. Алексеев дал девочке черный сухарь. Она схватила его обеими ручонками и стала жадно грызть.

Чекисты посадили девочку в машину, успокоили. Она назвалась Таней Мальцевой. Из невнятного детского рассказа они поняли, что Таня с бабушкой Ксюшей остались в квартире одни: все остальные умерли. Сегодня бабушке стало плохо, они вышли на улицу. «Баба» села отдохнуть и больше не поднялась. Таня рассказывала это всхлипывая. Ее голосок звучал тише и тише, и как-то незаметно она уснула.

Голов не знал, как ему поступить. Оставить Таню на улице? Этого он не мог сделать. Возить с собой в машине голодного ребенка? Тоже нельзя. И, посоветовавшись с шофером, он решил отвезти ребенка в ближайший детский дом. Заняло это минут 40–50, но, подъехав к гостинице «Астория», чекисты уже не застали там никакой женщины. Голов прошел всю улицу Герцена — и здесь ее нигде не было. Тогда он зашел в «Асторию», чтобы позвонить в отдел, и там от дежурного администратора случайно узнал, что недавно какую-то больную женщину подобрали рядом на улице и отправили в больницу. Администратор слышал, как дежурный милиционер кому-то звонил, вызывая машину…

— Скажите, Голов, вы потом не пробовали разыскать милиционера, который вызывал сантранспорт? — спросил Воронов.

— Нет, Михаил Александрович, этим делом я больше не занимался…

— Вы, Голов, допустили серьезную ошибку. — Обычно такие слова Поляков произносил гораздо суровее. — Нельзя было задерживаться.

Владимир виновато опустил голову, но вдруг лукаво улыбнулся:

— Я подумал, Александр Семенович, а как вы — разве оставили бы больного, голодного ребенка? И решил — нет! Ни за что!

— Ишь хитрец, — усмехнулся Поляков. — Но я бы все-таки постарался не упустить из виду ту женщину. Ошибку, думаю, вы исправите сами. Итак, подведем итог, Волосов?

— Занимаюсь Шестой Советской.

— Голов?

— Разыщу ее, Александр Семенович, можете не сомневаться. Если только жива — разыщу. Начну сегодня же.

— Воронов?

— Займусь госпиталем, телефонами и Большой Пушкарской.

— Так. А кто займется Ольгином?

— Придется пока мне самому, — сказал Морозов.

Поляков кивнул.

— Мне почему-то кажется, — задумчиво сказал он, — что там кроется главное звено этой цепочки. Ну ладно, жизнь покажет.

— Да, вот еще что, — добавил Поляков, когда уже все собрались уходить. — Надеюсь, вы не поймете это как недоверие. Операция очень серьезная, сложная и должна быть решена как можно быстрее. Я решил подключить вам в помощь одного опытного, умного человека.

Он внимательно оглядел всех. Чекисты настороженно молчали.

— Это Озолинь. Он только что выписался из госпиталя и будет работать моим помощником.

Чекисты заулыбались. Еще бы, Озолинь! Даже те, кто не знал его лично, слышали о нем столько хорошего, что работать с ним считали за честь. А Воронов подумал: «Вот недаром, видно, я вспомнил его сегодня».


Высокий, худой, с вытянутым лицом, капитан государственной безопасности Озолинь явился на прием к Полякову.

Дмитрий Озолинь службу начал еще с Дзержинским. Опытный, смелый, принципиальный чекист, он в начале войны был заместителем начальника контрразведки одной из армий Ленинградского фронта, участвовал в боях на Невской Дубровке. Был ранен, в легких обострился старый туберкулезный процесс, и пришлось чекисту месяца два пролежать в стационаре на улице Воинова.

Наконец ему полегчало. Не раз Лев Давыдович Ямпольский, удивляясь его железной воле к жизни, говорил лечащему врачу: «Вот человек! Любит жизнь и борется за нее. Если бы не он сам — мы с вами, Софья Алексеевна, ничего бы не сделали».

Наконец настал долгожданный день выписки.

«Хорошо! Не время теперь лежать», — радовался Озолинь.

— О фронте, и даже о Ленинграде, вам думать нечего, — строго сказал Ямпольский.

— Да как же?..

— Вам нужно тепло, обилие еды и покой, — поддержала начальника Софья Алексеевна. — Туберкулез в ваши годы не шутка. В мирное время мы бы добивались направления в Крым, а сейчас… попробуем отправить вас в Алма-Ату, Дмитрий Дмитриевич.

Нелегко пришлось Озолиню в отделе кадров с таким медицинским заключением. Начальник отдела даже слушать его не хотел. И вот тогда, после целого дня просьб и уговоров, Озолинь пошел на прием к Полякову.

В кабинете у старого товарища он разбушевался вовсю:

— Чиновники! Мне — ехать в теплые края?! Мне — в спокойную обстановку! А здесь такое творится… Александр Семенович, вы же коммунист, вы же старый чекист. Неужели возьмете сторону чиновников? Я никуда не поеду. Помогите…

Сначала Поляков хотел было убедить товарища уехать, но вдруг представил себя на его месте и… неожиданно спросил:

— Помощником начальника ко мне пойдешь? Есть место. Если устроит — все улажу.

— Да! Да! — Озолинь прямо-таки выпалил согласие, боясь, что вдруг что-нибудь изменится…

Озолиню, новому своему помощнику, и поручил Александр Семенович проверить материалы группы капитана Морозова и помочь молодым чекистам опытом и советом в сложной и трудной операции.

Глава 5

Через несколько часов после совещания у Полякова Голову удалось разыскать дежурного милиционера, который подобрал возле «Астории» ослабевшую женщину.

— В больницу Куйбышева отвез, — сообщил тот. — Плоха была, совсем плоха.

Вечером Голов отправился в больницу. В книге регистрации нашли запись: 28 января поступила Доронина Наталья Семеновна, 1917 года рождения, проживающая на Большой Пушкарской. Диагноз: двустороннее воспаление легких и дистрофия.

— Я ее двоюродный брат, прибыл на двое суток с фронта. Очень прошу вас пропустить меня завтра.

Ему разрешили, и на следующий день он опять был в больнице.

Когда в коридор вышла Доронина, Голов ужаснулся: он знал, что ей всего двадцать пять лет, а перед ним стояла пожилая, усталая, неимоверно исхудавшая женщина. Только светлые, пышные волосы и большие умные голубые глаза, которые пристально вглядывались в Голова, говорили ему, что она еще совсем недавно была красива.

Он назвал себя, предъявил удостоверение и шутливо сказал:

— Если не ошибаюсь, вы хотели меня видеть. Наше свидание — увы! — тогда не состоялось. Однако я все-таки пришел!

— Вот вы какой двоюродный брат! А я-то думала… Хорошо, что пришли. — Но тут же Доронина, смущенно улыбнувшись, стала просить прощения — вдруг напрасно его побеспокоила…

Она рассказала, что работает инженером в городском жилуправлении. Живет на Большой Пушкарской в трехкомнатной квартире: одну комнату занимает она, а в двух других проживают Голосницыны. Сосед ее, Анатолий Голосницын, взят в армию, а жена его, Зинаида, служит в каком-то госпитале секретарем. Пока тепло было, Доронина жила у себя в комнате, а с наступлением холодов стала ночевать на работе, на улице Герцена.

— Во-первых, отапливать комнату нечем. А потом раздражало меня поведение Зинаиды, — объяснила она, — писем от мужа не получает, а сама веселится, мужчин всегда полная квартира, веселые компании, выпивки. Вы не подумайте, я не ханжа, но ведь кругом горе такое, столько хороших людей умирает. Ох, глаза бы мои ее не видели! Как-то, в конце января, пришла я домой. В тот вечер голова у меня разболелась, приняла пирамидон, решила остаться ночевать. Слышу — по коридору ходит мужчина. Знакомые шаги. Походку Анатолия я всегда угадаю. Его шаги. Его голос. Проходит мимо комнаты, разговаривает с Зинаидой, она ему говорит: «Ее (значит, меня) дома не бывает».

На другой день, рано утром, тоже слышу шаги, но уже другого мужчины. Идет по коридору в ванную. После этого стало тихо, я незаметно выскользнула, — не хотелось встречаться с Анатолием, — не люблю я его.

— А через три дня, — продолжала Доронина, — прихожу снова, встречаюсь с Зинаидой. В квартире тихо. Впечатление такое, что никого нет. Все это меня очень смутило: когда с фронта от мужа получают хотя бы весточку — такая радость, что ее невольно хочется разделить с окружающими. А тут Анатолий как будто и сам появился. Но Зинаида молчит. Непохоже на нее. Подозрительно мне это показалось — уж не дезертир ли Анатолий? Ну я и позвонила вам. Может, неправильно сделала, а с другой стороны, все ведь может случиться в такое время.

Беседу прервала дежурная сестра.

Прощаясь с Головым, Доронина постеснялась подать ему свою исхудавшую руку, только тихо спросила:

— Мы еще увидимся?

— Обязательно, Наталья Семеновна! Вы хранить секреты умеете? — И Голов записал ей на листке свой служебный телефон.


Тем временем Воронов занялся госпиталем. Выяснилось, что из всех сотрудников госпиталя на Большой Пушкарской проживали всего трое, причем один из них — врач — погиб при обстреле, другая — старушка уборщица — умерла еще два месяца назад. Оставалась одна — та самая Зинаида Голосницына, секретарь госпиталя. Она конечно же имела доступ к бланкам. И, кроме того, ее телефон из-за служебной необходимости не был отключен.

Сообщение лейтенанта Голова о беседе с Дорониной очень заинтересовало и Морозова и Воронова. Сходились какие-то нити.

Удалось получить и кое-какие сведения о муже Голосницыной. Анатолий Федорович некогда окончил институт имени Лесгафта, потом был старшим тренером по легкой атлетике в одном из крупных спортивных обществ Ленинграда, преподавал в женской спортивной школе. За пьянство и моральное разложение был отстранен от работы, после этого устроился администратором в один из Домов культуры. В начале войны был мобилизован в Красную Армию. На этом сведения обрывались, но и это уже было кое-что…

Понемногу начала проясняться обстановка и на 6-й Советской. Семьи Николаевых там, конечно, не оказалось. Но ведь именно на 6-й Советской, если верить показаниям Щелкунова, побывал один из шпионов. И явку его необходимо во что бы то ни стало найти! Как? Волосов подумал, что 6-я Советская — не такая уж большая улица, надо просто обойти ее и поговорить с работниками домохозяйств, да и с другими людьми. Кто из фронтовиков навещал своих родных и близких в январе? Вряд ли такой факт остался незамеченным: жителей в городе оставалось не очень много.

Морозов одобрил план Волосова.

Сначала поиски проходили безуспешно. И как ни странно, но удача к Волосову пришла именно тогда, когда всего на полчаса он прекратил искать шпиона. Впрочем, и так бывает.

Началось с воя сирены.

— Граждане! Тревога! Через несколько минут начнется артиллерийский обстрел города…

Куда идти? В одном из домов Волосов заметил дверь, ведущую в полуподвальное помещение. Над дверью — табличка: «Домохозяйство». «Была не была, пересижу-ка там до отбоя, — подумал Виктор, — все равно сюда же придется возвращаться».

В большой комнате, куда еле-еле проникал слабый зимний свет, примостившись около чадившей буржуйки, рыдали две пожилые женщины. На столе лежал распечатанный конверт с воинским штампом: здесь только что получили похоронную…

Ох как досталось чекисту за те полчаса, пока шел проклятый обстрел! Лучше бы оставаться на улице, под снарядами! Усталые, убитые горем женщины выложили Виктору всё, что у них накипело на душе. Досталось ему и за Бадаевские склады, и за то, что «под Ленинград немцев пустили!». «Чем тут порядки наводить, такой молодой, здоровый парень, лучше бы ты на фронт пошел! — кричали женщины. — Наши там гибнут, а ты?!»

Что он мог сказать этим людям? Где найти для них утешение? На язык просились только старые, затрепанные слова: думайте о детях, крепитесь, не вы одни, что же делать… Он достал из кармана пару кубиков кофе, полученных вместо сахара, торопливо согрел кипятку, сунул женщинам жестяные кружки. Постепенно рыдания стихли, — даже на слезы у измученных людей больше не оставалось сил.

— Сейчас несчастье у всех, — пробовал успокаивать их Волосов, — у всех горе…

— А я-то… я-то… — вдруг снова, в полный голос, закричала одна, — все думала, может, в отпуск его отпустят, как Ли-и-изи-ного…

— В отпуск? — удивился лейтенант и сразу же насторожился: неужели — след? Ведь отпусков сейчас не бывает.

— Да одно название, что отпуск, — глотая слезы, рассказывала женщина. — Просто на Волховском он служил, прислали сюда в командировку, ну и заскочил домой на побывку. Лиза светилась вся, весь дом ей завидовал. О-о-о!..

Осторожно расспросив женщин, Волосов узнал, что действительно к Елизавете Травниковой из сороковой квартиры недавно приезжал с фронта муж — Николай. А через несколько часов Виктор сумел выяснить: Николай Травников, телеграфист с Центрального почтамта, выбыл в июле 1941 года в действующую армию, пропал без вести и в списках командированных в Ленинград, естественно, не значится.

Да, кажется, он действительно напал на второй след.


— Итак, подведем некоторые итоги, — сказал Озолинь. Он уже приступил к работе и сразу же включился в операцию.

— Голосницына — раз. Травникова — два. Ольгино — три, — продолжал он. — Это уже нечто. Хотя еще и маловато. Обстановка в Ольгине пока еще не ясна. Но можно надеяться, что либо Голосницына, либо Шестая Советская выведут нас и на Ольгино.

Морозов молча кивнул и записал что-то в своем блокноте.

Когда чекисты уже расходились, Озолинь вдруг остановил всех.

— Минутку, товарищи, — сказал он. — Хочу отметить инициативные действия нашего молодого товарища — Волосова. — И он посмотрел на Виктора.

— Так ведь это случайно, товарищ капитан, — смущенно пробормотал Виктор.

— Случайно? — переспросил Озолинь. — Ну что ж, элемент случайности в нашем деле не исключен. Важны правильные выводы из каждого, казалось бы случайного, факта. Чекист должен уметь слышать, видеть, наблюдать, обобщать, проявлять терпение и настойчивость. И все эти качества у вас, по-моему, есть, — он усмехнулся, — несмотря на «случайность». Вот так.

Виктор порозовел. Морозов и Воронов засмеялись.

Глава 6

На Кировском мосту стоял человек. Засунув руки в карманы и зябко съежившись, он упорно смотрел на густую, тяжелую воду, которая чуть поблескивала в полыньях. У ног его стоял небольшой чемоданчик.



…В кабинете у Полякова зазвонил телефон. Оторвавшись от бумаг, Александр Семенович потер виски и снял трубку:

— Так… Так… Довезли до Финляндского вокзала?.. Шел к нам?.. Так… На мосту? Ну хватит! Он, кажется, собирается уйти от ответственности. Немедленно берите и везите его сюда. К Морозову.

Через несколько минут к человеку, одиноко стоявшему на мосту, подошли двое военных и предложили ему сесть в машину. Он не спорил, только, волнуясь, спросил:

— Куда вы меня?

— Туда, куда вы шли, — ответил Воронов. Человек устало откинулся на спинку сиденья…

В кабинет к Морозову его привели Воронов и Волосов. Морозов внимательно посмотрел на задержанного:

— Садитесь и успокойтесь, Прозоров… Сергей Иванович… Ну вот. А теперь рассказывайте.

Прозоров кивнул.

— Рассказывайте. Только говорить надо всё!

Прозоров, волнуясь и торопясь, начал длинную и тяжелую для него исповедь.

Нелегкой была его жизнь. Отец, мелкий чиновник земской управы, а потом заведующий канцелярией земотдела исполкома, был незаметен и богобоязнен. Нужда в доме была страшная. Но ропота мальчик никогда не слышал, только: «За грехи терпим».

— Помни, Сережа: на службе — трудись, перед людьми не гордись, перед богом смирись, — не раз говорил отец.

Смиренные отцовские заветы крепко врезались в сознание Сергея.

А время тогда было крутое, немилостивое. Мягоньких, тихоньких, незаметных, стоящих в стороне от кипучих событий, не уважали в то время. Даже в школе приходилось таким нелегко. Презрительное «тихоня» прочно прилипло к Сергею. Девчонки и те всегда одерживали над ним верх. Он терпеливо сносил насмешки, молча переживал обиды.

В восьмом классе у Прозорова неожиданно нашелся покровитель и заступник.

Федьку Шамрая исключили из школы за хулиганство. И все же с ним продолжали возиться: хотели сделать из него человека. Направили его в другую школу. Там он и встретился с Сергеем Прозоровым.

Самому Федьке на образование было наплевать. В его семье «образованных» не уважали. «Я заколачиваю в два раза больше целковых, чем любой учителишка», — хвастался Шамрай-отец. Федька преклонялся перед отцом — пьяницей и дебоширом. И в школе, и дома он подражал своему отпетому родителю: курил, сквернословил, дрался, потихоньку начал пить. Рыжеватый, с наглыми, чуть навыкате глазами, костлявый, но сильный, был он задирист, драчлив и никого не боялся. Чем-то, видимо, привлек первого хулигана школы «тихоня» Прозоров. Может быть, в первую очередь тем, что смиренно сносил он Федькины подзатыльники и насмешки. Зато никто другой не смел теперь пальцем тронуть Сергея. С восхищением следил он за дерзостными поступками друга, такими, о которых сам даже не мог подумать без ужаса.

Так продолжалось два года. Из десятого класса Федька исчез. Его отец, заготовитель скота на мясокомбинате, проворовался, был арестован, осужден, и Федька уехал к родным в другой город. И опять скучно и однообразно потекла жизнь Сергея Прозорова.

Поступил он в учительский институт, и здесь счастье неожиданно улыбнулось «тихоне». Прозоров встретил Катю.

За что она, первая красавица института, спортсменка, боевая, задорная и веселая, полюбила его — это всю жизнь для него было загадкой. А Катю, видимо, привлекли в Сергее его уступчивость, застенчивость, спокойное трудолюбие.

В Ольгине у Кати был домик, оставшийся от покойных родителей, а в местной школе нужны были учителя, и молодожены зажили здесь мирно и спокойно. Прозоров во всем подчинялся жене и был счастлив, удивляясь изредка, почему именно ему досталось это счастье. Сергей Иванович Прозоров любил свое Ольгино. Любил высокие сосны, серую гладь Финского залива, улицы, утопающие в цветах садики и палисадники. Здесь он прожил шесть лет. Здесь родились его дети. Все лучшее, светлое в жизни Прозорова связано с этим обычным дачным поселком. Но однажды на их тихую жизнь набежало облачко. Внезапно в их доме появился Федор Шамрай. Всего несколько дней прожил он у школьного друга, но и этого хватило, чтобы Катя решительно возненавидела Федора.

Все раздражало ее в Шамрае: цинизм, бесконечное хвастовство своими любовными приключениями, мотовство и нежелание честно трудиться. Но на это ей, в сущности, было наплевать, — это все касалось только самого Федора. А вот когда он, освоившись, начал говорить мерзости про нелегкую жизнь страны, когда он подло и грязно стал поносить все, что для Кати было дорого, она возмутилась и выгнала Федора из дому.

Прозоров чувствовал себя виноватым перед Катей. Болтовня Федьки возмутила и его, но все же где-то в глубине души, стараясь не сознаваться даже себе в этом, он продолжал восхищаться размахом и лихостью Шамрая.

Через несколько дней в отсутствие Кати (она уехала на лето в деревню под Вологду) Федор заскочил к Прозоровым за своими вещами. Был он навеселе и много хвастался, что работает, мол, фотографом и декоратором, оформляет витрины: «Денег много, работа легкая». Уже на пороге добавил: «Такую смазливую девочку подцепил в Питере, — он чмокнул кончики своих пальцев, — без ума от меня».

…Вскоре началась война. Катя с детьми не успела вернуться в Ольгино. Прозорова в армию не взяли, — близорук. Вместе с тысячами ленинградцев он рыл окопы и противотанковые рвы вокруг города.

В это время он видел Шамрая в последний раз.

Федька был в военной форме, говорил, что отправляется на фронт. Но к другу нашел возможность заехать. Крепко выпили.

— Слушай, Федь, ведь город окружен. Неужели возьмут? Значит, конец, да?

— Всему конец! — Шамрай грязно выругался. — Возьмут Питер, за ним — Москву. Все разваливается, как карточный домик. Что, сам теперь увидел? Подожди, скоро по-новому будет!

Стуча кулаком по столу ибрызгая слюной в лицо оторопевшему Прозорову, он кричал:

— Я им навоюю! Я им покажу, на что Шамрай способен! Но тебя, друг, я не забуду! Шамрай помнит все — плохое и хорошее.

Нужно было тогда же сдать, куда следует, эту гадину, — ведь это же враг. Но он этого не сделал, а, охмелевший, сидел и слушал злобную исповедь Шамрая. Потом он этого не мог себе простить, но было уже поздно.


Прозоров оставался в Ольгине. Здесь было топливо для дома и было меньше шансов, чем в городе, попасть под снаряд. У него сохранилось немного картофеля и брюквы, он расходовал их экономно, чтобы как-нибудь протянуть тяжелое время. И, несмотря на все тяжести и лишения войны, Сергей стал верить в победу, — ведь город держался! Последняя злосчастная встреча с Шамраем всплывала в памяти как наполовину стершийся, дурной сон. Но Шамрай скоро напомнил о себе.

…В ту ночь Прозоров спал плохо. Холод пронизывал насквозь, трясло как в лихорадке. Он поднялся с кровати и стал растапливать печку. Когда же кончится эта дикая холодина? Никогда раньше в Ленинграде не было таких морозов, а теперь одно к одному…

Потом он оделся, вышел на улицу — поискать остатки дровишек. Поселок был пуст; кругом ни души. Ветер раскачивал отяжелевшие от снега ветки деревьев, разносил вокруг снежную пыль. Кое-как он набрал небольшую охапку дров, и вдруг ему показалось, что за его спиной кто-то стоит. Он быстро вошел в дом.

Через несколько минут в дверь постучали. Выглянув в окно, Прозоров увидел трех военных: двух командиров и одного бойца. «Свои», — подумал он и открыл дверь. Пришедшие попросили разрешения погреться, пока не отремонтируют в мастерской их машину.

Расположились. Командиры представились: Григорий Климов, Владимир Николаев. Боец свою фамилию не назвал. Вели себя сдержанно, вежливо, помогли подбросить в печку дров, принесли из колодца воды. Когда печка нагрелась и стало тепло, сняли шинели, умылись, стали готовить завтрак. Чайник вскипел. Прозоров налил в стаканы кипятку, положил на стол тоненький ломоть черствого хлеба.

— Небогато живешь! — сказал Климов и достал из вещмешка хлеб, мясные консервы, сало, сгущенное молоко, вытащил даже флягу спирта.

— Ну садись, заправляйся, — радушно пригласил он Прозорова.

Ели не спеша, пили умеренно; шел обычный разговор о войне, о трудном положении в Ленинграде. Прозорову был приятен сочувственный, вежливый тон командиров, особенно то, что они не забыли поинтересоваться его семьей. Он стал рассказывать о себе, о школе, жене, детях.

После завтрака Николаев подошел к окну и стал восхищаться Ольгином:

— У вас хорошо: тишина, лес. Война совсем не чувствуется. Тут можно отдохнуть! Скажите, поблизости есть какая-нибудь воинская часть с телефоном? Если нам понадобится, откуда можно позвонить?

— Нет, в этом отношении у нас плохо. Военные и телефон от нас далеко, — ответил Прозоров и стал убирать со стола. Обернувшись, он увидел, что боец надел шинель и собрался куда-то идти, а Климов рассматривает фотографии, вынутые из бумажника. Боец вышел, и они остались втроем. Климов подозвал Прозорова к себе. Держа в руках небольшой снимок, он спросил: «Узнаёте друга?»

Прозоров, чтобы лучше разглядеть фото, надел очки. С фотографии на него смотрел с наглой улыбкой Федор Шамрай.

— Узнаёте? — переспросил Николаев. — Прочтите-ка на обороте.

Прозоров прочитал вслух: «Тихоне от друга». Подписи не было. Однако он легко узнал почерк Шамрая.

Он не понимал еще, чего хотят эти люди. Но подсознательно чувствовал, что за всем этим кроется что-то страшное и что исходит оно именно от Шамрая, и эта мысль ошеломила его. А собеседник спокойно продолжал:

— Вы знаете, где находится Шамрай?

Он молчал.

— Вы понимаете, кто мы такие и зачем у вас?

Он молчал.

— Бросьте придуриваться, что ничего не понимаете! — крикнул Климов. — А если не понимаете, сейчас поймете!

И он, твердо чеканя слова, сказал:

— Нас прислали с той стороны большие люди — люди, которым вы отлично известны.

Не помня себя, Прозоров закричал:

— Шантаж! Не имеете права!..

К нему подскочил Николаев, схватил за горло, повалил на кровать и придавил к подушке. Прозоров услышал приглушенный голос Климова:

— Еще слово, и я пристрелю тебя, как собаку!

Пистолет был направлен дулом на Прозорова. Он кое-как проговорил:

— Что вам от меня нужно?

— Это другой разговор! — неожиданно спокойно отозвался Климов. — Выпей воды и слушай: скоро немецкая армия вступит в Ленинград. Пойми: вы обреченные люди. Все равно сдохнете с голоду. Ты нам нужен, твоя квартира очень подходит нам. Не бойся. Ничего особенного не придется делать. Главное — молчать. Живи себе как раньше жил, только устрой так, чтобы и мы могли прожить здесь некоторое время. Будешь отныне Федором Даниловичем — в честь Федьки Шамрая, — усмехнулся он.

— А… если я… — дрожащим голосом начал Прозоров.

— Что если? — с угрозой спросил Климов.

— Если… если я… не соглашусь?

— Хотите стать покойником? — жестко спросил Климов. — Не делайте глупостей. У нас есть много способов устранить вас. Ведь «несчастный случай», особенно когда идет война, может произойти со всяким… Впрочем, даже и этого не понадобится.

Он порылся в карманах и, насмешливо улыбаясь, протянул Прозорову еще одну фотографию. Прозоров взглянул, и у него потемнело в глазах. Он пытался вскочить с кровати, но тяжелая рука Климова вновь уложила его.

— Как вам понравится, если этот снимочек попадет в некоторые органы? Иметь такого друга, как Шамрай, — Климов, будто бы сочувствуя, покачал головой, — за это, я думаю, не поздоровится…

На фотографии был заснят Шамрай в обнимку с Прозоровым. Они сидели за столом, уставленным бутылками, а рядом какие-то полуголые, накрашенные, пьяные женщины…

— Но этого же не было, — застонал Прозоров.

— Не было, — охотно согласился Климов, — но попробуйте докажите, что этого не было. Немцы большие мастера на такие фокусы. Вот, гляньте-ка еще на это. — И Климов показал Прозорову листовку, которую гитлеровцы недавно разбросали с самолетов на нашей передовой и даже в тылу. На листовке был снимок: несколько красноармейцев и командиров сидели в уютной комнате вокруг стола, на котором было полно опять-таки бутылок с вином. Под фотографией было написано, что советские военнопленные в немецком тылу живут прекрасно.

Правда, Климов, не знал, что произошло, когда эта листовка попала в органы контрразведки.

Член Военного Совета фронта генерал Кузнецов попросил контрразведку выяснить, кто такие красноармейцы, изображенные на снимке. Расследованием по приказанию начальника контрразведки Александра Семеновича Полякова занимался капитан Морозов. Ему удалось установить, что все изображенные на снимке бойцы погибли в боях.

Листовка, как и следовало ожидать, оказалась элементарной фальшивкой, состряпанной с провокационной целью отделом пропаганды 18-й немецкой армии. Это был довольно искусный фотомонтаж, смонтированный из фотографий, найденных у погибших красноармейцев.

После доклада Полякова на Военном Совете фронта решено было нескольких погибших бойцов посмертно наградить и материалы об их героизме напечатать в армейских газетах. Так фактически провалилась эта провокация.

Об этом Климов не знал, но не знал об этом и Прозоров. Он решил, что уж если верят таким фальшивкам, как эта листовка, то снимку, на котором он сидит в обнимку с Шамраем, поверят обязательно, и тогда ему конец. Прозоров сразу обмяк. Вот оно! Пришла расплата за проклятую мягкотелость, беспринципность.

— Я с-слушаю вас… — хрипло пробормотал Прозоров.

— Давно бы так, — удовлетворенно сказал Климов.

Пока Прозоров трясущимися руками снова растапливал печку, вернулся третий, и Николаев весело сказал:

— Ну что ж, пожалуй, пора еще разок перекусить! Не правда ли, Федор Данилович?

И, как ни был напуган Прозоров, он все же понял, что третьему не очень доверяли.

За обедом опять беседовали. Теперь больше говорили они, задавали какие-то вопросы, он что-то отвечал, а что — не помнит. Сильно болела голова; порой казалось, что все это ему просто снится.

После обеда Климов взял чемодан и пошел в другую комнату; Прозоров остался на кухне. Сколько он просидел так — не помнил, но, когда вдруг очнулся, ему послышалось, будто кто-то там, в комнате, работает телеграфным ключом.

Прошла первая ночь.

А на рассвете следующего дня Климов и Николаев сказали, что уходят. Чемодан они велели сохранить в надежном месте. Когда нужно будет, за вещами придет либо кто-нибудь из них, либо другой человек, который должен сказать пароль: «Федор Данилович? Я от Федора из Пскова».

На прощание Климов и Николаев оставили Прозорову полбуханки хлеба, банку мясных консервов, несколько кусков сахару и двадцать тысяч рублей — две пачки, по десять тысяч в каждой. Они ушли, а Прозоров не мог найти себе места.

«Не буду немецким шпионом! — лихорадочно думал он. — Надо что-то делать! Но что? Если бы сейчас была Катя! Сколько раз она говорила: „Смотри, Сережа, нельзя быть таким смирным. Пропадешь ты в сложных обстоятельствах, если не станешь наконец настоящим мужчиной”». Ах, если бы была Катя! Она всегда спасала его в самых «сложных обстоятельствах»… Прозоров несколько часов ходил вокруг дома и только потом обнаружил, что все это время был без пальто.

Вечером у него появился сильный озноб, он потерял сознание. На другой день, утром, пытался подняться, но не смог. Так он провалялся дней семь-восемь, а потом стал медленно поправляться. Когда он уже начал ходить, его навестила незнакомая молодая, красивая женщина. На ней была военная форма.

— Федор Данилович? Я от Федора из Пскова.

У Прозорова сжалось сердце. Он только кивнул: слушаю вас.

— Как живете? Вы что, больны?

— Живу, как видите. Болел все время, простудился. Сейчас немного лучше.

Женщина, видимо, спешила.

— Я на минуточку, — быстро заговорила она. — Приехала сообщить, что у ваших друзей все благополучно. Все остается так, как договорились. Вам приказано из поселка не отлучаться до особого указания. Я, возможно, еще к вам заеду.

Она попрощалась и ушла.

Зачем она приезжала? Проверить его? Прозоров подошел к окну. Недалеко от дома непрошеная гостья села в поджидавшую ее санитарную машину. Занятый своими мыслями, Прозоров не обратил особенного внимания на то, что за ней проследовала «эмка», окрашенная в белый цвет.

Во время болезни Прозоров не интересовался чемоданом, не притрагивался к нему. Он так и стоял за кроватью в другой комнате, — там, где его оставили. Как хотелось Прозорову забыть об этой истории! Но последний визит напомнил ему все, что произошло. Надо было что-то делать, принять какое-то решение.

Он открыл чемодан. Там была рация.

Много передумал Прозоров в эти дни.

Наступила расплата за трусость, за слабоволие, за гнилую теорийку: «Моя хата с краю…» «Так и надо, — бормотал он, — так и надо. Катя не раз меня предупреждала, что так жить нельзя. Если бы в свое время я дал отповедь Шамраю! Только на таких, как я, они и могут рассчитывать. Но как же мне теперь жить дальше?» Он метался по дому, пытался чем-нибудь заняться, но все валилось из рук. И наконец Прозоров решился. Пусть будет, что должно быть. Надо идти в НКВД и все рассказать.

Всю ночь пролежал с открытыми глазами. На рассвете встал, умылся, побрился. Нашел небольшой чемоданчик, положил туда завернутые в газету деньги. Потом, тяжело вздохнув, засунул в чемодан полотенце и пару чистого белья.

Прозоров плелся по шоссе, еле передвигая ноги.

Прошел не больше двух километров и остановился. Дальше идти не было сил. Неожиданно его догнала легковая машина, шедшая по направлению к городу. Он робко поднял руку. Машина затормозила. Командир, сидевший рядом с шофером, открыл дверцу.

— Что случилось?

— Мне нужно срочно в Ленинград. Но я не совсем здоров, и мне тяжело идти. Если можно, возьмите меня.

Командир, сидевший в машине, согласился подвезти Прозорова до Финляндского вокзала.

И вот он у бюро пропусков! Сто́ит только нажать на тяжелую входную дверь, зайти туда, рассказать — и все мучительное останется позади. Но тут же пришла мысль: а вдруг не поверят? Возьмут и расстреляют! Ну хорошо, он заслужил, но что будет с Катей, с детьми? Нет, лучше решить иначе! Прозоров круто повернулся и пошел по направлению к Неве. Он дошел до Кировского моста, где на ледяном покрове реки виднелись полыньи, пробитые артиллерийскими снарядами…


— Вот как будто и всё, — хрипло сказал Прозоров. — Прошу поверить мне…

Он достал из чемоданчика завернутые в бумагу деньги — те двадцать тысяч — и положил их на край стола.

Чекисты переглянулись. Потом Морозов что-то тихо сказал Волосову, и тот вышел. Через некоторое время Прозорову принесли тарелку щей, ломтик хлеба и чашку горячего чая с кусочком сахара.

Прозоров смертельно устал после всего пережитого, но оттого, что он наконец все рассказал, ничего не утаил, ему стало легче. Он не знал, какая судьба ожидает его, и был готов к самому худшему. И все же ровное и сдержанное поведение чекистов немного успокоило его. Он даже почувствовал, что голоден, и, благодарно взглянув на военных, стал есть.

Щи были постными, ломтик хлеба был тоненький, и Прозоров с горькой усмешкой вспомнил, что говорил ему Климов: «Голодает только народ, а чекисты и исполкомовцы как питались до войны, так и теперь обжираются!»

Чекисты вышли.

Оставшись с вахтером, Прозоров ждал, что с минуты на минуту его отведут в одиночную камеру и на этом закончится на долгие годы его связь с внешним миром. Возможно и… Ведь война! Больше всего его волновала судьба жены и детей. «Что будет с Катей, с ребятами? А если с ними будет все в порядке, что она скажет про меня детям, когда они подрастут?»

В это время в кабинете у Полякова шел разговор, как поступить с Прозоровым.

— Арестовать и засудить! — почти крикнул Волосов.

Поляков нахмурился, а Озолинь внимательно посмотрел на Волосова и слегка постучал пальцами по столу.

— Эк куда хватил, — досадливо сказал Поляков. — А ты как думаешь, Антон Васильевич?

— По-моему, он — не типичный враг, — сказал Морозов. — Его втянули в группу. Но он пока ничего не сделал, да, видно, и не собирался делать. Какая будет польза от того, что его, как высказался наш молодой ДРУГ, — тут он окинул Волосова слегка насмешливым взглядом, — «засудят»? Прозоров заявил, что хочет стать честным человеком. Давайте поверим! Никуда он не уйдет, а польза от него может быть немалая.

— Не нравится мне Прозоров, — заметил Михаил Воронов. — Безвольный он человек, тряпка. Не люблю таких слизняков. И все-таки я согласен с Антоном Васильевичем. Надо учесть, что он не воспользовался деньгами и, по существу, сам пришел, сам все рассказал. А главное, арест, по-моему, просто тактически нецелесообразен.

Александр Семенович вопросительно посмотрел на Озолиня. Тот молча кивнул.

Поляков закурил.

— Формально Прозоров совершил преступление, — сказал он, — и его можно судить. Он представляет опасность — неплохой материал для любой разведки. Но все-таки он не хотел стать шпионом — боялся ли, или еще что, не знаю, — но, главное, не хотел. И когда его завербовали, он все-таки решил идти к нам. Не сразу: видно, не хватало силы воли, — но на то он и Прозоров. Дадим ему возможность стать снова честным человеком.

— Давайте вспомним, как поступал Дзержинский, — заговорил молчавший до этого Озолинь. — Однажды к нему пришла жена арестованного контрреволюционера и сказала, что очень тяжело заболел ее сын. Она просила Феликса Эдмундовича, чтобы он отпустил ее мужа повидаться с сыном, так как тот может каждую минуту умереть. И Дзержинский отпустил. На семь дней.

— Вернулся? — с любопытством спросил Воронов.

— Вернулся, — сказал Озолинь. — Конечно, Феликс Эдмундович рисковал, но он хорошо понимал людей, их психологию и знал, кому и при каких обстоятельствах можно поверить, а кому нет. Вот так…

Озолинь замолчал.

Поляков внимательно оглядел всех.

— Ну что ж, поверим и мы? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Он очень может нам пригодиться. Продумайте все варианты.

…Поздно ночью из подъезда на улице Воинова вышли два человека и сели в машину.

— Ну как там, все документы и пропуска в порядке? — спросил Воронов у шофера.

— Всё в порядке, Михаил Андреевич!

— Тогда гоните в Ольгино! Забросим вот знакомого. К утру должны вернуться обратно.

Зарычал мотор, машина пересекла Литейный и помчалась по набережной.

Глава 7

Вскоре после того небольшого совещания, где решалась судьба Прозорова, Виктор Волосов, проходя по одному из коридоров управления, встретил Озолиня.

— А, товарищ Волосов! — приветливо сказал Озолинь. — У вас есть время? Тогда зайдите на минутку ко мне. Поговорим.

Волосов с готовностью кивнул, несколько недоумевая, о чем это — персонально с ним — будет говорить Озолинь.

Озолинь усадил Виктора на диван, а сам стал не спеша прохаживаться по кабинету, заложив руки за спину.

— Из вас получится хороший чекист, товарищ Волосов, — неожиданно сказал Озолинь.

Виктор смутился. Он знал, как скуп на похвалы Дмитрий Дмитриевич.

— Но… — Озолинь поднял вверх длинный, худой палец, — но кое-что вам надо учесть.

Виктор с некоторой тревогой посмотрел на Озолиня.

— Хотите, я вам расскажу случай, который многому меня научил? — спросил Дмитрий Дмитриевич.

Виктор кивнул: конечно!

— Так вот. Был я тогда еще моложе вас и, пожалуй, погорячее. Работал я в уездном ЧК одного небольшого южного городишка…

И Озолинь рассказал, как однажды в приемную ЧК пришел высокий седоусый мужчина. Он был в гражданском платье, но выправка его и манера держаться подтянуто и строго выдавали в нем бывшего военного.

«Что вас привело к нам?» — спросили его.

«Пришел за помощью. Или арестуйте, или помогите».

История этого человека была довольно типичной; немало таких историй приходилось выслушивать в те годы сотрудникам ЧК.

Он родом из мещан. Получил образование и пошел на военную службу. Честно сражался с немцами. И, как многие офицеры, проклинал виновников поражений на фронтах. Поэтому Февраль встретил сочувственно, хотя и осторожно, а вот Октябрь — как он сам выразился — «не понял». «Многое мне казалось странным, многое пугало…» Особенно возмутил его Брестский мир. Как? Отдать немцам Прибалтику, половину Белоруссии, Украину с Донбассом, платить контрибуцию! Позор! Объяснение пришло само собой: «Продали большевики Россию». Офицер пробрался на юг, к генералу Деникину, в так называемую Добровольческую армию — «спасать единую, неделимую Русь». Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: едва получив назначение, офицер заболел тифом. Полгода провалялся в больнице. Было достаточно времени, чтобы поразмыслить.

От соседей по койке не раз слышал он рассказы о зверствах «товарищей по оружию», о продажности генералов, о разгуле спекуляции, о взяточничестве в белом тылу. Он долго думал обо всем этом и решил дезертировать из армии. Скрылся у родственников, дождался прихода красных. Но к большевикам пойти на службу побоялся. Скитался. После долгих и трудных раздумий решился прийти в ЧК.

«Чего же вы хотите от нас?» — спросили его.

«Хочу честно работать, но без вашей рекомендации меня никуда не возьмут. Не любят таких, как я, и не доверяют им».

Он положил на стол пачку заранее приготовленных документов: биографию, какие-то квитанции, удостоверение, справку о сдаче оружия.

— Ну, и как вы думаете, товарищ Волосов, что было дальше? — спросил Озолинь. — Вы помните, какое время было?

Виктор только кивнул.

— Конечно, мнения разделились, — продолжал Озолинь, похаживая по кабинету. — Некоторые, и среди них, — он усмехнулся, — один ваш знакомый, кричали: «Судить эту контру! Все равно продаст!» Другие утверждали, что настоящий революционер должен сочетать в себе непримиримость и беспощадность к врагу с подлинным пролетарским гуманизмом. Так учил нас Дзержинский.

Озолинь сел за стол и строго сказал:

— ВЧК не преследовала выходцев из враждебных классов, если они, эти выходцы, относились к Советской власти лояльно. Более того, мы помогали им устроиться на работу и найти свой путь в новой жизни. И этого офицера не арестовали. О нем навели необходимые справки, и через некоторое время, при содействии чекистов, он получил место инструктора Всевобуча. Его работой военкомат был доволен… А ведь он был открытой «контрой».

Озолинь, прищурив глаза, посмотрел на Виктора и спросил:

— Вы поняли, к чему я завел этот разговор, товарищ Волосов?

— Понял, Дмитрий Дмитриевич, — краснея сказал Виктор, — а ведь проверять все же…

— Да! — сказал Озолинь. — Проверять, проверять и тысячу раз проверять. Это, конечно, правильно. Но и доверять нужно. А посадить, как вы говорите, это не фокус. Это, к сожалению, — он грустно покачал головой, — совсем не так уж сложно.

Виктор сидел пришибленный и думал о том, как много ему еще надо узнать, чтобы стать настоящим чекистом. Успокаивало и радовало его лишь то, что у людей, плечом к плечу с которыми он теперь работал, было чему поучиться. И они не отказывали в помощи.

— Ну вот, — сказал Озолинь, — не обижайтесь, что прочел вам небольшую мораль. А сейчас, будьте добры, пригласите ко мне товарищей Морозова и Воронова, и сами, если есть время, можете прийти.

— Слушаюсь.

Вскоре Морозов и Воронов явились к Озолиню. Дмитрий Дмитриевич сосредоточенно выслушал их доклад, а когда они закончили, неожиданно спросил:

— Почему Голосницына стала шпионкой?

Воронов попытался объяснить, как он понимает характер этой женщины: пустая, развратная, любительница легкой жизни и кутежей, она никого и никогда всерьез не любила. К мужу она относилась равнодушно, изменяла ему чуть ли не с первых месяцев после свадьбы — впрочем, он платил ей той же монетой. За деньги и, главное, за перспективу «сладкой жизни» она может и мать родную продать…

Озолинь внимательно слушал.

— Это все похоже на истину, — сказал он. — Но, Михаил Андреевич, ведь не всякий развратный мужчина и не всякая пустая бабенка обязательно становятся немецкими агентами. Думается, надо покопаться поглубже в их прошлом: где-то должна найтись более определенная ниточка, приведшая ее к абверу. У вас есть возможность изучить их прошлое?

— Да. Поручу Голову…

Особенно заинтересовала Озолиня жена второго шпиона — Лиза Травникова.

— Совсем другой человек, — сказал Морозов. — Скромная, тихая, главное — денег у нее нет, бедствует. Непохожа на шпионку.

— Что же вы думаете?

— Может, муж и не раскрылся перед ней? Ведь про свой завод она ему могла рассказывать просто как близкому человеку. Без умысла, а так — по наивности.

— Разрешите? — вмешался Воронов. — Деньги в семье завелись, и в немалом количестве, но не у Лизы, а у ее брата, у Валентина Евдокимова.

— А он? — спросил Озолинь.

— Пьяница, кутила и, кажется, трус.

— Вот и есть зацепочка, — удовлетворенно сказал Озолинь. — Поработайте-ка над ним. А Травникову надо поберечь — вы, кажется, говорили, у нее двое детей?..

Уже у себя в кабинете Воронов сказал:

— А знаете, повезло нам на начальство, — он засмеялся, — мне Виктор успел рассказать, какую с ним Озолинь воспитательную беседу провел.

— Что-то ты щедр на похвалы начальникам, — ехидно ухмыльнулся Морозов. — Смотри у меня. Займись лучше Голосницыной.


В один из мартовских вечеров на углу улиц Гоголя и Дзержинского встретились Доронина и Голов.

Было холодно. Днем, правда, пригревало солнышко, но к вечеру опять подморозило, и девушка, торопясь, едва не упала.

— В какую сторону пойдем?

Голов не успел ответить: раздался сигнал воздушной тревоги. Куда же деваться?

— Ко мне на службу. Это здесь, на Герцена, — решительно сказала Наташа Доронина, — близко, успеем.

Они побежали.

В своем маленьком кабинетике Доронина угостила Голова чаем вприкуску с конфетами — их недавно стали выдавать вместо сахара. Потом они неторопливо беседовали о книгах, о живописи, о театральных постановках. Говорили под непрекращающийся грохот снарядов: гитлеровская артиллерия била в район почтамта.

Наташа вдруг заметила, что лейтенант посматривает на часы.

— Вы спешите?

— Понимаете, я не очень располагаю временем. А между тем нам надо серьезно поговорить…

Наташа почувствовала, что краснеет. И тут же рассердилась на себя: «Ну что за мысли, право, лезут в голову. До того ли?»

— Говорите, я слушаю, — все еще сердясь на себя, сказала она.

— Что вы знаете о прошлом Зины Голосницыной? Это очень важно! И, пожалуйста, подробно…

Доронина растерялась. Где-то в глубине души она надеялась на другой разговор, тайком признаваясь себе, что ей нравится этот скромный, спокойный лейтенант.

…Что Наташа знала о Зине? Была пустоватая, но неплохая девчонка, рано оставшаяся одна, без родителей. Потом появился некий Федор, уверенный, развязный, «неотразимый». Сначала приходил днем, потом привозил Зинку из ресторана поздно вечером, наконец однажды остался ночевать. В квартире стала собираться Федькина компания: пили, дебоширили — подозрительные какие-то люди. Зина тогда часто плакала. Однажды Наташа застала ее в коридоре с самым пожилым человеком из этой компании: он казался старше Зины лет на двадцать. Они о чем-то тихо говорили, потом Зина ушла к себе, а в коридор вышел пьяный Федька, тряхнул дружка за плечо, прогнусил: «Ну вот тебе и квартира, Толька. А ты боялся».

Имя «Федор» почему-то насторожило Голова, но он не мог сразу сообразить, почему именно.



Через неделю Зина зарегистрировала свой брак с тем человеком, которого Федор называл Толькой.

— Вспоминайте, вспоминайте еще, — настойчиво просил Голов.

Кажется, только теперь Наташа начала понимать, почему так часто встречается с ней чекист. Ей было приятно, что она может принести хоть какую-то пользу, и немного грустно: «А я-то, дура, вообразила…

— Знаете, этот Федька фотографом работал и Зину научил фотографировать. Вышла она замуж — забросила, а теперь, кажется, снова увлекается. Во всяком случае, я видела, как она однажды закрывалась в ванной с фотоаппаратом.

Наташа стала припоминать мелочи, на которые раньше не обращала внимания:

— …Продукты у спекулянтов покупает, денег не жалеет… Военные в квартире бывают…

— Вот что, Наталья Семеновна, — сказал, поднимаясь, Голов, — теперь вы кое-что знаете о своей соседке, а еще больше — догадываетесь. Прошу вас — переезжайте к себе на Пушкарскую обратно.

— Понятно… — неуверенно сказала Наташа.

Ей не хотелось, чтобы Голов уходил так быстро. Но он посмотрел на часы и встал. Уже на пороге Наташа не выдержала, крикнула вслед:

— Берегите себя, слышите?

Он ласково помахал ей рукой.

Идя по улице, Голов усиленно вспоминал: «Федор, Федор? Так это же, наверно, Шамрай, о котором говорили Прозоров и Гриднев, то бишь Щелкунов. Вот какой узелок завязался».


Озолинь только вернулся из Ольгина, и его сразу вызвали к начальнику.

— Как дела у Волосова? — спросил Поляков.

— Всё в порядке. Молодчина.

— Наступают денечки горячие. Пришло наконец донесение от «Невы» — Александрова: гитлеровцы планируют новое наступление на Ленинград.

— Об этом уже знают в штабе фронта?

— Да. А вот что касается непосредственно нас…

Оказывается, штаб абвера группы армий «Норд» подготовил три новые разведгруппы. Ему стало известно о гибели Климова — Голосницына при переходе линии фронта, — об этом позаботились чекисты. Позаботился Поляков также и о том, чтобы конспиративные квартиры, опорные пункты погибших шпионов в Ленинграде, считались по-прежнему надежными. И теперь «Неве» удалось выяснить: две группы с рацией будут выброшены на парашютах вблизи города, третью сбросят в районе Малой Вишеры.

«Нева» сообщил имена и клички некоторых агентов.

— С выброской будут торопиться, чтобы успеть до белых ночей, — закончил Поляков. — Ожидайте гостей очень скоро.

Тут же были распределены задачи на ближайшее время. Поляков через свои каналы должен был «подбрасывать» абверу «интересные сведения» о ленинградских и ольгинской конспиративных квартирах. Морозову предложили выехать на Волховский фронт и заняться операцией в Малой Вишере. Озолинь решил быть в Ольгине, рядом с Волосовым.

— И Воронову пора уже занимать свое место, — сказал Поляков под конец. — Голов ему поможет. За дело!

— Будет порядок, — уверенно откликнулся Озолинь.

Глава 8

Зинаида Петровна Голосницына продолжала работать в госпитале. В феврале всем работникам были выданы новые удостоверения личности. О похищенных документах никакого разговора не было. Видимо, Гуляев не хватился их, и Голосницына считала себя вне опасности.

Волновало другое: Анатолий обещал, что весной обязательно будет здесь, в городе, и только в крайнем случае с ней свяжется другой агент, которому она передаст сведения. За это время Зинаида успела собрать интересный материал о положении в Ленинграде, о госпиталях; с огромным трудом сфотографировала стоящие на Неве корабли Балтийского флота и некоторые построенные в городе оборонные сооружения, а также расположение огневых точек уличной обороны и проявила две эти пленки. Дважды она встречалась с Валентином Евдокимовым, который помимо сведений о продукции номерного завода подготовил схему расположения его цехов.

«Скорее бы сдать пленки и сведения, — думала Голосницына. — Отделаться бы. И деньги обещали подбросить, а все никого нет. Что случилось?»

Возвращение Натальи в квартиру она встретила спокойно. Доронина после болезни стала более приветливой и общительной, несколько раз даже посидела с ее знакомыми. Жизнь — она ломает слишком гордых, а голод не шутка.

Голосницына ждала… В последних числах апреля, в сумерках, позвонили по телефону. А потом явился командир с капитанской шпалой в петлицах. Он назвал пароль и отрекомендовался Николаем Андреевичем, приятелем Анатолия Федоровича. Затем передал ей небольшую фотографию мужа, на обороте которой Зина, когда Анатолий приезжал в последний раз, своей рукой написала кличку, присвоенную ему немецкой разведкой: Атлет.

Николай Андреевич поинтересовался у Голосницыной, живет ли кроме нее кто-нибудь в квартире и где сейчас находится соседка? Узнав, что Наталья Семеновна отдыхает у себя в комнате, заметил, что пока не хотел бы встречаться с ней.

Капитан держал себя корректно, сдержанно, осторожно, но чувствовалась в нем уверенность в своих силах. Поболтав минут двадцать о том о сем, словно он не был агентом абвера, а действительно пришел к ней в гости, капитан сказал, что сейчас вынужден покинуть ее: занят другим, важным делом. Но им необходимо серьезно побеседовать. Для этого нужно встретиться на другой день в двенадцать часов, здесь же, у нее на квартире.

— Вы можете освободиться от работы под благовидным предлогом?

— Что-нибудь придумаю, — улыбаясь ответила Голосницына.

В том, что навестивший ее капитан является человеком, которого она ждала, Голосницына была уверена. Его солидный вид, умный и спокойный разговор произвели на нее отличное впечатление. А что не пришел сам Анатолий, так это даже удобнее. Опять пришлось бы его прятать, как в тот раз, что-то придумывать в случае, если попадется он на глаза Дорониной.

Зинаида не скрывала от гостя своего хорошего настроения: оставляла его поужинать и даже предложила отдельную комнату для ночлега. Но он отказался, поблагодарив за внимание.

Голосницына осталась одна. Настроение у нее испортилось. Должны же они понять, что ей нужны деньги! Много денег! Очень много денег! Продукты добывать трудно, а платить за них приходится дорого. А ведь ей еще нужно угощать полезных людей.

— Ничего. Сегодня не удалось — завтра напомню!

Укладываясь спать, уже раздетая, она подошла к зеркалу и потянулась.

— А он ничего, симпатичный мужик! Пожалуй, с ним будет поинтереснее, чем с Анатолием.

…Утром следующего дня Голов доложил Воронову, что Голосницына заболела; начальник госпиталя разрешил ей несколько дней отлежаться.

Воронов вполголоса сказал:

— Каждому свое лечение: одному отлежаться, другому отсидеться. Интересно, какое лечение ей пропишет трибунал?


В квартире у Голосницыной — полная тишина. Когда Наталья уходила утром на работу, Зинаида вышла вместе с ней. Но скоро вернулась. Сняла военную форму и перебрала в шкафу платья — все не решалась, какое надеть. Остановилась на сером шерстяном. Оно ей шло.

В полдень раздался звонок. Николай Андреевич был, как и вчера, чисто выбрит, по-прежнему любезен, по-военному подтянут и спокоен.

Разглядывая его, Голосницына подумала: «Вот это школа! Настоящий разведчик!»

Николай Андреевич попросил показать ему, на всякий случай, расположение комнат, выход во двор с черного хода.

— Теперь побеседуем и кое-что уточним, — сказал Николай Андреевич. — Анатолий Федорович после большой и трудной работы отдыхает. Его наградили за выполнение задания по Ленинграду. Вам это приятно знать?

— Представляю себе, как он отдыхает, — засмеялась Голосницына. — Он так любит поволочиться за женщинами. Ну что ж, война все спишет.

— Нет-нет… Он только отдыхает. Он заслужил этот покой! — очень серьезно ответил агент.

— Как же вы устроились? Может быть, все-таки у меня…

— Нет, нет. Я нахожусь в одной воинской части под Ленинградом, и от вас не скрою, что там же мой помощник сидит с радиостанцией, так что менять явку нет смысла. Торопить с заданиями вас не буду, но меня интересует уже проделанная вами работа. Какими данными вы располагаете, что сделал Валентин Евдокимов, все ли благополучно с рацией в Ольгине? Словом, все-все…

Зинаида сообщила, что сама она с большим трудом засняла корабли, стоявшие на Неве, и оборонные сооружения в городе. С Валентином же Николай Андреевич может встретиться в любой день, даже сегодня. Если нужно, его пригласят сюда. В Ольгине чемодан с рацией находится в полной сохранности: она там побывала. Так что — «всё в ажуре».

Зинаида Петровна настояла, чтобы Николай Андреевич выпил горячего чаю, и тут же стала извиняться, что, кроме леденцов, ничего другого предложить не может. За чаем она всплакнула, жалуясь на трудную жизнь:

— Ох, если бы вы знали, как тяжело молодой женщине быть одной. Тоска! Вам, мужчинам, легче, чем нашей сестре.

— Я вас понимаю! Вы, должно быть, соскучились по Анатолию? — сочувственно спросил Николай Андреевич.

— Понимайте, как хотите, — вытирая слезы, кокетливо ответила Зинаида. И тут услыхала то, о чем мечтала: Николай Андреевич сказал, что должен передать деньги и еще нечто «для подкрепления здоровья».

— Но сегодня по ряду причин я не захватил денег. При следующей встрече обязательно всё вручу… Да, чуть не забыл, — он многозначительно поглядел на нее, — от старого друга Федора Шамрая передаю вам большой привет. Федя просил сказать, что всегда помнит о вас и не теряет надежды встретиться.

— А, Федя… Ну, как он там? — спросила Голосницына.

— Ничего, процветает, — ответил разведчик.

Зинаида Петровна не решилась спросить, сколько ей прислали денег. «Ну ничего, я еще доберусь и до твоего кошелька и до тебя. Еще попадешься мне в руки!» — с удовольствием подумала она и переменила тему разговора:

— Да, а что передать Валентину? Я сегодня с ним говорила по телефону.

— Давайте так сделаем. То, что вы сообщили, — для нас важно. Но, к сожалению, все запомнить невозможно. Поэтому основное изложите на бумаге. Все подготовьте, а завтра мне передадите вместе с пленками. Я буду не один, и мне легко будет через друга все переправить куда следует. Будет очень хорошо, если бы заодно пришел и Валентин. Тут же вы оба получите деньги.

Подумав, Николай Андреевич добавил:

— Кстати, завтра я буду свободен только к пяти вечера. В это время, вероятно, будет дома ваша соседка. Поэтому подскажите, где лучше встретиться.

Зинаида Петровна предложила свидание на Петроградской стороне, у Ботанического сада: там она когда-то встречалась с Шамраем. Она придет туда вместе с Валентином и захватит с собой все нужное. На этом договорились. Осторожный Николай Андреевич попросил ее прийти на свидание в военной форме. Так будет удобнее.

В случае артиллерийского обстрела или воздушного налета встреча переносилась с пяти на шесть тридцать, но, во всяком случае, не позже семи часов вечера. Если же она не придет, он будет думать, что ее задержали.

— Но это будет вечер. Как же я доберусь одна домой? Вы меня не оставите одну, проводите? Ведь вы будете свободны? — допытывалась Зинаида Петровна.

— Разве можно такую женщину, как вы, да еще в такое время, одну оставить вечером на улице? Обязательно доставлю вас по назначению, — галантно отозвался агент. — Кстати, вы мне говорили, что в вашей работе встречались большие трудности. Расскажите, Там должны всё знать. Всё…

— Главная трудность, пожалуй, в том, что я совсем чужая среди людей, — серьезно ответила Зинаида. — Народ ненавидит… фашистов… Простите, что я так выражаюсь. Люди не верят в то, что Ленинград будет взят. Если бы узнали, кто я такая, меня бы растерзали на месте. Так что в НКВД я бы уже не попала, — грустно призналась она. — Вообще все сейчас такие патриоты, что только смотри в оба… Я вам сказала правду для того, чтобы вы и ваши начальники там ценили нас… Может быть, вам что-нибудь не понравилось, но я должна сказать правду, вы сами просили.

— Правильно сделали, — заметил Николай Андреевич. — То, что вы мне сообщили, очень важно. Мы об этом обязательно будем помнить.

Когда Наталья пришла с работы, Зинаида пожаловалась на болезнь: головная боль, озноб. Кроме того, она целый день ничего не ела и сильно проголодалась.

Наташа дала ей пирамидону, напоила горячим чаем…

На следующее утро Зинаида, выйдя на кухню, сообщила соседке, что ей уже стало лучше, но на службу она не пойдет. Отлежится, а потом сходит в госпиталь к врачу.

Доронина попрощалась с ней, пожелала выздороветь и ушла.

Сразу после ухода Дорониной Зинаида позвонила Валентину, чтобы в четыре часа он ждал ее на углу Кировского и Большой Пушкарской: «Я еще вчера предупреждала тебя, что понадобишься: брат приезжает». Он ее понял. Затем она села писать. Исписав четыре листа папиросной бумаги, свернула их в трубочку, вложила в футляр от термометра. Кассеты с пленками завернула в белую бумагу и положила в карман шинели. Так лучше. В случае чего можно незаметно выбросить в снег.

Она беспокойно ходила по комнате, ожидая назначенного часа. Уж больно много пьет Валентин в последнее время. Она боялась, чтобы он чего-либо не натворил. Надо бы о Валентине все рассказать капитану и посоветовать: пока не поздно, убрать его каким-нибудь способом. А то он сам завалится и других за собой потащит.

Около четырех Зинаида вышла из дому и пошла по направлению к Кировскому проспекту. На углу ее ждал мужчина среднего роста. На нем было серое короткое пальто, черная шапка-ушанка. Валентин Евдокимов на сей раз был чисто выбрит, но по его помятому лицу и опухшим векам видно было, что накануне он изрядно выпил.

— Кто приехал? Идти далеко?

— Пойдем к Ботаническому. Совсем другие, ты их не знаешь!

Когда Голосницына и Евдокимов подошли к Ботаническому саду, они заметили идущих навстречу военных.

— Это не они? — поинтересовался Евдокимов.

— Сейчас посмотрю! — И она стала напряженно всматриваться в идущих.

Ни Евдокимов, ни Голосницына не заметили, как к ним сзади подоспели два человека, а когда заметили, было уже поздно. Четыре сильные руки схватили их за локти. Приблизились и те, кто шел им навстречу, Тихий повелительный голос приказал:

— В машину!

Голосницына и Евдокимов настолько растерялись, что, не успев даже сказать что-нибудь, оказались в легковой машине. Напротив них, на откидных местах, сидели два автоматчика. Дверцы захлопнулись. Черный «ЗИС», рванув с места, на большой скорости помчался по Кировскому в сторону площади Революции.

И тут же в кабинете Полякова раздался телефонный звонок:

— Товарищ старший майор! Операция прошла благополучно, согласно плану. Заняла три минуты. Едут к вам.

— Хорошо, Воронов! Молодцы! Приступайте к обыскам на квартирах. Помните: на Большой Пушкарской все должно остаться так, как будто ничего не произошло.

— Есть!

Через пятнадцать минут Голосницыну и Евдокимова принимал комендант, который предъявил им ордера на арест. Обмякший Евдокимов, нахмурив брови, молча расписался на ордере. Но Голосницына успела прийти в себя. Поднявшись со скамьи, она шепнула Валентину: «Приятели. Любовная связь», — и осторожно бросила в мусорный ящик футляр от термометра и маленький сверток. И сразу начала протестовать против задержания:

— Это недоразумение! Не имеете права!

Помощник коменданта вежливо заметил:

— Гражданка, напрасно разбрасываете вещи! Подымите их и положите на стол.

Она бросила на стол футляр и сверток, зло посмотрела на всех, опустилась на скамью и попросила воды.

Поздно ночью Воронов и Голов докладывали Полякову результаты обысков: обнаружены пленки, уже проявленные, фотоаппарат, разведывательные данные, деньги — у Голосницыной, план военного завода и образец гранаты — у Евдокимова.

— Группа в Парголове взята, — в свою очередь сообщил им Поляков. — Она и шла за всем этим добром.

— С рацией взяли? — заинтересовался Воронов.

Поляков кивнул.

— А в Ольгино группу пропустим. Так лучше будет.

Он сделал паузу.

— Военный Совет фронта отметил, что мы оказали большую помощь командованию. Теперь все зависит от Морозова и Волосова.

На следующее утро в госпитале на месте Голосницыной сидела новый секретарь — молодая девушка в военной гимнастерке. На доске объявлений был вывешен приказ начальника госпиталя. В одном из пунктов указывалось, что Голосницына Зинаида Петровна, в связи с тяжелой болезнью и эвакуацией в тыловой госпиталь, освобождена от занимаемой должности.

Глава 9

Последние дни апреля были теплыми и солнечными; приближение весны чувствовалось все сильнее. И особенно за городом: сосны и ели, умытые дождями исогретые солнцем, стали зеленее и наряднее. Ветки деревьев тяжелели от набухающих почек. Прилетели скворцы.

Но ленинградцам приходилось нелегко. Враг усиливал артиллерийские обстрелы и бомбежки с воздуха. Разрушались дома. Гибли люди. И, если бы не наша зенитная артиллерия и авиация, городу пришлось бы совсем плохо… В предмайские дни Озолинь находился в Ольгине. Несмотря на хорошую погоду и чистый воздух, он чувствовал себя неважно: усилился кашель, давило грудь, трудно было дышать. Он и раньше худо переносил наступление весны, но нынче было особенно тяжело.

«Надо выдержать, перебороть болезнь!» — внушал себе чекист. Он уже третий день находился в Ольгине, еще раз проверил и уточнил с Волосовым и другими товарищами все детали предстоящей операции. Оставалось только терпеливо ждать, ничем не выдавая себя, чтобы не спугнуть фашистских лазутчиков.

Озолиня и Волосова беспокоило больше всего: не струсит ли Прозоров? Хватит ли у него мужества? Если он подведет, то операция будет провалена и сам он может погибнуть. Вооруженные шпионы не посчитаются ни с чем, чтобы уйти от преследования.

Прозоров в эти дни очень нервничал и волновался, но всеми силами старался казаться спокойным. Он твердо решил, что сделает все, но не выпустит немецких агентов. Если нужно будет — не пожалеет своей жизни. Так он и сказал Волосову:

— Я не такой, как раньше! Я покажу фашистам, какой я шпион. Я советский человек, такой же, как все, и я тоже хочу драться с фашистами!

После тяжелых событий этой зимы Прозоров послал Кате письмо. Он не обмолвился ни словом о том, что с ним произошло, но писал, что, находясь в блокаде, понял многое и вместе со всеми будет делать все, чтобы приблизить победу. Катя не замедлила с ответом. В конце письма стояла приписка: «Сережа! Ты становишься настоящим мужчиной!» Впервые он слышал от Кати такие слова. И это придало ему новые силы.

Прозоров доверчиво поделился своей радостью с Волосовым, показал ему письмо.

— Видите, Катя верит в меня, — сказал он с гордостью, — а вы верите мне?

— Верю и рад за вас, — просто сказал Волосов, крепко пожав Прозорову руку.

Почему-то Прозоров был убежден, что фашистские агенты, как и в прошлый раз, посетят его ночью или рано утром, поэтому он плохо спал, часто просыпался, прислушиваясь ко всякому стуку. А они появились неожиданно в вечерний час.

Их выбросили на парашютах, на рассвете, в районе Сестрорецка. Приземлившись в лесу, шпионы спрятали парашюты, отсиделись до утра, привели себя в соответствующий вид и пошли в Ольгино. К Прозорову они зашли не сразу, а некоторое время издали наблюдали за его домом. Лишь после того как убедились, что он один и что им не угрожает опасность, — постучались.

Прозоров подал Волосову, находившемуся поблизости, условный сигнал и стал принимать «гостей».

Неторопливо и придирчиво проверил их пароль, потребовал, чтобы они назвали лиц, от имени которых пришли, и только после этого промолвил: «Теперь все в порядке! Чувствуйте себя как дома. О делах — потом!»

Он вел себя спокойно, уверенно, как человек, знающий свое дело, который сообразуется с условиями конспирации лучше, чем они, и знает, когда и как надо поступать. Словом, сразу же инициатива оказалась в его руках. Он задернул занавески на окнах и повелительным тоном сказал:

— Раздевайтесь. Умывайтесь. Будем ужинать. Из дома никуда не выходить. За вашу безопасность отвечаю я. Кстати, как вас величать?

Один назвался Петром, второй Андреем. Петр сказал Прозорову, что они моложе его и поэтому в обращении к ним отчество не обязательно.

Когда разведчики умывались, Прозоров, поднося им чистые полотенца, словно невзначай полюбопытствовал:

— Что-то вас так долго не было? Я не знал, что и думать.

— Так получилось. Надо было все заучивать заново. Ждали документов, — нехотя ответил Андрей.

— Вы думаете, что все так просто? — проворчал Петр.

— Безусловно нет, ваше дело сложное, — согласился Прозоров и этим расположил их к себе.

За ужином разведчики открыли две банки мясных консервов, поставили на стол флягу со спиртом и, полагая, что находятся вне опасности, изрядно выпили. Развязались языки. Шпионы наперебой хвастались тем, как хорошо им платят и как здорово они «гуляют» в свободное время.

Прозоров слушал, поддакивал.

В конце ужина он заметил:

— Когда все уляжется, я постараюсь здесь вам тоже устроить хорошую гулянку. Конечно, у нас не так шикарно, но все же повеселимся.

Перед тем как уложить пьяных шпионов спать, Прозоров поинтересовался, что необходимо спрятать. Тот, который назвал себя Андреем, дал ему небольшой чемодан, заметив, что с ним надо обращаться осторожно. Сергей Иванович спрятал чемодан в чулане. Дверь он запер на замок, а ключ повесил за картиной.

Когда разведчики лежали в кроватях, Прозоров вдруг весело сказал:

— Да! Чуть не забыл. Я же чаем напоить вас хотел, сейчас угощу!

— С удовольствием выпьем.

На кухне он незаметно всыпал им в чай снотворного. Чай распили не спеша. Снотворное возымело свое действие, и вскоре разведчики крепко уснули. Руки они держали под подушками, где наготове были заряженные пистолеты.

Не спал только Прозоров. Он лежал в кухне на диване с закрытыми глазами. На столике напротив окна тусклым светом горела свеча. Сергей Иванович знал, что дом оцеплен. Чекистам осталось только бесшумно проникнуть в кухню и комнаты через дверь с улицы и через вторую дверь со двора. Он специально их оставил незапертыми, но на всякий случай вручил Волосову два ключа.

Все совершилось мгновенно: Озолинь и Волосов стояли у кровати спящих немецких разведчиков, направив на них дула пистолетов. Другие два сотрудника осторожно достали из-под подушек оружие. Когда шпионы очнулись и с трудом открыли глаза, то им ничего не оставалось, как покорно поднять руки. Внезапность ошеломила их.

Арестованным приказали одеться. Тут же был составлен протокол об изъятии большой суммы денег, оружия, двух радиопередатчиков и другого шпионского снаряжения. Их вывели на улицу. Усадили в большую, крытую грузовую машину. Она сразу же рванула с места, выехала на шоссе и взяла направление на Ленинград.

Взволнованный и счастливый, Прозоров смотрел вслед отъезжавшей машине. Вместе с ней уходили в безвозвратное прошлое его колебания и ошибки.

Отправив арестованных, Озолинь и Волосов подошли к Прозорову и крепко пожали ему руку. Озолинь, направляясь к машине, спросил:

— Может быть, хотите уехать из Ленинграда к семье?

— Нет! Я свою семью буду встречать в Ленинграде, — ответил Прозоров.

Чекисты уехали. Опять стало тихо. Люди в поселке спали и даже не подозревали о том, что произошло только что. Прозоров стоял и думал, что война — это великое испытание. Она закаляет людей, раскрывает их души.

Он вспомнил об одном разговоре, услышанном на днях в очереди. Машина с хлебом задержалась где-то в пути. И люди, чтобы скоротать время, говорили о всяком. Больше, конечно, о войне. Один пожилой человек рассказал о таком случае.

В поселке до войны жила семья. Старик работал столяром, хорошо зарабатывал и жил в достатке. Несмотря на это, все ворчал и часто многим был недоволен. Сердитый был старик и острый на язык. Когда, бывало, разойдется, то и Советской власти доставалось. Его за это некоторые звали «контриком». Близкие же и знакомые советовали попридержать язык за зубами, а то, неровен час… Время было неспокойное. Старик в таких случаях чаще всего отмалчивался, а иногда, посмеиваясь, говорил: «Ничего, сочтемся». И вот война. Наступили тяжелые дни. Поднялся утром старик, сложил весь свой инструмент и взялся укладывать вещевой мешок.

«Ты это куда собрался?» — спрашивает его жена.

«Как куда? — отвечает столяр. — Туда, куда и все. Иду в народное ополчение воевать против немцев!»

Не хотелось ей отпускать старика. И, недолго думая, сказала ему:

«Ты же ругал Советскую власть и все был недоволен. А теперь воевать собрался? Сиди уж дома!»

Подошел он к ней, положил руки на плечи и говорит:

«Я тебя и детей тоже ругал, когда видел, что в доме непорядок. А разве я вас не люблю? Любил — и ругал. Моя власть, поэтому и ворчал. Хотел, чтобы еще лучше было. Если бы власть была мне чужая, то тогда ее и не ругал бы».

Пошел старик на войну, а недавно получила жена письмо, что его наградили орденом. Вот как оно бывает в жизни.


Поляков собрал у себя большую группу работников для подведения итогов операции. Здесь были Озолинь, Ворохов, Голов и Волосов.

— Операцию можно считать законченной. И на сей раз абвер просчитался! — говорил Поляков. — Ему это еще дорого обойдется. Мы сделаем все, чтобы он считал, что его резидентура в Ленинграде действует. Мне звонил сегодня Морозов из Малой Вишеры: на переднем крае задержана третья группа агентов. Теперь идите и отдыхайте. Завтра нас ждет другая работа.

Когда все расходились, Поляков окликнул Озолиня:

— Вы мне нужны! Хочу вам кое-что сказать.

— Слушаю, Александр Семенович.

— Из Ленинграда не надумали уезжать?

— Даже не думал, — поспешил ответить Озолинь.

Поляков лукаво посмотрел на Озолиня:

— Когда вы были в Ольгине, мне из Москвы звонили, что согласны утвердить вас в должности. Но… — Он подошел близко к Озолиню и по-дружески сказал: — Придется опять полежать в стационаре. Звонил Ямпольский, настаивает. Необходимо в порядке профилактики.

Часть вторая

Глава 1

Поляков и Морозов засиделись допоздна. Они читали и перечитывали материалы докладной записки Военному Совету фронта. В докладе, занимавшем несколько десятков страниц, были собраны данные о подрывной деятельности гитлеровской разведки и контрразведки. Эти данные говорили о многом.

В пятом часу утра Александр Семенович подошел к окну, распахнул его настежь. Прохладный утренний воздух ворвался в прокуренный кабинет, взбодрил, освежил заработавшихся чекистов.

Белые ночи уже властвовали над городом, и в этот предрассветный час Александру Семеновичу вдруг на какую-то минуту показалось, что нет войны, нет блокады, — так мирно и тихо спал город.

Поляков стряхнул с себя мгновенное оцепенение. Есть война. Есть блокада. Есть обстрелы и бомбежки. И сегодня, и завтра, и послезавтра будут падать снаряды и бомбы. И сегодня, и завтра, и послезавтра будут разрушаться дома, будут гибнуть мирные жители.

Вот и сегодня — он проходил по улице…

От прямого попадания снаряда рухнул дом недалеко от Литейного. Стена, выходившая на улицу, обвалилась полностью, но перекрытия сохранились. На третьем этаже, на краю, застряла детская кроватка с беспомощно висящим куском одеяла.

Поляков видел, как ленинградцы, проходя мимо дома, молча сжимали кулаки. Какая-то маленькая старушка, увидев кроватку, перекрестилась и громко сказала:

— Изверги проклятые! Постигнет вас кара божья!

В ответ другая старая женщина расстегнула исхудалой рукой воротничок поношенной кофты, сняла с морщинистой шеи крестик и ожесточенно бросила его на землю. Глаза у нее были сухие. Она зло закричала:

— Где бог? Если бы он был, не допустил бы, чтобы Гитлер нам столько горя принес!

Еще одна женщина, стоявшая рядом и горестно рассматривавшая разбитый дом, наклонилась, подняла крестик и протянула его бросившей:

— Возьми. Так нельзя. Грешно.

— Не возьму! — отшвырнула крест старушка. — Каждый день я молилась, каждый день просила у него не дать умереть Вареньке, моей внучке. Умерла Варенька. И все у меня умерли. Я одна осталась. Хватит молиться!

В лице женщины, в ее голосе было столько горя, что все замолчали…

Морозов тоже подошел к окну. Теперь они стояли рядом. Морозов опустил голову. Он вдруг до боли ясно увидел себя с сыном на воскресной прогулке по Неве. Сынишка так любил кататься на речном трамвае. Не будет теперь этих воскресных прогулок. Нет больше сына.

Поляков внимательно посмотрел на Морозова, прошелся по кабинету. Потом подтянул ремень, одернул гимнастерку, застегнул воротничок. Поляков умел заставить себя работать в любое время суток, как бы тяжело ему ни было, и приучал к этому своих подчиненных. Он сел за стол и взглядом дал понять Морозову, что надо продолжать работу. Морозов взял в руки папку с бумагами и вернулся к незаконченному докладу.

У Александра Семеновича Полякова было много забот в эти дни. Командование фронтом приступило к разработке планов боевых операций по освобождению Ленинграда от вражеской блокады. Замысел командования, все его мероприятия необходимо было во что бы то ни стало скрыть от противника. Надо было отвлечь врага операциями местного характера, спутать его карты и тем самым обеспечить внезапность наступления.

Обстановка на фронте, положение в осажденном городе выдвигали перед Ленинградской контрразведкой сложные и ответственные оперативные задачи.

Поляков, обсуждая с Морозовым и Вороновым план действий, неоднократно подчеркивал:

— Ни один шпион не должен проникнуть в Ленинград. Если мы прозеваем и гитлеровцам удастся заслать своих агентов к нам в тыл, если они проберутся в штабы воинских соединений, в военные учреждения и выведают, что у нас делается, партия и народ никогда нам этого не простят.

В разговорах с сотрудниками Александр Семенович часто вспоминал слова командующего фронтом генерала Говорова, как-то сказанные им на Военном Совете, о том, что освобождение Ленинграда от вражеской блокады сыграет немалую роль в разгроме фашистских войск и на всех других фронтах Отечественной войны.

— …Разрешите продолжать, Александр Семенович?

— Да, — ответил Поляков. — Доложите о фактах, которые собраны из показаний разоблаченной немецкой агентуры. Какие разведывательные организации врага действуют против нас сейчас? Каковы планы их действий на будущее?

— На известных вам материалах я останавливаться не буду. Доложу только самые последние данные. Они подтверждают, что специально созданные на территории Прибалтики разведывательные школы ведут подготовку шпионских кадров для действий против войск Волховского и Ленинградского фронтов. Активно разворачивает свою работу сто четвертая абверкоманда, во главе которой стоит подполковник Ганс Шнайдер. Стала до некоторой степени проясняться и деятельность штаба морской разведки, размещающегося в Таллине.

Поднявшись со стула, Морозов протянул Полякову небольшую папку. Александр Семенович развернул ее. В папке лежало несколько листков бумаги, отпечатанных на машинке, и какой-то план.

— Что это? — оживился Поляков. Он быстро просмотрел содержимое папки, затем внимательно начал читать листок за листком. Поднял глаза на Морозова:

— Расскажи-ка подробнее.

— Таллинский штаб морской разведки возглавляет опытный гитлеровский разведчик Целлариус. В подчинении штаба находится несколько разведывательных школ. В этих школах одновременно готовится большое количество шпионов и диверсантов для последующей заброски на различные участки Ленинградского фронта и Балтийского флота. Еще одно важное обстоятельство: стало известно, что Целлариус ведет подготовку к взрыву Шепелевского маяка, которым контролируется вход кораблей на Кронштадтский рейд. Кроме того, Целлариус разрабатывает операцию, результатом которой должен быть захват сторожевого рейдового катера. Диверсанты должны проникнуть в Кронштадтскую базу на этом катере с целью уничтожения отдельных военных кораблей Балтийского флота.

Поляков внимательно выслушал доклад Морозова. Подумав несколько минут, спокойно сказал:

— Вот что, подлецы, задумали! Немедленно сообщите об этих данных Военным Советам фронта и Балтийского флота. Адмирал Трибуц со своими моряками сумеет так ответить Целлариусу, что тот и думать забудет про Шепелевский маяк. Мы им в этом поможем своими средствами. А теперь — немедленно идите отдыхать.

— До свидания, Александр Семенович, — улыбнулся Морозов и направился к выходу. Когда он был уже у дверей, Поляков напомнил ему:

— Подготовку к сеансу скоро закончите?

— Рация уже на ходу, — ответил Морозов. — Полностью изучен радиопочерк. Еще раз проверю и завтра окончательно доложу.

Дверь за Морозовым закрылась. Поляков аккуратно собрал со стола все бумаги и запер их в сейф. Потом, по укоренившейся раз и навсегда привычке, еще раз осмотрел стол. На столе не должно остаться ни одной бумаги.

Укладываясь спать на койке, стоявшей тут же в кабинете, Поляков еще раз подумал о Морозове и о других своих сотрудниках, как и он сам работающих дни и ночи. А ведь всем им трудно, у каждого свое горе, своя беда. Только вчера младший лейтенант Мария Павлова получила извещение о том, что ее муж умер в госпитале, а двое детей и старая мать где-то далеко в тылу и вот уже два месяца от них нет писем. Надо что-то сделать.

Разные мысли и заботы не давали Полякову заснуть. Слишком много было дел, слишком усложнились судьбы людей в тяжелейших условиях этой жестокой войны. Надо было во всем разобраться, надо было ничего не забыть.

Александр Семенович вспомнил, что еще вчера утром к нему приходил начальник финансовой части и доложил, что получено письмо от жены старшего лейтенанта Андреева, в котором она пишет, что муж уже второй месяц не оформляет денежный аттестат и она сидит без денег. И в этом необходимо ему, Полякову, разобраться. Может быть, это просто оплошность. А возможно, что-то другое, гораздо более серьезное.

Не выходил из головы поступок одного чинуши из отдела кадров. Уполномоченный Ковалев, прибыв с передовой, обратился с просьбой помочь ему разыскать его семью, которая была эвакуирована куда-то на восток. Так «чиновник» заявил, что это не входит в его обязанности. Хорошо, что вовремя подоспела инспектор отдела кадров — чуткая, заботливая женщина. Она обещала Ковалеву выполнить его просьбу.

Последняя мысль Александра Семеновича перед тем, как заснуть, была о том, что нужно завтра, обязательно завтра, заскочить в стационар к Озолиню и успокоить его. Лев Давыдович жаловался по телефону, что Озолинь очень нервничает, — боится, как бы его не отправили в тыл.

Глава 2

Несколько раз фашистский разведывательный центр выходил в эфир на поиски своих ленинградских «корреспондентов», несколько раз пытался установить с ними радиосвязь, но они не отзывались на условные позывные. Наконец из района Ольгина была передана радиограмма следующего содержания: «Прибыли и устроились благополучно. Все родственники здоровы. Приняли нас хорошо. Чинили станки[25]. В исправности только один. Приступили к работе».

Фашисты передали так называемую «квитанцию» — шифровку, подтверждающую получение радиограммы, — и пожелали дальнейших успехов.

Вслед за первой радиограммой последовала вторая, третья, четвертая. Радиопередатчик регулярно, примерно раз в семь — десять дней, выходил в эфир из разных пригородных точек Ленинграда. Он передавал в фашистский разведывательный центр «шпионскую» информацию, которая содержала вымышленные, но по видимости весьма важные данные. В свою очередь, разведцентр благодарил своих «корреспондентов» и всячески подбадривал их.

Игра становилась серьезнее и серьезнее. В радиограммах передавались противнику всё новые и новые сведения. В одной из них сообщалось, что установлена связь с надежными людьми, с помощью которых можно устроиться на работу на военные заводы и в госпитали. В другой — осторожно намекалось на возможность проведения широкого фронта диверсионных и вредительских актов. «Корреспонденты» требовали присылки необходимых документов, взрывчатых средств, денег.

Отвечая на эти просьбы, немецкий разведывательный центр предлагал доставить все необходимое снаряжение самолетом и сбросить на грузовом парашюте в заранее обусловленном месте.

«Корреспонденты» не соглашались с таким способом доставки. Они настаивали на присылке связников. Они убеждали разведцентр, что доставка снаряжения с помощью связников является более надежной, что парашют легко может попасть в другие руки, а это, в свою очередь, может повлечь за собой полный провал всей операции.

В каждой радиограмме «разведчики» жаловались на нехватку питания для рации, сообщали о риске, которому они могут подвергнуться, если попытаются достать это питание на месте. Жаловались на недостаток денег и продуктов.

В одной из радиограмм «разведчики» сообщили, что в связи с экономией питания они будут реже выходить в эфир. Однако желаемого воздействия на центр эти сообщения пока не оказывали: он все откладывал и откладывал присылку связников, ссылаясь на различные трудности.

Воронов и Волосов буквально извелись за это время. Приходилось тщательнейшим образом продумывать каждое слово радиограмм, да еще и согласовывать их в нескольких инстанциях. Нужно было подбирать такой материал, чтобы он интересовал противника и в то же время вводил его в заблуждение.

Поляков и Морозов не раз требовательно напоминали:

— Смотрите. Гитлеровцы наверняка будут проводить перепроверку, используя все возможности: пленных, предателей, доставшиеся им архивы. Обязательно учтите это. Тщательно взвешивайте каждое слово радиограмм. Продумывайте их стиль, старайтесь представить себе то впечатление, которое они могут произвести на противника. Не переигрывайте. Успех этой операции всецело зависит от вас.

Иногда Александр Семенович, просмотрев текст очередной радиограммы, откладывал ее в сторону и резко говорил:

— На дурака сработано. Не поверят этому. Имейте в виду, противник не глупее нас с вами. Нужен другой текст. Более умный, более правдоподобный. Идите подумайте, поработайте еще, а потом вместе обсудим.

Думать иногда приходилось подолгу. И у Морозова, и у Воронова, и у Волосова эта «радиоигра» постоянно не выходила из головы. А ведь кроме «радиоигры» у них была другая работа, которая тоже требовала сил и энергии.

…Второе военное лето подошло к концу. Наступил сентябрь. Лучи солнца еще освещали израненный город, его прекрасные проспекты и набережные. Людей на улицах было не так много, как в мирное время, но ведь зимой их вообще почти не было видно. А теперь работал Сад отдыха, и там бывало многолюдно. Всегда при переполненном зале шли спектакли в Театре музыкальной комедии. В эти дни там готовилась новая постановка «Раскинулось море широко». В спектакле среди действующих лиц были контрразведчики. Моряки Балтийского флота помогали им разоблачать фашистских шпионов, засланных в осажденный город.

На обсуждении пьесы присутствовали ленинградские чекисты. Был и Морозов. Художественный руководитель театра Николай Яковлевич Янет обратился к ним с просьбой, чтобы они, как профессиональные разведчики, сделали свои замечания.

Сегодня снова позвонил Николай Яковлевич: просил зайти — уточнить кое-какие детали. Морозов собрался в театр и уже вышел из кабинета, когда прямо в дверях его остановили Воронов и Волосов. Морозов сразу понял: произошло что-то важное.

И в самом деле, разведчики пришли после очередного сеанса радиограмм не с пустыми руками.

— Антон Васильевич! Разрешите доложить. Клюнуло. — Воронов был искренне рад и ждал, что Морозов тоже разделит его радость.

Но Морозов лишь сухо сказал:

— Заходите.

Он вернулся к своему столу.

— Давайте радиограмму.

Волосов быстро вынул из планшетки листок бумаги с аккуратно переписанным от руки расшифрованным текстом последней радиограммы гитлеровского разведывательного центра.

Морозов закурил, сделал две-три затяжки и стал вполголоса читать:

— «Вашей работой довольны. Представляем к награде. Берегите питание для особо важных сообщений. Все необходимое для дальнейшей работы вышлем в ближайшее время. День выброски людей и груза уточним дополнительно».

Воронов и Волосов не спускали глаз с лица начальника, ожидая поздравления с успехом. Но Морозов не торопился проявлять восторги. Он читал и перечитывал радиограмму врага, вчитывался в каждое слово и, чем больше вдумывался в смысл лежащего перед ним документа, тем серьезнее и угрюмее становилось его лицо. Потом он поднялся из-за стола и недовольно сказал:

— Не нравится мне этот ответ. Оттяжка присылки курьера с деньгами, питанием для рации и всем необходимым становится подозрительной. Если они всерьез дорожат своей агентурой в Ленинграде — а они должны ею дорожить, не так уж много в Ленинграде нераскрытых агентов! — то почему тянут? Тут что-то не так! Будем ждать. Подготовьте им информацию поважнее, но пока ничего не передавайте.

Воронов и Волосов, вначале обрадовавшиеся немецкой радиограмме (шутка ли: «представляем к награде»), были несколько ошарашены выводами Морозова. Но «холодный душ» оказался как нельзя более кстати. Радоваться было действительно рано. Враг хитер и изворотлив, от него можно ожидать всяких сюрпризов.

И снова контрразведчики вместе с Морозовым проанализировали весь ход операции с самого начала «радиоигры». Всё, буквально всё было проверено и перепроверено. Как будто бы нигде никакой ошибки допущено не было. Придраться не к чему. И все же действия противника настораживали.

— Вы Александру Семеновичу как собираетесь докладывать, по прямому телефону или лично, когда он вернется? — спросил Воронов Морозова. — Интересно, что он скажет? Может, придумает что-нибудь.

— Поляков уже прибыл. Вечером буду у него на докладе, после этого поговорим с вами еще раз.

Воронов и Волосов собрались уже уходить. В это время открылась дверь, и в кабинет вошел Поляков. По-фронтовому одетый, чисто выбритый, улыбающийся, Александр Семенович только что вернулся из Рыбацкого. Там у него состоялась встреча с командующим Ленинградским фронтом генералом Говоровым, членом Военного Совета фронта Алексеем Александровичем Кузнецовым и командующим армией генералом Свиридовым. Все, кто был на этой встрече, остались довольны оперативной информацией Полякова. И сейчас он был в приподнятом настроении, ему хотелось поделиться своей радостью с подчиненными, потому что те теплые слова, которые он только что выслушал, в первую очередь относились к его сотрудникам.

Но не успел Александр Семенович сказать и двух слов, как его прервал оглушительный взрыв. Где-то поблизости разорвался тяжелый снаряд. Начинался очередной артиллерийский обстрел района.

— Прячьте бумаги в сейф и немедленно в бомбоубежище! — приказал Поляков. Заметив смущенный вид Воронова и Волосова, спросил: — Что произошло? Докладывайте.

Волосов растерянно посмотрел на Морозова.

— Получена новая радиограмма, — сказал Морозов.

Дождавшись паузы между взрывами снарядов, он быстро открыл сейф, вынул текст радиограммы и протянул его Полякову. Александр Семенович внимательно прочитал радиограмму и, возвращая ее Морозову, сказал:

— Спрячьте обратно. Слышите, что делается? Пошли в бомбоубежище. Если нас здесь накроет снаряд, никакого героизма в этом не будет. Дураками назовут. И правильно назовут. Идемте, идемте вниз. Там и побеседуем.

Они спустились в бомбоубежище. В небольшом отдельном помещении, хорошо приспособленном для работы во время длительных артобстрелов, Поляков сначала выслушал мнение Морозова, а потом заговорил сам:

— Ничего страшного нет. Унывать нечего. Мы хитрим, и они хитрят. Иначе и быть не может. На войне как на войне. Никаких оплошностей мы не допустили. Это совершенно точно. Продолжайте действовать по выработанному плану. Не следует их торопить. Дайте им время все взвесить, все продумать. За Ольгином необходимо усилить наблюдение. За Большой Пушкарской тоже. Как чувствует себя Прозоров? Как Наташа Доронина?

— Прозоров держится молодцом, — доложил Воронов. — Сегодня мы с ним виделись. Старается вовсю. Приобретает вторую профессию — радиста. Очень гордится зачислением в часть и присвоением звания «младший сержант». А к Дорониной поехал Голов. Давно уехал, пора было бы ему возвратиться.

— Разыщите его, — приказал Поляков. — Может быть, он застрял наверху.

Морозов набрал номер телефона Голова, но трубку никто не снимал.

Отсутствие Голова вызвало общее беспокойство. Все знали Володю как дисциплинированного, аккуратного работника, знали его привычку всегда докладывать, где он находится. А тут — пропал.

Через несколько минут позвонил дежурный. Трубку взял Поляков. Он слушал молча, и лицо его мрачнело.

— Немедленно машину к подъезду, — сказал он в трубку. — Сейчас выезжаю в госпиталь.

Все удивленно смотрели на Полякова. Таким взволнованным сотрудники его видели редко. А он, поднявшись, затянул потуже ремень и коротко бросил Морозову:

— Голов ранен. Он сейчас в госпитале. Поедете со мной.

Поляков и Морозов быстро вышли на улицу. У подъезда стояла старенькая, потрепанная «эмочка». Шофер Вася Алексеев дремал, положив голову на руль. Он встрепенулся, когда Поляков открыл дверь.

— В госпиталь № 1771, — сказал Александр Семенович, усевшись рядом с Васей. — Постарайтесь как можно быстрее.

Люди, работавшие с Поляковым, умели понимать друг друга с полуслова, умели почувствовать состояние и настроение окружающих каким-то шестым чувством. Шоферу Васе Алексееву не нужно было ничего объяснять. В обычной обстановке Поляков часто разговаривал с ним, расспрашивал его о семье, детях. Сейчас Александр Семенович сосредоточенно смотрел вперед, напряженно думая о чем-то. По расстроенному виду Полякова, по его отрывистому приказанию Вася понял, что случилось что-то серьезное, что сейчас не до разговоров.

В госпитале их встретил полковник Гуляев:

— Сотрясение мозга и ожоги второй степени. Сделано все, что возможно. Надеюсь, все обойдется благополучно. Но несколько недель полежать придется. Заявляю заранее: ни на один день раньше не выпишу. Будет лежать столько, сколько найду нужным.

И, предупреждая просьбу чекистов о том, чтобы увидеть Голова, тоном приказа добавил:

— К нему сейчас нельзя. Категорически. Нужен полный покой. Вас, конечно, интересуют подробности. Голов пострадал не один, с ним вместе доставлен работник милиции. С милиционером можно поговорить: он отделался легким ушибом и небольшими ожогами. Сейчас пойду распоряжусь, чтобы пригласили раненого.

И Гуляев вышел из кабинета.

Вскоре дежурная медсестра привела милиционера.

— Что с вами случилось, товарищ? Расскажите поподробнее, если не трудно. Как ваша фамилия?

— Фамилия моя распространенная — Иванов. Что случилось? Ничего особенного. Стою я на посту, на Литейном, около улицы Некрасова. Обстрел. Прямое попадание — загорается дом. Я собираю сандружинниц. Ну и начинаем с ними вытаскивать все, что можно, из огня. Сначала, понятно, людей. Их, правда, немного было, человек семь. Тут как раз подошел ваш сотрудник, стал нам помогать. Мы уже кончали, и все бы обошлось благополучно, да старичок один чуть не на коленях стал просить: спасите, говорит, мои записи и книги. Ученый какой-то, что ли? А комната его была совсем разрушена, потолок вовсю горел. Он свое: я, говорит, их всю зиму берег, не сжег, неужели сейчас пропадут?! Ну пошли мы, вошли в комнату, дым, все горит, старичок этот мечется, найти ничего не может. Тут как раз и рухнул потолок, горящие балки прямо на нас. Старичка-то мы успели в сторону оттащить, а нам немножко попало. Вот и всё. Больше ничего не было.



За то время, пока Поляков и Морозов были в госпитале, Вася Алексеев от многочисленных знакомых из медицинского персонала успел все разузнать сам. Некоторое время он молча вел машину, а потом не выдержал:

— Голов-то наш геройским парнем оказался. Человек что надо. Только вот теперь непредвиденные трудности возникли. Прямо не знаю, как быть.

— Какие трудности? Ну-ка выкладывай начистоту, — заинтересовался Поляков.

— Танюшка будет скучать. Собирались мы с товарищем Головым зайти к ней в воскресенье. Теперь придется идти одному. Прямо не знаю, что ей сказать.

— Скажите, что он в командировке и вернется нескоро. А про госпиталь ни в коем случае не говорите. Поняли?

— Так точно, Александр Семенович, понял.

Выходя из машины, Поляков коротко приказал Алексееву:

— Зайдите ко мне.

Когда они вошли в кабинет, Александр Семенович подошел к столу, выдвинул ящик, вынул оттуда два кубика концентрата кофе и смущенно протянул их Алексееву:

— От командировочного пайка осталось, больше ничего нет. Передайте Танюше. Разумеется, не от меня. Все понятно?

— Так точно, Александр Семенович.

Глава 3

Еще в первых числах августа фашистский разведцентр получил очередную радиограмму от своих ленинградских «корреспондентов». Она была отправлена из района Всеволожской. Радиограмма содержала «важные» и «точные» сведения об общем положении в Ленинграде, в ней сообщалось также о передвижении войск на Колпинском участке фронта. Кроме того, в радиограмме назывались фамилии командиров частей, базирующихся в районе Колпина. Фамилии сообщались подлинные, но это были люди, уже выбывшие из частей, или раненые, находившиеся на излечении в госпитале № 1771. В конце донесения вновь перечислялись безотлагательные нужды агентов: на исходе деньги, устарели документы, питания для рации осталось на несколько сеансов.

На радиограмму противник ответил кратко: «Ждите указаний».


Капитан Эрлих проснулся поздно. Очень болела голова, ломило все тело, тошнота поднималась к горлу. С трудом встал он с постели, шатаясь подошел к столу, налил большую рюмку коньяку, залпом выпил, но ожидаемого облегчения не почувствовал. Еще сильнее заломило виски, голова трещала, разламывалась.

«Противно, — думал Эрлих. — Зачем я вчера столько пил? И всё — коньяк, коньяк. И Эльза некстати навязалась… Впрочем, не совсем, конечно, некстати, но… Нет, нельзя так много пить! С другой стороны, как не напиться, когда столько неприятностей. Сначала какой-то мерзавец из-под носа украл посылку. Ехал же Мюллер в Мюнхен, надо было с ним послать, была бы в сохранности. Обидно. Жена, наверное, рвет и мечет. (Письмо с подробным списком драгоценностей, которые были приготовлены для посылки, она уже получила.) Хватило бы на несколько лет беззаботной жизни, а теперь начинай сначала. Идиот, трижды идиот!»

И Эрлих стал думать о том, кто мог осмелиться украсть у него посылку. Как он ни прикидывал, выходило одно — сделал это Ганс, любимчик начальства СС. Связываться же с Гансом опасно, на посылке можно ставить крест.

Мысли о Гансе, в свою очередь, вызвали еще более неприятные мысли о штурмбаннфюрере СС Грейфе.

«Не дают ему покоя мои удачи. Еще бы! У каждого разгорелись бы глаза на таких способных и преданных помощников, как эти русские Шамрай и Александров. Грейфе черной завистью завидует тому, что моя резидентура в Ленинграде не провалилась и успешно работает. Самое высокое начальство хвалило меня, обещало выхлопотать внеочередное звание и орден. А Грейфе начал вставлять палки в колеса как раз тогда, когда группа в Ленинграде оказалась в тяжелом положении, когда нужно послать курьеров. Понятно, ему выгодно, чтобы мои агенты провалились. Он тогда все свалит на меня. Проклятый карьерист!

Грейфе добивается провала группы, — продолжал рассуждать Эрлих, — это ясно, как дважды два. Но ведь я же не могу сказать об этом вслух. Да еще вчера мне донес Александров, что Шамрай стал постоянно вертеться около Грейфе, что-то беспрестанно шепчет ему. Грейфе даже несколько раз вызывал Шамрая к себе и вел с ним разговор один на один.

Этот Шамрай — тоже хорошая штучка. Сначала мне пел про Александрова, но видит, что я не поддаюсь, стал теперь Грейфе жужжать в уши.

Мой бог, до чего трудно работать! И когда только кончится эта проклятая война!»

Зазвонил телефон.

— Капитан Эрлих слушает.

— Скажите, вы полностью доверяете своему русскому?

Эрлих понял, что речь идет об Александрове.

— Да, господин штурмбаннфюрер.

— Зайдите ко мне.

— Слушаюсь, господин штурмбаннфюрер.

Эрлих быстро оделся и направился к Грейфе.

В кабинете Грейфе был один.

— Садитесь, капитан. Я хочу, чтобы вы поняли до конца мою позицию в том вопросе, по которому мы с вами не можем найти общего языка. Вы настаиваете на посылке в качестве курьера именно Александрова.

— Да, господин штурмбаннфюрер.

— Предположим, что мои подозрения имеют основания. Александров переходит линию фронта, является в советскую контрразведку и выдает нашу группу агентов.

Повелительным жестом Грейфе остановил возражения, готовые сорваться с языка Эрлиха.

— Предположим, что правы вы: Александров на самом деле преданный нам человек. Оставив его здесь, мы ничем не рискуем и сохраняем хорошего работника. Как видите, наиболее логичным решением было бы решение не посылать Александрова.

— Но кого же тогда послать? Ведь послать необходимо, и притом немедленно.

— Что вы скажете о кандидатуре Шубина? — глядя на Эрлиха, спросил Грейфе.

Эрлих мгновенно вспомнил, что совсем недавно очень хорошо отзывался о Шубине Александров. Но сказать о рекомендации Александрова — значит погубить дело на корню. Тогда Грейфе ни за что не согласится послать Шубина. Эрлих решил только спросить:

— А вы уверены в нем?

Грейфе тонко усмехнулся:

— Настолько, насколько вообще можно доверять этим русским. Но я его проверил достаточно.

— Тогда я не возражаю, — сказал Эрлих.

— Ну вот и отлично. Шубин достаточно хорошо подготовлен в общих вопросах. Чтобы овладеть конкретным заданием, ему понадобится несколько часов. Легенда у него есть.

«Кто-то ему наплел про Александрова. Вероятнее всего, Шамрай. Нужно как следует присмотреть за ним, — подумал Эрлих, выходя из кабинета. — Что ж, Александров и проследит».

Вечером этого же дня наспех подготовленный Шубин был переправлен через линию фронта. А через три часа в Ленинград была передана радиограмма: «Высылаем связь. Подтвердите встречу и получение пакета».


На приморском участке фронта ночь прошла спокойно. Не было ни одного происшествия. Командир батальона старший лейтенант Перепелица сидел на нарах в своей землянке, устало откинувшись к стене. Он только что отправил в штаб полка утреннее донесение и мог позволить себе небольшой отдых.

Зажужжал зуммер. Докладывал командир роты Скороходов:

— Старший сержант Петренко, находясь в боевом охранении на переднем крае обороны в районе Ораниенбаума, заметил неизвестного командира. Полз вдоль минного поля. Одет в форму капитана. Его задержали. Неизвестный просит немедленно доставить его командованию, утверждает, что имеет сообщение государственной важности.

— Направьте его ко мне, — приказал Перепелица. И, обратясь к сидевшему рядом уполномоченному особого отдела, сказал: — Странный гость. Не уходите. Будем принимать его и разбираться вместе.

Вскоре командир роты Скороходов и неизвестный капитан вошли в землянку.

— Кто вы такой? Предъявите документы, — обратился к неизвестному командир батальона.

— Мои документы фальшивые, — ответил задержанный. — Я заслан к вам как агент немецкой разведки. Моя кличка Шубин. На эту фамилию и выписаны документы. А на самом деле я коммунист и командир Красной Армии. Моя настоящая фамилия — Иванцов. Вот оружие, которым меня снабдили немцы. Вот сто тысяч рублей. Прошу немедленно направить меня в контрразведку. Я должен передать сведения чрезвычайной важности. Доложите в контрразведку, что я знаю пароль «Нева».

Перепелица приказал особисту немедленно отвезти задержанного в Ленинград. Спустя несколько часов Шубин был доставлен в Управление контрразведки. Уже после того, как Шубин — Иванцов все подробно рассказал: и об обстоятельствах плена, и о том, что побудило его завербоваться в фашистскую разведку, и какое задание он получил при засылке в Ленинград, — противник передал еще одну радиограмму: «Курьер направлен. Встречайте Ольгино. Подтвердите прибытие».

В течение нескольких дней Михаил Воронов и Виктор Волосов усиленно работали с Шубиным — Иванцовым. Морозов даже освободил их от других дел, — они занимались только курьером. Дорог был каждый час, приходилось даже обедать в кабинете. Требовалось в первую очередь установить, действительно ли Шубин — Иванцов — советский патриот, действительно ли он, тяжело раненный, в сложной обстановке боя, попал в немецкий плен не по своей воле, искренни ли его якобы добрые намерения…

Все признания Шубина, все факты и сведения, которые он сообщал на допросах, немедленно проверялись и перепроверялись. Телефон и телеграф непрерывно приносили всё новые и новые данные.

Порой в кабинет заходил Морозов. Он вслушивался в то, что говорил Шубин, задавал ему вопросы.

Шубин рассказывал, что он решил попасть в фашистскую разведку с определенной целью: добиться получения задания, связанного с переходом на советскую сторону. Людей, попавших в такое же, как у него, положение, у немцев немало. С одним настоящим патриотом, как утверждал Шубин, он познакомился очень близко, и тот научил его многому.

— Кого вы имеете в виду? — осторожно спросил Морозов.

— У немцев он работает под фамилией Александров, — ответил Шубин.

— Как вам поверили немцы?

Шубин помрачнел.

— О, это было нелегко, — сказал он тихо. — Поверьте, очень нелегко.

Видно было, что ему трудно вспоминать.

— Пришлось перенести… всякое, — помолчав, добавил он.

— Я читал ваши показания и знаю подробности, — прервал его Морозов.

— В общем, немцы поверили мне, — продолжал Шубин, — и недавно предложили мне идти с заданием в Ленинград.

— Вы сразу сказали Александрову об этом задании?

— Не сразу, но сказал. И Александров дал мне понять, что это он рекомендовал Эрлиху послать меня в Ленинград.

— Почему именно вас? — с интересом спросил Морозов.

— Я сам вначале удивился, но несколько позже понял: видимо, Александров поверил мне, — ответил Шубин.

— И он же вам сообщил пароль?

— Да.

— Когда?

— Перед самым моим выходом.

— Расскажите подробнее, как это произошло.

— Меня вызвали к капитану Эрлиху. В кабинете был один Александров. Мы вышли якобы покурить, и он мне сказал, что, перейдя линию фронта, я должен немедленно пойти в советскую контрразведку и рассказать о своем задании. Он сказал, что мне поверят, если я назову пароль «Нева».

— Большим доверием пользуется Александров у немцев? — снова спросилМорозов.

— Да. Особенно ему доверяет капитан Эрлих. Кое-кто из русских презирает Александрова. Те, кто почестнее. И ему, конечно, очень тяжело… А вообще-то немцы всякий сброд насобирали. Особенно Федор Плетнев отличается. Хотели мы с одним эстонцем пристукнуть его, но Александров не позволил.

Морозов что-то тихо сказал Воронову. Тот кивнул и, достав из ящика стола несколько фотографий, положил их перед Шубиным:

— Посмотрите, нет ли кого из знакомых?

Шубин просмотрел фотографии и уверенно отложил фото Шамрая:

— Вот он. Плетнев.

Морозов удовлетворенно кивнул, закурил, предложил папиросу Шубину. Медленно прошелся по кабинету, спросил:

— Что еще вы хотели бы сказать?

— Самое главное, — и Шубин порывисто встал со стула, — поверьте мне. Я готов выполнить любое задание. Я столько выстрадал…

Шубин задыхался от волнения. Воронов налил ему воды, и он стал пить ее судорожными глотками. Потом устало опустился на стул.

Морозов, задумавшись, сосал потухшую папиросу. Некоторое время все молчали. Затем, обратившись к Воронову, Морозов вполголоса, но так, чтобы Шубин слышал, спросил:

— Сколько дней у нас Шубин?

— Третий день, — ответил Воронов и, посмотрев на Морозова, увидел, что тот улыбается одними глазами.

— Постановление на арест предъявили? Обвинение?

— Нет, — улыбнулся уже и Воронов.

— То-то же. Законы никто не имеет права нарушать. Если в течение сорока восьми часов не предъявлено постановление об аресте, не сказано, в чем задержанный обвиняется (Шубин поднял голову, еще не веря до конца тому, что слышит) — то он не может считаться арестованным.

И, подойдя к Шубину, Морозов положил ему руку на плечо:

— Мы хотим вам верить. И думаю, что в конце концов поверим. Потерпите еще немножко. Все будет хорошо. Кстати, скоро должны поступить сведения о вашей семье. Так что не волнуйтесь, Шубин.

Морозов вышел из кабинета.

Шубин, уже несколько успокоившись, встал со стула, подошел к Воронову, забыв, что официальные допросы еще не кончены и он все еще находится на положении подследственного.

— Проверяйте, проверяйте поскорее. Я не боюсь проверки. И на фронт, на фронт. Мое место на фронте. Только на передовой мое место, только там.

— Всё проверим, служба такая, — официально произнес Воронов. — А насчет фронта не беспокойтесь. Еще навоюетесь.

Все эти дни Поляков по два-три раза в день требовал протоколы допросов Шубина. Он вчитывался в каждую строчку показаний, подсказывал новые уточняющие вопросы. О результатах проверки показаний Шубина Морозов докладывал Александру Семеновичу немедленно. Несколько раз по прямому указанию Полякова были посланы новые телеграфные запросы.

На третий день, поздно вечером, Морозов явился на очередной доклад к Полякову. Александр Семенович сидел за столом, глубоко задумавшись. Шло время. Нужно было принимать решение. От его правильности зависел успех операции. И не только успех. От этого, в первую очередь, зависела жизнь Александрова. Ведь если Шубин окажется все-таки предателем, узнавшим каким-либо путем пароль, то с Александровым будет покончено.

— Ну так как же? Что будем решать? — строго спросил Поляков. — Время не ждет.

— Предлагаю дать возможность Шубину «выполнить» задание и отправить его обратно к немцам. Уверен, что это наш человек. А немцы, видимо, ему верят, раз послали сюда. Там он будет хорошим помощником «Неве». И в случае… провала «Невы», — Морозов поморщился, так ему не хотелось даже думать о подобной возможности, но тут же закончил твердо: — в случае провала Шубин заменит его. Он хорошо знает обстановку. А главное, возвращение Шубина успокоит Эрлиха и других. Если Шубин вернется и скажет, что видел всю «теплую компанию», — значит, тут никакого подвоха нет, с резидентурой все обстоит благополучно и можно дальше засылать в Ленинград людей, деньги, рации, снаряжение, продовольствие. Откровенно говоря, мы уже план работы Шубина и его переброски подготовили. Вот, прошу ознакомиться.

Александр Семенович внимательно прочитал план. Он уже почти не сомневался в искренности Шубина. Теперь его мысли были о другом. Справится ли Шубин? Сможет ли снова пройти через все испытания у немцев? Ведь неизвестно, пошлют ли его с новым заданием в Ленинград или нет. Может быть, до конца войны придется Шубину вести двойную игру.

Поляков встал, закурил, прошелся по кабинету. Потом сел напротив Морозова… И началось. Сначала Александр Семенович камня на камне не оставил от плана, предложенного Морозовым. Но Морозов был к этому подготовлен. Он знал, что делал это Александр Семенович с определенным умыслом: чтобы каждый пункт операции, каждый ее момент был очень точно обоснован, подготовлен, чтобы не было в ней даже крохотного уязвимого места. И поэтому всегда начинал с разгрома.

Так было и сейчас. После нескольких часов ожесточенных споров, после того как были продуманы буквально все детали предстоящей операции, план наконец приобрел свои окончательные черты.

Поляков пошутил:

— Мы с вами как заправские режиссеры. Надо так подготовить спектакль, чтобы не только зрители, но и участники поверили в него. И вроде опыт уже некоторый есть, а каждый раз всё по-новому. Ну что ж, действуйте. Составьте к утру докладную записку Военному Совету фронта. Коротко изложите суть дела. Укажите в ней, что посылкой Шубина обратно к немцам мы преследуем ряд целей: дезинформацию противника, расширение сети своих людей в немецком разведывательном аппарате, возможность своевременного обезвреживания немецкой агентуры на различных участках фронта.

Когда план был обсужден во всех подробностях, все детали оговорены и уточнены и казалось, что уже можно приступить к его исполнению, Александр Семенович вдруг заволновался:

— Постойте-ка, Морозов, уязвимое место в нашем плане все-таки есть. Одного момента мы не учли. — Поляков огорченно покачал головой.

— Да нет, Александр Семенович, со всех сторон вертели, ни к чему не подкопаешься.

— Со всех сторон? А о самом-то Шубине подумали? О его состоянии? Ведь он, наверное, не догадывается, что мы собираемся вернуть его к немцам. Никто с ним не говорил, не пробовал хоть немножко подготовить.

— Да, — согласился Морозов, — вы правы. Это будет для него большой неожиданностью. Каждый допрос он кончает одним и тем же — просьбой отправить его на фронт, на передовую.

— Решили посылать — надо срочно готовить. Сейчас пусть примет душ и отдыхает. Сделаем это завтра днем.

Шел четвертый день работы с Шубиным. Для него этот день был заполнен радостными событиями. Утром Воронов принес ему телеграмму от жены. Шубин узнал, что жена и дети здоровы, находятся в Челябинской области.

Потом Шубину принесли большую пачку газет. Целый год он не читал советских газет, набросился на них с жадностью.

Вот блокада Ленинграда. Фотографии умерших от голода детей. Стихи Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя!» Вот военный парад 7 ноября на Красной площади. А вот и сообщения о разгроме немцев под Москвой.

С каким волнением, радостью и горечью лихорадочно перечитывал газеты Шубин. Чем больше он читал, тем нестерпимее хотелось ему на фронт. Он понял, что ему поверили, что проверка кончилась, все страшное осталось позади. «На фронт, скорее на фронт!» — как клятву, повторял он.

Когда Шубин начитался газет, Воронов отвел его в кинозал, и там ему два часа подряд показывали кинохронику. Шубин как бы окунулся во фронтовую обстановку.

Сначала он в кинозале был один. Потом к нему подсел Воронов:

— Бьем немцев, бьем. Но с ними нужно воевать не только на передовой. Есть и другой фронт… — Воронов не закончил фразу.

Там, в кинозале, смысл сказанного Вороновым не дошел до Шубина. А потом, после просмотра, он вспомнил эти слова. Смутное предчувствие, что его готовят к чему-то очень трудному и опасному, овладело Шубиным. Однако то, что чекисты собираются отправить его обратно к немцам, Шубину и в голову не приходило.

Около шести часов вечера Шубина предупредили, что его поведут к более высокому начальству. Шубин понимал, что допроса уже быть не может, но все-таки волновался. Да и как было не волноваться? Сегодня должна была решиться его судьба. Он не сомневался, что его отправят на фронт, в самое опасное место. С этой мыслью он и переступил порог кабинета Полякова. Здесь находилось несколько незнакомых Шубину лиц. Среди них он увидел военного с двумя ромбами и другого — с тремя шпалами. Тот, у которого было два ромба, вышел из-за стола, подал Шубину руку и сказал:

— Здравствуйте, товарищ Иванцов! Садитесь, Кузьма Демьянович.

Но Шубин стоял и молчал. Спазмы сжимали горло, на глаза наворачивались слезы. Его назвали товарищем! Ему вернули наконец его имя! Он снова Кузьма Демьянович Иванцов, тот самый Иванцов, чей отец сражался в гражданскую под командованием батьки Боженки, тот самый Иванцов, который одним из первых вступил в колхоз в 1930 году, тот самый Иванцов, в которого стреляли кулаки.

Ему вернули не только имя, отчество и фамилию. Ему вернули биографию, ему вернули Родину! Наконец он почувствовал себя своим среди своих. Об этом он мечтал долгие месяцы в фашистском плену, и вот это сбылось!

— Ну вот, товарищ Иванцов, — прервал затянувшуюся паузу Поляков, — как видите, все у вас обстоит хорошо. Вам верят. И имя вам вернули, и воинское звание будет восстановлено. И с семьей у вас в порядке. Что ж, давайте разговаривать по существу. Расскажите мне и товарищам, только не волнуйтесь, пожалуйста, с каким заданием немецкая разведка послала вас в Ленинград. Я читал ваши показания, но, во-первых, мне хотелось бы самому все услышать, а во-вторых, здесь есть новые товарищи, которые с вашими показаниями не знакомились.

Успокоившись, собравшись с мыслями, Иванцов четко и подробно изложил существо задания. Сказал, что и капитан Эрлих, и штурмбаннфюрер Грейфе придают группе агентов, работающей в Ленинграде, огромное значение. Поэтому одним из заданий Грейфе было проверить, не работает ли эта группа агентов по заданию НКВД.

По прибытии в Ленинград Иванцов должен был установить связь с Зинаидой Голосницыной, жившей на Большой Пушкарской. Для нее Иванцову был дан пароль «от Федора». Кроме того, он должен был передать ей привет от мужа, Анатолия Голосницына, который сейчас якобы находится на выполнении особого задания.

Встреча с Голосницыной была запланирована для того, чтобы Иванцов мог прояснить обстановку, узнать, как обстоят дела, все ли благополучно. А после этой встречи, если бы она не вызвала у Иванцова подозрений, ему надлежало ехать в Ольгино для встречи с «Федором Даниловичем». И уже только после встречи с ним Иванцов имел право встретиться с остальными агентами.

— Что вы должны были сделать, если бы заподозрили кого-либо в связях с нами? — спросил Поляков.

— Мне было приказано убрать с пути заподозренного агента, — ответил Иванцов. — Для этой цели меня снабдили финским ножом и таблетками сильного яда, упакованного в пакетики с этикеткой «пирамидон».

— Что вы должны были бы делать, если бы все оказалось благополучно? — вмешался Озолинь.

— Передать половину денег Голосницыной для нее и других агентов. Половину нужно было отдать «Федору Даниловичу».

— Какие задания вы должны были поручить Голосницыной?

— Уточнить возможность проникновения на оборонные заводы, какие документы необходимы для этого, сколько денег. Потребовать собрать как можно больше сведений о замыслах командования Ленинградского фронта на зиму 1942/43 года. Ведь она работает в госпитале, значит, может потихоньку расспрашивать раненых бойцов и командиров. Кроме того, она знакома со многими военными — это тоже можно использовать. Мне было поручено также передать в Ольгино, что новые рации, питание к ним и все необходимое для дальнейшей шпионской деятельности будет доставлено воздушным путем в ближайшее время.

— Как мыслилась связь с немецкой разведкой? Как вам надлежало передавать данные, интересующие ее? — спросил Поляков.

— На этот счет я получил подробнейшую инструкцию. Во-первых, попытаться передавать сведения по радио. Меня предупреждали, что рация уже вышла из строя, так как кончилось или кончается питание. Если окажется возможным, передать хотя бы очень краткое сообщение о благополучном прибытии. Собрав все сведения, со всеми встретившись, я должен был через шесть-семь дней перейти обратно линию фронта на том же участке. Они там, в немецкой разведке, считают этот путь перехода вполне надежным.

— Какую вы получили инструкцию на случай вашего задержания? — поинтересовался Поляков.

— Меня уверяли, что я снабжен отличными документами. Поэтому, если бы меня задержали, мне следовало вести себя уверенно, развивать свою легенду, то есть легенду, связанную с именем Шубина, называть фамилии командиров, номера частей. Немцы убеждали ни при каких обстоятельствах не сознаваться в том, что я — их агент. А если признаюсь, то, мол, меня обязательно расстреляют. Дескать, никакой пощады не жди.

Чем больше Иванцов рассказывал, тем легче становилось у него на душе. Впервые за эти дни вопросы и ответы не носили характера допроса, это была скорее деловая беседа, и Иванцов охотно принимал в ней участие. Он старался сказать все, что могло хоть как-то помочь нашей контрразведке. И здесь, в этой обстановке товарищеской беседы, ему удалось вспомнить слова Эрлиха о планах немецкого командования, о которых он забыл во время допросов. Это были очень важные сведения. Эрлих как-то проболтался о том, что фюрер решил отложить на некоторое время захват Ленинграда, до окончания операций на Волге и на Кавказе. В связи с этим Эрлих велел Иванцову передать агентам, чтобы они обосновывались в городе надолго.

Иванцов вспомнил также, что он должен был настраивать агентов на активные действия. Взрывчатку для этих «активных действий» немцы тоже обещали доставить вскоре.

Поляков и его сотрудники внимательно выслушали все, что им сообщил Иванцов. Потом, как бы обращаясь ко всем, а на самом деле имея в виду одного Иванцова, заговорил Александр Семенович. Просто и убедительно он говорил о войне, о фронте открытом и фронте незримом, о разведке и контрразведке. Развивая свои мысли, Поляков несколько раз пристально взглядывал на Иванцова. И тот уже начал понимать, куда клонит Поляков. «Да, это, пожалуй, сложнее, чем воевать в штрафном батальоне, — подумал Иванцов. — Но что же делать? Кому-то нужно воевать и там». И поэтому внутренне Иванцов уже был готов к тем вопросам, которые ему под конец задал Поляков:

— Вы понимаете, товарищ Иванцов, что от вас требуется? Понимаете, какое большое доверие оказывает вам Родина? Сумеете выполнить задание? Вы знаете, что легко вам не будет. Может быть, до конца войны придется вести двойную игру. Не смущайтесь, говорите прямо.

— Я солдат и коммунист и готов выполнить любое задание, — сказал Иванцов. И немного погодя добавил: — Только подучите меня хорошенько. И еще очень прошу, сообщите семье, что я жив и, как все, воюю.

— И семье сообщим, и подготовим как следует. Не беспокойтесь. — И, показав на своих помощников, Поляков пояснил: — Вот специалисты по этой части. Семье, я думаю, мы сообщим, что вы в партизанском отряде. И денежный аттестат ей вышлем. Так что все будет в порядке.

— Спасибо, большое спасибо за все. А за доверие не знаю как и благодарить. Я никогда этого не забуду, — взволнованно сказал Иванцов.

— Другу вашему… Как вы там его называете? Александров?

— Да, Александров.

— Ну пусть будет Александров, — продолжал Поляков, — привет передайте. Обязательно запомните то, что я вам сейчас скажу о Федоре Плетневе. Он не Плетнев, его настоящая фамилия Шамрай. Постарайтесь переправить его к нам. Это матерый предатель, и его надо обезвредить. Впрочем, все подробности будут указаны в инструкции. Желаю вам успехов, товарищ Иванцов. — И Поляков протянул ему руку.

— Служу Советскому Союзу, — ответил Иванцов и, попрощавшись со всеми, вышел из кабинета. Несмотря на то, что ему предстояло снова отправиться к немцам, он чувствовал какую-то необыкновенную душевную легкость, словно его освободили от тяжелого груза. Ему поверили! Он снова в строю.

На другой день Иванцову показали арестованную Голосницыну. Она явилась на допрос в летнем халатике, в туфлях на босу ногу, аккуратно причесанная. Вела себя нагло: халат вверху был расстегнут, села на стул так, что ноги открылись много выше колен. Кокетливо попросила закурить.

Волосов одернул ее:

— Арестованная, ведите себя прилично. Застегнитесь, приведите себя в порядок.

И Голосницына сникла, увяла.

Вместе с Волосовым Иванцов съездил в Ольгино к Прозорову. С ним сидели долго, выяснили все необходимое, затем была передана короткая радиограмма немцам.

Потом Волосов отвез Иванцова на квартиру Голосницыной, на Большую Пушкарскую. Там их ждала Доронина. По некоторым отрывочным фразам, которыми Иванцов обменялся с Волосовым, Доронина поняла, что Иванцов как-то связан с врагами. Она знала, конечно, что Волосов не приведет к ней врага, но Иванцов почему-то стал ей неприятен. Доронина с неприязнью смотрела, как этот «сытый» человек расхаживает по квартире, как он осматривает мебель, окна…

— Наследили-то, наследили, — вдруг раздраженно сказала она. — Ноги нужно вытирать! В Ленинграде находитесь!

Иванцов недоуменно посмотрел на Доронину. Волосов сделал вид, что ничего не заметил.

Когда Волосов и Иванцов собрались уходить, Доронина отозвала Волосова в сторону.

— Товарищ лейтенант, — возбужденно зашептала она, — посмотрите, что я сегодня нашла.

И девушка протянула Волосову парфюмерный набор «Кремль». Волосов открыл крышку. В коробке лежали два флакона: один из-под одеколона, другой из-под духов. Больше в коробке ничего не было.

Волосов пожал плечами.

— Посмотрите лучше, — улыбнулась Доронина.

Волосов слегка покраснел, потом догадался, вынул флаконы, внимательно осмотрел углубление под ними. Стал прощупывать коробку пальцами. Вытащил шесть золотых колец и миниатюрные золотые часики.

Было ясно, что золото — краденое. Кольца были разных размеров, часы старинные. Оказывается, не случайно Голосницына так охотно навещала больных, была такой внимательной к ним, «отрывала» от себя «последний» кусок хлеба и сахара. Она была не только шпионкой, она вдобавок еще и мародерка!

«И откуда только берутся такие гадины на нашей земле? — подумал Волосов. — Все легкой жизни добивалась. Ничего, получишь легкую жизнь…

— Как вам удалось это обнаружить? — спросил Виктор. Он представил, какой разнос учинит Поляков сотрудникам, проводившим обыск у Голосницыной.

— Я совершенно случайно нашла, — ответила Доронина, — Стала приводить квартиру в порядок сегодня утром. Убирала туалетный столик, уронила коробку. Флаконы выпали. Когда стала укладывать их обратно, нащупала кольца и часы. Они лежали внутри, завернутые по отдельности в папиросную бумагу.

— Большое вам спасибо. Важное дело сделали, — весело сказал Волосов.

— За что же спасибо? Что себе не взяла, что ли?

— Да нет, — смутился Волосов, — за то, что нашли.

Доронина, проводив гостей, резко захлопнула дверь.

— Что это она такая сердитая? — спросил Иванцов уже на лестнице.

— Видно, вы ей подозрительным показались, — засмеялся Волосов. — А вообще-то, — добавил он задумчиво, — столько горя люди перенесли и переносят…

— Понял, — тихо сказал Иванцов. И он еще острее почувствовал, как тяжело ему будет в тылу у немцев, как будут его там ненавидеть наши советские люди, считая предателем. «Да, нелегкая предстоит работенка», — тяжело вздохнув, подумал он.

…Через несколько дней по одной из прифронтовых дорог Вася Алексеев вел машину, в которой сидели Поляков и Озолинь. С утра прошел дождь, дорогу слегка размыло, и поэтому Вася ехал не быстро. Было тепло, тихо.

— Эх, по грибки бы сейчас сходить, — мечтательно сказал Александр Семенович. — А как ты, Дмитрий Дмитриевич, к грибкам относишься?

— Положительно, Александр Семенович.

— Конечно, сейчас уже не грибная пора, но собрать еще кое-что можно. И на сковородочку, а?

— Со сметанкой, Александр Семенович, — вставил Вася.

— Ничего, поедим грибков, и со сметанкой поедим. Вот немцев разобьем, а там все пойдет как надо. — И, повернувшись к Озолиню, уже другим тоном Поляков спросил: — Не боишься новой работы? Только прямо говори.

— Не боюсь, Александр Семенович.

— Смотри, на первых порах не торопись. Осмотрись получше. Народ там надежный, проверенный. К тебе тоже присматриваться будут.

— Все понятно, Александр Семенович.

Озолинь добился направления на фронт и сейчас ехал на новое место работы. Он был назначен заместителем начальника контрразведки одной из армий Ленинградского фронта. Армия, в которую он направлялся, должна была сыграть решающую роль в предстоящих боях за освобождение Ленинграда от блокады.

Поляков поехал с Озолинем, чтобы представить его Военному Совету армии и встретиться на месте со своими сотрудниками.

Вечернее солнце опускалось к горизонту, небо было безоблачным, дорога пустынной.

— Останови-ка на минуту, Вася, — попросил Поляков.

Вася остановился, все вышли из машины.

— Какая красота! Смотри, Озолинь.

Машина только что выехала из леса. Перед ними расстилалась чуть всхолмленная равнина. Немного в стороне текла речонка, через нее был перекинут небольшой мостик. Вдали виднелась какая-то деревня, из трубы крайней избы шел дымок.

— Надо сделать так, чтобы этот тыл никогда не стал фронтом, — задумчиво сказал Морозов.

Озолинь кивнул.

— Александр Семенович, — немного помолчав, сказал Озолинь, — а как дела с Иванцовым? Как прошла переброска?

— Все в полном порядке! — весело ответил Поляков. — Бывший агент абвера Шубин, советский разведчик Иванцов благополучно переправлен через линию фронта.

Они снова сели в машину, Вася нажал стартер, и машина помчалась дальше.

Глава 4

После того как была арестована Голосницына, Наташа Доронина жила в постоянной тревоге. Теперь она осталась одна в большой квартире, много времени проводила дома, ожидая незваных гостей, и часто думала обо всем случившемся. Раньше ей никогда не приходило в голову, что она может оказаться в подобном положении: столько времени враги были с ней рядом, а она и не догадывалась. И вот — оказалась прямо в шпионском гнезде.

Теперь, когда Наташе объяснили, как она может помочь контрразведке, она поняла, что любовь к Родине не может быть только на словах, ее надо доказывать делами. И сейчас она вся жила ожиданием людей «оттуда». Она не знала, не могла точно представить, как встретит шпионов, как она себя будет с ними вести, но была уверена, что задержит их, вовремя сообщит об их появлении и, если потребуется, сделает все, чтобы обезвредить врагов.

Она представляла, какую огромную радость испытает после их ареста, какой тяжелый камень свалится у нее с плеч. Думая же о том, что делать дальше, Наташа твердо решила, что обязательно попросится на фронт. Она была уверена, что ее место сейчас именно там. Она до войны неплохо знала немецкий язык, но позабыла, и сейчас усиленно занималась им. «Не возьмут в разведку — пойду переводчицей в штаб», — так думала она.

Были мысли и о другом. Часто, особенно в бессонные ночи, она думала о Володе Голове. Наташе иногда казалось, что она нравится Голову, хотя Володя ни разу не позволил себе даже малейшего намека, не сказал ни слова об этом.

А Наташа ждала такого слова.

И поэтому к концу каждой встречи с Володей она начинала нервничать. Она даже обижалась на него по пустякам, а он делал вид, что ничего не замечает, говорил обо всем, но только не о том, чего она ждала от него.

Правда, когда она весной заболела ангиной, Володя не на шутку забеспокоился. Он привез к ней врача, ходил за лекарством, поил ее чаем и даже где-то корюшку достал. В общем, выхаживал ее как мог. Что это было? Просто человеческое отношение к больному, исполнение ли служебных обязанностей, забота ли о близком ему человеке — пойми его!

Последние дни она все чаще и чаще думала о Володе Голове. Не виделись они уже давно. После ухода Володи ей почему-то звонили по телефону — разыскивали его. Она несколько раз сама пыталась к нему дозвониться, но безуспешно. Как-то ей позвонил Воронов и между прочим сказал, что Голов в командировке и вернется нескоро. О том, что Голов ездит в служебные командировки на передовую, Наташа знала и раньше и всегда волновалась за него. Но сейчас к обычному волнению почему-то примешивалось более сильное беспокойство.

Однажды Наташа решила пойти в Сад отдыха. День был воскресный, погода стояла солнечная, теплая. Наташа пришла в сад, села поближе к эстраде и стала потихоньку наблюдать за окружающими. Она любила так вот исподволь рассматривать прохожих, догадываться о том, кто они, какова их профессия, надолго ли приехали в Ленинград. Случайно услышанные обрывки разговоров часто убеждали Наташу в правильности ее догадок. Словом, война и блокада сделали ее наблюдательной.

На соседней скамейке сидели несколько военных. Они оживленно разговаривали, все время с нетерпением поглядывая на вход в сад.

Наташа решила, что эти офицеры приехали с фронта на несколько часов в Ленинград, что один из них назначил здесь встречу с кем-то из знакомых или родственников и тот, с кем назначена встреча, задерживается.

Она заметила, что военные начали волноваться, потом встали, медленно дошли до выхода из сада, посовещались там о чем-то и снова вернулись на ту же скамейку.

«Наверное, времени в обрез, но все же решили еще немного подождать», — подумала Наташа. Ей стало чуточку грустно от того, что никто не ждет ее, Наташу, никто не волнуется, не смотрит на часы.

Она почувствовала себя совсем одинокой, заброшенной, никому не нужной. Ей очень хотелось встретить кого-нибудь знакомого, поговорить с ним, «отвести душу». Но все ее сверстники на фронте, большинство подруг эвакуировалось. А Володя, единственный человек, который стал ей по-настоящему дорог, надолго уехал.

Уже собравшись уходить, она услышала сзади очень знакомый женский голос. Наташа обернулась и сразу узнала свою школьную подругу Поливу Макарову. Полина радостно разговаривала с одним из тех военных, а на руках у военного сидела девочка лет пяти и крепко его обнимала.

«Так вот кого они ждали, — подумала Наташа. — Вот оно, короткое свидание. Счастье — вырваться в Ленинград, чтобы на несколько минут обнять жену и дочь! И горе… снова расстаться и не знать, когда еще удастся увидеться и будут ли они живы! Проклятая война!»

Военные встали, заторопились, вся группа направилась к машине.

Полина крепко расцеловала мужа, дочка еще раз обняла отца, и военные уехали.

Наташа бросилась к Полине.

— Полинушка! Как я рада! — радостно воскликнула Наташа.

Полина тоже обрадовалась встрече.

Подруги сели на скамейку. Вспоминали прошлое, знакомых, друзей. Многих недосчитались, о других не было никаких известий. Всплакнули.

— А где ты работаешь сейчас, Полинка?

— Воспитательницей в детском доме. Работа очень тяжелая. Но сейчас, в блокаду, особенно необходимая. Если бы ты знала, сколько детей мы спасли за это время от смерти.

И Полина стала рассказывать Наташе о своем детском доме, о том, сколько горя выпало на долю детей.

— Знаешь, — говорила Полина, — те ребята, которые не знают своих родителей, гораздо легче переносят условия детского дома. А те, что помнят, очень скучают и тоскуют.

Полина ненадолго задумалась. Дочка смирно сидела рядом, вертя в руках банку консервов.

— Наташка, обязательно приходи к нам. Я тебе покажу таких чудесных ребятишек.

— Что ж, может быть, приду.

Полина звонила каждый день. Она чувствовала, что Наташа очень одинока, и старалась как-то помочь подруге, расшевелить ее. Макарова знала не один случай, когда люди, перенеся самые суровые лишения первой блокадной зимы, вдруг опускали руки, переставали сопротивляться тоске и одиночеству, и тогда помочь им было очень трудно. И она, видя, что Наташа близка к такому состоянию, стремилась подбодрить ее, отвлечь от мрачных мыслей.

До детского дома Наташа добиралась долго. Из-за обстрелов трамваи ходили с перебоями.

Войдя во двор детского дома, Наташа удивилась. Она думала, что встретит бледных, изможденных, угрюмых детей. Вместо этого Наташа увидела веселых ребятишек, которые шумно гонялись друг за другом.

Полина, заметив Наташу, подошла к ней.

— Это блокадные дети? — тихо спросила Доронина.

— Да, — засмеялась Полина. — Ты что ж думаешь, зря я тебя приглашала? Вот этого, — показала она на шестилетнего мальчишку, с криком «ура» упоенно скакавшего верхом на палке, — привезли, когда он уже не мог ходить. Вот ту девочку сандружинницы откопали через шесть часов после взрыва. Два месяца она вообще молчала. Да что говорить! Тут что ни ребенок, то трагедия.

— А это что за девочка? — Наташа показала на смирно сидевшую в углу двора славную девчушку с двумя забавными косичками, безучастно смотревшую куда-то в сторону. Рядом с девочкой сидел военный и что-то тихо говорил, но она его почти не слушала.

Макарова сразу помрачнела.

— Это Таня Мальцева. Я тебе расскажу о ней. Только давай отойдем немножко в сторону.

И Полина рассказала подруге историю девочки. Еще зимой двое военных — командир и солдат-шофер — подобрали Таню на улице. Она была совсем одна. Военные стали иногда заходить к девочке, и Танюша очень привязалась к ним обоим. Она даже, кажется, начала считать, что этот командир — ее отец. Сначала она называла его по-разному: иногда папой, иногда дядей Володей, а потом стала называть только папой. Когда отбирали группу для эвакуации, девочка очень переживала, и командир попросил оставить ее здесь.

— Так что ж, очень хорошая история, — перебила Наташа.

— Да. Но понимаешь, уже больше месяца этот командир не приходит. Он тяжело ранен, лежит в госпитале, и Танюша страшно тоскует. Мы ее обманываем, говорим, что он в командировке…

— Как его фамилия? Где он служит? — сама не понимая своего волнения, спросила Наташа.

— Фамилия его Голов, служит в войсках НКВД. Ты знаешь его? — удивилась Макарова.

— Знаю. — Наташа всхлипнула, потом еще раз, потом еще и еще.

— Зачем они дурачат, зачем обманывают и ребенка, и меня? — наконец сквозь слезы сказала она.

— Успокойся, возьми себя в руки, ведь дети кругом, — убеждала Полина.

Наташа как-то странно посмотрела на Полину и вдруг быстро направилась к скамейке, на которой сидели военный и девочка.

Полина, еще не понимая, что произошло, пошла вслед за Дорониной.

С девочкой сидел шофер Вася Алексеев. Наташа сразу узнала его: запомнила еще с обыска у Голосницыной.

— Где лейтенант Голов? Что с ним? — круто остановившись перед скамейкой, спросила она.

Алексеев испугался за девочку. Он отвел Наташу в сторону:

— Поправляется лейтенант, скоро выйдет.

— Где он?

— Где — не могу сказать. Спрашивайте у начальства.

— У какого начальства? Кому звонить? Скажите, мне очень важно!

Алексееву стало жалко девушку:

— Позвоните капитану Морозову. А то Александру Семеновичу Полякову.

На ходу поцеловав Полину, Наташа почти побежала домой. Там она сразу бросилась к телефону и добилась, чтобы ее соединили с Поляковым.

— Что случилось? — взволновался Поляков. Он подумал, что явились незваные гости.

— Только, Александр Семенович, обещайте, что обязательно поможете. Я должна срочно увидеться с Володей Головым. Где он лежит, в каком госпитале? Скажите, чтобы меня к нему пропустили.

— А откуда вы узнали, что он в госпитале? — заинтересовался Поляков.

— Это неважно. Мне срочно нужно увидеть его. Я люблю его. Понимаете? Люблю! — почти прокричала Наташа в трубку. — Я знаю, сейчас война, и нужно работать, воевать, но я люблю его. А он ранен, и я ничего не знала. Я должна, должна его увидеть, — твердила Наташа не помня себя.

— Ну-ну, успокойтесь. То, что вы мне сказали, действительно очень важно и серьезно, хотя, насколько я понимаю, не имеет прямого отношения к моим служебным обязанностям. Только я хочу задать один вопрос. Вы слушаете?

— Да-да, слушаю.

— Он-то знает об этом? И как он…

— Мне неважно, знает он или нет, — перебила Наташа. — Думаю, что знает. Главное — я это знаю.

— Как-то мне в последнее время не приходилось сталкиваться с подобными вопросами, — полушутя, полусерьезно заметил Поляков. — Что касается пропуска, я выясню, и вам позвонят. До свидания.

Александр Семенович положил трубку и задумался. Война войной, шпионы шпионами, а жизнь идет своим чередом. Молодость берет свое, она хочет жить, хочет любить, и конечно же она права. Что ж, пожалуй, надо будет им помочь.

И, сняв трубку, распорядился о пропуске в госпиталь для Дорониной.

…Идя по госпитальному коридору, Наташа внимательно вглядывалась в лица прогуливавшихся больных. Еще издали она узнала Володю. Он сидел в кресле у окна, напротив дверей своей палаты, и читал книгу. Увидев Наташу, он и смутился, и удивился, и обрадовался одновременно.

— Садитесь, — сказал он. — Как вы сюда попали?

— Александр Семенович помог. Вы мне рады? — Наташа положила ему руки на плечи, заглянула в глаза.

— Конечно, Наташенька! А я на днях выписываюсь. Сам полковник Гуляев сказал… Я очень рад, что вы пришли.

И он робко поцеловал ей руку.



Потом Наташа рассказала Голову о Танюше.

— Чудесная девочка, — сказала Наташа. — А как она скучает без вас!

— Да, — задумчиво сказал Голов, — славная девчушка… Осталась без матери, без отца. А ей так нужна мать.

— Я возьму ее к себе после войны, — вдруг сказала Наташа. — И постараюсь заменить ей мать.

Их глаза встретились. Володя ничего не сказал, но Наташа поняла, что он думает о том же, о чем подумала и она.

Глава 5

Эрлих теперь по нескольку раз в день стоял перед зеркалом и с упоением рассматривал свои новые майорские погоны, которые вручили ему неделю назад. Получить эти погоны было его вожделенной мечтой, и вот наконец мечта осуществилась. Все было великолепно, все складывалось как нельзя лучше.

Откровенно говоря, он, Эрлих, здорово перетрусил в то время, пока Шубин был в Ленинграде. Правда, он был уверен в агентах, засланных ранее в Ленинград, он знал, что они его не подведут. Но ведь многое могло случиться помимо их воли. Русские могли раскрыть одну из групп и заставить радиста работать на них. Этого Эрлих боялся больше всего.

Поэтому, когда от Шубина была получена радиограмма о благополучном прибытии, радости Эрлиха не было предела. Теперь-то он может не бояться Грейфе. Пусть только Шубин вернется поскорее! А когда Шубин вернулся, привезя важнейшую информацию, положение Эрлиха стало прочным, как никогда раньше. Грейфе лично поздравил его с успехом и на совещании, где Шубин делал свой доклад, заявил, что руководство разведцентра придает агентуре, действующей в Ленинграде, огромное значение, считает ее очень перспективной.

Пришлось попридержать языки и другим завистникам. Теперь все вынуждены были относиться к Эрлиху с почтением, как к общепризнанному авторитету в штабе разведки группы армий «Норд».

Бурно отпраздновав свое повышение, Эрлих рьяно взялся за дело. Нужно было готовить новую группу для посылки в Ленинград.

Из кого формировать эту группу? Кого назначить руководителем? Раздумывая над этими вопросами, Эрлих не раз вспоминал о Шамрае. Эрлиху очень хотелось избавиться от него. Слишком много Шамрай крутится около Грейфе и гестаповцев, хотя подчинен он непосредственно Эрлиху: Но обосновать необходимость посылки в Ленинград именно Шамрая нужно было веско.

И Эрлих стал мысленно подбирать доказательства. Во-первых, Шамрай хорошо знает Прозорова и имеет на него влияние. Во-вторых, Шамрай когда-то в прошлом был любовником Зинаиды Голосницыной. Эрлих помнил все, что касалось этой особы, помнил и то, что она любит окружать себя мужчинами, не прочь покутить, развлечься. В общем, особа весьма легкомысленная, и оставлять ее без присмотра опасно, — при всей своей ненависти к Советской власти, спьяну или просто ради красного словца ей ничего не стоит сболтнуть что-нибудь лишнее или просто обмолвиться. А ведь ее простая обмолвка может привести к провалу всей агентуры. И кто, как не Шамрай, после смерти мужа Голосницыной — Анатолия (а Эрлих знал об этом) сможет прибрать ее как следует к рукам? О, Шамрая она будет бояться! А это и нужно. И Эрлих решил, что Федор Шамрай и в самом деле является лучшей кандидатурой для руководства группой, которую предстоит послать в ближайшее время. Он быстро устроится сам в Ленинграде и устроит остальных, а главное, используя свои многочисленные связи, сможет скоро легализоваться.

Однако предлагать руководству кандидатуру Шамрая Эрлих не торопился. Он решил обязательно посоветоваться с Александровым, — он хорошо знает всех русских, и, конечно же, Шамрая.

Эрлих вызвал к себе Александрова.

Благополучное возвращение Шубина доставило радость не только Эрлиху. Радовался и Александров. Несмотря на всю свою выдержку, порой не мог скрыть этой своей радости. Однажды Шамрай даже спросил его:

— Ты что это такой веселый стал?

— Хорошо дела идут. Шубин вернулся. Я и веселый.

Шамрай сразу отстал.

Как-то в лесу Шубин и Александров поговорили без свидетелей.

— Ну вот, видишь, не обманул я. Не посадили, не расстреляли тебя. А ведь сомневался? Признайся уж теперь-то.

— Сомневался, не скрою. Сейчас всё позади. Спасибо тебе. Поверили мне и доверили — снова сюда послали. Теперь я вместе со всеми воюю.

— Как там Питер держится? Как дела в городе? Что слышно на фронтах? — засыпал Шубина вопросами Александров.

— Ленинград стоит твердо. И выстоит. В городе чисто. Правда, людей мало, но выглядят они бодро. Даже театр работает. На фронтах дела неплохие, фашистов бьют. Читал газеты, слушал радио, даже кинохронику смотрел.

— Где ж тебе удалось в кино попасть?

— Специально для меня показывали. Семь киножурналов просмотрел. Должны были еще художественный фильм показать, да как раз бомбежка началась. А потом уж было не до кино.

— Кого ты видел?

— Фамилий мне не говорили. Один пожилой с двумя ромбами, у других по две-три шпалы. О тебе очень хорошо говорили. Привет передали.

— Кто?

— Говорю же тебе, не знаю фамилий. Еще велели передать, чтобы мы тут постарались как-нибудь переправить к ним Шамрая. Хотят его судить. Сейчас как раз Эрлих подбирает группу. Надо бы использовать момент.

— Знаю, все знаю, — мрачно сказал Александров. — Придумаем что-нибудь, конечно.

Александров хорошо знал агентов, подготовленных Валговской разведшколой для заброски в советский тыл. Он изучил их прошлое, знал об их сегодняшних настроениях. И ему было известно, что некоторые из них надеются как можно скорее получить задание, чтобы попасть на советскую сторону и явиться с повинной. Но было немало и таких, которые всячески выслуживались перед немцами, мечтая об обещанных ими орденах, деньгах, богатой жизни. Не один Эрлих подбирал людей для группы. Подбирал их и Александров, Перед ним стояла трудная задача: добиться того, чтобы в группу не попали настоящие предатели, чтобы туда вошли нужные люди, которым можно довериться, и чтобы обязательно в эту группу попал Шамрай.

Александров знал, что Эрлиха можно уговорить послать именно Шамрая. Как ни странно, но Эрлиху надоел этот пронырливый и скользкий тип. Эрлих не без оснований предполагал, что Шамрай сплетничает о нем Грейфе. Все это Александров знал, но понимал, что, если сам Шамрай не захочет идти, Эрлих ничего не добьется: Грейфе весьма влиятельный заступник.

«Ничего, поборемся. Посмотрим, кто кого».

Советский разведчик был уже внутренне хорошо подготовлен к разговору с Эрлихом. С ним надо было играть осторожно, никогда не действовать напрямик.

…Эрлих встретил Александрова очень официально. Он был не один в кабинете. По одну сторону стола сидел в кресле начальник 104-й абверкоманды подполковник Ганс Шнайдер, по другую — какой-то незнакомый майор с сигарой в зубах. Как потом узнал Александров, это был начальник Валговской разведшколы майор Рудольф.

Шнайдер и Рудольф внимательно посмотрели на Александрова. Тот сделал вид, что не замечает их изучающих взглядов, и отрапортовал Эрлиху:

— Явился по вашему приказанию, господин майор!



Эрлих, не желая дать возможности Александрову освоиться с обстановкой, сразу же резко спросил:

— Вы Шубина видели? Он рассказал вам о своем успехе?

— Так точно, видел, господин майор! Но ни о чем его не расспрашивал. Я инструкцию хорошо знаю.

Александров понял, почему Эрлих с места в карьер спросил его о Шубине. Вчера вечером они стояли вместе и курили перед ужином, и как раз мимо прошел Шамрай. Успел донести, подлец! А Эрлих торопится проверить. Ну что ж, пусть проверяет.

— Вы хорошо знаете русских. Вы петербуржец. Как вы считаете, кого лучше послать в Ленинград с очень важным заданием? Это должны быть смелые и умные люди.

— Понимаю, господин майор. Но позвольте уточнить: не только умные и смелые. Это еще должны быть такие люди, которым можно верить, — осторожно добавил Александров.

— Верить? Чушь! Верить нельзя никому. Когда я вас отучу от этих русских сентиментов! Вера, совесть — это пустые слова. Наш фюрер избавил нас от этих понятий. Мы на войне, а на войне у солдата не может быть никакой так называемой совести. Что касается веры в человека, так я верю только в то, что человек рискует собой из страха за жизнь, ради славы и ради денег.

Пока Эрлих разглагольствовал, Александров думал о том, как бы перехитрить новоиспеченного майора. Эрлих часто, выслушав соображения своих подчиненных, принимал как раз прямо противоположные решения. Однажды Эрлих даже откровенно объяснил ему, почему он так поступает: «Разведчик, как и дипломат, должен говорить одно, а думать и поступать по-другому».

Александров решил действовать, принимая в расчет эту особенность Эрлиха. Тщательно взвешивая каждое слово, он стал называть имена предателей, о которых Эрлиху было хорошо известно, что они собой представляют. Александров давал этим людям хорошую характеристику, но осторожно, мимоходом,как бы не придавая этому значения, обращал внимание Эрлиха на их недостатки, о которых хорошо знал и сам Эрлих. Не забыл Александров упомянуть и о том, что большинство из предложенных им людей не было достаточно подготовлено для прыжка с парашютом.

Выслушав Александрова, Эрлих недовольно заметил:

— Вас послушать, так все они хорошие. Только вот прыгать как следует не научились.

Эрлих замолчал. Умолк и Александров.

— А почему вы ни слова не сказали об Орлове и Кудрявцеве? — снова начал Эрлих. — Они же летчики. Как вы считаете, они годятся или нет?

— Я знаю их меньше, чем других, поэтому и не стал ничего о них говорить, — спокойно сказал Александров. — В общем, это хорошие парни. И оба — жители больших городов. Так что освоиться в Ленинграде сумеют.

Говоря это, Александров думал: «Перехитрю тебя, скотина. По-моему выйдет».

О Шамрае ничего не было сказано. Но Александров успел заметить, что в раскрытом блокноте Рудольфа значилась фамилия «Плетнев». Он понял, что о Шамрае до его прихода уже был разговор и, может быть, вопрос уже решен.

…Выйдя на улицу, Александров почувствовал, как он устал, как ему тяжело. Стоял тихий предвечерний час. Слегка моросил дождь. Александров пробежал в аллею, укрылся там под развесистым дубом и закурил. Метрах в десяти от него вспыхивали огоньки двух папирос. Вполголоса о чем-то велся разговор. Заметив Александрова, эти двое ушли со своего места, один из них со злостью пробормотал:

— Проклятая овчарка. Всюду выслеживает.

Александров и раньше знал, что его кое-кто называет «немецкой овчаркой» за близость с Эрлихом и другими офицерами. Раньше это его не трогало, а даже в какой-то степени радовало. «Хорошо маскируюсь», — думал он, и еще думал, что он не одинок: есть здесь и другие честные люди. Но сейчас эти жестокие слова очень больно ранили его. Именно сегодня ему так хотелось с кем-нибудь откровенно поговорить, так хотелось хоть немного забыться. Он чуть было не бросился вслед за этими хорошими ребятами, но вовремя остановился. «Нельзя этого делать, — мысленно приказал он себе. — Тебя могут принять за провокатора, и ничего хорошего из этого не получится. Забыл, что говорил тебе Воронов перед отправкой?»

И Александров повторил про себя последние напутственные слова Воронова: «Осторожность. И еще раз осторожность. Помните, что один опрометчивый, необдуманный шаг, одно лишнее слово могут привести к провалу и погубить все дело».

Вечером, выходя из столовой, Александров столкнулся на крыльце с Шамраем. Тот был основательно пьян. Шамрай редко бывал пьяным на улице, а Александрову давно хотелось поговорить с ним именно в такой момент, потому что пьяный Шамрай не умел хитрить.

— Есть р-разговор, — пьяно заикаясь, выговорил Шамрай.

— Может, завтра поговорим. А то мне что-то спать хочется, — стараясь казаться безразличным, сказал Александров.

— Н-нет, с-сегодня. Под-дожди, — упрямился Шамрай.

— Ладно, подожду. Только давай поскорее.

— Ты знаешь, зачем вызывали? — Шамрай испытующе посмотрел на собеседника.

— Откуда же? Ведь я не хожу за тобой следом. Да ведь и вызывают тебя чаще, чем меня. И к Эрлиху, и к Грейфе. Ты же у них больше в доверии, чем я.

— Доверяют, — расплылся в пьяной улыбке Шамрай. — Знают кому. И коньячку сегодня поднесли. Я уж потом еще добавил, у них-то, сам понимаешь, одну стопку только хватил. Задание дают. Я тебе потому говорю, что ты все равно завтра узнаешь. Тебе Эрлих скажет, он тебе все говорит. Обещают на всю жизнь обеспечить. В Ленинград посылают. На полгода. Понимаешь, чем это пахнет? Говорят, что в последний раз. Потом дадут деньги, домик в Германии или Франции — и всё. Вот тогда поживем!

И неожиданно попросил:

— Помоги мне!

— В чем?

— Не знаю, кого с собой взять. Посоветуй.

— А кого предложили?

— Эрлих и Рудольф настаивают на Орлове и Кудрявцеве. Они разбираются в технике, так что сумеют устроиться на военных заводах. Как думаешь, не подведут? Не выдадут?

«Боишься, шкура, — со злорадством подумал Александров. — Не подведут! Не выдадут! Прямо на Литейный доставят».

А вслух сказал:

— Вполне надежные люди.

Шамрай разоткровенничался вовсю. Он рассказал Александрову, что у него в Ленинграде есть одна симпатичная вдовушка, его старая любовь, и она с удовольствием примет его у себя на квартире.

— Поживем, покутим, эх! Денег дадут с собой кучу. Завидуешь мне, а? Ну, будь здоров. Вернусь — тебя не забуду.

И Шамрай, хлопнув Александрова по плечу, шатаясь ушел.

Александров был полностью удовлетворен прошедшим днем. Все идет хорошо. Орлов и Кудрявцев — свои люди. Задания гитлеровцев выполнять они не будут. Он им даст пароль, и они явятся с повинной в советские органы. А Шамрай наконец получит по заслугам.

Александров соображал, как ему завтра поговорить с Орловым и Кудрявцевым по отдельности. Надо объяснить им, как они должны действовать, перейдя линию фронта. Подтвердить, что, если они явятся в нашу контрразведку и во всем признаются, да еще доставят Шамрая, репрессий по отношению к ним не будет.

Александров знал, что теперь, когда группа уже подобрана, ее в любую минуту могут переправить в район Сиверской, к подполковнику Шнайдеру. Поэтому надо было спешить. И в то же время спешить было нельзя, потому что Орлов и Кудрявцев не были еще достаточно хорошо подготовлены к тому, о чем завтра собирался поговорить с ними Александров.

Он видел, как самодовольно держался сегодня Эрлих. «Мнит себя опытным разведчиком. Повышение получил, а не знает, что некоторые его люди работают на нас. Ничего, и ты свое получишь, дай только срок. Все будете висеть на одной перекладине: и Эрлих, и Рудольф, и Грейфе, и Шнайдер. Всем места хватит».

Александров вспомнил, как издевались над ним сначала, во время первых допросов. Ему тогда выкручивали руки, выбивали кости из суставов, сажали вместе с другими военнопленными в душегубку. Требовали только одного: признаться, что он послан НКВД. А потом подвергли его самой страшной пытке: у него на глазах расстреляли трех советских патриотов, заподозренных в том, что они — советские разведчики. Через все эти пытки он прошел. Всё выдержал…

…Утром Шамрая, Кудрявцева и Орлова стали готовить для засылки в Сиверскую. Александров узнал, что их отправка назначена на следующий день, и отложил свой разговор с Кудрявцевым и Орловым до вечера. Однако вечером произошла неожиданность. Эрлих решил заменить Орлова Шубиным. А это было как нельзя более на руку Александрову. Он решил ничего не говорить Кудрявцеву, а поручить сделать это Шубину. Если бы Эрлих знал, как он помогает советской контрразведке, посылая именно Шубина! Все складывалось прекрасно. Можно было считать, что операция удалась и что Шамрай предстанет перед судом.


В конце октября, поздней темной ночью, над линией фронта прошел самолет без бортовых огней. Он летел на большой высоте и не был замечен. В районе Всеволожской самолет сбросил трех парашютистов и лег на обратный курс. Здесь он попал под сильный огонь зениток, но все же ему удалось перелететь линию фронта.

Парашютисты приземлились. Закопали парашюты и пошли по направлению к Всеволожской. Пройдя километра два, решили отдохнуть, отсидеться в лесу до утра.

Шамрай нервничал. То ли он просто трусил, то ли не было полной уверенности в своих спутниках, только обычное спокойствие и наглость как-то сразу слетели с него. Он все время оглядывался, вздрагивал от каждого шороха, от каждого треска сучьев и судорожно сжимал в кармане свой надежный «вальтер».

— Что дрожишь? — обратился к нему Шубин. — Замерз? Давай-ка для храбрости перекусим и погреемся.

Шубин держался уверенно, по-хозяйски. Это почему-то раздражало Шамрая.

— Самое время, — поддержал Шубина Кудрявцев. — Замерзли как собаки.

Плотный, приземистый Кудрявцев стал развязывать рюкзак.

Закусили, выпили. Шубин незаметно несколько раз наливал Шамраю стопку пополнее.

— Снова на родной сторонке, — тихо сказал Шубин. — Ах и соскучился же я!

Шамрай даже задергался от злости:

— Какая к черту родная! Для меня она хуже злой мачехи!

— Что́ бы там ни было, мы русские, — вступил в разговор и Кудрявцев. — На русской земле выросли, она нас вскормила.

Шамрай разозлился еще больше:

— А меня вот под корень подрезала. Мой отец богатейшим купцом был. С Елисеевым приятели, кутили вместе не раз. Три дома было, магазины, контора. Помню, все помню, какая жизнь у нас была! Меня на рысаках по проспекту мчат, а прохожие только в сторону шарахаются. Эх, жизнь! Вот при нэпе еще пожили, а потом все прахом пошло.

Шамрай опустил голову. Шубин и Кудрявцев молчали.

— Смех, ей-богу! Как отобрали всё, куда деваться? Пошел батя совслужащим, считать-писать умел. Да не мог считать не в свою пользу, не тех кровей человек. Купец ведь! Ну, понятное дело, посадили. Дурак, конечно! Когда деньги были, припрятал бы золотишко — на жизнь бы хватило. А он всё на баб тратил, всё на баб. Вот и добабился! Я не такой. Бабенку подхвачу какую, так еще и сам смотрю, как бы на ней поднажиться, а не то что деньги на нее спускать.

На благо социализма трудиться? Нет дураков. Пусть кричат себе на собраниях, сколько хотят. Я сейчас вкалывай, а потомки при коммунизме жить будут? Спасибо. Не на того напали… Я, когда переходил к немцам, хорошую память по себе оставил: одного идейного штыком успокоил, а комиссарчику нож всадил в спину. Документики с собой захватил, немцам два партбилета очень понравились.

«Вот гадина! — подумал Шубин. — Так и чешутся руки его на месте прикончить».

Он незаметно толкнул Кудрявцева. Тот понял, что настала пора действовать (еще в Сиверской они договорились взять Шамрая сразу же после высадки: в городе предатель мог скрыться).

Кудрявцев молча кивнул.

А Шамрай продолжал:

— Кончат немцы войну, тогда заживем по-настоящему. Все будет: и деньги, и бабы, вот только вместо рысаков машину заведу. Вы, братцы, лопухи, как я вижу; красивой жизни и не нюхали. Ну что у вас была за жизнь? Вот ты, например, — обратился он к Шубину, — кем ты был, что вспомнить можешь?

— Известно что, — ответил Шубин. — Отец был безлошадный крестьянин, а я деревенское стадо пас. Потом пришла Советская власть, одела, выучила, специальность дала, и стал я работать инженером на заводе.

Как ни был пьян Шамрай, а все же насторожился, — что-то по-другому заговорили напарники.

— А мой отец всю свою жизнь проработал на одном заводе. И меня там учеником пристроил. Работал, учился в вечерней школе, техникум закончил, потом летчиком стал. Вот и вся моя биография, — спокойно сказал Кудрявцев.

Шамрай удивленно, тревожно и злобно переводил взгляд с одного своего спутника на другого. Он никак не мог понять, что происходит. На всякий случай постарался незаметно переложить «вальтер» поближе. Но от Шубина не укрылось это движение. Он рывком выхватил пистолет, вскочил на ноги и крикнул:

— А ну сдавай оружие, гад! Нас двое, тебе от нас не уйти. Лучше сдавайся мирно, мы тебя доставим куда следует. Не пойдешь — свяжем.

— Сдавайся по-хорошему, тебе же лучше будет, — поддержал Кудрявцев. Он стоял рядом с пистолетом в руке.

Шамрай растерялся:

— Вы что, ополоумели? Бросьте дурака валять, — сказал он заискивающе, пытаясь превратить весь разговор в шутку. И вдруг резко отпрыгнул в сторону, выхватил из кармана пистолет. Один за другим последовали два выстрела.

Но Шамрай в темноте, да и спьяну, промахнулся. Тогда он бросился бежать к лесу.

Шубин и Кудрявцев метнулись за ним.

До первых деревьев было метров двести. Шамрай, боясь выстрела, бежал короткими зигзагами. Он еще надеялся уйти, — ведь так близко был спасительный лес. В эту минуту он не думал ни о задании, ни о домике, который ему обещали, ни о деньгах. Только бы уйти, только бы спасти жизнь!

Они бежали за Шамраем напрямик. Расстояние быстро сокращалось. Шамрай понял, что ему не уйти. Он резко остановился и обернулся, вскинув руку с пистолетом.

И снова прозвучали два выстрела. И снова Шамрай промахнулся.

Шубин и Кудрявцев бросились на землю. Подходить к Шамраю было опасно: на близком расстоянии он мог попасть. Выхода не было, нужно было стрелять.

Шубин выстрелил. Шамрай рухнул на землю.



…Рано утром в кабинет начальника Всеволожского райотдела НКВД постучались два офицера. Один из них был в форме капитана, другой — в форме старшего лейтенанта. Они сдали оружие, двести тысяч советских денег, рацию. Сообщив пароль «Нева», они попросили доставить их в контрразведку.

Труп Шамрая, его шпионское снаряжение и закопанные парашюты через некоторое время привезли во Всеволожскую.

Как только Полякову доложили о прибытии Шубина и Кудрявцева, он вызвал к себе своих сотрудников — тех, кто был связан с этой операцией: Морозова, Волосова, Воронова, Голова.

— Будем принимать гостей. Да еще каких! — улыбаясь, сказал Александр Семенович. — Прибыли Шубин и радист Кудрявцев. Жаль только, с Шамраем поговорить не придется. Отговорил свое.

— Поздравляю, Александр Семенович. Можно считать, что операция закончилась успешно, — весело сказал Воронов.

— Не согласен, — засмеялся Поляков. — Операция протекает успешно. — Александр Семенович сделал ударение на слове «протекает». — Она еще далеко не закончена. Будем продолжать игру. В наших интересах сохранить этот канал связи. Только из-за смерти Шамрая придется что-то придумать новое. Ну ничего, вы у меня молодцы, столько времени морочили немцам голову, выйдете из положения и на этот раз.

Обращаясь к Морозову, Поляков добавил:

— Надо как следует принять Шубина и Кудрявцева. Дайте им дня три отдохнуть, прийти в себя. И — за работу!

…На Литейный проспект они вышли вместе.

Стоял серый октябрьский день. Слегка моросил дождь. В небе над Литейным мостом неподвижно висел аэростат.

— Помните, Ольга Берггольц по радио читала стихи? — И Александр Семенович задумчиво прочитал:

Я берегу себя, родная,
Не бойся, очень берегу.
Я город наш обороняю
Со всеми вместе, как могу.
— Со всеми вместе, — повторил Поляков.

Морозов молча кивнул, и они пошли дальше.

…Война на «незримом фронте» продолжалась…


РУДОЛЬФ ЛУСКАЧ Белая сорока

РУДОЛЬФ ЛУСКАЧ И ЕГО КНИГИ

Как «Белая сорока» прилетела в Карелию?

Лет десять назад в Карелию приехал чешский журналист Иржи Седлачек. Много с ним ездили, долго беседовали. Между делом он сказал, что впервые о республике узнал из произведений своего друга Рудольфа Лускача.

Вернувшись домой, Иржи прислал его книгу — «Лесничество без границ». Первая часть этого объемистого произведения называется «Зеленый рай». Пожалуй, она представляет для нас особый интерес, так как целиком посвящена Карелии.

«Все началось в Ленинградском оперном театре, где шло представление бессмертного балета П. И. Чайковского «Лебединое озеро», — пишет Лускач. — В антракте я разговорился с одним из зрителей. Он сказал, что хореографам не вредно бы посмотреть на диких лебедей хотя бы для того, чтобы услышать лебединую песню.

— А что это такое? — полюбопытствовал я.

— Об этом не расскажешь несколькими словами, — ответил он. — Это надо услышать.

Познакомились. Оказалось, что мой сосед. В. П. Казанцев — ветеринарный врач из Беломорска. Он пригласил меня посетить Карелию».

Немного найдется на свете произведений, где бы так увлекательно рассказывалось о жизни обитателей лесов, озер и рек, как об этом говорится в книге «Лесничество без границ». Иллюстрированная множеством прекрасных фотографий, она выдержала в Чехословакии пять изданий, вышла в ГДР, Польше, Венгрии, Австрии и пока ждет перевода на русский язык.

Прочитав эту книгу с большим интересом, я написал Рудольфу Лускачу, что хотелось бы подробнее узнать о том, как он оказался в Карелии, где был, с кем встречался. Он быстро ответил, и завязалась переписка, из которой стало ясно, что Рудольф в конце двадцатых — начале тридцатых годов работал как иностранный специалист в Ленинграде и в Карелии, помогая создавать первые механизированные леспромхозы.

Начало Великой Отечественной войны он встретил в Архангельской области, а затем вместе с чехословацкой бригадой, которая была сформирована в СССР и которой командовал полковник Людвик Свобода (впоследствии президент ЧССР), прошел боевой путь от Бузулука до Праги, громя фашистов рука об руку с советскими воинами. Был ранен, демобилизовался, работает начальником технического отдела Министерства лесного хозяйства и лесной промышленности ЧССР, собирается на пенсию.

Письма были настолько интересные, что одно из них решила напечатать карельская республиканская газета «Ленинская правда». Вот что в нем говорилось:

«Уважаемые товарищи! Поздравляю Вас с Новым годом, желаю доброго здоровья, счастья и много, много успехов.

Я часто вспоминаю вас, говорю и пишу о Карелии. Очень полюбил я ваш край озер и лесов и его прекрасных тружеников. Рад был узнать, что Петрозаводск стал неузнаваемо красивым, что во многих глухих прежде местах сегодня кипит жизнь и работа.

Есть ли еще знакомые в Петрозаводске, которые меня не забыли, нет ли у вас их адресов? Буду бесконечно счастлив снова услышать голоса дорогих друзей и освежить свои впечатления о Карелии, которую я так полюбил и никогда не забуду.

Искренне жму ваши руки, с сердечным приветом ваш инженер Рудольф Лускач,

ЧССР, г. Прага, Мостецка улица, дом 21».

Адресов, естественно, не было. Но случилось так, что номер газеты, где было напечатано это письмо, попал супругам Терешкиным, которые тогда жили на ул. Олонецкой в Петрозаводске. Иван Васильевич, в прошлом плотник, потом пенсионер, отправился к своему родному брату Николаю. Подумали братья, порядили — их давнего друга вроде звали Лео, а тут Рудольф — и, пользуясь тем, что в газете был указан адрес, написали в Прагу письмо.

Вскоре пришел ответ.

«Дорогой Николай, а давным-давно Коля! Это, конечно, я Рудольф-Лео Рудольфович. Дело в том, что раньше у нас новорожденному обязательно давали два имени. Понял? Забавно и весьма лестно было узнать, что ты просишь меня написать — знаю ли я себя! Не часто такое бывает.

Очень рад, что ты так сердечно обо мне вспоминаешь, не забыл чудесных дней в Маткачах, за Падосом, на Урозере. Самые лучшие в моей жизни воспоминания — это о Карелии, о твоей дорогой матери Анне Николаевне, о твоей сестре Тане, братьях Алексее и Иване, о шуйском учителе Василии Николаевиче Покровском… Как я счастлив, что ты нашелся! Будем теперь писать друг другу без конца. А может, еще увидимся? Вспомним тогда, как поймали «рыбку» на Урозере. И тряхнем стариной.

Ваш навсегда Рудольф Лускач»

Не получил этого письма Николай Васильевич Терешкин. Умер бывалый фронтовик, боевой офицер, орденоносец за месяц до того, как оно пришло в Петрозаводск.

Снова летит письмо в Прагу. И вот уже снова стучится почтальон в квартиру № 1 дома № 11 по улице Олонецкой.

«Дорогой Иван Васильевич! Только обрадовался, что нашлись мои милые старые друзья Терешкины, и вот узнал из твоего письма: нет больше Николая. Уму непостижимая утрата! Выходит, его первое письмо, которое он спустя столько лет мне послал, стало для меня последним. Жаль, невыразимо жаль… Примите мои самые сердечные соболезнования. А все проклятая война!.. Никогда, никогда не забуду вас, моих самых близких друзей. О вас я и в книге писал…»

И снова десятки вопросов, Теперь уже к Ивану Васильевичу.

Очень мечтал Рудольф Лускач снова приехать в Карелию, встретиться со старыми друзьями, но уже был тяжело болен. А Иржи Седлачек снова побывал в Карелии, о которой много и тепло писал в различных чехословацких газетах и журналах. Кажется, в этот приезд или немного позже ко мне и попала книга Лускача «Белая сорока», вышедшая в пражском издательстве «Svet sovetu» в 1964 году. С этого издания и осуществлен, перевод, который в сокращении предлагается вниманию читателей.

Нет нужды представлять книгу особо. Каждый, кто познакомится с этим в полном смысле слова приключенческим романом, лишний раз убедится, что Рудольф Лускач — истинный патриот-интернационалист. Ведь уже в начале тридцатых годов он сумел разглядеть опасность коричневой чумы фашизма и, не колеблясь, стал на сторону первого в мире социалистического государства, истинным другом которого оставался всю жизнь.

Веселый, жизнерадостный, остроумный инженер оказался способным писателем. Ведь это только по скромности он видит свою заслугу, как сам говорит в послесловии к «Белой сороке», в том, что рассказал об истории, которая «разыгралась в действительности», а он лишь «решил чуточку заплести интригу, красочнее обрисовать события, придать им то, без чего менее интересно разматывался бы клубок загадок». На самом деле это, несомненно, художественное произведение, достоинства которого не только не умаляются, а даже усиливаются оттого, что его основа строго документальна.

Конечно, с точки зрения нынешних достижений приключенческого жанра кое-что иному читателю, возможно, покажется и наивным. Но не забудем, что, во-первых, «Белая сорока» складывалась в замыслах автора в конце тридцатых годов, а, во-вторых, он менее всего намеревался создать, так сказать, детектив в чистом виде. Другое двигало его пером.

Внимательный читатель заметит, с какой симпатией, правдиво и нешаблонно рисует Рудольф Лускач, например, образ следователя Курилова, который вместе со своими советскими и иностранными друзьями умело распутывает клубок преступлений банды гитлеровских шпионов и их прихвостней. Четкость идейной позиции, литературное мастерство позволяют ему, с другой стороны, словно мгновенной вспышкой, ярко осветить как зловещие фигуры всех этих фон лотнеров, бушеров, купферов, блохиных-крюгеров, так и колеблющихся, слабохарактерных хельмигов, хельми и грет, попавших в цепкие сети фашистской разведки и гибнущих — морально или физически — на наших глазах.

По достоинству оценит читатель и легкую иронию, с которой автор рассказывает о своем друге — немецком инженере, «любителе слабого пола» Карле Карловиче Шервице, да и о себе самом, хотя их роль в разоблачении участников дела «Белая сорока» была далеко не последней.

Наконец, и в этой остросюжетной книге Лускач остается страстным любителем и знатоком природы, лесного и другого зверья, а написанные с истинно чешским юмором сцены охоты, рыбной ловли, лишь на первый взгляд отвлекающие от основного действия, помогают лучше представить личность этого незаурядного человека, как, впрочем, и коротенькие пейзажные зарисовки, сделанные рукой умелой и очень своеобразной.

Рудольф Лускач так и не успел осуществить свою мечту — снова побывать в Карелии. Он долго, тяжело болел и скончался в Праге в 1969 году. Осталась память о замечательном патриоте-интернационалисте, щедро отдававшем свои знания, опыт, талант советским людям на одном из самых трудных этапов их жизни и труда. Остались его книги, исполненные искренней любви к первой в мире стране социализма. Издание первой из них на русском языке — еще одно свидетельство дружбы, которая навеки связывает советский и чехословацкий народы в их совместном пути к коммунизму.

Всеволод ИВАНОВ

1

Все началось совершенно безобидно.

Меня навестил в Ленинграде мой знакомый — Филипп Филиппович Курилов. Был он какой-то маленький, завалящий, на короткой шее носил непомерно большую голову. Несмотря на внешнюю непривлекательность, он чем-то располагал к себе. Его несимпатичное лицо иногда оживлялось улыбкой, умные глаза под черными бровями искрились, как будто бы говорили о том, что он все видит, все замечает и ничего от него не укроется.

Отняв в росте, природа наградила его голосом, могучим и в то же время нежным, как голос певца, исполняющего речитатив.

Еще в коридоре он заговорил так, что зазвенели подвески на люстре и мой охотничий пес — сеттер Норд недовольно заворчал.

Курилов не мог долго задерживаться — через полчаса нужно на работу. Он пришел позвать меня поохотиться на зайцев. Сказал:

— Не звал бы вас, если бы речь шла о пустяках. Но гляньте-ка, вот письмо, — получил не от кого-нибудь, а от самого лесничего Богданова. Так… Тут поздравления, кое-что еще в том же духе и вот: «Зайцев нынче необычно много да и лисиц, больше, чем обычно. Приезжайте-ка, да возьмите с собой порядочных охотников. Не пожалеете. Ручаюсь, зайцев и на двух телегах не увезем…»

Филипп Филиппович на мгновение замолчал, желая убедиться, какое впечатление произвели на меня его слова, затем продолжал:

— Две телеги зайцев, это чего-нибудь стоит, а? Еще бы!

Одним словом, договорились ехать в Лобановское лесничество, где нас ждут две телеги зайцев…

Через неделю, в последнюю субботу ноября, вес участники редкостной охоты на зайцев сошлись на вокзале. Нас было четверо. С Куриловым пришли его друзья — бухгалтер ленинградского завода «Электросила» Преворов и кинорежиссер Суржин. Преворов носил такие очки, что глаза за ними казались совиными. Однако это ему, как охотнику, не мешало. Суржин своим ростом превосходил всех нас по крайней мере на две головы.

В поезде пассажиры с любопытством оглядывали нас и спрашивали, куда мы направляемся.

— На медведей, — заявил своим нежным голосом Филипп Филиппович, после чего в вагоне сразу же наступила тишина.

— Вы сказали на медведя или на медведей? — почтительно переспросил кто-то.

— Простите, но, по-моему, я сказал вполне отчетливо: на медведей, — ответил Курилов и вполне серьезно добавил: — Рассчитываем не меньше чем на четырех косолапых. Нынче больно уж их много… На каждого придется по одному.

— Ай да молодцы! — уважительно сказала пожилая женщина и посоветовала: — Только лучше стреляйте. С медведями шутки плохи. У сестры нетель разорвали, у брата улья изрядно попортили, а крестница так их испугалась, что с тех пор заикается.

— Хуже всего старые медведи, — поддержал другой пассажир. — У меня свояк — охотник, уж он это знает.

— Совершенно верно, — авторитетно, словно читая лекцию, начал Курилов своим звучным голосом. — Это все равно как со старыми людьми: они становятся нервными, потому что от ревматизма ломит кости, мучит бессонница — хуже нет. Обычно медведь впадает в спячку на всю зиму, некоторым «старикам» в берлоге не лежится — сон не идет, вот они и бродят по лесу. Одним воздухом, как известно, сыт не будешь. Летом медведь лакомится травами, корешками, лесными дарами, овсом, словом, всем, что ему приготовили щедрая природа или люди. Чтобы разнообразить меню, поймает какую-нибудь зверюшку или рыбку. Зимой пировать негде, нужда и заставляет стать настоящим хищником. А поскольку, подобно всякому старику, он утрачивает ловкость, то чаще всего нападает на домашний скот — ведь это куда более легкая добыча, чем быстрый лось или олень…

Поезд мчался заснеженными лесами, метель била в окна вагона. Но нам было тепло, хотелось подремать, я заснул и спал до тех пор, пока Курилов не растормошил:

— Вставай, пора, скоро будем на месте.

Я быстро протер глаза, мы собрали вещи и простились с пассажирами.

На платформе маленькой станции намело столько снегу, что мы сразу же провалились по колено. Железнодорожники нам сказали:

— Ничего себе вы погодку привезли из Питера, охотнички. Куда вас черти несут в такую метель?

— Именно к вам, чтобы веселее было, — сказал Преворов и закашлялся, потому что в эту минуту снег залепил ему рот.

Нас никто не встречал.

Преворов предложил отправиться пешком. Курилов махнул рукой:

— Это почти десять километров топать в такую погоду с нашим-то снаряжением? Нет, милый. Разве только ты хочешь потренироваться перед десятиборьем… Пойду спрошу начальника станции, авось он поможет.

Все оказалось значительно проще, чем мы думали. Над нами сжалился руководитель ближайшего совхоза и послал сани, запряженные парой добрых коней.

Возница в барашковой шапке и с кнутом, подкрутив усы, уверенно сказал:

— Кони отдохнули, только сядете и не заметите, как долетим до места.

Его предсказанию, однако, не суждено было сбыться.

Ветер свистел в ушах, снег залеплял лицо. Возница что-то выкрикивал, лошади фыркали и не хотели двигаться вперед. В завывании метели я не слышал, что кричал возница, но по интонациям его голоса догадывался, что вряд ли это были самые нежные слова. Только я хотел его об этом спросить, как кони рванули, отчаянно заржали и стремглав понеслись.

Это было так неожиданно, что я упал, ударившись головой в Суржина, который сидел за мною; удивительно, что он еще не выпал из саней. Этого, увы, не избежал возница. Он вылетел в снег, кони помчались дальше, и сквозь шум метели за нами были едва слышны его отчаянные крики.

Первым опомнился Преворов. Он вскочил, но тут же уронил вожжи, которые, к счастью, запутались на козлах. Злость придала мне отваги: единым взмахом я перескочил на козлы, крикнул, чтобы никто не поднимался и, схватив вожжи, закричал во весь голоса «…Тп-рр… Стой… Эх, черти!» Все было напрасно. Тогда я уперся ногами в передок саней, отогнулся, сколько мог, назад и со всей силой натянул вожжи. Лошади зафыркали и постепенно замедлили бег. Тут на помощь пришли друзья, и объединенными усилиями нам, наконец, удалось остановить разгоряченных коней.

Никто не мог понять причины этой сумасшедшей езды. Развернулись и поехали обратно. Издалека долетали отчаянные крики возницы, и когда мы с ним встретились, он ругался, хоть уши затыкай, и грозил кому-то кулаком.

— Черт-те знает что, такого еще не бывало! Какой-то дьявол на нас порчу напустил…

— Верите в нечистую силу? — смеялся Курилов, глядя на ругающегося возницу.

— Какой-нибудь хищник? — гадал Суржин.

— Тогда бы мы его должны были видеть, — возразил Преворов.

— И ты еще считаешь себя охотником, — с усмешкой сказал Суржин. — Пора бы знать, что у зверей нюх куда тоньше, чем у тебя…

— Остается только выяснить, какие хищники здесь водятся. Узнаем у лесничего, — сказал я.

Возница занял свое место на козлах, и через полчаса мы, наконец, добрались до дома лесничего, залитого электрическим светом. На пороге нас встретил лесничий Юрий Васильевич Богданов, пышущий здоровьем мужчина, гладко выбритый, с выразительно очерченным ртом. Приветливо улыбаясь, он искренне извинялся:

— Мне стыдно, что я вам не выехал навстречу, но мне это никак не удалось. Как в сказке, лошади ни за что не дали себя запрячь.

— Зато наши неслись наперегонки с ветром, — заметил Курилов и поинтересовался, почему его лошади оказались столь непослушными.

— Ничего не могу понять. Как только конюх привел их к саням, начали фыркать и отчаянно лягаться. Попытался их запрячь сам, и по-хорошему, и по-плохому — все напрасно. Пришлось капитулировать перед упрямыми кобылами… — Лесничий беспомощно развел руками. Было видно, что он огорчен. Со вздохом добавил: — Очень перед вами виноват, друзья… Но, пожалуйста, пойдемте в дом.

Нас встретила хозяйка и двое юрких мальчишек. Сложив вещи, мы привели себя в порядок и сели ужинать в просторной комнате.

Аппетит был хороший, мы вовсю работали за столом, разговор смолк. После еды он разгорелся с новой силой и, разумеется, прежде всего коснулся нашей сумасшедшей езды. Нас интересовало, не могли ли лошади учуять волка или медведя.

Лесничий нерешительно сказал:

— Разве что медведя…

Постепенно разговор перешел на завтрашнюю охоту, в которой должно было принять участие девять стрелков и сорок пять загонщиков. Разгорелся спор, как лучше расположить силы, а я решил покинуть охотничьих стратегов и вышел из избы, чтобы на свежем ветре немного охладить голову, разгоряченную в сильно натопленной комнате несколькими стопками водки.

Ночь была без звезд. Метель уже улеглась где-то за горушкой в белую постель, раскиданную в низине. Я с наслаждением вдыхал свежий чистый воздух. Снежные перины, которые сегодня разорвались на небесном куполе, одарили землю таким теплым покрывалом, что, казалось, защитили ее от ледового дыхания наступающей зимы.

Прохаживаясь около дома, я неожиданно услышал голоса и смех. Яркие огни, которые нас вчера так приветливо встретили, уже погасли, и очертания здания погрузились во тьму. Лишь несколько окошек светилось. Любопытства ради я к ним приблизился.

Из полуоткрытой форточки одного окна, оседая на слегка замерзшем стекле, тянулся слабый дым. Я не видел, кто находится в комнате, но было слышно, как там разговаривали:

Молодой мужской голос несколько раз повторил:

— …удалось, удалось… Вот уж повезло, проклятье…

— Еще как! — хрипло захохотал другой, и тотчас же раздался голос еще одного:

— Перестань! Теперь ты выиграл пари и смеешься, но подождем до завтра. Видали, как все получилось? Гостей из Ленинграда пришлось везти на совхозных санях…

— Только не чертыхайся, старый. Иначе я за тебя много не дам, а будешь молчать, все обойдется, — ответил тот, который до этого смеялся.

— Зачем ты, собственно, все это затеял? — опять спросил молодой голос.

— Разве ты не понимаешь шуток? — хрипло ответил тот, которого спрашивали.

— Шутки — шутками, а хулиганить зачем? И молодого в грех вводишь… — сказал третий.

У меня нет привычки подслушивать, но на этот раз я изменил доброй привычке и осторожно приблизился к окну: ведь речь явно шла о нас… Сквозь замерзшее окно с трудом различил три смутные фигуры. Одна из них замахала рукой, и я услышал:

— Бутылку водки заработали. И насмеялись за чужой счет тоже вдоволь. А теперь за дело. Советую быстро уничтожить все следы медвежьего сала, будь оно неладно. Я согрею вам воду. Не дай бог, лесничий завтра утром вздумает осмотреть сани…

С трудом удержался я от желания войти в комнату. Ведь я понял, что они натворили. Мне было известно, что лошади не переносят запаха медвежьего сала и ни за что не приблизятся к предмету, который им намазан. Вот почему Богданову не удалось запрячь своих лошадей! И хоть я собственными ушами слышал, что это была лишь шутка, не оставалось ни малейшего сомнения в их явно недобрых намерениях. У меня были все основания «поблагодарить» шутников, но после некоторых размышлений я решил отложить это на более позднее время.

Я вернулся в избу, где мои друзья все еще обсуждали завтрашнюю охоту, которая должна была принести нам две или даже три телеги зайцев. Учитывая, что снегу в лесу много, телеги, конечно, следовало заменить на сани. Какая разница: телеги или сани, главное, что зайцы обязательно будут!

В конце концов все устали и отправились спать.

Еще затемно разбуженные Куриловым, мы быстро оделись, наскоро позавтракали и вышли в заснеженный лес. Место сбора охотников и загонщиков находилось в трех километрах, рядом с местечком, название которого — «Лягушечий рай» — свидетельствовало, что там болото. И в самом деле — было там три маленьких озера, в которых лягушечьему стаду жилось столь хорошо, что оно размножалось, как саранча; это-то и привело к тому, что рай стал для лягушек адом.

Однажды сюда залетел предприимчивый аист и при виде лягушечьего эльдорадо восхищенно завертел клювом. Он, очевидно, не был индивидуалистом и, едва полакомившись лягушечьими лапками, взмыл вверх, чтобы сообщить своим братьям и сестрам о приятной находке. Через несколько дней на благословенные озерки прилетела большая стая аистов. И для лягушек настали черные времена.

Это старая история — с тех пор не только аисты, но и другие птицы стали здесь летом постоянными гостями. Жители окрестных деревушек нежно заботились о семьях аистов, потому что от возможности завести гнездо у этих птиц зависит вступление в брак и, разумеется, способность дать жизнь следующим поколениям. На деревьях, сараях, на крышах домов и даже на церквушке ближайшей деревни Амосовки люди укрепили колеса от телег, переплели их соломой, ветками — и новоселье для аистов было готово.

В Амосовке жил даже «домашний» аист. Однажды дети нашли раненого аистенка и принесли в школу. Учителю удалось вылечить неожиданного пациента лишь в конце осени, когда остальные аисты уже давно улетели в теплые края. Аистенок, которого назвали Сашей, остался на зиму в школе. Ребята таскали ему сладости, но больше всего Саша любил мышей и рыбу. И ему так тут понравилось, что он не улетел и следующей осенью.

Весной Саша нашел себе подружку, с которой и поселился прямо на крыше школы. Из любви к супругу и аистиха привыкла к такой необычной жизни среди людей. А двое их детей — маленькие аистята запросто ходили по школьному двору и брали пищу прямо из рук.

Но осенью молодежь улетела, и аистихе тоже захотелось последовать ее примеру. В дело вмешался один хитроумный школьник. «Саша, — пообещал он главе аистиной семьи, — ты не останешься в одиночестве, не бойся…» И тут же с помощью остальных ребят подрезал аистихе крылья.

Хочешь не хочешь, пришлось ей остаться со своим другом, и впервые в жизни она перезимовала в негостеприимных краях. Холода она, однако, перенесла хорошо, и прижилась со своим аистом в Амосовке навсегда.

Всю эту аистиную историю мне рассказал лесник Макаров по пути к месту сбора. У «Лягушечьего рая» нас уже поджидали остальные, и после короткого совещания все принялись за дело. Каждому стрелку определили свое место, я был восьмым. Поскольку девятого стрелка не оказалось, очередь на мне и кончалась, и я стал на перекрестке просек у узкой тропы, где разместились остальные.

Не успел я еще как следует оглядеться на своем месте, как передо мной в чаще раздался шум — кто-то тяжело продирался сквозь ветки, ломая их на ходу. Я побыстрее заменил в ружье патроны с дробью на патроны с пулями: пожалуй, меня ожидала встреча с большим зверем. При этом я успел заметить, что мой сосед шагах в пятидесяти от меня также переменил патроны и напряженно ожидал, кого это выгонят ему навстречу.

Это был лось. Он шел с поднятой головой, увенчанной рогами, которые в верхних своих частях расширялись, как большие лопаты. Я на мгновение затаил дыхание, ожидая, куда выйдет могучий зверь. Видел я его в промежутках между большими деревьями или когда он огибал своим сильным телом маленькие деревца.

Где-то назойливо закричала сойка, словно предвещая беду.

Охотник должен вести себя очень тихо и быть внимательным. Большим проступком считается курение. Тем не менее именно этот проступок я и допустил. Расстояние до загонщиков было велико, но я не учел, что они сразу же выгонят зверя. Кроме того, охота предполагалась на зайцев. Кто же знал, что навстречу выйдет лось?

Вот почему, вопреки всем правилам, придя на свое место, я тотчас же закурил сигарету. Эта легкомысленность не прошла для меня даром. Почуяв запах табачного дыма, лось изменил направление и теперь приближался к охотнику, стоящему на тропе далеко от меня.

Вот-вот должен был раздаться выстрел, но его не было. И тут я вспомнил, что отстрел лося — царя северного леса в Стране Советов запрещен.

Размышляя об этом, я не заметил, как около меня очутился Богданов. Он тихо сказал:

— Будь внимательней: сейчас выскочит лиса.

Я уже приготовился спустить курок, но тут вспомнил, что перезарядил ружье пулями, которые годятся лишь на лося, медведя или другого крупного зверя. В одно мгновение переломил ружье — патроны с пулями выпали в снег — и дослал в затвор патрон с дробью как раз в тот момент, когда лисица пересекала просеку, торопясь в лесную чащу.

Выстрелил — мимо. Дробь легла около лисицы, подняв снежный фонтанчик. От испуга лиса совершила большой прыжок, повернулась и устремилась прямо на меня. Иногда бывает, что и зверь теряет голову, удирая, он ошибочно меняет направление.

Это стоило лисице жизни: второй раз я уже не промахнулся. При взгляде на прекрасную добычу во мне окончательно утихло угрызение совести по поводу того, что я только что грубо нарушил охотничьи правила и курением отпугнул лося. Я не двигался с места. Голоса загонщиков приближались, то тут, то там гремели выстрелы. Пожалуй, мне повезло больше, чем соседям, потому что многие зайцы, удирая от других охотников в заросли молодняка, перебегали просеку как раз передо мной. Ружье било без промаха, мало кто из косых ушел. Перед концом первого гона я положил девятого зайца.

Начало охоты было многообещающим. Все вместе мы уложили тридцать семь зайцев, двух лисиц и трех глухарей.

Вслед за первым начался второй гон. Стрелки остались на месте, только повернулись, а загонщики отправились гуськом вдоль лесного подроста. Отойдя на определенное расстояние, они снова разошлись в стороны, затем цепью обложили очередной участок леса и снова погнали зверье на стрелков.

На этот раз нам повезло меньше — подстрелили всего двенадцать зайцев. Ничего удивительного в этом не было. Косые оказались проворнее: наши предыдущие выстрелы не обещали им ничего хорошего.

Следует сказать, что речь идет о лесных зайцах, или беляках, которые на зиму меняют свой мех, становятся совершенно белыми, в отличие от полевого зайца, так называемого русака, который зимой носит ту же одежду, что и летом, только немного светлее. Беляки меньше, чем русаки, а бегают — ого-го! Молния не достанет, не то что ружье, как говорят охотники, которым не везет.

Следующие гоны не принесли сенсации. Все шло по плану, загонщики хорошо знали свое дело, и к полудню у нас уже было сто пятьдесят зайцев, шесть глухарей, двенадцать тетеревов и три лисицы.

— Вот это урожай! — ликовал Курилов, и мы согласно кивали.

Настало время обеда. Я и не предполагал, что друзья Курилова запаслись водкой и коньяком: это противоречило правилам охоты.

Лесничий с кислым выражением лица наблюдал, как Суржин наливает в стакан водку и предлагает ее остальным охотникам.

— Не будет у вас надежной дроби, если намочите ее водкой, — предостерегающе сказал он.

Суржин, однако, не внял его словам, но Преворов на всякий случай поставил стакан возле себя.

А я, признаюсь, поддался искушению. Был голоден и, прежде чем достали закуску, выпил дважды. «Стаканчик» был внушителен — через минуту я ощутил действие сорокаградусной. Слегка закружилась голова, и от дальнейших возлияний пришлось отказаться.

— Не нести же нам обратно полупустые бутылки, — заявил Суржин, а Преворов сказал:

— Эх вы, пьете, как курицы, а утверждаете, что справитесь с медведями… Давайте еще по одной,и в вашем желудке будет как в хорошо натопленной комнатке. Ни пуха ни пера!

Скоро моя «комнатка», к сожалению, была чересчур натоплена.

Казалось, что глаза разбегаются в разные стороны, а когда я встал, то почувствовал удивительную легкость в ногах. Они двигались как бы сами собой, но при каждом шаге все больше увязали в снегу.

Лесничий нас внимательно осмотрел и покачал головой:

— С такой веселой компанией, пожалуй, до зайцев не доберешься. Как бы вы друг друга не перестреляли… Будьте внимательнее! А впредь так и знайте: отберу все бутылки еще дома, до охоты.

Увидев, что Суржин размахивал ружьем перед самым носом одного охотника, он сердито пригрозил, что немедленно отправит его домой, если тот не будет обращаться с оружием осторожней. Угроза возымела действие, и страсти улеглись, хотя я испытывал некоторое опасение перед следующим, послеобеденным гоном.

И было отчего. Мои щеки горели, в голове жужжали пчелы, захотелось петь, чтобы заглушить противное жужжание, но я сдерживал себя, пока Богданов не отошел, и лишь потом затянул песню о Байкале. В эту минуту не только любое озеро, но и море мне было по колено.

Только замолк — вижу: прямо на меня скачет заяц. Нажимаю курок — нет выстрела. Забыл, что в затворе стреляный патрон. Заяц же уселся на снег, словно догадавшись, что мне его не достать.

У меня нет привычки стрелять в сидящего зайца. Поэтому, не таясь, я вставил новый патрон, но заяц вдруг прыгнул, стремглав промчался совсем рядом со мной и был таков.

Веселое настроение, как и желание петь, разом прошло. Злость охватила меня. Ведь я стал наглядным примером того, какой вред приносит пьянство на охоте.

С досадой забросил ружье на плечо. Пока алкоголь не выветрится из головы, мне делать здесь нечего. Пошел, одному богу известно куда, и очень скоро провалился в снег по пояс. Сидел в сугробе, размышляя, что же будет теперь? Наконец вспомнил, что у меня есть таблетки модного тогда лекарства квадронал — от головной боли. Быстро открыл коробочку и прочел, что лекарство применяется при мигрени и при алкогольном опьянении… Ага, как раз то, что надо. Проглотив две таблетки, как грешник, ждал спасения. И должен признаться: то, что было обещано в надписи на коробочке, исполнилось. Через двадцать — двадцать пять минут почувствовал, что в голове как будто бы прояснилось, глаза реагируют на неподвижные предметы нормально.

Для того чтобы лекарство полностью оказало свое действие, я еще несколько минуток посидел в своем сугробе, потом бодро встал и направился к друзьям, которые обо мне вовсе не думали и постреливали где-то неподалеку своих зайцев.

Шел я, шел, карабкаясь в снегу, и не заметил, как начало темнеть. Неужели я сидел в снегу больше часа? В конце концов понял, в чем дело. Черные облака снова закрыли небо огромной толстой периной, которая разорвалась, и из нее посыпался густой снег. Где-то вдалеке по-прежнему раздавались выстрелы. Скоро я уже не видел впереди себя дальше чем на три-четыре шага.

Куда я попал?

Куда же теперь?

Мгновение стоял в нерешительности, потом направился вдоль стены высокого леса, который был едва виден сквозь поднявшуюся метель. Я надеялся, что снова донесутся выстрелы и таким образом я смогу определить направление, в котором надо идти. Но лес молчал, и лишь падающий снег да завывание ветра нарушали тишину…

Несколько раз увязал в сугробах, однажды провалился в какую-то яму, из которой выбрался с большим трудом. При этом оказалось, что я потерял ушанку, и снег набился мне в уши и рот. Отряхиваясь, провел рукой по ружью, желая убедиться, что оно в порядке. И начал плутать дальше…

Наконец вышел на просеку, о которой знал, что она тянется лесом с севера к югу. Оставалось определить, где север. Ориентироваться можно было только по ветру, который сегодня дул с юго-запада, и поэтому я подался влево от просеки. Весь в снегу, усталый и замерзший, я чувствовал себя отвратительно. В голову лезли самые неутешительные мысли.

И тут вдруг откуда-то сверху раздался предостерегающий крик:

— Стойте, дальше ни шагу!

Замер на месте, огляделся вокруг — никого.

— Кто тут? — громко спросил я, снимая ружье с плеча.

— Осторожней, медведь! — раздалось совсем близко надо мной.

Поднял голову, оглядел соседние деревья. И тут обнаружил на густой ели, которую заслоняла осина, сидящего человека.

— Тьфу! — облегченно сказал я. — Как вы меня испугали. Почему вы сидите на дереве?

— Частично из-за шишек, отчасти из-за медведя.

— Откуда бы здесь взяться медведю? — засомневался я.

— Откуда? Ох, вот тут минуту назад прошел. Это еще счастье, скажу вам, что я забрался нарвать шишек. Поэтому-то и медведя увидел раньше, чем он меня. Затаил дыхание, и Миша меня не учуял, проскочил на расстоянии шагов двадцати пяти от дерева и исчез… Сейчас слезу, теперь не страшно — ведь нас двое — с ружьями.

— Что же это вы не стреляли, раз у вас есть ружье?

— Нет, нет, не стрелял, это точно, — торопливо сказал голос сверху. — Во-первых, я оставил ружье под елкой, чтобы оно мне не мешало, а во-вторых, у меня только два патрона с пулями, остальные — с дробью. Ведь я собирался охотиться на зайцев…

Я внимательно осмотрелся. В. самом деле, под деревом стояло ружье с патронташем, а чуть дальше — лыжи.

— Так слезайте, слезайте, — настаивал я. — Да расскажите все по порядку.

Незадачливый охотник спустился на снег. Это был молодой человек со смуглым лицом, Познакомились. Оказалось, что это бухгалтер соседнего кооператива Быков. Как и нас, лесничий позвал его поохотиться на зайцев. Но утром Быков был занят на работе, а так как очень любил стрелять, то выкроил время после обеда и отправился вслед за нами.

— Тогда торопитесь, еще успеете. Что же касается шишек, по пути наберете, сколько захотите, — посоветовал я.

— Одно другому не мешает. Понимаете, обещал жене принести из лесу красивые шишечки. Она хочет послать их сестре в город. Вот и пришлось их искать.

— Ладно, хватит. Приказ жены — вещь серьезная. Но меня больше удивляет, как здесь оказался медведь, — перебил я.

— Удивляет? — переспросил огорошенный Быков. — Я бы скорее сказал: ужасает. Ведь такой медведь, как тут прошел, сразу может человека на куски разорвать.

Я снисходительно рассмеялся. Страх этого охотничка явно увеличивал размеры медведя. Он обиделся.

— Взгляните на, следы, вон там — они еще теплые. Пройдя шагов тридцать, я действительно увидел большие следы медвежьих лап.

— Вы правы, — согласился я, — медведь солидный. Быков кивнул и спросил:

— Закурим?

Закурили и минуту молча постояли под деревом, ветви которого низко склонялись под тяжестью снега. Неожиданно снежная глыба с глухим шумом упала на землю. Быков испуганно отскочил в сторону, но уразумев, что произошло, успокоился и спросил:

— Скажите, пожалуйста, вы бы сами на этого медведя пошли?

Вопрос зажег во мне искру самоуверенности. Я тщательно смел снег с рукава, затянулся, выпустил дым изо рта и нарочито спокойно сказал:

— Вы в этом сомневаетесь? Одолжите мне лыжи, и я тотчас же отправлюсь за ним.

— О чем речь! Лыжи охотно дам, но я бы не простил себе, если бы этот верзила вас раздавил.

— Не беспокойтесь, мне это не впервой, и, как видите, пока цел.

Быков с минуту колебался, потом махнул рукой:

— Берите лыжи, я обойдусь без них. Ваши друзья неподалеку… Слышите? Выстрел, еще один… Они сейчас где-то у Каменного ключа. Это чуть больше полутора верст… Побегу туда и пошлю вам кого-нибудь на помощь.

Быстро одев лыжи, я попрощался с новым знакомым и поспешил по медвежьим следам. Они вели на горушку. Вероятнее всего, медведь бродил по лесу в поисках еды. И тут вдруг мелькнула мысль, что его могла испугать наша стрельба, он счел за лучшее удалиться в более спокойные места и уже не вернется…

За горушкой лежала заснеженная низина, поросшая густым лесом. О дальнейшем пути нечего было и думать. Вокруг шумел высокий лес, угрожающе махая ветвями, словно намереваясь выгнать меня из того глухого угла, где ветер репетировал свои грустные песни о наступающих холодах.

Я решил спуститься в низину и идти по замерзшему ручью до реки Кублянки, куда он впадал. В этой реке, которая протекала возле охотничьей избы, как мне рассказывал лесничий Богданов, водились исключительно большие щуки и окуни.

С горушки я быстро добрался до ручья, но тут мне пришло в голову, что лучше подождать, пока, как и обещал, появится бухгалтер Быков в сопровождении моих друзей…

Но почему же затихли выстрелы? Как ни старался, не мог расслышать ни одного. И вдруг увидел на снегу две узкие борозды — следы лыж! Они были сильно занесены снегом, тем не менее все-таки это была лыжня. Куда она ведет? Кто ее оставил?

Внимательно оглядевшись, пришел к выводу, что лыжников было трое. Они явно торопились, местами перегоняя друг друга. Не стоило большого труда определить, что вся троица спешила на северо-запад, в глубину леса. Остановился в растерянности. Куда же мне пойти, в какую сторону направиться по лыжне?

В конце концов решил идти в обратном направлении — пожалуй, именно так быстрее окажусь среди людей.

Совсем стемнело. Откуда-то послышался жалобный вой. Волки? Нет, вроде бы не похоже. Скорее всего это скулила собака. Но откуда она здесь? Проклятая тьма! Много бы я дал, чтобы на ночном небе появилась луна! Снова раздался жалобный вой. Неужели все-таки волк? Вспомнил, как опытные охотники рассказывали, что вой матерого загнанного волка напоминает человеческий плач. Да нет, к черту сказки, пусть им верят дети.

Осторожно продвигаясь вперед, напрягал зрение, чтобы поскорее узнать, какая встреча меня ожидает и с кем. Из темноты вдруг вырос куст. Около него двигалась какая-то тень.

Это была карельская лайка.

Она радостно вертела хвостом, повизгивала, приседала и не могла подойти ко мне, как будто бы что-то мешало ей сдвинуться с места. Я нагнулся и протянул руку, чтобы ее погладить. Она затряслась всем телом, легла на снег и жалобно заскулила.

Может быть, собака ранена и не может встать? Я провел по ней рукой, но едва только дотронулся, как пес болезненно взвизгнул и слегка стиснул зубами мою руку. Только теперь я понял, что он привязан к дусту. Быстро зажег спичку, и тут увидел, что задняя лапа собаки попала в проволочный капкан. Снова чиркнул спичкой и разглядел, что в месте, где проволока содрала шерсть до мяса, лапа сочилась кровью и вспухла. Конечно, пес старался выбраться из капкана, но лишь сильно себя поранил.

Я осторожно освободил лапу. Собака тотчас же поняла, что я хочу ей помочь, и даже не шелохнулась. Она лишь по-прежнему тряслась всем телом и лизала то мою руку, то свою раненую лапу. Она была очень худая, даже ребра выступали. Кто знает, как долго пес голодал!

У меня в сумке еще оставалось немного колбасы, кусок вареного мяса и несколько булочек; не раздумывая, я все это отдал собаке. Она мгновенно все проглотила, потом завертела хвостом, и когда я закурил сигарету, увидел, как преданно она на меня смотрит.

И сразу стало веселее. Ведь у меня теперь был товарищ, хоть и всего-навсего раненый пес. Он, конечно, будет стремиться домой, и я выберусь из этого проклятого леса вернее, чем если бы рассчитывал только на свои догадки.

У лайки был почти новый ошейник. Это навело меня на мысль, что она не просто так плутала в лесу, но попала в западню во время охоты. Вместе с тем казалось странным, что хозяин ее бросил на растерзание хищникам.

Впрочем, дальше размышлять об этом не было времени, я привязал к ошейнику ремень и потянул собаку, ожидая, что она тотчас же бросится за мною. Однако я ошибся. Лайка не тронулась с места, вертела хвостом и не проявила ни малейшего желания двинуться вперед. Тогда я крикнул: «Айда, пошли домой, домой!» Но пес только злобно ворчал, полизывая раненую лапу.

Было ясно, что он учуял в лесу какую-то опасность, и потому я решил разом покончить с вынужденной остановкой выстрелом; попутно мне представлялась возможность убедиться, что мой четвероногий проводник и в самом деле принадлежит к охотничьему цеху.

Гром выстрела еще не утих над заснеженной землей, когда в чаще послышался треск ломающихся ветвей. Может быть, это был какой-нибудь лесной хищник, которого привлек запах теплой собачьей крови. Или опять лось?

Лайка вела себя так, как и полагается на охоте: глядела на меня, ожидая, что я рукой дам ей команду броситься в чащу. Но я придержал ее за ремень, погладил и коротко сказал: «Тубо, назад, на место!»

Пес неохотно подчинился. Перезарядив ружье, я выбрался на лыжню и пошел по ней. Собаке ничего не оставалось, как двинуться за мной. Скоро она даже опередила меня и примерно через полчаса вывела на поляну, где я во тьме различил очертания сруба. Это был обыкновенный сарай.

Собака уселась на снег и царапала дверь, пытаясь проникнуть внутрь. Я открыл дверь — сарай был полон сена. Собака вертела хвостом, то и дело поднимая морду. Казалось, что она успокоилась, так как попала под крышу и явно в знакомое место.

Разгребая снег, чтобы дверь открывалась свободней, я нашел несколько сигарет с золотым ободком, очевидно, заграничного происхождения. Кто же здесь, в этом заброшенном сарае курил?

Глянул на часы: было два часа после полуночи, и до рассвета в это время года оставалось еще около пяти часов.

Мой мохнатый найденыш не выражал ни малейшего желания уходить из сарая, лизал раненую лапу и все время зевал. Затем он свернулся в клубок, прикрылся, как это делает настоящая лайка, богатейшим хвостом и через минуту благостно захрапел. И мне ничего иного не оставалось, как проспать остаток ночи.

Я сгреб сено, по привычке обмотал руку ремнем от ружья и улегся возле пса. Повернулся на бок, но туг, что-то мне помешало. Зажег спичку, разгреб сено и вытащил патрон с дробью. Прежде чем спичка погасла, я успел увидеть, что это патрон известной немецкой фирмы «Роттвейл-Вейдманнсхейл». Снова зажег спичку, не веря собственным глазам. Нет, я не ошибся, это и в самом деле немецкий патрон двенадцатого калибра. Было отчего задуматься.

Где я? Кто был в сарае до меня? Вероятно, кто-то неосторожно обронил патрон, когда, может быть, также как и я, укладывался спать. Я автоматически полез в карман, чтобы убедиться, не оставлю ли и я здесь о себе память. Нет, все было на своем месте, патроны в охотничьей сумке, ни один не выпал.

Лишь усталость, которая так и клонила ко сну, избавила меня от настойчивой, неприятной мысли: кто здесь был?

Разбудили меня странные звуки. Кто-то жалобно стонал. Что-то пищало, в конце концов раздался чей-то плач.

Лайка вскочила, заворчала и навострила уши. Было видно, что она в растерянности: откуда эти звуки?

Зловещая какофония неслась над нами, и когда вдобавок ко всему еще завыл ветер, мне показалось, что дьяволы с досады решили завести свою адскую музыку. Лайка подползла, ткнулась мокрым носом мне в руку, словно пытаясь сказать: что ты об этом думаешь, человек?

Не выдержав, я поднялся и вышел из сарая. Собака опередила меня и, едва очутившись на поляне, отчаянно залаяла.

Утро только приближалось, но на небе уже был к его приходу разложен светлый ковер. Сумрак еще не рассеялся, и сеновал в глубине сарая казался сказочным домиком на неосвещенной сцене кукольного театра.

Собачий лай меня раздражал, и я уже хотел окликнуть пса, как вдруг из слухового окна бесшумно вылетело какое-то крылатое созданье. В первое мгновение мне показалось, что вижу упыря — крупную летучую мышь, но ведь это несерьезно: «увидеть» упыря в полутьме могли только мои заспанные глаза и натянутые нервы. Но прежде чем протер глаза, вылетел второй, третий…

Это были совы. Большие лесные ушастые совы, которые, как и остальные ночные крылатые хищники, летают без шума, потому что их взъерошенные перья мягки, словно бархат. Они неутомимо ловят мышей — вот почему в сарае и разыгрался тот ужасный концерт. Наверное, еще осенью туда переселился целый мышиный народ. Совы это заметили и устроили охоту на бойких грызунов. Кроме того, пора помолвок у сов приходится как раз на начало зимы. Возможно, что у сеновала и разыгралось сражение двух ухажеров, добивавшихся руки и сердца красавицы-совы…

Я стоял в растерянности перед сараем, пока не затрясся от холода: в спешке выбежал без пальто, а мороз к утру усилился. Лайка решила не ждать моего решения. Когда совы улетели и стало тихо, ее охотничьи интересы пропали, и она сочла за лучшее вернуться в сарай. Ее примеру последовал и я.

Ворочаясь на сене, перебирал в памяти события уходящей ночи; несколько часов, проведенных в сумрачном лесу, принесли с собой больше впечатлений, чем целый день, залитый солнцем.

С беспокойством говорил я себе, что лишь неприспособленность человека к темноте служит причиной излишних волнений. Но это размышление, разумеется, не касалось найденного мною патрона «Роттвейл», который так и не шел из головы. Днем, при свете, все прояснится, утешал я себя.

Отбросив сухой стебелёк, который царапал лицо, положил руки под голову. Надо мной, в щелях крыши сарая, слегка вырисовывалась сетка из ниток слабого света, вытканных первыми проблесками дня. Ветер уносил остаток темного шлейфа ночи куда-то в бездонную глубину леса и, усталый, лишь тихо бормотал около сеновала. Под его монотонную мелодию я снова заснул.

Когда я проснулся, сквозь дырявую крышу сарая было видно, что уже наступил ясный день. Вышел наружу, потер лицо снегом и вернулся, чтобы осмотреть лайку. За ночь ее рана немного зажила. В сумке у меня оставалось еще немного печенья, и этот скромный завтрак я разделил со своим четвероногим проводником. Потом взял его за ремень и сказал: «Айда, вперед, домой, домой!»

Собака потянулась, отряхнулась, остановилась у первого же дерева, подняла раненую лапу и сделала то, что в таких случаях обычно делают собаки. Затем она попыталась по привычке замести за собой снег, но раненая нога не позволила этого сделать.

В низине на свежем снегу четко вырисовывались следы нескольких лисиц, многих зайцев, сурков и лося. Все это, разумеется, лайку очень интересовало. Она могла уткнуть нос в снег, втягивая в себя манящий запах зверя. И было удивительно, что лайка сразу же подчинилась моему приказу, поняв его без долгих объяснений. Она повела меня «домой», попутно удовлетворяя, впрочем, и свою охотничью страсть. Чего вы еще хотите от пса, которого видите впервые, не можете даже назвать по имени, потому что его не знаете, и говорите лишь дружески: «Ты, песик…»

Очень может быть, что она думает о вас свое, считая чудаком или шутником, но то, что нужно помочь человеку, который с ней так хорошо обходится, — это она чувствует. Способна ли вообще размышлять собака или же ее действия, часто поражающие своей осмысленностью, — лишь навыки, воспитанные поколениями? Ведь праотец собаки — волк был первым диким зверем, которого приручил человек…

Вдруг пес замер, ощетинился и тихо заворчал. Уставившись на конец длинной поляны, он принюхался, прижал уши, сжался, оскалил зубы и задрожал всем телом.

Я опустился на колени около него и тоже оглядел низину. Поначалу ничего не заметил и уже хотел было его увести, но тут мне пришло в голову, что такая умная лайка напрасно не будет обнаруживать свой страх. Снова внимательно вглядывался вдаль, пока не заметил какое-то движение. Там, в темном ельнике, стоял огромный пес.

Я пожалел, что нет бинокля, чтобы… Напрасно: окинув взглядом зверя, я вдруг понял — это же волк! На его большой голове отчетливо вырисовывались широко расставленные уши.

Встреча с волком в начале зимы не сулит ничего хорошего. В это время года волки большей частью живут в одиночку или парами и, за исключением молодых головорезов, как правило, еще не собираются в стаи. Понятно, что встреча даже с одиноким волком производит куда большее впечатление, нежели встреча с зайцем. А если вдобавок рядом притаилась молодая стая? Правда, большинство зверей, включая и хищников, на человека не нападает, если только он сам оставляет их в покое, но все же…

Волк был на расстоянии выстрела, но что толку: ведь мое ружье, заряженное дробью, увы, не могло причинить ему вреда. Можно было только попугать серого разбойника, чтобы он впредь избегал этих мест.

Я решил волка подманить. Главную роль при этом должна была сыграть лайка. Праотец собаки является одновременно и ее главным врагом. И беда псу, если он очутится в лесу с ним наедине! Острые волчьи клыки, как клещи, сомкнутся на его горле, и — все. В голодную зиму волки по ночам отваживаются добираться даже до деревень, и кое-кто из их зазевавшихся родственников может поплатиться своей жизнью. Волки хватают собаку прямо у избы, тащат в лес и, невзирая на давнее родство, сжирают до последней косточки.

Теперь все зависело от того, сумеет ли моя хромоногая лайка выйти на поляну, показаться во всей своей красе и приманить волка. Опустившись на корточки, я отвязал ее от ремня, указал на поляну, нагнулся и шепнул прямо в ухо: «Алле, вперед!»

Лайка, однако, не шелохнулась. Она хорошо понимала, на какое опасное дело ее посылают, и явно не торопилась подставить свое тело острым волчьим зубам. Тогда я снова указал рукой направление и, подняв ружье, нацелился на волка, который все еще стоял в отдалении.

Пес все понял и решился. Он прижал уши, вытянул шею и, почти прижимаясь к земле, потихоньку пополз вперед. Вслед за ним тронулся и я и скоро оказался на опушке. Спрятавшись за вывороченным деревом, я тихо сказал: «…Дальше, дальше, вперед!..»

Пес мелко дрожал, но подавался вперед, пока не очутился на поляне.

Я знал, что теперь сделает волк.

Сперва он не сдвинулся с места и только осторожно поворачивал голову во все стороны, словно желая убедиться, что перед ним одна собака. Затем неожиданно исчез — мне уж показалось, что он почуял подвох, но я ошибся. Через несколько минут из низкого подроста выглянула волчья морда и снова спряталась, а затем я увидел на поляне сразу двух волков. Они появились столь неожиданно и так близко от собаки, что даже растерялись, но потом большими прыжками стали приближаться к лайке, которая все увидела еще раньше, чем я, и стремглав понеслась ко мне.

Все произошло очень быстро и в удивительной тишине, только снег слабо хрустел при каждом прыжке волчьей пары.

Лайка была уже возле меня, когда волки приблизились к опушке. Они так жаждали теплой собачьей крови, что меня даже и не заметили. Нас разделяло около двадцати шагов — я нажал курок…

И в следующее мгновение у меня сперло дыхание, сердце, казалось, ушло в пятки. Вместо громового выстрела раздался слабый щелчок: осечка, которую волки даже и не услышали; они приближались с прежней скоростью.

До сих пор не понимаю, как мне удалось, несмотря на рябь в глазах, заменить негодный патрон другим, который, на счастье, оказался в кармане, и снова выстрелить: волки уже были на расстоянии вытянутой руки.

Я далек от мысли восхищаться догадливостью серых разбойников, но должен сказать, что их способность к мгновенному ориентированию меня поразила. Казалось, они были поглощены только близкой манящей добычей… Но в какую-то долю секунды до того, как раздался выстрел, волки заметили меня в моем укрытии, и каждый с быстротой молнии отскочил в сторону, исчезнув между деревьями.

Я оставался без движения и почти без дыхания, пока прикосновение мокрого собачьего носа к руке не вернуло сознания. Признаюсь, мне стало до глубины души стыдно перед самим собой. Незнакомый, в сущности, пес благодарно лизал мне руку за то, что я спас его от верной смерти, на которую сам же и послал.

Долго гладил я его по голове… Так, значит, этим ты хочешь смыть свою вину? Напрасно, ведь ты причинил послушному псу больше зла, чем его хозяин… Да, казнил я себя, откровенно казнил. Но кто же мог предположить, что появится еще один волк? Слабое утешение — сознание вины все равно давило. Тем более что в памяти вынырнула еще одна недавняя встреча с волками. Тогда тоже была пара — волк и волчица. Но должен же я знать, что если они вместе, то первым показывается чаще всего только волк. Его подруга остается в укрытии и ждет подходящего момента…

Однако волки были уже далеко — пора домой. Но лайка не торопилась. Принюхиваясь, она все оглядывалась по сторонам, словно недоумевая, почему не чувствует запаха пролитой волчьей крови. Только после повторного призыва она нерешительно поднялась, и мы отправились в путь.

Холод приглушил лесные голоса: лишь время от времени раздавался писк синичек, бегающих по стволам и ветвям деревьев, хрипло каркал ворон, да не в меру любопытные сойки жаловались одна другой на печали зимы.

Мы шли, проваливаясь в снег, снова выбираясь на тропку. Пес бежал впереди меня, ясно давая понять, что дорога «домой» ведет совсем в другую сторону, чем я предполагал. И я снова был поражен способностями лайки, которая поняла, что ей выпала роль вести человека.

Долгая, очень долгая ждала нас дорога…

Наконец-то! Вдали послышались гудки паровоза, и это определило направление нашего пути. Туда меня и вела лайка.

Примерно через час я вышел из леса и очутился перед той самой знакомой железнодорожной станцией, на которой позавчера вечером мы сошли с поезда. Удивленно посмотрел на своего четвероногого проводника; ведь я предполагал, что он приведет меня к какому-нибудь дому, к своему хозяину. Наклонился и выразительно сказал, обращаясь к лайке:

— Куда ты меня ведешь? Надо домой, домой!

Пес вопросительно на меня глянул, склонил голову сначала на одну, потом на другую сторону и, освободившись от ремня, хромая, побежал по платформе, уселся возле двери в зал ожидания и заскулил.

Я вошел вовнутрь — зал был пуст, и закрытое окно кассы свидетельствовало о том, что в ближайшее время поезда не будет.

Собака тем временем растянулась на скамейке и облизывалась. Мне подумалось, что она таким образом хочет показать, будто совершенно успокоилась.

Постучал в окошко кассы. Прошло несколько минут, прежде чем кассир открыл окошко и спросил, что мне надо.

— Со мной собака, — объяснил я, — она в лесу попала в капкан. Привел ее к вам, она, наверное, ваша.

— Ошибаетесь, гражданин. Если бы каждый пес, которого кто-нибудь приведет на станцию, был наш, то у нас псарня была бы больше, чем у царя Ивана Грозного, — с усмешкой ответил человек в окошке и хотел его снова закрыть.

— Подождите, товарищ, — настаивал я. — Послушайте, что мне пришло на ум. Буду краток, хотя, по-моему, и вы не торопитесь.

— Нет у меня времени слушать ваши собачьи истории, гражданин! Вашего пса не знаю. Может быть, его видел начальник станции Федор Романович? Он у склада, сходите туда.

И в самом деле, Федор Романович кое-что знал. Он внимательно оглядел лайку, потом сказал:

— Припоминаю, что видел эту собаку, точнее, предполагаю, что это была она. Мне кажется, этак дня четыре назад… да, точно. В среду сюда ленинградским поездом приехали два охотника вместе с лайкой. Я сам охотник, понимаю. Лайка была гладенькая — боже, как за пару дней исхудала! Теперь пролезет между кольями в заборе. На станции охотников кто-то поджидал, и они сразу же уехали на санях. Вчера снова сели в ленинградский поезд. Но, послушайте, товарищ, ведь я и вас знаю! Вы приехали позавчера вечером? Я еще помогал вам и вашим товарищам добраться до охотничьей избы…

Я сказал, что он не ошибся, и начальник станции с интересом выслушал мою историю. Когда я закончил, он признательно кивнул головой, поднял правую руку и тихонько погрозил кому-то указательным пальцем.

— Эта лайка для вас — чистый лотерейный выигрыш. Без нее вы бы наверняка заблудились: лес тянется с севера на юг целых пятьдесят километров, при малейшей ошибке можно долго блуждать, прежде чем выберешься к теплому очагу. Не говорю уже о том, что вы могли попасть за забор, где что-то строится и куда вход запрещен. Да, да, там, в глубине леса, хотя это и не наше дело… Главное — вам повезло. Теперь бы надо вернуться в дом лесничего. Ваши друзья еще не уехали. Что-то там стряслось. Кого-то увезли в больницу.

— Приятное сообщение, ничего не скажешь. Как бы мне побыстрее добраться до лесничего?

Начальник станции обещал помочь.

Я нетерпеливо прохаживался по платформе. Очень меня взволновало сообщение о том, что в доме лесничего случилось несчастье. Мысленно перебирая в памяти одного участника охоты за другим, никому не желал ничего плохого. С особой опаской вспоминал своих ленинградских друзей, с которыми сюда приехал. Только теперь по-настоящему понял, как их люблю. Вдруг с кем-то из них несчастье?

Федор Романович вернулся и сообщил, что через час от станционного склада отходит санный обоз с грузом в деревню Владимирку и что дорога проходит как раз возле того места, куда мне надо. Договорившись, что поеду с тем возницей, который будет готов первым, я зашел со своей лайкой в буфет утолить страшный голод.

Обильная закуска, которую я заказал, привлекла внимание посетителей. Они повернулись ко мне с улыбкой. Голодный пес с жадностью принялся за еду, при этом так сопел и чавкал, что мне за него стало стыдно. Один из посетителей — маленький бойкий мужичонка заморгал глазами и сказал:

— Сдается мне, охотничек, что ваш пес прибежал из голодной пустыни и хочет наверстать то, что потерял за семь лет. Сам я ни бог весть какой добродетель, но моя дворняга, по сравнению с вашей лайкой, выглядит как откормленный поросенок. Что это она так исхудала? Ребра торчат, как обручи на высохшей бочке: Эх, охотничек, охотничек, сдается мне, что вы любите свою лайку, как мачеха. Смотрю я на вас и удивляюсь: выглядите вроде прилично, а к собаке относитесь хуже собаки.

Прежде чем я успел ответить, его окликнул сосед?

— Ты что, Макарович, пристаешь, как комар? Может, пес больной…

— Хи, хи, — пискляво засмеялся Макарович. — Видел ли ты когда-нибудь, чтобы больной жрал за трех здоровых?

Его знакомые разразились хохотом, что привлекло внимание остальных посетителей.

— А не приходилось ли вам три-четыре дня просидеть в капкане, не имея во рту даже корки хлеба? — спросил я громко, чтобы слышали все.

Макарович вскочил, округлив глаза, но прежде чем он заговорил, я быстро встал и добавил:

— По всему видно, ничего подобного с вами не случалось. А этот пес пробыл несколько дней в капкане. Посмотрите-ка на его ногу. Разве не ясно, что там, в глухом лесу, ему никто не готовил горячего бульона с пирожками? Я нашел его случайно, взял с собой, да так и не знаю, чей он. Только от начальника станции Федора Романовича сейчас узнал, что несколько дней назад с ним приехали ленинградские охотники.

На мгновение наступила тишина. Макарович приблизился к лайке, наклонился и погладил. Потом протянул мне руку.

— Не сердись на меня, товарищ. Пропустил за воротник немного, вот и сболтнул лишнего… Разрешите представиться: представитель Ленинградской фабрики музыкальных инструментов Макар Макарович Цапкин. Очень жалею, что плохо о вас подумал. Я заготовляю резонансную ель, это требует внимания и осмотрительности. И вот сбился с такта…

Я заверил специалиста по заготовке древесины для производства пианино, скрипок, балалаек и других музыкальных инструментов, что не обижаюсь, и тут же сам представился.

У Макаровича, действительно, был тонкий музыкальный слух, потому что он важно поднял указательный палец и заявил:

— Вы чех и, значит, музыкант. На нашей фабрике есть два чешских мастера, они говорят с таким же акцентом, как вы. Присядьте-ка с нами…

Трудно было убедить Цапкина, что я не могу задерживаться; на счастье в буфет вошел возница и сказал, что пора собираться в путь. Попрощавшись со знатоком музыкальной древесины и его друзьями, я сказал, что при малейшей возможности буду рад посидеть с ними за стаканчиком крымского вина, которое, по словам Макаровича, действовало на сердце, как бальзам.

Дорога до охотничьей избы бежала быстро. Едва лошади остановились перед домом, как из него выскочили мои друзья и с криками вынесли меня из саней. Я заметил, что все они были в отменном настроении. Наперебой спрашивали, где это я торчал и откуда у меня собака. Не отвечая на их вопросы, я выразил свое удивление и огорчение тем, что они меня преспокойно бросили. Разве бухгалтер Быков, который дал мне лыжи, когда я повстречал его в лесу, не сказал им, что я пошел по следам медведя? Они в один голос заявили, что с Быковым не говорили и говорить не могли, так как вскоре после моего ухода охота была прекращена, и все поспешили обратно.

— Прекратили охоту?.. Почему?

— Из-за белой сороки, — сказал кто-то раздраженно.

Я ничего не понимал. Лишь позже, когда за стаканом чая мои товарищи обо всем рассказали подробно, я узнал, что произошло здесь в то время, как мы беззаботно постреливали зайцев.

Неделю назад к лесничему из Москвы приехал его отец. Это был отличный учитель. Несмотря на свои шестьдесят шесть лет, он и слышать не хотел о пенсии, и все еще преподавал в школе. Его ученики проходили практику, а он решил провести несколько дней у сына. Он с юности был хорошим охотником, и теперь при поездке в деревню его неизменно сопровождали ружье и собака — английский сеттер Динка, которая принадлежала к старой гвардии, потому что делила свою охотничью страсть с хозяином уже тринадцать лет.

Старый учитель решил не принимать участия в нашей охоте: ревматизм так замучил, что ему пришлось лечь в постель. Никакие порошки не помогали, он стонал больше от злости, чем от боли, и проклинал все, что могло быть причиной его болезни, не исключая врачей, которые не сумели его быстро поставит на ноги.

После обеда в тот день, когда мы были на охоте, ему полегчало, и он заснул. Проснулся от стука в дверь; заведующий дровяным складом Блохин пришел сообщить Василию Петровичу, которого знал как умелого охотника и собирателя всяких курьезных вещичек, что на заборе у лесной школы сидит белая сорока. Глаза учителя сразу заблестели: он должен немедленно добыть сороку, чтобы сделать из нее чучело, которое пополнит школьную коллекцию. Он стал искать ружье, но тут вспомнил, что отдал его сыну и велел спрятать от детей. Долго не раздумывая, Василий Петрович схватил со стены запыленную старую берданку, которая висела между трофейными рогами, и поспешил во двор.

Лесная школа находилась неподалеку, и через минуту оба были на месте. Блохин показал на крышу: там сидела снежно-белая сорока. Бог знает, почему она выбрала именно это возвышенное пристанище, но сороки — весьма любопытные создания, возможно, она хотела побольше увидеть. Учитель осторожно крался вдоль забора, чтобы подобраться как можно ближе, потому что не верил, что достанет ее из старого ружья.

Белая сорока, ни о чем не догадываясь, расправила крылья и перелетела на высокую жердь, которая торчала в заборе.

Опытный охотник остановился. Расстояние до сороки сократилось на двадцать шагов — вполне достаточно, чтобы достать ее и из старой берданки.

Он прицелился и спустил курок.

Раздался выстрел и придушенный стон.

Блохин, стоявший позади, побледнел от страха. Затем бросился вперед, но не сделав и пяти шагов, отчаянно закричал.

Отец лесничего лежал на земле, и от его головы расползалось на белом снегу кровавое пятно.

— Что… что с вами? Что случилось? — сдавленным голосом спрашивал Блохин, наклоняясь к раненому.

Учитель не отвечал. Он лежал недвижно.

Напряженную тишину нарушил какой-то слабый шум. Блохин поднял голову и увидел у забора белую сороку. Она беспомощно трепетала крыльями, при каждом взмахе разбрасывая вокруг себя красные капли, которые падали на снег и блестели как рубины.

Василий Петрович лежал лицом к земле. Когда Блохин его повернул, он увидел на правой стороне лица учителя большую рану. Блохин вскочил и побежал в избу, отчаянно крича на бегу:

— На помощь, на помощь… Несчастье! Петрович умирает…

На крик выбежали люди. Среди них был и фельдшер, который раз в неделю приезжал сюда для осмотра лесников. Одним из первых он подбежал к Василию Петровичу, тотчас же осмотрел его, затем встал, оглядел присутствующих и произнес:

— Еще дышит. Отнесите осторожно в избу, там я его перевяжу и скорехонько отвезу в больницу. Запрягайте лошадей в большие сани — только побыстрее. Каждая минута дорога…

Фельдшер хотел еще что-то добавить, но тут кто-то жалобно заскулил. При общем смятении никто не заметил, как прибежала учительская собака Динка. Низко опустив голову, она уставилась на своего хозяина, потом легла около него, подняла морду и тоскливо завыла. Фельдшер крикнул;

— Уведите пса!

Но это было сделать нелегко. Едва один из присутствующих протянул руку, чтобы схватить собаку за ошейник, как она оскалила зубы и так грозно зарычала, что тот мгновенно спрятал руку и ругнулся:

— Тьфу ты, бестия!

«Бестия», однако, и не думала покидать своего хозяина, которого нашла без признаков жизни, и подозрительно оглядывала окружающих — кто из них причинил ему зло? Динка еще никогда не испытывала такой злобы на людей и, казалось, готова была броситься на первого попавшегося. И только услышав знакомый голос жены лесничего, постепенно успокоилась, но своего хозяина все равно не оставила: пошла за ним, когда его понесли в избу, вползла в комнату и легла возле кровати, куда его положили. Она не спускала с фельдшера своих печальных серых глаз и внимательно следила за каждым движением его рук, когда он бинтовал раненому голову.

Затем молодой лесник Козлов поспешил на лыжах к лесничему с печальным известием. Он бежал что было сил, выигрывая у времени драгоценные минуты, которые оставляли лесничему надежду на встречу с живым отцом. В лесу раздавались выстрелы охотников, не предполагавших, что через минуту гон прекратится и они сами сломя голову помчатся на место происшествия…

Лесничий прибежал к дому как раз в ту минуту, когда его отца осторожно клали на сани. Василии Петрович лежал на подушках, и на бинте, которым была обвязана голова, уже проступала кровь.

— Жив? — шепотом спросил он фельдшера.

— Жив, — глухо ответил тот и, услышав облегченный вздох лесничего, участливо добавил:

— Жив, но потерял много крови, нужно спешить.

— Едем, — сказал лесничий и тотчас же, простоволосый, в том виде, в каком сюда прибежал, влез в сани. Шапку, наверно, потерял в спешке по дороге, кто-то из присутствующих дал ему свою. Лошади выбрались на дорогу, за санями бежала верная Динка…

Филипп Филиппович закончил историю, которую знал со слов Блохина и других. В комнате настала тишина. Лишь старые часы тикали на стене. Жена лесничего Вера Николаевна вздохнула:

— Наши еще не вернулись… Мне так тяжело, что… Она не договорила. Кто-то застучал в дверь, и в комнате появился невысокий мужчина средних лет. Это был Блохин. Он положил на стол старое ружье и мертвую сороку. Она, действительно, была совершенно белая.

Курилов взял в руки ружье, у которого отсутствовал затвор, и процедил сквозь зубы:

— Разве это ружье? При выстреле затвор запросто вылетает, вот тебе и готово… Вы должны были предостеречь Василия Петровича!

— Василий Петрович более опытный охотник, чем я. Он сам не должен был брать эту «пушку», пропади она пропадом. Я говорил ему, что сомневаюсь, сможет ли он из нее попасть в сороку… — покашливая, отвечал Блохин.

— Если бы вы не сказали ему вообще об этой белой сороке, не было бы и несчастья… Но тут уж, наверно, судьба так распорядилась, — размышлял Курилов.

— Да, да, судьба играет человеком, — поддакнул Блохин и снова закашлялся. — Извините, я простудился.

Я подошел к нему и иронически сказал;

— Иногда и люди играют с судьбой…

Все удивленно повернулись ко мне, не понимая, что я имею в виду.

— Не понимаю вас, — хрипло пробурчал Блохин, и его усмешка сразу пропала.

— Поймете, если я вам напомню про медвежье сало, — произнес я, подчеркнув последние слова.

Блохин хмыкнул и нервно поправил волосы.

— Вы об этом знаете? Так это же была шутка… Случайная неуместная шутка… Держали пари на сущую безделицу — бутылку водки, которую я, кстати, почти и не пью.

— А за эту шутку «случайно» заплатили мы, четверо, те, что сидим сейчас перед вами.

— Очень сожалею, но скажите, пожалуйста, как вы об этом узнали? — удивился Блохин и покраснел.

— Это мой секрет, — сказал я, заметив его смущение.

С той минуты, как Блохин вошел в комнату и начал говорить, его голос мне сразу же показался знакомым. Когда он, покашливая, продолжил разговор, я усиленно пытался вспомнить, где я слышал этот голос? Где, где это могло быть? И тут у меня в голове пронеслась картина: я стою у открытой форточки вечером после нашего приезда. Но не ошибаюсь ли я? Рискнуть?

Блохин блуждал глазами по комнате, потом глянул на меня и со вздохом сказал:

— Поневоле поверишь в чудеса. Ведь кроме нас троих, никто о медвежьем сале не знал.

В коридоре послышались шаги, затем стук в дверь, и на пороге появилась могучая фигура возницы, вернувшегося из больницы, куда он отвез раненого с лесничим. Вера Николаевна бросилась навстречу:

— С чем вернулся, Демидыч? Как Василий Петрович?

Демидыч снял мохнатую ушанку, провел рукой по усам, на которых блестели тающие льдинки, и коротко сказал:

— Жив, но без сознания. Муж велел вам передать, что останется у отца до тех пор, пока не минет… как это, не могу вспомнить слово, ну, как это бывает у капиталистов…

— Кризис, — помог я Демидычу.

— Вот-вот, именно так. Теперь, должно быть, уж кончается кризис, — ответил Демидыч.

— Садитесь, я налью вам чаю, — предложила Вера Николаевна.

— Что же, стаканчик, а то и два пропущу. Холод на улице знатный, — согласился Демидыч.

— Кушайте, пожалуйста, вот пирог, — хозяйка подвинула ему тарелку.

Демидыч с удовольствием пил чай, помешивая ложечкой, и, согревшись, продолжил рассказ:

— Все было бы хорошо, если бы не собака. Добрались мы до больницы, нас встретили и тотчас же отнесли Василия Петровича на операцию. Динка бежала за ним, ее отгоняли, но она не давалась, одну настырную медсестру даже хватила за руку. Ничего особенного, только та долго шумела… Даже нашего лесничего Динка не хотела послушаться. Скулила и царапала дверь операционной, где исчез ее хозяин, и лишь после долгих уговоров легла под лавочку, и — ни с места. Часа два мы ждали, пока не вышел доктор, наверное, самый главный в больнице, и сказал, что операция прошла успешно, во всяком случае, они сделали все, что могли. Теперь надо ждать кризиса. Но это уже не в их власти, все зависит от какой-то… конвиции.

— Кондиции, — поправила Вера Николаевна.

— Вот, вот, это оно и есть, — поспешно кивнул возница. — Из операционной Василия Петровича на высокой такой тележкеперевезли в комнату. Там теперь он и лежит, сын рядом, ждет, когда минует кризис.

Наступила тишина, все задумались. Расстроенная Вера Николаевна начала выпытывать подробности, и Демидычу пришлось вспоминать каждую мелочь. Неожиданно он увидел лайку и удивился, откуда она. Я коротко рассказал, что со мной произошло. Демидыч стукнул себя кулаком по лбу:

— Неужто это собака тех двух холеных охотников, которых я видел у станции? На лаек у меня особая память. Четверть века, как-никак, охочусь. Думаю, что именно она.

— Ты в этом уверен? Готов поспорить, что в буфете на станции ты немного клюнул: Я-то тебя знаю, — хрипло засмеялся Блохин.

— Что ж, старые глаза после одной рюмки на вербе сороку видят, хотя это всего воробышек. А с пари уж до смерти ничего не хочу иметь общего, — отрезал возница.

— Вы имеете в виду медвежье сало, ведь так? — заговорщицки подмигнул я.

— Вы об этом знаете? — удивился возница. — Ну что ж, признаюсь. Это было отвратительное мошенничество. Оно потом грызло мне совесть, как голодная мышь корку хлеба. Кто бы мог подумать, что это сало столько дел натворит! Только Блохин, видать, знал, потому и предложил пари.

— Да ты только о водке думал, дед, — засмеялся Блохин и его глаза сверкнули. — Проиграл ты, а больше всего досталось нашим гостям. Почему ты не сказал, за кем утром должен ехать?

— Да вроде я тебе говорил, а может, и нет, — пытался вспомнить Демидыч. — Но так или иначе, что это по сравнению с несчастьем, которое постигло нашего Василия Петровича! Это-то как могло случиться?

— Нашел о чем говорить, виной всему старое ружье, — отмахнулся от него Блохин.

Между тем, пока мы говорили, моя безымянная лайка встала, подошла к Демидычу, обнюхала его, потом Блохина, вернулась ко мне и снова легла у моих ног. Я погладил ее, и она обратила на меня взгляд — откровенный, мудрый взгляд, словно хотела сказать: «Не знаю тебя, но мы прошли с тобою вместе ночь и день, ты освободил меня из капкана, накормил, относился ко мне ласково, охранял меня, а я тебя привела домой. Мы стали друзьями, я верю тебе, и ты можешь положиться на меня. Признаю тебя своим хозяином».

Блохин встал, учтиво попрощался с нами и вышел из комнаты. Я вкратце раскрыл своим приятелям загадку медвежьего сала и, пока они выражали свое удивление и огорчение, осмотрел роковое ружье системы «Бердан». Это и в самом деле было очень старое ружье, кто знает, как давно им не пользовались? Затем я спросил, где затвор. Никто этого не знал. Все были так потрясены несчастьем, что ничем остальным и не поинтересовались. Демидыч высказал предположение, что затвор остался где-нибудь в снегу. Мы тотчас же решили осмотреть место, где случилось несчастье.

Искать долго не пришлось. Снег был вытоптан в широком круге. Розовые пятна, которые еще не исчезли, точно указывали нам место, где лежал раненый. Шаг за шагом мы внимательно разгребали снег. Все напрасно — затвора не было.

Тогда я отошел туда, где снег был меньше затоптан, и стал его разрывать. Вдруг что-то заблестело. Я сунул руку в снег и вытащил стреляный патрон. Он блестел медью. Дыхание у меня сперло: это был патрон фирмы «Роттвейл-Вейдманнсхейл»!

Отец лесничего стрелял в сороку таким же патроном, какой я подобрал в старом лесном сарае. Но что было странного в этом патроне? Его происхождение? Я сунул руку в карман и вытащил патрон, который ночью нашел на сене. Так оно и есть. Это был патрон того же производства, того же двенадцатого калибра, только, судя по всему, принадлежал кому-то другому. Другому?

Это еще неясно…

И тут мне в голову пришла мысль, никак не связанная с предыдущей: что если причиной тяжелого ранения был патрон, а не ружье?

Патронами с бездымным порохом «Роттвейл» можно заряжать только ружья, рассчитанные именно на такой порох. Стрелять этим патроном из старой берданки по меньшей мере небезопасно.

Из размышлений меня вывел крик Демидыча:

— Вот он, этот проклятый затвор! Упал в снег, да кто-то на него еще и наступил. Смотрите!

На затворе не было заметно никакого повреждения, однако сам он был настолько старый, что легко растягивался руками.

О найденном патроне я никому не сказал. Молчи, говорил я сам себе (хотя язык так и чесался), молчи, пока всего не узнаешь. Очень может быть, что буйная фантазия тебя уводит с пути трезвых размышлений.

Разговаривая, мы дошли до охотничьей избы. Друзья поджидали, не веря в успех наших поисков.

Мы показали затвор — он сразу же пошел по рукам, Суржин размышлял вслух:

— Затвор вроде как затвор. Никаких повреждений не видно…

— А не мог ли стать причиной несчастья патрон? — предположил я. — Если, например, в нем был бездымный порох?

Все повернулись ко мне с таким выражением, как будто я сказал невероятную глупость. Преворов насмешливо улыбнулся, а Курилов поучительно произнес:

— Подобное сумасбродство может прийти в голову только авантюристу. Ведь в этом случае затвор не выдержит, рванет назад, а охотнику не поздоровится. Глупости! Не настолько уж легкомыслен Василий Петрович, чтобы из-за какой-то сороки рисковать жизнью.

— Так-то оно так, — не сдавался я, — но ведь в спешке он мог не обратить внимания на то, чем именно заряжал?

— Гм… — задумался Суржин. — Пожалуй, мог…

— Какова бы ни была причина несчастья, Василию Петровичу не легче, — рассудил Филипп Филиппович. — А нам не остается ничего иного, как поскорее собираться домой.

— К сожалению, — поддакнул Суржин. — Но мы стали свидетелями таких драматических стечений обстоятельств, что уезжать прямо-таки не хочется… Это все равно, что уйти из театра после первого действия.

Суржину, видите ли, не хочется уезжать! А что же тогда мне?

Был еще ряд вопросов, которые дразнили меня своей тайной. Тем не менее я решил молчать, чтобы сгоряча не оборвать нити, которые вели к раскрытию этой тайны. Ничего не поделаешь! Нам нужно было как можно быстрее вернуться в Ленинград, ведь нас ждали служебные обязанности.

— А что если бы ты нас, Демидыч, отвез на станцию так, чтобы мы попали на вечерний поезд? — предложил Курилов.

Демидыч согласился, и мы отправились готовиться в дорогу. Вскоре перед домом стояли запряженные сани. Сердечно поблагодарив хозяйку за гостеприимство, мы от души пожелали, чтобы ее свекор как можно быстрее поправился. Потом уложили в сани причитавшихся нам зайцев и посадили туда лайку, которую я нашел в лесу. Лошади взяли с места в карьер, как на скачках. Когда мы примчались на вокзал, то оказалось, что до отхода поезда времени более чем достаточно.

Я наклонился к окошку кассы. Оттуда выглянул человек, которого я тотчас же узнал. Это он отнесся ко мне так строго, когда я после блужданий по лесу вышел, наконец, на станцию и мечтал хоть с кем-нибудь поговорить. Он меня тоже узнал и сразу же спросил:

— Ну как, нашли хозяина песика?

— Нет. Что это, собственно, меняет?..

— Разрешите вам возразить, — горячо сказал кассир. — По моему скромному мнению, кое-что меняет. Во-первых, вы рискуете навлечь на себя негодование жены, если она не любит собак. Во-вторых, у лайки могут оказаться скверные привычки. И, наконец, возникает подозрение, что вы хотите взять себе чужую лайку.

Его слова вернули мне хорошее настроение, я улыбнулся:

— Постараюсь найти хозяина собаки. Что же касается остальных вопросов, то не беспокойтесь: пес уже доказал, чего он стоит, а жена собак терпит. У нас дома уже есть сеттер, кот, белка и глухарь…

— О, это интересно, — протянул несколько смущенный кассир. Он явно не знал, что подумать: то ли я его дурачу, то ли говорю правду. Тем не менее он сделал серьезное лицо и спросил с некоторым сомнением:

— Вы, очевидно, дрессируете этих зверей?

Суржин, который до сих пор молча слушал наш разговор, расхохотался:

— За кого вы нас принимаете? За укротителей кошек и других более опасных хищников из цирка, что ли?

— Как знать… — вздохнул кассир и, оживляясь, добавил: — Лично я очень люблю цирк, там такие головоломные номера…

— Сожалеем, — с нарочитой серьезностью заговорил Курилов, — что вынуждены вас разочаровать: мы не укротители, не артисты, хотя головоломки на нашем пути тоже встречаются.

Мы рассмеялись, а кассир посмотрел на нас удивленно и немного обиженно.

Поезд загремел на стрелках и остановился у платформы. Одновременно подошел ленинградский, которым должны были уехать мы. Среди прибывших пассажиров мы с удивлением увидели лесничего Богданова. Тепло поздоровавшись, засыпали его вопросами.

— Кризис миновал, и есть надежда, что отец поправится, — радостно сообщил лесничий. — Крепкий у него корень, ничего не скажешь… Затвор берданки раздробил правую лицевую кость и челюсть. Операция была очень тяжелой, но все обошлось… Отец никак не может взять в толк, как это затвор мог вылететь. Ведь он стрелял из той берданки много раз, и она ни разу не подводила. Он ее очень хорошо знал.

Я поспешно прервал его:

— Чем он стрелял?

Лесничий посмотрел на меня удивленно:

— Не знаю, я не спрашивал. Отец смог сказать всего несколько слов… Сейчас главное — покой.

Я хотел показать лесничему найденный мною немецкий патрон, но тут вспомнил, что спрятал его вместе с другими патронами в рюкзак. И пока я выкладывал бы из него всякие вещицы, опоздал бы на наш поезд, который по расписанию стоял всего четыре минуты. Никто не заметил моего короткого замешательства — все торопились прощаться. Но прежде чем проводник захлопнул дверь, я успел крикнуть Богданову:

— Обязательно выясните, чем стрелял отец. Обязательно! От этого многое зависит… И сразу мне напишите…

Лесничий кивал головой, и в шуме отходящего поезда я скорее по движению его губ, чем на слух, понимал, что он повторяет:

— Обязательно напишу…

Тем не менее мне казалось, что он не принял моей просьбы всерьез.

Поезд набирал скорость. Купе было пустое, и мы хорошо устроились. Первым продолжил разговор Курилов.

— Никак не возьму в толк, почему вы придаете такое большое значение этим патронам, Рудольф Рудольфович? Да эта старая берданка опасна, чем ее ни заряди. Хоть поджаренным горохом!

Все засмеялись, потом разговор перешел на разные сорта пороха, баллистические особенности различных пуль, и, в конце концов, мои друзья сошлись на том, что старое ружье должно висеть на гвозде, а не попадать в руки. Я чувствовал себя уязвленным замечанием Курилова и смехом остальных и в разговоре участия не принимал.

Монотонная песня колес и темнота за окном вагона клонили ко сну…

В Ленинграде на вокзале наши зайцы возбудили общее внимание: ведь мы несли их на четырех палках — по десять на каждой. Кое-кто высказывал предположение, что всех этих длинноухих нам помогла добыть одна-единственная собака (упоминалась найденная мною лайка) и что именно на этой тяжелой работе она так исхудала. Лайка как будто понимала, что речь идет о ней, и деловито трусила по перрону, высоко подняв голову.

Что собираетесь делать с собакой? — обратился ко мне Преворов.

Пока оставлю у себя. Думаю, что с моим сеттером Нордом она подружится, а тем временем буду искать хозяина. Ведь это чистокровная лайка, она должна быть зарегистрирована в обществе охотников.

Мы пожелали друг другу всего доброго, уложили своих зайцев в такси, и все разъехались по домам.

2

Дома мой четвероногий друг вызвал некоторое смятение. Супруга косилась на собаку, но было видно, что она ей понравилась, хотя в глазах жены я читал: не хватит ли таскать домой этих зверей?

Пришлось объяснить, что лайка спасла мне жизнь и что она, пока хозяин не объявится, будет под одной крышей со всем домашним зверинцем.

Сеттер Норд вначале оскалил зубы, но я ему весьма выразительно дал понять, как он должен относиться к моему, а следовательно, и к своему четвероногому другу. Остальное зверье — сибирский кот Мурка, который весил шесть с половиной килограммов, шалунья-белка Катька и совсем ручной глухарь Петька — также не проявило хотя бы элементарной вежливости но отношению к гостю. Но постепенно все привыкли друг к другу, и, таким образом, пес, который прошел медицинский осмотр и которого я временно назвал Дружком, остался жить у нас.

Служебные дела быстро оттеснили на второй план воспоминания об удивительных событиях на охоте, однако письмо лесничего Богданова снова к ним вернуло.

Как следовало из этого письма, отец сообщил Богданову, что для берданки ему был нужен патрон двенадцатого калибра, а у него был только шестнадцатого. Охотно помог ему Блохин, у которого, по его словам, случайно оказался такой патрон. Затем Демидыч, которого отец по пути встретил на дворе и которому пожаловался, что у него нет подходящего патрона, заскочил в свою комнату и принес ему еще три — двенадцатого калибра. Отец не может определенно сказать, каким именно он зарядил берданку, но предполагает, что первым, тем, который дал Блохин. Само собой разумеется, что Богданов строго допросил Блохина. Тот утверждал, что, дескать, он, как и большинство охотников, патроны набивает сам. Затем привел лесничего на место, где его отец стрелял в белую сороку, и они вместе рылись в снегу. Блохин высказал предположение, что гильза после выстрела, очевидно, вместе с затвором вылетела из ружья и должна была где-то здесь валяться. И, действительно, неподалеку в затоптанном снегу гильза нашлась. Судя по всему, в патроне был черный порох, который вполне годится и для старой берданки.

Таким образом, догадка отца, писал лесничий, разумеется, весьма осторожная, о том, что патрон был заграничного производства, оказалась ошибочной. Его сбил с толку необычный цвет картонной гильзы — ярко-красный. Блохин объяснил, что он ставил новые капсюли на стреляные патроны, собранные в прошлом году в Ленинграде во время соревнований по стрельбе. В соревнованиях участвовали разные стрелки — и финские, и шведские, разумеется, со своими патронами.

Демидыч, в свою очередь, сказал, что он свои патроны раздобывает у заезжих охотников, но никак не может вспомнить, какие именно дал отцу. Единственно, что знает: патроны были двенадцатого калибра.

Следовательно, говорилось в конце письма, предположение, что во всем виноват патрон, ни на чем не основано.

Расхаживая по комнате с письмом в руке, я размышлял о том, что же мне делать. У меня не было времени снова поехать в далекий охотничий домик в западной части Ленинградской области, около эстонской границы. Разве что позвать Богданова в Ленинград, отдать найденный мною патрон «Роттвейл» и все ему объяснить? Теперь я уже клял себя за то, что умолчал о находке вместо того, чтобы обратить на нее внимание прямо на месте. Чем мне объяснить свое молчание?

Размышления прервал телефонный звонок. Вероятно, кто-нибудь из друзей, решил я с облегчением. Но голос в телефонной трубке был малознакомым. Поприветствовав меня по-немецки, тот, кто звонил, представился доктором химии Хельмигом и спросил: будет ли послезавтра, в пятницу, заседание секции иностранных специалистов Ленинградского профсовета. Надо сказать, что я был председателем секции; на ее заседаниях иностранные специалисты вносили свои предложения, указывали на недостатки технологии в различных областях производства и активно участвовали в решении актуальных технических проблем.

Доктора Хельмига я знал весьма поверхностно, в жизни секции он участвовал мало и появлялся там лишь изредка. Я сказал, что заседание в пятницу состоится. Потом сел за стол и написал лесничему, что его письмо меня очень растревожило и что у меня другой взгляд на события, о которых идет речь. Я попросил его никому не рассказывать о моем письме и при первой возможности навестить меня в Ленинграде.

Заседание секции в пятницу было плодотворным. Но доктор Хельмиг, как и обычно, больше слушал, чем вступал в дискуссию. Лишь после заседания он словно ожил и с усмешкой обратился ко мне:

— Рассказывают, что вы, господин инженер, заядлый охотник и ходите даже на медведей и волков?

— Вы неплохо информированы, я, действительно, предан охоте, — ответил я. — Вас интересуют только медведи?

— Что вы! Какое там… — доктор сделал вид, что испугался. — Так высоко я не летаю. Моего охотничьего умения хватает лишь на зайцев, да иногда еще могу продырявить шкуру лисицы. Только и всего. Впрочем… — добавил он через мгновение, — попадались и тетерева, но до диких уток так и не добрался. А больше всего люблю зайцев. Я, знаете, гастроном и прирожденный материалист. Заяц в сметане — мое любимое блюдо, тетерку вы так не приготовите.

— Ничего-то вы не знаете, доктор! Жареный бекас или дикая уточка, лучше всего рябчик…

— О, пожалуйста, пожалуйста… Кому что нравится — на завтрак, к обеду, на ужин. Я остаюсь при зайцах. А вы, милейший инженер, не взяли бы вы меня как-нибудь на заячий гон? Вы куда ездите? Где, например, были в последний раз?

Просьба Хельмига была столь неожиданна, что я предпочел ответить лишь на последний вопрос:

— В Лобановском лесничестве. Гон был знаменитый, даже повстречался с медведем…

— …которого вы, разумеется, уложили? — язвительно продолжил Хельмиг и добавил: — Какой это по счету у вас?

— Вы в самом деле уложили медведя? — поинтересовался кто-то, и все повернулись ко мне.

— Нет, господа, на этот раз нет. Но кое-что интересное было…

— Что же вы молчите? Рассказывайте! — раздалось хором со всех сторон.

Пришлось рассказать, как в последний раз выезжал в лес. Разумеется, о несчастье с лесничим, о своих находках — на месте его ранения и в лесном сарае — умолчал. О том же, что нашел собаку, не счел нужным скрывать.

— Вы говорите, это была лайка? — переспросил Хельмиг.

— Да, настоящая карельская лайка, умная, чуткая, выносливая.

— И что же вы со своей находкой сделали? — поинтересовался Хельмиг.

— Оставил у себя, пока не объявится хозяин, который к своему псу отнесся так жестоко, — сказал я.

Хельмиг кивнул головой:

— Мне кажется, что вы его судите слишком пристрастно. А если он искал собаку и не нашел?

— Вы правы, могли быть обстоятельства, о которых мне ничего неизвестно, — согласился я. — Но ведь когда пес попал лапой в капкан, он так отчаянно лаял, так жалобно скулил, так выл, что хозяин не мог его не услышать. Согласитесь, что при желании…

И тут в разговор вступил мой хороший знакомый, конструктор турбин инженер Карл Карлович Шервиц. Это был рослый стройный красивый сорокалетний немец со светло-каштановыми волосами и смуглым лицом. Он слыл любимцем женщин и сам был большим почитателем «слабого пола».

— Вот вы говорите, коллега, что не знаете всех обстоятельств, — сказал Шервиц. — А по мне так все ясно. Хозяин отнесся к своему черно-белому компаньону по-свински, заслужив, чтобы его отодрали за уши. И — баста! Не понимаю, почему вы, доктор, его защищаете? — обратился он к Хельмигу. Его вопрос прозвучал совсем безобидно, тем не менее я не понял, почему инженер придает такое значение тому, что Хельмиг оправдывает неизвестного охотника.

— Что это на вас такое напало, коллега? — вежливо улыбнулся Хельмиг.

— Боже мой, — взмахнул руками Шервиц. — Ведь я же конструктор, это моя профессия. Ищу лучшие конструктивные решения турбин, даже во сне их вижу. Мой долг — учитывать все, в том числе и пока неизвестные факторы. Даже если дело касается не только турбин…

— Достаточно, — засмеялся Хельмиг, — оставайтесь лучше при своих турбинах.

— Почему же? Весьма поучительно разгадывать загадки, пусть речь идет о какой-то собаке, а не о внезапном снижении коэффициентов… — начал возражать инженер, но не договорил, потому что Хельмиг закурил трубку и выпустил густое облако дыма.

— Считаю эту дымовую завесу агрессивной акцией и капитулирую, — закашлялся Шервиц, разгоняя дым рукой. — Я ведь некурящий.

Присутствующие засмеялись. Мне манера инженера вести разговор не понравилась. Я встал и направился к выходу, рассчитывая уйти незаметно.

— Домой собрались? — раздалось за спиною. Это был Карл Карлович. — Подождали бы минутку. Ваша собачья история меня заинтересовала… У себя дома, в Аугсбурге, я был председателем общества защиты животных. Ненавижу людей, которые держат зверей и не заботятся о них.

— Послушайте, дружище, — сказал я, — хоть я с вами и согласен, но мне кажется, что вы не имеете права задевать тех, кто с подобными людьми не имеет ничего общего.

— Да вы не знаете, что мне известно, — грохнул Шервиц и хотел еще что-то добавить, но оглянулся, потому что за нами раздались шаги. Это был Хельмиг, и Шервиц лишь безнадежно махнул рукой.

Пока я соображал, как ответить, чтобы скрыть впечатление, произведенное на меня откровением инженера, около нас уже вырос Хельмиг.

— Никак вы уже собрались домой, господа? Вот беда… А я думал, мы посидим за рюмкой доброго вина.

— Исключено, — возразил я. — В другое время с удовольствием выпьем бутылочку кавказского, а сегодня не могу. Тороплюсь.

— О, понимаю, вас ждет супруга?

— Вот именно. Она в театре, обещал ее встретить.

— Тогда, надеюсь, я могу рассчитывать на ваше общество, инженер? — обратился он к Шервицу.

— Меня ждет одна знакомая, а по отношению к женщинам я обязателен, — был ответ.

Стали прощаться, но Хельмиг заявил, что в таком случае он тоже не останется и пойдет с нами.

По пути доктор Хельмиг все время болтал, зато Шервиц молчал и не дал ни малейшего повода продолжить наш прежний разговор. Он быстро распрощался, повернув в соседнюю улицу. Хельмиг проводил меня к самому театру.

Ожидая жену, я размышлял, что именно не досказал председатель общества защиты животных из Аугсбурга, но так ничего и не придумал.

На другой день я пригласил Карла Карловича на ужин вместе с его приятельницей, веселой и очень симпатичной шведкой Хельми, которая работала переводчицей представительства шведского торгового пароходства в Ленинграде.

После ужина жена осталась с Хельми, а мы отправились в рабочий кабинет. Искристое цимлянское придает человеку хорошее настроение, которое развязывает язык. Мне всегда в таких случаях было особенно весело с моим другом, прирожденным оптимистом, склонным к шутками. Но сегодня Шервиц был хмурый, весь его вид говорил, что он чем-то расстроен.

— Ненавижу людей, которые плохо относятся к животным, — начал он очень серьезно, как бы разом покончив с тем легким, непринужденным настроением, которое владело нами за столом. Молча кивнув, я выразил согласие.

— Вы также, я вижу… — продолжал он, подняв рюмку и с видом знатока разглядывая на свету рубиновое вино. Не отводя глаз от рюмки, сказал: — Еще с детства, в семье, меня приучили относиться к животным по-человечески. Так я отношусь к ним и сегодня. Да, сегодня.

Настала минута тишины. Мой гость поставил рюмку на стол, не выпив ни капли, и взгляд его был неопределенным. Не нарушая молчания, я терпеливо ожидал дальнейшего. Было видно: ему есть что сказать.

В соседней комнате зазвенели серебряные колокольчики русской тройки. Это Хельми играла на рояле из «Времен года» Чайковского. Наверно, это была как раз та музыка, которая могла вывести моего друга из задумчивости; во всяком случае, его взгляд сразу же оживился. Шервиц резко повернулся ко мне, словно отбросив свои раздумья, и продолжил прерванный разговор:

— Давно я не испытывал ни к кому такой неприязни, как в тот вечер к Хельмигу…

Он опять погрузился в молчание. Ну, подумал я, начал об охране животных, а перешел на доктора. Наверно, потому, что он ему не симпатичен. А может быть, вино сегодня приводит Шервица в мрачное настроение?

— Послушайте, коллега, — отозвался я, — никак на возьму в толк, на что вам вообще сдался этот Хельмиг?

— Да ведь это он виноват в том, что бедная лайка была брошена в лесу на произвол судьбы.

— Что? — удивленно воскликнул я.

— Да, да, уважаемый господин доктор химии, любитель зайчатины в сметане приложил руку к этой истории…

— А не говорит ли в вас антипатия к человеку, которого вы конструируете по чисто случайному впечатлению, как вы сами в тот раз признали? Ведь не можете же вы утверждать, что об этом что-то знаете?

— Прежде чем что-то узнать, человек должен высказать гипотезу на основании определенных предпосылок. Все начинается именно со случая или, скажем лучше, сочетания, расположения ряда возможностей, которые внезапно сходятся, образуя правдоподобную реальность.

Одни после рюмки вина веселятся, другие — философствуют, словом, каждый поступает в соответствии со своим характером… Размышляя об этом, я пристально всматривался в своего гостя. Тем временем он продолжал развивать свою теорию:

— Разумеется, это только первое приближение к результату. Его нужно уточнить либо интегральным расчетом, либо найти отклонение от основных функций, из которых он и возникает. Ведь все так просто, не правда ли?

«Мелет какой-то вздор», — с тоской подумал я, едва внимая его нудным словам.

— Если же отбросить технический способ выражения, то мой вывод основывается на следующих фактах…

«Слава богу, наконец-то переходит к сути дела», — облегченно подумал я.

— Как-то вечером в конце прошлого месяца я возвращался с Хельми на автомашине из Петергофа. Всю дорогу барахлил карбюратор и в Ленинграде, как раз перед вокзалом, сдал окончательно. После нескольких попыток мне удалось снова завести мотор, но он работал неравномерно, и машина поскакала, как козел.

Лишь в последнюю минуту удалось затормозить, иначе бы я наехал на двух спешащих мужчин, очевидно, охотников: за плечами у них были ружья в желтые кожаных чехлах. Один вел лайку. Что я говорю — вел… Не вел — тянул ее за собою. Охотники мне пригрозили, и тут одного я узнал — именно того, который тащил пса. И кто же, вы думаете, это был? Доктор Хельмиг! Я хотел выйти из машины, извиниться, но они очень торопились, очевидно, к поезду. За ними плелся третий — какой-то «дедуля». Он подгонял лайку, она никак не хотела идти с Хельмигом… Этого доктора химии я знаю мало, но о том, чтобы он ходил на охоту, никогда не слышал. Мне показалось немного странным, что он так обращается с собакой, но Хельми успокоила: нет ничего удивительного; каждый поступит так, если упрямый песик не захочет слушаться. Второго охотника я не узнал, потому что все происходило быстро.

Должен сказать, об этой случайной встрече я скоро позабыл, но вы, коллега, своим рассказом о найденной лайке, сами того не ведая, напомнили. Теперь у меня нет ни малейшего сомнения в том, что именно этого пса тащил за собой на ремне Хельмиг. Конечно, ничего доказать я не могу… Сейчас вас, наверно, не удивит, что я на него нападал, когда мы вели дебаты по поводу вашего случая. Скажите-ка, что вы теперь думаете о Хельмиге, который твердит, что он правоверный немецкий охотник?

Признаюсь, я был в растерянности. То, что услышал, само по себе еще не о многом говорило, но где-то в закоулках мозга все назойливее стучал молоточек, и я все более склонялся к тому, чтобы принять подозрение Шервица. В памяти вынырнуло воспоминание о событиях последней охоты. Но если Карл Карлович прав, то почему Хельмиг промолчал, когда речь зашла о его лайке? Или все-таки не его?

— У вас нет оснований столь серьезно полагаться на свои впечатления, — сказал я. — Ведь вы того пса и видели-то мельком, к тому же довольно-таки давно.

— Неужели вы думаете, что я упустил возможность тщательно рассмотреть вашу лайку сразу же, как пришел, и не заметил поразительного сходства? — ответил мой собеседник, испытующе глядя мне в глаза. — О чем вы задумались?

— Размышляю, коллега, о том, почему бы Хельмигу не признаться, если он, действительно, потерял именно этого пса?

— Удивляться нечему, — сказал инженер. — С какой стати ему признаваться в том, чего ни один сознательный охотник никогда не допустит? Это уронило бы его и в собственных и в чужих глазах, особенно если учесть, что он хорошо понял, о чем я вел речь. — Шервиц нахмурился и добавил: — Сегодня он бросит на произвол судьбы собаку, а завтра — своего брата. Как-то я анализировал характер людей, которые наплевательски относятся к обществу, и пришел к выводу, что большинство из них тиранят собак, кошек, варварски бьют лошадей, ни за что ни про что стреляют мелких птиц. Если с такой точки зрения посмотреть на нашего уважаемого химика, то что следует о нем подумать?

Мне показалось, что дедуктивный метод размышлений Шервица ведет к преувеличениям: он никак не может забыть, что когда-то был председателем общества защиты животных в своем Аугсбурге. Потому и в каждом, кто плохо относится к зверью, видит человека, падающего по наклонной плоскости.

Карл Карлович был весьма наблюдателен. Он по одному моему виду догадался, что я с ним не согласен и, улыбнувшись, заметил:

— Очень может быть, что вы считаете меня сентиментальным филантропом, но даже в этом случае мне не хотелось бы выглядеть болтуном. Свои взгляды я никому не навязываю…

Все, что я от него услышал, и во мне, понятно, вызвало подозрение. Тем не менее я весело сказал:

— В оценке человека по его отношению к животным явно что-то есть, хотя вы немного и преувеличиваете…

Наш разговор прервал телефонный звонок. Я взял трубку и, к моему удивлению, услышал — на этот раз его мгновенно узнал — голос Хельмига. Извинившись, что побеспокоил, Хельмиг спросил, не мог ли бы он на нынешней неделе со мной поехать куда-нибудь поохотиться? «Как мы с вами тогда договорились», — добавил он, хотя именно тогда я оставил его просьбу без ответа.

Я ответил, что нас обычно ездит много, и поэтому мне необходимо посоветоваться с друзьями.

— Мы на волка, а волк на гумно, — возбужденно сказал я, положив трубку.

— Знаете что, — отозвался Шервиц, когда узнал, о чем я говорил с Хельмигом. — Возьмите-ка его на охоту. Поезжайте опять туда же, приведите его на место, где пес попал в капкан, и посмотрите, как этот «охотник» будет себя там вести.

— Неплохая мысль, — оживился я.

— Временами и у меня бывают озарения, — засмеялся Шервиц. — Когда собираетесь отправиться?

— В субботу. Но вот беда: там нас никто не ждет, наоборот, возможно, лесничий Богданов сам приедет в Ленинград.

— Телеграмма! Пошлите ее тотчас же, по телефону. В таких случаях нельзя долго думать — начнете все тщательно взвешивать да разбирать по косточкам и угробите идею, которая возникла, как лава из вулкана, и потому должна быть осуществлена прежде, чем остынет. И знаете что, дружище? Поеду-ка и я с вами. Если вы, конечно, не возражаете…

— Но ведь вы не охотник?

— Вам-то что?

— Если вы, по меньшей мере, будете соблюдать правила, обязательные для охотников…

— Идет! — заявил мой собеседник и взмахнул рукою так, что едва не уронил со стола бокал с вином. — Только имейте в виду: я буду не один.

— Что? Еще охотник?

— Не угадали. Речь идет о даме — о Хельми!

— Гм… — проворчал я, — этого еще не хватало! Разумеется, я не против женщин, но зимой на охоте это так утомительно и…

По правде-то говоря, я не выношу женщин на охоте. Не умеют стрелять, шумят, путаются под ногами… Шервиц, словно угадав мои мысли, сказал с легкой усмешкой:

— Вы не знаете Хельми. Настоящая спортсменка. На лыжах бегает, как мышь… Ха, ха, ха! Кроме того, отлично метает копье, стреляет из лука, ездит на коне. И все с большим подъемом и желанием… Одним словом, для нее это будут новые впечатления. Но, впрочем, все зависит от вас…

Что мне оставалось делать?

— Согласен, — сказал я, — правда, надо еще договориться с Куриловым. Без него я как без рук. Подождите, сейчас позвоню, что он скажет.

К счастью, Курилов был дома и после короткого размышления согласился с моим предложением. Сказал только, чтобы я взял на себя заботу известить по телеграфу Богданова и попросить организовать небольшой заячий гон.

Хельми приняла приглашение с восторгом. И как моя супруга ее ни отговаривала, ссылаясь на трудную дорогу, она, словно маленькая девочка, радостно хлопала в ладоши.

Когда гости отправились домой, было уже поздно, и только теперь у меня, наконец, нашлось время поразмышлять.

Что и говорить, заманчиво выяснить, был ли Хельмиг за день или за два до нашего приезда в тех местах и он ли бросил лайку на произвол судьбы. И кто вообще его позвал на охоту в столь отдаленные угодья? Из представителей лесной охраны никто без разрешения лесничего не мог пригласить иностранных гостей. Следовательно, у Хельмига должны были быть знакомые среди местных охотников, а тех, по словам Курилова, всего несколько. Почему он умолчал о пропаже лайки, о чем, кстати, до сих пор он или другой ее хозяин так и не заявил в общество охотников и не поместил объявление в ленинградских газетах? Совершенно неправдоподобно, чтобы Хельмиг не сделал этого только потому, что боялся уронить свой охотничий престиж — предположение Шервица на сей счет не стоит ломаного гроша.

Насколько мне известно, среди иностранных специалистов было около дюжины охотников, я всех знал. Они образовали свое общество и регулярно охотились вместе. Ну что ж, возможно, Хельмиг не любит сходиться с людьми, однако нигде не написано, что охотник обязан непременно входить в какой-то союз. Тогда в СССР в охотничий сезон охотиться мог кто хотел, как хотел и сколько хотел — достаточно было лишь иметь охотничий билет, который стоил всего десять рублей. Неоглядное лесное богатство этой страны, не считая нескольких заповедников, представляло собой единое лесничество без границ…

Я уже был в постели, когда снова зазвонил телефон. Неохотно встал и, зевая, взял трубку. Даже не извинившись за беспокойство в столь поздний час, Шервиц спешил сообщить, что уже изучил карту и узнал, что до лесничества, куда мы должны направиться, ведет хорошее шоссе, позволяющее ехать автомашиной даже сейчас, в начале зимы. Это очень важное открытие. Ведь Хельмиг, наверняка, будет спрашивать, как поедем; если выберем поезд, то нам не удастся скрыть от него место, где он так жестоко поступил с симпатичной лайкой, и Хельмиг сможет легко отказаться от участия в охоте. При езде на машине эта опасность отпадает.

— Моя машина в ремонте, — сказал я. Шервиц тут же закричал в трубку, что он и не собирался взваливать на меня эти заботы и что сам готов в любую минуту завести свой «Мерседес». Предложение Шервица, действительно, исключало возможность какого-либо подозрения со стороны Хельмига, и я согласился.

Карл Карлович пожелал мне доброй ночи, но какое там! Я не мог уснуть, голова была полна размышлений о предстоящей поездке, которая обещала помочь распутать сложный клубок загадочных событий.

На другой день я сообщил Хельмигу, что его просьба принята и что он будет для нас на охоте желанным гостем. На вопрос, где она состоится, я ответил, что около Березкополянского хутора — название для немца труднопроизносимое. Договорились, что выедем на машине в пятницу после обеда, чтобы успеть поохотиться в субботу и воскресенье.

Вечером я познакомил Курилова с нашими планами.

— Знаю там почти всех охотников, — заявил Курилов, но не представляю, кто бы из них мог пригласить Хельмига? Этот ваш турбинщик Шервиц, должно быть, сообразительный парень… Каковы его политические взгляды?

— У себя на родине был социал-демократом, говорит, что симпатизировал коммунистической партии, потому и приехал в СССР. Он не из тех, кто предъявляет безмерные претензии, как некоторые другие немцы. Шервиц — веселая голова, сами увидите, как поедем.

— Вы должны были познакомить со всеми обстоятельствами нашего друга Богданова. Короткая телеграмма, которую он от вас получил, ему мало что скажет. Как бы он сам раньше сюда не выехал. Кстати, зачем вы его звали в Ленинград?

Филипп Филиппович Курилов был следователем, членом партии, короче, человеком, на которого можно положиться. Поэтому теперь, когда вся история начала приобретать более или менее четкие контуры (как я предполагал), я рассказал ему о том, о чем до сих пор молчал: о находке патрона в лесном сарае и на месте ранения отца лесничего, о своих догадках, словом, обо всем, что у меня было за душой.

Курилов задумался, его обычно веселое выражение лица сменилось озабоченностью. Потом он гневно сказал:

— Черт возьми! И вы мне об этом рассказываете только теперь, милейший Рудольф Рудольфович? Поглядите-ка на этого Шерлока Холмса! Да разве нынче такие дела делаются в одиночку? Давным-давно вы должны были со всем меня познакомить, возможно, и вам легче бы стало…

— …а возможно, наоборот. Как говорится в чешской пословице, с бубном на птиц не охотятся… Очень вас прошу, никому ничего не рассказывайте. Иначе я останусь дома.

— Успокойтесь, никто и не собирается отнимать у вас инициативы. Я хотел только посоветоваться с одним человеком…

— Нет, нет, пожалуйста, никому ни слова, — прервал я Курилова.

— Где-то слыхал, что чехи бывают твердолобыми, но не верил… Теперь вижу: что-то в этом есть…

— И твердый лоб к чему-нибудь сгодится. Оставьте, прошу вас, все так, как мы договорились…

Курилов, казалось, заколебался, но в конце концов твердо бросил:

— Пусть будет по-вашему! — И добавил: — Трудно отделаться от впечатления, что я сам, по собственной воле лезу в крапиву…

— По рукам?

— По рукам. Только с одним условием: я поеду поездом и возьму с собою собаку. Пусть она встретится со своим хозяином в лесу.

— Зачем?

— Дело в том, что в городе лайка не проявляет всех своих особенностей так, как в лесу, на природе — там она особенно внимательна и агрессивна… Да вы и сами знаете, как лайка меняется, когда попадает в обстановку, где требуется ее работа…

— Вы совершенно правы, я об этом не подумал! Ведь преждевременная встреча с лайкой — разумеется, если это именно та, с которой его видел Шервиц, — сразу насторожит Хельмига.

— Вот и выходит: ум — хорошо, а два лучше, — не без укоризны указал Курилов.

— Думаю, ваша голова стоит трех, — ответил я, желая подчеркнуть, что именно Курилов — автор дельного предложения.

— Если, конечно, исходить из ее объема… — рассмеялся Курилов, который всегда охотно подшучивал над своими недостатками. Я покраснел, пробормотал что-то вроде того, что «я этого не думал». Курилов дружески похлопал меня по плечу: ладно, все понимаю.

В пятницу рано утром он пришел за моим Дружком. Увидев Курилова в охотничьей одежде, с ружьем, лайка радостно завизжала, а потом недоуменно посмотрела на меня, как будто хотела спросить: а что ты, почему у тебя ничего такого нет? Я погладил ее и сказал:

— Иди, иди, я потом — алле!

Конечно, кое-кому наверняка покажется абсурдом, что собака могла меня понять, потому что все, что освоила за тысячелетия общения с человеком, она делает механически или инстинктивно, а мыслить, дескать, не способна. Но, честное слово, Дружок очень хорошо понял, что я сказал. Он привстал на задние лапы, передние положил мне на грудь, потерся головой о руки, подбежал к Курилову, снова вернулся ко мне, легонько схватил зубами за низ пиджака, словно пытаясь осторожно вынудить меня пойти вместе с ним. Норд, который все это, конечно, заметил, поднял лапу и несильно ударил лайку по спине, как бы давая понять, чтобы она оставила меня в покое. В конце концов оба пса на прощанье так залаяли, что уши заложило. Норд по опыту знал, что я не еду, потому что не одет как охотник, и его раздражало, что Дружок тянет меня с собой.

— Возьмите, Рудольф Рудольфович, своего красавца с собой, — предложил Курилов, — пусть побегает по лесу.

— Вы же сами знаете, что сочетание лайки и сеттера только помешает охоте.

— Почему же? Пусть оба пса сторожат подстреленных зайцев. А на гон вашего Норда не пустим, только и всего.

— Ладно, подумаю. Счастливого пути!

— И вам тоже. Пока!

Пятница удалась на славу — по крайней мере в том, что касается погоды. В полдень выглянуло солнце и залило город ярким светом. На крышах начал таять снег, хотя казалось, что он завалил их на всю зиму. С Финского залива подул теплый ветер, намереваясь растопить ледовый щит, которым залив закрывался от него в это время года.

Передав служебные дела своему заместителю, который был частично посвящен в наш замысел, я стал собираться в дорогу. Это почувствовал Норд: не отходил ни на шаг, следил за каждым моим движением, а когда заметил, что я беру ружье в чехле, заскулил, забегал, затем принес и положил к моим ногам свой ошейник с ремнем. Не оставалось ничего иного, как взять его с собой.

Точно в назначенное время приехали Шервиц с Хельми, и мы отправились за Хельмигом, который уже ждал нас у подъезда своего дома, улыбающийся, корректный, одетый настолько нарочито по-охотничьи, что сразу было видно: это не настоящий охотник. Он вежливо поздоровался с нами, уложил вещи в багажник машины, а ружье в чехле оставил при себе. Норд сидел возле меня и внимательно оглядел нового пассажира. Потом равнодушно отвернул голову и стал смотреть в окно, откровенно давая понять, что этот вышколенный охотник его совершенно не интересует.

Дорога бежала быстро. Изредка переговариваясь, мы добрались до места, когда окончательно стемнело. Как и в прошлый раз, дом лесничего был ярко освещен электричеством. Навстречу вышли Богданов и Курилов.

Я осмотрелся — Дружка нигде не было. И вдруг, когда мы вытаскивали чемоданы из машины, раздалось злое ворчание, а затем из дома пулей вылетел пес и сразу же бросился на Хельмига. Это был не кто иной, как Дружок. Хельмиг схватил палку, но не учел особенностей лайки. Казалось, что ее подбрасывают с земли какие-то пружины, а не лапы. И прежде чем Хельмиг успел повернуться, собака прыгнула на него и вцепилась в руку, сжимавшую палку. В довершение всего и мой Норд, очевидно, из чувства коллегиальности, грозно зарычал и также бросился на перепуганного доктора.

Все произошло так быстро, что мы на мгновение растерялись. Первым нашелся Курилов. Он закричал на собак голосом, который силой мог сравниться только с трубами, одним звуком разрушившими библейский Иерихон. Результат не заставил себя долго ждать. Норд мгновенно стих и по моему приказу прибежал ко мне. Дружок, продолжая ворчать, позволил взять себя за ошейник. Все молчали — никто такой встречи не ожидал.

Хельмиг был прямо-таки разъярен, но сумел быстро собой овладеть. Рана на его руке была невелика, к тому же Шервиц, который догадался принести из машины аптечку, смазал ее йодом и перевязал. Побледневший Хельмиг процедил сквозь зубы:

— Проклятый пес!

Шервиц сказал как можно спокойнее:

— Интересно, что он напал именно на вас…

Хельмиг махнул рукой и раздраженно пробурчал:

— Он наверняка бросается на каждого незнакомца…

— На каждого? А вот меня он почему-то дажеи не заметил, — произнес инженер, слегка подчеркнув «меня».

— Черт знает, что на него нашло, — проворчал Хельмиг.

— А вы этого, случайно, не знаете?

— Я? Да вы что?.. Ох, рука от вашей проклятой дезинфекции болит, — застонал Хельмиг.

Неожиданно в разговор вмешалась Хельми, сказав, что она окончила курсы медицинских сестер и должна помочь раненому. Чувствовалось, что Хельми явно хочет перевести разговор на другую тему. Но Шервиц будто бы ничего не замечал и продолжал провоцировать Хельмига, даже не скрывая иронии:

— Значит, не узнаете пса? Посмотрите-ка получше!

— Видеть его не хочу, — отрезал Хельмиг, давая понять, что больше разговаривать с инженером не намерен. Но тот продолжал как ни в чем не бывало:

— И все-таки, чем вы объясните, что пес напал именно на вас?

— Объяснения я потребую от лица, которому эта опасная бестия принадлежит, — мрачно произнес Хельмиг и вздернул голову.

— Ха, ха, ха! — рассмеялся Шервиц, словно ожидая, что скажу я. — Это будет нелегко. В игре появился неизвестный. Господин икс-игрек…

— Шутки в сторону! В конце концов, кому-то пес должен принадлежать, — холодно заявил Хельмиг.

— Господа, господа, успокойтесь, — обратился Богданов к Хельмигу, сразу поняв, кого надо уговорить.

— Пойдемте, прошу вас.

Все направилась в дом, и скоро ужин был готов. Ели молча, изредка произнесенное слово лишь подчеркивало напряженность ситуации. Дружок расстроил наши планы. Ведь Хельмиг — теперь я уже в этом не сомневался — его, конечно, узнал и понял, что это не случайная встреча. Значит, будет настороже. Внешне он оставался спокойным, но бегающие временами глаза говорили о его смятении.

После ужина подали чай, и постепенно завязался разговор. Под общий смех Хельми вспоминала различные веселые случаи из своего детства. Хельмиг вел себя, как все, но смех его был притворным. По крайней мере, так мне казалось. Один раз он обратился ко мне, как бы желая продолжить разговор, но я опередил его, сказав как можно более спокойно:

— Сожалею, что в первые же минуты вы пережили такие неприятности. Ведь я временный хозяин этой лайки…

— Ах, — прервал меня Хельмиг, — вы хотите этим сказать…

Я ждал, что будет дальше, но мой сосед замолчал. Тогда я сам ответил на его неоконченный вопрос:

— Вы не договорили, доктор, но я с вами согласен: это, действительно, именно та собака, которую бросили в лесу бесчестные охотники и которую я недавно освободил из капкана. Я вам об этом подробно рассказывал, припоминаете?

— Не понимаю, почему вы об этом говорите мне? — сказал Хельмиг. — Вашу историю помню, но меня это не касается… Одно только удивляет: откуда этот пес здесь взялся? С нами ехал сеттер, собака, найденная вами в лесу, находится в Ленинграде, вы сами говорили…

— Разрешите? — неожиданно раздалось за нами. Между Хельмигом и мной выросла фигура инженера Шервица, который, очевидно, незаметно к нам прислушивался.

— Могу вам, доктор, — продолжал Шервиц, — дать такие свидетельства, которые разом ответят не только на те вопросы, что вы уже задали, но и на все те, что собираетесь задать.

«Своей прямотой Шервиц только поможет Хельмигу затаиться, — мелькнула у меня мысль. — Надо спасать положение». Как бы ненароком я дотронулся до руки инженера и незаметно ее стиснул. Затем громко сказал:

— Нашему милому другу нечего возразить председателю общества охраны животных. Он никогда не забудет, что вы однажды защищали злого хозяина доброй охотничьей собаки…

Шервиц нахмурился:

— Ладно. Рано или поздно у нас будет о чем поговорить.

Хельмиг пытался отшутиться:

— Что касается меня, то я желал бы, чтобы это было поздно. Сейчас я очень устал и хотел бы выспаться…

— Будильник зазвонит полшестого, — поспешно сказал я и пошел проводить Хельмига, которому уже была приготовлена комната в первом этаже. Скоро вместе с женой Богданова ушла и Хельми, мы остались.

— Зря вы темните, скажите ему прямо в глаза, в чем обвиняете, — посоветовал Богданов.

— Именно этого я и хотел, — сказал Шервиц и, указав на меня, продолжал: — но этот господин дал атаке отбой.

— И правильно сделал, — отозвался Курилов. — С Хельмига нельзя спускать глаз, но делать это надо очень осторожно, чтобы он сам ничего не заметил. Ведь нам нужно во что бы то ни стало узнать, кто его сюда тогда пригласил на охоту, кто одолжил собаку, кто дал проводника… Неподалеку отсюда сооружаются объекты, имеющие важное оборонное значение… Вот почему эта история меня очень заинтересовала…

— Слишком поздно, — ядовито, но по-дружески заметил я.

— Утро вечера мудренее, — отозвался Курилов. Шервиц, бросив взгляд на всех, сразу посерьезнел:

— То, что вы сказали, товарищ Курилов, заслуживает особого внимания… Хельмиг попал в СССР потому, что послан сюда по договору концерном Маннхейма для разработки проекта строительства нового химического зарода на Урале. Можете не сомневаться, лично я в этом убежден, концерн посылает сюда надежных людей, то есть своих людей, которые работают ровно столько, на сколько их обязывает договор. Заколачивают они немало — вполне достаточно для их «счастья». Стремление советского народа создать на своей земле могучую промышленную державу им, разумеется, чуждо, главное для них — туго набитый карман…

— Когда к нам приехали вы? — быстро спросил Курилов.

— В 1926 году.

— Но ведь тогда у нас еще не было возможности туго набивать чужие карманы. Нам и самим жилось нелегко…

— Мена привела сюда симпатия к советской стране, — просто сказал Шервиц. — Никто меня не посылал, наоборот, отговаривали, а я все-таки взял и приехал…

— На родине вы были… — начал Курилов свой вопрос, смысл которого мы хорошо поняли.

— …социал-демократом, — продолжив фразу, ответил Шервиц.

— Ах, вот как, — облегченно сказал Курилов, как будто бы услышал новость. Но ведь об этом он уже знал от меня, хитрец! Курилов помолчал, потом очень тихо, так, чтобы кто-нибудь не услышал за дверью, таинственно сообщил:

— Есть признаки, что речь может идти кое о чем более важном, чем брошенный пес…

«Вот это, действительно, новость!» — подумал я. А Шервиц махнул рукой и сказал, направляясь к выходу:

— Чем говорить намеками, не лучше ли подождать, когда из них что-нибудь выклюнется? Пока это журавль в небе… Думаю, лучше всего идти отдохнуть, чтобы утром не проспать.

Сердечно пожелав друг другу доброй ночи, мы разошлись, Шервиц поднялся по лестнице на второй этаж, а мы с Куриловым направились по коридору в нашу комнату на первом этаже. У двери нас встретили Норд и Дружок.

— Не хотите ли вы еще собак взять в комнату? — ужаснулся Курилов.

— Разумеется. Не вредно иметь пса у постели, если нападут грабители, — пошутил я.

— Завтра же пожалуюсь Богданову, что вы недооцениваете безопасности его дома, — также шуткой ответил Курилов.

Я никак не мог уснуть. Без конца ворочался с боку на бок, так что Норд, который лежал у кровати, поднял голову, удивленно глянув на хозяина. Дружок тяжело дышал, укладываясь ко сну. Настенные часы своим противным монотонным тиканьем звучно отмеряли медленно убегающее время. В довершение всего Курилов захрапел. Пытаясь уснуть, я закрыл голову подушкой.

И вдруг в полусне услышал чьи-то тихие шаги. Может, мне это только показалось? Прислушался, да нет, снова в комнате раздались осторожные шаги. Тогда я вовсю раскрыл глаза и поднялся с постели. Шаги тотчас же прекратились.

Посреди комнаты стоял Дружок. Так это он тут ходил! Приглядевшись, я заметил, что он уставился на окно. И Норд смотрел туда же.

— На места! — тихо скомандовал я, но Дружок, который обычно слушался с первого слова, на этот раз приказа не исполнил. Он только повернул ко мне голову, а потом осторожно, шаг за шагом, приблизился к окну. Норд последовал его примеру, и оба, принюхиваясь, остановились у окна. Конечно, им мешали двойные рамы. Что же там в ночной темноте?

Я встал, подошел к окну. Оба пса стояли около меня, опираясь передними лапами о подоконник, вертели хвостами, Дружок ворчал. Я выглянул в окно. В этот момент луна зашла за облако, но я успел с трудом разглядеть неподалеку у леса какую-то темную фигуру или предмет. Что это? Эх, если бы облако ушло и снова появился светлый круг луны! Я попытался снять хотя бы первую раму — не удалось. Оба пса бегали по комнате и повизгивали.

— Ух… О… Что тут происходит? — раздался заспанный голос Курилова.

— Кто-то там стоит, — ответил я.

— Снеговик?

— Едва ли. Смотрите, удаляется. Значит, что-то живое. Спустить собак?

— Это еще зачем? У вас что-нибудь украли?

— Черт знает, что здесь творится! Уже полночь, кому тут не спится?

— Если тут был нечистый, то это как раз его рабочее время… Дайте же поспать, успокойтесь ради бога!

Нет, успокоиться я не мог. Оделся на скорую руку, взял обоих псов и вышел в коридор. Где-то поблизости заскрипели двери. Собаки рвали ремень из рук, и в свете карманного фонаря я увидел домашнего стража — собаку Динку, которая лежала на своем половичке и не выражала ни малейшего беспокойства. Это меня удивило, и я вышел в морозную ночь.

Обойдя дом, обнаружил следы на снегу там, куда выходили наши окна. Дружок взял след, но он потерялся под водосточным желобом, где снег обледенел. Дружок остановился у крайнего окна, постоял там и вернулся обратно, сопровождаемый Нордом.

Значит, кто-то шел именно к этому окну. Что он там делал? И кто спит в комнате?

Когда я вернулся к дому, то нашел двери закрытыми. Кто это сделал? Очевидно, кто-то за мной следил! Не оставалось ничего другого, как постучать. Никто не открывал. Тогда я застучал громче. Наконец, дверь открыла незнакомая старуха. Она вежливо опросила:

— Вы прогуливали собачек?

— Да, а почему вы закрыли дверь?

— А я, батюшка, не оставляю на ночь дверей открытыми. Слышала скрип — сплю тут около кухни — и решила пойти посмотреть, кто это ночью не спит… Смотрю — никого, а дверь распахнута…

— Тонкий у вас, однако же, слух…

— Какое там! Просто сон плохой, как у всякого старого человека…

Вернувшись в комнату, я не мог избавиться от впечатления, что старуха намеренно закрыла входную дверь. Совершенно точно вспомнил, что сам ее захлопнул, следовательно, она не могла быть распахнута, как утверждала старуха. И потом: легкий скрип во сне просто так не услышишь. Утром об этом нужно обязательно поговорить с хозяином дома…

Остаток ночи, после всех приключений, я провел в полудреме. Едва зазвенел будильник, как в комнату вошел Шервиц. Он был уже одет и пожелал нам доброго утра.

— Как спалось? — спросил я.

— На новом месте я всегда сплю очень чутко. А этой ночью скрипел снег, открывались окна и двери, кто-то ходил около дома, с кем-то разговаривал, спорил. Потом лаяли собаки, а когда, наконец, все утихло, кто-то забарабанил в дверь… Вот тебе и тихий дом тихой ночью посреди тихих лесов! Хорошо еще, что Хельми ничего не слышала… А как вы, охотнички, спали?

Я коротко рассказал ему о своих ночных приключениях. У меня никак не выходило из головы; кто же все-таки и кого навестил в полночь в нашем доме?

— Это окно моей комнаты, — сказал инженер, — и под ним ночью кто-то разговаривал.

Не стоило большого труда установить, что за окном, у которого шла ночная беседа, спал Хельмиг!!

— Если этот грешник успел очаровать какую-то лесную красавицу, то она бы замерзла, — засмеялся Шервиц, но тут же посерьезнел: — Кто бы это мог быть? Ведь Хельмиг здесь никого не знает, он даже не догадывался, куда мы едем.

— Может, кто приходил по делам к лесничему? — предположил я. — Оба соседних окна ведут в его комнату.

Когда мы спросили об этом Богданова, тот с усмешкой покачал головой:

— Нет, ночью я никого не принимаю!

Из размышлений меня вывел голос Хельмига, который пришел к завтраку последним и вежливо осведомился, как я выспался.

— Плохо, — с досадой ответил я, — разбудили собаки. Учуяли, что кто-то болтался ночью около дома.

Хельмиг, не моргнув глазом, только и сказал:

— Добрые стражи!

Тогда я его спросил, не слышал ли и он чего-нибудь ночью.

— У меня всегда хороший сон, но мне показалось, что ночью кто-то ругался…

— Может быть, какой-нибудь пьяница заблудился?

— Очень может быть, что и пьяница, — охотно согласился Хельмиг.

Шервиц, который сидел в углу, завертелся на месте, но ничего не сказал, а лишь про себя пробурчала «Так, так…»

Хельмиг повернулся к нему:

— И вы что-нибудь слышали, инженер?

— Разумеется. Ведь все происходило под моим окном.

— А где вы спали?

— Как раз над вами, доктор, — язвительно сказал Шервиц.

В это время в комнату вошел Богданов и объявил:

— Уважаемые охотники, все готово, пора выезжать!..

Первым встал Хельмиг и вышел в прихожую, мы последовали за ним, взяв ружья и другие принадлежности, затем забрались в сани, которые нас ждали. Впереди сидела Хельми, держа в руках вожжи. Свежая после сна, она радовалась, как ребенок, увлеченный игрой. Возница, улыбаясь, посоветовал покрепче держать лошадей: они хорошо отдохнули, как бы не понесли…

Хельми и в самом деле была весьма симпатична: Шервица можно понять… Она говорила: «Люблю красивые вещи. И еще люблю, когда меня любят…»

И того, и другого ей хватало, она платила за все своей привлекательностью и неизменно хорошим настроением.

Нас было восемь — лесничий взял на охоту еще двух лесников. Лошади заржали и тронулись в путь. Собаки бежали рядом, провожая нас веселым лаем. Солнце поднималось с мглистой перины, выходя по розовому ковру на свою небесную дорогу. Морозило. Скоро лошади покрылись инеем.

Когда приехали на место и Богданов рассказал о планах охоты, загонщики ушли в лес. На этот раз он сам расставил охотников по местам — я оказался рядом с Хельмигом. Шервиц и Хельми стояли между мной и Куриловым. Шервиц внимательно осматривал ружье, взятое на время у Богданова, во всю хвалил погоду и красоту зимнего дня.

Мне пришлось даже на него прикрикнуть, чтобы он не выдавал зверям своего присутствия, тем более что они вот-вот должны были показаться. Я еще раз погрозил Шервицу пальцем и подготовился к выстрелу. Наступила тишина, которую нарушали только отдаленные крики загонщиков.

Вдруг выстрел раздался совсем рядом. Это Хельмиг уложил лису, которая пыталась улизнуть просекой. Я поднял руку, поздравляя таким образом Хельмига — выстрел и впрямь был отменным. Наблюдая, как удачливый охотник направляется по снегу за своей добычей, я не услышал треска ветвей. Между тем из густого подроста неподалеку от Шервица выбрался небольшой медведь, очевидно, разбуженный выстрелом Хельмига.

Как назло, в обоих стволах у меня были патроны с дробью. Пока я заменял их патронами с пулей, медведь оказался возле инженера. Стрелять было опасно: совсем рядом с Шервицем находилась Хельми и другие охотники. Если бы пуля миновала медведя, она могла бы натворить много зла, нужно было ждать, пока зверь минует линию охотников.

Не растерялся Шервиц. Он выстрелил в медведя. Я остолбенел. Попал? Что теперь будет? Ведь стрелять в медведя дробью — это все равно что покушаться на самоубийство. Ужаленный зверь в таких случаях яростно бросается на легкомысленного стрелка. Но, к моему удивлению, медведь лишь остановился, оглянулся и прибавил шагу, направляясь в чащу. И тут раздались один за другим два выстрела, что-то около меня просвистело и ударило в ствол соседнего дерева.

Мгновенно бросившись на снег, я услышал крики людей, заглушённые отчаянным собачьим лаем. Падая, я выпустил из рук ремень, и мои псы бросились за медведем. Впереди, разумеется, бежал Дружок, увлекая за собой и Норда, которого я никогда еще не брал с собой на медвежью охоту.

Пока все это происходило, медведь исчез. Судя по всему, он был очень молодой, в полном смысле слова необстрелянный. Выстрелы его испугали и прогнали. Осмотрев снег, мы обнаружили, что медведь не был даже ранен. Повезло…

В первое мгновение я не понял, что со мной случилось. Лишь когда встал и стряхнул снег, который залепил лицо, набился в уши и под воротник, сообразил, что Хельмиг с преступной легкомысленностью выстрелил в убегающего медведя сразу двумя пулями. А так как он находился прямо на линии охотников, то выстрел угрожал именно их жизни, а вовсе не медведя. Первая пуля прошла мимо меня, вторая лишь вырвала клок шерсти у медведя и попала в дерево, возле которого стояла Хельми. Отлетели щепки — одна попала Хельми в голову, другая — Шервицу в ногу. И хоть рана была пустяковая, инженер отчаянно закричал. Можно было подумать, что у него по крайней мере прострелена голень.

Сбежались охотники. Я поспешил к Хельми, которая недвижно лежала на снегу. Щепка ударила ей в висок, она потеряла сознание. Увидев это, Шервиц вновь испустил отчаянный крик, осыпая проклятиями незадачливого охотника.

Растормошив Хельми, я хотел ее поднять. Придя в себя, она открыла глаза и, потерев рукой висок, сказала:

— Уф! Это был выстрел. Как только голова не разлетелась…

Улыбнувшись, она попыталась встать, но, качнувшись, снова уселась в снег. Подошел виновник несчастья — доктор Хельмиг. Он еще раньше сокрушенно мотал головой — очевидно, это должно было означать, что он не виноват. Потом сказал:

— Не понимаю, абсолютно не понимаю, как это могло случиться?

Шервиц, обычно не скупой на слова, на этот раз, казалось, потерял все свое красноречие. Трясясь от злости, он лишь выдавил:

— Вы… Черт и дьявол вас побери…

— Хватит и одного черта, — нашелся Хельмиг и, обращаясь к Хельми, добавил: — Ради бога, извините. Я не мог упустить возможности подстрелить медведя. Тысяча раз пардон… Ведь ничего страшного не случилось?

— И он еще говорит: ничего страшного, — снова разразился бранью Шервиц. — Да вы посмотрите на даму, как она лежит — э, черт, сидит — и это ничего? А дыру в моей ноге вы тоже считаете комариным укусом?

Хельмиг вытер пот; спокойствие его покинуло, он явно испытывал страх. Но узнав, что щепка оставила у Шервица в ноге лишь занозу, облегченно вздохнул. После часового перерыва, в течение которого мы предупредили Хельмига, что при еще одной малейшей неосторожности он тотчас же будет отправлен домой, все успокоились и продолжали охоту. Богданов категорически запретил применять патроны с пулями, пригрозив, что иначе прекратит гон и оштрафует виновников.

Это помогло. Все стали осторожнее. Хельмиг стрелял отлично. У него было великолепное ружье, которое доставало любого длинноухого на расстоянии семидесяти и даже девяноста шагов. Он заслужил общую похвалу, и во время перерыва на обед его охотничье искусство стало главной темой разговора. Я поинтересовался, какими патронами стреляет Хельмиг.

— Самыми лучшими в Германии, — не без гордости ответил он и вынул несколько патронов из сумки, чтобы все могли их увидеть. На его ладони заблестели хорошо знакомые мне красные гильзы, окованные латунью с фирменным знаком «Роттвейл».

Я впился в них взглядом так, что даже око задрожало. Ведь именно такой патрон я нашел ночью в лесном сарае, именно таким патроном стрелял, по моим предположениям, старый учитель, хотя Богданов был и другого мнения — ведь стреляную гильзу я выгреб из снега. И патрон, и гильза сейчас лежали у меня в рюкзаке!

С огромным трудом сохранил спокойствие, руки у меня дрожали. Теперь я был совершенно уверен, что на сене в лесном сарае спал Хельмиг. Кто же был тогда с ним еще?

Я задумался так глубоко, что не заметил, как все вышли на тропу.

— О чем это вы задумались? — раздался рядом чей-то голос. Это был один из участников охоты, лесник Гаркавин.

— Размышляю об одной опасной вещи. О красных патронах «Роттвейл», — ответил я.

— Это точно — бьют, как гром!

— Вы правы, — сказал я, и в памяти снова отчетливо пронеслись красные патроны.

Гаркавин внимательно на меня посмотрел, словно понял больше, чем я сказал.

— И что вам, Рудольф Рудольфович, так дались эти патроны? Ведь вы также стреляете заграничными, я видел. Не сказал бы, что они хуже, скорее наоборот.

— У меня чехословацкие патроны. Возможно, они действительно лучше.

— Так о чем же вы задумались? — стоял на своем Гаркавин.

Я бросил на него быстрый взгляд; казалось, он о чем-то догадывается. Но кому какое дело до того, что я думаю о красных гильзах? Не удержавшись, сказал:

— А почему вы об этом спрашиваете?

— Да потому, что меня эти патроны тоже интересуют. Ведь два таких я недавно нашел в своем лесу.

Теперь настала моя очередь проявить любопытство:

— Где, где именно?

— В восемнадцатом квадрате, но вам это, Рудольф Рудольфович, ни о чем не говорит. Ведь вы не знаете наших лесов. Это юго-западнее отсюда. Там есть сарай, в котором мы храним сено…

От удивления я даже присвистнул.

— Знаю тот сарай, ведь я там спал…

— …и оставил этот патрон, — продолжил Гаркавин. Улыбаясь, он вынул из сумки патрон, на котором четко было написано; «Made in CSR»

— Черт возьми! — вырвалось у меня.

Выходит, и я там оставил о себе память. Наверно, патрон выпал из кармана, хотя я себя убеждал, что там ничего нет.

— Вот, вот, то же случилось и с доктором из Германии. Одного никак не могу взять в толк — как он там очутился? Место-то глухое, далекое, его только наши черти знают, — засмеялся Гаркавин и рассказал, что он ездил за сеном и нашел в сарае два патрона — один «Роттвейл», другой — чехословацкий.

— Стало быть, вы полагаете, что в сарае спал наш сегодняшний гость — доктор Хельмиг?

Гаркавин кивнул:

— А как иначе объяснить мою находку? Впрочем, может, там был другой иностранец…

— Да ведь я тоже иностранец, — возразил я. — Но сарай нашел, хоть случайно, но нашел. У кого, интересно, еще есть такие патроны? — Я вытащил свою находку — гильзу, найденную у охотничьей избы, там, где случилось несчастье с отцом лесничего.

Гаркавин вытаращил глаза:

— Откуда у вас это?

— Нашел у дома лесничего, — спокойно ответил я. — Как раз в тот день, когда отец Богданова стрелял в белую сороку. Вы знаете, что никто из иностранцев, кроме меня, на этом месте тогда не был, а у меня немецких патронов нет.

— Удивительно, — признался Гаркавин.

— Только на первый взгляд, — коротко сказал я.

— А потом…

— А потом из этого следует судебное дело, у которого могут быть серьезные последствия.

— Ну, вы уж лишку хватили, — засмеялся Гаркавин. — Откуда взяться делу там, где охотится немецкий химик или чешский инженер? Ведь каждый на это имеет право, только выполняй правила. — Он на минуту задумался, махнул рукой и лукаво сказал: — Стоит ли в самых простых вещах видеть бог знает что?

Неужели он все-таки о чем-то догадывается?

— Вы правы, на охоту имеет право ходить каждый, но только без дурных умыслов, — ответил я. Меня удивило, что он не придает никакого значения найденным патронам.

Вместо ответа Гаркавин метнул на меня вопросительный взгляд, словно пытаясь понять, о чем именно я думаю, и закинул ружье за плечо.

— Зря теряем время, — сказал он как бы про себя. — Все уже давно ушли. Айда?

Мы шли молча вдоль высокой стены старого ельника, на темном фоне которого отчетливо выделялись молодые веселые танцовщицы, превращенные волшебником в березы. Вскоре мы наткнулись на первого охотника — он знаком отправил нас дальше.

Гон начался, раздались три выстрела, Богданов кивал издалека. Когда мы подошли, он наметил нам места. Снова загремели выстрелы.

— Ваш доктор, видать, знает дело, — с уважением заметил Богданов. — Догадался, куда побегут зайцы, и первый предложил пойти с загонщиками. Везет ему…

Лесничий не договорил. Где-то рядом раздался душераздирающий крик. Так мог кричать при крайней опасности лишь человек.

На минуту у нас ноги словно в землю вмерзли, потом все бросились вперед. Каждый представлял в беде своего товарища — дорога каждая минута, вперед, иначе будет поздно!

Впереди бежал, прыгая на ходу, Гаркавин. За мной торопился Богданов. Курилов кричал своим могучим голосом:

— Держитесь, скорее на помощь!

Шервица нигде не было видно. Однако, когда мы прибежали на место, оказалось, что несмотря на раненую ногу, он уже там.

На узкой просеке в луже крови недвижно лежал человек. В первое мгновение я его не узнал, лишь приблизившись, понял: это доктор Хельмиг. Возле него суетился Шервиц, вместе с другими охотниками пытаясь расстегнуть ему пальто.

— Где медведь? — задыхаясь, грохнул еще на бегу Курилов.

Кто-то из присутствующих махнул рукою:

— Что плетешь? Какой медведь? Кто-то его застрелил…

Застрелил? Хельмига?

Казалось, он умирает. Расстегнув пальто и рубашку, мы увидели, что на груди зияет рана, из которой хлещет кровь. Две пули влетели в спину, одна вышла на правой стороне груди.

— Бинты? Есть у кого-нибудь бинты? — закричал Богданов. Кто-то достал из сумки и подал ему бинты.

— Жив? — спросил я.

Богданов слушал пульс, а Курилов приложил ухо к груди Хельмига. Сердце еще билось, но пульс был слабый. Затем охотники изготовили носилки и положили на них Хельмига, который по-прежнему был без сознания.

Богданов давал распоряжения на дорогу:

— Лошади ждут на перекрестке. Пусть Демидыч вместе с Гаркавиным как можно быстрее едут прямо в больницу. Слышите? Постарайтесь быть там не позже, чем через два с половиной часа. По пути загляните к фельдшеру, он поможет раненому и проводит вас…

Затем, собрав в кружок всех оставшихся участников охоты, Богданов заявил:

— Случилось несчастье, дай бог, не смертельное. Тяжело ранен наш гость — господин доктор Хельмиг… — Он умолк, внимательно оглядел всех присутствующих, откашлялся и продолжал: — Речь идет о возмутительной неосторожности, которую проявил кто-то из нас. Жду, что вы все и тот, кто виновен, признаются…

Наступила такая тишина, что было слышно далекое щебетанье синиц и шелест ветвей, на которых прыгала белка. Прошло несколько напряженных минут, но никто не шевельнулся и, казалось, даже не дышал.

— Никто? — хмуро спросил Богданов. — А кто шел рядом с Хельмигом?

— Я, — сказал мужчина с седоватой головой.

— А я шел слева, — откликнулся высокий молодой охотник.

— Как же так, — спросил Богданов, — вы шли рядом с Хельмигом и ничего не знаете?

— Знаем, почему это не знаем, — обиженно протянул старший. — Идем это мы, значит, неподалеку от немца. Он то отстанет, то вперед вырвется, ломал, значит, нам линию. И вдруг слышим: бац-бац, два выстрела. Повернулись, значит, и видим: лежит немец, дергается. Ну, бросились, значит, к нему.

— Откуда раздались выстрелы? — прервал Богданов.

— Откуда? Ну, этого не знаю.

— Спереди?

— Да как же, значит, спереди? Ведь попали-то ему в спину!

— Следовательно, кто-то был за вами. Тот, кто стрелял в доктора, — настаивал Богданов.

— Так-то оно так, но наших, значит, не было, а чужого не видели, — недоуменно развел руками охотник.

Решили проверить следы на снегу. Каждый внимательно смотрел, не появится ли лыжня, которая должна была оборваться там, откуда раздались выстрелы. Через несколько минут послышался возглас:

— Нашел!

Все бросились к тому, кто кричал. На снегу была отчетливо видна чужая лыжня и следы палок, воткнутых в снег. Вот здесь и остановился тот, кто стрелял в Хельмига…

Пошли по этой лыжне. Впереди бежал Дружок. В конце концов лыжня вывела на лесную дорогу, по которой зимой возили дрова, и тут потерялась. От мостика шла тропка, протоптанная в снегу. Может быть, убийца снял лыжи и пошел по ней?

— Давайте вернемся, — предложил Богданов. — Нет смысла идти по тропинке, которая мимо лесного склада ведет на станцию. Ищи ветра в поле…

Собаки удивленно глядели на нас, словно недоумевая, почему мы прекратили преследование. Дружок тихо скулил, натягивая ремень.

Подошли остальные охотники. Они внимательно осмотрели роковое место, но ничего не обнаружили.

— Даже окурка не нашли, — посетовал Курилов.

— Может, еще поискать? — предложил я. — Авось появится пуговица или еще что… Вот вам прекрасная возможность проявить свои детективные способности, В самый раз…

— Смейтесь, смейтесь, — парировал Курилов. — Посмотрим, кто скажет в этой истории последнее слово.

Тем временем загонщики укладывали в сани добычу. Когда мы вернулись домой, там удивились, почему так скоро. А узнав причину, пришли в ужас.

— Недавно несчастье с отцом, сегодня — убийство, — горевала хозяйка дома. — Да что это у нас творится, господи?

Богданов послал на станцию нарочного, чтобы тот по телефону сообщил о случившемся в органы государственной безопасности. До начала следствия мы, разумеется, уехать не могли и потому послали с ним в Ленинград телеграммы, извещающие о том, что задерживаемся.

— Наша хозяйка вздыхает: несчастье с тестем и попытка убийства гостя, — сказал я. — Не обладаю особыми способностями к дедукции, но думаю, что это два исключительных события, которые…

— Не хотите ли вы сказать, что они могут быть взаимосвязаны? — прервал меня Богданов.

— Не знаю. Но в том, что между Хельмигом и кем-то из здешних жителей есть связь, не сомневаюсь…

— Какая и с кем? — раздались голоса.

— Это все пустые догадки, — бросил Курилов.

— Почему пустые? — возразил Шервиц. — Мне тоже никак не идет на ум, почему Хельмиг скрывает, что он со своим сообщником и этой лайкой бродил по здешним лесам. У него здесь обязательно должен быть знакомый, иначе бы он заблудился…

Хельми, которая до сих пор лишь слушала, вступила в разговор:

— И в самом деле странно. Такую же лайку, как Дружок, мы с Карлом видели у ленинградского вокзала. Ее тащил за собой доктор Хельмиг. Но та ли это собака-то? Ведь псы одной породы очень похожи друг на друга… Вместе с тем все обстоятельства сходятся: это именно та лайка. Но доказать очень трудно…

После таких спокойных, раздумчивых слов настала тишина. Я сидел близко у двери и услышал слабый шорох. Повернувшись, увидел, что дверь немножко приоткрыта. Встал, чтобы закрыть, — не удалось. Тогда быстро пнул ее ногой, дверь отворилась настежь, раздался сдавленный крик, я выглянул: в коридоре, скорчившись, стояла старуха, закрывшая ночью дверь.

— Что вы тут делаете? — выпалил я.

— Ни-че-го, — пролепетала она.

— Лучше бы ты тут не стояла, тетка! — напустился я на нее, затем добавил спокойнее: — Если хотите знать, о чем мы говорим, пожалуйста, заходите в комнату. А подслушивать за дверьми нечего.

— Вот еще, что мне в комнате делать?

— То же, что и за дверями — слушать. Судя по всему, вам это интересно.

— Какое там! — тетка взмахнула руками, как бы защищаясь от кого-то, и обратилась к Богданову:

— Юрий Васильевич, прошу вас…

— Что случилось, тетя Настя? — Богданов шагнул в коридор.

— Да ничего, только вот Рудольф Рудольфович на меня нападает, — захныкала бабка.

— Не подслушивай! — подвел итог Богданов. — Иди-ка отсюда подобру-поздорову.

— Удивительная у вас домработница, — заметил я после того, как дверь закрылась.

— И не говорите, — согласилась хозяйка дома. — Любит нос совать куда не следует. Все-то ей надо знать…

— Не могу сказать, чтобы я отличался особой подозрительностью, но поведение тетки меня настораживало. Сразу вспомнилась вчерашняя ночь, когда именно она закрыла за мной дверь, а потом до полуночи следила в доме.

Задумавшись, я сидел в кресле, не вслушиваясь в разговор. Из такого состояния меня вывел Шервиц, который сказал по-немецки:

— Эта старуха принюхивается не зря…

Все обернулись, но по-немецки, кроме Шервица, говорила только Хельми. Она же из вежливости отозвалась по-русски:

— Нелепо подозревать столь старую женщину…

— Женщинам нельзя верить, даже если они старые, — обратил все в шутку Шервиц.

Я вышел из комнаты и направился в кухню. Тетя Настя возилась у плиты. Заметив меня, она помрачнела и проворчала:

— Что вам угодно?

— Да в общем-то ничего, тетя Настя. — У меня только маленький вопрос: не приходил ли кто ночью к окнам, которые выходят в сад?

Старуха открыла рот, но промолчала.

— Например, вчера, — настаивал я.

— Вчера, — повторила она.

— Да, вчера, — подчеркнул я.

— Кому тут ночью шляться… С чего это вы взяли?

— Сам не знаю, с чего, — стараясь говорить равнодушно, ответил я. — Просто ночью мне показалось, что за окном кто-то стоит.

Тетка вытаращила глаза:

— Я ничего не знаю…

— Допустим, но кто-то ведь говорил с немецким доктором. И этого вы не слышали?

— Не хватало еще мне заботы о немецком докторе или о ком-нибудь другом. Ночью я сплю. Так за день намаешься — только до кровати добраться.

— Но ведь дверь за мной закрывали вы…

— Будто я оставлю их на ночь открытыми.

— Стало быть, все-таки не спали, — не отставал я.

— Знаете что, господин хороший. Оставьте меня в покое. Не понимаю, о чем вы говорите. — Она полушутя, полусерьезно выпроводила меня из кухни и закрыла дверь. В растерянности я остановился в коридоре, прислушиваясь, как на кухне гремела посуда.

— Что с вами? — раздалось за мною. Это был Богданов.

Я махнул рукой и сказал, что не нашел с теткой Настей общего языка. Он рассмеялся:

— Спорить со старой бабой даже черту не под силу. Пойдемте-ка лучше к нам. По радио передают, что гитлеровцы в Берлине проводят массовые аресты коммунистов. Пойдемте, послушаем.

Да, коричневая чума расползалась по Германии, и об этом сейчас говорили по радио. Напряженная политическая ситуация затмила остальные дела. В Германии росла опасность для всей Европы. Здесь, в тихом доме лесничего, мы обсуждали это событие, не питая иллюзий насчет того, что выкормыши самых реакционных кругов немецких империалистов и монополистов остановятся на полпути. Прусский милитаризм и тевтонская заносчивость «сверхчеловека» начинали свое кровавое дело, и Гитлер был его исполнителем.

Мы так внимательно слушали радио, что не заметили стука в дверь. Вошла тетка Настя и сообщила, что нас спрашивают два представителя органов государственной безопасности.

— Здравствуйте, товарищи, — входя в комнату, приветствовал нас один из них, а второй лишь молча поклонился. — Вы нас звали, вот и мы.

Старший, Усов, был начальником, младший, Рожков, — следователем.

Богданов рассказывал, что произошло, Рожков записывал, а Усов как бы безразлично смотрел на потолок, где блестела электрическая люстра. Когда Богданов закончил, Курилов встал, вынул из кармана и положил на стол пряжку с оторванным куском ремня.

— Это потерял убийца, — выразительно заявил он.

— Скажем пока — преступник, доктор Хельмиг еще не умер, — мягко возразил Усов. — Где вы это нашли, товарищ?

— На том месте, откуда он стрелял. Очевидно, спешил скорее удрать и не заметил, как у него лопнул ремень от брюк.

— Смотрите, какой Шерлок Холмс! — засмеялся Богданов. — Нам об этом ни слова…

— Пряжка есть, дело за малостью — ее владельцем, — под общий смех заявил Шервиц.

— Лучше что-то, чем ничего, — впервые заговорил Рожков.

Пряжка пошла по рукам, и хоть ничего в ней не было особенного, каждый ее внимательно рассмотрел. Усов попросил всех рассказать, кто что знает. Когда очередь дошла до меня, я рассказал обо всем, что произошло прошлой ночью, не забыв упомянуть и о странном, на мой взгляд, поведении тетки Насти.

— Вот и прекрасно, — сказал Усов. — Вы не могли бы позвать вашу домработницу, товарищ Богданов?

Через минуту лесничий вернулся с теткой Настей. Она остановилась у двери и только после приглашения прошла в комнату, чтобы сесть на стул.

— Ваше имя?

— Анастасия Конрадовна Блохина, — едва слышно выдохнула старуха.

— Знаете немецкий язык? — не глядя, спросил Рожков.

Тетя Настя удивленно взметнула на него глаза и не ответила. Рожков повторил вопрос, пристально уставившись на нее.

— Когда-то… немного… знала, — заикаясь, ответила старуха.

— А сейчас уже не знаете? — спросил Усов.

— Сейчас? — протянула она.

— Да, да, вчера или сегодня вы не говорили по-немецки? — настаивал Рожков.

— Как вы так можете думать, товарищ начальник? — испуганно спросила тетя Настя.

— Именно так, как говорю, и удивляюсь, почему вы не отвечаете. Ведь нет ничего плохого поговорить по-немецки, например, с гостем, который приехал на охоту, — сказал Рожков.

— Да, ничего нет плохого… Но почему вы об этом спрашиваете?

— Из любопытства. Я видел на кухне молитвенник — немецкий. Вы, очевидно, евангелистка и, насколько мне известно, родились в Риге, до замужества носили фамилию Крюгер. Ваш отец из прибалтийских немцев, а мать русская.

Тетка оцепенела. Она впилась глазами в Рожкова, словно хотела прочесть на его лице больше, чем он сказал.

— У вас здесь есть родственники? — спросил Рожков, склонившись над своей тетрадью.

— Е… есть… племянник, Аркадий Аркадьевич…

— …Блохин, — спокойно продолжал Рожков.

Мой удивленный взгляд встретился с таким же взглядом Курилова. Потом я повернулся к хозяйке дома, и она, предчувствуя мой вопрос, молча кивнула: да, это так.

— А теперь расскажите, что произошло вчера ночью, — спросил Усов.

— Произошло? — вновь по привычке повторила она, словно не зная, что ответить. Казалось, она злится. Лишь после некоторого колебания сказала:

— Ничего не знаю. Слышала только, что кто-то вышел из дома. Разбудил меня скрип, пошла посмотреть. Никого не увидела и подумала: кто-то вышел из дому и оставил двери открытыми. Вот я их и закрыла…

— Кто на ночь закрывал дверь? — спросил Усов.

— Я закрывал, — отозвался Богданов. — Остальные уже спали.

— Вот и прекрасно, — похвалил Усов. — Значит, потом кто-то их снова открыл. Это были вы, товарищ? — указал он на меня.

— Возможно, — сказал я. — Не исключено, однако, что до меня уже кто-то выходил из дому…

— Не исключено, совсем не исключено, — поддержал меня Усов. Он молча встал и подошел к окну, потом сказал:

— Кто же мог до вас выйти из дома?

— Кто-нибудь из нас, — ответил я, пожав плечами.

— Вот и прекрасно, кто же?

Однако на его вопрос все ответили отрицательно; получалось, таким образом, что я был единственным, кто той ночью выходил из дома.

— Мне бы хотелось осмотреть комнату, в которой спал доктор Хельмиг, — заявил Усов, и Богданов увел его вместе с Рожковым. Они довольно долго не возвращались, и тогда тетка Настя нарушила тишину:

— Человек должен бояться с кем-нибудь поговорить…

— Почему? — спросил ее Шервиц по-немецки, и она ответила ему на этом же языке чисто, без акцента:

— А что этот долговязый записывал? Что я говорила с доктором Хельмигом по-немецки? Нашел, чему удивляться…

— Это и меня удивило, — сказал инженер. — Я ведь тоже немец, но со мною вы говорили по-русски. Почему?

— Не знаю, — нерешительно произнесла тетка Настя, — наверно, мне показалось, что он плохо говорит по-русски…

Я не мог избавиться от впечатления, что она что-то скрывает. Встал и направился за Верой Николаевной, которая пошла в кухню. Там я ее спросил, весь ли день вчера старуха была дома.

— Нет, не весь, — ответила хозяйка. — Ходила зачем-то в Лобаново.

— Когда?

— После обеда. Очень меня это рассердило. Ведь я ей сказала, что приедут гости из Ленинграда, надо кое-что приготовить, а она…

— Извините, — прервал я, — а вы сказали, кто именно приедет?

— Конечно, ведь нам об этом сообщил Курилов. Вас-то мы считаем как бы своим, но эти два немца — Шервиц и Хельмиг, да еще барышня Хельми… Женщина в гостях несколько меняет дело, хлопот больше… И вот на тебе, тетя Настя вдруг собирается, уходит и все бросает на меня.

— Какая бесцеремонность, — согласился я. — Что же ей приспичило?

— Не понимаю, честное слово, не понимаю. Пока она не знала, что будут гости, никуда уходить и не думала. Но как только узнала,/ сразу же собралась и ушла.

— Странно, — пожал я плечами.

— Да это еще что! — засмеялась Вера Николаевна. — От нее и не такого можно ждать. Чём старше становится, тем ужаснее. Временами на нее что-то находит, и она вдруг исчезает. Особенно в последнее время. Вернется, молчит, но работу свою делает хорошо. Потому ее и держу… Таких людей, знаете, надо мерить особой меркой. Кто знает, что и нас ждет в старости…

Неужели все дело в старческой непоседливости?

Возвращаясь коридором в комнату, я услышал, что меня кто-то зовет. Это был Усов. Он стоял с Шервицем в дверях комнаты, где ночевал Хельмиг, и попросил меня выйти наружу, к открытому окну. Затем он задал мне из комнаты ничего не значащие вопросы, на которые я отвечал вполголоса. Через минуту в окне первого этажа появился Шервиц и заявил, что во время вчерашнего «рандеву» слышно было куда лучше. Ничего удивительного — ночью звуки громче. Но он настаивал, что ночной разговор состоялся именно у окна комнаты, в которой спал Хельмиг.

Потом мы все, кроме тетки Насти, опять сошлись в большой комнате, ожидая, что Усов будет делать дальше. В его руках был фотоаппарат и кожаный футляр:

— Я осмотрел вещи Хельмига, и этот футляр меня заинтересовал. В нем оказался отрывок письма. Оно напечатано по-немецки, а я этого языка не знаю. Может кто-нибудь из вас прочесть?

Я взял кусочек бумаги, который был смят, а потом расправлен, и с трудом разобрал слова: «…и поэтому на охоту ни в коем случае не ездить, иначе…»

На этом месте листок был оторван. И все-таки отрывок письма, сохранившийся по чистой случайности, говорил о многом. Хельмига, несомненно, кто-то предупреждал, чтобы он не ездил на охоту.

Неожиданно заговорила Хельми:

— Пожалуй, я знаю, от кого Хельмиг мог получить эту записку. — Все повернулись к ней. Хельми на минуту замолчала, потом продолжила: — Это, вероятно, произошло перед тем, как мы сюда приехали. Никто из вас — она обратилась к Шервицу и ко мне — даже и не заметил, как Хельмиг, когда мы к нему приближались, быстро отошел от женщины, с которой стоял у дверей своего дома. У него не было времени ни попрощаться с ней, ни спрятать то, что держал в руке. Весьма правдоподобно, что это письмо он в спешке сунул в карман… Естественно, что в нашем присутствии, когда мы уже ехали на машине, он его прочесть не смог…

Никакой женщины ни я, ни Шервиц не заметили, но это понятно, потому что Шервиц, управляя машиной, искал место, где остановиться, а я раскладывал вещи.

— Прекрасно, — отозвался Усов и понимающе кивнул. — Оказывается, одна женщина может быть внимательнее, чем двое мужчин… Остается лишь выяснить, кто послал предостережение.

Отрывок письма и то, что сказала Хельми, произвели на меня впечатление. Значит, кто-то следил занами и знал, куда мы едем… Меня удивило, что Усов лишь улыбается, а Рожков невозмутимо записывает что-то в тетрадь.

— Кто проговорился о том, куда мы собирались ехать? — скорее крикнул, чем спросил я.

— Кто? — повторил Шервиц. — Наверно, я. Сказал об этом Хельми, да и в проектном институте, где я работаю, не делал из этого никакой тайны. Зачем?

— Вот тебе и на! — проговорил Курилов. — Со звонком в руке лисицу не поймаешь.

— Разве я мог предположить, что так все обернется? — возразил Шервиц. — И во сне не приснится, что… — Он не договорил. Откуда-то донесся жалобный вой. Хельми вздрогнула, подняла голову и тихо произнесла:

— Говорят, что вой бывает к несчастью…

— Это только для суеверных, — заметил Курилов. — А вам-то чего бояться?

Хельми не ответила, встала и подошла к окну. Мы проводили ее глазами, а когда снова раздался вой, Усов встал и открыл окно.

Надрывный вой ворвался в комнату вместе с холодным дыханием зимы. Прислушиваясь, Усов спросил:

— Это собака? Богданов пожал плечами:

— Вряд ли, скорее волк.

— Да, да, — подтвердил я. — Так воют волки. Только откуда они здесь возьмутся?

— Волка ноги кормят, — заметил лесничий. — Появляются они у нас с севера в начале зимы, задерживаются ненадолго и уходят.

— Почему они так ужасно воют? — испуганно спросила Хельми.

— Вот этого я вам не скажу, — засмеялся Богданов. — Говорят, от голода, но я по опыту знаю, что воет и сытый волк, который только что задрал барана. Может, созывает стаю, может, еще что… Говорят еще, что волки воют на луну, но они воют и когда ночь черна как сажа, а луны нет и в помине. Могильщики убеждены, что волки своим воем поют покойнику колыбельную…

Рожков прервал Богданова:

— Это может относиться и к Хельмигу. Ведь вой раздается в том направлении, где в него стреляли… Волк почуял человеческую кровь на снегу…

— Замолчите ради бога, — вскрикнула Хельми и заткнула уши. — Слышать об этом не могу.

Было неясно, что именно она не может слышать: волчий вой или мрачные предположения.

— Успокойся, Хельми, — заговорил Шервиц. — Я тебя не узнаю. Стоит ли расстраиваться из-за волчьего воя? Не будь суеверной…

И я тоже не узнавал неизменно благоразумную, веселую, мужественную спортсменку, привлекавшую именно теми особенностями, которые отличали ее от многих женщин; всегда хладнокровная, она не была сентиментальной, не делала сцен. Видно, сдают нервы.

— Если бы я только знала… — всхлипнула она.

— Что ты должна была знать? — как можно спокойнее спросил Шервиц. — Прошу тебя, что именно?

— Что? — повторила Хельми как бы про себя, и было видно, что она в растерянности. Шервиц не сводил с нее настороженных глаз, ожидая ответа.

В комнате настала такая тишина, что даже тиканье настенных часов напоминало выстрелы. Бог знает почему, но мы все вместе с инженером ожидали, что скажет Хельми. Ее необычное настроение словно бы передалось и мне. Рожков что-то чиркал на кусочке бумаги. Усов со своей неизменной улыбкой уставился в потолок.

Хельми нервно подернула плечами, махнула рукой, как бы отгоняя назойливую муху, и сказала, обращаясь к Шервицу:

— Могла ли я предположить, что в этом доме или вообще около произойдет несчастье? Ты же сам рассказывал, совсем недавно здесь случилась беда, ведь так, да? Старый господин учитель…

— Прости, но это просто глупо. Никогда не предполагал, что шведы так суеверны, — резко сказал Шервиц.

— Ах да, этот случай с белой сорокой, — заговорил Усов, словно приветствуя такое направление разговора. — Мы получили сообщение из больницы. Очень неприятная история, но насколько мне известно, следствие еще не окончено. А что вы по этому поводу скажете, товарищ Рожков?

— Я хотел побеседовать с пострадавшим, но врачи не разрешили, — был ответ.

— Как себя чувствует ваш отец, товарищ Богданов? — обратился Усов к лесничему, скользнув взглядом по Хельми. Та отвернулась.

— Слава богу, теперь уж значительно лучше, — проговорил лесничий. — Когда я был у него последний раз, он уже сидел в постели и даже сказал несколько слов. Правда, вся голова у него завязана, пока не может двигать челюстью, пьет только бульон через трубочку, но опасность миновала.

— Вы слышите, товарищ Рожков? Он уже может говорить, а мы еще ничего не знаем.

— Хорошо, подождем до утра, — решительно сказал Рожков.

— Вот и прекрасно. А теперь, пожалуй, нам следует побеседовать с лицами, которые присутствовали при несчастье, — заявил Усов, и в его глазах мелькнула хитрость — ведь мы на месте происшествия, свидетели, как говорится, под рукой…

Что ж, все правильно. За этим мы их и звали. Только не думал, что их заинтересует еще и случай с отцом лесничего…

— Недостает двух свидетелей — Блохина и Демидова, — заметил Рожков.

— Не беда, — рассудил Усов. — Послушаем присутствующих, а за Блохиным пошлем. Вы это можете организовать, товарищ Богданов?

— Конечно, сейчас велю запрячь сани, через полчаса он будет здесь. Демидов, правда, еще не вернулся из больницы.

— Вот и прекрасно, — сказал Усов и поднялся. — Вы, товарищ Рожков, побеседуйте о белой сороке, а мы поговорим о пряжке…

С Рожковым остался Богданов, мы перешли в другой конец большой комнаты. Хельми сказала, что плохо себя чувствует, извинилась и ушла к себе.

— Для женщины сегодняшних событий многовато, — сочувственно сказал Шервиц.

— Если еще учесть ее суеверие, то и вовсе удивляться нечему, — добавил Усов и посмотрел на меня.

Я подумал, что его интересует мое мнение, но ошибся. Усов ничего не говорил о пряжке, а перевел разговор на случай с учителем и попросил, чтобы я подробно рассказал все, что с ним связано.

— Мне показалось, что этот несчастный случай расследует ваш коллега, — простодушно заметил я.

— Конечно, расследует, — сказал Усов и, затянувшись из трубки, выпустил облако дыма. — Но это вовсе не значит, что я потерял к нему интерес. Скорее наоборот — очень меня занимают и собака, и патроны, которые вы нашли, — словом все, каждая мелочь.

Я начал рассказывать, и от меня не укрылось, что Усов стал серьезным.

— Найденный патрон у вас с собой? — спросил он, и когда я кивнул, попросил, чтобы я его принес. Затем внимательно его осмотрел, положил на маленький столик, где уже лежала пряжка с обрывком ремня, и что-то записал.

— В наших магазинах таких патронов не достанешь, — заметил он, — это точно. По вашим словам, Хельмиг пользовался такими же. Теперь вспоминаю, что в его сумке мы также нашли какие-то патроны. Сейчас посмотрю, одну минуточку.

Он скоро вернулся, положив на стол две коробочки. В каждой было по десять патронов «Роттвейл» двенадцатого калибра.

— Они? — спросил Усов.

— Да, — подтвердил я. — Но это вовсе не доказывает, что те патроны, которые нашел я, принадлежали именно Хельмигу. Как мне удалось выяснить, ими пользуются на охоте все немецкие специалисты, работающие в Ленинграде. Отличное качество этих патронов знает весь мир.

— Вот и прекрасно, — опять произнес свое любимое слово Усов. — Вы сказали: немецкие специалисты. Среди них много охотников?

— Да, человек десять-двенадцать. Есть и другие, например, американцы и австрийцы, но их меньше. Если допустить, что и они пользуются патронами «Роттвейл», то наберется примерно двадцать охотников.

— Это все?

— Ни в коем случае. Я слышал, что на соревнованиях по стрельбе такими патронами пользуются и некоторые советские участники.

— Надо проверить, — сказал Усов и отложил патроны на стол к другим вещественным доказательствам.

— А какой бы это имело смысл? — поинтересовался Шервиц.

— Необходимо выяснить, сколько у нас за год стреляют патронов фирмы «Роттвейл», — сказал Усов, даже не пытаясь скрыть лукавой улыбки.

Огромное ему надо было иметь терпение, чтобы говорить с нами. Ведь мы, люди основательные, любопытные, своими замечаниями и предположениями, в сущности, хотя и с самыми лучшими намерениями, ему только мешали. И было бы справедливо, если бы кое-кого из нас он, образно говоря, выставил за дверь.

— Странная статистика, — усмехнулся Богданов.

— Именно странности меня и интересуют, — подчеркнул Усов. — Разве не странно, например, что лайка напала именно на Хельмига, — и, повернувшись к Шервицу, продолжал: — Тем более что от вас, гражданин Шервиц, мы знаем, что Хельмиг тут уже был с этим псом на охоте.

— Вполне возможно, что поэтому лайка на него и напала, — заметил Шервиц. — Кто знает, как он с ней обращался.

— И это учтем, — словно про себя добавил Усов. С его лица не сходила улыбка.

В дверь постучали. В комнату вошел Блохин. Он замер на пороге, и было видно, что не ожидал увидеть здесь такое необычное общество.

— Проходите, проходите, — позвал Усов. — Мы как раз вас и ждем, Аркадий Аркадьевич. Должны извиниться, что побеспокоили, но вы нам очень нужны.

— Что ж, если очень… — вздохнул Блохин.

— Да, да, очень нужны, — подтвердил Усов и неожиданно спросил: — в стрельбах участвуете?

— В каких стрельбах? — удивился Блохин.

— Ну, я имею в виду какие-нибудь соревнования, например, стрельбу по мишеням, — спокойно повторил Усов.

— Ах вот что… но почему вы об этом спрашиваете? — непонимающе произнес Блохин.

— Из спортивного интереса.

— Это относится к делу? — чуть раздраженно спросил Блохин.

— К какому делу? — удивился Усов.

— Полагаю, вы меня сюда пригласили не ради спортивного интереса? — сухо ответил Блохин.

— Ошибаетесь. Речь как раз и идет о соревнованиях по спортивной стрельбе, в которых вы участвовали либо как стрелок, либо как зритель. Когда они проходили? — решительным тоном сказал Усов.

— Не помню…

— Жаль, очень жаль. Может быть, все-таки вспомните, хотя бы приблизительно?

— В прошлом году… Летом в Ленинграде, — после некоторого раздумья сказал Блохин.

— Вот и прекрасно. Где именно?

— На стрельбище, само собою, — ответил Блохин.

— Разумеется, — кивнул Усов. — А на котором?

Блохин выпрямился в кресле и нервно заговорил:

— Товарищ начальник, почему вы меня допрашиваете? Я был в Ленинграде лишь несколько раз. Черт знает, как это стрельбище называется…

— Давайте не будем впутывать в игру чертей, Аркадий Аркадьевич, — не сказки рассказываем. А если вам кажется, что вас допрашивают, то посмотрите: нас тут без малого полдюжины, какой же это допрос? Просто непринужденная беседа. Не понимаю, почему вы сердитесь…

В этот момент в комнату вошла Вера Николаевна и позвала ужинать…

После ужина у всех было хорошее настроение, и Усов как бы невзначай спросил Блохина:

— Аркадий Аркадьевич, все-таки не расскажете ли нам, как вы выступили на стрелковых соревнованиях в Ленинграде?

— Не спрашивайте, вымок, как курица.

— Я имею в виду ваши успехи в стрельбе.

— Не было никаких успехов. Я в соревнованиях не участвовал — был лишь зрителем.

— На стрельбище вы и раздобыли патроны, которыми стреляете? — спросил Усов.

Блохин, не скрывая удивления, ответил:

— Конечно. Но это лишь гильзы. Я их собрал там, на стрельбище, а дома снова набил…

— А дождь вам не помешал? Ведь гильзы картонные, — напомнил Усов.

— Дождя тогда еще не было, — не растерялся Блохин.

— Один из таких патронов вы дали Василию Петровичу для рокового выстрела по белой сороке, — напомнил Рожков.

— Да, дал. Ему нужен был патрон двенадцатого калибра.

— Какое у вас ружье? — спросил Усов.

— «Зауэр». Калибр тоже двенадцатый.

— Отличное ружье. Но разве вы не знали, что ваши патроны не годятся для старой берданки?

— Нет, не знал. Просто хотел помочь Василию Петровичу. Думал, что берданка выдержит.

— Как видите, не выдержала, — сказал Усов. — И ответственность за несчастье в таком случае падает на вас, Аркадий Аркадьевич.

— Почему ж? — возразил Блохин. — А остальные? Демидыч тоже кое-что дал…

— Мы лишь расследуем факты, — успокоил Усов. — Все остальное — дело прокурора, как при любом несчастном случае…

— Хотите запугать меня прокурором, товарищ начальник? Никто не докажет, что я был причиной несчастья… Набиваю патроны черным порохом, выдержит любая берданка, даже самая старая… Никакой прокурор не придерется, ручаюсь вам.

Блохин совершенно изменился, его лицо покраснело, он разгорячился, говорил вызывающе. Тогда Усов положил перед ним два патрона и сказал:

— Посмотрите, вот гильза патрона, из которого стреляли по белой сороке, а вот патрон, найденный в лесном сарае. Оба производства одной немецкой фирмы «Роттвейл». Интересно, как мог этот патрон попасть в заброшенный лесной сарай? Что вы об этом думаете?

— Я? — протянул Блохин. — Что я должен сказать?

— Свое мнение. Ведь вы часто бродите по здешним лесам и знаете местных охотников лучше, чем мы. Кто из них мог потерять в сарае такой патрон? Кстати, не были ли и вы там случайно?

Блохин мотнул головой и решительно сказал:

— В сарае я уже год как не был.

— В котором?

— Ну, в том, у Барановской поляны, — ни о чем не подозревая, ответил Блохин.

— А почему вы считаете, товарищ Блохин, что я говорю именно о том сарае? — спросил Усов и усмехнулся.

Блохин изменился в лице и спросил: — Что же вы думаете?

— Думаю, что вы намерены водить нас за нос, Аркадий Аркадьевич, и не понимаю, почему, — не выдержал Богданов. — Ничего нет плохого в том, что у вас есть иностранные патроны, пусть даже немецкие. Вполне можно и потерять один в лесном сарае, Зачем это скрывать?

— Мне нечего скрывать, тем более такую мелочь. Но кто дал право допрашивать меня в присутствии стольких людей, да еще и называть это «беседой»?

— Это уже по моему адресу, — произнес Усов, а я привык отвечать на претензии, если они обоснованы. Придется нашу беседу закончить. Потребуется — пригласим вас и на допрос.

Блохин встал:

— Теперь я могу идти?

— Можете, и надеюсь, впредь будете более приветливым собеседником, Аркадий Аркадьевич, — ответил Усов.

Блохин пожал плечами, коротко попрощался и вышел. Но едва закрылись двери, как раздалось злобное ворчание и болезненный вскрик. Все мы бросились в коридор. Блохин, прижавшись к стене, безуспешно пытался сбросить с себя Дружка, который мертвой хваткой вцепился в его правую руку. Пес рычал, не обращая внимания на удары, которые Блохин наносил ему левой свободной рукой.

— Убью проклятого! — срывающимся голосом кричал Блохин. — Помогите!

Помочь, однако, было нелегко. Дружок висел на руке Блохина, сжимая ее челюстями, как клещами. Я схватил его за ошейник и потянул со всей силой — напрасно. Тут подоспел Богданов с ведром воды и вылил его на беснующегося пса. Это помогло. Дружок разжал зубы, я схватил его, быстро затащил в соседнюю комнату, закрыл дверь и повернул ключ.

Разъяренный, ко мне бросился Блохин. И едва я успел вытащить ключ, как заметил в руках у Блохина пистолет, который он рванул из кармана.

— Пустите меня, я ему покажу! — кричал Блохин.

Из-за дверей слышалось злобное ворчание лайки, такое же ворчание я услышал за собою. Повернувшись, увидел Норда.

— Что, и этот? — зарычал Блохин и, прежде чем я успел ему помешать, ударил сеттера ногой. Пес взвизгнул и так вцепился в ногу Блохина, что тот зашатался и, теряя от злости рассудок, выстрелил… Зазвенело стекло, и наступила тьма: пуля попала в электрическую лампочку. Раньше чем я успел сообразить, что к чему, снова раздался крик, кто-то открыл дверь в кухню, и луч света упал в коридор.

Только тут я понял, что это опять кричал Блохин. Курилов, единственный, кто не потерял присутствия духа, одним махом бросился к Блохину, скрутил ему руки и вырвал пистолет.

— Спокойствие, товарищи! — приказал Усов и добавил Блохину: — Перестаньте стонать, пойдемте, осмотрим руку…

Мой сеттер жалобно скулил. Только тут я обнаружил, что у него окровавлена морда: это Блохин успел пнуть его ногой. Варвар! К счастью, рана была небольшая. Погладив пса, осторожно обмыл рану и отворил дверь. Курилов и Шервиц вошли вместе со мной.

Дружок лежал посреди комнаты и тяжело дышал. Увидев меня, он вильнул хвостом и встал. Виновато склонив голову и прижав уши, приковылял к моим ногам, улегся, вытянул шею, положив голову на передние лапы. Дружок дрожал всем телом, явно ожидая наказания.

Наклонившись, я медленно произнес:

— Что же ты наделал… ты, псина!

Дружок подполз ближе, заскулил и задрожал еще сильнее.

— Марш на место, бесстыдник!

Дружок послушался, встал и, припадая на одну лапу, заковылял в угол.

— Подождите, Рудольф Рудольфович, — заговорил Курилов. — У собаки серьезно повреждена лапа. Откуда это? Раны на теле, понятно, от ударов, но лапа?

Внимательно осмотрев лайку, мы обнаружили, что кончик передней лапы у нее сильно разбит.

— Вот подлец, что наделал! — возмутился Шервиц. — А мы еще удивляемся, почему пес вцепился в руку Блохина. Он наклонился и, изучив Дружка, уточнил диагноз: — Очевидно, он в ярости раздавил ему лапу. Пальцы раздроблены и когти едва держатся.

— Вот почему пес так жалобно скулил… — подвел итог Курилов.

Мы направились в канцелярию, где Вера Николаевна и Рожков перевязывали Блохина. Я сумел сдержать злость, но Шервиц выпалил:

— И вы еще ухаживаете за этим негодяем?.

Видя, что инженер разошелся, Усов незаметно встал перед Блохиным и предостерегающе сказал:

— Злость не ведёт к добру, товарищ. Успокойтесь.

Блохин процедил сквозь зубы:

— Столько шума из-за паршивого пса…

— Будет еще больше! — загремел Курилов.

— Не пугайте, руки коротки, — пробурчал Блохин.

Для темпераментного Курилова это было слишком. Оттолкнув Усова, он подскочил к Блохину, но тут же взял себя в руки, вынул из кармана красную книжечку, подал ее Усову, сказав:

— Я следователь и требую, чтобы вы задержали гражданина Блохина.

Усов выпрямился, внимательно прочитал удостоверение и вернул его Курилову. Наступила тишина. Каждый ждал, что скажет Усов.

— Необходимо письменное распоряжение, — заявил он.

— Совершенно правильно, — оно будет у вас завтра. А пока я требую, чтобы вы взяли от гражданина Блохина подписку о невыезде.

— Это можно, — спокойно сказал Усов и попросил Рожкова принести портфель.

Блохин, казалось, оцепенел. Он стоял, как соляной столб, моргая глазами, словно не веря, что все происходит в действительности. Наконец сказал, тяжело дыша:

— Да что ж это такое, товарищи? Где я нахожусь? Меня, советского гражданина, хотят арестовать из-за какого-то бешеного пса, который едва не оторвал мне руку. Уж не взбесились ли и вы?

— Не волнуйтесь, — снова загремел Курилов. — Вы осмелились стрелять из пистолета в квартире и свободно могли кого-нибудь убить. У вас вообще есть разрешение на ношение оружия?

— Есть, пожалуйста, — снова процедил Блохин и показал разрешение.

— Постараюсь сделать все, чтобы у вас его отобрали. В таких руках пистолет оставлять нельзя, — твердо сказал Курилов.

Блохин переменил тон:

— Никак не возьму в толк, что здесь происходит. Да какое у вас право задерживать честного человека, клеветать на него? Никакой подписки не дам. Неужели тут нет никого, кто бы за меня заступился? Вера Николаевна… Товарищ Богданов…

Лесничий нерешительно стоял в дверях.

— За то, что собака искусала человека, его же и хотят арестовать, — чуть не плача, выговаривал Блохин. — Прошу вас, не допустите этого, ведь вы знаете меня лучше, чем все остальные вместе взятые. Скажите же хоть что-нибудь… Защитите меня от наветов!

Сцена произвела впечатление. Вера Николаевна просительно глянула на супруга и что-то зашептала Усову.

— Да, да, ему нужен медицинский осмотр, — сжалился Усов. — Свезите его… ну, хотя бы к тому фельдшеру.

Усов обратился к Курилову, тот не возражал. Богданов поручился за Блохина. Тетка Настя побежала за лесником, чтобы он запрягал лошадей (Демидыч еще не возвратился) и отвез Блохина. Когда лесник увидел Блохина, он всплеснул руками и сказал:

— Что ты наделал, Аркадий?

— Не спрашивай, — попал между волками, — зло проговорил Блохин и направился к выходу. Мы вернулись в комнату.

— Этот прохвост еще наделает нам хлопот, прежде чем попадет туда, куда ему и следует — за решетку, — раздраженно сказал Курилов.

— Простите, товарищ, — отозвался Рожков, — но у нас для этого нет оснований: стрельба из пистолета может быть квалифицирована как самозащита…

— Хорошо бы, если так, — проговорила Вера Николаевна. — Ведь эти патроны все-таки…

— Тс, тс, — прервал ее Усов. — У вас и стены имеют уши…

Мы обернулись и увидели, что двери комнаты слегка приоткрыты. В тишине, которая наступила после слов Усова, в коридоре отчетливо послышались чьи-то шаги. Я мгновенно прыгнул и распахнул двери. Усов спокойно оставался на месте. Коридор был пустой. Через мгновение в другом его конце скрипнули двери, затем снова все стихло.

Терзаемый подозрениями, я на цыпочках прошел мимо одной двери, за которой слышался приглушенный разговор, и спрятался у лестницы в углу, Соседние двери открылись, и выглянула голова — тетя Настя! Она прислушалась, затем вышла из комнаты, осторожно закрыла дверь и тихонько пошла по коридору в своих домашних шлепанцах. Когда ее шаги стихли, я вернулся к друзьям.

— Что-нибудь видели, Рудольф Рудольфович? — спросил Усов.

— Видел, — ответил я. — Это была тетка Настя.

— Ах, вечно она принюхивается в доме, — проговорил Богданов. — Никак от этого не отвыкнет. Словно кошка…

Я молчал. Не хотелось мне при Шервице говорить, что пронырливая тетка была в комнате у Хельми. Мне и в голову поначалу не пришло, что могла означать их встреча; просто, должно быть, Настя выполнила какую-то просьбу Хельми.

Случай с Блохиным как-то оттеснил на задний план историю, ради которой, собственно, Усов приехал, и, возвращаясь к которой, он сейчас сказал:

— Единственное вещественное доказательство — это пряжка с обрывком ремня. Придется приложить ее к делу… А где же она?

Все бросили взгляд на маленький столик, где только что лежала пряжка, но она исчезла! Усов, как обычно, улыбался — я подозревал, что он единственный видел, куда она пропала; Рожков возмутился:

— Это неслыханная дерзость! Украсть перед носом такую важную вещь… Преступник наверняка имеет в доме сообщника. Что вы скажете, товарищ Богданов?

— Ничего не понимаю… Ведь мы здесь… между своими, — запинаясь, проговорил Богданов. — Может, она куда-нибудь упала…

Рожков махнул рукою:

— Мы не можем рассчитывать на случайность. Придется обыскать комнату, а может быть, и кого-нибудь…

— Это лишнее, — возразил лесничий, но Рожков уже ходил по комнате, отставляя стулья, заглядывая под столы, в углы, отвернул ковер. Усов следил за ним и, наконец, сказал:

— Оставьте, это ничего не даст… Не помните, кто убирал со стола?

— Я с тетей Настей, — ответила Вера Николаевна.

— Найдите тетку, — приказал Усов Рожкову. Тог ушел, и скоро тетя Настя появилась в комнате, а Рожков где-то задержался. Она равнодушно спросила Богданова:

— Что вам угодно?

Вместо Богданова заговорил Усов:

— Что вы убирали с того столика, гражданка Блохина?

— С того маленького? Стаканы с недоеденным компотом, — был спокойный ответ.

— И больше ничего?

— Еще ложечки. Серебряные… Мы их подаем только гостям, — подчеркнула старуха.

— Хорошо, а что еще? Вспомните-ка!

— Что мне вспоминать! Больше ничего не было…

— Тетя Настя, — спросила Вера Николаевна, — не было ли там еще какой-нибудь мелочи?

— Что-нибудь пропало? Такого в нашем доме быть не может, — уверенно сказала старуха.

— Вы правы, такого быть не должно, — заявил Усов и вопросительно посмотрел на Рожкова, который тем временем вернулся. От меня не укрылось, что Рожков сделал едва заметное движение рукой. Усов сказал старухе, что она больше не нужна.

— Товарищ начальник, все-таки я бы хотела знать, почему вы меня сюда позвали? Уж не думаете ли вы, что я что-то украла? — раздраженно спросила она.

— Ничего такого я не сказал, — строго, без обычной приветливости ответил Усов. — Идите, мать, к себе и помните, как говорят: много будешь знать, скоро состаришься…

Тетка Настя что-то проворчала и исчезла за дверью.

— Вы предполагаете, что пряжку взяла она? А товарищ Рожков… он, наверное, проводил обыск на кухне? — вступил в разговор Шервиц.

— Угадали, но это было только начало… — не моргнув, засмеялся Усов. Рожков тихо спросил своего шефа есть ли смысл продолжать обыск?

— Смысл-то есть, вот только результата нет, — сказал начальник. — Эту пряжку легко спрятать и трудно найти. Одно ясно: ее владельцу придется купить новый ремень… — Усов вернулся к своему прежнему спокойному тону.

— Если, конечно, у него нет дома другого, — добавил Шервиц.

Я удивился, почему Усов так быстро прекратил следствие, но вскоре понял, что сама по себе пряжка значила куда меньше, чем тот факт, что она кого-то в доме заинтересовала. Кого? Это и нужно было расследовать…

Рожков дал нам подписать протокол о нападении на Хельмига, и оба представителя органов государственной безопасности собрались к отъезду.

— Сообщение обо всем этом мы, понятно, пошлем в Ленинград, в наше областное управление, — сказал Усов. — И вас туда пригласят. А мы завтра займемся Хельмигом. Это будет крепкий орешек.

— Желаю, чтобы вы его как можно скорее раскололи, — пожелал я.

Едва Усов и Рожков уехали, в комнату вошла тетка Настя и спросила, не хотим ли мы чаю?

— Хоть сполоснете горечь с языка, — добавила она, явно ожидая, как мы к этому отнесемся.

Отозвался только Шервиц. Он поинтересовался, какую горечь она имеет в виду.

— Мало того, что у человека желчь разлилась, — недовольно сказала старуха. — Еще и племянника хотели арестовать. Этот долговязый все задвижки в кухне проверил, будто я злодейка какая. Да еще все спрашивал, что, да как, да почему… И вас замучил…

— А не имеют ли ваши задвижки какую-нибудь связь с попыткой убить Хельмига? — спросил Курилов.

Бабка испуганно выдохнула:

— Боже сохрани, с чего это вы взяли?

— Бог с этим делом не имеет ничего общего. Сказал просто так. — Филипп Филиппович пристально глянул на бабку. Та опустила голову и проворчала:

— Такой солидный человек и делает из старой женщины посмешище. — Затем она повернулась к дверям, добавила: — Сейчас принесу самовар, хотя вы против меня и что-то затеваете. И вышла из комнаты.

Шервиц засмеялся, заметив, что у тетки острый язычок, а Курилов сказал:

— Язык у нее за зубами. Разве вы не поняли?

— Она своенравна, ворчлива, но за все время, что у нас, ни в чем не провинилась. Я могла бы поручиться за ее порядочность, — возразила Вера Николаевна.

— Так-то оно так, — продолжал Богданов, — но мой отец, например, тетю Настю не любит. Он говорит, что у нее и глаза, и язык змеиные.

— Посмотрите-ка, как расходятся мнения… Впрочем, не кажется ли вам, что сейчас полезнее идти спать, ведь завтра рано уезжаем? — закончил Шервиц.

— А как же чай? — спросил Богданов.

— Пусть его попьет с теткой Настей товарищ Курилов, — пошутил Шервиц.

— Избавьте меня от этой радости и побудьте со мной, — обратился ко мне Филипп Филиппович.

— Воля ваша, — торжественно объявил я.

Остались трое: Курилов, Богданов и я. Самовар, который тетка Настя молча поставила на стол, шипел, выпуская клубы пара. Сидели, наслаждаясь чаем с вкусным вареньем.

— Ну, и что вы скажете обо всей этой истории? — первым нарушил молчание Богданов, помешивая ложечкой в стакане. Вопрос был обращен к нам двоим, но я ждал, что скажет Курилов.

— Выводы делать рановато: пока не ясен мотив преступления. Понадобится терпеливое расследование. Одно ясно — загадочное исчезновение пряжки его не облегчит. Не знаю, кто и зачем ее взял, но из всех, кто находится в доме, по-моему, можно подозревать двоих…

— Двоих? — переспросил я, пытаясь сообразить, кого он имеет в виду.

— Первый из них — это инженер Карл Карлович Шервиц.

— Да вы что? — вырвалось у меня. — Это же абсурд!

— Почему же? А что если у него есть основания спрятать пряжку? Кто поручится за то, что в Хельмига стреляли не потому, что тот кому-то стал не нужен, даже опасен? Нельзя забывать, в какой политической ситуации мы живем. Гитлеровцы начинают распускать свои щупальца по всей Европе. В капиталистических странах убийства стали обычными. Не исключено, что нацисты пытаются сделать нечто подобное и в Советском Союзе.

— Нет, нет, все-таки нет! — решительно сказал я. — Знаю Шервица и не верю, что он мог быть причастен хоть к чему-либо подобному. Он не имеет с гитлеровцами ничего общего. Более того, ненавидит их всем сердцем.

— Это звучит достаточно убедительно, — кивнул Курилов. — Тогда остается второе лицо.

Богданов пытливо на него уставился.

— Тетя Настя, — сказал Курилов так тихо, что его слова были едва слышны в монотонном клокоте самовара, в котором догорали последние угольки.

«Настя? Возможно, она или…» Тут мне пришел в голову еще один человек, который был в доме в критический момент.

— А не лесник ли это? Тот, который сюда входил, — предположил я.

— Исключено, — сказал Филипп Филиппович, — ведь он даже не перешагивал порога комнаты.

Богданов согласно закивал. Он может положиться на своих людей. И хотя под тяжестью обстоятельств допускает обоснованность подозрений в отношении тетки Насти, но в глубине души этому все-таки не верит.

— Допустим, что и в самом деле была она, — размышлял он вслух. — Но откуда ей знать, кому принадлежит пряжка?

— Это еще ни о чем не говорит, — возразил Курилов. — Мне решительно кажется, что и начало, и конец этой проклятой истории следует искать у вас, товарищ лесничий, — добавил он. Богданов вздохнул, а Курилов продолжал: — И это вас, согласитесь, кое к чему обязывает.

— К чему?

— Мы, понятно, не можем сейчас перевернуть дом вверх ногами, чтобы найти пряжку. Утром уезжаем и просим нам помочь. Обратите на тетку Настю особое внимание и, главное, предупредите супругу: у нее ведь тетка целый день на глазах. Пусть присмотрится, понаблюдает, и если тетка уйдет, проверьте, туда ли, куда сказала.

— Попытаюсь, но толк вряд ли будет, — заметил Богданов, — впрочем, кто знает…

— Вы все еще сомневаетесь, что помощника убийцы следует искать у вас? — удивился Курилов.

Богданов молчал. Ему было явно не по себе оттого, что кто-то в его доме мог быть причастен к этой неприятной истории…

За окнами в морозной ночи раздался протяжный стон. Одним махом я подскочил к окну. Как назло, в эту минуту и на дворе, и в комнате погас свет, все погрузилось в кромешную тьму. Лишь красный огонек сигареты освещал мне кончики пальцев.

— Черт возьми, что это значит? Зажгите хоть спичку!

Спички лежали на столе, и пока я шарил, пытаясь их найти, зацепил стакан, который упал и разбился. Нервы были так напряжены, что в первое мгновение я даже звон разбитого стекла отнес за счет «неизвестного преступника».

Из лесу снова раздался жалобный стон. В сенях заскулили собаки, одна из них царапала дверь. Хотела к нам…

— Волки? — прошептал Филипп Филиппович.

— Пожалуй, нет, — быстро ответил Богданов и зажег карманный фонарик.

— Кто же тогда?

— Не знаю. Скорее человек…

Он бросился в сени, оттуда послышалось несколько крепких слов, и через минуту в комнате загорелся свет. Вернулся лесничий. Он был разгневан.

— Одна пробка выпала. Не могу понять, почему?

— А что если ей кто-нибудь помог? — предположил Курилов. — Теперь быстро фонари, ружья и — в лес. Слышите, опять стон!

Когда все, казалось, потеряли голову, он один оставался спокоен и действовал рассудительно. Первым из дому выбежал я, за мной спешил Филипп Филиппович (точнее было бы сказать: ковылял), а Богданов остался в сенях: чертыхаясь, он освещал фонариком доску с пробками, пытаясь найти повреждение, потому что на дворе лампочки еще не горели. Забрался на ветхий столик, который при каждом его резком движении качался и скрипел, — чудом не упал. В конце концов, ему удалось навести порядок, и лампочки перед домом снова зажглись. Догнав нас, он был вне себя от злости:

— Теперь начинаю верить, что в моем доме что-то творится! И остальные пробки были вывернуты. Попадись мне только этот негодяй! — грозил он неизвестно кому кулаком.

Собаки выбежали за нами, однако по моему приказу остановились. Мы поспешили туда, где раздавались стоны. Снег скрипел под ногами, и в свете лампочек его крупинки взлетали под нашими быстрыми шагами, как зимние светлячки.

— Смотрите-ка… Там, вон там что-то шевелится, видите? — крикнул Богданов.

Мы ускорили шаги, и, действительно, через минуту в свете карманных фонариков на снегу показался какой-то непонятный темный предмет, который, к нашему удивлению, вдруг раздвоился.

Дружок ворчал, а Норд высоко поднял голову и принюхивался. Тут до нас долетел хрип: «На по-мо-ощь! По-ги-баю, во-о-л-ки…»

Приготовив ружье, я осторожно подался вперед. Остальные рассыпались по сторонам, чтобы улучшить возможности стрельбы и прийти мне на помощь, если понадобится.

Волк! Точно, это он. Подняв ружье, я, однако, не решался выстрелить: вполне мог угодить в лежавшего на снегу. Дерзкий хищник опять к нему приблизился и словно бы слился с ним воедино. Тотчас же снова раздался голос, зовущий на помощь, но только уже более спокойный.

Что за чертовщина?

— Осторожно! — предостерегающе зазвенел голос Богданова. — Не стрелять!

Мы длинными прыжками бросились вперед, и через минуту были возле «несчастного». Каково же было наше изумление, когда мы увидели, что в снегу лежал Демидыч. Он обнимал большого, невесть какой породы пса, которого вполне можно было принять за волка.

— Демидыч, что случилось? — участливо спросил Богданов.

— Ох, батюшка, худо, худо… — заговорил Демидыч, едва ворочая языком. Заслоняясь рукой от света наших фонариков, он пытался встать, но только еще больше увяз в снегу. Мы ему помогли, но едва он встал, как снова упал, чуть не повалив Курилова.

И тут мы поняли: Демидыч крепко пьян!

— Что же случилось? Где лошади? Где ты нализался? — строго выспрашивал Богданов.

— Эх, кони, мои кони, — пьяными слезами заплакал конюх. — Они там, волки их, поди, грызут, а я… Я жив-живешенек… Эх, ма…

— Что ты болтаешь о волках, старый хрыч, — рассердился Богданов. — Ведь собака-то цела, а ее бы в первую очередь разорвали на куски… Говори, куда подевал лошадей?

Демидыч тупо глядел на нас, словно никого не узнавая, качался во все стороны, а потом развел руками:

— Там… там… и там. И нигде иначе… Богданов потерял терпение.

— Хватит. Давайте дотащим его до избы, авось там воскреснет.

Немало пришлось потрудиться, чтобы добраться до дому. Там мы стащили с пьяного возницы огромный мохнатый тулуп, вымыли ему лицо холодной водой и усадили в кресло. Однако толку добиться все равно не удалось. Он зевал, храпел, бормотал чепуху и, в конце концов, заснул.

— Вот наделал делов, — ругался Богданов. — И лошади пропали, и слова из этого пьяницы не выбьешь. Пусть проспится…

— Он не обморозился? — спросил я.

— Какое там! В таком-то тулупе… Пока шел да валялся в снегу, пожалуй, даже вспотел, — заверил лесничий.

Не оставалось ничего другого, как ждать. Мы уселись вокруг стола и решили снова пить чай. Юрий Васильевич пошел на кухню, чтобы самому развести самовар, так как был убежден, что тетка Настя уже спит. Однако она была там, и когда он спросил, почему она полуночничает, пожала плечами и язвительно сказала:

— Когда бодрствуют господа, не спит и прислуга. «Странное дело», — подумал Богданов. Он знал, что старуха обыкновенно ложилась спать с курами, независимо от того, бодрствуют «господа» или нет. «Что-то с ней творится, иначе бы не сидела тут, как сова», — продолжал размышлять лесничий.

Вернувшись, он поделился с нами своими сомнениями.

— Наверное, ей интересно, что тут сегодня происходит, — предположил я.

Филипп Филиппович прищурил левый глаз и кивнул; Юрий Васильевич в растерянности поглаживал бороду, уставившись глазами на дверь. Сидели молча, пока старуха не принесла самовар. Расставляя стаканы, она на нас даже не глянула и лишь вздохнула при виде Демидыча:

— Эк тебя отделали!

— Еще счастье, что его не разорвали волки, — заметил я.

— Волки? — переспросила старуха.

— Вы в этом сомневаетесь? — задал вопрос Курилов.

— Я в этом ничего не понимаю, мое дело заниматься домашним хозяйством, — проворчала тетка Настя, как бы давая понять, что ни о чем другом говорить не хочет.

— Не везде-то в вашем хозяйстве порядок, — сказал Курилов.

— Что же вам не понравилось? — спросила тетка.

— Например, кто-то вывинчивает пробки, и свет гаснет, — ответил Богданов.

— Это меня не касается, — отрезала старуха, загремела посудой и быстро вышла из комнаты.

— Готов побиться об заклад, что у бабки нечиста совесть, — заметил Курилов, принимаясь за чай.

— Что это тут пищит? — с усмешкой сказал Богданов и повернулся.

— Пи-пи-ть, — простонал Демидыч, не открывая глаз.

— Настя, молока, — крикнул лесничий в коридор и обратился к Демидычу: — будет тебе молоко!

— Мо-мо-локо, — зачмокал Демидыч, моргая глазами.

Вошла тетка Настя с крынкой и насмешливо сказала, подавая ее Демидычу:

— Гляньте-ка, гляньте-ка, грудной младенец с усами. Вот тебе молочко.

Демидыч несколькими глотками выпил целый литр, вытер усы и загоготал во все горло. Я пошел закрыть дверь, которую тетка Настя оставила полуоткрытой.

— Ну что, пришел в себя? — спросил Богданов.

— А почему бы и нет, Юрий Васильевич? — удивился Демидыч. Он и впрямь уже чувствовал себя куда лучше.

— Раз голос вернулся, авось и память придет, — заметил Филипп Филиппович.

— Хорош же ты был, — снова сказал Богданов. — Где хоть нализался-то?

— Ну, не то чтобы… Не совсем так. Немного, правда, переложил… Да если Аркадий все наливал и предлагал выпить за мое здоровье, за свое, за твое, да за женушку… Тут и со счета собьешься.

— Хватит, Демидыч! Куда ты девал лошадей? — строго спросил лесничий.

— Лошадей? Ах, да… Никуда их не девал — они сами меня бросили… — Хмель еще не вышел у него из головы… — Думаете, вру?

— Это мы еще увидим. Выкладывай все по порядку, опиши все, что было! — настаивал Богданов.

— Да как же это я буду писать? Глаза старые и вообще… — забормотал Демидыч.

— Я говорю: опиши — значит, расскажи, объясни. Дошло, наконец? — Богданов с трудом сдерживал себя.

— А, это могу. Почему бы и не мог? — торопливо закивал Демидыч. Раскаяние в своем поступке, страх перед лесничим, желание перед ним оправдаться — все это сделало свое дело, но язык двигался плохо, и память все еще по-настоящему не вернулась.

Тем не менее из его сбивчивых рассказов можно было понять, что он вместе с лесником Гаркавиным без приключений доставил Хельмига живым в больницу, а на обратном пути отвез Гаркавина домой и сам, голодный, усталый и замерзший, решил заглянуть к Блохину, который жил неподалеку. Жена Блохина сказала, что Аркадия вызвали к лесничему и предложила ему чаю.

Пока Демидыч блаженствовал за столом, вернулся Блохин, с перевязанной рукой и очень злой. Он велел жене как следует угостить Демидыча перед дорогой. Блохин без конца подливал, а когда Демидыч собрался в путь, вдруг вспомнил, что забыл на складе документы, которые ему будут нужны завтра утром. Почему бы Демидычу не подбросить его за пару верст? Тот, разумеется, согласился, и они поехали. Так как морозило, Блохин вытащил бутылку старки, и Демидыч не нашел в себе силы отказаться…

Вдруг Блохин закричал: «Волки! Слышишь, воют?» Крепко хватившему Демидычу показалось, что и впрямь слышится волчий вой. Пес, которого он по привычке всюду брал с собой, при этом якобы затрясся и заскулил. Блохин взял здоровой рукой вожжи, Демидыч был этому только рад, сам уже править лошадьми не мог. Те будто бы понеслись, как бешеные, потом Демидыча что-то ударило, сани нагнулись, и он из них вылетел. Ударившись головой о мерзлую землю, потерял сознание, а когда пришел в себя, сани были уже далеко, и около него бегал пес.

— Так все-таки ты видел волков? — допытывался Курилов.

— Как же я мог видеть, когда стукнулся башкой и лежал без ума. Не видел… Но они были, Аркадий говорил. А потом… Потом мы с Рексиком от них удирали, петляли, падали, ползли на четвереньках, пока не добрались до дому. Проклятая водка…

— Твое счастье, что не заснул где-нибудь в снегу и не замерз, — сказал Курилов.

Демидыч поднялся и хотел уйти, но я его остановил.

— Еще кое-что…

— Еще? — едва слышно повторил Демидыч.

— Патроны, — сказал я. — Красные, с желтым ободком. Иностранные патроны.

— А-а, — протянул Демидыч. — Ну и что?

— Откуда они у вас?

И опять из долгих и сбивчивых рассказов следовало, что не так давно он подвозил домой Блохина, а когда тот слез, Демидыч увидел в санях, очевидно выроненные им красные патроны. Хотел было вернуться, отдать их Блохину, да раздумал и оставил у себя. В заключение своего рассказа Демидыч неожиданно крикнул:

— Кони, где же мои кони? Искать надо, искать… Эх, ма…

— Вспомнил, наконец, — насмешливо сказал Богданов. — Хорош конюх, ничего не скажешь… Ведь ты даже не знаешь, куда на них Блохин уехал?

— Кони, мои кони… — ныл Демидыч, — волки вас на куски разорвали… А у него пистолет есть. Эх, кони, мои кони…

— Вот, вот, — поддержал его Курилов, — так тебе и надо. Иди-ка лучше спать, да и нам пора.

3

Когда на другой день утром мы садились в машину, окончательно пришедший в себя Демидыч запрягал лошадей, чтобы вместе с Богдановым отправиться на поиски Блохина. Лесничий не забыл одновременно известить об этом Усова.

Наш обратный путь в Ленинград обошелся без приключений. Хельми всю дорогу молчала, а Шервиц сосредоточил внимание на управлении машиной, потому что шоссе местами пересекали снежные заносы и ехать было очень трудно.

Курилов сказал, что он сообщит в соответствующие органы о покушении на убийство, а те быстро свяжутся с Усовым. Для того чтобы предупредить возможные недоразумения, он поручил мне рассказать о прискорбном случае на охоте участникам актива иностранных специалистов, который должен был состояться завтра во Дворце ленинградских инженеров и техников.

Когда я вышел у своего дома, Хельми, едва заметно улыбаясь, молча подала мне руку.

На следующий день утром в моем рабочем кабинетезазвонил телефон. Я взял трубку и только назвал себя, как в ней раздался взволнованный голос Шервица. Он сказал, что должен меня немедленно навестить и, не дождавшись ответа, повесил трубку.

Через несколько минут дверь распахнулась, на пороге появился инженер. Он был очень бледен, на лбу выступил пот. Когда он закрывал за собой двери, было видно, что у него трясутся руки. Вместо приветствия Шервиц слабо махнул рукой, бессильно опустился в кресло и закрыл лицо ладонями.

— Что случилось?

— Нечто ужасное, — шепотом проговорил он, — поглядите…

Шервиц сунул руку в карман и выложил на стол знакомую пряжку.

Кровь бросилась мне в голову: единственная улика преступления была передо мной.

— Где вы это взяли? — крикнул я.

— Вы не поверите… — сдавленно произнес Шервиц.

— Почему же? Скажите сначала, а там…

— У меня язык не поворачивается… Ведь я это нашел… у… Хельми!

Я изумленно всплеснул руками:

— У Хельми?

— Представьте себе. У моей Хельми, — подчеркнул он, и мне показалось, что Шервиц вот-вот заплачет.

— Да расскажите, как же это?

— Да, да, сейчас расскажу, только дайте чего-нибудь выпить, у меня пересохло в горле.

Шервиц несколькими глотками осушил стакан воды и начал рассказывать, как-то понурясь, что совершенно не соответствовало его привычкам. Было видно, что говорить ему тяжело.

По его словам, после нашего возвращения в город Шервиц довез Хельми до ее квартиры и ненадолго там задержался. Она выглядела очень нервной и усталой и случайно уронила на пол дорожный несессер. Шервиц бросился поднять, Хельми его стремительно оттолкнула. Но было уже поздно: среди различных предметов туалета, выпавших из несессера, Шервиц увидел пряжку с оторванным куском ремня.

— Где ты это взяла? — закричал он и схватил Хельми за руку.

Она сделала вид, что ничего не понимает, и лишь болезненно вскрикнула, когда Шервиц крепко стиснул ей запястье. Он повторил вопрос. Хельми упрямо молчала. Для Шервица это было слишком.

— Ты связана с убийцей, — закричал он так, что, наверно, было слышно во всем доме. — Говори, или я позову следователя!

Это помогло. Хельми стала плакать и твердила, что она не виновата. Ночью в охотничьем доме к ней, дескать, пришла старая Настя и упросила ее, чтобы она спрятала пряжку между своими вещами, так как опасалась, что Усов и Рожков проведут в доме обыск. И куда ей девать пряжку, чтобы эти сыщики ничего не нашли? Ведь если ее обнаружат, не поздоровится и ей, и тому, кто потерял пряжку. Настя твердила, что эта пряжка не имеет ничего общего с попыткой убийства — она принадлежит кому-то невиновному, совсем не тому, кого подозревает этот грозный судья (речь, наверно, шла о Курилове). Хельми сжалилась над бабкой и спрятала пряжку в дорожный несессер, рассчитывая ее вернуть, когда все утихнет.

Хельми упрашивала Шервица, чтобы он отдал ей пряжку и обо всем помалкивал.

— Если все так, как утверждает бабка, тебе нечего бояться… — заявил он. — Пряжку не отдам.

И тут Хельми совершенно изменилась. Она бросилась на него и хотела вырвать пряжку, но ей это не удалось. Тогда Шервиц выбежал в прихожую, набросил на себя пальто, а вслед ему летело:

— Беги, беги, ты, большевистский прихвостень, и сюда больше носа не показывай!

Шервица это сразило окончательно. Он и в мыслях не предполагал, что Хельми способна на такое. Постоял минуту в прихожей, чтобы перевести дыхание, хлопнул за собой дверью и ушел навсегда.

— Добрался до дому, — продолжал Шервиц, — выпил три кофе и позвонил вам. Вот и все. Что скажете?

Трудно было сразу ответить, ведь все произошло так неожиданно. Наконец, собравшись с мыслями, я мягко обратился к нему:

— Не вешайте голову, Кард Карлович! Хорошо, что вы обманулись в Хельми сегодня. Хуже, если бы это произошло поздно…

— Что вы хотите этим сказать?

— Она, возможно, знает об убийстве больше, чем мы все вместе взятые… Это значит…

— Это значит… — Шервиц задрожал.

— …что я позвоню Курилову, и мы вместе к нему поедем. Согласны?

— Хорошо, поедем.


Курилов встретил нас на пороге своего кабинета и сразу показал телеграмму.

— Видите, друзья… Блохин исчез. Птичка, которой я хотел обрезать крылья, улетела! Интересно, что скажет наш общий друг Юрий Васильевич Богданов, который так решительно поручился за своего Аркадия? А вы что думаете?

Сообщение Курилова нас ошеломило: никто ничего подобного не ожидал. Куда мог деваться Блохин? Может быть, тогда ночью он куда-нибудь забрался и со злости изрядно выпил? Из размышлений нас вывел Курилов:

— Случилось что-нибудь неприятное? Ведь на Карле Карловиче лица нет…

— Случилось, — коротко ответил я.

— Да, — подтвердил инженер и выложил на стол пряжку.

Курилов даже не пошевелился, но его глаза так расширились, что казалось, он был готов проглотить пряжку вместе с обрывком ремня.

— Где вы это нашли?

Я молча указал на своего друга, который завертелся на стуле и вздохнул.

— Вы носите в канцелярии домашнюю обувь? — не отвечая, спросил Шервиц.

Курилов кивнул, улыбнулся:

— Есть тут какая-нибудь связь с пряжкой?

— Есть, — с горькой иронией сказал Шервиц. — Начиная с сегодняшнего дня я чувствую себя, как стоптанная домашняя туфля. Проще, как дурак.

— Почему? — удивился Курилов.

— Давал водить себя за нос женщине, о которой думал, что она меня любит, — не поднимая глаз проговорил Шервиц.

— Зачем спешить с выводами? А если пряжка связана с вашим огорчением чисто случайно? — Курилов пытливо взглянул на Шервица.

— Вы бы слышали, как она на меня кричала! — ответил инженер, словно воспрянув ото сна, и рассказал всю историю.

Курилов молчал, а когда тишина стала невыносимой, сказал:

— По правде говоря, я убежден, что этот обрывок ремня является звеном в цепи, которую мы нащупали. Разумеется, это мой личный взгляд, и очень может быть, что я импровизирую… Буду с вами, Карл Карлович, откровенным, потому что считаю вас честным человеком. Прошу вас, однако: все должно остаться между нами.

Шервиц встал, подошел к Филиппу Филипповичу и сердечно пожал ему руку. Тот продолжал:

— С моей точки зрения, вся история, которая закончилась — пока — выстрелом в Хельмига, началась в тот день, когда мы отправились в Лобановское лесничество поохотиться на зайцев. Предполагаю, что и затея с медвежьим салом возникла не просто из-за пари на бутылку водки, но преследовала цель помешать нам добраться до дома лесничего. Кому-то наше присутствие в лесах очень мешало.

Инженер замотал головой так, что не было ясно, согласен он или нет. Курилов это заметил и спросил:

— Вы сомневаетесь?

Шервиц поспешно сказал:

— Нет, нет. Просто не понимаю, каким образом вы пришли к таким выводам.

— Судите сами: Рудольф Рудольфович сначала находит лайку в капкане, потом немецкий патрон в заброшенном лесном сарае, и все венчает белая сорока! Не будь этой уважаемой птицы, и я бы не увидел никакой связи между разрозненными, на первый взгляд, событиями, и нам не о чем было бы говорить. Но эта гильза от немецкого патрона…

— Простите, — прервал Шервиц, — но меня больше интересует, что вы думаете о Хельми…

— Знаете, что я вам скажу… — раздраженно начал Курилов, но тут зазвонил телефон. Я не слушал, о чем говорил Курилов, и навострил ухо только тогда, когда было упомянуто имя Блохина. Через минуту Курилов положил трубку, бросил на нас быстрый взгляд и сказал:

— Блохин уехал ночным поездом, билет купил до Москвы. Взял с собой два чемодана и сумку. Это очень похоже на бегство… Придется просить разрешение на арест. Видно, совесть у него нечиста, просто так семью не бросают… Но далеко не уйдет…

Простились мы с Филиппом Филипповичем не совсем успокоенными. Особенно Шервиц. Курилов ничего, собственно, о Хельми не сказал, лишь полуиронично, полусерьезно посоветовал инженеру нести свое горе из-за потери подружки, как легкое перышко колибри.

Казалось, Шервиц глубоко и искренне переживает свой разрыв с Хельми. Однако мысль о том, что любимая женщина ему изменила, в конце концов, вылечила его и от меланхолий, и от привязанности к ней. Спустя некоторое время инженер познакомился с Эрной, необычайно красивой и интересной девушкой, которая увлекла его так, что совершенно вытеснила последние воспоминания о Хельми.

Впервые я встретился с ними в ресторане «Квисисана», где часто бывали иностранцы, приезжавшие в Ленинград, и где Шервиц представил мне свою новую приятельницу. Она была уроженкой Риги, свободно говорила по-немецки и привлекала своей внешностью внимание каждого встречного. Эрна ничем не походила на Хельми. Нежный абрикосовый отлив ее кожи отлично контрастировал с угольными черными волосами, оживлявшими правильный овал симпатичного лица. Выгнутые брови отбрасывали едва заметную тень на светло-синие глаза, которые казались двумя веселыми незабудками. Она была кокетлива и временами напоминала смазливую маленькую девочку. Эрна говорила нежным и звонким голосом. Тотчас же после знакомства она сказала мне:

— На охоту вы больше Карла Карловича не зовите. Я не хочу, чтобы он там снова переживал всякие неприятности. Просто я его не пущу, слышите?

— Что вы знаете об охоте? — удивленно спросил я.

— Ровно столько, чтобы я могла вас об этом просить, — засмеялась она, чмокнув меня в щеку.

Я глянул на Шервица: что скажет он? Но Шервиц лишь пожал плечами, улыбаясь Эрне, как ребенку, который возится с игрушками.

— Вы непримиримый враг охотников? — спросил я.

— Охотников, их привычек, их собак, и… вообще, — решительно сказала Эрна.

— И собак? — удивился я, на этот раз совершенно искренне.

Эрна ясно дала понять, что и охотничьим псам отказывает в своих симпатиях.

— Раз вы прирожденный охотник, любитель собак и вообще… всего, что связано с охотой, я должна удалиться, чтобы мое присутствие не вызвало у вас неприязни, — сказала Эрна.

Шервиц покраснел, Эрна подарила мне одну из своих очаровательных улыбок, и оба стали меня уверять, что все это только шутка. Конечно, шутка, тем не менее я поспешил их покинуть: было неприятно, что Эрна знает о тех событиях.

Постом я пытался поговорить об Эрне с директором ресторана, с которым был хорошо знаком. Он недоуменно развел руками и сказал, что ничего о ней не знает, кроме того, что она несколько раз была здесь с инженером Шервицем.

Над Ленинградом плыли тяжелые зимние тучи, гонимые ветром, который угрожал каждую минуту проткнуть бесформенную пелену и засыпать город белым дождем. Я спешил на заседание президиума актива иностранных специалистов и перед входом столкнулся с Шервицем. Он был вместе с Эрной, которая ответила на мое приветствие еще одной из своих роскошных улыбок (их у нее был целый набор — на разные случаи жизни). Инженер прямо излучал блаженство и у гардероба прошептал мне на ухо:

— Если бы вы знали, как хороша Эрна!

— О чем вы там шушукаетесь, Карлуша? — послышался за нами голос Эрны, которая не пропустила мимо ушей последние слова.

— Это панегирик в вашу честь, — ответил я за своего друга.

— Тогда все в порядке. Пойдемте, — облегченно сказала Эрна, взяв черную большую лакированную сумку, а также кожаную папку для нот, на которой отчетливо виднелся значок золотой арфы.

Мы вошли в салон, где можно было закусить. Отличная кухня привлекала сюда много иностранных специалистов, которые в уютной обстановке проводили здесь вечера. Затем мы отправились на заседание, а Эрна осталась ждать в салоне.

Заседание продолжалось дольше, чем предполагалось, и Шервиц начал нервничать.

— Не могу заставить Эрну ждать так долго, — прошептал он мне за председательским столом: — Я пойду.

И вышел.

После окончания заседания, где, кроме всего прочего, речь шла и о состоянии здоровья Хельмига, я поспешил, как и обещал, в салон. Там нашел Шервица в обществе Эрны и незнакомого мужчины. Это был высокий, внешне холодный человек: глаза стального цвета придавали его лицу выражение особой твердости. Он подал мне руку и представился:

— Инженер, доктор Шеллнер.

Эрна добавила, что господин доктор временно работает советником на судостроительных заводах в Николаеве и Одессе, постоянно живет в Москве, а в Ленинград его привела служебная командировка. Господин доктор пришел на ужин, зная, как здесь хорошо готовят. Примерно через полгода он вернется в Германию, потому что не собирается подписывать новый договор на работу в СССР. Известная немецкая судостроительная компания «Блом и Фосс» требует его возвращения, что вполне понятно, ибо он крупный специалист.

Эти похвалы господин доктор принял как само собой разумеющееся, только едва заметно улыбнулся, бросив взгляд на свои длинные пальцы, на которых блестели дорогие кольца.

Шервиц не пропустил ни слова и лишь нервозно поворачивал бокал с вином. Вероятно, он ревновал Эрну к Шеллнеру.

Слишком разные мы были люди, и общего разговора явно не получалось. Эрна весело болтала, радуясь, что завтра она поедет с Карлушей на отдых в Кавголово — ах, катание на буерах по льду озера, разве это не сказочно? Шервиц лишь вяло поддакивал, хотя я не сомневался, что самым горячим его желанием было побыстрее очутиться вместе с Эрной где-нибудь далеко-далеко. Я лишь молча кивал головой, а Шеллнер все чаще поглядывал на часы.

Эрна щебетала, без конца меняя темы разговора, она так и стреляла глазами то в одного, то в другого; мне показалось все же, что чаще они останавливались на лице Шеллнера. Она дружески взяла его за руку и спросила, так ли долго заседают на собраниях в Москве, как здесь, в Ленинграде. Шеллнер кисло улыбнулся и заявил, что лично он любит точность во всем, в том числе и на заседаниях.

— Видишь, — сказала Эрна и кокетливо надула губы. — Бери пример, Карлуша, а то заседаешь без конца. Сегодня опять заставил меня ждать…

— Этот нагоняй, собственно, заслужил только я, — пришлось сказать мне. — Многое зависит от председателя… Сегодня нас отчасти может извинить то, что программа, действительно, требовала много времени.

— Ах, эти ваши заседания, неужели нельзя без них? — почти с детской наивностью спросила Эрна. — И что же вы такого важного решили?

Шеллнер опять посмотрел на часы, слегка поклонился Эрне и сказал:

— Простите, дорогая леди, что лишаю вас возможности услышать нечто интересное, но я должен идти.

— Ах, какие могут быть извинения, поезд ведь не ждет! У Карла здесь машина, он нас всех, отвезет, — решила Эрна.

Инженер охотно согласился (было очевидно: он рад избавиться от нежеланного гостя), и поскольку я жил неподалеку от вокзала, меня тоже взяли с собой.

Шеллнер галантно нес кожаную папку для нот и в гардеробе помог Эрне одеться, в то время как Шервиц пошел вперед, чтобы завести мотор. У меня возникло впечатление, что доктор уделяет Эрне особое внимание и относится к ней так доверительно, как будто бы они давно знакомы. Надевая зимние сапожки, она подала Шеллнеру свою большую лакированную сумочку. Когда мы выходили, доктор зацепил ремешком, за перила, и сумка упала на мраморную лестницу. Вежливо ее подняв, я удивился, какая она тяжелая. Эрна покраснела, Шеллнер умолял его извинить, даже назвал себя балдой, чем ее очень рассмешил.

На улице было морозно. Эрна тряслась от холода.

— Брр, скорей бы домой, — вздохнула она и села с Шеллнером на заднее сиденье, я — возле Шервица. Скоро мы добрались до вокзала, я хотел попрощаться, но Эрна запротестовала:

— Нет, нет, оставайтесь уж до конца. Проводим доктора вместе.

Нельзя было ей не подчиниться.

Скорый поезд «Красная стрела» отправлялся через шесть минут. Мы быстро пошли по перрону. Как обычно, было много пассажиров, провожающих, хотя часы показывали около полуночи.

Перед пятым вагоном доктор остановился, поставил чемоданчик и подал проводнику свой билет. Кожаную папку со значком золотой арфы он держал под мышкой и поэтому лишь слегка протянул руку на прощанье.

В эту минуту к нам подошли два незнакомых мужчины, поздоровались, и один из них спросил:

— Извините, вы будете Курт Шеллнер?

Доктор был озадачен и сухо спросил:

— Почему это вас интересует?

— По причинам, которые мы вам сообщим позднее, — решительно сказал один из незнакомцев.

— Не задерживайте меня, ваши причины меня не интересуют. Видите, я уезжаю.

— Отъезд придется отложить, — сдержанно возразил другой.

— Это наглость! — взорвался Шеллнер, мгновенно схватил чемоданчик и хотел передать Эрне кожаную папку с золотой арфой.

Кто-то легко отодвинул меня в сторону, проворно взял кожаную папку и встал перед Эрной. Нас окружили весьма серьезные мужчины.

— Товарищ, — тихо сказал один из них, обращаясь ко мне, — если вы хотите стать свидетелем ареста двух подозрительных личностей, которые имеют некоторое касательство к красным патронам фирмы «Роттвейл», то можете остаться.

Мое лицо, очевидно, выразило такое изумление, что незнакомец улыбнулся и добавил:

— Сдается мне, вы удивлены больше, чем предполагал товарищ Курилов.

— Так это он… — прошептал я.

— Да. Завтра позвоните ему, — быстро проговорил незнакомец и отошел к своим коллегам.

Шервиц стоял возле Эрны, жестикулировал руками, пытаясь доказать представителям госбезопасности что-то такое, чего я из-за вокзального шума не расслышал. Я подвинулся к нему ближе. Он схватил меня за руку и зашептал по-немецки: «Ради бога, что происходит? Эти парни вроде собираются увести Эрну».

— У них есть для этого причины… И письменное разрешение тоже, — ответил я.

— Это правда? — переспросил инженер и обратился к мужчине, стоявшему рядом с Эрной: — Разве так можно: просто взять и увести даму… Кто вам дал на это право?

— Я не обязан давать объяснения, — был ответ, — но ради вашего спокойствия могу показать вам письменное разрешение на арест гражданки Эрны Боргерт. Пожалуйста…

Потрясенный защитник очаровательной дамы уставился глазами в отпечатанный типографским способом документ, а когда внимательно прочитал, схватился за голову:

— Боже, Эрна, что ты наделала…

— Пожалуйста, возьмите себя в руки, — сказал один из работников безопасности. — Попрощайтесь со своей дамой…

Тем временем Шеллнер кричал:

— Вы не имеете права меня арестовывать. Я подданный немецкого рейха…

В гневе и бессильной злобе он выражался по-немецки, и мало кто из прохожих его понимал. Сообразив, наконец, это, он выпрямился, поправил галстук и промычал:

— Это вам дорого обойдется!

Эрна стояла как вкопанная. Губы у нее были плотно сжаты, и когда Шервиц хотел ее поцеловать, она уклонилась, сказав с досадой:

— Оставь, я не люблю сцен…

И медленно пошла к выходу в сопровождении двух молодых мужчин. За ней, окруженный четырьмя сотрудниками госбезопасности, размеренно вышагивал Шеллнер. Он высоко поднял голову и смотрел вверх, как будто бы ничего не хотел вокруг себя видеть.

«Красная стрела» ушла, а Шервиц все еще стоял без движения. Невидящими глазами он уставился на выход из вокзала, в котором исчезла Эрна. Я глянул — в глазах у него были слезы. Я пытался его успокоить:

— Не расстраивайтесь, друг. Кто знает, что у этой женщины на душе…

— Мне кажется, в первую очередь я, — сокрушенно сказал он.

— Вряд ли это облегчит ей совесть… Взбодритесь, вы же мужчина…

— Поймите, я ее любил, как…

— Как Хельми? — прервал я. Инженер весь затрясся:

— Зачем вы о ней? Эрна совсем другая…

— Пойдемте-ка, — предложил я. — Об этом мне расскажете дома. Не стоит говорить о таких делах при шуме поездов.

Скоро мы были у меня на квартире. Шервиц опустился в кресло и не мог произнести ни слова. Он разглядывал бокал с вином, который держал в руках, затем отпил из него и, вздохнув, спросил:

— Что вы вообще об этом думаете?

— Наконец узнаем, кто стрелял в Хельмига:

— Да вы… Не хотите ли вы сказать, что это сделала Эрна с Шеллнером?

— Нет… но, может быть, она имеет отношение ко всей истории.

Это для моего гостя было слишком. Он вскочил, чудом не перевернув бутылку с бокалами, и закричал:

— Бессмыслица! Эрна не может иметь ничего общего с преступниками. Она такая нежная…

— Успокойтесь и пораскиньте мозгами: почему же тогда ее арестовали?

— Почему? — повторил он в растерянности. — Возможно, из-за чего-нибудь совсем другого. Может, это ошибка… Или просто подозрение… Они ведь знают: Эрна связана с немцами…

Шервиц был настолько расстроен, что я не полагал удобным сообщить ему, что сам узнал на вокзале. Поэтому я перевел разговор на другие темы. Спросил, как он с Эрной познакомился и как мог так быстро в нее влюбиться «по уши».

— Надо ее знать, чтобы это понять. Как я с ней познакомился? Весьма прозаически. Вы знаете, я иногда хожу на вечера, которые устраивает немецкий консул. Люблю хорошее пиво, которое там подают, ничто другое на этих вечерах меня не интересует. На одном из таких «пивных» вечеров меня с Эрной познакомил Курт фон Лотнер. Не уверен, что вы его знаете. По общему мнению, это выдающийся специалист по строительству кораблей. Не знаю, где он работает. В Ленинграде задерживается самое большее на две недели для консультаций на здешних заводах. Потом снова уезжает в Москву или куда-нибудь еще. Человек он очень корректный и фанатичный любитель музыки. Все время проводит на концертах и в опере…

— Эрна тоже? — спросил я, вспомнив ее кожаную папку с золотой арфой.

— Вот этого не знаю, — протянул Карл Карлович, словно что-то припоминая: — А почему вы спрашиваете?

— У нее была папка для нот с арфой.

— Сегодня я видел у нее эту папку впервые.

— Вам не кажется, что Шеллнер взял ее от Эрны и хотел увезти с собой?

— Этого я не понял.

— Но эта папка была первым, что заинтересовало тех парней, — заметил я. — Кто знает, что в ней было…

О том, что было в этой папке, я узнал от Курилова, которого навестил на следующий день.

«…Объект ОС 127 виден плохо, сделайте новый снимок».

«Это может привлечь внимание. Странно, что нашему человеку необходимые снимки не удались».

«Не удивляйтесь и повторите снимок. Вы же охотник, небольшая прогулка в лее вам не помешает».

«Хорошо. Буду рад совершить эту прогулку вместе с вами. Чтобы эффект был полным, возьмем с собой охотничью собаку…»

Курилов замолк, ожидая, что скажу я. Ничего не понимая, я тоже молчал, потом высказал предположение:

— Если это имеет какую-то связь с нашей историей, то, вероятно, могло быть ее прологом…

— Да, да, но события уже разыгрались, посмотрите, — с улыбкой поправил меня Филипп Филиппович. Он открыл ящик стола и вынул… кожаную папку со значком золотой арфы.

— Откуда это у вас? — удивился я.

Курилов снисходительно наклонил голову, как учитель после плохого ответа ученика:

— Служебные обязанности… но предполагаю, что эта «нотная» папка и вас заинтересует.

Открыв папку, я увидел множество фотографий, чертежей, планов разных строящихся объектов, мостов, перекрестков шоссе… Курилов взял в руки один снимок:

— Узнаете?

Это был снимок сарая, куда меня привела лайка. Рядом с сараем был нарисован план дорог с указанием направлений и примечание: «место для ночлега». Кто бы мог подумать, что лесной сарай, в котором, на первый взгляд, лишь хранили сено, служит кому-то местом для ночлега!

Я молча указал на текст, Курилов кивнул и сказал:

— Мы решили тщательно осмотреть сарай. Денька через два будем знать, что в нем. Поскольку вам знаком этот сарай, пригласим вас свидетелем на будущий судебный процесс…

— У вас уже есть все авторы этих «нот»? — усомнился я.

— Почти, почти, — забубнил Курилов. — Недостает лишь нескольких, тогда весь «оркестр» будет в сборе.

— Оркестр? — переспросил я. — Неужели «музыкантов» столь много?

— Чему же удивляться? Ведь кое-кого вы уже знаете.

— Не могли бы вы их назвать, заодно объяснив роль, которую каждый играл в этом «концерте»? — предложил я.

Курилов на мгновение задумался, затем улыбнулся:

— Попробуйте-ка, хоть на минуту поставить себя в мое малозавидное положение и сами оцените каждого из «музыкантов»! Учтите при этом, что именно вы и начали первым распутывать всю историю.

— Но вы же знаете о ней куда больше, чем я…

— Вы охотник, — не без лукавства проговорил Филипп Филиппович, — вы умеете преследовать зверя без всяких профессиональных криминалистических хитростей. Послушаю вас с удовольствием. — Он поудобнее уселся в кресле и закурил сигарету.

— Придется начать с конца, — сказал я, — потому что лишь папка с «нотами» помогла понять, о чем, собственно, шла речь.

— Это облегчает вашу задачу, у нас такого преимущества не было.

— Зато было сто других, — нашелся я. — У вас много сотрудников и всяких других возможностей…

— А как же иначе? — засмеялся Курилов и добавил серьезно: — Каждый гражданин обязан быть бдительным, тем более если он охотник. Почему бы и ему не выследить какую-нибудь тварь, в данном случае двуногую. Ведь так?

— Почти, почти, — повторил я тоном Курилова. Он опять засмеялся:

— Годится… с удовольствием вас послушаю.

— Этот Блохин… — неуверенно начал я.

— А хотели начать с конца, — заметил Курилов.

— Неудобно снимать рубашку раньше, чем пальто, — опять нашелся я.

— Что же, ваша правда, — рассмеялся Курилов. — Это и на самом деле неудобно.

Его хорошее настроение меня вдохновило, и я спокойно начал:

— Все, что связано с Блохиным, — история с медвежьим салом, немецкие патроны, случай с лайкой, его сомнительное знакомство с Хельмигом — позволяет мне сделать вывод, что этот человек стал изменником родины и активно включился в преступную деятельность. Он организовывал фотографирование важных строек в пограничных лесах, был проводником Хельмига и его компаньона. Фотоснимки, рисунки и записи в «нотной» папке доказывают, что страстный «фотолюбитель» Блохин либо делал их сам, либо кому-то помогал. Ведь ясно, что только отличный знаток местности мог собрать воедино столь основательный материал, годный для подробной карты. Одно только остается для меня загадкой: почему и каким образом в той глухомани он сумел войти в связь с немцами…

— Все? — поднял голову Курилов.

— В общих чертах, да.

— Я ждал от вас большего. Придется мне завершить расстановку сетей, в которые попал хищник.

— Попал? Скорее: попадет, — заметил я.

— Будьте спокойны. Блохин в них запутается очень скоро, — уверенно сказал Курилов и продолжал: — Разумеется, я не всевидец, такой стреляный воробей, как он, сумеет спрятаться в самой незаметной щели… Целых три недели мы рылись в его прошлом, жаль, раньше оно никого не заинтересовало. Это была нелегкая, но не напрасная работа. Нам удалось, например, выяснить, что Блохин вовсе никакой и не Блохин. Если бы об этом узнали в лесном поселке, то, конечно, не поверили бы. Как так, Аркадий Аркадьевич вовсе не Аркадий Аркадьевич? Быть того не может! Оказывается, может. Его отец прежде был крупным торговцем леса, и Аркадий учился в Петрограде. Отец не жалел денег, парень развлекался, бездельничал и не доучился. Сразу же после начала мировой войны был призван в царскую армию и объявился только в 1928 году. Его отец после Великой Октябрьской революции эмигрировал в Латвию, в Ригу, о чем мы знали и раньше. А сын… Он приехал, когда жизнь деревни становилась на новые рельсы. И не один приехал, а с тетей Настей, которая стала домашней хозяйкой. Помогал местному Совету организовывать колхозы. Отец был крупным торговцем? Но, позвольте, он с ним давно разошелся?! Сын активно сотрудничает с новой властью, почему он должен отвечать за отца? Так или примерно так он отвечал на недоуменные вопросы…

— Кто же, собственно, этот Блохин? — спросил я.

— Еще неделю назад я бы, пожалуй, не смог вам ответить, — признался Курилов. — Это племянник старого Блохина, Герман Крюгер, сын его сестры, которая вышла замуж за владельца рыбного магазина в Риге. Он настолько похож на двоюродного братца, что мог себя свободно за него выдавать, втерся в доверие местных жителей, а позднее там и женился.

— Нет ли здесь какой-нибудь путаницы? — вмешался я. — Ведь тетя Настя до замужества носила фамилию Крюгер.

— Никакой путаницы, — возразил Курилов, — просто нас ввели в заблуждение. Тетка Настя заполняла анкеты, как хотела, точнее сказать, как ей было приказано. Из архива, который случайно сохранился, узнали, что она является женой дяди этого фальшивого Аркадия, то есть его тетей, и, естественно, потому носила фамилию Крюгер.

— Ничего себе, семейное древо, — заметил я. — И все-таки непонятно, почему эта пара обосновалась в далекой деревушке под фальшивыми именами еще в 1928 году? Ведь там тогда ничего интересного не было.

— Вы забываете, что речь идет о пограничной полосе, — пояснил Курилов. — Там уже давно свили гнездо агенты и резиденты капиталистических разведок. Не исключено, что у нашей двоицы было какое-то задание, а для начала она должна была втереться в доверие.

— Гм, выходит, по-вашему, они торчали там целых семь лет, дожидаясь своего часа? — засомневался я. — А разве эта папка для «нот» не служит доказательством того, что «Блохин» весьма активно работал на вражескую разведку?

— Сейчас — да. А раньше? У нас есть опыт, Рудольф Рудольфович. Этот опыт говорит, что шпионские центры могут глубоко законсервировать своих агентов на долгие годы.

— Что ж, вам и карты в руки, — согласился я.

— И неплохие карты, — засмеялся Курилов. — Они не говорят, что речь идет обязательно о гитлеровских агентах. Есть у немцев немало любознательных соперников. Например, за каналом…

— Вы имеете в виду англичан?

— Именно, — кивнул он. — Они охотно используют прибалтийских немцев, которые работают на своих германских хозяев. Видите ли, против первого социалистического государства рука об руку борются все империалисты, хотя их интересы порой и расходятся. Именно так произошло и в нашем случае. Например, удалось установить, что отец фальшивого Блохина был мелким судовладельцем, которого перед мировой войной протежировала крупная гамбургская компания «Хапаг». Во время войны он потерял одно из своих судов, после возникновения самостоятельной Латвии его взяли на службу англичане, в частности, белфастская судостроительная фирма «Герланд и Вольф» и судовладельческая компания «Ивертон», которые тесно связаны с «Интелидженс сервис». Герман, сын старого Крюгера, то есть наш фальшивый Аркадий Блохин, служил в войсках белогвардейского генерала Юденича, а потом перешел к английским интервентам, которые высадились в Мурманске. После победы Красной Армии Герман жил в столице Латвии — Риге, которая стала местом сборища всевозможных «бывших» людей из царской России. О том, что он там делал, точно неизвестно. Работал якобы в фирме своего отца, а когда тот в 1925 году умер, он промотал все наследство. Его тетя — Настя — уже в 1924 году приехала в Энгельс, главный город республики Немцев Поволжья, что по тем временам было очень просто: у нее там нашлись знакомые. Но уже тогда ее приезд преследовал вполне определенные цели. Тетя Настя происходит из состоятельной немецкой семьи. В старом Петрограде этой семье принадлежала большая ювелирная фирма, которая была даже привилегированным поставщиком «его величества»… Понятно, что после Октябрьской революции фирма перестала существовать. Ее владелец сумел вовремя собрать чемоданы и убежал в Латвию. В Петрограде он оставил очень способного и преданного «своего» человека, потому что считал, что власть рабочих и крестьян в России не удержится. А в том, что этот человек в течение семнадцати или восемнадцати лет оставался верным слугой своего господина, мы могли убедиться…

Курилов, подчеркнув последнее предложение, так выразительно на меня посмотрел, что я повторил:

— Могли… Значит, я также? Курилов засмеялся:

— Живое доказательство — у вас дома.

— У меня дома? — удивился я.

— Если, конечно, не на прогулке… — лукаво улыбнулся Филипп Филиппович.

Кажется, я начал догадываться:

— Дружок?

— Разумеется. Нам удалось найти его хозяина, очень помог в этом товарищ Усов. Он выспросил всех служащих железнодорожной станции Лобаново, один из них оказался полезным. Он с детства немного знает немецкий. Когда он услышал незнакомцев говоривших по-немецки, — по одежде это были два ленинградца и один местный, железнодорожник его не узнал, но мы догадались, что это был Блохин, — ему представился случай убедиться, что кое-что, в немецком языке од понимает. Ленинградцы уезжали и требовали от того местного, который здесь оставался, чтобы он во что бы то ни стало нашел какую-то лайку, при этом несколько раз было произнесено имя Риго. Очевидно, так звали пса. Начали поиск в Ленинграде. Безрезультатно. В обществе владельцев чистокровных охотничьих собак под этим именем было зарегистрировано три пса, но все оказались легавыми. Тут нам помог председатель секции владельцев лаек. Когда он услышал, что речь идет о чистокровной лайке, то высказал предположение, что она происходит из Карелии. Задали мы работы нашим органам в Петрозаводске! И вот, пожалуйста: через неделю был найден первый хозяин; три года назад лайка участвовала на Всекарельской выставке охотничьих собак и получила серебряную медаль. Но ее хозяин заболел, охотиться уже не мог и с тяжелым сердцем расстался с лайкой, продав ее новому хозяину, который сейчас живет в Ленинграде. Его фамилия Купфер. Это он дал лайку на время Хельмигу.

— Значит, хозяин моего Дружка нашелся. Что с ним?

— Мы его задержали, — был ответ.

— Того, что он дал лайку, достаточно, чтобы попасть за решетку?

— Вы это серьезно? — спросил задетый за живое Курилов.

— Серьезно, — смущенно ответил я.

— Вас извиняет лишь то, что вы ничего не знаете из того, что натворил господин Купфер. Было бы преступным оставлять его на свободе…

— Ах, так, — протянул я. — Тогда другое дело.

— Если говорить коротко, — продолжал Курилов, — то Купфер дал Хельмигу лайку, когда тот вместе с Шеллнером отправился в Лобановское лесничество за снимками определенных объектов, которые приготовил Блохин. Они ехали как охотники, и Крюгер-Блохин — будем его в дальнейшем называть, как привыкли, Блохиным — их ждал на вокзале. Он их и отвез к себе домой, однако на ночлег из-за осторожности не оставил. Они спали в лесном сарае, обронили там патрон и утром вышли пополнить свое собрание фотографий. О том, что было дальше, вам известно больше, чем кому-либо.

— Подождите, — забормотал я, — разумеется, я не знал, что сообщником Хельмига был Шеллнер. Но я и теперь не понимаю, почему он потом отдал снимки Хельмигу и как они попали в руки Эрны?

— Хельмиг, возможно, хороший фотограф, но техническую часть он поручил Купферу, который проявил снимки и сделал из всей серии тот альбом.

— Но почему же этот альбом попал в руки Эрны? — настаивал я.

— Вам бы все на блюдечке подать, — засмеялся Курилов.

— Ничего не хочу сказать плохого, Филипп Филиппович, но сдается мне, что это вы теперь так здорово все знаете, а ведь Блохин довольно долго делал, что ему заблагорассудится, и не будь красного патрона и белой сороки, вам бы тоже захотелось, чтобы все принесли на блюдечке…

На лбу у Курилова появились четыре морщины — верный признак того, что он сердится. Я ожидал, что он взорвется, но нет, ничего. Постепенно его лоб разгладился, рот растянулся в улыбку, и он проговорил почти нежно:

— Вы хотите сказать, что мы только сейчас поумнели, а до этого были как слепые котята? Что же, мы, действительно, кое в чем виноваты. Но зато поработали здорово. То, что мы сегодня знаем, — результат сложного и упорного расследования, которое продолжалось без малого месяц. Несколько птичек попало в клетку, и каждая из них кое-что прочирикала. У нас неплохой музыкальный слух, так что фальшивую ноту уловим…

Зазвонил телефон, и Курилов довольно долго слушал. По выражению его лица я не мог понять, кто звонит. Только один раз он закрыл рукой трубку и тихо спросил:

— Вы знаете, Рудольф Рудольфович, некоего Стернада?

— Стрнада? — догадался я и, когда Курилов кивнул, добавил: — Да, я знаю Богуслава Стрнада, чешского мастера стекла. Он сейчас устанавливает оборудование на заводе «Красная горка». Это солидный человек, очень хороший специалист и, на мой взгляд, заслуживает доверия. Он иногда приходит на заседание актива иностранных специалистов. Я дважды был с ним на охоте…

Курилов понимающе кивнул, затем минуту послушал и, наконец, сказал в трубку:

— Хорошо, приезжайте прямо ко мне. Да, да… Я — следователь… Пожалуйста, как можно скорее…

— На ловца и зверь бежит, — несколько возбужденно проговорил он, хрустнул пальцами, его лицо приобрело только ему свойственное выражение — широкая улыбка возле губ: — Этот Стернад сам настоящий следователь! Говорят, что у чехов крепкие головы, но при этом забывают о их знаменитом чутье…

— Это сугубо индивидуальное качество, — поправил я.

— Возможно, но найдите мне человека более догадливого, чем этот чешский мастер… Он звонил вам, и ему сказали, куда вы ушли. Он хотел посоветоваться с вами. Однако, как вы слышали, я ему сказал, что я тоже человек не безответственный. Так вы не возражаете?

— Еще бы!

— Вот о чем, собственно, идет речь: в Ленинградском торговом порту сейчас грузят железо на голландский пароход для одной Роттердамской фирмы. Во время шторма где-то около острова Готланд в Балтийском море он столкнулся со шведским грузовым судном. Никто не пострадал, но мачта упала на капитанский мостик и повредила некоторые навигационные приборы. Чтобы их отремонтировать, потребовалось специальное стекло. Тогда и был приглашен ваш Стернад (опять это лишнее «е», потому что русские никак не могут себе представить слово с четырьмя согласными подряд). Вместе с ним были два наших монтера. Во время работы Стернад услышал любопытный разговор. Какой-то долговязый тип — он может его подробно описать — по-немецки договаривался с помощником капитана о том, что, когда судно выйдет в море, доставит на борт человека, который пострадал от неудачного выстрела на охоте. Помощник капитана кивнул головой в знак согласия, а увидев на мостике рабочих, указал на них взглядом. Тогда долговязый что-то забормотал и быстро удалился. Вот и все. Поскольку Стернад знает вас как страстного охотника и председателя актива иностранных специалистов, он хотел спросить, не слышали ли вы о каком-нибудь несчастном случае на охоте, из-за которого кто-нибудь хотел бы, незаметно покинуть Ленинград.

— Он не ошибся адресом. Мы с вами знаем такого человека.

— Я того же мнения. Давайте подождем Стернада, тогда и подумаем, что делать дальше, — решил Курилов.

— А пока вернемся к Купферу, — предложил я, горя желанием узнать подробности.

— Арест Купфера окончательно решили материалы, которые мы нашли при обыске квартиры его очаровательной племянницы… Кстати, как она вам понравилась?

Я вопросительно глянул на своего собеседника:

— Откуда бы мне ее знать?

— Но, но, припомните… Глаза голубые, как незабудки, кожа цвета зрелых абрикосов и волосы — только воронье бывает таким черным-черным… Догадываетесь?

Я вытаращил глаза. Его описание точь-в-точь напоминало последнюю подружку Шервица — Эрну.

— Вы имеете в виду Эрну… Эрну Боргерт?

— Конечно. Она и есть племянница Купфера. Во время обыска у нее дома мы обнаружили приспособления для производства микрофильмов. Кроме того, в кадушке, где росла великолепная пальма, нашли старенькую коробку, а в ней карманные часики, которые, на первый взгляд, ничем не отличались от обычных. Между тем это особые, шифровальные часы, используемые, главным образом, английскими разведчиками. Они дают возможность зашифровывать целые письма, которые, в свою очередь, можно расшифровать опять-таки с помощью тех же «часиков». Стоит только неосторожно нажать кнопку, и всё тонкое приспособление будет мгновенно уничтожено. В квартире также обнаружен радиоприемник, который можно настроить на ультракороткие волны. В продаже такие не встречаются.

Эрна заявила, что все эти удивительные вещи принадлежат ей — их ей преподнесли в дар различные джентльмены. Она этими вещами, дескать, пользуется сама, так как принимает участие в рационализаторском движении на заводе, где работает чертежницей в конструкторском бюро. Конечно, неуклюжей выдумке милой красавицы мы не поверили. Она упорно отводила подозрение от своего дяди, но он ее выдал сам. Об аресте Эрны Купфер не догадывался, предполагая, что она, как и собиралась, уехала с Шервицем отдыхать в Кавголово.

За квартирой было установлено наблюдение. Через два дня на рассвете появился Купфер. У него оказался ключ от квартиры, но наши сотрудники были начеку, и птичка попала в клетку. Купфер настроил приемник на ультракороткие волны и слушал морзянку. Когда мы вошли, он не успел выключить приемник, но проявил, к сожалению, такое присутствие духа, что мгновенно проглотил листок бумаги с записью, которую до этого делал… Он и сегодня продолжает утверждать, что ни о чем ведать не ведает, что просто зашел к племяннице, которую не видел два дня, и случайно поймал какую-то станцию. Поскольку он радиолюбитель, его заинтересовало, что передает станция… При обыске в камине обнаружен бумажный обрывок. Очевидно, Эрна хотела его сжечь, но забыла. Вчера нашим специалистам удалось расшифровать часть записей. Из них становится ясно, что…

Рассказ Курилова был нарушен стуком в дверь. Через минуту в комнату пружинистым шагом вошел мужчина, который сразу же привлекал внимание своим энергичным и умным лицом. Ему могло быть за сорок, хотя выглядел он моложе. Едва он заговорил, сразу стало ясно, что это иностранец. Зная, что в русском языке ударение не обязательно стоит в начале или в конце слова, он делал его весьма произвольно; если не мог подобрать слов, просто приспосабливал чешские, давая им русские окончания.

Таков уж он был, Богуслав Стрнад.

Поздоровавшись, я представил его Курилову. Усевшись в кресло, Стрнад сразу же сказал, что очень спешит. Он ушел под предлогом, что ему нужно кое-что проверить, и вернуться на пароход он должен как можно скорее. Капитан нервничает — ремонт, по его мнению, идет медленно — и постоянно напоминает, что каждый день простоя в порту обходится фирме слишком дорого.

— Понимаю вас, господин Стернад, — кивнул Курилов, — и не хочу, чтобы у вас были неприятности на работе. Коротко говоря: вы можете описать того человека, который пришел на судно идоговаривался с помощником капитана о «черном» пассажире?

— С точностью до одной сотой, — был ответ.

— Вот что значит технический специалист, — засмеялся Курилов. — Тем лучше.

— Я люблю точность по привычке, хотя, разумеется, не знаю, зачем вам нужно точное описание этого человека.

Затем он обрисовал его, не забыв упомянуть, какие у него зубы, руки, уши, ботинки, даже галстук. И все-таки нам это никого не напоминало. Курилов ничего не сказал и, записав все с педантичной основательностью, спросил мастера, не смог ли бы он взять с собой на судно одного помощника.

— Зачем? — удивился Стрнад. — Мне вполне хватит моих двух монтеров. К полтретьему все сделаем сами… — Но в конце концов догадавшись, на что намекал Курилов, нерешительно добавил: — разве что…

— Вот именно, — обрадовался Курилов. — Разве что… У нас очень способный «монтер».

— Понимаю. Но что скажут на заводе?

— Об этом не беспокойтесь. Одну минуточку… Курилов быстро вышел и очень скоро вернулся со своим «монтером». Это был невысокий, невзрачный на вид мужчина в очках, за которыми едва виднелись глаза. Такой не привлечет особого внимания.

Товарищ Максимов, — представил его Курилов. — Он в курсе дела, а о том, как должен помогать вам на судне, вы расскажете ему по пути. Времени в обрез, мы отвезем вас на машине… С руководством вашего предприятия все согласовано.

Стрнад в знак согласия слегка поклонился, подмигнул мне и сказал вполголоса по-чешски:

— Попал я, как кур во щи…

Курилов приставил к уху ладонь, как будто бы хотел показать, что плохо слышит, и, улыбаясь, заметил:

— Не понимаю по-чешски, но, кажется, наше предложение не вызывает у вас восторга, товарищ Стернад…

— Вы как в воду смотрели, — признался Стрнад. — Но, как говорил Швейк, чему быть, того не миновать.

— Тогда считайте его своим патроном, — засмеялся я.

— На этот раз пусть им лучше будет товарищ Максимов, — шутливо возразил Курилов на прощанье.

Они ушли, и мы немного помолчали. Опять зазвонил телефон. Курилов взял трубку и довольно долго не отрывался от нее, порой коротко бросая свое: «хорошо» или «ладно». Я догадался, с кем он говорит. Положив трубку, Курилов повернулся ко мне и чуть ли не торжественно сказал:

— Сейчас мне сообщили результат осмотра лесного сарая. Под ним оказался подвал. Вы спали, Рудольф Рудольфович, над настоящим кладом. Судите сами: рядом со старыми позолоченными или даже золотыми иконами там были различные кубки, кадильницы, кропильницы, подсвечники, другая церковная утварь. Окованный сундучок пока не удалось открыть… Все это, вероятно, принадлежало богатому монастырю, который находится неподалеку. Монахи спрятали сюда самые ценные вещи, надеясь позднее их забрать. Несколько лет назад монастырь был закрыт, в нем сейчас разместилось сельскохозяйственное училище.

Возможно, что Блохин-Крюгер был «сторожем» этого склада и использовал его также для того, чтобы прятать «своих» людей. Там же нашли консервы, вине, кое-какую одежду и даже три кровати. Вход в подвал был хорошо замаскирован. Наши сотрудники искали его полдня. Очень может быть, что сарай давно служит своеобразным хранилищем, и кто знает, сколько сокровищ уже утекло за границу! Как видите, наша история растет, так сказать, и вширь, и вглубь. А ведь все началось с голодной, усталой, хромой лайки и патрона «Роттвейл», которые вы нашли… Сегодня мы до утра изучали шифр Купфера.

— Ну, и каков результат?

— Поразительный, хотя удалось выяснить не все, Теперь, когда известны результаты осмотра лесного сарая, многое становится яснее.

Курилов встал, открыл сейф и вынул из него пару бумажных листов, густо исписанных буквами и цифрами. Затем разложил на столе несколько узких бумажных полосок, кивнул на них и сказал:

— Вот начало сообщения, найденного в камине у Эрны Боргерт. Не сомневаюсь, что эту красавицу специально познакомили с Шервицем. Ее шефы не без основания полагали, что наш донжуан вспыхнет, как спичка, и рассчитывали при этом погреть руки. По крайней мере, они могли бы узнать, например, как глубоко мы о них информированы… Ваш Карл Карлович, очевидно, сказал Эрне, что Хельмиг — негодяй, а Хельми — подлая змея и что лучшее место для них обоих — за решеткой. Со своей точки зрения Шервиц, разумеется, прав, но было бы лучше, если бы он держал язык за зубами. Результатом несдержанности влюбленного Карлуши было ускоренное — и опрометчивое — совещание всей группы. Отсюда и появились на вокзале «ноты». Они явно хотели как можно скорее получить материал из Ленинграда, ибо не были уверены, что мы не идем по их следам.

— Вы допрашивали Шервица?

— Он давал свидетельские показания, — поправил Филипп Филиппович. — И о беседе с вами, дружище, мы должны составить протокол. Приходится придерживаться юридических формальностей, иначе не будет порядка…

Раздался стук в дверь, в комнату вошел сотрудник. Он коротко поздоровался и что-то сказал на ухо Курилову.

— Можете говорить громче, — засмеялся Курилов, — мой посетитель обо всем осведомлен. Кстати, познакомьтесь.

Крепкое рукопожатие завершило взаимное представление. Филипп Филиппович спросил:

— Так вы говорите, что Хельми Карлсон нигде не найти? Значит ли это, что она от нас скрылась?

— Боюсь, что так и есть, — ответил сотрудник. — По свидетельству соседей, она уехала позавчера вечером. Взяла с собой несколько чемоданов, их относил таксист… Ничего, далеко не уедет. Скоро все узнаем.

— Хорошо, сообщите мне тотчас же.

Сотрудник ушел.

— Смотрите-ка! Вместо того, чтобы пожаловать к нам, догадливая дама навострила лыжи. Видно, совесть у нее нечиста.

Думаю, на нее нагнал страху Шервиц, когда обнаружил обрывок ремня с пряжкой, — предположил я. — Ведь он прямо обвинил ее в соучастии в убийстве и сказал, что она не минует наказания. Получив же вашу повестку, Хельми решила уйти со сцены, так как свою роль уже сыграла…

— Стоит ли употреблять столь возвышенные слова для определения попытки уйти от ответственности? И не только за ремень с пряжкой. Речь идет о большем…

Я с удивлением уставился на Курилова.

— Да, да, — продолжал он, покачивая головой. — Она ведь частично была посвящена в опасные дела всей этой компании. Помните, как я в кожаном футляре Хельмига нашел обрывок письма, в котором по-немецки было написано: «…поездку на охоту отменить…» Письмо подбросила или передала Хельмигу сама Хельми, хотя говорила, что Хельмиг перед вашим приездом к его дому получил письмо от незнакомой женщины…

— Как же вы об этом узнали?

— Вы забываете, что мы не бездельничали: сразу же, как состояние Хельмига улучшилось, его допросили. Он отвечал очень неохотно, порой лишь намеками, многого не договаривал. Про письмо спокойно сказал, что получил его от Хельми. Просто один приятель не советовал ему ехать на охоту. Больше Хельмиг ничего не сказал. Не знает, не видел, не помнит… Кто хотел его убить, не предполагает и считает выстрел несчастной случайностью. Врачи не разрешили его долго допрашивать, пришлось довольствоваться предположением, что у Хельмига есть основания не выдавать своего врага. До самой последней минуты я не понимал, в чем тут дело, но теперь кое-что проясняется… — говорил Курилов, потирая руки.

— Даже после самой длинной ночи приходит рассвет, — заметил я.

— Вы предпочитаете возвышенные сравнения. В них, действительно, есть доля правды. Пока я не установил связи между разрозненными событиями, и в самом деле блуждал, как во тьме. Только теперь кое-что прояснилось, — Курилов хлопнул ладонью о стол.

— Не сомневался, что так оно и будет, — откровенно сказал я.

Курилов засмеялся, встал и большими шагами — насколько позволяли его короткие ноги — мерил кабинет. Остановился у книжного шкафа, постучал пальцем в стекло и сказал:

— Есть принципы, от которых я не люблю отступать: не говори «гоп», пока не перепрыгнешь… — Он встал лицом к лицу ко мне и добавил без прежнего пафоса, качая головой: — Однако на этот раз, черт знает почему, говорю с удовольствием…

— Интересно, — сказал я, усаживаясь поудобнее и давая понять, что готов слушать. Курилов смерил меня таким взглядом, словно бы хотел убедиться, что я не шучу:

— Случай сложный. Ведь эта публика не только взаимно покрывает, но одновременно и стремится уничтожить друг друга. Внешне все они работают сообща. Однако постоянные распри между ними наводят на такую мысль: нет ли среди них слуг двух господ?

— Вы имеете в виду господ из третьего рейха и господ за каналом?

— Да, но это лишь догадки. Пока мы знаем только, что один готов съесть другого. Завесу приоткрыла бумажка, найденная в камине у Эрны и расшифрованная нами. Кто-то, очевидно, Блохин, обвиняет Хельмига в том, что тот допустил большой промах, занимаясь махинациями с «камнями и слезами». И это, дескать, грозит опасностью всей группе. Он просит разрешения убрать Хельмига. Вероятно, Блохин на хорошем счету у своих хозяев, если он может позволить себе внести предложение об уничтожении «истинного арийца» Хельмига. Когда обнаружился тот склад драгоценностей, наши сотрудники сразу же определили, что из икон и некоторых кубков были неосторожно вытащены самые крупные камни и жемчуга. Тут нам впервые стало ясно, что Хельмиг позарился на часть скрытого клада и кое-что из него просто украл. Это, разумеется, свидетельствует о дилетантизме: жажда личного обогащения заслонила шпионские интересы. Хельмигу, конечно, должно было быть ясно, что хранители клада возьмут его за горло. Тем не менее он пошел на это и сам себя практически поставил вне группы. Ни одна шпионская агентура не прощает отступников, тем более гитлеровцы. И мы тому свидетели: выстрел на охоте должен был навсегда вычеркнуть Хельмига из списка живых. Мне вообще кажется, что он новичок в шпионском деле. Мы располагаем данными, что в последнее время определенные лица из различных немецких представительств пытаются завербовать некоторых своих специалистов, работающих у нас, на службу гитлеровской разведке. Иногда им обещают золотые горы, иногда угрожают, в зависимости от того, кто им покровительствует в третьем рейхе. Не имея опыта, новоиспеченные агенты часто проваливаются, и шефы стремятся качество восполнить количеством. Тем больше у нас хлопот, — вздохнул Филипп Филиппович.

— Что и говорить, незавидная у вас работенка, — поддержал я.

— Спасибо на добром слове, — с мягкой иронией сказал мой собеседник и продолжал:

— Между этой мелкой рыбешкой, конечно, попадаются и зрелые щуки. Для них нужны более тонкие приманки. К таким щукам, бесспорно, относится наш Аркадий Блохин. Вы, конечно, хорошо помните ту ночь перед охотой, когда кто-то вел с Хельмигом у его окна резкий разговор. Тогда это вызвало разные догадки, теперь совершенно ясно, что ночным собеседником был Блохин. Вероятно, он пытался вынудить Хельмига вернуть драгоценности, а когда это не удалось, решил свести с ним счеты на следующий день. Загадкой остается, кто именно предупреждал Хельмига. Конечно, им мог быть тот, кто знал о сообщении, которое Блохин с помощью Эрны передал своим шефам. Купфер или Эрна? Или кто-то третий? Ясно, что в этой малопочтенной компании было полно интриг, корысти, стяжательства. Вот, наверно, почему Хельми передала Хельмигу письмо слишком поздно.

Есть у нас и материалы допроса тетки Насти. Старуха извивается, как угорь. Ничего, дескать, не знает, ничего не понимает и мало что помнит. В ту ночь, дескать, слышала что-то краем уха о краже, но божится, что и не предполагает, о чем именно шла речь и с кем говорил Хельмиг. Не верим ни одному ее слову, но и уличить во лжи пока не удалось. Несомненно, ночью она говорила со своим племянником, а об «ограблении» склада знала уже раньше. У нее даже руки затряслись, когда мы прямо обвинили ее в краже обрывка ремня с пряжкой: ведь сразу поняв, что это ремень Блохина, она хотела спасти племянника. Взяв затем себя в руки, она насупилась и спокойно спросила, кто ее при этом видел? Мы сказали: Хельми призналась, кто дал ей ремень. Тетка Настя заявила, что это ложь, и попросила устроить очную ставку с Хельми. Мы собирались это сделать, но, как видите, шведская красотка улизнула, не оставив даже адреса. Думаю, однако, что это дело нескольких дней…

Снова телефон прервал наш разговор, и едва Курилов приложил трубку к уху, на его лице появилось хорошо знакомое мне выражение особой сосредоточенности, а его свободная рука несколько раз ударила по столу. Я наблюдал за ним с растущим интересом; на его висках появились синие прожилки, а в глазах — нервное выражение. Это было необычно для человека, которого, казалось, ничто не может вывести из себя.

Что же случилось?

Мое любопытство росло с каждой минутой, потому что разговор продолжался довольно долго, а из ответов моего друга решительно ничего нельзя было понять. Наконец, разговор закончился, и Филипп Филиппович шумно выдохнул воздух. Он дотронулся рукой до лба, словно вытирая пот.

— Произошло нечто неожиданное, — начал он и, помолчав, договорил: — Нашлась Хельми…

— Значит, раньше, чем вы предполагали… Никак не могу взять в толк, почему это вас так разволновало?

— Сейчас поймете: сегодня утром на путях Мурманской железной дороги, неподалеку от Кондопоги, обнаружен труп женщины. Она была в ночном белье, и до сих пор не ясно, несчастный это случай или преступление. Вероятно, она выпала или была выброшена из экспресса «Полярная стрела», который проходит через Кондопогу в четыре часа тридцать минут утра. Труп обнаружил в семь часов десять минут путевой обходчик. По свидетельству проводника, женщина села в поезд в Ленинграде, предъявила билет до Мурманска и одна заняла спальное купе на двоих. Около двадцати двух часов проводник, подавая ей чай, обратил внимание на то, что она много курит и пьет крепкое десертное вино. Когда он появился в дверях ее купе, она мгновенно захлопнула ручной чемоданчик и при этом выглядела очень возбужденной. Утром он ее не будил, потому что до Мурманска оставалось еще более восьмисот километров. О том, что молодая женщина исчезла из поезда, ни он, ни пассажиры не имели ни малейшего понятия, потому что в течение ночи не заметили ничего подозрительного. Они узнали о случившемся от сотрудников милиции только тогда, когда поезд прибыл на станцию Сорокская. В купе остались чемоданы, платье, туфли и пальто. Проводник утверждает, что не было только ручного чемоданчика, который он хорошо запомнил — уж очень элегантный: черный, лакированный, отделанный полосками желтой кожи. Подозрительно также, что не удалось найти ни одного документа погибшей. Лишь в кармане пальто случайно застряла открытка на имя Хельми Карлсон. Представители милиции пришли к выводу, что Хельми была убита. Расследование продолжается, через несколько часов я буду знать результаты медицинской экспертизы…

Я слушал Курилова, не проронив ни слова, потом сказал:

— Загадочное дело…

— Ничуть, — со всей серьезностью возразил Курилов. — Это дело преступных рук, и никто не может поручиться, что следы не приведут нас к шайке Блохина, короче говоря, к делу «Белая сорока».

— Кому же из них было выгодно устранить эту безобидную женщину? — спросил я скорее себя, чем своего приятеля.

— Вы забываете, что и Хельмига едва не постигла подобная судьба…

— Не хотите ли вы сказать, что есть какая-то связь между попыткой убийства Хельмига и гибелью Хельми?

— Возможно, что Хельмиг и Хельми работали в одиночку и потому стали представлять для группы опасность.

— Опять лишь догадки! Но вот что мне пришло в голову… Вы сказали, что исчез ручной чемоданчик Хельми. Может быть, именно он и был кому-то нужен?

— Точнее сказать, его содержимое, — задумчиво проговорил Курилов. Затем он позвонил в Ленинградскую хирургическую клинику, куда из районной больницы был доставлен Хельмиг, и поинтересовался состоянием его здоровья. Видимо, оставшись доволен ответом, он попросил позвать к телефону своего представителя, который должен был следить за тем, чтобы Хельмиг не удрал из больницы. В голосе Курилова появились недовольные нотки, потому что — как он мне потом объяснил — «дозорный», оказывается, никак не контролирует ни письма, которые пишет Хельмиг, ни людей, которые его посещают, ссылаясь на отсутствие указаний. Вот разве только запомнил: Хельмига навещала женщина, по описанию похожая на Хельми. Один раз к нему приходил какой-то мужчина, но они говорили между собой по-немецки. Последний раз упомянутая женщина приходила к больному три дня назад, с тех пор его никто не посещал.

Курилов, положив трубку, принужденно рассмеялся:

— Птичка сидит в клетке, улететь не может, но имеет полную свободу встречаться с кем ей заблагорассудится. И это называется «наблюдение»! Поздновато мы хватились, — Курилов был сильно разгневан.

— Говорят, лучше поздно, чем никогда, — пытался успокоить я. — Не понимаю, почему в этом случае не годится пословица.

— Да потому, что этим мы не воскресим мертвую Хельми, — раздраженно ответил Курилов. Пожалуй, я впервые видел его таким.

— Вы все-таки усматриваете, Филипп Филиппович, связь между смертью Хельми и ее посещением Хельмига?

— Связь, вероятно, есть, неясно только, какая… — Курилов снова овладел собой. — Пока есть лишь повод для расследования. Выводы делать рановато.

Казалось заманчивым продолжать разговор, но было уже поздно, я не хотел задерживать Курилова: его рабочий день без того заканчивался поздно.

Когда я выходил из дома, то в дверях чуть не столкнулся со спешащим Максимовым. На мой вопрос, что происходит, он лишь махнул рукою и произнес универсальное в русском языке слово «ничего», которое может означать и много, и мало.

Служебные обязанности полностью заняли мои следующие дни, тем не менее я не забывал о деле «Белая сорока». От Стрнада я знал, что происходит — точнее, чего не происходит — на голландском судне. Ремонт капитанского мостика уже подходил к концу, а о «черном пассажире» не было ни слуху ни духу. Максимов все глаза проглядел — напрасно.

— Выпадала ли вам ночью или днем хотя бы минутка для отдыха? — спросил я.

Стрнад развел руками:

— Даже на молу было установлено наблюдение, разумеется, тайное. Никого! Максимов твердил, что пассажир уже на судне: он попал туда либо перед тем, как мы установили наблюдение, либо все-таки нашел щель и пролез…

Стрнад задумался, было видно, что и его это дело заинтересовало, потом добавил:

— Максимов однажды заметил, что кок о чем-то договаривался с помощником капитана. Тот приложил палец ко рту: «… тс-с…» Но ведь это вполне могло относиться вовсе не к тому, что нас интересует, правда?

Примерно через неделю я получил из Карелии от моего друга, директора Шуйской средней школы Василия Николаевича телеграмму; он сообщал, что напал на след медведя и приглашал меня немедленно приехать…

Охотничья страсть настолько меня охватила, что история двуногих тварей ушла на второй план. Я принял приглашение и взял отпуск на четыре дня.

Поездка в Шую была успешной — мы взяли старого медведя, который весил двести тридцать килограммов. На станции Шуйская скорые поезда не останавливаются. Поэтому на обратном пути в Ленинград я решил добраться до Петрозаводска, чтобы там дождаться «Полярной стрелы», на которую заранее купил билет.

Когда я ужинал в ресторане местной гостиницы, к моему столу подсел элегантный, цветущего вида мужчина; по произношению — иностранец, вероятнее всего, немец. Он поинтересовался, местный ли я — он кое о чем хочет меня попросить. Было любопытно: что нужно иностранцу? Это заставило меня солгать — я кивнул. Тогда незнакомец сказал:

— На ленинградский поезд я опоздал, а на ночной не продают билетов: он идет из Мурманска переполненным. Где-то надо переспать, а в гостинице мест нет. Не знаете, кто бы мог пустить переночевать? Такая неприятная ситуация…

Я размышлял, что ответить. У меня в городе были знакомые, но не мог же я вечером привести незнакомого человека, да еще чтобы переночевать!

— Я живу не совсем здесь, — уклончиво сказал я. — В Шуе.

— Это далеко?

— Около двадцати километров.

— Не подходит, мрачно сказал незнакомец. — У меня билет на утренний восьмичасовой скорый поезд. Мне бы только найти на ночь крышу над головой. Заплачу хорошо….

Я пожал плечами и сказал, что мало найдется охотников пустить на ночь в свой дом незнакомого человека…

— Понятно, — засмеялся он. — Это нельзя ставить в вину, осторожность никогда не помешает. Но мне пора вам представиться: Курт Баумер, работаю в Ленинграде. Был здесь в служебной командировке, по профессии я монтажник… Словом, немного загулял…

Баумер говорил бодро, весело, приветливо, но шутливость, с которой он доверительно сообщил мне, что загулял, очень напоминала немазаное колесо: так же скрипела. Во время разговора он поигрывал серебряным портсигаром, и его постоянные усмешки стали мне, в конце концов, противными. Я знал довольно много иностранных специалистов, работающих в Ленинграде, Баумера среди них не было.

Пробормотав свое имя, я вежливо поинтересовался, не принимает ли он участия в монтаже нового большого объекта.

— Разумеется, на мелочи не размениваюсь, — небрежно бросил Баумер.

Его ответ меня не удовлетворил, и я сказал, что он, наверно, имеет в виду турбины для здешнего Онежского завода, в городе как раз сейчас завершается строительство новой электростанции. Баумер опять насмешливо кивнул, и тут я понял, что он не говорит правды. Новая электростанция уже год как работала, никакой другой здесь больше не строилось.

Почему он меня обманул? С какой целью? Что это вообще все значит?

Мой взгляд случайно остановился на портфеле, лежавшем на стуле возле его владельца. Чтобы переменить тему, немец кивнул на портфель:

— Немецкого производства. Из первоклассной кожи.

Я с любопытством потянулся к портфелю, но едва его слегка поднял, как Баумер вскочил, вырвал его у меня и при этом поцарапал мне руку. Он мгновенно стал неузнаваем, покраснел, как хорошо вываренный рак, его глаза зловеще заблестели.

Пораженный, я тем не менее не растерялся и ударил Баумера по руке так сильно, что портфель выпал, тяжело ударившись о пол. Сцена, понятно, привлекла внимание, к нам подскочили два официанта. Затем подоспел и администратор ресторана, который послал за милиционером, чтобы установить наши личности.

Махнув рукой, я уселся поудобнее в ожидании официальных властей. При этом заявил, что никто не имеет права меня царапать. Баумер утверждал, что все произошло случайно, без злого умысла, но хоть он и считал меня зачинщиком скандала, готов извиниться. Он потребовал счет, бросил на стол несколько бумажек, взял портфель и вышел из зала.

Официанты направились за ним следом. Прежде чем он успел взять в гардеробе пальто и чемоданы, появился милиционер. Баумер не обратил на него никакого внимания и хотел уйти, но ему было сказано, что он это сможет сделать лишь после того, как предъявит удостоверение личности. Куда делась его вежливость! Он развязно заявил, что это ограничивает его личную свободу, а у него, иностранца, особое положение…

Заявление не произвело на милиционера никакого впечатления. Хочешь не хочешь, Баумер должен был вместе с нами проследовать в кабинет директора ресторана.

Я предъявил свое удостоверение личности, Баумер этого делать не собирался. В конце концов он сказал, что покажет удостоверение только после того, как удалюсь я. Со всей решительностью я воспротивился: ведь именно я в первую очередь имел право узнать, с кем повздорил. И только когда милиционер пригрозил, что в случае дальнейшего запирательства отведет Баумера к представителям органов государственной безопасности, тот вынул свои документы: паспорт, выданный третьим рейхом, разрешение на пребывание в СССР, полученное в Москве, и удостоверение о том, что как иностранный специалист он работает в «Судопроекте».

Все документы были на одно имя — Курт фон Лотнер!

Меня словно ударило: это же тот человек, который познакомил Шервица с Эрной на вечере в немецком консульстве. Помимо желания, у меня вырвалось многозначительное: «А-а-а-а…»

Присутствующие глянули на меня вопросительно, и милиционер спросил, что означает мой возглас.

— Удивление, — коротко ответил я. — Этот гражданин мне только что представился под другим именем. Кроме того, он лгал, называя место своей работы. Очевидно, у него есть для этого основания. Хотелось бы их знать.

Фон Лотнер с наигранной улыбкой заметил, что я его тоже обманул, выдав себя за местного жителя, тогда как я, оказывается, чехословацкий инженер, и следовательно, тоже иностранец.

— А говорят, что свояк свояка видит издалека, — заметил милиционер, и все рассмеялись. Милиционер покачал головой, выразив сожаление, что два иностранных специалиста (он это подчеркнул), следовательно, люди интеллигентные, могли из-за такой ерунды устроить скандал, и как представитель власти наложил на каждого штраф по двадцать рублей.

Фон Лотнер тотчас же вежливо поклонился, еще раз извинился и заплатил штраф. Потом он взял свои чемоданы и, прежде чем я смог его как-то задержать или хотя бы что-то сказать, ушел.

Меня взяла злость из-за того, что представитель органов власти так легко отпустил Лотнера. Кровь бросилась мне в голову, лицо горело. Я категорически отказался платить штраф, что, разумеется, вызвало негодование стража порядка. Он раздраженно сказал:

— Тогда вам придется пройти со мной в отделение.

— Пойдемте, — с вызовом ответил я.

По пути я размышлял о том, что если Лотнер так легко выпутался из неприятностей, то теперь он будет стремиться как можно скорее исчезнуть из Петрозаводска. Пусть другим его поведение не казалось подозрительным, меня не покидала упрямая мысль о том, что совесть его нечиста. Ведь он представился под чужим именем и прямо как зверь бросился на меня, когда я взял портфель.

Этот портфель… Что в нем?

Дежурный отделения милиции привстал при нашем приходе, а узнав, что нас сюда привело, строго спросил:

— Почему вы отказываетесь заплатить штраф, гражданин?

— Потому что я — потерпевший и считаю, что меня оштрафовали неправильно. Кроме того — и это главное — у меня есть и другие доводы, которые могу высказать только начальнику вашего отделения.

Дежурный нахмурил брови, смерил меня с головы до ног недовольным взглядом и не без иронии заметил, что сейчас на месте только заместитель начальника.

Меня привели к нему. Когда я назвал свое имя, он, рассмеявшись, подал мне руку и спросил:

— Не узнаете? Мы ведь с вами года три назад охотились на медведей. Вы тогда еще работали в лесной промышленности… Припоминаете? Я старший лейтенант Греков. Что у вас ко мне?

Усевшись в предложенное кресло, я смутился: с какого же конца начать? Рассказывать о всем деле «Белая сорока» не было времени, — я решил лишь коротко поделиться своими подозрениями в отношении Лотнера.

Греков задумался, потом с сомнением сказал:

— Ваше подозрение основывается на догадках, а их недостаточно, чтобы принять меры: Лотнер может путешествовать, как всякий другой гражданин, где хочет. Что же касается портфеля… Вполне возможно, что там были важные бумаги; очевидно, он вспыльчив и поцарапал вас случайно…

— Вы, наверно, правы, старший лейтенант, но что-то мне не дает покоя… Почему он скрыл свое настоящее имя?

Греков снова сделал какое-то нерешительное движение. И тут мне пришло в голову попросить его соединить меня по телефону со следователем Куриловым в Ленинграде. Уж он-то наверняка интересуется Лотнером больше, чем я.

После некоторого колебания старший лейтенант внял моей просьбе и через минуту уже разговаривал с Куриловым. Я с интересом наблюдал за выражением его лица. Спокойное; я бы даже сказал неподвижное официальное выражение начало постепенно меняться. Брови поднялись, глаза расширились, рот приоткрылся. На лице было написано удивление, интерес, участие. Кивая головой, он несколько раз повторил:

— …обязательно сделаем, обязательно, без всяких проволочек… Да, понимаю… Тотчас же…

Потом передал трубку мне. Голос моего приятеля и на расстоянии был слышен отлично, и первое, что он сказал, была старая добрая пословица о ловце, на которого и зверь бежит…

Курилов удивился, что я застал Лотнера в Карелии. По его сведениям, этот тип должен был еще находиться в командировке на верфи в Николаеве. Он попросил старшего лейтенанта «вести» Лотнера до самого Ленинграда, а там они сами примут меры… Меня он пригласил навестить его по возвращении.

Тем временем старший лейтенант вызвал своих людей и дал им указания. При этом они косили на меня глаза, явно не понимая, почему о таких делах речь идет в присутствии чужого, который к тому же еще сюда был приведен в сопровождении милиционера. Прежде чем они ушли, я вежливо осведомился, продолжает ли старший лейтенант настаивать на штрафе. Греков только засмеялся и махнул рукой.

До ночного скорого поезда оставалось несколько часов, которые я неплохо провел в обществе Грекова. Тем временем пришло сообщение: Лотнер появился на вокзале, купил с рук билет на «стрелу» до Ленинграда и, значит, поедет тем же поездом, что и я.

— У вас будет милый попутчик, — пошутил Греков и сердечно со мной попрощался. Потом позвонил Курилову и сообщил, что Лотнер едет ночным поездом.

На перроне я напрасно искал глазами Лотнера. Лишь когда пришел поезд, я увидел, как он заспешил к задним вагонам. За ним сквозь толпу пассажиров пробирался молодой мужчина, в котором я на основании опыта, приобретенного в последнее время, сразу же узнал сотрудника государственной безопасности.

Я вошел в свой вагон, быстро улегся и мгновенно заснул. Охота на медведя была нелегкой, и нет ничего удивительного, что я спал так крепко, что проводник с трудом разбудил меня уже в Ленинграде.

— Поезд опоздал на семнадцать минут, — пояснил он. — Вы проспали и нашу вынужденную остановку, так что поторапливайтесь.

Я поинтересовался, чем была вызвана остановка, и проводник охотно рассказал: у станции Корбово, примерно в тридцати километрах перед Ленинградом, кто-то из пассажиров сорвал стоп-кран и остановил поезд. Кто и почему это сделал, установить не удалось, в коридоре никого не было, большинство пассажиров спало в своих купе. Ни проводник, ни пассажиры не заметили, чтобы кто-нибудь покинул поезд.

— Одним словом, какая-то чертовщина, — пожаловался проводник. Боремся за точное соблюдение графика — минута в минуту, а тут по вине какого-то негодяя опоздание на целых семнадцать минут.

Выйдя из вагона, я столкнулся с молодым мужчиной, «прикрепленным» в Петрозаводске к Лотнеру.

— Птичка от нас улетела, — сказал он так, как будто бы речь и на самом деле шла о канарейке. Я не показал виду, что догадываюсь о том, кто он, но его слова меня задели, и я возразил:

— Почему во множественном числе? Ведь птичка была поручена вам.

Молодой человек засмеялся и представился:

— Карпов. Нас обоих эта птичка очень интересует.

Я молча кивнул и отправился с ним в отделение железнодорожной милиции. Карпов коротко рассказал, что произошло, и попросил поставить обо всем в известность работников железнодорожной милиции, и прежде всего — в Корбове.

— Это стреляный воробей, — сказал он. — У него было место в предпоследнем вагоне. Всю ночь он не выходил из своего купе. Дважды я к нему заглядывал и был убежден: спит. Очевидно, только делал вид, будто спит. Выбрав минуту, когда я зашел в туалет, он буквально тут же рванул стоп-кран. В первое мгновение я решил, что поезд остановился перед семафором, но, выскочив, увидел в вагоне открытую дверь. Бегали проводники, выясняя, кто остановил поезд. Очень скоро стало ясно, что кто-то из нашего вагона. Тут у меня в голове словно электрическая лампочка вспыхнула. Быстро открыл дверь в купе, где спал фон Лотнер, — его место было пусто. Сосед крепко спал. Вряд ли Лотнер пойдет до Ленинграда пешком, скорее пересядет на какой-нибудь рабочий поезд, их на станции останавливается достаточно; или — что для нас еще хуже — попробует добраться на попутной машине, которых утром особенно много. Но, подождите, — его чемоданы! Скажите, пожалуйста, товарищ, сколько их было, когда вы с ним столкнулись в Петрозаводске?

— Был портфель, а в гардеробе еще ручной чемоданчик с сумкой.

— Любопытно! В вагон он вошел только с чемоданчиком и сумкой. Портфель, стало быть, куда-то спрятал. Не сдал ли в багаж?

— Сомневаюсь, — возразил я. — В портфеле было что-то важное. Он и из себя вышел лишь тогда, когда я взял портфель в руки.

— Он был тяжелый?

— Очень, — кивнул я. — С трудом одной рукой приподнял.

— Если учесть, что он допытывался у вас о возможности ночлега, то в Петрозаводске ему негде остановиться, — размышлял Карпов. — Очевидно, портфель все-таки сдан в багаж. Знаете что, товарищ? Давайте-ка просмотрим весь багаж, который пришел вместе с поездом. Честное слово, он того стоит. А вы узнаете этот проклятый портфель?

Да, портфель я сразу узнал. Карпов подержал его в руках, покачал головой и сказал:

— Не очень-то он тяжелый. Попробуйте сами! Взяв портфель в руки, я и впрямь убедился, что он стал значительно легче. Я внимательно его осмотрел. Портфель закрывался двумя замками и, судя по всему, был набит битком.

Карпов опять взял его в руки и внимательно, со всех сторон осмотрел.

— И чем вас этот портфель так заинтересовал? — усмехнулся он. — Не вижу ничего, что бы заслуживало внимания.

— Вам ведь и сам немец казался не заслуживающим внимания. Не правда ли? — вслух сказал я, а про себя добавил: «Потому-то ты и дал ему возможность улизнуть».

Карпов вернул портфель на место.

— Дался вам этот портфель… — весело проговорил он и засвистел, потирая руки. Потом вдруг приподнял кожаную фуражку и, не дожидаясь моего ответа, выскочил из камеры хранения.

Удивленный его стремительным исчезновением, я повернулся на девяносто градусов, попрощался с работниками камеры хранения, вышел через другие двери и заспешил к выходу из вокзала.

Настроение у меня было скверное; Карпов явно дал понять, что относит всю историю с портфелем на счет моей чрезмерной подозрительности.

И все-таки тот факт, что Лотнер покинул поезд столь необычным способом, свидетельствовал против него. Но что заставило Карпова так энергично закончить наш спор?

4

Прошло три дня, прежде чем я все понял. Меня позвал к себе Филипп Филиппович. Поздоровавшись, он начал выговаривать:

— Почему вы не позвонили мне сразу же после возвращения из Петрозаводска?

— У вас же был свой официальный информатор. Зачем мне отнимать у него хлеб? Он, надеюсь, обо всем поставил вас в известность, — возразил я.

— Смотрите-ка, никак вы обиделись и потеряли интерес к дальнейшему расследованию? Понимаю, понимаю. Это дело требует от вас много хлопот, дорогого времени и…

— …да, — отозвался я. — У меня и своих дел по горло, незачем мне встревать в ваше ремесло.

— Это ошибка! В Петрозаводске вы сами проявили инициативу и вдруг такой поворот… Почему? Что случилось? Неужели Карпов вас обидел?

Я молча кивнул. Филипп Филиппович объяснил, что Карпов не был введен в курс всего дела, что он сам расстроен оттого, что позволил ускользнуть человеку, за которого отвечал головой. Его за это никто не похвалит!

— Войдите в его положение, — продолжал Курилов. — Тогда в камере хранения он увидел своего старшего коллегу, решил с ним посоветоваться, потому вас и бросил. Он мне говорил, что потом вас искал, но — напрасно. Смените гнев на милость…

— Уже сменил, — просто сказал я.

— Прекрасно! — заулыбался Филипп Филиппович.

— А теперь к делу. Вы взяли на прицел портфель господина Лотнера. Он и до сих пор в камере хранения, но мы проявили любопытство и заглянули в него. Вот описание вещей.

Я взял поданный мне лист и прочел: пижама, свитер, бритвенный прибор, тапочки, три рубашки, нижнее белье, логарифмическая линейка, готовальня, плоская бутылка с коньяком, несколько пачек сигарет, три плитки шоколада… Я вопросительно посмотрел на своего приятеля: содержимое портфеля было настолько обычным, что поведение Лотнера в ресторане становилось непонятным. Курилов сказал:

— Ваше недоумение естественно. В первое мгновение я тоже удивился. Но у Лотнера в Петрозаводске были еще чемоданчик и сумка. Эти вещи он взял с собой, а портфель подбросил нам как приманку и исчез из поля зрения. Он испугался, когда вы взяли портфель. Поэтому вы решили, что в нем хранится что-то такое, что он хотел бы скрыть от других, тем более что вы были настроены против него. Вероятно, он успел поменять его содержимое. А теперь послушайте, что я вам еще скажу. Вы уличали Лотнера в Петрозаводске, а он в это время был в… Николаеве! Да, да. В московском «Судопроекте», где он работает, мы узнали, что Лотнер, оказывается, только что вернулся из служебной командировки. В том, что он действительно там был, сомнений нет, поскольку его командировочное удостоверение в порядке. Поэтому вы, дорогой Рудольф Рудольфович, в Петрозаводске встретились с его двойником.

— Я уж ничему не удивляюсь, — мрачно сказал я и взглянул на Филиппа Филипповича, ожидая продолжения. Тот молчал, и тогда я поспешно проговорил: — У двойника был паспорт, виза в СССР и служебное удостоверение на имя фон Лотнера. Сомневаюсь, что все эти документы фальшивые.

— Я тоже, — согласился Филипп Филиппович. — Тем не менее многое говорит, что речь идет о двух лицах. Не следует, однако, забывать, что он мог сократить свое пребывание в Николаеве и уехать в Петрозаводск. Это мы приняли во внимание, но, согласно письменному сообщению с верфи, он отбыл из Николаева в субботу, а в понедельник утром уже был в Москве, в своем учреждении. Вы же с ним встретились в пятницу вечером. Можно еще предположить, что дата его отъезда из Николаева приведена неточно. Это мы выясним… Между прочим, меня сейчас куда больше занимает злополучный портфель. В нем, действительно, могло быть что-то такое…

Курилов замолчал, посмотрел в окно, за которым резкий ветер в бешеном танце гнал снежинки. Казалось, что Филипп Филиппович отдыхает, любуясь красотой зимы, и совершенно забыл обо всем на свете. Но вот он круто повернулся, открыл ящик стола и вынул папку, на которой было написано: «Дело „Белая сорока"». Перелистав его, он выложил на стол бумагу:

— Вот медицинское заключение о смерти Хельми Карлсон: ранение черепа и признаки удушения… Вскрытие показало, что перед гибелью она приняла большую дозу алкоголя. Повреждение черепной коробки произведено небольшим тупым предметом, но этот удар не был смертельным. Смерть наступила вследствие удушения. Следы на горле свидетельствуют, что женщина была задушена и лишь потом выброшена из поезда.

Курилов дочитал заключение и выразительно на меня посмотрел. Затем он опять склонился к ящику стола, вынул оттуда маленький пакетик, раскрыл его и спросил:

— Вы не помните, какие волосы украшают арийскую голову фон Лотнера?

— Помню. Светло-каштановые, с рыжеватым оттенком. Пожалуй, даже можно сказать грязно-рыжие. Они бросаются в глаза.

— Гм, а эти совершенно пепельные и принадлежат тому, кто отправил Хельми на тот свет. Защищаясь, она вырвала у него клок волос. Вот эти волосы! Даже у мертвой они были крепко зажаты в кулаке. Теперь предстоит по волосам найти человека… Настала тишина.

Разглядывая клок волос, перевязанных черной ниткой, я перебирал в памяти всех своих знакомых, которые, по моему мнению, встречались с Хельми. Но ни у кого таких волос не было!

— А вы думали, Филипп Филиппович, о мотивах убийства? — спросил я.

Курилов склонил голову и развел руками, что означало удивление по поводу моего наивного вопроса.

— И к какому же выводу пришли? — настаивал я.

— Выводы потом. Пока можно лишь предполагать, что речь идет об обдуманном грабеже. Частые приходы Хельми в больницу к Хельмигу вызвали подозрения, что между ними есть нечто такое, что они скрывают от остальных. Мы уже знаем, что Хельмиг похитил со склада Блохина-Крюгера определенную часть драгоценностей. О том, что Хельми их куда-то везла, узнала банда, и один из ее членов, который нам пока неизвестен, произвел кровавый расчет. Конечно, это только предположение…

С трудом подавив отвращение, я сказал:

— Значит, кроме Блохина-Крюгера, ставшего «невидимкой», действуют еще несколько неизвестных членов группы?

— Прибавьте сюда уже известного Лотнера. Еще один объявился в связи с ремонтом голландского грузового судна. Максимов все время твердил, что пассажир, который намеревался тайком удрать за границу, уже на судне, и не без ведома первого помощника капитана, а может быть, даже и самого капитана, спрятан в надежном месте. Тогда мы направили к капитану морской контроль для проверки готовности судна к плаванию. Если контроль найдет какую-нибудь неисправность, он может задержать судно. Капитан, конечно, стремится как можно быстрее выйти в море, чтобы получить премию. Наши «морские волки»- так тщательно осматривали судно, что на это ушло — к неудовольствию капитана — несколько дней. Они обнаружили незначительные недоделки, на которые при иных обстоятельствах посмотрели бы сквозь пальцы. На этот раз стояли на своем: пароход не имеет права покинуть причал до тех пор, пока все недоделки не будут устранены.

Осмотр судна, однако, не дал ожидаемого результата: «черного пассажира» мы не нашли. Максимов был в отчаянии; от кочегара, доверие которого снискал, он узнал, что «пассажир», действительно, тайно прибыл на судно и был там спрятан. Но что-то заподозрив, очевидно, снова исчез с судна, причем так же незаметно, как и появился. Кочегар хорошо запомнил «пассажира», и знаете, на кого он похож по его описаниям? Скорее всего, на Блохина! Стало быть, эта шельма была у нас на расстоянии протянутой руки. К сожалению, нам не повезло. Но и ему не удалось удрать за границу. Кроме того, мы немного продвинулись вперед; мне кажется, что мы нашли человека, который организовал приход Блохина на судно. И помог нам ваш Стернад, или Стр-р-р-над, если говорить правильно по-чешски.

Он обратил внимание на то, что дважды за один вечер к первому помощнику капитана приходил человек, с которым он несколько раз встречался в магазине для иностранных специалистов. На иностранное судно, стоящее в порту, вход посторонним строго запрещен, поэтому Стрнад указал Максимову на пришельца. Тот заинтересовался и установил, что это корабельный мастер Эрхард Бушер, немецкий подданный, уже тригода работающий на Ленинградском судостроительном заводе. Посещения голландского судна не имели ничего общего с его служебными обязанностями, носили «частный» характер. Он побывал на судне как раз перед тем, как там объявился Блохин. Конечно, это могло быть лишь случайное совпадение, но мы основательно проверили Бушера. Вот его фотография…

На заводе Бушера характеризовали как спокойного, общительного человека, повышающего голос лишь в том случае, когда дело не ладится. Это хороший специалист, и руководство завода хотело продлить с ним договор, но Бушер отказался: мечтает поскорее вернуться домой, в Германию. Хозяйка заводской квартиры, в которой Бушер жил вместе с другим немецким техником, также хорошо о нем отозвалась. Заметила только, что он любит устраивать вечеринки с женщинами, и что иногда его навещают незнакомые мужчины, вероятнее всего немцы. Ну, что ж, каждый имеет право принимать гостей. Тогда Максимов показал хозяйке фотографии Блохина, Хельмига, Купфера, Шеллнера, Эрны Боргерт, Хельми Карлсон, а теперь и Лотнера. Хозяйка безошибочно узнала фон Лотнера, заколебалась над фотографией Эрны.

Следовательно, вполне возможно, Бушер связан с группой, которая нас интересует. Любопытно, что он любит странные забавы. Поставит, например, на окно несколько лампочек и бросает в них камни, как из пращи. Гром от разбивающихся лампочек сопровождается его диким смехом. Однажды Бушер пришел домой с совершенно обритой головой. Хозяйка удивилась, почему он это сделал зимой…

— А ведь на фотографии у него буйные вихры, зачем ему это понадобилось? — спросил я.

— Бушер обрил голову на пари, — пояснил Филипп Филиппович.

— Разве это не безрассудство? Если он и впрямь связан с вредительской группой, то его за это не похвалят…

Курилов прервал меня быстрым движением руки:

— Вы правы. Член шпионской организации не должен бросаться в глаза.

— У вас есть его точное описание?

Курилов кивнул, порылся в бумагах и вычитал в одной из них, что у Бушера… пепельные волосы.

— Пожалуй, это на что-нибудь сгодится, — осторожно намекнул я.

— Не хотите ли вы… — засмеялся Филипп Филиппович.

— Мысль заманчивая, — сказал я, — но как бы она и на самом деле не оказалась «притянутой за волосы»…

— Что поделаешь, таково наше ремесло. Приходится хвататься за любой волосок. В том числе и за вашу мысль. Изучим ее со всех сторон.

— О, это вы умеете!


Арестованных участников дела «Белая сорока» снова вызвали на допрос. Ни один из них не признался, что регулярно встречался с Бушером. Говорили, иногда видели его на «пивных» вечерах в немецком консульстве, но отрицали, что он входил в группу. Только Хельмиг признал, что Бушер был в курсе, а возможно, и сам выполнял какие-нибудь задания на заводе, где работал, но по законам конспирации никто больше об этом не знал.

Представители госбезопасности, которым было поручено выяснить подробности жизни Бушера за последний месяц, проявили огромную настойчивость и терпение. Он встречался с немцами, однако на собрания специалистов в союз инженеров и техников не ходил. Время от времени, действительно, устраивал свидания с женщинами, всегда дома, а хозяйку в таких случаях отправлял в кино или театр.

Именно это и дало возможность продолжить расследование. Нашли женщин, с которыми встречался Бушер, — их откровения не отличались оригинальностью. Тогда спросили Шервица, знает ли он Бушера.

— Еще бы не знаю! — заявил тот. — Он бывает на каждом «пивном» вечере у немецкого консула и ведет себя не лучшим образом. У него есть несколько знакомых, таких же пьяниц, как он сам. Чего только они не вытворяют! Удивляюсь, почему его терпит консул?

Обнаружилось также, что Бушер рыбак и грибник, часто ездит на мотоцикле на прогулки и берет с собой кое-кого из своих знакомых, нередко женщин. Удалось установить, что недавно он без всяких причин попросил четыре выходных дня.

— Это с ним иногда бывает, — пояснил руководитель отдела кадров завода. — Уезжает вдруг в лес с какой-нибудь очередной «подружкой». Только вот куда он исчезал сейчас, зимой, не знаю. Уехал пятого января, вернулся девятого. Случайно встретил его после возвращения. Он был неузнаваем! Лицо поцарапано, голова голая, как колено. Наверно, опять где-нибудь здорово перебрал. Ведь только в пьяном виде можно затеять немыслимое пари — бегать зимой с бритой головой!

Бушер получил выходные дни между пятым и девятым января.

Хельми была найдена мертвой утром седьмого января.

Курилов не знал, что лучше: допросить Бушера или дождаться, когда выяснится, где тот провел четыре дня. Наконец все-таки решился на первое, но форму избрал такую, которая никак допроса не напоминала.

Бушер был приглашен в отдел кадров завода, где его ожидал милиционер. Со всей важностью и строгостью, которая свойственна представителям органов власти, он вынул из сумки акт «о тяжелом телесном повреждении, происшедшем вследствие грубых нарушений правил езды, на мотоцикле шестого января в районе Карташовки…» В акте говорилось, что гражданка Вера Сафронова была сбита на автобусной остановке мотоциклом, который мчался с недозволенной скоростью. Гражданка получила тяжелые ранения и до сих пор находится в больнице. Отягчающим вину было то, что Бушер не только не позаботился о сбитой женщине, а, наоборот, прибавил скорость и скрылся. Этот поступок квалифицируется как уличный бандитизм.

Милиционер сообщил Бушеру, что должен доставить его на допрос в отделение. Рассерженный Бушер заявил, что ничего подобного с ним не случалось и что в тот день он вообще на мотоцикле не ездил. Тогда милиционер напомнил Бушеру номер его мотоцикла и спросил, правильно ли он его назвал.

— Что из того, что правильно? — завертелся на месте Бушер. — Я никого не сбивал. Это недоразумение, я вам докажу, что никогда в районе Карташовки не ездил.

— Это вы доказывайте автоинспекции, которая вас и вызывает, — сухо, ответил милиционер. — Пошли, гражданин!

В отделении Бушера заставили ждать больше часа, прежде чем позвали на допрос, что уже само по себе заставило его поволноваться. Строгие лица двух инспекторов не оставляли сомнения в том, что случай очень серьезный. Но Бушер и тут продолжал упорствовать, утверждая, что никого не сбивал.

Тогда один из инспекторов потребовал у него удостоверение личности и водительские права. Затем был оглашен обвинительный акт, где не было недостатка в подробностях несчастного случая.

Бушер совершенно вышел из себя, доказывая, что он тут ни при чем, и заявил, что в тот день был совсем в другом месте.

— Кто это может подтвердить? — строго спросил инспектор.

Бушер заколебался и вместо ответа спросил, почему обвинение предъявляется только сегодня, спустя пятнадцать дней после того, как произошло несчастье. Инспектор пояснил: только теперь нашли свидетелей, которые точно запомнили номер мотоцикла. Затем снова повторил вопрос.

— Был на Волхове, на подледном лове. Очень интересуюсь: у нас в Германии так рыбу не ловят, — вынужденно признался Бушер. — Там у меня есть знакомый, у него переспал ночь. Да, именно в тот день…

Он назвал имя и с вызовом потребовал, чтобы правдивость его слов была проверена. Инспектор поставил в известность Бушера о том, что до подтверждения алиби он не имеет права выезжать из Ленинграда…

В то время, как разыгрывалась эта сцена, о которой мне стало известно позже, я сам принял участие в дальнейшем развитии событий.

Однажды ко мне пришло от Хельмига письмо с просьбой его навестить. Он уже долгое время лежал в больнице и не имел представления о том, что происходило за ее стенами. Не зная об аресте части шпионской группы, Хельмиг, конечно, терялся в догадках, почему его никто не навещает. Тяжелая рана все еще не зажила, он не мог вставать с постели и потому просил медсестер звонить его знакомым. Само собой разумеется, все попытки связаться с ними не принесли результата. Томясь в безвестности, он, в конце концов, попросил медсестру навестить его квартиру, принести некоторые книги и попутно поинтересоваться у Купфера и Эрны Боргерт, почему они к нему не приходят.

Медицинский персонал был предупрежден, что о любом разговоре с Хельмигом нужно ставить в известность руководство больницы. Сестра принесла книги и, разумеется, сообщила Хельмигу, что никого из его знакомых дома, увы, не застала.

После еще нескольких неудачных попыток связаться со знакомыми Хельмиг решился написать Шервицу и мне. Шервиц тотчас же показал мне письмо и заявил, что к Хельмигу он ни за что не пойдет. Я решил посоветоваться с Филиппом Филипповичем.

— Обязательно навестите, — решил Курилов. — Хельмиг все время выспрашивает, нет ли ему письма, хотя и не говорит, от кого ждет. Вероятно, он никак не может дождаться вестей от Хельми. Она чаще всех его навещала и, очевидно, была ему близка… Только ни слова о том, что она мертва!

На другой день я отправился к Хельмигу. Он очень изменился: невероятно похудел, лицо вытянулось, черно зияли глазные впадины. Ранение было таким тяжелым, что поначалу врачи сомневались в благополучном исходе. Но у него оказалось железное здоровье, крепкое сердце и легкие. И благодаря удачной операции и умелому лечению Хельмиг не только уже был вне опасности, но и шел на поправку.

Я присел около кровати и передал ему газеты и журналы, которые принес с собой. Казалось, это его очень порадовало. Он подал костлявую руку и поблагодарил. На вопрос, что заставило его написать мне, Хельмиг растерянно заморгал, погладил одеяло и ответил, что он совсем одинок, друзья о нем забыли, а почему, не понимает. Он несколько раз им писал, но ответа не получил. Неужели он теперь никому не нужен? В конце Хельмиг тоскливо спросил: «Что с ними происходит?»

Я сказал, что давно не видел его знакомых. Где они? Я очень занят, на собрания иностранных техников ходит только Шервиц, и тот просил извинить, что не может побывать в больнице, потому что уезжает в долгую служебную командировку.

Хельмиг ничего не сказал. В его молчании я слышал много вопросов, которые он не отваживался мне задать. Мучительная неуверенность отражалась на его исхудавшем лице. Вероятно, он думал о Хельми.

Я не знал, о чем говорить, и чувствовал себя скованно. Неожиданно Хельмиг нарушил тягостное молчание и спросил, могу ли я для него кое-что сделать. Я кивнул, и тогда он попросил, чтобы я передал управдому квартирную плату за Хельми Карлсон. Наши глаза встретились — он, наверно, заметил мое удивление. Я поинтересовался, почему именно он заботится о том, чтобы было заплачено за квартиру Хельми. По-своему поняв мое удивление, Хельмиг пояснил:

— Госпожа Хельми сейчас в отъезде и забыла заплатить за квартиру. Она навестила меня перед отъездом и оставила деньги с просьбой их послать (удивительная последовательность: сначала забыла заплатить, потом его навестила и оставила ему деньги… Хельмиг явно теряет покой, запутывается, у него не выдерживают нервы…).

— Совсем об этом забыл, — поспешно продолжал больной. — Приходится рассчитывать на вашу любезность. Буду весьма обязан, если вы принесете или пошлете подтверждение…

Я спросил (это было совершенно логично и не могло вызвать подозрения), куда уехала Хельми и надолго ли? Он уклончиво ответил, что она отправилась к родственникам, а на сколько, ему неизвестно.

— В Швецию? — задал я еще вопрос.

— Да, да, в Швецию, — ответил Хельмиг и отвернулся.

Вряд ли мое любопытство пришлось ему по вкусу, но я успокаивал себя тем, что он его не замечает, и продолжал выспрашивать дальше. Вероятно, я все-таки перестарался, потому что Хельмиг неожиданно сказал:

— Почему вы об этом спрашиваете? — и его подозрительный взгляд дал мне понять, что он начинает сомневаться в моей искренности.

— Успокойтесь, доктор, — заметил я самым спокойным, обычным тоном, — неужели вы меня ревнуете? Я интересуюсь из вежливости: ведь все-таки я знал госпожу Хельми.

Едва произнес я эти слова, как понял свою ошибку. Хельмиг впялил в меня взгляд, приподнялся на кровати, облизал сухие губы и прохрипел:

— Как вы сказали? Что ее знали? Вы говорите в прошедшем времени? А теперь? Теперь уже не знаете?

Чтобы скрыть замешательство, я хлопнул в ладоши и рассмеялся:

— Не ловите меня на слове! Ведь вы сами сказали, что в настоящее время Хельми нет.

Хельмиг молчал — это было тяжелое молчание, полное скрытых мыслей, — затем тихо произнес:

— Какой мерзавец! Теперь я беспомощный калека.

— Будьте уверены, он от наказания не уйдет, — поспешно заверил я и опять, наверно, чересчур поспешно, потому что Хельмиг снова смерил меня недоверчивым, подозрительным взглядом.

— Вы так думаете? — переспросил он. — Но для начала ведь надо узнать, кто он?

— Конечно, — ответил я и стал собираться домой. Хельмиг попросил меня задержаться. Затем сказал, глядя прямо в глаза:

— Как это надо понимать?

— Как хотите, доктор, — равнодушно ответил я.

— Так этого человека уже схватили?

— Пока нет, — мягко произнес я, стараясь вызвать его доверие.

— …но уже известно, кто он? — его голос едва заметно задрожал.

Вместо ответа я пожал плечами, поднялся, пожелал Хельмигу скорейшего выздоровления и ушел, оставив его в полной растерянности.

Из больницы я направился прямо к Курилову и все слово в слово ему рассказал. Он внимательно выслушал и заметил:

— Особым мастерством не блеснули. Человек, который лежит целыми неделями, очень внимателен к каждому слову, особенно если он к тому же и член тайной группы. Не волнуйтесь, вы ничего не испортили: он теперь чувствует себя, как на иголках и будет сговорчивее. На следующей неделе с ним побеседуем.

Ошибаться может и следователь. Курилову пришлось заняться Хельмигом уже через два дня. Из больницы сообщили, что состояние больного резко ухудшилось, и это произошло при странных обстоятельствах. Курилов немедленно приехал в больницу.

— У пациента появились симптомы отравления, — сообщил врач.

— Откуда он мог получить яд?

— Вероятнее всего, были отравлены шоколадные конфеты, которые ему вчера пришли по почте, — сказал врач, указывая на красивую коробку в руках медсестры. Курилов открыл коробку, посмотрел, кто и когда изготовил конфеты, в то время как врач продолжал: — Пятнадцать конфет мы передали в лабораторию, ответ будет не позже чем через два часа. Для спасения жизни пациента сделано все, что в наших силах. Есть признаки отравления мышьяком…

Старшая сестра рассказала, что вчера после обеда Хельмигу пришла по почте посылка. Кроме конфет, в ней был конверт с запиской; пациент ее прочитал, успокоенно кивнул головой и спрятал в тумбочку. Ночью Хельмиг начал стонать, его рвало, он потерял сознание. Врач нашел отравление и принял необходимые меры.

Сестра уже приготовила пальцы, чтобы пересчитать эти меры, но Курилов ее прервал:

— Где это письмо?

Сестра открыла ящик стола и подала Филиппу Филипповичу конверт. Это была визитная карточка доктора, инженера Бертрама Редерера — немецкого эксперта, который работал в Ленинградском институте «Химпроект». На листке заглавными буквами было написано дружеское приветствие с пожеланием хорошего аппетита и скорейшего выздоровления.

Вскоре пришел результат химического анализа. Предположение врача подтвердилось: конфеты содержали сильную дозу мышьяка…

Что же касается доктора Редерера, то выяснилось что никакой посылки Хельмигу он не отправлял. Кто-то просто использовал его визитную карточку, а надпись на ней и на конверте была сделана рукой, которая лишь плохо скопировала его почерк. Он, конечно, знал Хельмига, но встречался с ним лишь случайно. Значит, истинного отправителя посылки, который снова пытался устранить Хельмига, нужно было искать среди представителей шпионской группы, для которых он стал неугодным. Искать среди тех, кто еще оставался на свободе… Блохин-Крюгер, Лотнер или Бушер? А может, кто-то еще, кого до сих пор не удалось обнаружить?

Над всем этим размышляли те, для кого подобные головоломки были профессиональной обязанностью. А я лишь беспокоил своего друга Филиппа Филипповича бесконечными телефонными звонками: уже нашли отравителя? Или: не послал ли вам Блохин открытку с обратным адресом?

Курилов сносил мои остроты с невероятным терпением. Спустя несколько дней ветер утих, мои паруса беспомощно повисли.

— У вас есть время, остряк? — спросил Курилов по телефону. — Есть? Так приходите, поговорим.

Любопытство погнало меня к моему другу. Он приветствовал меня обычной улыбкой, предложил крепкого чаю, сигареты, болтал со мной о погоде, о яровизации пшеницы, о попытках скрестить на Кавказе мандарины и лимоны. Меня грызло нетерпение, но я невозмутимо кивал головой, слушая его. Наконец Курилов спросил, как сказать по-чешски: «вылезть из кожи…» Я подбросил одно неудобопроизносимое слово. И только когда Филипп Филиппович меня достаточно зарядил, он рассмеялся, и приступил к делу. Вот что выяснилось.

После отравления Хельмиг быстро пришел в себя, и врачи не возражали против его допроса. Он сидел на кровати и не был особенно удивлен, когда в палате появился Курилов.

— Я ожидал, что заинтересуются, кто посылает мне отравленные лакомства, — взволнованно произнес Хельмиг.

— У вас и на самом деле незавидные друзья. Ведь они хуже, чем волки, — начал Курилов.

Хельмиг глубоко вздохнул и сделал вид, что не понимает, о каких друзьях идет речь.

— Не надо притворяться, — строго сказал Курилов. — Я так же хорошо, как и вы, знаю, что вы уже вторично были на волоске от смерти, которую вам готовят ваши компаньоны. Ваша жизнь в опасности, и было бы неразумно запираться. Вас не успели вылечить от предательской пули, как они уже хотели послать вас на тот свет иным путем. Отвечайте: кто стрелял вам в спину первый раз и кого вы подозреваете во второй попытке убийства?

Хельмиг невольно огляделся по сторонам и пробормотал нечто невразумительное. Но Филипп Филиппович настаивал:

— Я задаю совершенно ясный вопрос и жду разумного ответа.

— Не знаю, в самом деле не знаю, что и сказать, — нерешительно проговорил Хельмиг.

— Скажите все. Только таким образом вы можете найти выход из вашего безнадежного положения, — твердо сказал Курилов.

Хельмиг беспокойно перебирал пальцами одеяло. Куда девалась его самоуверенность! Глаза в глубоких впадинах напоминали взгляд загнанного зверя. Они как бы говорили: западня захлопнулась. Как выбраться? Ведь должен же быть какой-нибудь выход!

Курилов встал, прошелся по комнате, давая Хельмигу время подумать. Потом положил руку на спинку кровати и сказал:

— Понимаю: вам тяжело рассказывать о своих связях с Блохиным, Купфером, Шеллнером, фон Лотнером, Эрной Боргерт, Эрхардом Бушером. Хорошо, не рассказывайте. Но я не уйду отсюда до тех пор, пока вы не ответите на вопрос, который касается Хельми Карлсон…

При упоминании этого имени Хельмиг прямо подскочил на кровати, глаза его наполнились ужасом:

— Что… Что с Хельми?

— Об этом позднее, — сурово сказал Филипп Филиппович.

Понимая, что «они» знают если не все, то во всяком случае достаточно много, Хельмиг предпринял последнюю отчаянную попытку. Он выпрямился.

— Кто дал вам право так со мной разговаривать? Вы допрашиваете меня, как преступника. Я — гражданин немецкого рейха, работаю у вас в СССР на основании договора, одобренного центральными инстанциями…

— Договор отставим в сторону, — резко прервал Курилов, — в нем ничего не говорится о заданиях, которые вы у нас выполняли. К ним больше подходят совсем иные документы.

— Я отказываюсь отвечать. Мое состояние…

— Это решит врач, — сказал Курилов и позвонил. Пришел врач и констатировал, что больной вполне может и слушать, и отвечать и что дальнейший допрос не ухудшит его состояния.

— Я свободный человек, а не преступник, — продолжал защищаться Хельмиг.

— Ну, что ж, тогда не остается ничего иного, как арестовать вас и отправить в тюремную больницу, — решительно заявил Курилов и спросил у врача, вынесет ли Хельмиг это «путешествие».

Врач подтвердил: вынесет и добавил, что через неделю больного вообще можно выписать из больницы.

— На каком основании вы хотите меня арестовать? — напустился Хельмиг на Курилова, но в его голосе уже чувствовался страх. Он вел себя вызывающе и тем не менее надеялся, что не все потеряно.

— На основании шпионской деятельности в пользу третьего рейха.

— Это еще нужно доказать! Я обращусь за помощью к нашему консулу, и вы ответите за насилие над иностранным гражданином, — снова взорвался Хельмиг.

— Господин консул не сможет помешать расследованию, об этом вы бы должны знать… Разумеется, мы сообщим, что он может не ждать вас на очередном «пивном» вечере, поскольку вы арестованы, — спокойно сказал Курилов.

Врач спросил, нужно ли подготовиться к отправке в тюремную больницу, и когда Курилов кивнул, удалился.

Хельмиг затих, губы у него задрожали, веки задергались, он закрыл лицо ладонями. Через несколько мгновений, словно приняв решение, резко оторвал руки и тоскливо проговорил:

— Господин Курилов…

Филипп Филиппович обернулся и молча посмотрел на Хельмига. Во взгляде Курилова не было ни ненависти, ни угрозы — только спокойствие и уверенность. Тогда Хельмиг решился:

— Господин Курилов, не мог бы я все-таки остаться здесь?

— Не исключаю такой возможности. Но при одном условии — вы должны ответить на мои вопросы.

— Что вы хотите знать? — тихо спросил Хельмиг.

— Почему, куда и с чем уехала Хельми Карлсон?

Хельмиг тяжело вздохнул, вытер лоб рукой и не без колебаний начал:

— Хельми — моя приятельница, вы, очевидно, понимаете, мне не хотелось бы ей повредить…

— Заверяю вас: что бы вы о ней ни сказали, ей это никак не повредит.

Хельмиг радостно воскликнул:

— Так она уже в Финляндии?

— А у вас были основания в этом сомневаться?

— В известной мере, да, — признался Хельмиг.

— Говорите точнее, — настаивал Курилов.

— У нее не было выездной визы…

— Она хотела перейти границу нелегально? Хельмиг кивнул.

— Почему же она избрала незаконный способ? Ведь у нее был шведский паспорт, она вполне могла попросить визу на выезд из СССР.

— У нее были свои основания, — сказал Хельмиг и, помолчав, добавил: — она хотела избежать таможенного осмотра на границе.

— Что же она везла контрабандой?

— Драгоценности, — вынужден был признаться Хельмиг.

— Те, что без ведома Блохина вы присвоили в тайнике лесного сарая в Лобанове? — быстро спросил Курилов.

Хельмиг во всю раскрыл рот, его лицо снова выражало ужас, он хрипло спросил:

— Кто вам это сказал?..

Курилов усмехнулся.

— Вы слишком любопытны, Хельмиг. Достаточно и того, что об этом знаем мы… А теперь вспомните все, обдумайте каждое слово, от этого очень много зависит: кто, кроме вас, знал о поездке Карлсон?

— Думаю, что никто.

— Вы или ошибаетесь, или не говорите правды.

— Никому я даже словом не обмолвился. Это и понятно, ведь… — и Хельмиг сник.

— Понимаю: вы хотели тайно увезти драгоценности, на которые зарились и другие. Но они тоже не спали…

— Боже, боже, что вы говорите?

— Бог с этими делами не имеет ничего общего, — сказал Курилов и добавил: — кто вас тут еще навещал?

Хельмиг не отвечал. Он протянул к Курилову трясущуюся руку и умоляюще сказал:

— Пожалуйста, прошу вас, ответьте: удалось Хельми добраться до Финляндии?

— Не удалось.

— Что же с ней случилось? Скажите, пожалуйста, скажите…

— Плохое случилось, очень плохое. Хельмиг прошептал:

— Она арестована?

Курилов мотнул головой и просто сказал:

— Случилось нечто худшее — она мертва.

— Это неправда, нет, нет, это не может быть правдой! — отчаянно воскликнул Хельмиг и замахал руками.

Курилов молча вынул из портфеля медицинское заключение о смерти. Хельмиг впился в него глазами, дотом закрыл лицо и простонал:

— Я… Я в этом виноват!

Через несколько минут он выпрямился и прохрипел:

— Кто ее убил? Или… застрелили при переходе границы?

— Она была убита и ограблена в поезде.

— В поезде? Ах, мерзавцы…

— Кто именно? — прервал его Курилов. — Назовите их!

— Блохин, только Блохин мог это сделать, — казалось, Хельмиг вот-вот заплачет.

— Послушайте, Хельмиг, вы бы сделали доброе дело, если бы сказали все. Сам Блохин не мог совершить этого убийства. У него должны быть помощники.

Лицо Хельмига исказилось болезненной гримасой. Он начал сквозь зубы, а потом дошел до истерики:

— Негодяи, они хотят моей крови, потому что я умнее их… Ха-ха-ха… Я плюю на третий рейх, слышите? Эти головорезы собирались меня убить, как собаку… Да, да, потому что я хотел жить, как человек. Скажу вам, скажу откровенно… У меня в Мюнхене есть брат. Он служил в банке и состоял в руководстве одной из организаций социал-демократической партии. Я никогда не занимался политической деятельностью — зачем, к чему? Брат по глупости или по легкомыслию недооценил силы нацистов и активно против них выступил. Его арестовали. Не будь этого, они бы меня никогда не завербовали. Что мне оставалось делать? На одном из вечеров в нашем консульстве мне передали письмо моего брата Эрнста. Он с мольбой писал о том, что я могу вызволить его из беды, если соглашусь на условия господина, передавшего письмо. Если я отвергну эти условия, дорогой ценой заплатит он, его семья, возможно, и наш старый отец, потому что в рейхе знают о выступлениях брата против нового порядка. Если я их приму, то и мне на родине будет обеспечено безбедное будущее. Брат пришел к выводу, что национал-социалисты завоевали большинство немецкого народа и превратят Германию в цветущую великую державу. Долго я колебался и все-таки под давлением семейных привязанностей согласился, принял условия и продал душу дьяволу. Брата, правда, выпустили из тюрьмы, но меня… меня взяли за горло. Вот так… Вот так всё и было…

Хельмиг прерывисто дышал, кашлял, хрипел. Курилов слушал с напряженным вниманием. Он подал ему стакан воды. Хельмиг выпил и немного спокойнее, хотя по-прежнему волнуясь, продолжал:

— Я говорю вам об этом без свидетелей. Значит, потом могу отказаться от своих слов, и никто ничего не докажет… Не кивайте так головой, это меня раздражает… Если вы говорите правду и Хельми действительно мертва, то для меня игра проиграна. Да, я нашел тайник под сараем. Блохин никогда о нем не говорил, а потом, когда я узнал о драгоценностях, тщательно их охранял. Это меня и разожгло. К тому же именно тогда я понял, что он работает на кого-то еще. Иначе откуда у него столько английских денег? Драгоценностей в подвале было много! Говорят: украсть у грабителя — значит, списать половину своих грехов. Вот я и решил, что драгоценности, взятые в подвале, не очень отяготят мою совесть. Зато они вполне смогут обеспечить приличное существование в какой-нибудь стране. Вы можете сказать, что тем самым я бросил брата с семьей к дьяволу. Ошибка, большая ошибка. Браг со всей семьей и отцом живет сейчас в Швейцарии, он писал из Цюриха, письмо у меня на квартире. Выехать из Мюнхена ему помогли старые связи. Немецкий государственный банк имеет в Цюрихе свою клиентуру, и дальновидные акционеры безукоризненно «арийского» происхождения используют любой случай, чтобы перевести туда свои капиталы. Возможно, им и там понадобились надежные люди — выбор пал на моего брата. Он теперь уже в безопасности, а я должен трястись от страха, ожидая, что однажды защелкнется замок и я окажусь в клетке. Сокровища, спрятанные в лесном сарае, были для меня как дар небес; я увидел в них руку судьбы: иди, возьми и уезжай!

— Гм, — отозвался Курилов, — а вам не пришло в голову обратиться к нам? Это был бы честный поступок человека, который утверждает, что ненавидит гитлеровцев и служит им только по принуждению. Вы бы облегчили свою вину, с вами бы ничего не случилось, вы могли спокойно продолжать у нас работу. Но для вас важнее были драгоценные камни и золото, которые, между прочим, принадлежат нашему государству. Вот так! И вы захотели с их помощью обеспечить безбедную жизнь за границей. Вы ведь сами об этом сказали, не правда ли?

Хельмиг заморгал глазами, мотнул головой и, не отвечая на вопрос Курилова, тихо продолжал:

— Я медлил с отъездом и влип в историю с этой проклятой охотой. Ведь мне было приказано завязывать знакомства с представителями разных национальностей, входить в их общество, поэтому я и поехал с вашими друзьями… Но я не предполагал, что вы меня повезете в Лобаново, а о том, чтобы я не ездил, меня предупредили слишком поздно: письмо Купфера Хельми передала в машине. Это была роковая ошибка. Ночью появился Блохин, который дня за два до этого обнаружил, что в его складе недостает некоторых «мелочей». Он не ошибся и шел ко мне наверняка. Дело в том, что в подвале под лесным сараем я курил сигару и бросил от нее этикетку. Это меня и выдало — никто из нашей группы, кроме меня, не курил сигар «Шиммельпфенниг». Блохин, угрожая, требовал, чтобы я вернул взятые мной драгоценности, но и я пригрозил выдать его за сотрудничество с англичанами. Такой грех можно искупить только смертью. Блохин слишком хорошо знал, что его ожидает, и предложил пойти на мировую: за мое молчание он соглашался отдать половину драгоценностей, взятых мною. Я сказал, что подумаю до утра. Дальше вы знаете, утром свидание не состоялось, вместо него Блохин послал свинцовое поздравление, которое едва не свело меня в могилу. По вполне понятным причинам я и словом не обмолвился о том, что знаю, кто в меня стрелял…

Хельмиг ненадолго замолчал, облизал пересохшие губы и, выпив воды, продолжал:

— Я был столь неосторожен, что оставил эти драгоценности в своей квартире. Правда, я их хорошо запрятал, но вы знаете наших людей: они найдут иголку в стоге сена. Когда я в больнице пришел в себя, моей первой заботой было увезти клад. Благодаря любезности здешнего персонала мне удалось связаться с Хельми, которой я это и поручил. Однако неожиданно у меня появился фон Лотнер. В деятельности нашей группы…

— Вы имеете в виду разведывательную деятельность? — прервал его Курилов.

— Скажем так: информационную, это звучит лучше, не правда ли?

— Дело не в названии, а в сути, — быстро сказал Курилов. — Продолжайте!

Хельмиг нервно вытер пот на лбу, снова облизал высохшие губы:

— Фон Лотнер, как обычно, был краток. Он ради проформы поинтересовался состоянием моего здоровья и, не дождавшись ответа, обрушился на меня с бранью. Во-первых, я не подчинился приказу не ехать на охоту, во-вторых, присвоил клад, который следует передать рейху. Это, конечно, была наглая ложь, потому что тогда ночью Блохин вне себя от злости проговорился, что я украл его семейное и церковное имущество, которое ему удалось сохранить от Советов. А тут вдруг оказывается, что клад принадлежит немецкому рейху! Нет, сказал я, не считайте меня дурачком, господин Лотнер. Вы хотите сами вместе с Шеллнером присвоить драгоценности. Их в подвале еще осталось много, можете сами взять. Блохин, возможно, вас благословит на это святое дело. Лотнер проклял меня и ушел, не забыв пообещать со мной рассчитаться. О, в этом я не сомневался и решил, как только смогу, покинуть СССР, перебраться сначала в Финляндию, потом в Швецию.

Я очень боялся за драгоценности, Лотнер и Шеллнер вполне были способны выманить их у Хельми. Они не спускали с нее глаз, выследив, что она часто ко мне приходит. Однажды ее навестил Бушер. Он работает здесь, в Ленинграде, на судостроительном заводе. Я его знаю очень поверхностно… Придя к ней, он, между прочим, вел речь обо мне и предупредил, чтобы она со мной или самостоятельно ни в какие комбинации не входила, потому что я попал к Лотнеру в «черный список». Хельми это испугало, а я посоветовал ей потихоньку исчезнуть. Просить визу на выезд из СССР было бессмысленно, потому что на границе наверняка бы обнаружили драгоценности. Оставался лишь путь нелегальный. Ну, что ж, скажу вам и то, что у Хельми есть знакомые в Карелии и в Финляндии, в Хельсинки у нее сестра. Они должны были ей помочь. Конечно, это было рискованно, но в определенных ситуациях человек решается на все… Можно, я не буду продолжать? Мне бы не хотелось помочь ее друзьям познакомиться с окнами за решеткой… Курилов усмехнулся.

— Вы очень внимательны к своим помощникам.

— Спасибо за признание, — сказал Хельмиг. — До смерти себе не прощу, что я Хельми… подверг опасности! Она согласилась, тем более что дальнейшую жизнь мы решили продолжать вместе. Ее знакомство с Шервицем было лишь случайным эпизодом…

— Когда она разошлась с Шервицем? — быстро спросил Курилов.

— Сразу же после несчастного случая на охоте в Лобанове…

— Почему же так быстро? Ведь у нее были и другие любовники.

Хельмиг поколебался, прежде чем ответить:

— Я давно за ней ухаживал. Между нами была нежная дружба. Она поняла, что должна принадлежать мне.

— Но для этого требовался определенный повод? Лицо Хельмига стало напряженным.

— Не знаю, но так уж… — вынужденно начал он и остановился на полуфразе.

— Послушайте, Хельмиг, ведь мы кое-что знаем, как вы, очевидно, заметили…

— Что? — залпом выкрикнул Хельмиг.

Курилов усмехнулся, но тотчас же посерьезнел и коротко сказал:

— Как обстояли дела с той пряжкой? Хельмиг вздохнул:

— Ах, да, та пряжка! Вы удивляетесь, что Хельми не хотела предать Блохина. Но ведь тем самым она выдала бы и меня. Шервиц вел себя с ней так грубо, хотел овладеть ею насильно. Она начала его ненавидеть… — И совсем тихо добавил: — Она спасла меня… И меня, только меня и любила…

— Ну, а все-таки, как с пряжкой? — Курилов ждал ответа, но Хельмиг, охваченный своими чувствами, добавил:

— Да, мы хотели в Швеции пожениться! Хотели, хотели… — повторил он почти шепотом и уронил голову.

В палате наступила тишина. Курилов постучал пальцами по столу, спросил:

— Это все, что вы хотели мне сказать? Хельмиг молча кивнул.

— Этого недостаточно, чтобы найти убийцу Хельми, — заявил Курилов. — Нужны подробности ее сборов в дорогу…

Хельмиг рассказал, что при своем последнем посещении Хельми встретила у больницы Бушера. Но он не Хельмига навещал, как она предполагала, а лишь следил за ней. Когда Хельми в день отъезда пришла попрощаться, она была очень нервной, не могла отделаться от впечатления, что за ней кто-то постоянно следит. Покупала билет — к кассе протиснулся незнакомый мужчина, чтобы услышать, куда она едет. Хельмиг ей посоветовал при этих обстоятельствах купить билет на следующий день. Но и это не помогло. Драгоценности у нее были в ручном чемоданчике. Хельмиг снова не захотел сказать, куда направлялась Хельми и кто должен был ей помочь перейти нелегально финскую границу.

— Поискам убийцы это все равно не поможет, — решительно сказал он, — а зачем мне выдавать человека, который хотел нам помочь? Мои «коллеги» его не знают, следовательно, нет опасности, что он им поможет как-то улизнуть от ответственности.

Курилов не стал настаивать. Предупредив Хельмига, чтобы тот без ведома врача не принимал никаких посылок, он пожелал ему быстрейшего выздоровления и ушел. В рассказе Хельмига его больше всего заинтересовало то, что Хельми преследовал Бушер. О его причастности к группе по конспиративным причинам не знали остальные ее члены. Это был «человек в тени», темная лошадка.

Проверить алиби Бушера было делом нескольких часов. Он действительно рыбачил на реке Волхов, около плотины, там вода не замерзает даже в декабре. Но это было за два дня до убийства Хельми. Он попросил своего знакомого Бориса Калугина, который работал на электростанции, раздобыть живца на щуку. Вместе с Калугиным выбрал у реки местечко, немного там побыл, а потом заявил, что пойдет ловить в другое место. Калугин вернулся на электростанцию, нимало не заботясь о том, куда пошел Бушер. Вероятнее всего, он в тот же день и уехал, потому что к Калугину не пришел, а ночевать мог только у него. Калугин добавил, что ведро с живцами, которых у него просил Бушер, он на другой день нашел на берегу, и рыбки уже уснули.

Стало ясно, что поездка на Волхов представляла лишь попытку на всякий случай иметь алиби. Установить, куда же Бушер уехал со станции Волховстрой, не удалось, но для Курилова этого было достаточно, чтобы Бушера снова пригласили в отделение милиции.

Бушер явился и, нервничая, спросил, когда прекратятся издевательства. На этот раз в комнате был лишь один инспектор. Он весело улыбался, словно собираясь пошутить, потом сказал:

— И мне не хотелось бы возвращаться к вашему делу, но вы сами вынудили своими неточными показаниями. — И прежде чем Бушер смог возразить, инспектор продолжал строго официально: — В прошлый раз вы утверждали, что не могли быть причиной дорожного происшествия. Однако нам удалось установить, что в упомянутый день вас уже не было на реке Волхов. Ваш знакомый Борис Калугин показал, что он дал вам живцов пятого января, значит, вы или ошиблись, или пытались под выдуманным предлогом уйти от ответственности за дорожное происшествие.

Бушер привстал, наклонился вперед и забурчал:

— Я вам уже сказал: ни о каком происшествии не имею понятия. Мотоцикл стоял в гараже, а где я в тот или другой день был — мое дело.

— Ошибаетесь, — спокойно ответил инспектор. — До тех пор, пока не будет с абсолютной точностью установлено, где вы находились в день происшествия, с вас не снимается подозрение в том, что вы тяжело ранили гражданку Веру Сафронову.

— Сколько раз вам нужно говорить: мотоцикл стоял в гараже, — зло процедил Бушер.

— Одних ваших слов недостаточно. Кто может их подтвердить?

Бушер задумался, потом пробурчал:

— Гараж находится в одном из помещений пустого склада, ключ есть только у меня.

— Кто же все-таки может подтвердить ваши слова? — настаивал инспектор.

— Никто. Вам должно быть достаточно и моих слов, — заявил Бушер.

Инспектор отрицательно покачал головой и сухо возразил:

— Я же вам сказал: этого недостаточно. Вы должны доказать, где были в тот день, иначе я вынужден вас задержать… Вы бросили свою жертву и уехали, стремясь уйти от ответственности. В таком случае вам нечего рассчитывать на снисхождение. Последний раз спрашиваю: можете доказать, что в тот день вы были в другом месте?

Бушер снова покраснел, его лицо напряглось так, словно он поднимал тяжесть. Помолчав минуту, со вздохом сказал:

— Да, могу.

— Наконец-то, — явно облегченно сказал инспектор. — Не понимаю, почему вы этого не сделали сразу. И неприятностей было бы меньше. Но предупреждаю: вы должны говорить только правду.

— А как же иначе, — сказал Бушер. — В тот день, когда я собирался ловить на Волхове щук и окуней, была чертова погода. Поэтому я ушел с реки, сел на поезд и поехал дальше. У меня в Карелии есть знакомые, с которыми я вместе работал на монтаже. Они меня давно звали на подледную рыбалку. Вам не понять, господин инспектор, что такое рыбацкая страсть. Она и погнала меня в Карелию.

Инспектор сказал, что очень даже хорошо понимает. Бушер продолжал:

— Вот я и поехал из Волховстроя в Петрозаводск. Но и здесь погода стояла не лучше, хотя мне удалось посидеть на льду одной ламбы. Клев был плохой, и я решил вернуться в Ленинград… Это все.

Инспектор помолчал, словно бы размышляя о его словах, потом спросил:

— А может кто-нибудь подтвердить, что все обстояло именно так, как вы говорите?

— Билета у меня уже нет: не мог же я предполагать, что он еще потребуется. У озера меня видели местные, которых я не знаю, а ночь на обратном пути я, понятно, проспал в поезде.

— И вы считаете это достаточным доказательством того, что шестого января по вашей вине не могло произойти дорожное происшествие? — спросил инспектор.

— Да.

— Вы нашли тех знакомых, которые вас звали в Карелию?

— Не нашел, их не было дома.

— Короче говоря, справедливость ваших слов опять никто не может подтвердить, — заметил инспектор. — Почему же в первый раз вы ничего не сказали о поездке в Карелию?

— Я считал это незначительной деталью.

— А иных причин у вас не было? — как бы между прочим спросил инспектор.

Бушер съежился и хрипло переспросил:

— Что вы имеете в виду?

— Ничего особенного, просто профессиональное любопытство, — усмехнулся инспектор.

Бушер, который плохо владел собой, облегченно вздохнул, и на его широком лице также появилась улыбка. Листая бумаги, лежавшие перед ним на столе, инспектор продолжал:

— Хоть ваше объяснение совершенно недостаточно, тем не менее я его запротоколирую. Но вот что непонятно: в описании вашей личности сказано, что у вас густые русые волосы, однако вы острижены наголо. Почему?

Бушер погладил рукой голову и попытался улыбнуться:

— Это смешно, но я держал пари, и — нет волос!

— Любопытно, я не знал, что немцы любят пари, как англичане…

— Именно с англичанином я и поспорил, — с готовностью ухватился за эту мысль Бушер.

— Не с тем ли мистером Горвардом, пароход, которого сейчас стоит в порту и который из-за своей любви к пари вступает в конфликт с общественным порядком? — спросил инспектор.

— Вы его знаете? — удивился Бушер.

— А как же? Это ведь он заключил пари, что в полдень поедет по Невскому в детской коляске лишь с цилиндром на голове, с шарфом на шее, а на бедрах будет только повязка с надписью: «Любимец женщин». Вы с ним держали пари?

— Нет, я его знаю только со слов других, — уклончиво ответил Бушер.

— Тогда с другим англичанином? — настаивал инспектор.

— Да, с другим.

— Вы проиграли или выиграли?

— Выиграл. Но почему вас это интересует? Опять профессиональное любопытство?

— Совершенно верно. Я это тоже запишу в протокол — ведь свидетели помнят вас с шевелюрой.

Инспектор направился к пишущей машинке и зарядил ее четырьмя листами с копиркой, а когда начал стучать, было видно, что он в этом деле не мастак. Достучав предложение, он перечитал его вслух и глянул на Бушера. Тот заметно нервничал. Протоколу не было видно конца, вдобавок ко всему кончились сигареты.

— Ничего, — спокойно сказал инспектор. — Не надо дымить, как труба… Почему вы так нервничаете?

— Из-за ваших бесконечных вопросов, инспектор.

— Если у человека чиста совесть, никакие вопросы не могут вывести его из себя. Все в порядке… Только еще раз повторите, почему вы обрили голову?

— Я же вам уже сказал.

— Повторите!

По-прежнему нервничая, Бушер привел ту же причину, что и раньше, а когда речь дошла до человека, скоторым он заключил пари, инспектор попросил назвать его имя, профессию и адрес.

— Это вам ничего не даст, он рулевой на судне, которое ушло в море.

— Название судна?

— Не помню, — буркнул Бушер.

— Удивительно: заключаете пари с рулевым и не знаете, на каком судне он плавает. Ваше пари в высшей степени странное. Не могу отделаться от впечатления, что в нем есть что-то другое.

Бушер завертелся на стуле:

— Что именно?

Инспектор посмотрел на него испытующе, открыл ящик стола, вынул и положил на стол пакетик. Бушер внимательно следил за каждым его движением, хотя лицо его выражало равнодушие. Потом инспектор резко встал, раскрыл перед Бушером пакетик и помахал перед его глазами пучком русых волос.

— Вы спрашиваете, что именно? — загремел инспектор… — Это клок волос, найденный в руке убитой Хельми Карлсон!

Бушер вскочил со стула, и, прежде чем он мог что-то сказать, инспектор произнес решительным тоном:

— Я вас арестую по подозрению в убийстве, гражданин Эрхард Бушер.

— Я протестую… Вы с ума сошли, — зашипел Бушер, бросился на инспектора и сильным ударом сбил его на пол. Инспектор больше не шевелился. Бушер оглядел комнату, быстро открыл окно, которое вело во двор, и, не колеблясь, выпрыгнул из него.

Упав на землю, Бушер вскочил и, увидев, что его никто не заметил, размеренным шагом вышел на улицу. Здесь оглянулся и поспешил к трамвайной остановке.

Между тем с инспектором произошла удивительная перемена: когда Бушер выскочил из окна, он проворно встал, открыл дверь в соседнюю комнату и крикнул:

— Все шло как по маслу, а что у вас, товарищи?

— Колесин и Басов выполняют ваш приказ. Они стояли перед подъездом, сейчас преследуют Бушера.

— Хорошо. Остальные немедленно по местам: у дома, на вокзалах, шоссе, у гаража и двое — у немецкого консульства. Только эти двое могут забрать Бушера, если он, конечно, попытается скрыться в экстерриториальных «водах». Надо еще выяснить, у кого он может спрятаться. Будьте осторожны, он вооружен, ему терять нечего, он знает джиу-джитсу, руки у него, как клещи. Теперь уж нет ни малейшего сомнения в том, что он убил Карлсон. Задачи ясны?

Все поспешно разошлись, и «инспектор милиции» — в действительности это был сотрудник органов госбезопасности Котов — связался с Куриловым, сообщив результат допроса.

Над Ленинградом нависли тяжелые тучи. Сейчас они напоминали большие грязные перины, готовые вот-вот разорваться. Пошел снег, густые хлопья ложились на землю. Прохожие спешили, наклонив голову, чтобы предохранить лицо от снега. Между ними плелся и Бушер. Он доехал до конечной остановки трамвая на окраине города — Лесное, дальше пошел пешком. У маленького домика остановился, оглянулся, открыл ворота и вошел в сад.

Улица была пустынной, и Колесин с Басовым, которые преследовали Бушера, не могли незаметно приблизиться к домику. Поэтому они остановились поодаль и держали дом под наблюдением. Потом Басов решил пройти улицу между заборами и осмотреть домик с задней стороны. Так как ничего подозрительного не было, Колесин отправился к ближайшему телефону-автомату, позвонил и спросил, что делать дальше. На том конце провода пришли в неистовство.

— Немедленно обыщите дом! Только вряд ли вы там найдете Бушера. Неужели он будет сидеть и вас ждать? Наверно, уже улизнул…

Так оно и случилось. В домике жил электротехник судостроительного завода Меркулов, который знал Бушера. Он тоже любил рыбалку и несколько раз выезжал с ним на Невские пороги за лососем. Меркулова дома не было, он возвращался с работы обычно к вечеру. Его жена на вопрос о Бушере засмеялась и сказала:

— Это вы про того немца, что был здесь после обеда? Так он лишь на минутку заскочил. Я знаю только, что он работает там же, где и муж. Бывал у нас несколько раз, они ездили с мужем на рыбалку. Он оставлял тут в чулане какие-то рыбацкие снасти и чемоданчик. Сегодня за ними и приходил. Как вышел, спрашиваете? Да, наверно, черным ходом… И что это он вас так интересует? Он очень вежливый человек, только любит выпить.

Значит, Бушер догадался, что за ним следят, и выбрал домик, чтобы избавиться от преследователей. Это ему и удалось.

С кислыми лицами, ожидая нагоняя, предстали Колесин и Басов перед своим начальником. Он сказал:

— Это было ваше первое самостоятельное задание, и вы с ним не справились. Придется прикрепить вас к кому-нибудь поопытнее. Юридический факультет да месячная практика — этого маловато, чтобы работать самостоятельно. Можете идти!

Курилов, который обо всем мне рассказал, был, естественно, не в лучшем настроении. Бушер исчез. На вокзалах его не видели, ни к кому из своих знакомых он не заходил, словно сквозь землю провалился. Каким образом он удрал из Ленинграда, удалось выяснить только спустя три дня. Оказалось, что с помощью ледоколов на Неве, Ладоге и Свири до сих пор поддерживается судоходное движение. Этого-то и не учли.

Курилов пригласил к себе Меркулова и подробно выпытал у него, как и куда они ездили с Бушером на лососей. Он лишь сделал вид, что внимательно слушает, а когда Меркулов слишком разошелся, прервал его вопросом, где сейчас находится его моторка — на воде или на берегу.

— На воде, привязана в Калашниковском затоне, — ответил Меркулов. — Езжу рыбачить каждое воскресенье. Благо больших морозов еще не было.

Курилов позвал одного из своих помощников и приказал:

— Возьмите машину и с этим товарищем поезжайте посмотреть его моторную лодку. Впрочем, я бы очень удивился, если бы вы ее там нашли!

Лодка и впрямь исчезла, и все свидетельствовало о том, что ее угнал Бушер. Он ведь точно знал, где она находится, где спрятаны ключи от замка. Быстро и точно все рассчитал. Предположив, что его будут ждать на вокзалах и на шоссе, он избрал моторную лодку и реку. Оказалось, что даже в своей квартире Бушер успел побывать раньше, чем представители госбезопасности. Он приехал на машине и незаметно прошел через соседний ресторан, черный ход которого вел во двор дома, где жил Бушер. Он был постоянным посетителем ресторана, и никого не удивило, что он прошел с двумя чемоданами. Машину, на которой приехал, он угнал от одного дома, где ее оставил известный ленинградский композитор, рассеянность которого вошла в пословицу. На берегу Бушер машину не бросил, а чтобы замести следы, подогнал ее к спортплощадке.

Когда все это стало ясно, начались усиленные поиски моторной лодки. Путь, который избрал Бушер, мог вести только по рекам и озерам, не скованным льдом и еще открытым для плавания. Было почти исключено, что он отважился выплыть в открытое море Финским заливом. Там бы его задержали пограничные корабли. Поиски велись по Неве и Ладожскому озеру. Однако меркуловская моторка исчезла бесследно.

— Может быть, он ее где-нибудь затопил? Это ведь совсем нетрудно: стоит только открыть кингстон, лодка через минуту пойдет ко дну, как утюг, — высказал предположение Котов при разговоре с Куриловым.

— Допускаю такую возможность. Тем более надо усилить поиски в незамерзших водах.

Однако и они ни к чему не привели. Меркуловскую лодку не нашли.

Она не была затоплена, как предполагал Котов. Она находилась в сарае на западном берегу Онежского озера в маленьком поселке Корнаволок. Ее помогли найти рыбаки, промышлявшие в устье Свири. Они сказали:

— Вы ищете моторную лодку с зеленой палубой и белой кабинкой? Может быть, это ее вчера вытаскивали на берег у Паволайненов в Корнаволоке? Такой мы там никогда не видели.

Сотрудники госбезопасности поблагодарили рыбаков и отправились в Корнаволок. Лодка действительно была у Паволайнена. Почему она оказалась в сарае и откуда вообще здесь очутилась? Очень просто; хозяин оставил ее здесь на зиму.

— Так делают многие владельцы. Этот только приехал поздновато, — рассказывал Паволайнен. — Он снял у нас комнату на следующее лето, хочет здесь провести отпуск и порыбачить. Весной лодку спустим на воду. Я довез его до Петрозаводска, а потом ночью вернулся. Он говорил, что его прадед родился в Швеции и потому у него такое странное имя. Вот и адрес оставил…

На кусочке бумаги стояло: Карл Скелен, Петрозаводск, Вокзальная, дом 58.

Адрес, очевидно, был фальшивым. Следователь его тем не менее записал и спросил, были ли у этого Скелена какие-нибудь чемоданы. Паволайнен хорошо помнил, что было два чемодана, в Петрозаводском порту он сел с ними в дрожки. Их номера он не запомнил, но зато так подробно описал извозчика, что его удалось быстро найти. Ответ был коротким и ясным: пассажир велел отвезти его со своими чемоданами на вокзал, за всю дорогу не произнес ни одного слова, потом заплатил — только его и видели.

Допросили на вокзале почти всех железнодорожников, которые так или иначе связаны с пассажирами, но никто Бушера не помнил. Наконец один носильщик вспомнил, что он нес чемоданы человека с большой бритой головой к автобусу, который идет из Петрозаводска на Сямозеро и дальше.

Следы были найдены, по ним пошли. Сотрудники госбезопасности не оставили без внимания и такую, казалось бы, пустую вещь, как фальшивый адрес. Каково же было удивление, когда оказалось, что в названном доме действительно живет Карл Скелен и что он хорошо знает Бушера!

— Я работал в Ленинграде на судостроительном заводе, — рассказал он, — там и познакомился с Бушером. Потом он был в командировке у нас в Петрозаводске на строительстве судостроительного завода. У меня собственный домик, и Бушер, которому не нравилось жить в гостинице, переселился ко мне. Не знаю, интересно вам это или нет, но он часто и много пил, а в остальном был молодцом. Ему понравилось у нас, он еще провел здесь месячный отпуск, бродил с ружьем и удочкой по лесам и берегам озер. Иногда и я брал его с собой на рыбалку, мы забирались на моей моторке подальше, где много рыбы, но потом я зарекся брать его с собой. Однажды — было это в северном конце Онежского озера, неподалеку от Кондопоги, где достраивается огромный целлюлозно-бумажный комбинат, — мы встретились с какими-то немцами, занятыми монтажом. Они на двух моторках ехали рыбачить да и девиц с собой прихватили. Пилось, гулялось так, что стыдно и говорить! К счастью, Бушер со мной домой не поехал, отправился с немцами в Кондопогу, где задержался на несколько дней. Вернувшись в Петрозаводск, он сказал, что поедет с новыми приятелями рыбачить прямо у финской границы, во многих местах там проходит запретная полоса, рыбы должно быть много.

У органов госбезопасности, разумеется, был свой взгляд на рыбалку у финской границы, куда уже направились их представители. Кроме того, решили проверить, работают ли еще на комбинате в Кондопоге немецкие монтажники.

На берегу замерзшей реки сидел старик и разбирал рыбу, вытащенную из-подо льда. Казалось, он ни на что не обращал внимания и удивленно поднял голову, когда его окликнул плечистый высокий мужчина:

— Где Рауминен?

— Не знаю, я за ним не бегаю.

— Черти тебе застлали глаза, если ты меня не узнаешь, старый ворчун, — набросился мужчина на старика. Только теперь рыбак пристально посмотрел на пришедшего. — Знаешь ведь меня! Где шляется твой племянник? Мы же вчера договорились, что он будет меня ждать!

— А, господин Бушер, теперь узнаю. Чего это вы так? — сказал старик.

— Тише, не на базаре, замолчи и разыщи его, — прикрикнул Бушер.

— Хорошо, хорошо, минутку, — спокойно проговорил рыбак и не двинулся с места. Бушер немного подождал, а затем, видя, что старик по-прежнему разбирает рыбу, нагнулся и зашипел:

— Считаешь меня идиотом? Ты что, забыл наш уговор?

Старик встал, выпрямился, расправил плечи, помахал рыбой, которую держал в руке, и с усмешкой сказал:

— Ну, ты, парень, времена меняются. Что было, то сплыло… Скажу тебе по-дружески: оставь моего племянника! И не ищи его, он никуда тебя не поведет. Что он тебе наболтал, все выветрилось вместе с водкой, которой ты его спаивал. Кто знает, что у тебя на совести! Было дело, помогал я тебе, а теперь все. Иди своей дорогой, а нас забудь.

Бушер, казалось, не понимал, о чем говорил старик. Он стоял неподвижно, уставившись на рыбу, которой старик помахивал перед его носом. Но тут же его оцепенение прошло, широкое лицо и шея налились кровью, из горла вырвалось хриплое ругательство. Единым махом он очутился рядом со старым рыбаком, и прежде чем тот успел сообразить что к чему, его горло сжали сильные руки…

Все произошло так стремительно, что старик даже вскрикнуть не успел. Но Бушер, не рассчитав силы своего броска, поскользнулся, на мгновение оторвал руки от горла рыбака, забалансировал руками и, все-таки не удержавшись на ногах, упал. Вместе с ним свалился и старик. В ушах гудел пчелиный рой. Он поднялся на колени, схватил палку и хорошо рассчитанным движением ударил Бушера по голове.

— Тот вскрикнул и вытянулся на снегу. Увидев, что он не двигается, старый рыбак вытащил нож, отрезал от сетки кусок веревки и крепко связал ему руки и ноги.

— Вот мерзавец, хотел мне свернуть шею, как курчонку. Я тебе дам!

Больше ничего сказать не мог, слишком велико было потрясение. Он встал, сделал несколько шагов и уселся на перевернутую лодку. Тут к нему долетели голоса. Из дома бежали женщины, издалека раздавались крики мужчин. Рыбак только махнул рукой:

— Не хнычьте, бабы, видите, что я целый. Лучше помогите этого разбойника отнести в чулан.

Прибежал высокий молодой мужчина, племянник рыбака Ивар Рауминен:

— Что это за парень?

— Посмотри-ка, — предложил рыбак.

Ивар перевернул лежащего и, заглянув ему в лицо, отшатнулся:

— Перкеле… Да это тот немец, который вчера меня напоил.

— Он, он… Чудом меня не удушил, смотри… — На стариковском горле были видны красные полосы и царапины.

Ивар сплюнул:

— Негодяй! — Затем он повернулся к дяде: — Что с ним?

— Закроем его в чулан, ты бери лыжи и айда в сельсовет, пусть позвонят пограничникам. Там их и подожди, возвращайся вместе с ними.

Ивар пытался возражать, но старик предостерегающе поднял руку.

— Иди, говорю. Может, и меня уведут вместе с ним, но этот разбойник не должен пачкать нашу карельскую землю. Сначала помоги мне его отнести!

Бушера, который еще был без сознания, отнесли в чулан, положили на старые сети, и Ивар не мог отказать себе в удовольствии осмотреть его карманы. Из одного он вытащил автоматический пистолет, из другого — еще один, под пальто был пояс с патронами. Когда Ивар переворачивал Бушера, тот застонал, и молодой мужчина от него отскочил. Прежде чем уйти, он убедился, что заключенный крепко связан. На всякий случай крепче стянул веревку на руках и закрыл чулан. Затем он молча передал дяде найденное оружие и патроны, оделся, встал на лыжи и отправился в путь.

Старик подержал в руках пистолеты, осмотрел пояс с патронами и сел у окна. Тихо вошла жена, поставила на стол самовар и стаканы, положила руку на плечо мужа, сказала:

— Что поделаешь… И с таким волком ты хаживал! Ну, ну, не сердись, теперь ты его поймал, это главное!! Может, тебя еще похвалят…

Когда председатель сельсовета передал по телефону на погранзаставу сообщение Ивара, там не сразу поверили. Десятки людей уже два дня искали опасного убийцу и шпиона, не могли даже его малейшего следа обнаружить, а тут на тебе, пожалуйста, — его поймал в свою сеть старый рыбак Картонен!

Через минуту взревели аэросани, и пограничники направились в маленький поселок Корнаволок.

Тем временем Бушер пришел в себя и сразу понял, что его ждет. Он стал кататься по полу чулана, отчаянно стремясь разорвать веревки. Наконец ему удалось освободить ноги. Как сумасшедший, он бил в дверь, потом уперся в нее, вылетели филенки, но все напрасно. Тогда он разбежался, пытаясь высадить дверь плечом. Страх прибавлял ему силы, и, в конце концов, это ему удалось. Он очутился в коридоре, и когда, шатаясь, поднял глаза, то весь задрожал от злобы. Перед ним с ружьем в руках стоял старый Картонен. Курок был взведен, палец лежал на спусковом крючке. Стоило его только нажать.

— Собака! — зарычал Бушер. — Сейчас же выпусти меня, иначе тебе не жить… Наши тебя найдут…

Картонен даже не пошевелился. Он только сказал:

— Ни шагу, стреляю!

Бушер заскрипел зубами так, что, казалось, в комнатах было слышно, и сиплым голосом забормотал:

— Проклятый идиот! Думаешь выпутаться? Ха, ха, ха! Попадешься большевикам, они тебя за измену вздернут на сук. Меня, гражданина немецкого рейха, ни один красный палач пальцем тронуть не смеет… Да, да, меня — нет, а вот тебя — ха, ха, ха! Уж об этом я позабочусь, голодранец!

Картонен снова погрозил ружьем и сказал:

— Замолчи!

— Дедушка, дедушка, — раздался за спиной рыбака взволнованный детский голосок. — За озером что-то гудит, а самолета не видать…

Старик оглянулся на внука и успел только сказать:

— Иди отсюда…

В мгновение ока Бушер выбил ногой ружье из рук рыбака. Этим же ударом он попал ему в живот. Картонен упал, скорчившись на полу, и Бушер ворвался в избу. Он нагнулся над столом, схватил зубами один из своих пистолетов, затем снова выскочил в коридор, и, отшвырнув плачущего мальчугана, который упал возле дедушки, выбежал во двор. Огляделся. Увидел чурбан, в котором торчал топор, бросился туда, мгновенно перерезал веревки, которые связывали руки. Затем снова вбежал в дом, схватил свой второй пистолет и патронташ, несколькими прыжками снова очутился во дворе, перелез через низкий забор и бросился к лесу, подступавшему к самому поселку.

До молодых сосенок, заросших густой хвоей, оставалось совсем немного. Он упрямо бежал вперед, проваливаясь в снег по колено. И каждый раз, когда это задерживало бег, он дико ругался. Бушер вспотел, задыхался, то и дело оглядывался. Никого! Он облегченно вздохнул, на лице появилась злорадная усмешка. «С Картоненом я еще рассчитаюсь, — думал он, — этого еще не хватало, чтобы какой-то карельский рыбак не подчинился представителю немецкого рейха, да еще пытался его предать».

Размышляя так, он вошел в лес. Но едва Бушер оказался в густом молодняке, как с сосенок посыпался снег и откуда-то прозвучало:

— Стой, ни шагу!

От неожиданности он окаменел, затем, придя в себя, так резко упал, что чуть не весь ушел в снег. Стиснув зубы, достал пистолет, еще глубже зарылся в сугроб и внимательно осмотрел верхушки молодых сосен со снежными шапками; тот, кто попытается к нему приблизиться через молодняк, не сможет не затронуть густо растущих сосенок.

И, действительно, справа, на расстоянии примерно двадцати метров, вершинка закачалась, и ком снега упал с тонкой веточки. Бушер приподнялся, и когда закачались ближние деревца, прицелился и выстрелил.

Звук раздался такой, словно лопнул надутый свиной мочевой пузырь. Бушер осторожно пополз дальше, где сосновый подрост был старше и реже; встал и, согнувшись, побежал ложбиной в густой лес, надеясь там найти убежище.

Он, однако, плохо знал жителей поселка. Услышав крики очнувшегося Картонена, прибежали соседи и, узнав, что немецкий шпион хочет перебраться через советскую границу в Финляндию, решили его задержать. Для них, граждан Советской Карелии, это было прямым долгом.

Трое мужчин, вооруженных охотничьими ружьями, надели лыжи и заспешили вдоль соснового молодняка, чтобы опередить беглеца, который оставил в снегу следы, ведущие к лесу. Это им удалось, хотя у Бушера и было больше времени. Один из троих, Эйно, вошел в лес и, соблюдая осторожность, все-таки дотронулся до ветки, с которой посыпался снег. Этим себя и выдал.

Бушер стрелял метко. Пуля сорвала у Эйно шапку и царапнула кожу над ухом. Согнувшись, он схватился за голову; она горела, как будто кто-то коснулся раскаленным железом. Не раздумывая, он взял горсть снега и приложил к ране. Почувствовав приятный холодок, Эйно пришел в себя и отправился назад. Кровь узкой струйкой текла у него по лицу. Друзья быстро осмотрели рану и, убедившись, что она легкая, радостно пожали ему руку, уговаривая вернуться домой. Однако Эйно решительно возразил:

— Ни за что не пойду! Чтобы я из-за царапины не принял участия в погоне за этим негодяем… — И выплюнул кровь.

В этот момент раздались голоса, и через несколько минут в молодняке появилось еще трое лыжников из поселка. За ними бежали две лайки.

— Спешили за вами. Дорогой услышали выстрел из пистолета. Попали в тебя?

Эйно лишь махнул рукой.

После короткого совещания лыжники разъехались в разные стороны.

Опытный охотник Урхо тотчас же распознал на снегу свежие следы беглеца. Как и условились, он закаркал вороной, дав тем самым знать остальным, что след найден. Лыжники замкнули цепь и осторожно пошли вперед. Перед ними бежали лайки. Проворные псы, незаменимые помощники охотников, хорошо понимали свою роль. Они искали след Бушера и настороженно вслушивались в окружающую тишину. От всех остальных охотничьих собак лайки отличаются тем, что у них в дело идет все: и нюх, и слух, и зрение.

Слабого ветра, навстречу которому двигалась группа, было достаточно для того, чтобы собаки учуяли чужого. Одна из них замерла на месте и зарычала. Охотники мгновенно спрятались, держа ружья наготове.

В лесу было тихо. Почему беглец не стреляет? Ведь он должен их заметить. Может быть, ждет, когда они приблизятся, чтобы бить наверняка? Лыжники вновь сошлись, круг сужался, лайки рвались вперед. Вслед за ними двинулись и лыжники. Следы вели к скале, обрывавшейся у озера, и там исчезали. Казалось, беглец растворился, как дым.

Урхо снял лыжи и полез на скалу, с которой ветер согнал весь снег. Ползти пришлось на четвереньках — следов не было видно. Но то, что ушло из его поля зрения, учуяла лайка. Она навострила уши, вильнула хвостом и слегка заворчала. Урхо дал знать остальным следовать за ним, взял пса за ремень и двинулся вперед. Мешали острые камни, порой ноги скользили.

Наконец Урхо остановился перед трещиной, разрезавшей скалу. Лайка завертела головой, принюхалась и злобно залаяла.

Не было сомнения, что беглец где-то близко. Урхо лег, спрятавшись за камень как раз в тот момент, когда раздался выстрел. Пуля просвистела совсем рядом, ударилась о скалу и, зажужжав, как шмель, рикошетом влетела в ствол сосны.

Тогда Урхо насадил на палку свою шапку и поднял ее. В ту же минуту снова раздался выстрел. Пуля попала в шапку. Урхо громко вскрикнул и так застонал, что лайка навострила уши — ничего подобного от своего хозяина она еще не слышала. Его друзья сначала испугались, но самый близкий к нему понял, что Урхо лишь притворяется смертельно раненным, и тихо сообщил об этом остальным. Пусть беглец думает, что устранил одного из своих преследователей!

Бушер, который прятался за каменным выступом по другую сторону трещины, попался на эту удочку. Подумав, что преследователи теперь займутся раненым, он решил выиграть время и двинуться вперед. Путь был только один — вниз. Скала опускалась полого, но чем дальше, тем круче. Бушер слишком поздно понял, что неудержимо катится вниз. Он пытался задержаться или хотя бы замедлить скорость падения, перевернулся на живот, сжимал зубами холодную рукоятку пистолета, ломал ногти — напрасно! Вдруг Бушер почувствовал сильный удар, страшная боль охватила все тело, и наступила тьма.

Он лежал на льду озера. Его падение немного смягчили сугробы, наметенные ветром, который кружился, как волчок. Первыми подбежали лайки. Они не лаяли, но стояли взъерошенные, с оскаленными зубами. Скоро добрались и лыжники. Перед ними беспомощно лежал человек, который еще несколько минут назад угрожал их жизни.

Бушер казался мертвым, изо рта текла кровь. Однако он лишь потерял сознание. Возможно, у него было какое-нибудь внутреннее повреждение, ни руки, ни ноги серьезно не пострадали. Ногти были содраны — очевидно, он упорно стремился задержать падение; на рукоятке пистолета были следы крови — даже в минуту смертельной опасности он не расстался с оружием.

Урхо обыскал его карманы, нашел второй пистолет, много советских и немецких денег, бумажник, полный документов. Для верности Бушеру связали руки, отнесли его на берег и положили на хвою. Двое остались сторожить, остальные вернулись в поселок. Там уже были пограничники на аэросанях. Один из них отправился вместе с Урхо под скалу, чтобы забрать преступника.

Когда его привезли в поселок, все жители собрались возле саней посмотреть на человека, который хотел уйти от справедливого суда и едва не убил старого Картонена. Старший из пограничников коротко объяснил, кто такой Бушер, и поблагодарил Картонена за мужество, решительность и самоотверженность, которые он проявил в борьбе с матерым преступником.

Картонен, сгорбленный, стоял рядом в новом пальто, с узелком в руках — а вдруг и его заберут? Когда пограничник договорил, он поднял руку и дрожащим голосом произнес:

— Граждане, товарищи… Должен вам сказать: мне стыдно… Такой похвалы не заслужил. Этого мерзавца проклятого, который хотел, чтобы я помог ему перейти границу, вижу не первый раз. Раньше я с ним…

— Товарищ Картонен, — прервал пограничник старика, — о том, что было раньше, не рассказывайте. Об этом еще будет время поговорить. Но сейчас мы, пограничники, и не только мы, но и все здесь присутствующие видели, как вы действовали в решающий момент. Без вас этот убийца был бы еще на свободе.

Старший из пограничников подошел к рыбаку, пожал ему руку и отвел в сторону. Картонен перебирал узелок, как будто бы он ему жег руки; пограничник указал на него пальцем и спросил, что в нем такое.

— Белье и другое самое необходимое… — ответил рыбак.

Пограничник засмеялся, похлопал его по плечу и сказал:

— Отнесите свой узелок домой. Никто вас пальцем не тронет.

Картонен протер рукой глаза, покачал головой и заспешил со своим узелком к дому.

Бушера, все еще в беспамятстве, отвезли в сельсовет, где его осмотрел фельдшер, вызванный из соседней деревни. Он определил, что у него сотрясение мозга и вывихнуты ноги. Бушера положили в аэросани и отправили в Петрозаводскую больницу.

Все это я узнал от Курилова спустя две недели после того, как Бушер был доставлен в Ленинград. В его многочисленных материалах не хватало одного — признания Бушера. Поэтому Курилов нервничал.

— Это закоренелый преступник, — говорил он, — на вопросы отвечает лишь так: не знаю, не помню. Симулирует потерю памяти. Но опытные врачи, осмотрев его, в один голос утверждают, что у него было лишь слабое сотрясение мозга и сейчас он здоров. Правда, ходит на костылях, вывих еще не прошел. Ему повезло. Другой при падении с такой скалы сломал бы руки и ноги, да и голову разбил бы.

— Как он относится к обвинению в убийстве Хельми Карлсон? — спросил я.

— Делает вид, будто не интересуется, нагло заявляя, что ничего об этом не знает. Однако мы располагаем доказательствами, которые ему еще предъявим. Завтра я буду присутствовать при его допросе, увидим, что он запоет.

Однако на допросе Бушер снова повторил, что ничего о Хельми не знает, апатично смотрел в окно, молчал. Курилов подчеркнул, что своим поведением он лишь отягощает вину, а молчанием подтверждает справедливость обвинения, но и это не произвело на него никакого впечатления. Бушер пожал плечами и сказал, что не понимает, в чем его обвиняют.

Через два дня Курилов получил список вещей из чемоданов Бушера, спрятанных им в сарае. Очевидно, тот рассчитывал, что Рауминен поможет ему переправить их через границу.

Кроме домашних вещей, в большом чемодане оказались материалы, изобличающие Бушера в шпионской деятельности. Это были сведения о некоторых верфях, на которых строились военные корабли. В маленьком ручном чемоданчике находились драгоценности и золотые предметы. Именно их со «склада» Блохина украл Хельмиг, а затем передал Хельми Карлсон.

Курилов показал драгоценности Хельмигу. Тот подтвердил, что это часть тех, которые он поручил Хельми перевезти за границу.

— Вы признаёте предметы и в случае необходимости можете подтвердить это перед судом? — строго спросил Курилов.

— Признаю, — без колебания сказал Хельмиг.

— Не можете ли нам объяснить, каким образом эти предметы попали в чемодан Бушера?

— Эти вещи я передал Хельми, а она их отдать Бушеру не могла. Их можно было отнять у нее только силой, — хмуро ответил Хельмиг.

На другой день Бушера опять привели на допрос. На вопрос, где он оставил два своих чемодана, Бушер ответил, что не помнит. Курилов прочитал ему показания носильщика с Петрозаводского вокзала. Согласно его описаниям, сомнений быть не могло: речь идет о Бушере. Тот нервно кивнул, и на вопрос, что находилось в чемоданах, пожал плечами и буркнул:

— Домашние вещи.

— Это вы называете домашними вещами? — выразительно спросил Курилов и показал на чемоданчик с драгоценностями и золотом, который по его просьбе только что принесли. Бушер дернулся, его лицо стало восковым. Однако он быстро опомнился и лишь злобно прошипел: «Черти проклятые…»

Курилов прочитал протокол вчерашнего допроса Хельмига. Закончив, он снова посмотрел на Бушера. Казалось, что тому стало не по себе, он уперся своими костылями в стену. Курилов размеренно произносил слово за словом, словно вбивая их в память допрашиваемого:

— Бушер, показания вашего соотечественника Хельмига меняют вашу судьбу. В них дальнейшие и бесспорные доказательства, что именно вы убили и ограбили Хельми Карлсон.

— Хельмиг лжет. Этот кусок бумаги с его подписью подделка… Меня не проведете…

— Вы напрасно выходите из себя, это здесь неуместно, — заметил Курилов. — Лучше признайтесь, это облегчит ваше положение.

— Напрасно стараетесь, ничего вам не скажу, потому что… — Бушер замялся, подумал и добавил: — Потому что ничего не знаю, ничего не помню.

— Ваши друзья освежат вашу память во время суда.

— Никого не знаю.

— Вы только что утверждали, что Хельмиг лжет. Значит, его-то знаете…

— Презираю этих марионеток… Знать их не хочу!

— Почему же вы тогда следили за теми, кто навещает Хельмига в больнице, почему преследовали Хельми Карлсон?

Бушер открыл рот, но, ничего не сказав, снова его закрыл.

Курилов постучал ручкой по столу и строго спросил;

— Будете отвечать?

Бушер выпрямился.

— Не буду.

— Уведите арестованного, — приказал Курилов своему помощнику.

Через два дня на столе у Курилова лежал результат лабораторного анализа: волосы Бушера идентичны с теми, которые были зажаты в кулаке убитой Хельми Карлсон. Курилов велел привести Бушера и, показав ему копию анализа, сказал:

— Вот, можете прочесть. Надеюсь, настолько-то понимаете русский язык?!

Бушер молча кивнул, недоверчиво взял лист и стал читать. Делал он это с трудом, на последних словах споткнулся глазами, руки у него затряслись. Он разорвал бумагу, быстро вскочил, его злобный взгляд впился в Курилова, казалось, он готов был на него броситься.

— Не хотите признаться, но вот вам неопровержимое доказательство, что вы убили Карлсон. Еще раз советую: признайтесь во всем, только так вы можете облегчить свою судьбу…

— Ха, ха, ха! — истерически засмеялся Бушер. — У вас облегчишь… Разве что цветы на могилу получишь!

— Об этом можете попросить своих друзей, — сухо ответил Курилов.

Бушер выпрямился, открыл рот, словно собираясь что-то сказать, но тут же его голова поникла, и он глухо пробурчал:

— Ничего не знаю, ни о чем не помню!

Курилов велел увести арестованного. На этом для Бушера закончилась серия допросов.

5

В ресторане ленинградской гостиницы «Астория» сидело четверо: двое мужчин и две женщины. Обе женщины были молодые и красивые: высокая худощавая блондинка с самоуверенным выражением лица и, меньшая ростом, очевидно, более молодая, шатенка, с обворожительной улыбкой.

Они говорили по-немецки, донимали блондинку ее привязанностью к собакам и перетряхивали косточки ее любимца.

— Да разве это собака… — бросил первую стрелу мужчина со шрамом на лице.

— Оставь его, это чистая раса.

— Она теперь в моде, — с усмешкой сказал второй мужчина с плешью в прилизанных волосах.

Женщина с обворожительной улыбкой поджала губы. Видимо, ей не нравилось, что мужчины больше шутили с самоуверенной блондинкой, а она была вынуждена скучать перед своим бокалом. Чувствовалось, что она была или хорошо воспитана, или слишком горда для того, чтобы открыть свои чувства. Наконец к ней повернулся мужчина со шрамом:

— О чем вы задумались?

— Ни о чем, — спокойно ответила она.

— Ваш… друг знает о том, что вы в нашей компании?

Она беспокойно подняла брови, нервно повела плечами и ответила:

— Нет… не знает.

— Он ревнив?

— Мы же договорились, что никому не будем рассказывать о нашей прощальной встрече… — ответила за нее блондинка и заговорщически подмигнула. Шатенка повернулась, и на ее лице опять появилась обворожительная улыбка.

В течение всего этого времени официант обслуживал компанию с особым вниманием. Он почти не отлучался от стола, всегда был под рукой, чтобы исполнить любое желание.

— Какая разница между обслуживанием в Москве и Ленинграде, не правда ли? Там сиди и жди, а здесь все идет как по маслу, — заметил мужчина со шрамом.

— И вы, коллега, еще ничего не поняли? Да, здесь обслуживают прямо-таки как в берлинском «Адлоне», но язык надо держать за зубами. Видите, официант все время прислушивается? — тихо проговорил второй мужчина.

— Тогда он должен понимать по-немецки… Сейчас проверю.

Мужчина со шрамом позвал официанта и по-немецки попросил, чтобы он узнал у швейцара, не может ли тот достать билеты в какое-нибудь увеселительное заведение.

Официант вежливо наклонился к нему, пожал плечами и на очень ломаном немецком языке произнес:

— Простите, я вас не понимаю.

Человек со шрамом махнул рукой и повернулся к соседу:

— Видите, он понимает по-немецки ровно настолько, чтобы разобраться в меню. Остальное для большинства официантов — книга за семью печатями. Но и вы правы: надо быть осторожнее. Возможно, он нас хорошо понимает, только притворяется.

— Не мешало бы к нему присмотреться, — сказал мужчина с прилизанными волосами и бросил косой взгляд на официанта.

— Вам что-то показалось подозрительным? Вы такой недовольный, господин, господин… — запнулась младшая из женщин.

— Эгон, — помог ей мужчина со шрамом.

— Вы думаете, за вами следит чуть ли не каждый. И прячете голову, как страус, — усмехнулась стройная блондинка. — Кому вы интересны? Лучше на меня посмотрите, — с вызовом как бы обратилась она к окружающим в ресторане. — Только на меня, слышите, русачки! Нравлюсь я вам?

— Перестань, Адель, — процедил сквозь зубы мужчина со шрамом.

— Что же удивительного, если мужчины оглядываются на нас, верно, Грета? И почему мы должны этого не замечать?

— Конечно, вы красавицы, и будь я… — Эгон попытался сказать комплимент, одарив их нежным взглядом.

— Кокетничаешь… — мрачно произнес мужчина со шрамом.

— О-ля-ля-ля… ну и что? — напевая, спросила Адель.

— Не забудь, что стало с Шеллнером, — тихо напомнил он.

— А что? — спросила Грета.

— Его раздавила машина, — предупредил Эгон ответ другого мужчины, который только успел открыть рот.

— Насмерть?

— Насмерть.

— Да я его, собственно, даже не знала, только по имени, — пожала плечами Грета.

— А я сам чуть не попал под колеса, — наклонившись к Адели, проговорил мужчина со шрамом так тихо, что Грета не могла услышать.

— Нашел, о чем вспомнить, — так же тихо, с укоризной сказала Адель, придвинувшись к самому его лицу.

Грета, явно уязвленная тем, что ее избегают, взяла сумочку, встала и вышла из зала с оскорбленным видом.

— Оставь ребусы и переходи к делу. Когда поедешь? — спросил Адель ее собеседник.

— Хочешь от меня поскорее избавиться? Мне страшно… Почему бы тебе не послать курьера из консульства? — без прежней игривости сказала Адель.

— Ты наивна, как ребенок. Конечно, я мог бы договориться с консулом, но в Берлине посылку все равно обнюхают со всех сторон, и, если учуют золотишко, — поминай как звали! Придется со всем распроститься, да еще изволь объясняться, почему стал заниматься гешефтом. Понятно, нет? Двадцать процентов, если все доставишь на место! — строго сказал мужчина со шрамом, предварительно убедившись, что официант не подслушивает.

— И за двадцать процентов я должна идти на такой риск! — взорвалась она.

— Он не так велик, — возразил мужчина со шрамом. — Его почти и нет…

— Так поезжай сам! — оборвала она, но резкость слов никак не соответствовала тону, с которым она их произнесла.

— Но, но, зачем так круто? Вы же прекрасно знаете, что сам я не могу поехать по служебным причинам. Надо договориться…

— Согласна на пятьдесят.

— Еще чего! Этого никогда не будет, — разгорячился мужчина со шрамом.

Адель взглянула на него свысока:

— Я должна подставлять свою голову под нож, чтобы ты мог насладиться жизнью? Ну, нет, я еще не настолько глупа. Пополам — или прощай.

Оба мужчины повернулись к Адели, закрыв ее так, что через застекленные двери не стало видно ее лица…

За этими дверьми в ярко освещенной комнате сидела иная компания. Это были Филипп Филиппович Курилов, Иван Борисович Аркадин, стенографистка Лидия Петровна Сысоева и я.

Особого внимания среди нас, конечно, заслуживал Аркадин, — ведь от него зависело, как мы поймем разговор, который шел за дверями. Отличный логопед, Иван Борисович работал в Институте глухонемых, в совершенстве знал немецкий и английский языки. Когда Курилову стало известно, что небезынтересная компания в составе двух мужчин и двух женщин соберется в отеле «Астория», он попросил его быть переводчиком. Совсем особенным переводчиком, который, даже не слыша, понимает слова лишь по движению губ. Огромный опыт и исключительный талант Ивана Борисовича позволяли надеяться, что эксперимент удастся.

Еще до того, как тертая компания оказалась в ресторане, мы заняли место за стеклянными дверями. Гостей привели к свободному столику, который был заранее поставлен так, чтобы мы его видели.

Аркадин меня поразил. Это было настолько невероятно, что я, затаив дыхание, не пропускал ни одного слова из разговора, который он для нас мастерски «переводил». И Курилов не мог нахвалиться его способностями, благодаря которым Аркадин оказал государственной безопасности неоценимую услугу.

— Так. Значит, Адель должна стать курьером этих двух господ. Одного из них вы, надеюсь, узнали? — спросил меня Курилов.

— Конечно, — ответил я. — Это фон Лотнер.

К станции Негорелое на границе между Советским Союзом и Польшей подошел международный экспресс из Ленинграда. Он следовал в Варшаву, Берлин и Прагу. Пассажиры вышли на перрон и направились в просторную комнату для таможенного осмотра. Пока носильщики укладывали чемоданы на длинный стол, за которым их уже ожидали таможенники, пограничники проверяли паспорта. Все формальности не требовали ни много времени, ни лишних слов.

Настала очередь и высокой, стройной, элегантно одетой блондинки. Она держала на руках крохотного пуделя в теплой «жилетке». Ему явно пришлись не по душе таможенные и паспортные процедуры, и, не скрывая неудовольствия, он скулил, дергал ногами, просясь на землю.

— Госпожа Адель Дюрхаузен, — раздалось за перегородкой.

— Здесь, — отозвалась блондинка и сделала шаг вперед.

— У вас есть на собаку разрешение ветеринарного врача?

— Разумеется, — ответила она и показала справку.

— Спасибо. Вот ваш паспорт. Теперь, пожалуйста, пройдите таможенный досмотр.

Адель Дюрхаузен не спеша подошла к длинному столу и остановилась у четырех больших новых чемоданов. В таможенной декларации чемоданы были записаны как багаж до Берлина. Таможенник попросил, чтобы она их открыла, внимательно осмотрел содержимое, возбудив своей дотошностью нетерпеливость хозяйки вещей. Она дожала, плечами, повернула голову и выразительно откашлялась. Таможенник не обратил на это никакого внимания; выложив все вещи на стол, он приподнял один чемодан, перевернул его и постучал пальцем по дну.

— Зачем вы… так… делаете? — раздраженно спросила на ломаном русском языке Адель Дюрхаузен.

— Чемодан мне кажется слишком тяжелым, — спокойно ответил таможенник.

— Я покупаю только солидные вещи, — заметила блондинка.

Таможенник промолчал и стал складывать вещи в чемоданы. Затем он повернулся к своему коллеге и что-то ему тихо сказал. Другой таможенник предложил Адели Дюрхаузен пройти вместе с ним в канцелярию.

— Это еще зачем? — удивленно спросила элегантная госпожа.

— Не торопитесь, все узнаете. Пожалуйста, сюда, направо, — спокойно сказал таможенник.

В канцелярии ее ждала новая неожиданность. Вежливо пригласив сесть, начальник без всяких предисловий спросил, какие вещи она везет через границу.

— Те, что видел ваш сотрудник…

— А те, что он не видел?

— Не понимаю вопроса, — нервно поеживаясь, заявила молодая женщина и подняла к начальнику свое красивое лицо, как бы говоря: ты только на меня хорошо посмотри!

— Возможно, поймете лучше, если я напомню о вещах господина фон Лотнера.

Адель широко раскрыла глаза и была так поражена, что не могла вымолвить ни слова. Но чтобы скрыть свое невольное удивление, она вынула из сумочки платок, откашлялась и вынудила себя к улыбке:

— Бог мой, это же смешно! Он просил передать своей знакомой в Берлине две норковые шкурки.

— И ничего другого? — спросил начальник.

— Ну еще кое-какую мелочь, о которой и говорить не стоит, — небрежно бросила Адель.

— На мой взгляд, ваше утверждение расходится с правдой.

— Ваши взгляды меня не интересуют, — смело, почти дерзко сказала женщина и отвернула лицо, поняв, что ее игривый взгляд ни на кого не действует.

— Однако они имеют самое прямое отношение к моим служебным обязанностям. Если вы не намерены говорить правду, я буду вынужден вас обыскать.

— Это оскорбление для представительницы немецкого рейха. Я категорически протестую! — повысила голос дама с собачкой.

— Никто не запрещает жаловаться, однако придется подчиниться. Таможенные правила одинаковы всюду, не исключая даже Германии. Пригласите товарища Новикову, — приказал начальник.

Вошла сотрудница таможни. Адель нехотя встала и робко сказала:

— Может быть, передумаете? Ведь это же скандал!

— Идите, пожалуйста, — вежливо, но решительно сказал начальник.

Дюрхаузен покачала головой, взяла пуделя и вышла.

Обыск Адели ничего не дал. Вернувшись в канцелярию, она потребовала составить протокол:

— Я должнаприложить его к жалобе, — заявила она и собралась уходить.

— Минуточку, — задержал начальник.

— Что еще?

— Меня заинтересовал ваш песик, точнее его «одежда».

— Даже собаку не можете оставить в покое? Не трогайте ее!

— Хорошо, не тронем. Только посмотрим ее «одежду».

— Пудель очень нежный, он не привык к русским морозам. У нас и климат, и таможенники теплее…

— Снимите, пожалуйста, с собаки «жилетик».

— Я протестую… У меня все бумаги в порядке!

— Тем более непонятно, почему вы возражаете…

— Я же вам сказала: считаю это оскорбительной придиркой… — зло зашипела она, хотя в ее голосе уже чувствовалась безнадежность, и крепко сжимала под мышкой своего маленького пуделя, не давая таможенникам снять с него «жилетик».

Терпению начальника пришел конец. Он встал, оперся руками о стол и повысил голос:

— Нарушение государственных правил…

Дюрхаузен задрожала и выпустила пса, который радостно соскочил на землю, но, когда таможенник хотел его взять, оскалил зубы и зарычал.

— Ну, ты, герой, — засмеялся таможенник. У него, конечно, был богатый опыт. Ловким движением сильных рук он снял «жилетик» с собаки и передал его начальнику.

Дюрхаузен сразу затихла, покраснела и уставилась на руки, которые ощупывали «жилетик». Ее накрашенные губы сжались так, что образовали одну черту.

— Распорите-ка, там что-то твердое, — приказал начальник таможеннику. Тот осторожно вспорол «жилетик», прошитый ватином. Что-то заблестело, и в руках оказался большой сверкающий камень.

— Вот так одежка! — удивленно протянул таможенник.

Через минуту весь «жилетик» был распорот, и на столе оказалось его содержимое: двадцать шесть больших драгоценных камней и двадцать четыре поменьше.

— Вот где, оказывается, собака зарыта!.. — по-немецки сказал начальник и посмотрел на Адель. Он хотел что-то добавить, но в этот момент пришел таможенник и сообщил о результатах подробного осмотра чемоданов: металлические уголки всюду были из чистого золота, замаскированного под дешевый металл. Вот почему чемоданы, даже пустые, были такими тяжелыми.

— Вы и теперь считаете наши действия оскорбительной придиркой? — спросил начальник.

Адель тупо смотрела перед собой, нервно перебирая пальцами кудрявую шерсть пуделя, и молчала.

— Ну, хорошо, снимите пальто, присядьте вон на тот стул, подпишем с вами протокол, — сухо добавил начальник.

— Ничего я вам не подпишу! — возбужденно сказала Адель.

— Обойдемся и без вашего автографа. А вот без законных мер, пожалуй, не обойдемся… Придется вам задержаться.

Адель поежилась и укоризненно сказала:

— Мало вам моих драгоценностей, вы хотите еще и меня…

— Нам хорошо известно, что у вас в Ленинграде был договор с Лотнером — незаконно вывезти драгоценности весьма сомнительного происхождения. Вы хорошо знали, во имя чего и на какой риск идете. Впрочем, не имеет смысла здесь продолжать разговор…

Адель, казалось, утратила способность говорить; так и стояла она, красивая и элегантная, вмиг потеряв знаменитую немецкую самоуверенность, — жалкая, растерянная.

Несколько позднее в моей ленинградской квартире зазвонил телефон. Ссылаясь на серьезные причины, Шервиц попросил разрешения меня навестить. Конечно, я согласился, и скоро, похудевший, усталый, он уже сидел у меня в кресле.

— Что-нибудь случилось, коллега?

— Случилось? Не то слово. Со мной ничего не случилось, но у меня такое ощущение, что нечто происходит за моей спиной и я вот-вот опять попаду в неприятную историю.

— Вы говорите, как Пифия. О чем, собственно, идет речь?

— Как вам сказать… — замялся он, — о женщине.

— Опять женщина! — едва не рассмеялся я, но грустный вид Шервица заставил взять себя в руки.

— Я самый последний неудачник. Стоит только познакомиться с красивой женщиной, как все разбивается, словно стекло, и мне остается лишь собирать осколки, — уныло сказал он.

— Ваша образная речь не дает представления о деле. Лучше скажите проще и понятнее: что случилось?

— Я познакомился с очень милой женщиной — правда, она скорее любезна, чем красива.

— Как обычно, — заметил я.

— Нас познакомил официант в «Астории».

— По собственной инициативе или вы его об этом попросили?

— Он сам попросил меня помочь одной даме кое-что перевести на русский язык: ей надо было срочно представить какую-то бумагу в одно учреждение, но папку с переведенным текстом она забыла дома, возвращаться не хотелось. Сказал, что дама меня знает, может быть, и я ее вспомню… При всем своем желании я не мог представить, где мы с ней встречались. Но не мог же я не выполнить просьбу дамы, к тому же весьма симпатичной?

— Разумеется.

— Я подсел к ней и узнал, что она иногда ходит на «пивные» вечера в немецкое консульство, там меня и видела. Она сказала, что у меня характерное лицо, которое трудно забыть. Как вы думаете, она права?

— Я с ней согласен. А что ей нужно было перевести?

— Да какую-то ерунду, сейчас уж и не помню. Мы болтали о всякой всячине, потом я отвез ее домой на машине, мы договорились о встрече. Вот так и завязалось знакомство.

— И как долго оно продолжается?

— Почти две недели… Очень приятная девушка.

— Срок почтенный, учитывая ваше умение знакомиться. Но вы до сих пор не сказали, кто эта женщина?

— Она племянница инженера немецкой концессионной фабрики «Сток», ее зовут Грета Тальхаммер. Концессия якобы закроется через два месяца, и все они вернутся в Штутгарт.

— Так… Значит, придет весна, и ваша молодая любовь закончится?

— Нет, почему. Ликвидация дел концессии еще потребует времени… Впрочем, я не уверен, что все не закончится, например, завтра.

— Это с чем-нибудь связано?

— Представьте себе, Грета попросила меня спрятать какую-то шкатулку. Увидев, что я колеблюсь, она холодно сказала, что неисполнение своей просьбы сочтет за доказательство отсутствия добрых чувств или даже любви. Ведь они должны проявляться не только в интимные минуты… Что было делать, как не обещать? Это мне и противно. Как быть? Отказаться?

— Красавица, терзающая ваше сердце, хоть сказала, что в шкатулке?

— Речь, по ее словам, идет о семейной реликвии, которую она не хочет держать дома, потому что однажды застигла уборщицу в тот момент, когда та рылась в шкафу — то ли из любопытства, то ли по каким другим причинам… Но все это мне кажется малоправдоподобным. А вы как думаете, коллега?

— Два ваших последних знакомства завершились трагически… Трудно судить, что произойдет на этот раз. Вашу Грету я не знаю, а на основании ваших слов ничего сказать не могу.

— Да я хоть завтра с ней познакомлю, — сказал Шервиц. — Интересно, какое она на вас произведет впечатление.

Оно было неожиданным: я узнал Грету. Это была одна из двух женщин той компании в ресторане «Астория». Мой интерес к приятельнице Шервица значительно вырос. Я старался быть веселым и произвести впечатление беззаботного собеседника. Сначала Грета говорила мало, я чувствовал: она настороже, однажды даже поймал изучающий взгляд. Видимо, ее кто-то предостерег, и, чтобы убедиться в этом, спросил:

— Вы представляли меня совершенно иным, да? Не верьте тому, что вам говорят. Я не кусаюсь, а ворчу лишь в том случае, если кто-нибудь попытается подставить подножку.

Грета резко выпрямилась, рука дрогнула, пепел с сигареты упал на платье; она быстро его стряхнула и спросила:

— Что вы имеете в виду?

— То, что сказал.

— Кто же о вас мог мне говорить?

— Ну хотя бы Шервиц, — уклончиво ответил я. Грета засмеялась.

— Карл возносит вас до небес. Он рассказывал, что, кроме всего прочего, вы охотитесь на крупных хищников…

— И на маленьких также, — пошутил Шервиц. — Берегитесь!

В дальнейшем разговоре мы все трое проявляли осторожность. Я внимательно следил за молодой женщиной, пытаясь, впрочем, безрезультатно, найти в ее очаровательных речах что-то подозрительное.

На другой день я посетил Филиппа Филипповича. Когда ему все рассказал, он подвел итог:

— Лотнер ведет свою игру, а ваш коллега Шервиц сел ему на хвост… Предполагаю, что в шкатулке с семейными реликвиями есть нечто такое, что могло бы заинтересовать и нас. Лотнер послал одну свою партнершу за границу, а другую оставил, так сказать, для домашнего употребления. Пусть наш донжуан возьмет эту шкатулку, нас это устраивает. Удивительно, как ему вообще решили ее доверить. Ведь известно, что у него совершенно иные взгляды, чем у них. Впрочем, возможно именно потому. Он честный человек, они и надеются, что с ним надежно. Знают его слабость к женщинам и великолепно ею пользуются.

— Филипп Филиппович, никак не могу понять, почему вы не задержите Лотнера.

— Торопливость нужна только при ловле блох. Для того чтобы схватить хищника типа Лотнера, необходима особая осторожность и неотразимые аргументы. Кое-что у нас уже есть. Известно, например, как ему удалось получить на командировочном удостоверении отметку о пребывании в Николаеве, в то время как вы с ним встретились в Петрозаводске.

— Число было подделано?

— Какое там! Когда он появился на верфи в Николаеве, то был очень вежлив с секретаршей, угостил ее конфетами, словом, как это обычно бывает… Она его спросила, сколько дней он у них задержится. Лотнер назвал пять дней, и она одним махом отметила и приезд, и отъезд. Этих пяти дней ему вполне хватило на то, чтобы приехать в Карелию, установить связь с Блохиным и взять драгоценности от убийцы Хельми Карлсон. Если бы он не имел «счастья» встретиться с вами, трудно было бы доказать, что он находился в Петрозаводске именно после убийства Хельми. В общем, не волнуйтесь, через несколько дней возьмем его в клещи…

Резкий звонок — было полдесятого вечера — вывел меня из себя. Кого еще черт несет! Поздним посетителем оказался Шервиц. Он вошел с чемоданчиком, который с величайшей осторожностью поставил на стул.

— Вот она, — задыхаясь сказал он и, прежде чем я раскрыл рот, добавил: — Я сделал все, как вы советовали, и взял у Греты шкатулку. Она металлическая и закрывается двумя ключами, которые, понятно, остались у Греты. Что в шкатулке, не знаю.

— Зачем же вы ее принесли ко мне?

— Не хочу держать дома. И вообще у меня такое впечатление, что я опять впутался в какую-то историю.

— Как вы к этому пришли? — спросил я иронически.

— У меня бывают просветления, и я не хочу выглядеть в ваших глазах петушком, который из-за прекрасной курочки забывает обо всем на свете.

— Выпейте вина. Ваша новая знакомая входит в круг фон Лотнера и других.

— Вот оно что! — вскрикнул Шервиц.

— Следовательно, не исключена возможность, что уважаемый дядя Греты положил в шкатулку кое-какую собственность концессионной фирмы для того, чтобы «сохранить» ее при ликвидации концессии. Так или иначе, речь, несомненно, идет о вещах незаконных.

— Понимаю… В общем, вы посоветовали мне взять шкатулку, вы и решайте, как с ней быть.

— А не попросит ли Грета ее назад?

— Тогда я пошлю ее к вам.

И надо же так случиться: именно в этот момент зазвонил телефон. Взяв трубку, я услышал женский голос. Это была Грета. Она спросила, у меня ли Карл. Я сказал, что да, у меня. Она продолжала:

— Вы не заметили, чемоданчик у него с собой?

— Чемоданчик? — переспросил я, желая выиграть время.

— Да, да, чемоданчик.

— Что-то не заметил.

— О, как вы невнимательны. Разве можно не заметить чемодана! — выговаривала мне Грета.

Шервиц вскочил с кресла, всплеснул руками и хотел вырвать трубку. Я отодвинул его руку и спокойно продолжал:

— Он приехал в машине, может, там оставил.

— Он не мог быть столь легкомысленным!

— Этот чемодан имеет для вас такое огромное значение, милая Грета? — спросил я с наигранным удивлением.

— Разумеется, иначе бы я вас не беспокоила… Она не договорила. В трубке послышался какой-то шум, голоса и между ними возглас Греты; «Что… пришли… меня?» Затем раздался слабый вскрик и стук упавшей трубки.

Шервиц напряженно всматривался в выражение моего лица. Неожиданно в трубке явственно прозвучал мужской голос:

— С кем я говорю?

— С абонентом телефонной сети…

— Номер вашего аппарата и фамилия?

— Что означают эти вопросы?

— Это официальный запрос… — получил я строгую отповедь.

— Послушайте, гражданин, сейчас полночь, какой может быть официальный запрос? — с сомнением сказал я, догадываясь, что произошло.

— Если вы не назовете своей фамилии, вам же будет хуже…

— Умерьте свою прыть и передайте Филиппу Филипповичу Курилову привет от белой сороки, — весело произнес я и повесил трубку.

— Что-нибудь случилось с Гретой? — всполошился Карл Карлович.

— У вас же, дружище, иногда бывают просветления. Неужели вы не догадались?

— Государственная безопасность?

— Птичка в клетке. Примите мое соболезнование по поводу безвременной кончины вашей новой любви!

— В старые времена я бы в таком случае пошел поискать утешение в костеле, — вздохнул мой гость и попытался улыбнуться, но это ему не удалось.

— Насколько я вас знаю, пожалуй, и в старые времена вы скорее всего утешились бы не с усатыми монахами, а с очередной Евой.

Карл Карлович показал рукой на чемоданчик.

— А с ним что делать?

— Доставим куда полагается. Минуточку.

Я позвонил на квартиру Филиппу Филипповичу. Жена сказала, что он еще на работе, а когда я дозвонился туда, его голос зазвучал высокой фистулой.

— С чего это вы запели соловьем? Или у вас на старости лет голос прорезался?

— Какое там! Хриплю, как морж, стараясь облегчить положение своих друзей. Так что вряд ли я похож на птичку…

— А я как раз веду речь об одной птичке, которую поймали минуту назад. У меня осталась ее шкатулка. Что с ней делать?

— Вы дома? Вы… А говорите, что минуту назад арестовали Грету Тальхаммер… Это удивительно!

— Ничего удивительного для осиротевшего Карла Карловича, который в третий раз оказался в дураках. Он принес шкатулку. Что нам с ней делать? Вам она, случайно, не нужна?

— Сейчас я к вам пошлю нашего представителя, узнаете его по удостоверению. Отдайте ему. Спокойной ночи!

— Еще один вопрос: как себя чувствуют остальные участники компании в «Астории»?

— Вы очень любопытны. Всему свое время… Спокойной ночи!

И он еще говорит: спокойной ночи! Сомневаюсь, чтобы Шервиц последовал его совету, он был разбит и подавлен, злился на себя. Я и сам долго не мог уснуть, а что говорить о Грете! Уж для нее-то эта ночь никак не была спокойной.

В строгом, со вкусом убранном рабочем кабинете в глубоком кожаном кресле сидела всхлипывающая Грета и едва внимала вопросам следователя. Он посоветовал ей вспомнить все и снова спросил, знает ли она, почему ее сюда привели.

Вместо ответа Грета громко зарыдала и отрицательно замотала головой.

— Неужели вы не чувствуете за собой никакого проступка, который давал бы нам право испортить вам вечер? — терпеливо спрашивал следователь.

Грета непроизвольно выпрямилась в кресле, вытерла слезы и взглянула ему прямо в лицо. Он не казался очень уж грозным, но его блестящие глаза, оттененные взъерошенными бровями, внушали беспокойство. Боже, какой колючий взгляд! Уж не хочет ли он гипнотизировать?

Ничего такого, конечно, Филипп Филиппович и не умел, и в мыслях не держал. Просто у него были глаза, которым он в зависимости от ситуации мог придать разные выражения.

— Нет… Нет… Ничего не знаю… поверьте, — сдавленным голосом прошептала Грета.

— Мне кажется, что вы просто никак не можете кое-что вспомнить. Попробую вам помочь. Вы знаете Адель Дюрхаузен?

— Очень мало… Она ко мне тянется, а я…

Раздался стук в дверь, и в комнату вошел милиционер. Он что-то тихо спросил у Курилова, тот кивнул, милиционер снова вышел, потом опять вернулся с чемоданчиком, поставил его на стол так, чтобы Грете было хорошо видно.

Грета побледнела, голова у нее закружилась. Курилов сделал вид, что ничего не заметил, и сказал:

— Продолжайте!

Грета хотела заговорить, но голос ее не слушался; лишь когда Курилов повторил свое предложение, она встрепенулась и закончила то, что хотела сказать:

— Я ее не очень люблю. Но никогда ей об этом не говорила. Иначе она могла подумать, что я просто завидую ее красоте.

— Тем не менее вы с ней встречались, и даже за одним столом, как это было, например, в гостинице «Астория».

— Да, это было однажды. Больше я с ней не виделась.

— Почему?

— Было скучно. Адель меня позвала, сказав, что это прощальная встреча, она уезжает домой. Там же она договаривалась с двумя господами о каких-то делишках.

— Вы знаете этих господ?

— Только одного — господина доктора фон Лотнера. Второго видела впервые.

— О чем же они договаривались?

Грета заколебалась. Она склонила голову и уставилась на свои пальцы в перстнях.

Дожидаясь ответа, Курилов слегка постукивал ручкой по столу, отбивая такт. Это напомнило Грете долгие, томительные часы, которые она проводила у рояля рядом со строгой учительницей музыки. Ах, как это бывало противно — выдерживать такт… Но сегодня еще хуже… Скорей бы все кончилось!

— Повторяю вопрос, — строго сказал Курилов и перестал стучать, — о чем они там договаривались?

— Адель должна была что-то отвезти в Берлин, — едва ворочая языком, проговорила Грета. — Надеюсь, вы не думаете, что я от этой операции что-то имела?

— Важно не то, что я думаю, а то, что есть на самом деле. Конкретно, о чем шла речь?

— Точно не знаю. Я была противна сама себе за то, что согласилась пойти с Аделью и Лотнером. Но мне не хотелось, чтобы они это увидели, и я вышла. А когда вернулась, поняла, что Адель должна отвезти в Германию драгоценности доктора Лотнера и за это получит вознаграждение. Думаю, что они договорились.

— Гм, — пробормотал Курилов. — Они договаривались, не опасаясь вашего присутствия, — значит, и вы были в курсе дела? Ведь не столь же вы наивны, чтобы не знать, что речь идет о деле незаконном?!

Грета взволнованно встала, как бы защищаясь, вытянула руки и заговорила:

— Но ведь это были все-таки его вещи… Он их здесь купил. Не хотел лишь платить пошлины. Знаю Лотнера уже два года. Он ходил к нам в семью и… — тут ее голос как бы сломался, она продолжала тише: — конечно, сегодня мне многое кажется иным, но тогда… У него были в отношении меня честные намерения. Но дядя как-то с ним поругался и потом уже не хотел его у нас видеть. Мы встречались лишь изредка… А потом появилась Адель, которую он знал раньше. Я не прислушалась к советам тети, но, боже, что я тогда пережила! — Волнение ее, казалось, достигло предела. — Вы даже не представляете, как я была несчастна! — выкрикнула она и зарыдала.

Курилов налил в стакан воды и поставил его перед Гретой. Филипп Филиппович старался быть мягким и терпеливым в беседе с нею. Опытный психолог, он понял, что Грета говорит правду. Ей, видимо, было не до сокровищ… Лишь бы вернуть потерянную любовь. Она была способна сделать для Лотнера что угодно, даже пожертвовать собой. Он встал, прошелся по кабинету и склонился над ней.

— Слезами делу не поможешь, — сказал он. — Рассказываете мне трогательную историю, а между тем уже нашли утешителя…

— Вы имеете в виду инженера Шервица? Буду откровенна: я познакомилась с ним только потому, что велел Лотнер; по его словам, это великолепный собеседник, у него широкие знакомства, он может быть полезен. Я не поняла его, думала, что Шервиц может подыскать мне хорошее местечко, но Курт — я хочу сказать Лотнер, — оказывается, имел в виду нечто совсем иное. То, что Шервиц меня увлек, ну, хорошо, признаюсь, очаровал, было моим счастьем. Но и несчастьем, как видно. Не будь его — никогда бы я у вас не сидела!

Курилов ничем не показал своего удивления. Он отошел на несколько шагов от Греты, потом повернулся, посмотрел ей прямо в глаза и спокойно сказал:

— Сваливаете вину на Шервица, который ничего общего с вашим делом не имеет?

Грета с мольбой подняла руки.

— Вы меня не понимаете, я не хочу его обвинять, но… боже, как вам это объяснить? — Ее взгляд невольно остановился на чемоданчике.

— Так как же все-таки было дело?

Грета схватила и выпила стакан воды, положила руки на колени.

— Пять лет назад я приехала в Ленинград со своим дядей — ведущим инженером концессионной фирмы «Сток». У меня умерла мать, отец женился снова, и жизнь дома в Дрездене стала невыносимой. Тетя и дядя позвали меня сюда, нашли место корреспондента, и, таким образом, у меня началась новая жизнь. Я встречалась с нашими специалистами, которые работают в Ленинграде, и однажды познакомилась с Куртом фон Лотнером. Он приезжал в Ленинград из Москвы, навещал нас и своим положением, поведением, мужской решительностью очень импонировал тете, которая видела в нем выгодную для меня партию. И я была рада выйти замуж и завести собственную семью.

Поначалу дядя ничего не имел против Курта, но потом уперся и, в конце концов, велел мне порвать с ним отношения. Я чувствовала себя несчастной и допытывалась у дяди, чем вызвано столь непонятное упрямство. Дядя, обычно человек спокойный, рассудительный, на этот раз вышел из себя, даже произнес несколько крепких слов, а затем коротко сказал, что знакомство с господином Лотнером — это все равно, что знакомство с чертом, от обоих несет адом. Ничего уточнять он не захотел. Мы с тетей решили, что дядя расходится с Куртом в политических взглядах. Дядя — закоренелый социал-демократ, а Курт… Курт боготворит Адольфа Гитлера, говоря, что это вождь, который давно был нужен Германии. Тетя заявила, что любовь не имеет ничего общего с политикой, и посоветовала мне встречаться с Куртом вне нашего дома.

Я была ей благодарна: я не желала разойтись с Куртом только из-за того, что он не поладил с дядей. Истинную причину их распрей мне не сказал даже Лотнер — он лишь махнул рукой и заявил, что это не девичьего ума дело. Но тут я начала замечать, что Курт ко мне охладел. Вероятно, определенную роль сыграла Адель. Я поделилась своими подозрениями с тетей, и та посоветовала во что бы то ни стало его удержать, не отдавать сопернице поле боя без борьбы.

— Адель Дюрхаузен где-нибудь работала? — прервал Курилов.

— Формально Адель — корреспондентка берлинских и шведских газет. Она разведена, и у нее всегда есть какой-нибудь «друг», который о ней заботится. Последнее время это, кажется, секретарь шведского консульства в Ленинграде. Поэтому она чаще всего здесь и бывает. Квартира у нее, разумеется, в Москве.

— Вот оно что, — кивнул Курилов и, немного помолчав, спросил: — Теперь меня интересуют обстоятельства, которые вынудили вас попросить инженера Шервица спрятать шкатулку.

Грета покраснела, склонила голову и заколебалась с ответом. Курилов терпеливо ждал и по привычке снова начал стучать ручкой о стол. «Метроном! Опять эти проклятые такты, бьющие прямо в сердце, — подумала молодая женщина. — Что же сказать? Дядя постоянно твердил, что лучше самая плохая правда, чем самая красивая ложь. Но…»

— Гражданка Тальхаммер, — напомнил Курилов, — ничего не выдумывайте. Говорите правду, как до сих пор. Не хотите же вы здесь оставаться до утра?

Грета взглянула на него, и у нее едва заметно задрожали губы. Крепко сжав их, она протянула руку к стакану с водой, выпила, как будто бы хотела смыть горечь того, что у нее было на языке, и тихо произнесла:

— Мне это посоветовал фон Лотнер.

— Смотрите-ка, какой, — сказал Курилов. — Так-таки ни с того ни с сего и сказал: вот драгоценности, спрячь их в надежные руки?!

— Нет, все было не так.

— Не так, говорите? Я при этом не присутствовал, могу и ошибиться. От вас зависит, узнаю ли я правду.

— Мне только сейчас пришло в голову: он затем и познакомил меня с Шервицем, чтобы тот спрятал наши драгоценности — мои и тетины.

— Почему же для такого доверительного разговора вы собрались именно в гостинице?

— Лотнер там жил. Не знаю, насколько это соответствует действительности, но мы сошлись в ресторане потому, что Курт считает: в номерах нельзя говорить, так как там могут подслушать.

— Это, действительно, поразительное открытие! — засмеялся Курилов. — Говорят, у страха глаза велики… Хорошо, итак, вы собрались в ресторане…

— Я спросила у обоих мужчин, почему они хотят увезти драгоценности тайком. Они сказали, что это наивный вопрос, ведь по советским законам нельзя вывозить драгоценности, которые ты здесь достанешь. Все это, дескать, касается не меня, а моего дяди. Концессионная фирма, в которой он работает, заканчивает свою деятельность, и даже малое дитя сообразит, что руководящие работники постараются припрятать то, что удастся. Советские учреждения просто проведут осмотр и все, что превышает определенную цену, конфискуют. Этого можно ожидать в ближайшее время, раньше, чем начнется официальная ликвидация фирмы. Большевики против личного обогащения, и они, конечно, полакомятся за счет концессионеров, которых к тому же считают эксплуататорами. Обо всем этом Курт говорил и прежде, а теперь все трое меня совсем запугали. Курт в тот вечер, положа руку на сердце, прямо сказал, чтобы я доверилась ему, а он, со своей стороны, посоветует мне, как поступить. В тот же вечер я обо всем рассказала тете, а та поговорила с дядей. Он назвал нас паникерами, но тетя была себе на уме. Она собрала все драгоценности, которые были дома, валюту, облигации, потом привезла большую часть денег, которую семья держала на сберкнижке, и все это сложила в металлическую шкатулку. Потом послала меня к Курту, чтобы он нам посоветовал, куда все спрятать. Курт одобрил решение тети, но не удержался от замечания, что дядя не заслуживает такой заботы, потому что он не такой, каким должен быть немец, особенно теперь, после победы национал-социалистической партии. Потом он меня спросил, как… в каких я отношениях с Шервицем. Это меня обидело и разозлило. Скажу вам, господин… господин начальник, что он мне сразу как-то опротивел. Я уже жалела, что когда-то к нему что-то испытывала, что пришла в гостиницу. Я сидела у него в комнате и должна была говорить шепотом, а он еще включил радио, чтобы никто не подслушивал. Потом он мне посоветовал отдать все вещи Шервицу. Это меня снова укололо. Я ему сказала, что не хочу использовать дружбу с Карлом для таких деликатных вещей. Он меня высмеял и пояснил, что Шервицу это ничем не грозит, потому что он и так наполовину большевик, и Советы ему верят. Тем не менее я не хотела его слушаться, но тетя меня переубедила и, в конце концов, я попросила Шервица спрятать наши вещи у себя.

Грета закончила свою исповедь, глубоко вздохнула и схватилась обеими руками за голову. Щеки у нее горели, пот выступил на лбу. Она напряженно ждала, что скажет следователь. А тот молчал, по-прежнему пощипывал бороду и испытующе смотрел на Грету.

— Гражданка Тальхаммер, вы помните все драгоценности, которые спрятаны в шкатулке?

— Почти все, ведь я их укладывала сама вместе с тетей, кроме того, мы все переписали.

— Хорошо, вот вам бумага и перо, составьте перечень.

Грета взяла перо и начала писать. Тем временем зазвонил телефон. Курилов послушал, произнес несколько слов и положил трубку. После того как Грета закончила опись вещей, он спросил, когда она последний раз видела Лотнера.

— В понедельник вечером у немецкого консульства. Он сказал, что едет в Москву, и поинтересовался, последовала ли я его совету. Я только сказала, что все в порядке. Даже руки на прощание не подала. Он мне противен.

— Сегодня среда, — сказал Курилов и, посмотрев на часы, добавил: — Собственно, уже четверг. Посидели…

Грета со страхом ожидала, что будет дальше.

— У кого ключи от этой шкатулки? — спросил Курилов.

— У тети, — она почувствовала, как что-то сдавило ей горло.

— Так, так… Значит, у тети, — повторил Курилов. Он встал, по своей привычке оперся о стол и спокойно сказал:

— Можете идти домой, гражданка Тальхаммер.

— Господин… господин… начальник, я…

— Да, да, можете идти. Чемоданчик со шкатулкой пока останется у нас. Мне бы хотелось эти вещи осмотреть в присутствии вашего дяди, пусть завтра зайдет сюда с ключом после обеда. Повторяю: дядя, а ни в коем случае не тетя. Вот и официальное приглашение, передайте ему. Минутку, я сейчас вызову машину, чтобы вас отвезли домой…

Грета от радости даже не помнила, как очутилась в машине. И прежде чем она ответила, шофер должен был дважды спросить, правильный ли адрес ему дали. Когда они приехали, она не решалась выйти из машины, словно не веря, что уже и на самом деле дома.

— Барышня! — весело сказал шофер. — Приехали! — И открыл дверцу. Только тогда она вышла из машины, потом что-то вспомнив, живо обернулась и так крепко пожала шоферу руку, что тот удивленно на нее глянул и подумал: «Ну и темперамент у девки».

Она резко позвонила, и ей казалось, что прошла целая вечность, прежде чем дверь открылась. На пороге стоял дядя и, прищуриваясь, всматривался, словно никак не мог понять, что перед ним его племянница. Наконец он опомнился, обнял ее и дрогнувшим голосом сказал:

— Слава богу, ты дома, проходи. Я не сомневался, что тебя отпустят, но не предполагал, что это произойдет так быстро. Что ты там им наговорила?

— Правду, дядюшка. Как ты учил..

Как только Курилов отпустил Грету, он вызвал одного из своих сотрудников и спросил:

— Когда пришло сообщение об отъезде Лотнера? — Вечером, около двадцати часов.

— Почему вы тотчас же не поставили меня в известность?

— Не хотел вам мешать.

— Молодой человек, вы могли бы прикинуть, что важнее: допрос девушки, которая сидит здесь и никуда от нас не может уйти, или немецкий шпион, который вместо Москвы уехал из Питера черт знает куда… Мы потеряли драгоценное время.

— Филипп Филиппович, вчера Лотнер покупал билет до Москвы.

— И вам этого хватило, чтобы поверить, будто он и впрямь сядет в московский поезд? Так. А к поезду он не пришел?

— Точно так!

— Он направил подозрение на Грету Тальхаммер, хорошо зная, что на этом мы потеряем время. И незаметно исчез. Тальхаммер ни о чем не подозревает, и Лотнер уверен, что мы от нее ничего не добьемся. Очевидно, ему уже известно, что стало с Аделью. Наверняка у них было условлено, каким образом она даст ему знать, если поездка не удастся. Теперь он понял, что у него земля горит под ногами.

— Возможно. Но у него есть виза на выезд. Из Берлина пришла телеграмма: его отец во время служебной командировки в северной Швеции попал в автомобильную катастрофу, его жизнь в опасности. Из Москвы эту телеграмму по телефону передали сотрудники отдела кадров «Судопроекта». Ему и выдали выездную визу.

— И это все, что вы установили? Кто поручится, что телеграмма из Берлина не была сигналом о том, что Адель не доехала и, следовательно, дело не выгорело… Он хорошо знает, что мы идем по его следам, потому что все его сообщники арестованы. Вот и улизнул.

— Все пограничные станции предупреждены. Лотнер будет задержан…

— Посмотрим. А пока созовите, товарищей из оперативной группы. Надо посоветоваться.

Начальнику районного отделения госбезопасности Усову сообщили, что утром из Лобанова уехала тетка Настя.

Лесничий Богданов еще раньше слышал, что она собирается в Ленинград навестить знакомых. Несколько дней назад получила письмо. Следующие два дня где-то пропадала по своим делам, возвращалась ночью, когда все спали.

На станцию ее вез старый Демидыч. В дорогу она взяла лишь сумку да коробку, в которую якобы положила свежие яйца. Демидыч, однако, заметил, что на вокзале тетка вынесла из камеры хранения два чемодана. Вернувшись домой, Демидыч качал головой и всем жаловался, что вот поди ж ты, Анастасия Конрадовна, не доверяя ему, заранее отвезла на вокзал чемоданы…

Усов с интересом выслушал сообщение Рожкова и заметил:

— Наконец-то! Долго же собиралась в дорогу Анастасия Конрадовна. Вы, товарищ Рожков, позаботились о сопровождении «нашей» тетки?

— С ней едет «дядюшка Ваня». Усов засмеялся.

— Очень хорошо. Он с ней обязательно познакомится, а то еще и в доверие войдет. Глядишь, тетка кое-что и выболтает.

Он был недалек от правды.

В купе тетка Настя берегла свою сумку, как наседка, украдкой разглядывая соседей. Напротив сидел степенный усатый старик с добрым лицом, наверняка нездешний. Тетка Настя, от природы любопытная, начала выпытывать, куда он едет, чем занимается. Немногословный старик ответил, что был в районном центре по служебным делам, сейчас едет в Ленинград, а потом дальше. Он проверяет паровые котлы, дело ответственное. У каждого котла своя биография, за каждым нужно смотреть в оба, чтобы он, а вместе с ним и кочегар не отдал богу душу. Тетка удивленно вертела головой, слушая с интересом, потом задремала. Перед этим она попросила своего собеседника приглядеть за ее чемоданами. Николай Николаевич Потапов («дядя Ваня», как он представился тетке) обещал. Когда тетка уснула, он встал и сделал вид, что выравнивает чемоданы. На вид они оба казались одинаковыми, однако один был значительно тяжелее другого.

Едва поезд остановился на следующей станции, как «дядя Ваня» выскочил на платформу и побежал в комнату железнодорожной милиции. Быстро переговорив с начальником, он тотчас же вернулся в вагон, уселся на свое место и углубился в журнал. Остальные пассажиры ничего не заметили; все выглядело так, будто он бегал за сигаретами или за бутылкой пива.

Тетка Настя спала почти до самого Ленинграда. Когда она открыла глаза, «дядя Ваня» предложил ей помочь вынести чемоданы.

— Милый мой, — умилилась тетка, — ведь я еду дальше, до моего поезда еще два часа. Пойду уж в зал ожидания.

— А куда вы, собственно, едете? — как бы мимоходом спросил «дядя Ваня», снимая чемоданы с полки.

— В Карелию, хочу близких навестить. Долго их не видела. Денек-другой там побуду…

Поезд остановился, и они направились в зал ожидания. Тетка сразу села, а ее новый приятель отправился узнать, с какой платформы и когда отходит поезд в Карелию. Конечно, он забежал в отделение милиции и сразу же был допущен к начальнику, который его уже ожидал. Спустя некоторое время «дядя Ваня» вышел из отделения в сопровождении мужчины неопределенного возраста и самой что ни на есть обычной внешности. Тот шел немного сгорбившись, в его глазах было что-то располагающее к доверию.

— Будьте поблизости и помогите ей с чемоданами, остальное знаете. Я еду тем же поездом в служебном вагоне. На какой-нибудь станции зайдите ко мне и скажите, куда точно едет тетка. Это будет и вашей конечной остановкой. Остальное беру на себя. До свиданья! — сказал ему «дядя Ваня» перед тем, как вернуться в зал ожидания.

Тетка Настя нарадоваться не могла: такие услужливые люди редко встречаются в пути. Новый сосед по вагону помог ей в Ленинграде занести чемоданы да еще, оказывается, ехал, как и она, в Кондопогу[26]. Правда, очень уж он неразговорчив, но это даже еще лучше, не будет ничего выпытывать. Чтобы поддержать разговор, тетка Настя спросила, где он работает; он ответил, что теперь почтовым служащим, а раньше был «золотых дел мастером» в Пскове, где имел свой магазин, но, к сожалению, погорел во время нэпа. Что-то надо делать, вот он и пошел на почту. Старуха прищурила один глаз, заговорщически засмеялась и сказала, что очень хорошо понимает, почему он работает в таком неподходящем месте; между делом упомянула, что и у нее в старые времена дела шли лучше, чем сейчас.

На станции Лодейное Поле сосед вышел из вагона, а когда вернулся, предложил тетке горячие пирожки, которые купил в вокзальном буфете.

Потом тетку стало клонить к дремоте, но она ее поборола; незадолго до прибытия она стала нервничать. Это не укрылось от внимания «почтового служащего», который участливо спросил, что ее беспокоит.

— Эх, милый, — вздохнула старуха, — в старости человек только и думает, как прожить остаток дней. Вы это, наверное, и по себе знаете, ведь у вас же был свой магазинчик…

Бывший «золотых дел мастер» предостерегающе поднял палец и глазами показал на остальных пассажиров, которые вроде дремали, но ведь кто знает…

— Вы правы, — шепнула тетка Настя, — осторожность не помешает…

На станции Кивач поезд стоит лишь пять минут, и тетка была рада, что сосед опять помог ей с вещами.

— Вас кто-нибудь встречает, или отнести вещи в камеру хранения? — спросил он, поставив чемоданы на платформу.

— Внучка должна, да что-то ее не вижу, может, задержалась где… Не беспокойтесь, не смею вас задерживать, великое вам спасибо… спасибо, всего вам доброго.

Вместо внучки тетку встречал усатый мужчина. Дождавшись, когда удалится ее провожатый, он подошел и тихо сказал:

— Узнаю вас, Анастасия Конрадовна, по желтой сумке и коробке с наклейкой. Сколько стоят в Лобанове яйца?

— Это зависит от того, у кого покупаете, — ответила старуха.

— Хорошо, — выдохнул усач. — Надо бы уже идти, у меня тут машина, но минуточку, что-то мне не нравится… Побудьте пока здесь, а я отнесу чемоданы.

Старуха испуганно вздрогнула, но сразу же взяла себя в руки и осмотрелась вокруг. Сначала ей показалось, что в дверях вокзала мелькнуло лицо «дяди Вани». Но, видать, ошиблась, двери закрыты. Тем не менее она чувствовала себя как на углях, с нетерпением ожидая возвращения усача. Тот заставил себя ждать. Наконец он появился, взял коробку с сумкой и велел тетке идти вслед за ним.

— Не уверен, что за нами не следят, — тихо сказал он, когда они остановились. — Чемоданы я незаметно послал на санях к Аркадию. Вас, Анастасия Конрадовна, на всякий случай отвезу в другое место… Видел здесь двух сотрудников госбезопасности, знаю их в лицо, они, очевидно, кого-то поджидали с поездом. Приехал пожилой человек с усиками, по виду учитель из маленького городка, и — сразу же к ним. Что-то сказал, после чего один из них ушел, а другой посмотрел на вас. Не понравилось мне все. Поэтому я сразу к вам и не подошел… Так, пожалуйста, вот моя машина.

Дрожа от страха, тетка Настя с помощью усача влезла в кабину грузовика. Когда он набрал скорость, старуха вздохнула: боже, вот так встреча! Одни заботы. Только бы все сошло хорошо…

Сообщение о том, что Анастасия Конрадовна Блохина едет в Карелию, Курилов получил сразу же после того, как договорился об операции против фон Лотнера с участниками оперативной группы и собирался домой. Он поглядел на часы — было полтретьего утра, потянулся, зевнул, но сонливость и усталость как рукой сняло во время чтения телеграммы. Курилов сел за письменный стол, непроизвольно улыбнулся и сказал про себя: «Сообщим Усову, у него наибольшие шансы на успешный финиш в погоне за белой сорокой…

Потом в разных кабинетах зазвонили телефоны — это означало конец ночи и начало еще одного нелегкого рабочего дня.

А меня вывел из глубокого сна телефонный звонок. Встал с большой неохотой и посмотрел на часы: полтретьего утра! Какому дьяволу я понадобился среди ночи?

Конечно, Шервицу.

— Простите, что разбудил вас. Но я прыгаю от радости, как конь в поле.

— Прыгайте и постарайтесь обойтись без наездника. Дайте мне поспать!

— Но, друг мой, ошеломляющее известие: Грета, моя Грета, уже вернулась домой! Минуту назад она мне позвонила. Молодец ваш Курилов, какой молодец! Так быстро разобрался в сложной ситуации. Что вы об этом скажете?

— Этого и я не ожидал.

— Не ожидал, — обиженно повторил Карл Карлович. — Что же, по-вашему, каждая моя знакомая обязательно должна впутаться в криминальную историю? Я словно предчувствовал, что Грета ничего плохого не сделала.

— А как же ваши опасения насчет таинственной шкатулки? — возразил я, громко зевая в телефонную трубку.

— Это все Лотнер! Прямо не знаю, что бы я ему за это сделал…

— Ложитесь-ка спать, Карл Карлович, может, во сне и придет в голову что-нибудь путное. Спокойной ночи!

— И вам тоже, — разочарованно зазвучал в трубке его голос. Очень хотел Карл Карлович еще поговорить…

6

На вокзале в Кондопоге наступила тишина. Ночной скорый поезд в Мурманск и обратный в Ленинград уже ушли, а другие прибудут не раньше пяти часов. «Дядя Ваня» сидел в кабинете начальника отделения железнодорожной милиции и ждал, когда вернутся два сотрудника, посланные вслед за усачом. Сотрудник госбезопасности, который сопровождал тетку Настю до Кондопоги, ушел в гостиницу. Вернулись двое, которых ожидал «дядя Ваня», и — ни с чем. У полуторки, на которой старуха уехала с усачом, номер был залеплен снегом, а фары выключены. Прежде чем им удалось завести мотор служебной машины, грузовик пропал во тьме.

Рассерженный «дядя Ваня» поспешил в гостиницу, чтобы вместе со своим коллегой, «золотых дел мастером» Иваном Александровичем Коротковым, обсудить положение и решить, как быть дальше. Утром из Ленинграда приехало еще трое сотрудников, и расследование продолжалось.

Согласно справке госавтоинспекции, в Кондопоге насчитывалось 550 грузовых автомашин, более чем четвертую часть которых составляли полуторатонные «газики», что невероятно усложняло розыск. На вокзале также не удалось узнать ничего утешительного, и драгоценный день пропал. Местные органы начали поиск усача, точное описание которого давало основание надеяться на успех.

— А что если он побрился? — высказал предположение «дядя Ваня».

— Сколько здесь парикмахерских? — спросил Коротков.

Оказалось, восемь. Но и в них узнать, к сожалению, ничего не удалось.

— А что если он побрился сам? — не сдавался «дядя Ваня».

— Придется найти всех усатых водителей «газиков» и узнать, каким организациям эти машины принадлежат.

Наибольшее число автомобилей «ГАЗ» имели Кондопожский комбинат, лесопильный завод и коммунальный отдел.

— Хотите знать, сколько у нас усатых шоферов? — с усмешкой переспросил начальник гаража комбината и с сомнением покачал головой. — Никто такого еще не спрашивал, а на память не надеюсь. Давайте посмотрим картотеку, там их персоны увековечены…

Усатых шоферов оказалось семеро, но ни один не был похож на того, кого искали. Не удалось его обнаружить и среди усачей на машинах лесопильного завода и коммунального отдела.

Местопребывание тетки Насти также до сих пор не было известно. Вероятно, она не отваживалась выходить из дому, но и уехать незамеченной не могла: вокзал находился под постоянным наблюдением.

Тогда было решено проверить другие, даже самые маленькие организации, у которых были грузовики «ГАЗ». «Дядя Ваня» вспомнил, что в свете мигающей уличной лампочки он заметил на борту уезжающей машины конецнадписи…«рьё» и попытался составить слова с этим окончанием. Исписал несколько листов, прежде чем нашел подходящее слово — «сырьё». В списке предприятий он нашел контору районного склада «Утильсырьё» и встретился там с ответственным сотрудником товарищем Воробьевым. Тот оказался на редкость разговорчивым.

— Усатые шоферы у нас есть, черт знает, почему они не бреются. Усы, как у деда Мороза. Не дай бог попадут они в мотор, и — все. Вот вам бы это взять и запретить! Что натворил усач, которого вы разыскиваете? Наверное, напился? Есть у нас и такие. Вот один, помню, вылез из кабины, и непонятно, как он только руль в руках держал. Подождите, сейчас найду его карточку! Он у нас всего три с половиной месяца. До этого работал на комбинате. И там нализался… А нам как раз срочно требовался шофер — получили новую машину, но я не поручусь, что он и от нас не вылетит. Представьте себе, два дня назад уехал на центральный склад и до сих пор не вернулся. А до Петрозаводска всего шестьдесят километров! Я туда звонил и выяснил: он якобы позавчера приехал, сдал груз и отправился обратно. Я спрашиваю вас, товарищ, куда он мог пропасть? Дорогу, конечно, первоклассной не назовешь, но она вполне сносна… Где же машина с водителем?

— Может быть, случилась авария, — предположил Потапов, и его глаза, усталые глаза пожилого человека, обычно ничего не выражающие, на этот раз зажглись молодым огнем.

— Авария? — повторил Воробьев. — Давно бы нам о ней сообщили. Просто отсыпается где-нибудь после пьянки… Вот посмотрите, нашел его карточку. Кто бы мог подумать? На вид приличный парень, а в действительности — пьяница и хулиган…

«А может быть, еще и похуже», — подумал Потапов, узнав на фотографии шофера, которого искали. Однако вида не подал и строго сказал:

— То, что я от вас узнал, и на самом деле подозрительно. Считаю это официальным извещением о недостойном поведении шофера. Расскажите о нем подробнее.

— Идет, — согласился Воробьев, — пусть получит, что заслужил. Это Франц Артурович Купфер, родился в 1902 году в Петрограде, сейчас живет в Кондопоге, на улице Карла Маркса, 17, разведенный, по профессии автомеханик, водитель автомашины «ГАЗ» К 1-38-49.

Потапов дружески простился с Воробьевым, пообещав взяться за Купфера.

Уже через час за его домом было установлено наблюдение, и ближайшие отделения автоинспекции получили приказ — найти машину и задержать шофера. Через три часа из городка Медвежьегорск, в 120 километрах севернее Кондопоги, пришла телеграмма о том, что еще с вечера машина К 1-38-49 стоит перед почтой, а шофер, очевидно, где-то отсыпается; как только вернется, будет немедленно задержан. Двумя часами позднее стало известно, что шофер Купфер тайком пытался угнать машину, но был задержан и что его скоро доставят в Кондопогу.

Наконец машина, управляемая сотрудником госбезопасности, пришла, и в комнату небрежно вошел Купфер. Шапку он снял, руки держал в карманах короткой кожаной куртки, губами перебрасывал погасшую сигарету. Это был высокий угловатый мужчина с длинной шеей, на которой уверенно сидела упрямая голова. Из-под сросшихся бровей блестели черные, как угли, глаза, губы были надменно сжаты. Орлиный нос с узкими ноздрями дорисовывал нагловатое выражение лица, заканчивавшегося слегка остриженной бородой.

Едва приблизившись к столу, за которым сидели два сотрудника госбезопасности, он грубо спросил:

— Почему вы ловите меня, как зайца? Что вам надо, черт побери?

Никто не ответил; он криво усмехнулся, оглядываясь, где бы присесть, хотя ему никто этого не предложил.

— Вы Франц Артурович Купфер? — спросил «дядя Ваня».

— Да уж таким родился, ничего не поделаешь.

— У вас раньше была судимость? — неожиданно спросил Коротков.

Казалось, Купфер в затруднении — что сказать? Он внимательно рассматривал свои сапоги, потом прохрипел:

— Допустим, была, — мало ли дураков на свете?

— Говорите вежливее. За что вас наказали?

— По-вашему — за нанесение тяжелого телесного увечья. А по-моему — за маленькую стычку в пивной.

— Это мы проверим, — вмешался «дядя Ваня».

— Проверяйте, только без меня. Ничего, кроме выпивки, да и то иногда, у меня на совести нет.

— Вы должны были вернуться из Петрозаводска еще два дня назад. Почему вы этого не сделали? «Левый» рейс?

— Не беспокойтесь, я со своим начальством как-нибудь полажу. В крайнем случае, сдерут с меня деньги за бензин да влепят выговор.

— Куда вы ездили? — не отступал Коротков.

— Куда? — переспросил Купфер. — В Масельгскую.

— Зачем и с кем?

— Товар возил.

— Какой именно, сколько и для кого? — быстро спросил Короткое.

Купфер молчал.

— Лжете, гражданин Купфер! — загремел «дядя Ваня». — Одумайтесь. Не отпустим вас до тех пор, пока не скажете правды.

Купфер, пожевывая сигарету, продолжал молчать.

— Будете отвечать? — решительно произнес «дядя Ваня» и еще подождал с минуту. Потом вызвал дежурного и приказал:

— Подержите этого гражданина в одиночке, да глаз с него не спускайте.

Купфер медленно поднялся и вышел.

— Думаете, «расколется?» — спросил Короткое.

— Да он еще не совсем трезвый. Выспится — посмотрим, — сказал «дядя Ваня» и направился к прокурору, чтобы получить разрешение на обыск в квартире задержанного.

Первые признаки еще далекого лета манили заядлых рыбаков из плена четырех стен; правда, многие выезжали на рыбалку и в крутые морозы. Оттепель, растопившая белый покров на крышах ленинградских домов, разбудила рыбацкую дремлющую тоску по берегам рек и озер. В сердцах теплилась надежда, что рыбья челядь, томящаяся в глубине вод, скованных ледовым панцирем, ждет только окошек, которые стараниями рыбаков откроются навстречу синему небу и улыбающемуся солнцу.

Тут уж и я не выдержал и, подобно другим одержимым, выехал на озеро Кормово. Собственно, увлек меня на это дело один из нашей охотничьей троицы — режиссер Суржин; еще во время роковой охоты в Лобановском лесничестве он дал слово вытащить меня на рыбалку, едва повеет весной.

Выехали в субботу и пробурили во льду лунки, которых хватило бы на двухкилограммовых окуней. Сначала не повезло: не сумели найти мест клева. Лишь воскресенье принесло удачу. Уже с утра таскали одного окуня за другим, порой попадался такой, что с трудом пролезал в лунку. Некоторые весили по два с половиной килограмма.

После полудня по озеру пронесся резкий ветер, потом наступила тишина. Мой товарищ поднял голову, настороженно всматриваясь в северную сторону. Его ноздри раздулись и губы оттопырились столь смешно, что я невольно рассмеялся. Он, однако, хранил серьезность.

— Ничего не чуете?

Я тоже повернул лицо к северу, принюхиваясь, как собака.

— Ничего, — только и мог я сказать и чихнул.

— Что у вас за нос, — сказал Суржин. — Вот мой говорит: скоро повалит снег.

— Неужели? — с сомнением сказал я, продолжая рыбачить.

Но оказалось, что прогноз, основанный на чутком носе моего приятеля, сбылся раньше, чем мне удалось вытащить очередного окуня. Север нагнал на нас белую снежную стену, залепившую глаза. С огромным трудом удалось собрать рыболовные принадлежности, пойманную рыбу и уложить все на санки. Мы направились к берегу, подгоняемые метелью. Казалось, этому пути не будет конца…

Надо ли говорить, как мы обрадовались, добравшись с богатым уловом — шестьдесят два килограмма рыбы — до уютной комнаты одного из знакомых рыбаков. Здесь мы переждали непогоду и ночью вернулись в Ленинград.

Дома сообщили, что меня искал Филипп Филиппович. Тотчас же ему позвонил:

— Алло, я вернулся, добрый день. Не хотите попробовать свежей ухи из окуней? Сам наловил…

— Спасибо, с удовольствием, но времени нет. Дел по горло. Мы тоже ловим… крупную рыбу. Как раз забрасываем последние сети… Приходите-ка лучше ко мне.

— Кроме свежей ухи, будут чешские кнедлики со свининой и моравской подливкой, — не унимался я.

— Ну и соблазнитель. Прямо слюнки текут… Что же делать? Придется, пожалуй, выбрать часок, — ответил мой друг.

Курилов сдержал слово. Пришел, но пробыл не более часа.

Если вы принимаете в семье дорогого гостя, то само собой разумеется, что даже самая свежая уха вместе с самым лучшим традиционным чешским блюдом никак не обойдется без холодной закуски и водки. Во время еды невозможны серьезные дебаты. Они бы отняли часть того времени, которое заслуживает вкусное кушанье. Короче, для разговора не оставалось много времени, мой гость то и дело поглядывал на часы.

— Через тридцать минут я должен разговаривать с Мурманском… Остается четверть часа. Подозреваю, что вам не терпится узнать, как проходит операция.

И я узнал, что в Карелии задержан Франц Артурович Купфер, племянник неудачливого ювелира Купфера.

— А где же сейчас тетка Настя, Блохин и, наконец, фон Лотнер? — спросил я.

— Тетку Настю, вероятнее всего, сейчас допрашивает Усов, она уже вернулась в Лобаново, а сообщений о двух остальных я и жду из Мурманска.

— Значит, они еще туда не добрались?

— Добрались. У младшего Купфера, как у большинства алкоголиков, весьма неустойчивый характер. На допросе в Кондопоге он поначалу упорно молчал, а потом от всего отпирался. При обыске у него дома найден один из чемоданов — именно тот, который, как сразу узнал Потапов, привезла тетка Настя, а также обрывок телеграммы, где можно было разобрать только одно слово: «приеду», и крупная сумма денег, происхождения которой Купфер объяснить не мог. Еще труднее, конечно, ему было ответить на вопрос, откуда взялись три золотые вещицы, которые были найдены в мешке с мукой. От внимания дотошного «дяди Вани» не укрылась и такая мелочь, как… билет на бал пожарных. Он поинтересовался, с кем Купфер был на этом балу, и разыскал его знакомую. Она охотно все рассказала.

Оказалось, бал устраивали пожарные с целлюлозно-бумажного комбината, а у Франца там знакомый, которого он звал Кадя. Услышав это имя, «дядя Ваня» навострил уши и отправился на комбинат. Там никакого Кади не знали. Тогда знакомая Купфера припомнила, что его фамилия Бойков и что он работает на «комбинате пожарником. Потапов поспешил в отдел кадров, но там нашлись весьма куцые сведения о Войкове, которого к тому же звали Александр.

— Он у нас совсем недавно, — оправдывался начальник отдела кадров, — а документы с прежнего места работы еще не пришли. Нам по штату не хватает пяти пожарных. Рады, что хоть один нашелся… Служба, знаете, тяжелая, а платят не ахти сколько… А этот оказался на редкость сговорчивым.

— Вы что, берете на ответственную службу первого встречного? Ничего себе порядки, — возмущенно говорил «дядя Ваня».

Даже фотографии не нашлось в личном деле Войкова. Что же делать? С большим трудом удалось разыскать только коллективный снимок, на котором был и Бойков. Сколько «дядя Ваня» ни всматривался, но Блохина, которого он предполагал увидеть, там не обнаружил. Бойков был черноволосым, с усами и толстым носом, в то время как у Блохина были светлые волосы, тонкий нос, да и усов он не носил.

— Когда бы я мог увидеть вашего пожарника? — спросил «дядя Ваня».

— Сейчас он отдыхает двое суток, — услужливо ответил начальник отдела кадров, — а ровно в восемнадцать часов должен заступить на дежурство.

— Я к вам приду, а вы вызовете его к себе. О том, кто его хочет видеть, разумеется, ни слова.

«Дядя Ваня» ушел, взяв с собой адрес Бойкова и фотографию. Затем она была тщательно исследована. Конечно, усы Блохин мог отрастить, а волосы перекрасить, но этот нос! «Дядя Ваня» велел привести Купфера, но и от него ничего путного не добился. Только еще раз убедился, что тот не говорит правды. На вопрос, что он знает об Анастасии Конрадовне Блохиной, Купфер сказал, что впервые о ней слышит. Его, дескать, одна незнакомая женщина попросила встретить на вокзале ее бабушку. Он выполнил просьбу, потому что ему хорошо заплатили. Куда уехала старуха, не знает.

Это, конечно, была бесстыдная ложь. «Дядя Ваня» махнул рукой и велел увести Купфера. А вечером он снова был в отделе кадров комбината, где дожидался Бойкова. Время его дежурства приближалось…

— Теперь, дорогой Рудольф Рудольфович, — сказал Курилов, глянув на часы, — мне пора. Скоро разговор с Мурманском.

— Филипп Филиппович, — взмолился я, — вы интригуете прямо-таки как автор детективного романа. Ну, скажите хотя бы: это был Блохин?

— Попробуйте-ка догадаться сами. Вы же хорошо знаете всю эту историю, да и выводы умеете делать, — уже одеваясь, весело бросил мой гость и был таков.

Неотложные служебные дела заставили меня в тот же день отправиться в Москву. Подготовка обоснований уже отобранного проекта нового механизированного деревообрабатывающего завода, который должен был строиться в Архангельской области, отняла у меня все дни и вечера, ни о чем другом даже подумать было некогда.

Вернулся только через пять дней и сразу же позвонил Курилову, но его не оказалось на месте. Дома сказали, что еще три дня назад он уехал в Мурманск… И как бы мне ни хотелось узнать, что происходило сейчас в этом портовом городе на самом севере Кольского полуострова, лишь позднее стало известно, что там разыгрался последний акт длинной и сложной истории, которая официально называлась «Дело «Белая сорока».

Напрасно сидел тогда «дядя Ваня» в отделе кадров Кондопожского целлюлозно-бумажного комбината — Бойков на дежурство не пришел.

— Жаль, — спокойно сказал «дядя Ваня» начальнику отдела кадров, — жаль, что он не пришел. С удовольствием бы познакомился с этим сговорчивым парнем.

Он холодно простился, вышел на улицу и заспешил к дому, где жил Бойков. Обыск, разрешение на который было получено накануне, не дал никаких оснований считать, что Бойков — это Блохин. Хозяйка дома, в котором он снимал две комнаты, только и рассказала, что несколько дней назад к нему приезжала старушка, переночевала, а на другой день куда-то уехала на санях и больше не вернулась. До этого у него провел ночь какой-то строгий «господин», которому на санях доставили несколько чемоданов, а потом и тот уехал.

Все это усиливало подозрение, что все-таки речь идет о Блохине, и снова на допрос был приглашен Купфер. Он по-прежнему категорически отрицал, что знает Блохина. Тогда Потапов сказал:

— Вы — соучастник убийства, член шпионской организации. Еще сегодня вы будете отправлены в Ленинград, где предстанете перед военным трибуналом.

Франц Купфер побледнел, хотел что-то возразить, но его сразу же увели, и через час под строжайшей охраной он был посажен в «Полярную стрелу». Этим же экспрессом в Ленинград отправился и «дядя Ваня», в то время как Короткое вместе с тремя другими ленинградскими сотрудниками госбезопасности остался в Кондопоге.

«Полярная стрела» приходит в Ленинград вечером, и Курилов мог сразу же начать допрос Купфера. Как затравленный волк, оглядывался тот по сторонам просторного, ярко освещенного кабинета, руки у него дрожали, но губы были плотно сжаты. Курилов сразу же приступил к делу.

— Предупреждаю, что жду правдивых ответов. Будете лгать — допрос прекращу, а весь материал, собранный предыдущим дознанием, немедленно передам в военный трибунал, указав, что вы сознательно мешали принять меры к задержанию убийц и шпионов. Это усугубит вашу вину… А вы уже предупреждены и знаете, что вас ожидает. Теперь ваша судьба в ваших собственных руках, и если будете откровенны, сможете ее облегчить. Советское право и в преступнике видит человека, которого не должно потерять общество. Разумеется, при условии, что он сам в меру своих возможностей способствует устранению или уменьшению того вреда, который нанес государству. Говорю с вами откровенно: у вас такая возможность еще есть. Нам многое известно: и то, например, что вы были судимы за тяжелое телесное увечье, которое нанесли случайному знакомому; за пьяные драки и другие хулиганские поступки вам запрещено проживать в Ленинграде. Мы знаем также, что вы все-таки приезжали в наш город к своему дяде, который является членом разведывательной группы и ярым врагом советского государства, за что и будет отдан под суд. И хотя горькому пьянице он и не очень доверял, тем не менее установлено, что именно по его требованию вы предоставили убежище крупному преступнику Аркадию Блохину или Александру Бойкову, что одно и то же, и помогли ему скрыться, хотя знали, что его ищут. Затем вы помогли уйти от правосудия немецкому шпиону — организатору группы разведчиков и убийц Курту фон Лотнеру. Одновременно вы способствовали укрытию похищенных драгоценностей, в чем участвовала тетя Блохина — Анастасия Конрадовна Блохина. Ваша вина велика, и только вы можете ее или усугубить, или облегчить. Даю вам на размышление десять минут. Понятно?

Купферу было понятно. На него сильно подействовали слова этого коренастого мужчины с блестящими глазами и звучным голосом.

В Мурманском порту стояла целая флотилия судов, и шум работ не утихал даже ночью. Могучие портальные краны опускали грузы в утробы заокеанских пароходов, далекий свет маяков рассекал темноту, которая здесь, за Полярным кругом, даже в конце зимы опускалась на море и на землю сразу же после полудня. Между десятками иностранных судов было и несколько немецких пароходов, которые грузились пиломатериалами.

Гамбургское торговое судно «Курфюрст»— самое крупное из них. Первый помощник капитана, стоя на мостике, вежливо приветствовал статного, цветущего мужчину, ступившего на борт судна. На плечо у него была наброшена элегантная кожаная куртка, и чтобы ее не уронить, он ответил на приветствие лишь легким кивком.

— Долго еще будет наша скорлупка глотать это дерево? — раздраженно спросил он.

— Завтра закончим, господин уполномоченный, — извиняющимся тоном ответил помощник капитана.

— Только завтра? Знаете, что это означает? Каждый час, даже каждая минута дорого нам обойдется. Надо быть идиотом, чтобы думать, будто появление на торговом судне единственного пассажира не привлекло внимание этих парней из здешней полиции, хотя у него виза в порядке. Ладно еще они поверили телеграмме о том, что он спешит к отцу, который сильно пострадал в автомобильной катастрофе в северной Швеции.

— Я разговаривал с таможенником, проверяющим грузы, и тот выразил сожаление по поводу несчастья, которое постигло отца нашего пассажира, — заметил помощник капитана.

— Сожаление, как бы не так… Пусть черт верит этим большевикам! Надо еще доставить два его чемодана, которые он сам не мог взять с собой на палубу. Вы уверены, что ваш человек это сумеет?

— Это наш лучший агент. Он знает здесь каждый уголок и спрячет их в штабеле досок, которые незаметно пометит условным знаком.

— Отлично. Остается позаботиться, чтобы так же незаметно пробрался на борт наш человек. Это должно произойти около двадцати двух часов. Вы все приготовили?

— Да, да, боцман получил исчерпывающие указания, — заверил помощник капитана.

— Так. А потом мне бы больше всего хотелось увидеть этот берег издалека… Поспешите с погрузкой.

— Делаем все, что можем, господин уполномоченный. Оснований для беспокойства нет, — сказал помощник капитана и приложил руку к козырьку.

И никто из них не заметил моряка, который тянул канат под капитанским мостиком. Когда «уполномоченный» ушел, он еще минутку повозился со своим канатом, а потом сошел на берег и направился в соседний магазин с продовольственной сумкой. Оглядев покупателей, он заметил между ними представителя советской пограничной охраны и дождался, когда тот выйдет с покупками из магазина. Моряк пошел за ним вслед и едва уловимым движением дал понять, что хочет что-то сказать. Пограничник слегка кивнул и ровным шагом направился к ближайшему складу. Моряк не знал русского языка, а пограничник не умел говорить по-немецки.

— Коммунист, — сказал моряк и указал пальцем на себя.

Пограничник засмеялся, протянул ему руку и произнес:

— Их… хабе… комсомолец.

— Карашо, — удовлетворенно заметил немец, показал на свое судно — «Курфюрст», официр — фашист, — и погрозил кулаком. Потом вытащил из кармана конверт, на котором было написано: «Sehr eilig — an den Komandanten der Grenzpolizei»[27] и добавил: — Schnell — gehen[28] — шпион!

Пограничник понял, взял письмо и улыбнулся:

— Данке, товарищ, gut, deutsche komunist, gut![29]Он похлопал моряка-по плечу, сердечно пожал ему руку и быстро ушел.

Немецкий пароход «Курфюрст» постепенно заканчивал погрузку, и капитан уже занимался необходимыми формальностями, чтобы на следующее утро можно было выйти в море.

Огромные портальные краны штабель за штабелем поднимали доски и опускали их в трюмы. На пристань их привозили специальные автомашины.

Представитель Мурманского отделения «Экспорт-леса» записывал каждый погруженный штабель с быстротой, которая свидетельствовала о долголетней практике. Сегодня он был не один. Секретами быстрого и вместе с тем точного определения различных сортов пиломатериалов он делился с новым экспедитором, что, естественно, сдерживало темпы его работы. В руках он держал длинный стальной крюк, которым мог поворачивать поднятые краном пучки досок и таким образом еще раз проверять их номера. Казалось, что новый экспедитор уж слишком внимательно рассматривает каждый штабель. Это раздражало боцмана. Он ворчал из-под усов и в конце концов крикнул:

— Schneller, schneller[30], пора кончать.

— Все будет в порядке, боцман, только не подгоняй! Погрузка идет точно в установленные сроки, — ответил старший экспедитор, записывая номер очередного штабеля. Рабочие обвязали пучок досок тросом, и бригадир уже поднял руку, чтобы дать крановщику сигнал к подъему, но в этот момент старший экспедитор что-то сказал младшему, указывая на груз. Младший сразу же засвистел, захватил штабель своим стальным крюком и громко закричал:

— Стоп!

Затем он соскочил на землю, схватился за трос и взобрался на штабель.

— Что вы делаете! — кричал боцман с судна. — Не задерживайте погрузку, слышите, эй!

— Что случилось? — спросил высоким голосом человек, который только что появился на пристани. Это был судовой агент-бракер[31]. В руках у него был такой же крюк, и он слегка ударил им по доскам:

— Номер этого пучка сходится с накладной…

— Номер-то сходится, а вот сам пучок не в порядке, — прервал его экспедитор.

— Что вам в нем не нравится? — рассерженно спросил агент и покраснел.

— Смотрите-ка, вот сбоку хорошо видно. Доски сложены так, что между ними пустота… Мы не хотим вас обманывать. В этом штабеле нет стандартного объема. И потом: откуда на нем появились знаки мелом? Наверно, этот штабель бракованный. Придется его заменить. Эй, грузчики, за дело!

Но прежде чем грузчики принялись за дело, раздался приказ немецкого боцмана, и крановщик быстро поднял штабель на судно. Младший экспедитор закачался, потому что под его весом штабель сильно наклонился, но все-таки удержался на ногах и вместе с грузом очутился на палубе. Крановщик снова поднял пучок досок, подвинул в сторону и опустил в трюм.

Экспедитор попал в очень неприятное положение. Штабеля досок здесь стояли так тесно прижатыми друг к другу, что он только случайно не был раздавлен. Рабочие в трюме быстро к нему подскочили и помогли вылезти на палубу.

Наверху раздался смех боцмана, как будто бы речь шла об остроумной шутке.

В этот момент на палубу неожиданно поднялись несколько таможенников и пограничники.

— Господин боцман, — строго сказал пограничник, — ваши шутки опасны и непозволительны, экспедитор мог серьезно пострадать.

— Ха-ха-ха-ха-ха! — как ни в чем не бывало заливался боцман, — подумаешь, просто поболтался над землей и водой да заглянул в утробу нашего корыта. На кой черт он лез на груз?

— Экспедитор отвечает за соответствие груза стандарту, — ответил пограничник. — Он имеет право задержать любой груз, о чем вы, господин, сами прекрасно знаете. Извольте этот штабель побыстрее поднять на палубу. Надо его перемерить!

— Это ни к чему, — сопротивлялся боцман, — подумаешь, не хватает нескольких досок. — Груз на судне — берем таким, какой есть.

— Настаиваю на своем решении, — коротко сказал пограничник.

— На нашем судне все решает капитан. Обратитесь к нему, — отрезал боцман.

Пограничник велел двум таможенникам следить за трюмом, чтобы там не было никаких манипуляций с последним штабелем, и вместе с инспектором отправился к капитану.

И хочешь не хочешь, пришлось удовлетворить требование представителей таможни и пограничной охраны. Штабель, к великому неудовольствию боцмана, как и присутствовавшего при этом первого помощника капитана, был поднят из трюма на палубу.

Его разобрали, и тут обнаружилось: наполовину он был сложен из коротких досок так, что образовалась пустота, заполненная двумя большими чемоданами.

— Смотрите-ка, — проговорил инспектор таможни, — любопытно, не правда ли? Что вы на это скажете, господин помощник?

— А при чем здесь я? Пиломатериалы поставляете вы. Никто из нашей команды их и пальцем не тронул. Это абсолютно ясно.

— У меня на этот счет другое мнение, — вмешался командир пограничников. — Штабель был помечен мелом, и ваш боцман, вопреки запрещению экспедитора, приказал поднять его на палубу и опустить в трюм. При этом мог серьезно пострадать наш представитель. Каким образом между досками оказались чемоданы, мы еще узнаем. Совершенно очевидно, что они предназначались для кого-то на вашем судне, и, следовательно, нет сомнения, что речь идет о контрабанде. Чемоданы конфискую. Если в течение последующих десяти минут никто из членов команды не признается, что это его чемоданы, они будут тут же, при свидетелях, вскрыты.

На палубе быстро собрались моряки и портовые рабочие. Десять минут прошло, хозяин чемоданов не объявился, и таможенники начали их открывать. Это удалось с трудом, потому что замки были сложные.

Перед глазами присутствующих возникла удивительная картина. Из первого чемодана из-под куска фланели выглянуло замусоленное лицо какого-то святого в окладе, сияющем всеми цветами спектра. И не удивительно: оклад был выложен алмазами и сапфирами. Это была роскошная икона из чистого золота. Такой иконе цены нет.

На палубе наступила тишина.

Одной иконой, однако, дело не ограничилось. Под ней лежала еще одна, не менее великолепная. Она тоже была завернута во фланель и, словно на смех, перевязана лыком. Затем таможенники вытащили из чемодана несколько кожаных мешочков с золотыми царскими монетами и другими драгоценностями. Под ними, в самом низу, лежали папки с бумагами. Даже с первого взгляда было ясно, что это чертежи, рисунки, фотографии, описания различных кораблей, портовых сооружений, верфей.

— Неплохая коллекция, — заметил командир пограничников, а инспектор таможни добавил: — И мед, и яд — все вместе.

Содержимое второго чемодана отличалось лишь тем, что, кроме трех икон, золотых монет, мешочков с различными драгоценностями, здесь оказались и другие предметы церковной утвари. Самым великолепным был золотой кубок, украшенный венком из сапфиров и других драгоценных камней, а также прекрасная корона.

Капитан судна, который присутствовал при вскрытии чемоданов, так сильно тянул свою трубку, что порой его лицо скрывалось в клубах дыма. Когда осмотр был закончен, он обратился к пограничнику и попросил вместе с инспектором таможни на минуту зайти в его каюту. Здесь он заявил, что история с чемоданами его очень огорчает, потому что он, как капитан судна всемирно известной компании, за свою многолетнюю практику никогда такого позора не переживал. И все-таки он не верит, что к этой истории причастен кто-то из его команды. Цена содержимого чемоданов столь высока, что ее трудно даже представить. Возможно, сказал он в заключение, все это подстроено какой-нибудь группой русских эмигрантов-белогвардейцев, живущих в Германии. Он же решительно снимает с себя ответственность за эту отвратительную историю, которая, по его мнению, вообще не могла бы произойти, если бы она не была подготовлена на советской территории.

Командир пограничников высказал предположение, что кто-то на судне все-таки должен быть замешан в это дело, и выразил удивление по поводу того, что боцман и агент-бракер пытались помешать осмотру подозрительного штабеля досок.

Капитан велел их позвать. Появился лишь боцман. Агента-бракера нигде на судне не нашли. Боцман категорически отрицал, что он или бракер умышленно препятствовали осмотру груза. Они лишь заботились о скорейшем окончании погрузки, за что им полагалась премия.

Капитан этим объяснением удовлетворился. Инспектор таможни и командир пограничников высказали обоснованные возражения, но боцман твердо стоял на своем, доказывая, что во всем виноваты работники портового склада пиломатериалов, никто с судна там не бывает.

Оба советских представителя составили протокол о случившемся. Боцман и первый помощник как свидетели отказались его подписать. Это, в конце концов, сделал сам капитан.

Таможенники уносили с судна чемоданы, в нескольких шагах от них шел командир пограничников. Неожиданно он услышал за собой тихий голос;

— Rot Front, Genosse![32] Карашо делат.

Он обернулся и увидел уже знакомого матроса с машинистом. Матрос подмигнул ему, а машинист многозначительно улыбался. Пограничник все понял, тоже улыбнулся, слегка махнул рукой и тихо ответил:

— Sehr viel Dank ihnen, sehr gut, deutsche Genossen![33]— Затем пружинистым шагом прошел по трапу и присоединился к таможенникам, которые уже сложили чемоданы в электрокар и не спеша шли вслед по набережной.

— Я видел Лотнера, — говорил начальнику местного отделения госбезопасности, в кабинете которого он составлял опись содержимого чемоданов, один из ленинградских сотрудников, прибывших в Мурманск из Кондопоги. Это, конечно, он «работал» младшим экспедитором «Экспортлеса», отмечая номера штабелей, которые кран опускал в трюм судна (боцман при этом недовольно вертел головой: еще один контролер появился, но в общем-то его это не касалось — пусть «Экспортлес» ставит хоть десять бездельников, ему-то что!).

— И видели бы вы, — продолжал сотрудник, — как Лотнер выглядел, когда уносили чемоданы: все лицо покраснело, напряглось, шрам вздулся. Руки судорожно вцепились в поручни трапа, в бессильной злобе он раздавил сигарету. Я думал даже, он побежит за вами, так был взбешен… Долго ли еще мы будем за ним гоняться, не пора ли арестовать?

— Без приказа нельзя, товарищ, — ответил начальник. — А бракера вы не видали?

— Он сошел с судна еще до того, как открыли чемоданы.

— Вернее всего, он побежал сообщить Блохину, что чемоданы обнаружены. Где только этот тип скрывается? — задумался начальник и поинтересовался у «дяди Вани», не удалось ли ему напасть на след. Тот покачал головой и сказал:

— Не будь этого немецкого коммуниста, долго бы мы еще гонялись за Блохиным! Теперь точно знаем, что в двадцать два часа он должен появиться у судна. Чтобы не спугнуть, поиски прекратили. Это лишний раз доказывает, что и на немецких судах есть сознательные люди — коммунисты, которые не боятся гитлеровских шпиков и помогают Советскому Союзу. Нелегко им, этим ребятам…

— Какие молодцы! Видать, их и в нынешней Германии немало, — сказал начальник и тут же озабоченно добавил: — Только бы после истории с чемоданами Блохин снова не сбежал…

— Никуда не денется. У него нет иного выхода, как прийти на судно. Ведь он хорошо знает, что его ожидает на суше, — ответил «дядя Ваня».

К вечеру начальник получил разрешение на арест Лотнера. Материалы, найденные в чемоданах, неопровержимо свидетельствовали о том, что он занимался шпионской деятельностью. Согласно приказу, Лотнера следовало задержать немедленно. Но поскольку еще не был схвачен Блохин, который пока и не подозревал, что кольцо сжалось, решили арест Лотнера отложить на ночь.

К вечеру поднялся ветер, он усиливался с каждым часом. Огромные волны разбивались о набережную и возвращались в море, чтобы с новой силой наброситься на бетонную стену, отделявшую воду от земли. В порту все было приведено в готовность; метеостанция сообщила, что ожидается ураган. Большие электрические лампы раскачивались на столбах, ветер выл, стонал и затихал, врываясь в проходы между штабелями досок, расставленными вдоль грузовой эстакады. Суда у причала сильно качало.

Около двадцати двух часов моряки возвращались из города. Между ними оказалось и несколько матросов с «Курфюрста». Перед самым портом к ним присоединился агент-бракер. Он был не один. Рядом шел мужчина с большим кривым носом. Он был одет, как все остальные матросы, но его никто не знал.

При входе на причал, занятый иностранными судами, обычно строго проверяли документы, но в эту бурную ночь, когда ветер едва не сбивал с ног, охранники не были особенно внимательными. Прошли все, в том числе и мужчина, сопровождающий бракера. Оба были навеселе и горланили во всю. Один из охранников даже посоветовал им держаться подальше от воды — неровен час, ветер сдует в море, раз на ногах стоят нетвердо.

Они уже подошли к самому судну, как из темноты вдруг выдвинулись двое: пограничник и человек в штатском. У разбитных компаньонов песня застряла в горле, однако они быстро пришли в себя, намереваясь продолжить путь. Пограничник остановил их и потребовал пропуска.

— Что вам взбрело в голову? Пропуска проверяли там, где и положено. Ничего мы вам, парни, не покажем. Плюем мы на канцелярских крыс. Отчаливай, ребята! — захохотал носатый, который был на голову выше своего друга и еле стоял на ногах. Бракер поддакнул и в тон ему сказал — Нет и нет, ничего вы не получите.

Пограничник, однако, не был расположен шутить и снова потребовал документы. Это вывело подвыпивших друзей из себя, они начали отчаянно ругаться, причем носатый даже оттолкнул пограничника. Человек в штатском хотел его задержать, но получил такой удар в лицо, что не устоял на ногах, вскрикнул и упал. В следующее мгновение носатый с удивительной для пьяного быстротой и ловкостью прыгнул в сторону и исчез среди громады штабелей в темноте.

Раздался тревожный пограничный свисток, и из тьмы вынырнули сразу шесть фигур. Это были сотрудники госбезопасности и пограничники, которые, по заранее разработанному плану, ожидали Блохина. Между ними был и «дядя Ваня», однажды видевший Блохина еще в Лобанове. Он подбежал первым и помог встать сбитому с ног человеку в штатском, у которого из носа шла кровь.

— Так что, товарищ, это он? Похож на эту фотографию? — задыхаясь, допытывался «дядя Ваня», когда человек в штатском пришел в себя и вытер лицо.

— Нет, кажется, это не Блохин. Ведь тот не такой носатый.

— Нос, нос, — недовольно сказал «дядя Ваня». — Нос можно и изменить. А как вы думаете, господин агент?

Агент-бракер стоял сам не свой — куда и хмель пропал.

— Я… я, — заикаясь проговорил он, — я, собственно, даже не знаю этого типа. Он подсел к нам в пивной, а потом вместе пошли в порт…

— Это мы быстро узнаем. А пока вас задержим.

— На каком основании? — пискнул коротышка агент и всплеснул руками.

— На основании закона, который разрешает задержать человека, если он подозревается в сообщничестве с беглым преступником, — гневно сказал Потапов.

— Ошибка, чудовищная ошибка. Никакому преступнику я не помогал. Это же просто матрос.

— С вашего судна?

— Нет, не с нашего, с какого-то другого немецкого парохода. А на них преступники не плавают, господин… — крикнул агент так громко, что его было слышно сквозь вой ветра. Его крик привлек внимание моряков, которые показались на трапах соседних немецких судов.

— Братва, наших бьют, — снова завопил агент-бракер.

Толпа немецких моряков мгновенно обступила группу.

— Вот, смотрите, — срывающимся голосом кричал агент, — меня арестовывают, говорят, что на наших судах преступники. Слышите, вы — преступники!

Среди матросов начался ропот, раздались крики:

— Позор! Не дадим оскорблять честных немецких моряков… Отпустите его. Ребята, быстро сюда! Покажем этим сыщикам, что такое морской узел…

И тотчас же пятнадцать или двадцать моряков бросились на пограничников и сотрудников госбезопасности, оторвали от них агента, сомкнув кольцо, из которого нельзя было выбраться. Один из пограничников успел тем не менее дать тревожный свисток.

— Вы что тут натворили, ребята? — крикнул кто-то по-немецки. Это был уже наш знакомый моряк с «Курфюрста». — Обалдели, что ли? Марш на судно, черт бы вас всех взял, идиоты!

— Не лайся, — закричали наиболее упорные защитники бракера. — Не дадим в обиду своего…

Но большинство моряков уже опомнилось. Толпа рассыпалась. Пользуясь случаем, агент-бракер исчез одним из первых.

Подоспела помощь — патруль — по сигналу тревоги. «Дядя Ваня» поспешил к телефону сообщить начальнику, что произошло. Другие тем временем закрыли все выходы. Остальные начали осмотр склада пиломатериалов, где вернее всего мог спрятаться беглец.

На «Курфюрсте» все было спокойно. По палубе размеренными шагами ходил вахтенный, время от времени поглядывая на трап, у которого стояли два пограничника; у них был приказ — никого не пускать ни на судно, ни с судна.

Прочесывание склада продолжалось, но беглец как в воду канул. «Дядя Ваня» решил действовать по собственному усмотрению. Он кружил самыми темными углами, куда не проникал свет фонарей, пока не очутился перед диспетчерской будкой. Она стояла у узкоколейки, по которой пиломатериалы доставляли на причал, неподалеку виднелось несколько пустых вагонов. Здесь не было штабелей досок, между которыми легко спрятаться.

Вдруг «дядя Ваня» заметил слабый блеск, который через минуту исчез. «А что если, — мелькнула у него мысль, — это отблеск полированных металлических пуговиц, которые обычно бывают на морской форме? Значит, там кто-то стоит? Что делать?»

Расстояние было невелико — всего несколько метров, но мешали вагоны. Пока их обойдешь, беглец снова исчезнет. Потапов тихонько вернулся назад и велел пограничникам окружить подозрительное место.

Одновременно вспыхнули десять электрических фонариков, стало светлее.

— Стой, руки вверх!

Еще не прозвучали последние слова, как раздался выстрел, и один из фонариков разлетелся на куски, а пограничник, который держал его в руках, вскрикнул. Беглец, спрятавшись за вагон, выстрелил еще раз — теперь уже мимо цели — и пропал в темноте.

Все произошло так быстро, что пограничники, не ожидавшие стрельбы, не успели применить оружие; кроме того, им было приказано стрелять только в случае крайней необходимости.

Выстрелы привлекли внимание других патрулей, и скоро причал был полон пограничников. Казалось, беглецу некуда деться. Однако отчаянное положение, в которое он попал, придало ему силы. В темном проходе между вагонами он подполз к будке и вдруг ощутил под собой крышку люка. Изо всех сил, обдирая ногти, он пытался ее поднять, и когда ему это, наконец, удалось, не размышляя, нырнул в люк, где попал в сеть электрических кабелей. Закрыть за собой крышку он уже не сумел, и это решило его судьбу.

Луч света от фонарика одного пограничника пал на открытый люк. Приблизившись, он увидел на крышке пятна крови и позвал остальных. Дула винтовок уперлись в колодец люка, в котором, согнувшись, стоял беглец с пистолетом в руке. В ответ на предложение выбросить пистолет он приставил его к виску и, чуть поколебавшись, выстрелил. Но секундой раньше пограничник дулом своей винтовки ударил по руке, сжимавшей пистолет. Пуля оторвала у беглеца кусок уха и слегка ранила в голову. Он потерял сознание.

Когда его вытащили из люка и «дядя Ваня» осветил фонариком лицо, то в первую минуту он не был уверен, что перед ним лежит Блохин. Неузнаваемым его делали большой нос, усы и черные волосы. Но после того как раненого осмотрел врач, стало ясно, что его лицо подверглось пластической операции. Бесформенный большой нос был результатом неудачной парафиновой инъекции, сделанной не совсем профессионально.

Это был Блохин!

Обыск карманов не позволил обнаружить никаких удостоверений личности, но как только ранений пришел в себя, он и не пытался отрицать, что он Блохин — точнее, Крюгер.

В шесть утра «Курфюрст» должен был отойти от пристани. Часы показывали около трех, когда по трапу, который по-прежнему охранялся, поднялись двое морских пограничников и представитель администрации порта. Вахтенный осведомился, что им надо, и услышав, что они должны немедленно поговорить с капитаном, свистком вызвал боцмана.

— Вам капитана? — с трудом сдерживая зевоту, удивился боцман. — Не мог бы выслушать вас я сам или старпом? Капитан очень не любит, когда его будят среди ночи!

— Хорошо, пусть старший помощник, — решил командир пограничников, и все последовали за боцманом в салон. Через минуту там появился старпом.

— Что вам угодно, господа? — сухо спросил он, даже не поздоровавшись.

— Вашего пассажира, который сел здесь, в Мурманске.

— Вы, наверно, имеете в виду фон Лотнера? — спросил старпом и поднял брови, что должно было означать удивление…

— Да, именно его.

— Тогда не понимаю, почему разбудили меня. Обратитесь прямо к нему.

— Дело за формальностями, — спокойно сказал пограничник. — Мы должны обыскать каюту и его арестовать. Поэтому пришлось потревожить вас.

Старпом вздрогнул, потом глухо повторил:

— Арестовать?

— Да, вот и ордер на арест, — медленно и четко проговорил пограничник.

— Господа, — сказал старший помощник, быстро придя в себя, — вы находитесь на немецком торговом судне и не имеете права задерживать гражданина немецкого рейха!

— Ошибаетесь. Судно пока в советских водах, на которые распространяются советские законы.

— Какие у вас основания для ареста фон Лотнера?

— Шпионаж, соучастие в убийстве, кража, контрабанда и…

— Только и всего? — иронически сказал старший помощник.

— Обращаю ваше внимание на то, что ордер на арест выдан в Москве, прокуратурой СССР. Я требую, чтобы вы провели нас в каюту фон Лотнера, — решительно сказал пограничник и встал. Вместе с ним поднялись и другие.

Старший помощник капитана покраснел и не двигался с места. Казалось, он потерял дар речи. Тишину в салоне нарушил представитель администрации порта:

— Имейте в виду: ваше судно не отойдет от причала до тех пор, пока не будет выполнено распоряжение прокуратуры.

Старпомвыпрямился, щелкнул каблуками и процедил сквозь зубы:

— Ваше заявление столь серьезно, что я должен поставить в известность капитана, извините… — и, не договорив, быстро удалился.

— Что нам тут ждать, пошли на палубу, — предложил представитель администрации порта. — Там вид получше.

В коридоре они встретили радиста, который, очевидно, спешил к капитану, на ходу застегивая пуговицы. Боцман давал какие-то указания матросам, а на капитанском мостике появился рулевой.

— Смотрите-ка, какой переполох, а ведь до отплытия судна еще три часа, — заметил один из пограничников.

— Рано пташечка запела… — усмехнулся другой.

Появился матрос и увел их к капитану. После взаимных официальных приветствий наступила минута тишины, затем капитан холодно проговорил:

— Господа пришли на судно, чтобы арестовать пассажира…

— Да, если хотите, можете познакомиться с ордером на арест. Вот он, пожалуйста…

— Присаживайтесь, господа, — предложил капитан. — Я слишком плохо знаю русский язык, чтобы прочесть столь серьезный документ. Придется позвать переводчика.

Вошел человек с равнодушным выражением лица, молча поклонился и громко перевел капитану содержание ордера на арест. Едва закончив, снова поклонился и удалился так же размеренно, как и пришел.

Капитан долго вертел в руках лист бумаги, потом положил его на стол. Встал. Прошелся по каюте. Сказал:

— Вы ставите меня в крайне неловкое положение. Когда появился на борту господин фон Лотнер, я дал слово, что в полном порядке доставлю его к месту назначения, то есть в Нарвик, а теперь я же должен дать согласие на то, чтобы его увели с судна… Почему вам было не арестовать его до того, как он появился на нашем, немецком судне? Во всяком случае, меньше было бы забот и неприятностей.

— Господин капитан, мы делаем то, что нам приказано. Почему он не был арестован раньше, не знаем, — сухо ответил старший из пограничников.

— Не знаете? Зато я знаю, что вы уже задержали в порту одного моряка, который возвращался на судно. Полагаю, что подобные действия не способствуют развитию взаимных торговых связей. Я лично попрошу у своей компании, чтобы со своим судном мне больше не приставать к советским берегам.

— Это ваше дело, но и вы хорошо знаете, что без причины у нас никого не задерживают, — сказал представитель администрации порта. — Сотни судов всех стран мира заходили и заходят в наши порты, и пока никому, за незначительными исключениями, никто ни в чем не мешал. Иное дело, если торговое судно берет на палубу пассажира, совершившего преступление на нашей земле. Разве вам не кажется странным, капитан, что фон Лотнер, который по договору работает в Москве, вдруг из Мурманска отправляется в Швецию?

— Он спешит к отцу, который имел несчастье попасть в…

— Блажен, кто верует… — отозвался один из пограничников, — только уж это, простите, не мы. Нам удалось установить, что господин Адалберт фон Лотнер находится сейчас в добром здравии не в Швеции, а в Германии. Да, да, в Берлине — Шарлоттенбург, Виттенбергплац, 24. Так что очень сомнительно, что его сыну — господину Курту фон Лотнеру нужно попасть в Нарвик, господин капитан!

Смутившись, капитан улыбнулся, развел руками и сказал:

— Об этом пассажире вы, очевидно, знаете больше, чем я. На моем судне он впервые…

— Напоминаю, что вы находитесь в советском порту, где действуют советские законы, — прервал пограничник. — Покажите нам каюту Лотнера и пошлите кого-нибудь присутствовать при обыске. В ваших интересах, чтобы мы могли спокойно выполнить свои обязанности. Вам, очевидно, известно, как провинились сегодня ночью ваши матросы при задержании преступника, который, между прочим, тоже должен был отплыть на вашем судне…

— На моем судне?! — с искренним удивлением повторил капитан.

— Если вы ничего об этом не слышали, спросите у своего старшего помощника — он в курсе дела.

— Господа… Это оскорбление… Сейчас же его вызову!

Приглашенный по телефону старпом с возмущением все отрицал, но заметно утих после того, как ему почти дословно был воспроизведен разговор, который он утром вел с «уполномоченным». Представитель порта не без иронии посоветовал:

— В будущем доверительные разговоры не ведите на палубе — ветер заносит в чужие уши. — Затем он повернулся к капитану — Как видите, господин капитан, ваши опасения насчет того, что мы кого-то оскорбляем, не основательны. Нам хорошо известна незавидная роль вашего старшего помощника во всей этой грязной истории, и нам бы не хотелось впредь его повстречать в каком-либо советском порту, как, впрочем, и вашего боцмана, не говоря уже о бракере, который пытался укрыть чемоданы между досок, да еще помочь преступнику пробраться на ваше судно. За это его следовало бы привлечь к ответственности, но в порядке исключения мы решили этого не делать… А теперь, пожалуйста, выделите нам своего представителя для ареста фон Лотнера. Мы знаем, что он вооружен, так что в случае необходимости и нам придется прибегнуть к оружию.

Капитан вызвал рулевого и велел ему представлять его при обыске каюты и аресте Лотнера.

В ответ на стук в дверь Лотнер выразил неудовольствие, почему его будят так рано, и открыл ее лишь после того, как рулевой сказал, что он действует по распоряжению капитана. Пограничники вошли в каюту, держа револьверы наготове, и заверили Лотнера, что в случае сопротивления или попытки к бегству будут стрелять. Представитель администрации порта остался в коридоре.

Лотнер побледнел, как воск, затрясся всем телом, зубы у него стучали, как в лихорадке. Он опомнился лишь после того, как начался осмотр его чемоданов.

— Кто вам это разрешил? Ваш ордер на немецком судне недействителен. Рулевой, что вы стоите, как изваяние? Я протестую! Творится беззаконие, эй, моряки, эй! Защитите гражданина немецкого рейха! Красные хотят его насильно увести… На помощь!

Отчаянные крики Лотнера, естественно, вызвали на судне смятение. Перед каютой столпилась часть экипажа, и было видно, что некоторые моряки не прочь помешать пограничникам исполнить их обязанности. Две самые горячие головы подскочили к дверям каюты и, прежде чем им смог помешать представитель администрации порта, распахнули их и ворвались внутрь.

— Немедленно освободить помещение! — напустился на них рулевой. — Хотите неприятностей?

— Неприятностей? — крикнул один из них, скорее всего кок. — Какие могут быть неприятности? Не потерпим, чтобы с немецкого судна увели невинного человека.

— Перестаньте, вы же не знаете, что у этого человека на совести, — резко сказал старший пограничник.

— Ничего не знаешь, а суешься, защитник! — продолжал рулевой. — Марш отсюда! — И обратился к пограничникам — Продолжайте свое дело!

Обыск скоро был закончен, ждали только, когда Лотнер оденется.

— Извините, господин доктор, — сказал рулевой. — Я верю, что все еще обойдется.

— Черт бы вас взял вместе с вашими утешениями, — зло сказал Лотнер и заломил руки. — А все потому, что вы вовремя не отплыли от этого проклятого берега. Я бы желал, чтобы кого-нибудь из тех идиотов, которые вами командуют, взяли бы вслед за мной.

— Я… Я тут ни при чем. Приказ капитана, — извинился рулевой.

— Никто из вас ни черта не может… Только я… я! — шипел Лотнер.

— Вот именно, — отозвался старший из пограничников. — Именно от вас идет все зло, потому мы за вами и пришли.

— Зло? То, что служит немецкому рейху, не может быть злом! — крикнул Лотнер.

— Законы существуют при любом общественном строе. Даже в волчьей стае есть свои законы… Только для вас их нет… — заметил пограничник. — Готовы?. Идемте. И никаких провокаций!

Лотнер надвинул шапку на лоб, глубоко засунул руки в карманы пальто и медленно пошел по палубе. Перед трапом он оглянулся и увидел в застекленной кабине радиста, который что-то ему кричал, но слов не было слышно.

Лотнер помахал рукой, горько усмехнулся и, съежившись, сошел с палубы.

Неподалеку его ожидала машина. Лотнер еще раз оглянулся на судно, на котором должен был отплыть, потом согнулся, влез по приглашению пограничника внутрь, двери закрылись, и машина отъехала.


7

Прокурора люди нередко представляют строгим, беспощадным, хмурым человеком, который только и подкарауливает момент, чтобы разоблачить грешного несчастливца, попавшего ему в руки.

Сергей Борисович Лавров был прокурором, но ни в малейшей мере не отвечал подобным представлениям. Всегда добрый, раздумчивый, неизменно остроумный, он с удовольствием смеялся, шутил, к каждому относился корректно и с участием. Одним словом, это был человек, о котором по-русски хорошо говорят: «молодец».

Я бы не размышлял на эту тему и не представлял читателям Сергея Борисовича, если бы он не играл главную роль при завершении всей нашей сложной, запутанной истории.

Это именно ему выпала нелегкая задача подвести черту в деле «Белая сорока» и выдвинуть обвинение каждому участнику преступной группы.

А в Ленинград тем временем пришла весна. Нева пробудилась от сна, скинула тяжелое зимнее покрывало, словно почувствовав, что настала пора открыть людям свою величественную красоту. В лесах начиналась новая жизнь, весна властно звала их жителей к свадебным торжествам. Холодными утренниками, когда слабый мороз окутывал землю блестящим инистым глянцем, тишину будили тетеревиные токовища.

Ни один охотник не может остаться к ним равнодушным. И меня потянуло в лес, тем более что пришло приглашение от Богданова. Он писал: «Приезжайте — начался тетеревиный ток».

Вслед за тем позвонил Курилов, получивший такое же приглашение, и спросил, когда поедем. Договорились, и однажды вечером все собрались за столом в большой комнате знакомого дома лесничего. Кроме хозяина и его отца, который еще окончательно не поправился от ранения, полученного при роковом выстреле в белую сороку, тут были Курилов, Усов, Шервиц и я; Сергей Борисович Лавров приехал другим поездом и вошел в комнату как раз в тот момент, когда на столе уже дымилось жаркое.

Ужиная, мы похваливали хозяйку дома, а та вздыхала:

— Уж больно много у меня забот с тех пор, как ушла тетка Настя. Новая работница молодая и неопытная, приходится готовить самой.

— Тетке Насте запрещено уезжать из деревни, — отозвался Усов. — Посмотрим, что покажет суд.

— Видеть ее больше не хочу, — сказала хозяйка. — Лживый она человек.

С тетки Насти разговор перекинулся на всю историю, которая, собственно, здесь и началась.

— Сергей Борисович, — сказал я, — сидим мы тут все вместе, как в тот раз, когда приехали сюда поохотиться на зайцев. Правда, нет некоторых наших друзей, тем не менее каждый мечтает услышать, чем закончилась вся эта история.

И вот что мы услышали.

Дело, которое условно назвали «Белая сорока», было необычно сложное. Многие его участники до сих пор в своей вине так и не признались, хотя улики против них были неопровержимы. Одни пытались свалить все на других, другие упорно молчали, третьи бесстыдно лгали. Это была группа выродков, каждый из которых предал бы собственного брата, лишь бы выгородить себя. Но одно их объединяло — ненависть к социалистическому строю, Советской стране. Нет такого преступления, которого бы они не совершили в интересах «расы господ», призванной, по их мнению, править миром.

Инициаторами и организаторами убийства Хельми Карлсон были Лотнер и Блохин. Сбежав из Лобаново, Блохин приехал в Ленинград и попытался удрать на голландском судне, врач которого и сделал ему пластическую операцию. Но, почуяв опасность, он укрылся у Бушера. Бушер должен был раздобыть драгоценности, украденные Хельмигом в лесном сарае, за что получал свою долю. В это время в Ленинграде появился племянник Купфера и стал желанным помощником. Ему было приказано не спускать глаз с Хельми. Именно он сообщил Бушеру, куда она едет. Затем Блохин вместе с молодым Купфером отправился в Кондопогу, где устроился пожарным на комбинате и стал ждать результатов задуманной операции.

Бушер ехал тем же поездом, что и Хельми. Блохин на допросе твердил, что по их уговору Бушер должен был лишь отнять у Хельми чемоданы, но на жизнь ее не покушаться. Однако, узнав об убийстве, он тем не менее без всяких возражений принял чемоданы. Бушер в награду получил свою часть и вернулся в Ленинград. Лотнер за своей долей лично поехал к Блохину и едва не потерял все, встретившись со мной в петрозаводском ресторане, но ему удалось удрать с поезда. Он понял, что за ним следят, и поэтому уговорил свою приятельницу Адель Дюрхаузен тайком отвезти часть драгоценностей за границу. Попытка отравления Хельмига тоже была на совести Лотнера. При обыске в его московской квартире обнаружили сильнейший яд.

Бушер, самый циничный, лживый и дерзкий, от всего отпирался даже тогда, когда его уличил обезумевший от злости Блохин, который, в свою очередь, разумеется, лишь спасал собственную шкуру. Блохин теперь никого не щадил из всей компании. Признался, что на самом деле он Герман Фридрихович Крюгер, племянник старого Блохина, приехал в Советский Союз в 1928 году к своей тете Анастасии Крюгер-Блохиной. Однако он решительно отказывался признать, что уже тогда был к нам направлен английской или немецкой разведкой.

Сейчас Блохин был зол на своих хозяев за то, что они не сумели организовать его побег. Он признался, что якобы ужаснулся, когда Бушер рассказал, как он убил Хельми и выбросил ее из поезда. Что касается тайника в лесном сарае, то он продолжал утверждать, что был лишь его сторожем; ему, дескать, это поручил настоятель монастыря, и он, как верующий, хранил драгоценности для православной церкви, тем более что там было кое-что и из его семейного имущества. Ведь его дядя, имевший в царское время в Петрограде ювелирную фирму, спрятал в лесном сарае с помощью своего бухгалтера — старого Купфера кое-какие драгоценности.

Поняв, что ему не верят, он попытался повеситься в камере, а когда не удалось добровольно уйти на тот свет, потерял интерес ко всему и впал в апатию.

Единственный, кто во всем признался, — это Франц Купфер. Его участие в деле «Белая сорока» началось с того, что дядя велел ему спрятать Блохина и помогать гостю. После ареста старого Купфера уже Лотнер поручил ему следить за Хельми и узнать, куда она покупает билет. В Кондопоге Франц Купфер помог Блохину найти работу, позаботился о нем и о Лотнере, когда у них горела почва под ногами. Это он встречал тетку Настю на вокзале, отдал ее чемоданы знакомому, который на санках отвез их к Блохину, где в это время находился и Лотнер. Тетка Настя переночевала у Франца Купфера, а на следующий вечер он посадил всю «святую троицу» на свой «газик» и отвез их в Медвежьегорск, поняв, что за вокзалом в Кондопоге установлено наблюдение. Затем Блохин и Лотнер отправились в Мурманск, а тетка Настя вернулась в Лобаново. Франц Купфер в заключение признался, что за верную службу Блохин обещал ему часть драгоценностей, но получил он мало. И в самом деле: вещи, найденные у Купфера в мешке муки, сокровищем не назовешь. Деньги — 2900 рублей — он получил от Лотнера, которому везти их за границу не было смысла.

Филипп Филиппович после успешного допроса Франца Купфера также прибыл в Мурманск и обратился за помощью в областной орган госбезопасности, а также к командованию морской пограничной охраны.

— Они поняли меня с полуслова, там очень способные работники. Все было подготовлено за полдня, — подтвердил Курилов.

— А у кого Блохин раздобыл форму немецкого моряка и где он скрывался в Мурманске? — поинтересовался я.

— Жил у бывшего попа, который сейчас стал садовником. Они знали друг друга давно. За жилье расплатился по-царски — золотой иконой. Морскую форму ему раздобыл на «Курфюрсте» Лотнер, а принес пронырливый агент-бракер. Это прибалтийский немец по фамилии Альтис, хорошо говорит по-русски, мурманские таможенники и раньше подозревали, что он не чист на руку. Жаль, что избежал заключения.

— Как ведет себя Лотнер? — спросил Шервиц.

— От всего отказывается. Франца Купфера, показания которого мы ему сообщили, назвал провокатором. Хельмиг подробно рассказал, какие шпионские задания он получал у Лотнера, что успел выполнить, а что нет. Следует сказать, что после гибели Хельми Карлсон Хельмиг сильно изменился. Он все время подчеркивает, что вынужден был работать на гитлеровцев только потому, что они грозили казнить его брата. Сейчас он видит в Лотнере своего главного врага, который сорвал его женитьбу на любимой женщине. Говорил, что Лотнер и Блохин угрожали ему смертью в случае, если он не возвратит драгоценности, украденные им в лесном сарае. При очной ставке с Лотнером он все повторил и заявил ему, что тот убийца. Лотнер только цинично усмехнулся и сказал, что ничего иного от сумасшедшего и ждать нельзя. Хельмиг, в последнее время хмурый, тихий и всегда собой хорошо владевший, в присутствии своего врага неожиданно совершенно обезумел. И прежде чем кто-нибудь сумел ему помешать, он бросился к Лотнеру, ударил его кулаком в глаз и закричал: «Я-то не сумасшедший, а вот ты — убийца, из-за тебя погибла Хельми, и меня ты хотел отравить». Охранник едва оторвал беснующегося Хельмига, но было уже поздно. У Лотнера вытек глаз.

— Заслужил, — буркнул Богданов.

— Заслужил не заслужил, но что будет, если разрешить допрашиваемым дубасить друг друга во время очной ставки? В приговоре Хельмигу дополнительно учтут, что он нанес другому тяжелое телесное повреждение. И, как вы думаете, что он сказал, когда ему об этом сообщили? Заявил: жалею, что не выбил и второго глаза.

— Можно ли ожидать иного от людей, которые хуже волков? — заметил старый учитель Богданов.

— Отлично сказано, — поддержал Шервиц. — Часто спрашиваю себя, почему вырождаются мои земляки? Ведь мы принадлежим к одному из самых культурных и цивилизованных народов мира, а перед нами индивидуумы, от одного вида которых тоска берет, Кажется мне, что-то изменилось в этих людях с тех пор, как у нас утвердился «новый порядок». И в трясине этого «порядка» вязнут даже те, в ком теплится ненависть к гитлеровцам… Хочу вам сказать, что я намерен вернуться в наш рейх только после того, как там развалится этот «новый порядок». Я бы задохся там сам или, что правдоподобнее, они бы меня задушили. Под топором палача уже падают головы.

— Вы правы, Карл Карлович, — поддержал его Курилов, — ничего доброго из нацистов не получится. Посмотрите хотя бы на Лотнера, Бушера и Шеллнера. Совести у них нет, не говоря уже о Блохине-Крюгере. А ведь все свои преступления они совершают во имя нового немецкого рейха…

— Боюсь, что шпионы были, есть и будут, пока существуют капиталисты. Они, как мышь, пролезут в любую щель… — вздохнул Шервиц. — Но у меня еще вопрос: кто тот Эгон, о котором я слышал, что он делил компанию с Лотнером, Аделью и Гретой в отеле «Астория» во время беседы, разгаданной вами, Филипп Филиппович, столь необычным образом?

— Ах, Эгон, — сказал Курилов. — О нем стоит упомянуть, хотя он и не имеет ничего общего с делом «Белая сорока». Судя по всему, он должен был заменить Лотнера в случае, если его группа провалится. Работая в одной проектной организации в Москве, он до сих пор держался в тени, даже на «пивные вечера» не ходил. Тем не менее за ним установлено наблюдение. Возможно, что именно теперь, когда вся группа «Белая сорока» сидит за решеткой, он начнет действовать. Подождем немного, а потом решим, как быть. В лучшем случае, с ним будет расторгнут договор, и ему придется покинуть Советский Союз.

— Как говорит старая пословица, где черт не может, туда бабу пошлет, — заметил Богданов. — А ведь к нашей чертовой истории и бабы приложили руки. Как там наша-то тетка?

— Ваша бывшая тетка Настя — твердый орешек, — с усмешкой ответил Усов. — «Я из старого теста, милый, — сказала она на допросе, меня уж никто не переделает. Оставьте меня в покое. Свидетельствовать против кого-либо не могу и не буду, потому что следую святой заповеди; добром плати за зло», Правда, я ей напомнил, что есть и другая заповедь: не убий, не укради, а она все свое твердит: добром надо платить за зло. В общем, дело безнадежное. Остается только предложить, чтобы ее отправили доживать свои дни в доме для престарелых. Вы согласны, Филипп Филиппович?

Курилов молча кивнул. И мы были согласны. Жена лесничего вздохнула:

— Даже представить себе не могла, что в такой глухомани разыграется столько драматических событий — всю округу всполошили! Подумать только: старый лесной сарай стал пристанищем шпионов, которые к тому же хотели украсть клады, спрятанные в тайнике.

Тут мне пришло в голову, что токовища, на которые мы должны идти с рассветом, находятся как раз в той стороне, где и сарай. Сами собой нахлынули воспоминания об удивительной ночи, которую я там провел зимой. Совсем как в старых сказках: ночные пернатые страшилища бдительно охраняли несметные сокровища, ужасными голосами отгоняя нежеланных гостей. Почему бы после охоты не заглянуть в мое тогдашнее ночное прибежище?

Постепенно в доме все угомонились, каждый хотел хоть немного поспать, прежде чем еще до петухов его поднимет звонок будильника…

Настало время отправляться в путь. Снаружи нас встретил легкий морозец и слегка рассеивающаяся тьма. Мы дружно шагали по спящему лесу, не говоря ни слова, временами под ногами хрустела ледовая корка, которой ослабевшая зима могла лишь по ночам укрывать землю.

Скоро от нас отделился Курилов, который отправился со своим лесником на первое токовище. Потом это сделал Лавров, чуть позже — Шервиц, и только я все продолжал шагать да шагать вместе с молодым лесным техником. Наконец он привел меня на опушку редковатого смешанного леса, к большой поляне, где стоял шалашик из еловых ветвей, издалека почти незаметный. Перед тем как распроститься со своим проводником, я попросил его напомнить дорогу к лесному сараю — он подробно ее описал.

И вот остался я один в раннем утреннем лесу. Приподняв ветви, тихонько пробрался в хвойную будочку. Большая охапка сена распространяла слабый аромат прошлого лета и, главное, давала возможность сесть на мягкую и сухую подстилку. Когда еще начнется тетеревиный ток, а сидеть на мерзлой влажной земле мало приятного…

Светало. Вершины деревьев загорелись золотым глянцем, — это на них упали первые лучи огненного шара, который снова вынырнул из глубин Вселенной.

Шумно прилетел первый, главный тетерев, открывающий турнир. Затем появился еще один, за ним еще, и через минуту тихая поляна наполнилась голосистым пением черных петухов. Бой начался!

Соперники, как всегда, один на один мерялись силами: то с вытянутыми шеями, распушенными перьями словно неслись в быстром танце, то, взъерошившись, налетали друг на друга, высоко подпрыгивали, нанося сопернику удары крыльями, клювом или когтями. Что тут было!

От этого захватывающего зрелища я никогда не мог оторвать глаз. И сегодня тоже. Мне казалось недостойным человека нарушить их волнующий свадебный обряд. И только дождавшись, когда некоторые из бойцов устали, я поднял ружье, выбрал самого старого — пусть уступит младшим, — выстрелил, потом еще. Упали три тетерева. С меня хватит!

Между тем свадебный пир продолжался как ни в чем не бывало. Посидев еще немного в шалаше, я вышел на поляну. При виде меня тетерева подняли шум и с криком взлетели. Остались только три, подстреленных мною. Уложив их в сетку, я закинул ее за спину и прямым путем направился к знакомому сараю.

Конечно, весна — не зима, но у опытного охотника где-то в глубине памяти всегда остаются едва уловимые приметы тех мест, где он бывал. И хоть многое изменилось в лесу, я очень быстро нашел то, что искал, — мой сарай.

Оказывается, и он изменился. Но если о природе позаботилась весна, то о сарае — люди: он был огражден простым забором. Дверь на сеновал закрывалась лишь на задвижку, я открыл ее без труда. Внутри был знакомый полумрак, нарушаемый солнечными лучами, проникавшими сквозь щели так, что казалось, все сооружение перетянуто серебряными лентами.

Где же вход в тайник? Все внимательно осмотрел — ничего, кроме остатков сена. И тут только вспомнил, как Курилов говорил, что вход в подвал снаружи, и вышел из сарая. Обошел его вокруг, и снова ничего не обнаружил. Что такое? Еще раз обошел вокруг. И на этот раз обратил внимание на то место около стены, где стояли колья, на которых сушили сено. Рядом шла узкая, едва заметная тропинка. Снег уже смыли весенние дожди, как и следы людей, которые здесь ходили. Неужели вход замаскирован и сейчас так же, как и в те времена, когда тут бывал Блохин-Крюгер?

Что ж, как говорят, попытка не пытка. Раздвинув колья, я, наконец, нашел то, что искал: несколько тесно прижатых друг к другу поленьев. Попытался поднять одно — не удалось: все вместе поленья образовывали как бы крышку погреба. Под ней оказался сухой дерн, а под ним — доска. Без труда ее поднял — под ней в углублении виднелась железная петля с солидным замком. Как ни пытался его открыть, все напрасно. Вход в тайник был закрыт накрепко.

Вернувшись в сарай, я позавтракал, и меня потянуло ко сну. Погасил сигарету, не докурив, прилег на сено, накрылся пальто и с наслаждением вытянул ноги. Солнечные лучи, с трудом пробивавшиеся сквозь крышу, не могли рассеять полумрака. Одна из солнечных стрел заканчивала свой путь на моем рукаве. Я двинул рукой, и лучик уперся в сено, которое так приятно пахло…

Уснул незаметно и спал так крепко, что не сразу, пришел в себя даже после того, как почувствовал, что кто-то меня зовет и тянет за рукав. Нехотя открыв глаза, увидел перед собой человека, который вроде был знаком. Ну да конечно, ведь это лесник Дьяконов…

— Здравия желаю, Рудольф Рудольфович, — заговорил он. — Я повстречал молодого техника, он уже возвращался с охоты — подстрелил два тетерева — и сказал, что вы на току у Галкиной поляны, а потом еще собираетесь в сарай. Вот я и пошел за вами; чем черт не шутит…

— Уж не думали ли вы, что он мне здесь составит компанию? — рассмеялся я.

— Кто их, чертей, разберет, тоже засмеялся Дьяконов. — Могли, например, вас сбить с пути. Как минувшей зимой.

— Меня можно обмануть лишь однажды.

— Не говорите… Всякое бывает. Вот Блохин нам морочил голову целое десятилетие. Не будь этого сарая и некоего заблудшего, вам известного Рудольфа Рудольфовича, хромого Дружка да красного патрона всемирно известной немецкой фирмы «Роттвейл», кто знает, сколько бы это еще продолжалось! Знаменательно, что распутать всю историю помогли наши иностранные друзья. Товарищ Усов говорил нам на собрании, что в разоблачении этих гитлеровских шпионов приняли участие не только чехи, но даже и немцы. Вот оно, конкретное проявление силы интернациональной солидарности трудящихся…

— Вы правы, — сказал я. — Каждый честный человек, где бы он ни был, хорошо знает, что означает для всех трудящихся, всех эксплуатируемых Советский Союз. Пусть это звучит немного высокопарно, но ведь и на самом же деле так! И белая сорока нам это куда как наглядно доказала, не правда ли?

— Да уж так, раз стоим над кладовой сокровищ.

— Жаль, что она закрыта, — заметил я. — Спал над ней сегодня уже во второй раз, но так ее и не увидел. Ничего, вот приеду на тягу вальдшнепов, тогда уж…

— Будем вас ждать при полном параде. Тайник наверняка стоит того, чтобы его осмотреть. Ведь он был сооружен еще во время гражданской войны, сначала служил белогвардейцам штабом, потом укрытием. Сарай с сеновалом поставлен намеренно. Он должен маскировать тайник. Просто невероятно, что эту берлогу никто раньше не нашел! А вы знаете, между прочим, как местные жители теперь зовут этот сарай? Рудольфов.

Я рассмеялся.

— Вы об этом не знали? — удивился Дьяконов. — Я думал, вам лесничий уже говорил.

— Наверное, забыл.

А люди вокруг не забыли, так теперь и останется, — сказал Дьяконов и добавил; — Приезжайте на вальдшнепов обязательно, с нашими людьми поближе познакомитесь, они тоже хотят вас получше узнать…

— Приеду, даже если и тяги не будет, — пообещал я.

Дьяконов крепко пожал мне руку. Я отправился в путь и, выходя на дорогу, оглянулся. На поляне стоял озаренный солнцем сарай и рядом Дьяконов. Он махал рукой и кричал:

— Не забудьте, Рудольф Рудольфович, приехать. Ждем вас… На тягу вальдшнепов…

И я приехал, едва над лесами Лобанова раздалась свадебная песня токующих вальдшнепов. Но ни они привели меня в этот край, а его люди, которые навсегда запали мне в сердце.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

Не исключено, что некоторые читатели могли бы счесть этот роман лишь плодом авторской фантазии. Они бы ошиблись.

Эта история разыгралась в действительности, хотя и не была столь сложной, запутанной и драматичной.

Пользуясь правом рассказчика, я решил чуточку заплести интригу, красочнее обрисовать события, придать им то, без чего, по-моему, менее интересно разматывался бы клубок загадок.

Участники этих событий, однако, мною не вымышлены. Они жили, и, насколько мне известно, некоторые из них живы и сегодня. Я только дал им другие имена, что, конечно, не меняет существа дела.

Мне бы хотелось еще подчеркнуть, что сразу же после того, как в Германии пришел к власти Гитлер, у немцев началось размежевание как в самом рейхе, так и среди тех, кто в годы первой и в начале второй пятилетки (с 1930 по 1935) работал в СССР в качестве иностранных специалистов.

В этой среде и плели свои интриги гитлеровские шпики, стремясь то угрозами, то посулами привлечь «земляков» к шпионажу в интересах фашистского «тысячелетнего» рейха.

Некоторых удалось уговорить сравнительно легко — громкие демагогические лозунги о превосходстве немецкой «нации господ» отвечали их мироощущению и чрезмерной самоуверенности. Нашлись, однако, и сознательные немцы. Вопреки огромной опасности, которая им грозила от коричневых крикунов даже за границей, они остались верны идеям демократии, гуманизма и пролетарского интернационализма.

Это размежевание немецких граждан сыграло свою большую роль и в деле «Белая сорока».

Малинский Арсений Линия перемены дат

1. СТРАННЫЙ МАТРОС

Цепляясь за колючие лапы кедровника, человек вскарабкался наверх. Тяжело дыша, остановился. Дрожали колени. В руках противная слабость. Близоруко прищурюсь, посмотрел вниз.

— Проклятье. Как худо без очков.

Сквозь туманную дымку проступали далеко внизу расплывчатые очертания голых скал, темный провал между ними. Человек тяжело опустился на жесткий шикшовник. С сомнением оглядел изрезанные окровавленные ладони и лохмотья бриджей на коленях.

Да, все получилось неожиданно. Когда он на рассвете вышел на неведомый ему перевал Восточного хребта, то увидел внизу желто-зеленый дымок между сопками. Потом дымок исчез… Нет, он не жалел, что забрался сюда. Это находка. И какая! Ахнут все недоброжелатели и друзья, отговаривавшие его от участия в экспедиции. Он самодовольно улыбнулся. Право, он пел бы, если бы знал песни. Но он считал себя человеком дела и давно забыл их… Вокруг — дикий мир, а он безоружен. Путника охватил нервный озноб. Все пережитое за день яркой картиной встало перед глазами. Как ловко удалось встреченному им человеку выбить ружье из рук… Интересно, воспользуется ли он им? Сомнительно. Ружье свалилось в пропасть, а там, это он хорошо видел, ревел поток. Враг был очень силен. И все же ему удалось сбросить его в обрыв. Человек с окровавленными ладонями никогда не предполагал в себе столько мужества и силы. Правду говоря, он и не думал выбраться живым из этой схватки… Победа была неожиданной. Он вспомнил, как они долго и упрямо барахтались на площадке около утеса, из-за которого вынырнул враг. Лицо врага очень походило на другое, знакомое и ненавистное. А может быть это был он? У врага были сухие жилистые руки, поросшие кустистой шерстью, неопрятная, тоже растущая кустами многодневная щетина и блекло-серые глаза между воспаленными слезящимися веками. Ресниц не было. Среди густой шевелюры проплешины. На лице грязные розоватые корочки струпьев. Как у прокаженного…

— Ба! — человек ударил себя по лбу. — Понял! Как это я раньше не сообразил? Ведь эти знаки — подтверждение моей догадки.

Но самое удивительное было в одежде врага. Незнакомец был одет в полную матросскую форму. Даже с воротником и желтой полоской на плечах. Кажется, это у военных называется «старший матрос». Но как этот матрос оказался здесь, на склоне хребта, где на добрых триста километров окрест нет человеческого жилья?

Усталый человек беспомощно огляделся. Им начало овладевать отчаяние: он без оружия, вокруг — никого. А вдруг опять появится враг. Второй такой победы ему не выдержать. Он с трудом оторвал голову от земли. Надо добираться к своим. Без пищи…

Жарко светило солнце. Человек думал: «Как странно… И этот район жители запада считают северным и суровым. А ведь у них там, наверное, сейчас куда прохладнее, хотя и греет солнце… Кой черт понес меня сюда?»

Веки его слипались. Гнетущая усталость сковывала волю. Голова опять бессильно упала на грудь.

Еле заметный шорох заставил человека открыть глаза. Он осторожно повернул голову. Крупная рыжая лиса-огневка жадно принюхивалась к чему-то — там, откуда он вскарабкался на площадку. Потом положила свою добычу, полевую мышь, высунула морковный язык и уставилась на человека. Вид непуганого зверя заставил его вскочить на ноги.

— Надо идти. Засветло я должен быть на перевале, — вслух подбодрил себя человек. С трудом разогнув саднящие ноги, он принялся растирать колени, потом поднялся и пошел в гору. Пройдя несколько десятков метров, остановился. Бросив взгляд влево, увидел зверя, трусцой поднимавшегося по склону. Пушистый хвост огневки мельтешил среди зарослей ольховника.

— Меня, что ли, сопровождаешь? — усмехнулся человек и пошел быстрее. Зверь по-прежнему держался на одной линии с ним, выжидательно и настороженно поглядывая в сторону непонятного существа, словно намереваясь преградить путнику дорогу влево.

А тот был слишком городским жителем, чтобы задумываться над причиной такого поведения зверя. К тому же он чертовски устал. Каждый метр подъема давался его костлявому телу все с большим трудом. Солнце, которому путник радовался еще недавно, становилось нестерпимым. Может быть, впервые за всю свою жизнь он понял, как трудно быть одному. Проклиная все на свете, он ругал себя, называл эгоистом, себялюбцем, карьеристом. С распухших губ непроизвольно срывались забытые грубые слова… О! Никогда он не произнес бы их в других условиях!

Как это бывает у очень усталых людей, в голову лезли непрошеные вожделенные образы: прохладные аудитории университета, уютная, со всеми удобствами, квартира в Сибирске, наконец, даже номер в гостинице Северогорска и немудреные блюда из неизменной консервированной тушёнки в гостиничном ресторане… «Все это вернется, стоит только добраться до перевала». Человек задрал голову и, щурясь, старался угадать, между какими точками таких однообразных зубчатых вершин Восточного хребта лежит пройденный им перевал. «Пожалуй, не найти»…

Резкий хлопок вывел его из задумчивости. Вслед за первым он услышал второй и почувствовал короткий сильный толчок в правую лопатку. Слева — оттуда, где он видел лису, — раздался пронзительный жалобный вой. Страшная боль ударила в мозг. Человек упал вниз лицом, сильно закашлялся. С трудом сплюнул красную соленую слюну. Звуки померкли…

По-прежнему ярко светило солнце. Потревоженные на минуту птицы опять завели в кустарнике свою разноголосую канитель. Из-за выступа скалы поднялся человек в матросской форме, подошел к упавшему и выстрелил ему в затылок из тяжелого пистолета. Тело дрогнуло и вытянулось. Матрос перевернул убитого, быстро и сноровисто очистил карманы брюк и куртки; вынул нож и, разрезав одежду, обнажил тело. Внимательно осмотрел убитого. Брезгливо морщась, оттянул губы трупа. Рукоятью пистолета выбил золотые зубы впереди на верхней челюсти. Подумал и ловким осторожным ударом выбил несколько нижних зубов. Спрятал их в карман. Тщательно отер руки цветастым грязным платком и присел, перебирая листки блокнота убитого. Читал долго, сморщив лоб, временами останавливаясь и шевеля губами. Потом спохватился, с видимым трудом оторвался от исписанных бисерным почерком листков и поднял вверх безбровое, в белых и красных пятнах лицо.

В сером от зноя небе парили большие черные птицы.

— Место подходящее. Остальное доделают вороны и росомахи… — вслух протянул он. Нагнулся, разыскал стреляную гильзу и тоже спрятал ее в карман. Подхватил узел с вещами убитого и торопливо начал спускаться к океану.

2. ПРИЕЗЖИЙ ИЗ ЦЕНТРА

Теплоход медленно подходил к причалу. Несмотря на поздний час, на берегу стояла большая толпа. Здесь были бригады грузчиков, встречающие, праздные запоздалые зеваки и неизменные пограничники. Сквозь резкую музыку бравурных вальсов, способную, казалось, заглушить все другие звуки большого порта, нет-нет да и прорывались приветственные выкрики пассажиров, узнававших на берегу своих знакомых.

Плотный мужчина лет около сорока, с явно военной осанкой, которую не спрячешь никакой маскировкой — даже шляпой и добротным габардиновым плащом стального цвета, поставил небольшой чемоданчик на палубу и неторопливо протянул документы пограничнику. Внимательные жесткие глаза скользнули из-под прямых бровей по безусому лицу младшего сержанта. Не держась за леера, приезжий спокойно, как заправский моряк, сошел на берег. Уверенно раздвигая толпу массивным плечом, он выбрался из сутолоки и у стоянки автомашин поискал кого-то глазами.

— Майор Трофимов? — осведомился у него сухощавый румянощекий парень в кожаной куртке под пояс с бесчисленными молниями застежек. Приезжий кивнул головой. Молодой человек протянул руку к чемодану.

— Я сам, — возразил Трофимов, открывая дверцу «Победы». Машина, разбрызгивая обильные лужи, с трудом пробиралась узкими проходами между штабелями грузов, загромождавших порт.

— Тесно у вас, — деланно-безразличным голосом заметил приезжий.

— Растем, — в тон ему ответил молодой человек, не без интереса глядя на сухой, с плотно сжатыми губами и упрямым подбородком профиль гостя. Юноше сразу не понравилась отчужденность и еле уловимая надменность в обращении приезжего.

— Подумаешь… Посмотрим, что ты потом запоешь здесь, на Востоке, столичная штучка… — утешил себя молодой человек, ловко лавируя между штабелями грузов.

После короткой задержки у контрольно-пропускного пункта машина, легко взяв подъем, вышла на центральную магистраль Северогорска. Теперь приезжий уже с нескрываемым любопытством смотрел на проносившиеся мимо него новые опрятные здания, ярко освещенные улочки, карабкающиеся вверх по склону сопок, ямы котлованов и рокочущие экскаваторы. Там и сям на магистрали работали при свете прожекторов дорожные машины. «Победа» пронеслась мимо нарядного здания, украшенного двумя адмиралтейскими якорями, свернула и пошла в гору.

Спустя три минуты Трофимов, сопровождаемый тем же молодым человеком со множеством застежек, вошел в просторную, залитую светом настенных ламп комнату. Навстречу ему поднялся из-за письменного стола невысокий, слегка сутулый, с короткой шеей и сильными широкими плечами стареющий мужчина в форме военного моряка, с погонами полковника. У него были светло-карие колючие глаза под насупленными бровями, короткий нос и сжатые в привычном раздумье губы.

— Майор Трофимов, старший следователь, командирован в ваше распоряжение для участия в деле Левмана, — представился приезжий.

— Горин, — ответил полковник и протянул руку вошедшему. Тот почувствовал крепкое пожатие коротких сильных пальцев. — О дороге не спрашиваю. Поговорим на досуге. Присаживайтесь, — пригласил он Трофимова и представил ему пожилого краснолицего предрайисполкома Ветлина и молодого, с гладко зачесанными волосами и тонким орлиным носом райпрокурора Шапошникова.

— Прошу садиться, товарищи. Начнем. Телеграмму из Москвы о вашем выезде в мое распоряжение, товарищ майор, я получил неделю назад, — начал полковник. — Тогда же пришло задание взять в свои руки следствие по делу. Насколько я понял, Москва весьма заинтересована в быстром его разрешении. Лучше всего сможете изложить детали дела вы, Сергей Иванович. Вы первый шли по следу, — попросил он Шапошникова.

Райпрокурор посмотрел на огромную многоцветную карту обширного гористого края, примыкающего к океану.

— Наш Екатерининский район окрашен на карте в зеленый цвет, — начал райпрокурор. — Район, как видите, просторный, с очень редким пока населением, да и то главным образом в долинах рек. Горный массив Срединного и Восточного хребтов мало изучен и не имеет постоянного населения. На побережье нет сколько-нибудь удобных бухт. Даже для якорных стоянок. В районе урочища Неуловимого гейзера и в долине реки Теплой с прошлой весны начала работу комплексная экспедиция Академии наук. В ней две группы: геологи и вулканологи. Я не специалист, но в задачу экспедиции, насколько мне известно, входят систематизация и уточнение геологической карты района и изучение вулканизма этой части края. В составе экспедиции был доктор геологических наук Левман, старший преподаватель кафедры геологии Сибирского университета. Это, по отзывам товарищей, скрытный, спокойный и рассудительный человек уже немолодого возраста. В экспедицию он пошел с намерением уточнить данные, собранные им для новой работы, касающейся, как сообщили его коллеги, исследования редких земель в пегматитах. Около месяца назад, а точнее 30 июня этого года, проснувшись утром, члены экспедиции не обнаружили Левмана в лагере. Вначале этому не придали значения, так как он нередко уходил в стороны от основных маршрутов экспедиции, чем не раз вызывал недовольство сотрудников. К вечеру он тоже не появился. В последующие дни поиски ученого опять не дали результатов. Плохо, что об исчезновении Левмана сообщили с большим запозданием. Это слишком еще частая у нас беда, — чуть повысил голос Шапошников.

— Для расследования и розысков исчезнувшего ученого были командированы двое: мной — народный следователь Фролов и товарищем Гориным, по моей просьбе, — следователь, старший лейтенант Феоктистов, опытный альпинист. Дело ведь общее. Лагерь экспедиции располагался у западного склона Восточного хребта. Хребет непроходим. Местные жители, давниепереселенцы, утверждают это. В полутора километрах к востоку от места стоянки экспедиции, в болотистой лощине среди шикшовника — зарослей водяники, проводник экспедиции обнаружил следы прошедшего здесь человека. К сожалению, ко времени прибытия следователей следы были затоптаны любопытными… Тогда же в трехстах метрах от того места, среди груды камней, нашли изорванный рюкзак Левмана. Почти все предметы, бывшие в рюкзаке, остались целы. Исчезли сухари, шоколад и записная книжка геолога. О наличии в рюкзаке записной книжки сообщил руководитель геологической группы доктор геологических наук Рахимов. Кстати, этот Рахимов и Левман с первого дня пребывания в экспедиции косились друг на друга. Ученые — народ сдержанный. Все же удалось выяснить: кроме теоретических расхождений, у них была, оказывается, еще взаимная неприязнь со времени пребывания Рахимова в аспирантуре. Кажется, на личной почве. Рахимов об этом говорить отказался, а на письменный запрос ответа еще нет. Вот и все, что нам известно…

— Что вы можете доложить дополнительно к сообщению товарища Шапошникова? — осведомился Горин у старшего лейтенанта Феоктистова (это он встречал Трофимова). Феоктистов уже успел переменить свою курточку на офицерский китель.

— Имеются дополнения: район работы экспедиции, несмотря на сложные метеорологические условия, был обследован на небольших высотах и сфотографирован с воздуха силами разведывательной авиачасти. Аэрофотосъемка ничего не дала. Второе. Примерно в десяти километрах к югу от предполагаемого места гибели профессора Левмана обнаружены в лощине остатки стоянки коренных обитателей здешних мест. Следы стоянки довольно старые, а аборигены ныне не живут на этой территории. Их оседлые поселения располагаются значительно севернее и западнее. Я лично не думаю, чтобы местные жители имели какое-либо отношение к событию. И, наконец, — старший лейтенант помедлил — есть вещественные доказательства: предметы из рюкзака Левмана. Обращают на себя внимание царапины и вмятины на консервных банках. Их происхождение пока неясно.

— Может быть, следы падения? — осведомился приезжий.

— Почти исключено. Царапины длинные и прямые, — покачал головой старший лейтенант.

— Пальцевых отпечатков не обнаруживали?

— На банках было найдено несколько пальцевых отпечатков, пригодных для сличения.

— Чьи? — живо спросил Трофимов.

— Пришлось пойти на дактилоскопирование участников экспедиции. Два отпечатка оказались принадлежащими проводнику экспедиции, местному жителю Никифору Сергунько…

— Остальные? — гость был заметно заинтересован.

— Данные экспертизы мы получили только вчера… Из остальных имевшихся на консервных банках отпечатков был пригоден для сличения один. Он оказался принадлежащим… — Старший лейтенант на секунду остановился и коротко глянул на Горина. Тот разрешающе кивнул. — Это… отпечаток указательного пальца левой руки доктора геологических наук Рахимова…

— Эти люди допрашивались?

— Сергунько — нет, а Рахимова товарищ Шапошников уже допросил до получения данных экспертизы.

3. ПЕРВЫЙ ДОПРОС

Поставив жирную точку в конце фразы, Трофимов откинулся на спинку стула. Покосился на сидевшего в стороне и занятого газетой полковника Горина.

«Что ему нужно? Неужели не доверяет? Так нет, он не вмешивается в допрос… И все-таки не доверяет. Иначе читал бы эту двухнедельной давности газету у себя в кабинете. Двухнедельная «свежая» газета. Вот в Москве бы он сейчас читал газету действительно свежую.

Кой черт дернул напроситься у начальника отдела ехать сюда? Мода такая, что ли? Восток, Восток. Даль, глушь. А люди какие?»

Трофимов куснул нижнюю губу.

«Вдобавок ничего не получается. Все по-прежнему остается неясным… А ведь за спиной немалый опыт. Более десятка лет следственной работы. Это — тысячи допросов. Тысячи людей. И у каждого свой характер. А вот этот крепкий орешек. Доказательств никаких, а виновник, наверное, он. И все время ускользает от прямых ответов даже на внешне вполне невинные вопросы…»

Майор с нескрываемым недоброжелательством смотрит на сидящего перед ним человека. Сергунько сидит спокойно, даже чересчур непринужденно. Широкие плечи проводника заслоняют от майора входную дверь. Сухое серьезное лицо, изборожденное морщинами. Пышная пепельная борода. Глубоко сидящие выцветшие глаза под густыми седыми бровями. Шапка густых седых волос. Морщинки около глаз сбежались смешливо. — «О чем он думает? Издевается надо мной? Жаль, нет доказательств…»

Трофимов внимательно смотрит на одежду проводника. Иногда на ней остаются незаметные даже владельцу следы. Нет, ничего не найдешь на этой старой, видавшей виды телогрейке, которая еле сходится на могучей груди проводника.

Часто беспокойство человека выдают его руки. А у этого они неподвижно лежат на коленях. Тяжелые темные кисти с обломанными ногтями на заскорузлых грубых пальцах.

На миг Трофимов до боли ясно представил, как эти сильные кисти сдавливают худую длинную шею профессора Левмана.

«Руки убийцы, — думает следователь. — Это он. Все равно допытаюсь до истины».

Неожиданно громко спрашивает:

— Так вы утверждаете, что вам было неизвестно — куда и зачем ушел Левман?

Сергунько медленно поднял глаза на старшего следователя.

— Я уже говорил об этом. Последний раз я видел профессора вечером 29 июня. Он сидел у костра и долго делал какие-то заметки в блокноте.

— Какие именно?

Человек пожал плечами.

— Какое мне дело до заметок профессора? Почему об этом спрашивают меня? Я человек посторонний…

— Вас спрашивают как свидетеля, и вы обязаны отвечать правду…

— Я слишком стар, чтобы лгать. На мой взгляд, Левман был хорошим… — старик на секунду сдвинул свои густые брови и твердо сказал: — уважительным человеком. Не как другие. Трудно такому сделать плохое.

«Черт знает что! — чуть не вырвалось у Трофимова. — Этот старик, кажется, преподает мне урок хорошего тона!» — Значит, подведем итог: Левман делал какие-то записи в блокноте. Этот блокнот, как вы утверждаете, он всегда носил с собой. Вы его видели. И этот блокнот исчез?

Старик внимательно посмотрел на Трофимова.

— Скажите, товарищ следователь, почему вы спрашиваете меня о том, о чем я не знаю? Я ведь только проводник. Работал по договору. Каждый из этих ученых людей, да и сам профессор Левман, если он жив, могут подтвердить: я по-честному служил. Я не должен был по договору охранять личные вещи членов экспедиции. Да и то сказать — за все время ни одной бумажки или тряпки не утерялось. Дался вам этот блокнот. Тут человек пропал, о человеке беспокоиться надо… Кроме того, что я вам уже показал, я ничего не знаю. Так и запишите.

— Вы говорите: «если он жив». Какие у вас основания считать, что его может не быть в живых?

— Откуда вы взялись? Вас бы туда, на эти скалы… Отбило бы охоту задавать такие вопросы…

У Трофимова забилось сердце. «Так, так. Начинаешь выдавать себя. Нервничаешь. Это уже лучше. Может быть, еще чем-нибудь выдашь себя, «честный служака».

— Попрошу спокойнее. Почему вы направились на следующее утро именно в ту сторону, где был обнаружен рюкзак Левмана?

Старик усмехнулся:

— Так это же очень просто. Это и не следователь поймет. Во-первых, меня вечером профессор спрашивал о путях через хребет. Кто это подтвердит? Никто, кроме меня. А разве этого мало? Я ему указал место, откуда в молодости сам не раз пытался выйти к морю. Не получалось. Во-вторых, я охотник, понимаете, всю жизнь охотник. Я увидел его следы…

— Но ведь другие не видели никаких следов! Значит, их не было.

— Они их могли не заметить. Но следы были. Вот вы тоже по своей работе сможете, наверное, найти следы преступника там, где незнающий ничего не видит. Так что какой разговор…

— На консервных банках, найденных у места, где обнаружен разорванный рюкзак, есть отпечатки ваших пальцев. Что вы на это скажете? — Трофимов, не мигая, смотрел в глаза охотнику. Сергунько спокойно выдержал взгляд следователя. Трофимову почудилось: старик с сожалением, немного презрительно, чуть качнул головой.

— Они должны быть. Ведь я первым прибыл на это место. Начал собирать разбросанные вещи. Руками, конечно. Вот и следы… — Старик разгладил серую пышную бороду и с достоинством выпрямился. — Все, товарищ следователь?

— Пока все. Прочтите и подпишите протокол.

Старый охотник извлек из кармана потертый футляр, достал очки. Водрузив их на переносицу длинного, с хищной горбинкой носа, Сергунько долго и внимательно читал протокол допроса, по временам возвращаясь к уже прочитанному, дважды перечитывая отдельные места. Наконец он поднял глаза на Трофимова:

— Все правильно.

Охотник взял ручку. Тонкая плексигласовая палочка почти целиком утонула в клешневатой, с сильными загрубелыми пальцами кисти Сергунько. Охотник, неудобно привалившись широкой грудью к столу, старательно и неумело прочеркивал жирными дрожащими линиями недописанные строки протокола.

«Стреляный воробей. Сергунько — убийца», — убежденно решил Трофимов. По опыту он знал: так поступают уголовники. Когда охотник подписал протокол, следователь ткнул пером в одну такую черту и осведомился:

— Есть опыт?

— Да. Высшее образование, как там говорили…

— Где там? Вы были судимы?

Охотник поднял выцветшие строгие глаза на следователя.

— Был.

— Разрешите полюбопытствовать — за что?

Сергунько задумчиво посмотрел в окно, сдвинул лохматые седые брови. Темное, смолоду иссеченное ветрами лицо его посуровело.

— Это не относится к делу. Да и давно было. Я был осужден, как говорил приговор, за умышленное убийство из низменных побуждений… Больше не спрашивайте. Незачем.

— Вы обязаны отвечать мне, — с плохо сдерживаемым раздражением настаивал Трофимов.

— Вы меня подозреваете? Давайте доказательства. А на ваш вопрос отвечать не буду…

— Прошу обождать в коридоре.

Когда высокая сутулая фигура старого охотника скрылась за дверью, Трофимов обернулся к сидевшему в стороне и не принимавшему до сих пор участия в допросе полковнику Горину.

— Каково ваше мнение, товарищ полковник? Я лично считаю необходимым немедленно арестовать Сергунько. Это наверняка он.

Горин механически, привычно протирал стекла очков лоскутком замши.

Потом уколол следователя черными шильцами внимательных глаз и покачал головой.

— Предположения — это не доказательства. Арестовывать его пока не за что. Боюсь, что мы с вами идем по ложному следу. Не нравятся мне результаты этого допроса… Сергунько уходит от ответов. Или действительно не знает ничего. Я считаю неотложным: в первую очередь вам лично осмотреть второй раз место происшествия. Без показаний людей следствие может зайти в тупик. Надо расширить круг свидетелей. Допросить Рахимова. Мы совершенно не знаем, кто он такой. По показаниям одного из участников экспедиции он был на войне, где-то в окружении. Кстати, на сделанные мной запросы о наиболее серьезных преступлениях в округе за последнее время начальник отделения МВД при Екатерининском райсовете депутатов сообщил: у колхозника Панасюка в селе Варварино совершена кража. Похищено много вещей, главным образом носильных, в том числе полная матросская форма сына Панасюка — старшего матроса Даниила Панасюка, проводившего у отца отпуск. По предварительным данным, преступление могло быть совершено, кем-либо из трех преступников, вместе бежавших около месяца назад из места заключения на севере края и до сих пор не задержанных. Может быть, это имеет значение?..

4. ДОКТОР ГЕОЛОГИЧЕСКИХ НАУК РАХИМОВ…

Так представился следователю вошедший в кабинет невысокий подтянутый человек в изрядно потрепанном костюме альпиниста и спокойно, с привычным достоинством сел в предупредительно придвинутое Трофимовым кресло.

— Чем еще могу быть полезен органам следствия?

Трофимов, не отрываясь, содрогнувшись в душе, как загипнотизированный, уставился в скуластое, изуродованное, покрытое белыми и розовыми пятнами лицо ученого. Овладев собой, следователь начал:

— Я попросил вас…

— Рустам Алимович, — поспешно подсказал Рахимов.

— Да, извините, запамятовал. Ведь я вас знаю только по протоколу допроса. Так вот, я пригласил вас, Рустам Алимович, чтобы уточнить несколько деталей, касающихся профессора Левмана. Попрошу вас сообщить: где, когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с ним? Что он собою представляет?

Рахимов, отвернув лицо от следователя, задумался.

— Я познакомился с Григорием Моисеевичем Левманом в 1944 году. Меня тогда только что демобилизовали из действующего флота.

— По ранению?

— Нет, как научного работника. Перед призывом в начале войны я окончил аспирантуру, сдал все необходимые экзамены, но диссертации не успел защитить. Знаете, — оживился свидетель, — когда любишь свое дело, о нем невольно думаешь, даже если очень занят другим. Так вот, много раз я перебирал в памяти все положения своей диссертации в те короткие минуты, когда это позволяла довольно хлопотливая должность офицера разведки соединения. Пришел к выводу: все надо пересматривать и переделывать. Значит, надо поднимать новые труды, опять искать. Одним словом, работать. Моим научным руководителем стал профессор Левман. Правда, тогда он не был еще ни профессором, ни доктором геологии. Он мне во многом помог. У него острый, несколько узко практический ум. Учтите — в том, что я говорю, будут личные нотки недоброжелательства. Поэтому не принимайте всего за стопроцентную истину. Итак, обладая незаурядным умом, он был, на мой взгляд, мелочен, завистлив и, утверждаю, нечистоплотен. Так, был известен факт, когда он выдал за свою оригинальную мысль догадку одного из работавших под его руководством младших сотрудников. Догадка подтвердилась объективными данными. Затем… — Рахимов замялся, — было еще одно обстоятельство… Одним словом, я счел невозможным для себя дальнейшее пребывание с ним в стенах одного института. Мне пошли навстречу самым неожиданным образом: Левмана перевели в Сибирский университет. По этому поводу товарищи даже острили о вреде быть известным… Это было в 1950 году, весной. Потом мы не виделись и никаких отношений друг с другом не поддерживали. В прошлом году меня назначили руководителем группы геологии в экспедиции на север Дальнего Востока. Состав группы я лично рекомендовал министерству. Со мной согласились. После окончания всех подготовительных работ и оформления документации я узнал, что один из членов группы заменен профессором Левманом. Это меня удивило. Из его прежних высказываний было известно: он считал профессорскую кафедру венцом своей карьеры, а университетские аудитории — землей обетованной. Следовательно, я ошибся. Вначале из-за этого я хотел отказаться от участия в экспедиции. Однако… — ученый улыбнулся. — Вы, наверное, поймете, соблазн был слишком велик. Мне нужны были данные для окончания труда о редких землях. Я называю эту группу элементов их устаревшим общим наименованием. От третьих лиц я узнал, что Левман упорно работает в этой же области. Так, не желая этого, мы оказались в одной группе. Внешне, конечно, старались поддерживать нормальные отношения: зачем давать пищу злым языкам? Сплетники и болтуны, к сожалению, есть еще везде, даже попадаются изредка и среди научных работников. Я чувствовал: он следит за мной. Результатами своих наблюдений он делился крайне скупо, предположениями — никогда. Последний раз я видел профессора Левмана 29 июня. Об этом уже давал показания райпрокурору Шапошникову. После этого не видел. И об обстоятельствах его исчезновения положительно ничего не знаю. Это я тоже уже говорил. Вот, кажется, и все.

— Уточните, чью оригинальную мысль, грубо говоря, украл Левман?

— Это, действительно, грубо и неточно, — поморщился профессор. — Мою. За это он получил партийное взыскание.

— Еще вопрос. У вас всегда было такое… лицо?

— Вы хотели спросить: безобразное? Нет. Это следы штурма Новороссийска. Тысяча девятьсот сорок третий год… Белые и красные пятна — неизгладимый ожог кожи лица и черепа. Волосы не растут. Боялись за мои глаза. К счастью, они сохранились. Вот только ресницы тоже не растут. Да это и не имеет теперь значения. — Он усмехнулся. Трофимову стало не по себе от этой гримасы смеха на изуродованном лице.

— Скажите, что вам известно о личной жизни профессора? Не тяготился ли он ею? Не высказывал ли упадочнических мыслей?

— Об этом мне известно все и ничего. Я понимаю, молчать не удастся. В конце концов придется говорить. Без этого вам не обойтись. Мне следовало отвечать на этот вопрос и Шапошникову. Может быть, не было бы и сегодняшнего допроса. Только жаль: Шапошников начал с подозрений по поводу отпечатков пальцев на банке. Поверьте мне, я понимаю толк в допросах. На военной службе не раз и сам допрашивал пленных. Так не годится. Контакт нужен… А о личной жизни профессора Левмана вы можете узнать у его жены. Это — моя бывшая жена. Она не могла смотреть на меня в моем теперешнем состоянии: ей было страшно… А мне? — непроизвольно вырвалось у него.

Изуродованное лицо ученого на миг отразило ненависть и скрытую муку. Усилием воли он подавил ее, спокойно спросил:

— Будут еще вопросы?

«Какое самообладание. Если он играет, то это враг, которого не всякий одолеет», — подумал следователь, провожая глазами спокойно закрывающего дверь профессора.

5. ЭКСПЕРИМЕНТ ПОЛКОВНИКА ГОРИНА

— Разрешите, товарищ полковник? — майор Трофимов устало опустился в кресло. — Поездка не из легких. Собственно, какая поездка, если пришлось доехать только до Варварино, а дальше пешком, да все по скалам. Вот когда чувствуешь, что тебе уже не двадцать лет. Вконец загнал меня Феоктистов. Ходок он отличный. Разрешите доложить: оба молодых следователя при первом осмотре места происшествия не проявили необходимого внимания. — Трофимов достал из полевой сумки большой блокнот. — Вот схема места происшествия. А это то, что удалось найти неподалеку. Красные крестики, пестрящие вокруг кружка, это кровь. Так показала проба перекисью водорода. Следовательно, здесь что-то произошло.

— Следы борьбы?

— Может быть…

— Любопытно… А тут еще эти следы на банках… Капли крови и следы… В безлюдной тайге… Постойте, постойте! — словно боясь, что Трофимов перебьет его, воскликнул Горин. — И они расположены без всякого видимого порядка? Как и повреждения на банках… — Он внимательно осмотрел банку и нажал кнопку звонка. — Приготовьте машину.

На центральной магистрали полковник остановил «Победу» у продовольственного магазина, вышел и вскоре вернулся с пакетом, форма и вид которого не оставляли сомнения: консервы. Мельком взглянув на часы, Горин заметил:

— Надо торопиться, а то ничего не выйдет.

Миновав город, машина свернула с шоссе и пошла по малонаезженной дороге, подпрыгивая и переваливаясь на ухабах. Шофер затормозил у небольших ворот в сплошной колючей изгороди, опоясывавшей участок леса. На табличке сбоку ворот значилось: «Северная Дальневосточная научно-исследовательская зоостанция».

Горин и Трофимов, сопровождаемые директором, проследовали к вольерам — загородкам, где содержались звери. Полковник был доволен: они успели прибыть раньше кормления зверей.

Совсем в стороне, за высоким забором из массивных железных прутьев, утыканных изнутри шипами, беспокойно ходил зверь.

— Дикарь, — представил директор. — Пойман два месяца назад в зарослях горы Сподвижника. Этот обитает севернее интересующего вас района. Длина 2 метра, вес 320 килограммов.

Точно поняв слова директора, медведь обернулся к людям и угрожающе оскалил длинные клыки. Он был великолепен. Массивное, плоское в бедрах тело, выпуклая могучая грудь и тяжелые лапы были покрыты грязно-желтой густой и длинной шерстью. Удлиненная морда,-сильные челюсти, широкие круглые ступни и маленькие прижатые к черепу уши ясно показывали: общими предками «дикаря» были полярные медведи и неуклюжие таежные великаны.

Горин швырнул через изгородь банку консервов. Удивительно ловко медведь прянул на нее и на лету схватил зубами. Банка сразу оказалась смятой. Зверь лег, придерживая банку черными тупыми когтями передних лап, и легко, точно клочок бумаги, оторвал широкую ленту жести. Развернул поврежденную банку и мгновенно проглотил содержимое. Облизываясь, выжидательно уставился на людей.

— Каков гурман? — довольно засмеялся директор. — Будто всю жизнь воспитывался на консервах. Это — неразгаданное еще нами чутье. — Бросив хозяину сопок еще одну банку, люди отошли.

Директор остановился около просторного вольера, в котором, держась поодиночке, бродили и лежали коротколапые звери размером с собаку, с пышными, опущенными вниз хвостами. Среди буро-коричневой длинной шерсти у них на боках от основания хвоста к голове протягивались широкие желтые полосы. Небольшие остроносые морды зверей все время беспокойно поворачивались в разные стороны. При встречах они взъерошивались, выгибали спины, злобно скалили зубы и, настороженно ворча, обходили друг друга. Над вольером стоял тяжелый гнилостный запах.

— Бич здешних лесов. Самые вредоносные твари Дальнего Востока — росомахи, — сообщил директор. — Не исключена возможность: это они.

Он бросил банку консервов в вольер. Росомахи кинулись на нее, разом сцепившись в клубок. Рычание, хриплый лай, жалобный вой и щенячий визг… Банкой завладел крупный зверек. На него налетел другой и отскочил, разбрызгивая с растерзанной морды капли крови по траве. Атаки других пока тоже были безуспешны, но звери не оставляли победителя.

— Так и будут драться, пока не нажрутся. А для этого загрызут собрата послабее и растащат по кускам. Не соберешь костей и клочьев шкуры после них… — Директор открыл дверь и смело вошел за изгородь. Звери отпрянули в дальние углы вольера. Пятясь, директор вышел с банкой и протянул ее полковнику. Горин невесело улыбнулся.

— Опыт удался как нельзя лучше. Судите сами, майор. — Он отдал банку Трофимову. На ней оказались такие же царапины и вмятины, как и на найденных при осмотре места происшествия.

— Анализ крови из пятен с места происшествия получите на днях, — сообщил директор.

Трофимов равнодушно махнул рукой. Все было ясным. Из цепи следов, за которые можно было ухватиться, чтобы раскрыть тайну исчезновения профессора Левмана, выпало еще одно звено. На месте происшествия наверняка не происходило борьбы людей. Просто росомахи дрались около брошенного или спрятанного кем-то рюкзака.

Всю дорогу Трофимов молчал, обдумывая: что еще можно предпринять?

В городе его ждала вторая неприятность. Когда он вошел в свой кабинет, дежурный доложил: — Никифор Сергунько для допроса на сегодняшний день не мог быть вызван. Знакомые, у которых он останавливался в Северогорске, сообщили, что старик ушел в тот же вечер, когда вернулся с допроса. Больше не появлялся. Куда и зачем он идет — не сообщил.

6. ПРИКАЗ МОНОПОЛИИ

У джентльмена за большим бюро в просторном кабинете стиля модерн холеное моложавое лицо рождественского деда блаженной памяти эпохи процветания Соединенных территорий. Коротко подстриженные, крашеные усики оттеняют брюзгливо оттопыренную нижнюю губу. Гладко зачесанные редеющие седые волосы разделены посредине безукоризненным пробором. Переносицу кривого, как клюв кондора, носа оседлало пенсне с прямоугольными стеклами. За ними видны увядшие бледно-голубые глаза директора Компании, одного из заправил мировой монополии Лепон энд Немир.

Мистер Гаррисон недоволен. Если бы не воля всемогущего мистера Лепона, он давно был бы в Мэй-Уэст, на своей фешенебельной яхте. Вместе с мисс Анжеликой… Такая забавница. И это в семнадцать лет! Грехи… Благо, точная, страдающая попеременно всеми модными болезнями супруга директора проводит летний сезон в Леандо. Океан — вполне безопасное расстояние между двумя соединенными во имя бога любящими существами… А здесь извольте торчать в душном, лязгающем всеми мыслимыми видами транспорта Новом Городе.

Холеная, с голубыми склеротическими венами рука директора нервно вертит золотое вечное перо.

— Экий наглец. Заставляет себя ждать. Да за такие деньги на брюхе ползают быстрее…

В дверях неслышный вырос секретарь. Мистер Гаррисон не держал служащих женского пола. Таков стиль. Соблазн, упаси боже. Ведь он — член правления святой апостольской евангелистской конгрегации. Кроме того, в стране, благодарение господу, и так достаточно молодых людей, вышколенных в колледжах в духе веры во всемогущество таллера.

— Мистер Бэндит, — доложил секретарь.

— Просите.

Не успел Гаррисон закрыть рот, как в дверь протиснулся рослый, начинающий толстеть субъект. На мистере Бэндите модный серый, в крупную клетку, грубошерстный костюм, узел яркого галстука между короткими тупыми хвостиками воротника. На костлявых сильных пальцах кольца. Множество колец. Мистер Бэндит с некоторых пор любит блеск. Бояться теперь некого… Обширная плешь мистера тщательно зачесана реденькими волосиками от уха до уха. Не дожидаясь приглашения, мистер Бэндит, согнувшись складным ножом, уселся в кресле против директора. Гаррисон еле подавил закипавшее раздражение.

«Спокойствие… Хозяин не рекомендовал волноваться. На этот раз дело особенно щекотливое. Для ведения таких дел выбирают вполне своего человека, а для исполнения — такого, как этот…»

Лицо мистера Бэндита являло портрет законченного мерзавца. Длинное, скуластое, с крупным, испещренным красноватыми пятнышками носом, узкими жабьими губами и массивным, похожим на неопрятную пятку подбородком. Две глубокие складки от носа к подбородку будто приоткрывали страничку весьма сложной биографии мистера. Непроницаемые, настороженные глаза умного негодяя… Да, много пришлось потрудиться мистеру Бэндиту на ниве борьбы с частной капиталистической собственностью. Как раз в тех пределах, которые наказываются законами Соединенных территорий от бессрочной каторги до электрического стула включительно. Наконец, он был замечен и оценен настолько, что ему позволено сейчас вот так, развалившись, сидеть в кресле против одного из самых влиятельных директоров мировой монополии.

Бэндит придал своей малофотогеничной физиономии выражение благолепного внимания.

— Мы получили сведения, что в руках этого, как его…

— Ганса Мюльгарта, — подсказал Бэндит.

— Да, в руках этого Мюльгарта важный документ. Правление решило доставить его сюда.

— Не разумней ли обождать? У него кончается срок контракта. Он болен. Тогда документ достанется нам без хлопот.

— Это нас не интересует. Когда он подохнет досрочно, нам станет известно. А документ должен быть здесь поскорее. Можете пообещать любую сумму, в разумных пределах, конечно, этим бездельникам — агентам разведывательного бюро, торчащим в Северогорске. От содержания документа может зависеть изменение большой политики в отношении восточного района России. Сообщите им, что сверх обычной платы они могут рассчитывать на благодарность монополии.

— Не так-то легко, особенно сейчас, когда красные поставили везде на побережье посты наблюдения и усилили охрану морской границы… Подходить в такое время неразумно. Лучше дождаться туманов. Это безопасней. А в политике я не разбираюсь. Это не мое дело…

— К черту трудности, к черту туманы! Я вижу: неразумно платить вам столько, сколько платят председателю сенатской комиссии…

— Вы, надеюсь, не думаете, что я трус? — Бэндит сделал невольную попытку приподняться. На челюсти заиграл желвак.

Гаррисон пожал плечами.

— Сидите. Разбогатев, человек ищет покоя и избегает трудностей, — философски заметил он.

— Я уже был там. Мюльгарт производит впечатление сильного человека. С таким нелегко сговориться. Особенно тогда, когда он на территории другого государства. Некоторое время назад двое наших людей три дня торчали в прибрежных камнях того района, питаясь консервированной тухлятиной из Иллинпрайса, прежде чем дождались его. Ведет он себя независимо.

— Повторяю, он может подыхать. И чем раньше, тем лучше. Взамен его пойдет другой. Благо не каждому инженеру, а тем более немцу, выпадает удача сделать такой бизнес: за бездельничанье обеспечить себя и семью на всю жизнь.

— Этой жизни мало остается после пребывания там, сэр.

— Не набивайте себе цену. Компанию это не интересует. Вам платят довольно, а этот инженер исполняет работу сторожа и, черт возьми, имеет оклад чуть ли не такой, как у меня.

— Но он недолго живет…

— Я же не подписываю за него контракт! В конце концов никто их не неволит. Слава богу, у нас свобода договора. Мы и так берем на себя убыток, если договор окажется досрочно расторгнутым из-за смерти нанявшегося. Ну, довольно об этом. Вам предстоит не позднее субботы выйти в море, прибыть в район Северогорска и любыми путями получить у Мюльгарта документ.

— А если он не отдаст?

— Скажете, что по договору всё, что он сделает за время пребывания там, принадлежит Компании. Пообещайте дополнительное вознаграждение.

— А если все же он не согласится отдать?

— Человек смертен…

— А если я не могу, сэр? Ведь это в самом деле чертовски трудно.

— Слишком много «если». Срок давности уголовного преследования за убийство сержанта полиции Янсена при ограблении Вестерн-банка еще не истек…

Бэндит наклонил голову.

— Ясно.

— Дальнейшие инструкции получите в пакете в штабе соединения, у коммодора Грехэма. Туда пойдет очень опытный командир подводной лодки капитан 3 ранга Реджинальд Колдуэлл. Кроме вас, пойдет еще человек… Разведывательное бюро наметило кандидатуру. Вроде вашей… — мстя за вынужденное долготерпение с этим хамом, ехидно закончил Гаррисон.

— Считаю это похвалой агенту.

— Как вам угодно…

7. БРИГАДМИЛЕЦ

Промышленный поселок сегодня — это, в сущности, самый настоящий город, выросший в пяти километрах от Северогорска. Еще пять лет назад на месте поселка в беспорядке были разбросаны дощатые бараки, бесцеремонно названные каким-то безвестным любителем лакировки палатками.

Палатки… Слово как будто новое, а существо оставалось прежним, барачным. Та же неуютная казенная теснота, большие и низкие коробки-комнаты, в которых жили по две-три семьи переселенцев. Отсутствие удобств. Точнее, наличие множества жизненных неудобств. Кто хотел жить отдельно, семьей — сооружал для себя землянку.

В эту пору усиленного строительства верфи люди сколачивали свои временные жилища вечерами, наспех и кое-как. Поэтому получались землянки кривобокими да разнофасонными.

Люди строили верфь. Постепенно, а для постороннего глаза очень быстро, строгие линии причалов сменили прихотливо изгибавшуюся береговую черту; оделась в бетон огромная впадина сухого дока; вдоль берега, на огромной территории, очищенной от дремучей тайги, протянулись аккуратные, выкрашенные в светлые тона цеха северной верфи.

Место было новое, необжитое, и люди, пробывшие здесь два-три года, считались уже старожилами. Такие не мечтали, сколотив деньгу, уехать на запад. По-хозяйски сравнив ставшие уже далекими воспоминания об удобствах запада с тем, что им сулила работа здесь, они оседали в поселке. То один, то другой шагали немощеной, изрытой ухабами дорогой в горсовет за планом и ссудой на постройку дома. Люди сами повели наступление на свои прежние убогие жилища. Безжалостно сносились палатки-бараки, а экскаваторы, деловито лязгая стальными членами, подымали в ковшах пахнувшие гнилью и плесенью останки обшивки бывших землянок. Сначала вдоль трассы, а потом параллельно ей, по обе стороны протянулись кварталы новых зданий. Оделась в бетон и асфальт дорога на Северогорск. И оттуда, со стороны города, все ближе к поселку подбирались аккуратные домики. Люди гадали: много ли времени пройдет до того, как поселок вплотную сомкнется с городом.

И наконец в центре поселка выросло просторное здание нового универмага. Тогда жители бывшего «Копай-города» уже свысока стали посматривать на северогорцев, еще не имевших такого образцового торгового заведения.

И пусть иногда были трудности и не все еще было устроено по вине равнодушных к своему делу людей. Население Промышленного поселка все росло и росло. Строители верфи становились ее основными работниками, ибо трудно оторваться рабочему человеку от того, что создано его руками, как трудно оторвать крестьянина от земли, которую он заставил цвести… Поселок благоустроился, в аккуратных палисадничках у домов появились цветы, а по улицам бегали под щедрым летним солнцем мальчишки, самозабвенно, до хрипоты, крича о чем-то, интересном только для них, совсем так же, как где-нибудь в Симферополе или Курске, Харькове или Владивостоке.

Словом, поселок рос настолько быстро, что постоянно озабоченный зав. жилищно-коммунальным отделом горсовета только почесывал в тягостном раздумье то место на голове, где и у него когда-то, в пору исканий, ярких чувств и небрежения неудобствами росли кудри.

Дальний Восток, чем щедрее раскрывает свои богатства, тем больше требует людей. Могучие лайнеры привозили из Владивостока и Находки крупные партии рабочих. Все равно не хватало.

Среди тех, кто поначалу осторожно и даже робко ступал на землю Северогорска, были разные люди. Вместе с мечтателями — первыми поселенцами каждого нового места — на берег сходили и такие, чья нечистая совесть была предметом особого внимания органов милиции где-нибудь в Одессе или, скажем, в Архангельске. Такие узнавались по режущим уши жаргонным словечкам, по пристрастию к бутылочке и убежденной ненависти ко всякой организации. Такие даже считали, что самим фактом появления здесь они осчастливили край.

Устраивались они по-своему. То тут, то там, нарушая слаженную трудовую жизнь и порядок, возникали драки. Появилось воровство.

С этим нельзя было не бороться. Те, кто создал поселок и сейчас трудился на верфях, начали войну. В нее втянулась молодежь — наиболее энергичная и непримиримая часть населения поселка.

В тот самый день, когда майор Трофимов ломал голову над вопросом: что еще следует предпринять для раскрытия дела об исчезновении профессора Левмана, на побережье обрушился тайфун, усердно очищая улицы от прохожих, заставляя людей, припадая к заборам, спешить домой.

Вот уж — казалось дежурному по поселковому отделению — в такой вечер бригадам содействия милиции нечего будет делать. Это свое соображение младший лейтенант милиции высказал сержанту Волощуку. Дежурный был новичком. Он только месяц назад прибыл, по окончании школы, из Хабаровска. Сержант милиции Волощук знал больше. Ведь именно здесь на зенитной батарее над Промышленным поселком четыре года назад началась служба тогда еще совсем зеленого парнишки из далекого украинского городка.

Волощук не стал возражать дежурному. Он был озабочен другим: в недавно открытой чайной на дальнем, в сторону океанского берега, конце поселка за последнее время были отмечены три драки среди недавно прибывших рабочих-строителей. А сегодня у строителей получка. Стало быть, наверняка, будут пьяные. Сержант нетерпеливо посмотрел на часы.

— Почему-то бригадмильцы задерживаются, — вслух выразил он свое опасение. — Через четверть часа начало дежурства.

— Погода такая, сержант, — ответил дежурный. — Можно извинить опоздание.

И опять промолчал сержант. За годы военной службы твердо усвоил командир орудия — сержант Волощук, что нигде и никогда на службе нельзя извинять задержек. Тем более в такой важной службе, как милицейская. Демобилизовавшись, Волощук не уехал домой, а, к немалому удивлению своих сослуживцев по батарее, перенес свой немудрящий солдатский скарб в комнатку Клавы Дороховой — крупнотелой и рассудительной фрезеровщицы механического цеха, — исчез сам, а через неделю появился на батарее в новой, с иголочки, милицейской форме.

Немного смущаясь скрипа своих мундирных ремней и блеска веселых глаз замполита, сержант пригласил своих бывших командиров на свадьбу.

— Как, нельзя отказать сержанту? — лукаво глянул замполит на своего командира.

— Попробуй, откажи. Ведь он теперь хозяин поселка, а там у меня жена и двое пацанов.

Лицо командира посерьезнело.

— Жаль, конечно, сержант, что не остались на сверхсрочную. Вам видней. Это — тоже правильное решение, — притронулся он к малиновому погону сержанта. — Раньше вы охраняли небо над поселком, а теперь — сам поселок, «изнутри». И та и другая служба — для народа. Хвалю и поздравляю. Спасибо за приглашение. Конечно, мы приедем, — тоном, не допускающим возражений, добавил командир, серьезно посмотрев на своего заместителя…

— Хорошие люди, — тепло подумал сержант. Почему-то вот здесь, в небольшой теплой дежурной комнате об этом думалось особенно приятно.

Дежурный аккуратно промокнул написанное и откинулся на спинку стула.

— Пожалуй, не придут ваши помощники, сержант. А уже время идти по маршруту. Придется вам одному шагать.

Волощук поднялся, привычно одернул тужурку и начал натягивать плащ. В коридоре зашумели. Он поспешно открыл дверь.

— Входите, неразлучные, — с удовольствием оглядывая своих друзей, пригласил он.

Парни отряхнулись, смущенно поглядывая на лужи на полу. Потом один, повыше ростом, с малиновым румянцем во всю щеку, по-военному доложил:

— Задержались на комсомольском собрании, товарищ младший лейтенант.

— Отдыхайте, товарищ Чугай, — разрешил дежурный.

— Сегодня собрание было бурным, — продолжал Чугай. — Выгоняли из комсомола того, помните, сержант, который разбил третьего дня стекло в аптеке и ударил женщину.

— Исключили, значит, — поправил его сержант.

— Нет, выгнали, — подтвердил слова товарища второй парень, котельщик Кондаков — невысокий белобрысый крепыш с непомерно широкими плечами и усеянным разнокалиберными веснушками круглым лицом. — Не исключили, а выгнали. Да и то жалко — раньше долго возились. В решении постановили просить милицию быстрее расследовать дело об этом хулигане.

— Он ведь, кажется, в одном цеху с вами работал. Так-таки ничего раньше нельзя было сделать? — с сомнением протянул сержант. — Ну, а где же ваш третий товарищ? — искоса посмотрел он на Кондакова.

Веснушки на лице молодого котельщика стали почти черными от смущения. Выручая товарища, на вопрос сержанта ответил Чугай.

— Мы сообща решили, что в такую погоду без нее управимся.

— Это разумно. Мужское решение, — согласился Волощук. — Идемте, товарищи.

Натянув поглубже капюшоны плащей, патрульные вышли.

Улицы были пустынны. Изредка попадались в пути темные фигуры спешащих домой людей. Стаями сверкающих мошек летали почти параллельно земле брызги дождя под светом уличных фонарей. Блестел свежий асфальт. Издалека, с востока, доносился рев разбуженного штормом океана.

Сильно потянув на себя непослушную дверь, сержант вошел в чайную. За ним последовали бригадмильцы. Ярко освещенное помещение чайной было наполнено табачным дымом, стуком ножей и вилок и разноголосым человеческим гомоном. К сержанту тотчас же подошла нескладная высокая девица-официантка с обиженным лицом.

— Вот там, товарищ милиционер, пьяный сидит. Ругается и нахальничает. Сладу нет. Пойдемте, — потянула она Волощука.

Увидев подходящего и нему сержанта, грузный человек с багровой от водки физиономией, шатаясь, встал навстречу сержанту, чуть не опрокинув бутылку на столе.

— А, советская власть пришла. — Непослушный язык заплетался. — Не слушай эту бабу, начальник. Она же ничего не понимает, — кивнул он на официантку и неверной рукой, расплескивая, начал наливать водку в стакан. — Выпей, начальник, за меня и скорый отъезд.

В воздухе повисла циничная грубая брань. От соседних столиков возмущенно поднялись двое. — Если вы его сейчас не уберете, товарищ сержант, мы с ним сами разделаемся!

Волощук предостерегающе поднял руку.

— Не беспокойтесь, граждане, с этим-то мы сами справимся. Гражданин, прошу следовать со мной, — приказал он пьянице.

— Меня, рабочего человека? Ты, сопляк? Да я вас…

Волощук невозмутимо окинул взглядом зал. «Выталкивать этого типа — без борьбы не обойдешься. Да и тащить в отделение далековато».

— Успокойтесь, — строго сказал он красномордому. — Кондаков, сбегайте в аптеку и позвоните в отделение, пусть присылают дежурную машину. Мы здесь пока вдвоем справимся, — шепотом обратился он к бригадмильцу.

Кондаков осторожно затворил за собой дверь чайной и на секунду зажмурился, пока глаза не привыкли к полумраку окраины поселка. Затем, разбрызгивая лужи, юноша побежал к крайнему дому, над подъездом которого матово светлел шар с надписью «Аптека». Дом с аптекой был крайним в этом конце поселка. От него в сторону океана, почти до самых прибрежных скал, протянулось обширное безлесное плато, на котором трактора-канавокопатели уже вычертили, как на огромном плацу, контуры будущих новых кварталов поселка. Оттуда сейчас свирепо дул ветер с дождем и немолчно рокотал прибой.

Выйдя из аптеки и натягивая капюшон плаща, юноша прислушался. Ему почудилось, что в однотонный шум ветра и прибоя вкрался какой-то посторонний звук. Он сошел с крыльца и стал в тени у стены аптеки. В самом деле, оттуда, со стороны моря, уже явственно слышались чьи-то чавкающие по грязи шаги. Вот до него донесся сдержанный кашель простуженного человека.

«Кто бы это мог быть? — подумал юноша. — Интересно. Подожду», — решил он.

Ждать пришлось недолго. Через несколько минут ветер вытолкнул из густого мрака серую человеческую фигуру. Путник был одет в ватную телогрейку и поношенную солдатскую шапку. На ногах у него были высокие резиновые сапоги. Шел он неторопливо, слегка откинув корпус назад, будто ему трудно было держаться на ногах под порывами ветра. На границе светлого круга от аптечного фонаря путник на миг повернул лицо к свету, и Кондаков увидел болезненно-бледный правильный овал лица с провалами под скулами, аккуратно подстриженные пшеничные усы и тонкие бескровные губы. Затем прохожий так же неторопливо и равнодушно зашагал дальше.

Юноша посмотрел ему вслед, сделал два шага в сторону ушедшего и остановился. Было что-то странное, неправильное в этом человеке. Но вот что́ — Кондаков не мог сообразить.Машинально он пересек улицу и подошел к чайной.

Нет, положительно было в этом случайно встреченном человеке нечто, заставлявшее насторожиться и думать. Взявшись за ручку двери и уже потянув ее на себя, бригадмилец случайно посмотрел на рукав плаща.

«Да, да! Вот оно что! — молнией мелькнула догадка. — Одежда! У незнакомца передняя сторона телогрейки и брюк была серой, значит сухой, а со спины одежда была черной, совершенно мокрой. Значит, он вышел откуда-то и шел только спиной к дождю и ветру, спиной к океану. Но ведь в той стороне нет ни одного дома, сарая или хотя бы навеса. Да и дождь хлещет уже сколько времени. А на голенищах сапог прилипли стебельки прошлогодней травы…»

Бригадмилец решительно повернулся и бросился вдогонку за ушедшим.

«Только бы он не свернул куда-нибудь», — думал юноша, совершенно еще не представляя, как он подойдет к этому человеку и что ему скажет. Чем дальше шел Кондаков, тем нерешительней становился.

«В самом деле, вот я подошел к человеку и начинаю его спрашивать: кто он и откуда идет? Да порядочный человек скажет, чтобы я не совал нос не в свои дела. Это еще хорошо. Другой просто пошлет подальше… И как назло — ни одного прохожего. Он знал большинство жителей поселка, во всяком случае в лицо. Попадись сейчас на пути знакомый житель поселка, он бы никогда не отказался помочь бригадмильцу. Никого нет…»

Увлеченный своими мыслями, Кондаков не заметил,, как совсем рядом, слева, выросли яркие фонари над широкими воротами автобазы. Незнакомец уже пересек освещенное место и продолжал идти прямо.

«Идет в Северогорск. Но откуда? — эта мысль вновь придала юноше решимость. — В проходной автобазы есть сторож. Закричать ему? Спугнешь этого человека».

Кондаков замедлил шаги и как ни в чем не бывало вразвалку подошел к дверям проходной. Телефон не работал. Целая вечность ушла на то, чтобы втолковать заспанному старику-сторожу, что именно ему нужно. Сторож спросонья ничего не понимал и уже начинал сердито поглядывать на бригадмильца.

— Ходят разные… Ты, милок, выпил — иди спать. А еще повязку нацепил.

— В общем, вот что, дед, — потерял терпение котельщик, — придется писать рапорт, как ты несешь вахту. А тебя прошу по-хорошему: если кто будет спрашивать обо мне, то скажи — пошел за одним подозрительным человеком в сторону Северогорска. Запомни фамилию на всякий случай: Кондаков. И постарайся не спать больше, — весело заключил бригадмилец. — Сейчас здесь будет участковый, — пригрозил он деду и, сопровождаемый отнюдь не благожелательными напутствиями рассерженного старика, выскочил из будки.

Бригадмилец явно переоценил свои силы. Если бы он был более осторожным, то увидел бы, что незнакомец, за которым он шел, остановился и, прислонившись к забору, внимательно следил за ним.

Путник понял, что его преследуют. Он огляделся. По обе стороны шоссе тянулись высокие дощатые заборы. Слева доносился шум моторов и визг пил.

«Так… Это лесопильный завод. А откуда же взялся этот забор справа?» — мысленно рассуждал он, силясь припомнить малейшие детали плана поселка, не однажды виденного им.

«Значит, это был устаревший план, хотя человек, давший ему этот план, утверждал, что он откорректирован по «последним данным». Попытаться пробраться за этот забор — рискованно. А вдруг там какая-нибудь воинская часть? Надо идти вперед», — решил он и прибавил шаг. Забор тянулся нескончаемо долго.

«Интересно, следует ли за мной этот человек, который вошел в проходную автобазы?»

Путник замедлил шаг. Сзади явственно слышались шаги. Потом впереди него посветлела стена какого-то дома, и на шоссе легла матовая белизна света фар догонявшей его автомашины.

«Удача. Идет машина. Есть предлог оглянуться, — путник оглянулся и увидел позади себя четко обрисованный светом силуэт невысокого коренастого человека. По широким плечам и острому углу капюшона догадался: — Тот самый. Ну, что же. Он один. Тем хуже для него…»

Поселок кончился. Теперь эти двое шли один за другим на расстоянии около пяти метров. Кондаков прибавил шаг и поравнялся с человеком в ватнике.

— В Северогорск, товарищ? — спросил бригадмилец.

— Как будто дальше города и идти некуда. Самый край земли, — пошутил человек в ватнике. «А голос-то, голос, выдает тебя, дружок», — насмешливо подумал он. — Да, в город. Хороший хозяин собаку в такую погоду не выгонит. Да разве хочешь — надо. И что это у вас всегда такой клима́т …мать… перемать… — шутливо закончил он.

«Новенький здесь, — решил бригадмилец. — А что если я ошибся? За дурною головою и ногам нема покою»…

— Видишь, — доверительно продолжал человек в ватнике, словно не рассчитывая на ответ юноши, — только недавно приехал и сразу же простыл. А нынче жену иду встречать. Теплоход вот-вот подойдет. Беспокоюсь здорово. В такую погоду и в море… Раскиснет баба, небо с овчинку покажется. Температура, а идти надо. Не женись рано, парень, хлопот не оберешься, — невесело усмехнулся он.

«И чего я пристал к человеку. Может, он к морю ходил, беспокоился о жене»… — обругал себя бригадмилец.

Незнакомец натруженно, сильно закашлялся. И сразу же встало прежнее подозрение.

— Почему же вам не дали машину? У нас всегда выделяют. Сам видал, — настороженно спросил Кондаков и закусил губу. «Вот уж дурак. Разве таким тоном спрашивают в разговоре от нечего делать?»

— Так то у вас, — зло ответил человек в ватнике. — Ты где работаешь?

— На верфи.

— Вот видишь. А я строитель-каменщик. Мы народ сезонный. С нами не церемонятся…

Юноше хотелось возразить спутнику, разубедить этого человека, спорить с ним. Ведь он, Кондаков, давний житель поселка, не раз видел, как встречают приезжающие к строителям семьи. Но вместо ответа юноша только протянул: — Да… — И сейчас же ему вспомнилось унылое безлесное, покрытое щебнем и кое-где вязкой глиной плато за поселком и этот человек, шагающий оттуда. Шагающий ниоткуда.

— Эко дорога петляет, — переменил разговор человек в ватнике. — Напрямки, небось, не больше пяти, а так и все восемь километров. Хоть бы машина была попутная. Постой, постой. Кажется, идет.

Ветер донес еще негромкий рокот мотора. Потом из-за дальнего поворота позади вынырнули два широких веера света — их настигала автомашина. При этом свете человек в ватнике ясно увидел мокрую от дождя темно-красную повязку на рукаве юноши. Решение пришло сразу.

— Здесь мы ее не остановим, — вслух подумал человек в ватнике. — Давай пройдем за поворот. Там она будет сбавлять ход. У меня есть фонарик. Пообещаем на чекушку. Авось подвезет. А, черт! — споткнулся он о придорожный камень.

Рокот машины становился все ближе.

— Бежим! — предложил человек в ватнике, и в ту же секунду его рука коротко поднялась и опустилась. Страшный, ломающий кости удар обрушился на голову бригадмильца. Человек в ватнике подтащил неподвижное тело к обочине и поволок его в кусты. Перебежал шоссе и, ломая ветки кустарника, побежал вверх по склону. Переждал, когда машина прошла. Затем вышел на шоссе и неторопливо пошел в сторону Северогорска.

8. ОСКОЛКИ РАЗБИТОГО ВДРЕБЕЗГИ

Над Северогорском по-прежнему бушевал тайфун. Косые плети проливного дождя безжалостно секли лица редких ночных прохожих, заставляли идти быстрее. Низко летящие тучи цеплялись за крыши домов, взбежавших за последние годы далеко вверх по склонам сопок, у подножья которых раскинулся город. Порывистый злой ветер бешено раскачивал фонари вдоль Озерновской косы. Казалось чудом, как хрупкие стеклянные баллоны выдерживают такой натиск дождя и ветра. На Раздельном озере, отгороженном от залива узкой дамбой, толпились короткие и крутые, с белыми гребешками волны.

Человек, шедший со стороны Промышленного поселка, остановился, глубже втянул шею в короткий воротник насквозь промокшей телогрейки и зашагал, разбрызгивая лужи высокими резиновыми сапогами, туда, где домики почти вплотную притиснулись к берегу озера. Отсчитав шестой дом справа от дороги, он поднялся по глинистой, скользкой стежке, отдышался, нащупал щеколду калитки и вошел в казавшийся вымершим дворик. Постучал в дверь отрывисто, часто и опять отрывисто. Стук гулко отозвался внутри дома. Пришелец огляделся. Стоявшая у двери лопата и метла на длинной ручке указали: дом обитаем. Он постучал вторично. Молчание. Человек в промокшем ватнике сошел с крыльца и приник к занавешенному окну. Сквозь узкую щель между занавеской и боковиной рамы заметил полоску света, куснул нижнюю губу и нетерпеливо застучал в окно: отрывисто, часто и отрывисто. Дверь отворилась.

— Вам кого? — хрипловато, будто спросонья, осведомился хозяин с порога.

— Лисовского, — ответил человек в ватнике и сунул правую руку в карман брюк.

— А в чем дело? Я Лисовский, — по-прежнему загораживая дверь, неприметно оглядев двор и улицу, сказал хозяин.

— Я с шестьсот семьдесят девятого сейнера. Из Жировой. От Никифорова.

— Входите, — посторонился хозяин, но гость не спешил воспользоваться приглашением. Он даже отступил на шаг, продолжая держать руку в кармане.

— Понимаю… — Хозяин сошел с крыльца и придвинулся к пришельцу. — Значит, от механика Никифорова, Кузьмы Даниловича?

— Отвыкли или забыли отзыв? — Гость смело прошел в дверь. Лязгнули запоры. Здесь берегли себя. От людей. Хозяин распахнул дверь в комнату. На гостя пахнуло уютным, насиженным теплом. Он с удовольствием потер руки и начал стаскивать ватную куртку. У его ног сразу образовалась лужа.

— Я наслежу у вас.

— Ничего, такие следы легко уничтожить, — заметил хозяин и неожиданно скомандовал: — Правую руку вверх!

Ничуть не удивившись, гость выполнил приказание. Хозяин бесцеремонно повернул его боком к лампе и осмотрел выбритую подмышечную впадину. «Всё правильно, — удовлетворенно подумал он, заметив уже зажившую крестообразную царапину в подмышке. — Последняя проверка…»

— Одевайтесь, — приказал хозяин и подал гостю сухую одежду.

Пока шло переодевание, оба молчали.

— Ну, как погодка?

— Мерзкая погодка, что и говорить. — Хозяин положил пистолет на край стола. Гость усмехнулся.

— Однако вы внимательны к гостям. Это — что? Осторожность или привычка?

Хозяин повернулся к нему.

— А вы сами не забыли схватиться за свою игрушку, увидев меня. — Он сделал старомодный радушный жест. — Прошу садиться. Это, если хотите, привычка. К осторожности…

Абажур лампы прятал лицо хозяина. Гость недовольно покосился на лампу.

— А у вас, милый мой, это больше, чем осторожность. — Хозяин внимательно смотрел в бледное, с тонкими правильными чертами и коротко подстриженными светлыми усиками лицо гостя, отметил слегка припухшие веки и тени усталости под скулами. — Тяжело досталась поездочка?

Гость встал и остановился перед хозяином, раскачиваясь на носках.

— А что? Путевочку в санаторий приготовили? Смотрите, мне полагается. — Он недобро улыбнулся в лицо хозяину. — Пришлось кончить одного.

Он достал из кармана массивный никелированный кастет и хвастливо подбросил его на ладони.

— Прекрасное оружие. Бесшумное и безотказное. В умелой руке, конечно. Так что я в своем роде ударник. А вы — хозяин. Так премируйте. Ведь это здесь, у вас, практикуется.

Хозяин провел по лысине длинной темной ладонью.

— Вообще — да. А у меня — нет. Здесь — это пока еще не у меня. И зарубите себе на носу, молодой человек. Здесь легко можно получить путевку. В дом отдыха. Прекрасные условия: четыре стены, тишина, надежная охрана и небо в крупную клетку… А вот вы сами проговорились своим «здесь». Значит, вы оттуда? — кивнул он подбородком на окно. Гость согласился.

— Выговор чистый. Долго учились?

Гость пожал плечами.

— Разговор выходит за рамки служебного. Впрочем, я не отвечаю за последствия. Вы первый затеяли его. Меня не упрекнут в болтливости. Но ответить могу. Язык знал с детства. Потом начал было уже забывать. Помогли три с половиной года плена. Практика богатая… — Он заглянул в темную спальню, неприметно зевнул. — Лисовский… Лисовский… Надо полагать, это не единственная ваша фамилия?

— Здесь задаю вопросы я. А вы отвечаете. — Лисовский встал и подошел к гостю. Высокий и костлявый, он был на голову выше широкоплечего пришельца. — Вам это надо знать. Впрочем, это извинительно. Вы устали, наверное, не знаю уж как величать вас по имени-отчеству.

— Николай Петрович Пряхин.

— Неглупо. Ничто — даже имя и фамилия — не должно бросаться в глаза и резать уши. Русские люди не те стали, что в светлой памяти мои времена. Да, не те. Они научились делать такое, что вашим там и не снится. И думать. Да так, что один неосторожный шаг… Я не ошибусь, сказав: едва ли он кончится благополучно. Впрочем, что же это я? Вас покормить надо. Нотации — плохая пища для «ударника».

Он полез в духовку. Вкусно запахло жареным мясом. Пряхин голодными глазами следил за хозяином. Тот перехватил его взгляд и ухмыльнулся.

— Отведайте, сам готовил. Живу, как видите, бобылем. Раз в неделю соседка моет полы. — Старик поколебался, достал из шкафа бутылку водки и две стопки. — Выпьете с ветерка?

Гость кивнул.

— Сегодня о деле говорить не будем. Я не расположен, да и время терпит. — Лисовский залпом выпил стопку и шумно втянул воздух ноздрями пористого носа. Поглядел из-под кустистых, с прозеленью, бровей.

— Знаете, соскучился я по настоящему интеллигентному собеседнику, с которым не надо следить за каждым словом и опасаться, что сболтнешь невпопад. Поэтому прошу не думать, что я выпытываю у вас личные или служебные тайны. Этот частный разговор останется между нами. — Он скупо улыбнулся. — Пока вы мне нравитесь. Есть в вас эдакое… — Лисовский щелкнул пальцами.

— Идейность проглядывает? — усмехнулся гость.

— Нет, Николай Петрович, или как там вас еще зовут. Какая уж у нас идейность. Бесконечная, неутолимая злоба, ненависть… Русский язык богат. Синонимов можно подобрать много. Вы человек свой, поймете. Молчать иногда трудно… Вот слушайте. Перед первой мировой учился я в Петербурге, в Технологическом. А здесь — на счастье или несчастье — окочурился мой папаша. Первой гильдии купец и рыбопромышленник. Гремело его имя в этих краях. Великий блудник был папаша. Ни одной девки или смазливой бабенки на промыслах не пропускал. Туземками тоже не брезговал. Позже я узнал: доставили ему какую-то девчонку-туземку в его здешнюю резиденцию. А тут, смотри, жених и еще какой-то русский парень явились: отдай, дескать. Папаша приказал принять их в плети. Туземца уже забивать начали, свалился. А русский парень подскочил к отцу и всадил ему охотничий нож по рукоять в брюхо. Так и стал я богатым наследником. Быстро узнали. Начали увиваться около меня разные. Познакомили с видными столичными людьми. Был среди них такой писака Аркадий Аверченко — лизоблюд и остряк. Удрал от революции за границу. Как, собственно, удрали и вы. Впрочем, не вы, а ваш батюшка…

Гость смотрел на хозяина в упор. Его раздражали эти бесконечные вводные слова. «А умная бестия. Интересно, кому он еще служит?» — думал он.

— …Так вот, уже в советское время мне попалась его книжонка, бог весть какими путями перешедшая государственный рубеж. Об этой книжонке писал Ленин. Все в ней было правдиво… И мерзко. Называлась она «Осколки разбитого вдребезги»… Так-то, батенька…

Лисовский резко поднялся. Тяжелая рука задела стопку, стаканчик подкатился к краю стола, упал и разлетелся на полу, коротко и жалобно звякнув. Уродливая тень на стене выпустила черный отросток, он вытянулся в сторону окна и замер.

— Никогда не следует забываться, — пробормотал старик… Пряхин сидел, уставившись в корку хлеба на столе, и ковырял вилкой скатерть.

— Так вот, батенька, мы с вами и есть эти «осколки разбитого вдребезги»… — Он погрозил пальцем в окно кому-то невидимому. — Пусть не забывают: и осколки могут сделать очень больно. От них можно тяжело захромать! — Лисовский рассмеялся и грузно плюхнулся на стул. Нога в грубом сапоге с хрустом давила осколки стекла. Старые часы в темном облупившемся футляре хрипло пробили два раза. — Ложитесь спать, — приказал хозяин.

* * *
Когда Лисовский разбудил Пряхина, тот сначала непонимающе уставился на хозяина, потом наморщил лоб и быстро вскочил. В небольшое, заставленное горшками с геранью окно брезжило туманное утро. После завтрака Лисовский сказал:

— Хватит лирики. Вчерашний разговор считаем приснившимся нам обоим. Теперь поговорим о деле. На какое амплуа вы подготовлены?

— На разные… Нищего, например, — ответил Пряхин.

Мгновение — и его будто подменили. Перед Лисовским сидел убитый горем пожилой человек.

— Хм… Сделано талантливо. Замысел бездарный. Эти тупицы ничему не научились. Фигура явно из немецкого арсенала. Нищий… — презрительно фыркнул Лисовский. — Неужели они не догадываются, что нищим здесь делать нечего. Идиоты. Вот уж, действительно, кого бог хочет покарать, того он лишает разума. А мы им служим. Да понимают ли они, что нищий будет здесь самой приметной фигурой, на которую все обратят внимание? А в первую очередь — милиция. Нет, нет! Только таким, который ничем бы не отличался от здешних людей. Рыбак, строитель, грузчик, рабочий-засольщик, охотник, счетовод, продавец в магазине, пригородный колхозник — вот кем вы должны стать. Таких теперь стало много. В их массе вас не будет видно. Это люди труда, а к ним здесь доверие большое. Покажите руки. — Он внимательно оглядел руки Пряхина. — Ничего, сойдет. Особенно немытые. Вид у вас подходящий. Лицо вот тонкое. Впрочем, это ничего. Разный люд попадается в здешних краях. Усы можете пока оставить. В случае нужды сбреете. Сегодня вечером я познакомлю вас с номером девяносто девять. Это талантливая фигура. Сами убедитесь. Имя добыто убийством. Все концы спрятаны. Злости — полный короб. Принципов, с моей точки зрения, никаких. У вас общая задача. Надо проникнуть в район Скалистого мыса. Способов не указываю. Подойдет все. Надо убить кого-нибудь и устроиться на освободившееся место — убивайте. Надо жениться на ком-нибудь — женитесь. Словом, делайте все. А девяносто девятый — вообще национальности наших хозяев. Вы не связаны законами этой страны. Заодно сообщаю: успех сулит многое. Правда, я не посвящен в детали, но имею информацию: в этом заинтересованы могущественные лица. И цена этому — богатство, обеспеченная жизнь. То, что отняли у меня и чего никогда не было у вас. Это не путевочка в санаторий, которую вы просили вчера. Вы прошли годичный курс. Не меня вам слушать и не мне вам говорить. Однако считаю своим долгом напомнить еще раз: здесь не так-то просто найти таких, которых бы прельстили деньги. Разве что какой-нибудь пропойца или вконец запутавшийся с женщинами тип поймается на это. Обращайте внимание на молодежь. Молодость мыслит прямолинейно. У молодого легче вызвать сочувствие, разжалобить его слезливой историей. Молодые легче увлекаются, а значит, и легче запутываются. У них не такие зоркие глаза, как у зрелых людей. Их легче обмануть. Не забывайте этого. Но помните и другое: молодежь в этой стране берегут, и она совсем не похожа на знакомую вам молодежь Соединенных территорий. Будьте осторожны.

9. ОТКРЫТЫМИ ГЛАЗАМИ

Федора провожали на военную службу в позапрошлом году. На вокзале отец, держа рослого сына за плечи, привлек его к себе и поцеловал в чистый высокий лоб. Федор неловко согнулся и, уткнувшись лицом в отцовские медали, неожиданно почувствовал себя совсем маленьким мальчишкой, не всегда послушным, не всегда аккуратным и внимательным к родным… А вот теперь он уезжает. В эту минуту совсем забылось, что он давно уже взрослый парень, что рядом ожидает своей минуты черноглазая Нина… Федор не мог оторвать лица от отцовской груди. Почему-то повлажнели глаза, и юноша почувствовал: вот сейчас он зашмыгает носом.

А отец все гладил его заранее остриженную по-солдатски голову.

— Будет, Федя. — Решительно, незнакомым суровым голосом оборвал всхлипывающую мать и немного торжественно сказал: — Сынок, помни: мой брат и твой тезка Федор Иванкевич погиб, защищая родную Беларусь. Твой отец потерял ногу, очищая Севастополь от фашистов. Ты еще мало знаешь жизнь, сынок, хотя и видел горе в раннем детстве. Военная служба — это большая школа. Особенно морская. Помнишь севастопольцев? Служи честно. Прислушивайся к советам старших. Услышишь умное слово или совет — запоминай. Это будет твой капитал. Ему цены нет… Присматривайся ко всему, все примечай. Словом, живи с открытыми глазами. Служи так, чтобы никто не сказал мне: матрос Федор Иванкевич плохо служит, не по присяге.

Одноногий колхозный пасечник гордился, что сына призвали на флот. Федя рос подвижным, крепким, немного шаловливым мальчуганом. Отец побаивался: как бы эта шаловливость не привела к неприятностям на военной службе.

Протяжно прогудев, унес паровоз состав от маленькой станции, окруженной березами. Сутки, другие, третьи отстукивали колеса километры. Пятые, шестые, седьмые… Потянулись нескончаемые сибирские просторы. На станциях и полустанках, во многих местах прямо у путей толпились палатки, дымили походные кухни. Мелькали молодые загорелые лица. Призывники угадывали по особенностям одежды — из какого района Родины пришли в Сибирь их сверстники, на целину. А поезд все шел вперед, и каждый следующий день не был похож на предыдущий. Пронеслись тоннели Прибайкалья, и вот уже, властно удерживая эшелон у своего берега, долго сопровождала молодежь красавица-Шилка.

Федору казалось, что именно вот здесь много лет назад шел, пробираясь сквозь чащу к Байкалу, с израненными ногами, котомкой за плечами и ненавистью в Сердце молодой беглец-каторжник. Шел, чтобы обрушить всю силу своего гнева на прогнивший строй, превративший эту благословенную для земледельца землю в огромную каторгу.

Эй, баргузин, пошевеливай вал,
Слышатся грома раскаты…
…Песенная земля. Широкий, как море, Амур. Плодородные степи Приморья. И вот уже справа заискрилось, зарябило море. Остаток пути от Угольной призывники больше не отрывали от него глаз. Федор, да и многие другие ребята в эшелоне никогда не видели моря. Раньше оно мерещилось им во сне, улыбалось или грозно ревело со страниц книг и заставляло биться мальчишечьи сердца при виде матроса-отпускника, небрежной походкой, вразвалку, идущего по улице. Ведь они не знали, что так матросы ходят только в отпуску! Не знали они и того, что перед ними был всего-навсего Амурский залив, мало посещаемый боевыми кораблями. Что за беда. Они были уже в плену у моря…

Опасения Иванкевича-старшего были напрасными. С первых же дней службы в школе учебного отряда на Зеленом острове Федор и его сверстники попали в твердые, умелые руки, не отпускавшие их в течение всего, до отказа уплотненного дня. Такие приучат к порядку!

Природную живость парня подметили командиры. Как-то в бане старшина смены оценивающим взглядом пробежал по крепко сбитой фигуре молодого колхозника и заметил:

— Вам бы неплохо заниматься боксом, Иванкевич. Уверен, у вас получится. — Старшина сам имел второй спортивный разряд и был большим энтузиастом бокса. Федор неопределенно согласился со старшиной. Он никогда не видел ни тренировок, ни состязаний по боксу. В ближайшее воскресенье старшина повел молодого матроса в спортзал отряда. Так началось Федино увлечение боксом. Оно не помешало юноше успешно окончить курс обучения в школе.

К большой радости молодой матрос получил назначение на сторожевой корабль «Шквал», только что спущенный со стапелей Молодежного города. Было чему радоваться: корабль представлял собой последнее достижение отечественной техники. Жаль только — его дружок по смене, Алеша Перевозчиков, был назначен в береговую часть. А они так хотели продолжать службу вместе до конца. У Алеши не было родных, и друзья, иногда вспоминая прошедшую жизнь, так и рассчитывали: кончим службу, поедем к старикам Федора, а оттуда, прихватив сестренку, махнем куда-нибудь в Сибирь или на Север, на стройки. Застенчивый Алеша был в учебе способней Федора, но общительный Иванкевич казался значительно опытней своего друга, не умевшего иногда разбираться в простых житейских делах.

В короткой военной биографии матроса Иванкевича была одна запятая, которую он с удовольствием забыл бы, если бы о ней не вспоминали другие, — и гораздо чаще, чем ему хотелось. Случилось это во время первого их увольнения в город. Побродив по широким ровным проспектам, вдосталь наглазевшись на витрины магазинов и — что греха таить — на прохожих девчат, молодые матросы отправились на берег реки. С обрыва хорошо был виден завод, где стояли их корабли. Пробыв уже целую неделю на корабле, каждый из юношей в душе считал себя испытанным моряком, для которого корабль — дом родной. А разве спутаешь свой дом с чужим? И вот, глядя на красавцев-сторожевиков, выстроившихся в одну шеренгу у стенки, он начал спорить с Рубеном Айвазяном, учеником-гидроакустиком с «Вихря». Сторожевики стояли тесно прижавшись друг к другу и казались удивительно одинаковыми. Да так оно и было.

— Вон твой «Шквал», — сказал Айвазян.

— Где, где? — осведомился Федор. — Ничего подобного. Это «Гроза».

— Вот тебе раз! «Гроза» стоит между «Бураном» и «Штормом», — возразил Айвазян. — Ты уже столько пробыл на корабле и ничего не запомнил…

Справедливости ради надо заметить, что сначала Айвазян хотел сказать: «Целую неделю пробыл», но, покосившись на неопределенных лет даму, с интересом слушавшую их спор, счел неудобным показывать, что они оба молодые матросы. Федор открыл рот и начал было перечисление названий кораблей, когда сзади друзья услышали строгий голос:

— Товарищи матросы, прошу следовать за мной.

Это был лейтенант Тобоев, командир боевой части со «Шквала». На рукаве офицерского кителя краснела повязка начальника комендантского патруля. Смуглая кожа лейтенанта почернела от гнева. Когда Айвазян заикнулся, чтобы осведомиться: почему они должны следовать в комендатуру, офицер сказал:

— Никаких разговоров. Потом поймете.

…Потом Федор действительно понял. На открытом комсомольском собрании замполит говорил:

— …Можете ли вы, комсомолец Иванкевич, поручиться, что женщина, которая внимательно слушала ваш безрассудный спор, — не агент иностранной разведки? Вы забыли важнейшее правило воина: сошел с корабля, вышел за пределы части — рот на замок. Никто не должен знать: где, кем и как вы служите, что делаете. Мы на границе. А в присяге сказано: «Я клянусь быть бдительным!»…

Да, против этого ничего не скажешь. Мало того, он получил комсомольское взыскание. Целый год прошел, пока сняли…

А вот сегодня он идет в наряд в составе комендантского патруля. Начальником патруля у них лейтенант Тобоев. Интересное совпадение.

После инструктажа у дежурного адъютанта патрульные неторопливо двинулись по своему маршруту. День выдался погожий. Тайфун пробушевал и улетел на север, к проливу. Солнце ярко светило с неба, из каждой лужицы, с умытых дождем глянцевитых листьев. Радуясь хорошей погоде, люди оделись в яркие светлые одежды, отчего весь Северогорск показался матросу еще наряднее и милее.

В маршрут патруля входил район городского рынка. Там матросов встретила грязь, сутолока, кое-где — разухабистые пьяные голоса. Тобоев хлопнул себя по карману.

— Папиросы кончились. — Он вошел в ближайшую закусочную. Матросы остановились у входа. Федора охватил спертый воздух неопрятного помещения. После пребывания на солнечных улицах низкий зал закусочной казался особенно мрачным. Сквозь слоистый табачный дым, неподвижно висевший в воздухе, еле угадывались фигуры посетителей за столами. У крайнего столика сидели двое. Один — с отросшими, казавшимися смазанными жиром волосами и явственно проступающей на макушке плешью — сидел спиной к Федору. У него были мясистые опущенные плечи. Сидел он ссутулившись, охватив опухшими пальцами грязный пустой стакан. Косицы неподстриженных волос спадали на воротник изрядно потертого пиджака. Второй сидел рядом, по-приятельски наклонившись к первому. У этого на голове — низко надвинутая на лоб старая шапка-ушанка. На плечах серая телогрейка внакидку. Лицо бледное: то ли от пьянства, то ли после тяжелой болезни. Над узкими губами аккуратно подстриженные пшеничные усики. Обняв собутыльника за плечи, усатый негромко говорил:

— Ты мне брось говорить о трудностях жизни на маяке. Знаю, дорогуша. Сам с пятнадцати лет горблю. Считай, из тридцати пяти лет полных пятнадцать проработал на маяках да пять — в армии. Ты механик, а я ацетиленщик. Работа одна. Сейчас уволился, поругался с начальником. Такая сволочь попалась. Ты на Гремучем служил?

— Нет, я со Скалистого, — ответила плешь.

— Ну, а я севернее. С мыса Гремучего. Слыхал?

Плешь утвердительно мотнулась.

— Там у меня друг работал. Афонин. Может, знаешь?

— Так это же душа-человек! Эх, и попили мы с ним спирта! — Усатый принялся с увлечением описывать свои проделки с Афониным. Достал папиросу из пачки на столе, взял коробку спичек, сильно, от себя, ударил спичкой поперек терки. Выпустив клуб дыма, продолжал: — А то что ты вдовый — так это дело поправимое. Одному жить в грязи, всухомятку — это непорядок. Оклад у тебя классный, образование хорошее, человек ты не старый. Любая баба схватится за тебя. А этого добра здесь навалом.

— Ты скажешь… Это смотря за кого. Да и кому я нужен такой… — уныло прохрипела плешь.

— Точно говорю. У меня здесь много знакомых. Одна — приличная. С брачком, правда, разводная, где-то ребенок на материке есть, да и нашему брату привередничать не приходится…

Федору стал противен откровенный цинизм двух пьяниц. Увидев, что лейтенант возвращается, Федор дернул товарища за рукав и они вышли из закусочной. Яркий свет ослепил матроса. Он даже зажмурился от удовольствия. И сразу забыл о разговоре пьяниц.

10. СТАРШИЙ МАТРОС ПЕРЕВОЗЧИКОВ

— Хлопцы! «Лаг» подходит! — закричал, вбегая в кубрик, матрос Григорьев. На его круглом большегубом и курносом лице выражение совершеннейшего восторга.

— Почта, почта пришла. Живем!

— С почты и надо было начинать, — усмехнулся радист — старший матрос Перевозчиков, подняв от книги серьезное, с правильными тонкими чертами и внимательными черными глазами лицо. — Кому что: курице — просо, а Григорьеву — почта, — закончил он, отбросив со лба небрежным жестом волнистую, несколько длинней уставной, прядку черных волос.

— Не все же такие бирюки, как ты, — обидчиво поджал губы Григорьев.

— Неизвестно, что лучше. Переписываться с одним товарищем или с десятком заочниц. Влетит тебе, Петр, когда-нибудь за это любвеобилие, помяни мое слово. Ладно, ладно, не заводись. Шучу. Собирайтесь, товарищи, — обратился Перевозчиков к остальным матросам. — Надо помочь команде гидрографического судна, — приказал он. — Сейчас доложу начальнику поста.

Начальник поста, главстаршина сверхсрочной службы Штанько, уже две недели не вставал с постели. Его обязанности исполнял старший матрос Перевозчиков. Матросы с помощью самого больного после некоторых споров, обнаруживших весьма своеобразные знания медицины у большинства наиболее горячих спорщиков, определили болезнь своего начальника: ангина. Однако, несмотря на усиленное, хотя и поразительно однообразное лечение больного чудовищными порциями стрептоцида, главстаршина, которому стрептоцид уже начал мерещиться даже во сне, почему-то не выздоравливал. Перевозчиков, озабоченный болезнью главстаршииы, был обрадован появлению ГИСУ «Лаг». На корабле есть врач. А это значит: друг будет поставлен на ноги. Распорядившись передать по ультракоротковолновой связи о болезни начальника поста на корабль, Перевозчиков с группой матросов отправился на берег.

Пост «Скалистый» расположен над самым обрывом Скалистого мыса. На три четверти горизонта далеко внизу Великий океан. Вырубленные в камне ступеньки, вдоль которых протянут леер, ведут вниз, к неширокой площадке, на которой стоит ажурная металлическая тренога маяка. Неподалеку от нее прилепились к отвесной скале домики, в которых проживают начальник маяка, старшина первой статьи сверхсрочник Конкин и гражданский обслуживающий персонал маяка. Таков весь маленький гарнизон поста, едва насчитывающий два с половиной десятка советских граждан.

Скалистый мыс — приметная точка побережья — находится на большой морской дороге. Пока это только форпост. К югу и северу от него на добрых полтораста километров в каждую сторону нет человеческого жилья, а всю эту нетронутую человеком первозданную природу отгородил от остального мира неприступный гребень Восточного хребта. Пусть. Два месяца назад заезжий лектор-пропагандист из политотдела рассказал матросам о великом плане работ по освоению Дальнего Востока страны. Капитан-лейтенант говорил, и, казалось, от его слов раздвинулись стены небольшого кубрика на скале. На север поплыли атомные ледоколы, пошли в море целые флотилии логгеров и сейнеров, раздались мощные взрывы и взлетели в воздух отгораживающие побережье косматые, изгрызенные волнами рифы… Подошли и стали у берега огромные суда. С них сошли молодые, сильные и упорные ребята. Такие, как слушатели капитан-лейтенанта…

Потом, в свободное время, по вечерам, матросы спорили: сколько пройдет лет, пока на этом побережье вырастут рыбацкие поселки и, может быть, возникнет красавец-город. Самым азартным спорщиком был Алексей Перевозчиков. Ему было всего двадцать лет. А в таком возрасте все мы немного мечтатели… Сирота военных лет, воспитанный в одном из детских домов, эвакуированных в глухой таежный поселок Красноярского края, Алексей любил немного суровую, но богатую и полную неповторимой красоты природу Сибири. А попав на военную службу на флот и очутившись здесь, на Дальнем Востоке, юноша без достаточных знаний, но с пытливым умом, угадывал то общее, что роднило растительный и животный мир Сибири с нашим краем.

Нет более чутких и внимательных к тебе людей, чем те, с которыми ты делишь пищу, свои радости и сомнения… Матросы быстро подметили исследовательские наклонности Перевозчикова. Внимательно отнесся Штанько к новому подчиненному. У главстаршины были причины для этого: Перевозчиков показал себя отличным радистом — из таких, которые не только хорошо освоили то, чему их учили, но и каждодневно ищут новое в своей специальности. Главстаршина и сам был таким же беспокойным человеком. Он внимательно наблюдал за молодым матросом и с удовлетворением отметил: Алексей не только увлекался радиотехникой, но и с большим старанием привычного к труду человека исполнял все другие свои обязанности, которых очень много у матроса маленького подразделения. По собственному почину Алексей изучил специальность сигнальщика, и тогда главстаршина задумался, а потом решил… В результате при очередном приходе корабля на посту появился объемистый тюк: политотдел прислал полный комплект учебников и учебных пособий для старших классов средней школы.

Глядя на вспыхнувшее радостью лицо Алексея, Штанько улыбнулся и крутнул щегольское колечко черных усов. Матрос понял: этот подарок — дело рук главстаршины. Главстаршина и не подозревал, какой прочной нитью привязал он к себе этого вдумчивого, немного застенчивого матроса…

Штанько и сам мечтал об учебе. Размеренная, строго продуманная организация службы на посту вполне позволяла учиться. Сообща начальник и подчиненный налегли на тригонометрию. Получалось неплохо. Свободно шла история. Зато много хуже выходило с химией. Сколько раз Алексей проклинал свою тупость! Тогда главстаршина, которому химия тоже не давалась, принимался подбадривать молодого матроса… Вот, по секрету говоря, еще одна причина, почему оба друга так ждали прихода ГИСУ. Там есть врач, а каждый врач всегда немножко химик. Друзья рассчитывали на консультацию.

Когда Алексей спустился на узкий сейчас, во время прилива, покрытый крупной галькой берег, здесь уже собралось все свободное от службы население маленького гарнизона. Прибытие корабля, а с ним новых людей — это событие, которое обсуждается потом целый месяц. Матросы ожидали возвращения отпускников. С нетерпением следили за осторожно маневрирующей между рифами шестеркой, угадывая знакомые лица.

Первым выскочил прямо в воду невысокий, начинающий тучнеть капитан медицинской службы. Он посмотрел на матросов, толпившихся на берегу, и передал Перевозчикову сумку.

— Показывайте, товарищ старший матрос, где у вас здесь больной? — как к старому знакомому обратился он к Перевозчикову. Они вдвоем начали подниматься на пост. Алексей немного досадовал: приходится уходить, так и не увидев новых людей и не узнав новостей.


После небольшой операции нарыва в горле главстаршина быстро поправлялся. Это было радостно: выздоровел друг, и, во-вторых, с твоих плеч снимался тяжеловатый для неопытного матроса груз забот и ответственности за всю службу на посту. Ведь как-никак, а заботы командира поста не оставляли молодому матросу времени окунуться с головой в любимое дело. Сейчас это позади, и можно будет заняться без помех разгадкой передач неизвестного радиокорреспондента. В самом деле, для кого и откуда передаются уже не раз слышанные им радиосигналы? Это был обыкновенный знак «Р», то есть точка, тире, точка. Таким знаком нередко недисциплинированные радисты перед началом передачи пробуют ключ. Впервые Алексей обнаружил его в эфире около месяца назад. Знак повторился трижды. К сожалению, Алексей не обратил внимания, через какие промежутки времени давались сигналы. По отчетливости и громкости сигнала было ясно: или работает мощная станция, или неизвестный радист где-то недалеко. Последующие сутки, борясь со сном, матрос обшаривал эфир, отыскивая неизвестного корреспондента. Еще через день он услышал сигнал, но на этот раз Алексей смотрел на часы. Волна была другой. Первый сигнал был в 21 час, второй — в 21 час 01 минута, третий — в 21 час 03 минуты. Затем передача прекратилась. Досадно, что его почти сразу же вызвали на связь и он не запомнил и эту вторую волну.

Алексей тотчас же доложил о своем открытии Штанько. Главстаршина поморщился, когда Алексей сообщил о своей оплошности, крутнул ус и заявил:

— Вообще говоря, нас никто не мог бы поругать за то, что мы упустили этот сигнал, умолчи мы о нем. С другой стороны, должно быть у нас, моряков, золотое правило: никогда ничего не упускать, что встречается в службе. Ведь в ней нет мелочей и случайностей. Давайте вместе подумаем.

И тут Алексей узнал, что главстаршина — отличный радист.

— Нечему удивляться, — заметил Штанько, увидев недоуменное лицо подчиненного. — До того, как я был назначен начальником поста, я был командиром отделения радистов на узле связи. Ну, давайте решать кроссворд, в котором автор, видимо, по ошибке, забыл указать нам номера и значение понятий…

— Это сложно, — рассмеялся матрос.

— Я так думаю: любителям простого трудно служить на флоте в наше сложное время, — подхватил шутку Штанько. — Попробуем.

Друзья углубились в размышления. Ничего не получалось. Наконец Алексей зевнул и помотал головой.

— Устал. Какой сегодня день, товарищ главстаршина?

— Среда, 3 августа.

— Третьего, третьего… Нашел, — подскочил Алексей. — Первый сигнал в 21-00, второй — в 21-01, третий — в 21-03. Не означает ли третий сигнал даты новой передачи?

— Возможно. Надо проверить.

Предположение Алексея не оправдалось. Третьего августа друзья целые сутки прощупывали эфир. Сигналов не было.

Через день ученик-радист Насибулин доложил Штанько, что в 01 час он случайно услышал передачу, которой предшествовало повторение знака «Р» трижды. Не зная, что это необходимо кому-нибудь, Насибулин не записывал ничего. Поняв, что дело серьезное, Штанько доложил командованию, одновременно решив продолжать тщательное наблюдение за эфиром. Он выразил Алексею сожаление, что у них нет радиопеленгаторной установки. Самим делать ее — долго и сложно…

11. ЖЕНА МАЯЧНОГО МЕХАНИКА

— Товарищ главстаршина, разрешите уволиться. Соскучился по прогулке.

— Сами пойдете?

— Никто больше не хочет. Мне бы часа на три-четыре.

— Смотрите, осторожнее. Не лазать по скалам, в чащу не забираться.

Главстаршина выписал увольнительную записку и вручил ее Алексею. Со стороны это могло показаться смешным: в совершенно безлюдной местности, где нет кино и танцевальных площадок, комендатуры и комендантских патрулей, выписывать увольнительную записку! Но Штанько полагал иначе: так требует устав, служба. Всегда нужно знать, когда человек возвратится в часть и где его искать. Мало ли для чего может потом понадобиться знать, где находился человек в определенное время!

Спустившись к берегу, молодой матрос неторопливо пошел на юг, перепрыгивая с камня на камень и поднимаясь на скалы там, где океан даже сейчас, при отливе, вплотную подходил к обрывистым берегам. Он любил эти прогулки: на каждом шагу встречаешь что-нибудь новое, совсем незнакомое тебе. Есть простор мысли: что это, откуда?.. А как радостно потом, порывшись в книгах, узнать, что твоя догадка подтвердилась.

После недельного шторма океан стих. На небе — ни облачка. Только кончился июль — пора великого цветения трав северной части нашего края. В это время, налившись соками тучной, нетронутой человеком земли, буйно вымахивают здесь невиданных на западе размеров шеломайники, лопухи, похожий на крупную рожь вейник, раскидывает свои полутораметровые узорчатые листья сладкая трава — пучка, везде пестреют большие разноцветные лесные фиалки. А выше по склонам сплошным ковром поднимаются альпийские луга, которым позавидовали бы горы Швейцарии и Тироля. Легкий ветерок с гор. Кажется, не ветер, а густые запахи земли текут к морю и вытесняют над берегом терпкие ароматы океана.

Алексей вышел на песчаный пляж бухточки, отгороженной от океана осклизлыми рифами, густо поросшими бурыми космами водорослей. На песке громоздились выброшенные сюда приливом и штормом валы начинающих увядать стеблей ламинарии — морской капусты. Среди путаницы длинных, глянцевитых ажурных листьев сновали маленькие прибрежные крабы, опасливо и недружелюбно посматривая на Алексея выдвинутыми из панцирей глазами, удивительно похожими на миниатюрные перископы. Ковырнув ботинком камень, матрос увидел, как из-под камня брызнула в разные стороны целая стая морских блох.

«К большой радости этих серьезных маленьких крабов», — подумал Алексей и засмеялся. Он с интересом смотрел, как похожие на креветок-чилимов морские блохи, разворачивая подобно пружинам свои тела, прыгали, суетливо разыскивая убежище. Когда последнее крошечное животное забилось под камень, Алексей поднял голову и остолбенел: прямо к нему, легко перепрыгивая с камня на камень, шла молодая и красивая женщина. Фигуру незнакомки плотно облегало простенькое зеленое, в белую горошину, платьице с короткими рукавами. Золотистые волосы схвачены зеленой густой сеткой. Искусные тонкие дуги рисованных бровей, слегка подкрашенные маленькие губы и по-детски округлый подбородок. Женщина, не раздумывая, подошла к матросу. Увидев настороженный взгляд Алексея, откровенно рассмеялась. Лукаво посмотрела на него васильковыми глазами, сказала:

— А я вас знаю. Вы Алексей Перевозчиков. Правда?

Алексей насторожился еще больше. «Кто она? Откуда знает меня? Зачем здесь, на границе?»

— Кто вы такая? Куда идете? — строго спросил он.

Женщина рассмеялась, да так заливисто и искренне, что матрос отвернулся, пряча невольную улыбку.

— Правильно о вас говорили товарищи. Вы — бука. — Она протянула Алексею маленькую ладошку. — Давайте знакомиться. Меня зовут Зоя Александровна. Мой муж работает здесь на маяке механиком. Вот приехала к нему…

Протянутая рука так и осталась висеть в воздухе. Женщина на миг смутилась и опустила руку.

Алексей не замечал своей невежливости. «Как! Эта красивая, молодая и яркая женщина — жена Федосова, пожилого, всегда чем-то недовольного человека, о котором ходили слухи, что он — запойный пьяница и согласился служить на отдаленном маяке только потому, что здесь нигде не достанешь спиртного? Да, он же был в отпуске! Какая несуразная это штука — человеческая жизнь».

У матроса пропал вкус к прогулке. Ему мучительно захотелось еще раз посмотреть на эту женщину, только чтобы она не видела этого.

— Идемте! — приказал он, не поднимая глаз. Они направились к посту. Женщина шла впереди матроса. Алексей шагал, не спуская глаз со спины незнакомки. Он твердо решил доставить ее на пост. Ее же, казалось, забавляло это конвоирование, и она шла непринужденно и уверенно, временами оглядывалась на серьезное лицо матроса и заливисто смеялась. Тогда Алексей опускал ресницы. Так они дошли до подножья Скалистого мыса и начали подниматься. Зоя Александровна посмотрела вверх. На краю площадки стоял человек, махая рукой.

— Муж, — обернулась она к Алексею. — Такой же бука, как вы. Только вы красивый. — Не то шутя, не то всерьез сожалея, шепнула она, вздохнула и легко побежала по ступенькам вверх, крикнув матросу: — Ловите меня!

На площадке Зоя Александровна повисла на руке мужа и потащила его к дому, весело болтая. На пороге обернулась и насмешливо посмотрела на матроса. Тот стоял, не зная, что думать. Потом медленно побрел на пост. В ушах у него продолжал звенеть смех молодой женщины.

— Остолоп! Тоже бдительный выискался. Надо же было сообразить: ну кто чужой мог бы здесь разгуливать на берегу около поста с круглосуточным наблюдением, среди белого дня? Понятно, почему она смеялась. Над его глупостью.

12. НАХОДКА НИКИФОРА СЕРГУНЬКО

Прокурор Екатерининского района, младший советник юстиции Шапошников, ошибся. Впрочем, не только он. Его еще как-то извиняло незнание края — он прибыл на Дальний Восток недавно. Ошибались, к сожалению, и многие старожилы. Участок побережья, примыкающий к Скалистому мысу, вовсе не был так безлюден, как это думали.

В сорока километрах южнее Скалистого мыса, в глубокой обширной лощине, из зарослей амурского бархата и березы показался человек. Поднявшись по склону, он внимательно огляделся.

— Кажись, верно вышел, — решил Сергунько и двинулся к югу. Обогнув причудливую, с отвесными неприступными боками сопку, путник приложил руку козырьком ко лбу.

— Угадал, — поздравил он себя и начал спускаться вниз, раздвигая стволом ружья заросли шеломайника. Исполинские растения за его спиной еще долго продолжали недоуменно покачивать похожими на ободранные зонты головками, словно обсуждая, куда лежит путь человека. Наконец явственное журчание воды остановило путника. Дорогу ему преградил ручей. Глянув вверх, он заметил темное отверстие обветшалой охотничьей юрты, лепившейся между корнями древней каменной березы. Юрта выглядела покинутой. Войдя, человек поставил двустволку в угол, огляделся, сунул два заскорузлых пальца в золу очага. Сразу отдернул руку — горячо.

— Ребята здесь, — удовлетворенно отметил он, положил походный мешок на грубо сколоченное из жердей подобие стола и начал вытаскивать из мешка самые различные предметы. Появились одна за другой коробки с гильзами и капсюлями, банка с порохом, мешочки дроби, пачки чая и сахара, какие-то свертки. Наконец, порывшись глубже, путник извлек из необъятного мешка бутылку спирта и водрузил ее среди всего этого богатства. Занятый делом, он не заметил, как в дверях появился невысокий коренастый человек. По темному, в крупных оспинках лицу вошедшего трудно было угадать его возраст, и только гладко зачесанные, длинные и совершенно седые волосы показывали — человек стар. Раскосые глаза хозяина юрты с удовольствием следили за действиями пришельца.

— Никифор, ты? — негромко позвал он человека у стола. Тот повернулся и, казалось, не выказал удивления.

— А, Захар, — сдержанно приветствовал он хозяина юрты. Со стороны показалось бы, что эти люди только вчера расстались. Великан-охотник взял Захара за плечи и подвел к выходу, пытливо всматриваясь в лицо друга. — Ты мало изменился, Захар, хотя не виделись… — он замолчал, прищурив глаз, словно прицеливаясь мыслями в прожитые годы, — почитай, три лета. Как промышляешь здесь?

Раскосые глаза Захара сузились в щелки. Он улыбнулся, обнажив удивительно белые ровные зубы, казавшиеся вставными при его темном лице и седых волосах.

— Хорошо, брат, хорошо. Нечего бога гневить, хорошо. — Он вгляделся в лицо товарища. С сомнением покачал головой. — Большая дорога у тебя была. Никифор, ты пришел за делом. По глазам видно. Говори.

— Ладно, — отмахнулся Сергунько, — разговор о деле потом. Пришел за помощью и советом. Заходил к твоей старухе. Ничего ей у дочки. Большой парень внук. Охотником скоро будет. Поцеловал меня за тебя. Помнит. Вот старуха прислала. Велела передать: плохая, уйдет к богу без тебя, хочет тебя видеть.

Улыбка сбежала с лица старика. Он начал отрывисто задавать вопросы. Сергунько слушал его, неторопливо вставляя иногда какую-нибудь фразу. Наконец махнул рукой.

— Ладно, однако, Захар. Баба преувеличивает. Вид у нее хороший. Об остальном — потом. А ты плохой хозяин стал. Гость устал. Не рад мне? Где Василь и Ленька?

— Как можешь говорить так? Ты не гость, ты дорогой брат, — повторил старый охотник это слово, казавшееся странным, потому что старики были людьми разных национальностей и одних лет. — Ребята ушли туда, — махнул Захар на юг. — За козлами. Теперь неделю не жди.

Он засуетился, бесцеремонно сдвинул на угол стола принесенные Сергунько дары, достал и приготовил еду, с торжеством поставил на стол бутыль с зеленоватой жидкостью.

Сергунько отрицательно мотнул головой:

— От этого уволь. Я и так едва не окочурился от твоей настойки в 1918 году, когда вернулся домой. Больше не хочу. Хватит. Хочешь обижайся, хочешь нет, а пить настойку не буду. — Он налил в кружку спирта, разбавил водой. — Это подойдет. Ради встречи.

Закусывали молча, не спеша, как люди, привыкшие к одиночеству и молчанию. Поев, Захар вышел и вскоре вернулся с охапкой пахучих лап кедровника. Сергунько приладил в головах постели изрядно отощавший мешок, и через минуту его богатырский храп сотрясал ветхие стены старой юрты.

Донельзя истомленный гость проснулся, когда из-за туманного океанского горизонта поднималось оранжево-желтое солнце. Вышел, зевнул, по привычке перекрестил рот, спохватился, сплюнул. Сильно, с хрустом, разогнул тяжелые узловатые руки. Обвел глазами округу, остановился взглядом на иззубренных, еще кое-где покрытых снегом вершинах Восточного хребта.

— Слушай, Захар. Туда есть прямая дорога, без обхода?

Старый охотник поглядел в направлении руки Сергунько, перевел взгляд на береговую черту. На миг его лицо отразило неподдельную тревогу. Потом старик задумался и снизу вверх посмотрел подозрительно на своего друга-великана.

— Есть… К Чертовой юрте… — нехотя сказал он. — Только зачем она тебе? Это… гиблое место.

— Точно? Ты знаешь эту дорогу? — обрадованно спросил Сергунько, не обратив внимания на последние слова Захара. Тот испуганно взглянул на Никифора.

— Раньше знал. Был там, на год раньше того, как ты убил из-за меня ножом старого Лямина и тебя арестовали. В тот год по совету стариков я принял твою кровь и стал, по нашему обычаю, твоим братом.

— Ты обещал никогда не вспоминать об этом, — досадливо остановил его Сергунько. — Скажи, Захар, ты сможешь найти сейчас эту дорогу? Очень нужно. Не мне, советской власти нужно.

Старик с сомнением покачал головой.

— Не знаю. Давно было. — Он подсчитал. — Сорок зим назад. Очень давно. Трудная эта дорога. Ноги другие, сердце другое.

— А ты ходил в ту сторону?

— Да.

— Встречал кого-нибудь?

Старый охотник вместо ответа нырнул в темную щель юрты и, порывшись некоторое время под нарами, извлек шкурку крупной лисы-огневки.

— Вот! — с торжеством сказал он.

Сергунько взял шкурку из рук друга и презрительно посмотрел на него.

— Стар ты стал, Захар. Зачем бьешь зверя не в сезон? У нее котята были. И стрелял ты в круп. Только шкурку испортил. Зря пропал зверь.

Темное лицо Захара побурело от этого упрека. Он выругался, схватил ружье и, подняв голову, поискал цель глазами. Белесо-голубое небо было пустынным. Сергунько улыбнулся горячности товарища и обнял его за плечи.

— Не надо, верю.

— Надо слушать человека. Зверь умирал, когда я его нашел. С котятами. Котята совсем маленькие. Рана — здесь, — показал Захар себе на бедро, — добил. Зачем зря мучить? Вижу — пуля вошла, а выхода нет. Рана — слепая. Интересно: кто стрелял? Смотри, — он достал тряпку и развернул ее. На ладони охотника лежала тупорылая короткая толстая пуля.

Сергунько схватил пулю и начал ее внимательно осматривать. Покачал головой.

— Не наша. Царапины на ней. Сильное оружие. Почему же рана слепая? — задумчиво произнес он. — Охотник так бы не стал стрелять… Может быть, рикошет или прилетела издалека? А может быть, ослабела от прохождения через какое-то препятствие… Скажи, Захар, как пуля лежала в ране?

— Носом от входа, — объяснил Захар.

— Пока не посмотрим место, ничего не поймем. Идем! — решительно схватил Сергунько товарища за плечо.

— Куда?

— Туда, где была лиса. Там ты больше ничего не находил?

Старый охотник покачал головой и, ничуть не удивившись, отправился собираться.

* * *
Старики шли на север, обходя глубокие, еще забитые на дне плотно слежавшимся снегом провалы между скалами, пробирались сквозь казавшиеся непроходимыми заросли кедрового стланика, с трудом перебирались через бурные, сейчас, в пору летнего таяния горных снегов, потоки. Отдыхали и опять упорно шли вперед. Наконец Сергунько остановился, отер потный лоб и пробормотал:

— Прав ты, Захар, ноги не те, сердце не то. А идти надо.

— Слушай, брат, я все думаю: тот человек — неумный человек. Зачем думал плохое на тебя? Ты советскую власть делал здесь, сам большой начальник у партизан был.

— Тоже, скажешь, начальник. Просто пограмотней других. Спасибо, научился. А следователь, он что — молодой да горячий. Хотя приметил я — честный он, боевой, воевал, видать. Меня спрашивал — я отвечал. Вот кабы он у меня совета спросил — я бы его сразу в ваш охотничий колхоз направил. Может, и сам помог. Вижу — человек добивается дела. А дело серьезное. Пропал ученый. Большая голова был. Только странный: все норовил делать отдельно от других. Значит, никогда не жил в тайге. И еще я приметил, не любил он другого начальника, Рустама Алимовича… — Никифор скупо усмехнулся. — А ты прав, Захар, обида взяла меня на этого следователя. Старые люди, много знают. Вот Рустам Алимович совсем другой. Всегда всех спрашивал, советовался со мной. Местами очень интересовался, всё дороги искал в горах, хорошие стоянки. У него здорово получалось. А следователь этот, — опять вернулся Сергунько к мучившей его теме, — с человеком поговорить по-хорошему не хочет. Ушел я от него, а потом подумал: обида — обидой, а помогать надо. Вспомнил про тебя и пошел. Ты все здесь знаешь, Захар. Отец, деды, прадеды — все здесь жили. Еще когда русских и в помине здесь не было. Вот и пришел — советоваться. Место скоро ли будет?

— Пожалуй, скоро уже.

Через час пути Захар, снимая двустволку, заявил:

— Здесь. — Потом внимательно осмотрел траву. — Однако уходить надо. Хозяйка с детьми по голубику ходит, — указал он на измятые и начисто ободранные кусты еще незрелой голубики. — Перезаряжай винтовку, брат, — посоветовал он, дослав в казенник медвежью пулю.

— А вон и сам хозяин, — кивнул Сергунько на склон. — Ничего. Он сейчас добрый, ягоду ест.

В пятидесяти метрах выше по склону среди кустов виднелось светло-бурое, почти серое тело медведя. Зверь спокойно смотрел на людей, шумно втягивая воздух бархатными черными ноздрями. Сделал несколько шагов к охотникам, затем, будто раздумав, повернулся и неторопливо пошел в чащу.

— Непуганый, — отметил вполголоса Никифор. — А все-таки здесь был человек.

Старые товарищи двинулись дальше. Один выше, другой — ниже по склону: так, чтобы между ними не оставалось непросматриваемых участков. Сергунько нацепил очки — у охотника была старческая дальнозоркость.

Охотники так и не нашли ничего. Солнце садилось за Восточный хребет. Пора было думать о ночлеге. Друзья выбрались на небольшую площадку, заросшую мелкими жесткими кустиками водяники. Сбоку площадки поднимался отвесный, с подрытым основанием утес, образуя у земли впадину — подобие небольшого грота.

— Остановимся здесь. Темнеет. Искать будем завтра, — решил Сергунько, тяжело опускаясь на траву. — Да, ноги не те. Да и то сказать: пока к тебе дотопал, в обход хребта, почитай, километров двести с гаком, да все по сопкам и скалам.

Изрядно уставший Захар побрел к опушке рощицы и начал собирать сучья для костра.

— Не надо, — тихо вернул его Сергунько. — Здесь ходил чужой. Может и сейчас близко ходит. Дым, огонь — не надо. Спать будем по очереди… — Он, кряхтя, поднялся и направился к гроту. Только вот расчистить надо место.

Охотник начал носком сапога отбрасывать камни, загромождавшие вход в грот. Присмотрелся, нагнулся и поднял белый продолговатый предмет, внимательно рассматривая его.

— Захар, иди сюда, — поманил он пальцем товарища и протянул ему находку. В руках Захара оказалась кость. Он посмотрел на друга и зло пробормотал:

— Я говорил: не надо ходить сюда. Чертова юрта близко… Такого зверя не знаю. Это…

— Да, это человек, — прошептал Сергунько. — Кость свежая. Смотри, еще мясо не истлело в ямочках.

Не сговариваясь, друзья начали внимательно осматривать площадку. На ней ничего не было. Придерживаясь за ветки кедровника, которым густо порос склон, Сергунько спустился вниз. Вскоре его взволнованный голос позвал старого друга. Подойдя, Захар увидел: Сергунько стоит на коленях и рассматривает что-то белое, застрявшее между двумя камнями и потому не унесенное ливневыми потоками к морю. Старый охотник нагнулся. На него глядел, оскалив беззубую впадину между челюстями, человеческий череп с разбитой скуловой костью. В затылке темнело отверстие…

13. КОНСЕРВНАЯ БАНКА

Какая-то незнакомая властная сила ворвалась в ранее такую спокойную и целеустремленную жизнь. Алексей чувствовал: против нее, этой силы, надо воевать, ей надо сопротивляться. Но как? Все пошло кувырком. Пропал интерес к учебе. Даже на вахте он ловил себя на том, что не думает над правильностью приема и передачи текстов. Уже несколько дней Алексею никак не удавалось сосредоточиться на разгадке непонятных радиосигналов.

Раньше все называли его домоседом, а вот сейчас юноше не сиделось в кубрике. Все чаще ноги, будто непроизвольно, вели его с поста. Юноша подходил к ступенькам и смотрел вниз, на площадку маяка. Ловил себя на остром желании увидеть Зою Александровну. Такая удача ему выпадала редко. Вот и сейчас он стоял около лестницы, бездумно глядя вниз, на заветную дверь. Кто-то неслышно подошел сзади, и матрос вздрогнул от звука голоса, неожиданно проговорившего рядом:

— Что это ты туда уставился? — Григорьев заметил Зою Александровну и подозрительно посмотрел на товарища. — Везет же людям. Ну, какой он ей муж? Странные женщины. Вот, знаешь, Леша, мне одна Надя пишет из Хабаровска: «Какая у вас специальность, сколько получаете да сколько будете получать, когда отслужите, что думаете делать, нуждаются ли в помощи ваши родители или нет…» Я прочитал и понял, что не я ей нужен, а мои деньги, то есть то, что я смогу заработать. Вот и эта… Зачем ей надо было выходить за старика? А вот почему: получает много и всегда занят…

— Так, может, она выходила за него, когда он не был такой?

— Фью-у-у! — свистнул Григорьев. — Удивляюсь тебе: полтора года прожил рядом с человеком и ничего о нем не знаешь. Ведь Федосов был вдовец. У него на материке дочка в институте учится. А эту он подхватил где-то в отпуску. Так что ты не в курсе.

Товарищ начал раздражать Алексея. Больше всего ему не понравилось сравнение Зои Александровны с какой-то неведомой ему Надей, которую Алексей сразу представил в виде перезрелой, костлявой и потому сварливой девицы. Как их детдомовская повариха!

— Слушай, Петр, кому это нужно?

— Что — нужно? — не понял Григорьев.

— Да твой разговор.

— А-а-а… Это я так, к слову сказал. Вижу, любуется дружок. Вот и внес ясность…

Алексей почувствовал, что краснеет. И не от чего другого — от злости на себя. «Выдаю себя, как мальчишка, не умеющий ничего скрыть».

Грубо оборвав товарища, он бросился в кубрик. Григорьев посмотрел ему вслед. Большие добрые губы сигнальщика растянулись в улыбке, он покачал головой и вразвалку начал спускаться к маяку, продолжая чему-то улыбаться.

А Штанько, обычно внимательный и вдумчивый командир, на этот раз ничего не подозревал. Он опять отпустил Алексея. Перевозчиков понуро шел знакомой дорогой. Словно померкли такие яркие раньше краски величественной природы, сжались и потеряли прелесть неведомого бескрайние ранее дали. Не до этого сейчас. Рассеянно оглядывая побережье, Алексей припоминал детали единственной счастливой встречи: вот здесь она остановилась, вытряхнула гравий из босоножки. Здесь нежно и призывно улыбнулась ему… Юноша будто вновь переживал эту удивительную и такую многозначительную, как ему казалось, встречу. Ведь она говорила: «…Только вы красивый…» А потом: «Ловите меня…» Как все мечтательные натуры, Алексей наполнял слова женщины своим, ему угодным и приятным смыслом. Он поймал себя на том, что сейчас ждет чего-то.

Вот уже пройдено место, где он встретил Зою Александровну. Этот участок побережья был хорошо знаком матросу: еще в первые месяцы, когда пост только строился, он с товарищами бывал здесь. Жаль, никто на посту не разделял его любви к этим прогулкам… Матросы охотно ходили в заросли кедровника за шишками (в них такие вкусные орешки), спускались в лощины за крупной, похожей на черный виноград, голубикой. Некоторые, во главе со Штанько, даже удили рыбу. А вот сюда никто не хотел идти.

— Даром ноги бить. — Выразил общее мнение Григорьев. — Здесь везде полно ягод. Нечего, трепать обувь. Не ты же ее чинишь.

Это было правдой. Григорьев всегда брался за любое новое дело. Как-то он объявил себя сапожником, а когда главстаршина действительно поручил ему ремонтировать обувь, сигнальщик всерьез обиделся и заявил, что Штанько придирается к нему. Вспомнив растерянную круглую физиономию Григорьева после этого неожиданного назначения, Алексей улыбнулся. Все-таки хороший он парень, Петя Григорьев. И неглупый…

Незаметно Алексей удалялся от поста. Теперь он шел по усеянному мелкой галькой пляжу, примыкавшему к широкой лощине, со дна которой поднимались стволы каменных берез. Увлеченный своими мыслями, матрос не замечал ничего. Потом ему почудилось: у ветвистого куста ольховника что-то шевелится. Он присмотрелся. Тревожно заколотилось сердце. Там, на небольшом плоском камне, уперев подбородок в ладони, сидела Зоя Александровна, совсем незаметная в своем зеленом платье среди яркой зелени.

— Подойти? — Ноги будто приросли к месту. Женщина заметила его и приветливо махнула рукой.

— Идите сюда, бука. — Лицо ее было серьезным и немного печальным. Алексей подошел. Зоя Александровна мягко и повелительно указала ему место рядом. — Садитесь, рассказывайте что-нибудь веселое, Алексей. Имя у вас хорошее. Алексей — слово древнегреческое и означает: защитник. Вот и будьте моим защитником. От грусти…

Матрос сел смущенный, не решаясь поднять глаза на молодую женщину.

— Вы как в маскировочной одежде. С трудом заметил вас, — пробормотал он.

— Не очень вежливо говорить еще не старой женщине, что ее с трудом замечают, — задорно отпарировала Зоя Александровна. — Учтите это. Потом будете благодарить за науку. А теперь расскажите мне, например, что вы делали, когда я увидела вас на берегу в прошлый раз?

Запинаясь, Алексей начал рассказывать. Постепенно он увлекся, речь его стала свободнее, непринужденнее… Зоя Александровна слушала внимательно. Задумчиво глядя в море, протянула:

— Вот не знала, что меня судьба занесет сюда. Какой вы… непонятный и интересный. Где вы учились?

Алексей признался, что учится и сейчас, вместе с начальником поста. Ободренный вниманием молодой женщины, он перестал вертеть в руках бескозырку и увлеченно стал рассказывать ей, каким он представляет этот край через несколько — ну не больше десятка — лет. Потом неожиданно запнулся. Уж очень точно он пересказывает слова капитан-лейтенанта из политотдела… От этой мысли он покраснел. Зоя Александровна улыбнулась.

— И вы верите в это? — подняла она тонкие брови. — Вам не жаль будет, что исчезнет эта первозданная глушь?

Алексей энергично тряхнул черными кудрями:

— Нет. От этого здесь станет еще лучше. Мы будем строить и беречь природу. Вы знаете, я почему-то убежден, что эти дикие горы прячут какое-то сокровище.

— Вы так думаете? — Зоя Александровна с нескрываемым интересом посмотрела на юношу.

— Уверен.

— Интересно… А это что такое? — Она подобрала небольшой обломок камня и передала Алексею. Лицо матроса залилось краской. Он не знал названия этой горной породы.

— Вот видите! — Глаза женщины стали серьезными. — А вы говорите: сокровища. Надо учиться. Как у вас успехи?

— Все хорошо. Вот с химией не получается.

— Вам повезло. Ведь я учительница. Биолог и химичка. А я уж думала — позабуду все на свете. Здесь, оказывается, даже ученики для меня есть.

— Почему же… — Алексей закусил губу.

— Вы хотели спросить, почему я, еще не старая женщина, с образованием, вышла замуж за пожилого и, как вы думаете, неотесанного мужчину? Почему уехала в такую глушь? Это очень сложно, Алеша, разрешите мне вас так называть. Вы, верно, плохо знаете жизнь… Поймете ли вы? Женщин всегда было больше, а война унесла, ох, как много женихов и мужей. Каждая из нас — немного мать и хозяйка дома. Нам нужен очаг, — она вздохнула. — Выбор сейчас не очень богат. Так и получается. У меня уже была одна жизненная неудача. Вспомню — больно и обидно становится за растраченные зря годы без любви. А Федосов… Он ведь с неполным высшим образованием. Только опустился, овдовев. Начал пить. Думаю, все поправится, — твердо закончила она.

Алексею до рези в глазах стало жаль эту изломанную жизнью, маленькую и такую, как ему казалось, благородную женщину. Видимо, прочитав в его глазах нечто такое, допускать чего она не хотела, женщина стремительно поднялась.

— Идемте, пройдем немного дальше. Я ведь не была здесь никогда. Вы не возражаете? — она взяла матроса под руку. Алексей почувствовал незнакомое раньше, заставляющее задыхаться от волнения, прикосновение упругой женской груди. Он шел, сам не понимая, что с ним творится. Одно было ясным: эта женщина, вот сейчас так неожиданно и доверчиво прижавшаяся к его плечу, стала ему бесконечно дорогой. Он осторожно шел, неся, словно хрупкую и дорогую ношу, маленькую ручку чужой жены.

— Что я делаю? Разве так можно? — спрашивал разум.

— Можно, нужно! — стучало сердце…

Стараясь не смотреть на спутницу, матрос быстро шел вперед, с трудом разбирая дорогу. Как он ни был занят захватившим его чувством, все же его внимание привлек лучик, блеснувший между двумя обломками скал.

«Что бы это могло значить?» — Он извинился, освободил руку и побежал вверх. Из земли между двумя огромными камнями на склоне торчал край крышки плоской продолговатой банки из-под сардин, без этикетки. Матрос нагнулся и легко вытащил банку из земли. Странно было видеть здесь, между этих замшелых обломков, свидетелей древнего горного обвала, изделие человеческих рук…

— Какое вы здесь сокровище отыскали, Алеша? — осведомилась Зоя Александровна. — Фи, пустая банка. Какой только дряни не выбрасывает море.

— Нет, — возразил Алексей, оценивая взглядом расстояние от береговой черты до места находки. — Прибой сюда не дойдет. Да и не может он выбросить банку. Ведь, она вскрытая, потонула бы…

Зоя Александровна пожала плечами.

— Вот вы какой… исследователь. Бросьте вашу драгоценность. Идемте домой. Скоро обед.

Алексей продолжал разглядывать находку. На целом донышке банки отчетливо выделялось: «377901» и буквы «Ill». Если бы Алексей был пограмотнее, он узнал бы условное сокращение слова «Иллинпрайс» — одной из частей Соединенных территорий.

— Не наша… — протянул матрос — Да и разрез металла еще не покрылся ржавчиной, свежий. Откуда она взялась здесь? У нас вроде на посту таких не было.

Зоя Александровна решительно схватила руку Алексея.

— Сейчас же дайте мне эту гадость. Я ее выброшу. Странные вы, мужчины. Пустая консервная банка может вас отвлечь от дамы. Бросьте! — она вырвала банку из рук Алексея и зашвырнула ее в кусты. — Идемте, — еще крепче, чем раньше, прижалась она к нему. — Озябла…

14. КОГДА НЕ ХВАТАЕТ СМЕЛОСТИ

По своему обыкновению, Алексей, сменившись с вахты, вышел из кубрика. Уселся в тени около обреза для курения и раскрыл книгу. Рассеянно пробежав страницу и ровным счетом ничего не поняв, он в который раз посмотрел туда, вниз, где жили маячники.

«Если бы Зоя Александровна вышла…» — с надеждой подумал юноша. Учительницы не было.

…Разлука ты, разлука,
Чужая сторона…
раздался сзади знакомый, ставший за последние дни таким неприятным голос Григорьева.

— Ты бы оставил свои, мягко сказать, вокальные упражнения для другого места.

— Здесь резонанс хороший, — дурашливо отпарировал Григорьев. — А ты не злись, Лешка. Давай говорить по-дружески. Я же для твоей пользы. Ты считаешь, наверное, что только ты думаешь об этом. Я вот тоже думаю. И скажу тебе прямо: не нравится мне это твое внимание, — миролюбиво заключил сигнальщик, ловко сворачивая цигарку.

— А мне не нравится твое внимание, — вспылил Перевозчиков. — Оставь, пожалуйста, меня в покое. Подумаешь, воспитатель выискался. Не ваше дело.

— Вот это ты врешь, парень. Это наше дело. Смотри на меня, не виляй, — лицо сигнальщика было, против обыкновения, серьезным. В эту минуту товарищ показался Алексею гораздо старше его, Перевозчикова. — Ты думаешь, никто не видит, как ты увлекся этой, — кивнул он подбородком в сторону домиков маячников. — Тоже мне тайна. Да эту тайну скоро будут знать все медведи в окрестной тайге. Вот ты мне говорил как-то: заочницы у Григорьева. Заочницы… — передразнил он интонацию Алексея. — Я тоже психовал. Так у тебя ведь не то, Леша. То, что ты делаешь, всех касается. Вон бабам ты уже попал на язык. Кажется, только один Федосов молчит. Да и ему, наверное, видно. А ведь ты не знаешь его, Лешка. Помнишь наш разговор у трапа, когда ты на меня надулся. Я присматривался к нему. Хороший он, порядочный человек. Но и ты ведь наш друг. И мы болеем за тебя. Видим, что с тобой делается. И ждем, когда же у тебя совесть проснется.

— И не дождетесь ничего. Знаешь что, сигнальщик? Кончай эту болтовню. Все ясно. Вам делать нечего. Занялись бы, что ли, книгами, чем трепаться о чужой совести.

— Ты не учи нас, что делать. Сами не дурнее тебя. Займитесь книгами!.. Тоже профессор, — презрительно протянул он, — ты, что ли, один читаешь? Только другие воображают меньше. Я не ссориться с тобой пришел. Дело хочу сказать. Ответь сначала: есть у тебя товарищи на посту или нет?

— Ну, есть.

— Кто?

— Да все товарищи, — удивленно ответил Перевозчиков. — Постой, постой. Чего ты затеял этот разговор? Не отвечаешь? Значит, делать нечего. — Перевозчиков улыбнулся, притворно зевнул и захлопнул книгу, с досадой чувствуя, что притворяться он не умеет и товарищ насквозь видит его показное равнодушие к этому разговору. — Ну, ты куришь, а я человек некурящий, делать мне здесь нечего. Пойду.

— Ты уж посиди, сделай милость, — в тон ему, фальшиво-ласковым голосом ответил Григорьев. — Разговор-то еще не состоялся.

— Он и не состоится, сигнальщик, зря надрываешься.

— Нет, разговор будет. Сегодня. Отвечай прямо. — Григорьев тоже встал и загородил дорогу Перевозчикову. Невысокий и коренастый, он немного исподлобья смотрел на Алексея. Тот почувствовал: разговор все-таки состоится. Видимо, поняв колебания товарища, Григорьев почти скомандовал:

— Садись. Ты мне ответишь на один вопрос. Не ответишь мне — все равно придется отвечать всем комсомольцам. Ты знаешь, что ломаешь чужую жизнь? Зачем? — последний вопрос прозвучал угрожающе.

Перевозчиков поднялся.

— Ну, знаешь… Подрасти немного, потом берись командовать. Дай дорогу. Дай дорогу, воспитатель. — Он решительно отодвинул сигнальщика и пошел в кубрик.

Со злостью толкнув двери, Перевозчиков увидел стоявшего перед зеркалом у противоположной стены молодого матроса Пермитина. Мельком заметил, как Пермитин, лихо сдвинув на правый висок бескозырку, старался прислюнить беспорядочно торчащие, еще не успевшие отрасти льняные волосы над ухом. В другое время Алексей непременно пошутил бы над салажонком. Но теперь ему было не до этого. Кроме Пермитина, в кубрике никого не было.

Завидев старшего, Пермитин одел бескозырку по-уставному и, пряча пылающее лицо от Алексея, начал суетливо перебирать вещи в рундуке.

— На вахту, что ли? — безразличным тоном спросил Перевозчиков.

— Так точно! — помня, что Алексей — заместитель начальника поста, ответил молодой матрос.

После неприятных слов Григорьева хотелось побыть в одиночестве. Алексей нетерпеливо смотрел на все еще ковырявшегося в рундуке Пермитина.

— На вахту опоздаете, — выпроваживая Пермитина, заметил он. Замечание старшего насторожило молодого матроса. Он беспокойно посмотрел на ходики, рывком закрыл дверцу рундука, впопыхах прищемив край чего-то белого, и побежал к выходу. По дороге в спешке задел табурет, безнадежно махнул рукой и выбежал.

— Зря я так с парнем, — подумал Алексей, и мысли его вернулись к разговору с Григорьевым.

— А ведь Петро в чем-то прав, наверное, — подумал радист. — Зачем это вмешательство в чужую жизнь? Но какую? Он говорил: «Ты знаешь, чью и какую жизнь ты ломаешь». Чью? Этого мрачного пропойцы Федосова? Разве он подходящий муж для Зои? Зоя… Алексей никогда не осмелился еще назвать ее так, хотя в бессонные ночи, ворочаясь на узенькой жесткой койке, радист часто ловил себя на том, что губы его, помимо воли, шептали это имя. Без официального «Александровна».

— Как она могла пойти за такого? Не верю я ее объяснениям. Неправда это. С горя, наверное, пошла. А какое у нее может быть счастье с этим человеком, с этим грубияном… — Алексей с ненавистью представил себе сутулую фигуру механика и сразу же рядом возник дорогой образ светловолосой, нежной и такой хрупкой женщины — жены этого человека. — В чем здесь дело? Как она могла?

Когда ты остаешься наедине с собой и тебя не связывают никакие условности, легко впасть в отчаяние. Алексей приник к подушке, потом яростно начал мять и колотить ее. Поднялся, округлившимися глазами посмотрел на ходики.

— Что же это я делаю?

Немудреный механизм на стене исправно качал хвостом маятника. Солнечный лучик не поспевал за маятником, и Алексею показалось, что медный диск ходиков насмешливо подмигивает. Ходики приговаривали: тик-так, тик-так, ду-рак, так-так, ду-рак… тик-так.

А может быть сказать главстаршине Штанько? У него спросить совета? Тут радисту вспомнились последние политзанятия. По поручению Штанько он их сам проводил на тему «Войсковое товарищество». Каково после этих красивых слов об искренности, дружбе, о правдивости… Алексей был почти уверен, что Штанько отнесется к его чувству недоброжелательно и постарается воспрепятствовать его встречам с Зоей. Каково тогда будет ему? Юноша понимал: он не сможет не встречаться. Встречи будут, несмотря на запрет. Нет, нет, лучше я промолчу. А в присяге сказано: «я клянусь быть честным». Значит, любя Зою, он поступает бесчестно? Но как любовь может быть бесчестной? Чувство, о котором написано так много и так хорошо. Чувство, которое воспевали поэты всех веков. Что же делать? Ребята — они догадались, конечно, давно. Разве от них спрячешь что-нибудь? Из этих мыслей не выпутаться. Хоть бы Петро зашел сюда. Все было бы легче. Нет, насмешничает он как обычно. И такому доверять всё не стоит.

Алексей открыл ненавистный сейчас учебник. Все та же проклятая 297 страница.

«…Скорость радиоактивного распада атомов разных элементов различна… Она определяется временем, в течение которого первоначальное количество атомов данного элемента уменьшается наполовину. Это время называется периодом полураспада…

Конечным продуктом радиоактивного распада являемся устойчивый элемент — свинец. Сам радий является продуктом радиоактивного распада более тяжелого элемента — урана…»

Он с досадой отшвырнул книжку в сторону. Какой-то идиотский уран… Причем тут уран, когда над ним нависла гроза? Нет, не удастся им оторвать от меня Зою… Пойду сейчас к ней и будь что будет…

Когда Алексей подошел к трапу, ведущему на площадку маяка, его окликнул снизу хрипловатый басок Григорьева:

— Леша! Иди-ка сюда! Интересную штуку покажу.

Вся решимость Алексея мигом улетучилась. Сигнальщик будто задался целью не оставлять его ни на минуту в покое. «Теперь уже не удастся незаметно проскользнуть к Зое Александровне», — уныло думал Перевозчиков, спускаясь к машинному отделению.

Григорьев стоял у открытых дверей машинного отделения и усиленно махал рукой Алексею. «Кто же сейчас на вахте в машинном отделении?» — силился вспомнить радист, подходя к сигнальщику.

Негромко и деловито стучал мотор. Из раскрытых дверей машинного отделения пахло нагретым маслом.

— Идем, — потянул сигнальщик радиста за рукав.

В углу машинного отделения у верстака стоял Федосов. Алексей сделал было движение, чтобы вырваться из рук Григорьева, но тот по-прежнему тянул его. Пришлось идти. Алексей и раньше много раз бывал здесь. Он подозрительно посмотрел на сигнальщика. Не собирается он устроить какую-нибудь каверзу? Но лицо Григорьева было просто довольным.

— Смотри, какая красота, — подтащил Григорьев товарища к верстаку.

На углу верстака был смонтирован маленький токарный станок.

— Это Кирилл Федорович из отпуска привез, — пояснил сигнальщик. — И молчит. Я случайно наткнулся на него…

По обычно угрюмому лицу механика пробежала светлая тень. Будто улыбка. Он искоса посмотрел на матросов, отошел к мотору, повернул какой-то рычажок и вернулся к станку. В стремительно-вращающемся миниатюрном патроне кулачками была зажата бронзовая болванка. Алексей с удивлением смотрел, как грубые, толстые, казавшиеся такими неповоротливыми пальцы механика осторожно и точно поворачивали рукоятки маленького суппорта. Из-под резца тлеющей махоркой рассыпались мелкие крошки стружки. Один кусочек отлетел и прилип к кисти радиста. Он почувствовал ожог и невольно посмотрел на свои, казавшиеся такими белыми и беспомощными руки.

Матросы неотрывно следили за сноровистыми осторожными движениями пальцев Федосова. Постепенно из неуклюжей болванки вырисовывались контуры легкого и изящного предмета. Наконец механик остановил станок, разжал кулачки патрона и снял изделие.

Повернувшись к открытым дверям машинного отделения, откуда падало больше всего света, все трое рассматривали изготовленную Федосовым вещицу. Алексей украдкой смотрел на лицо механика. Оно было спокойным и радостным. Глубокие морщины по углам губ разгладились, словно их стер лучик, блестевший на полированной поверхности предмета. Лицо стало добрым и веселым.

Федосов осторожно провел грубым пальцем с обломанным плоским ногтем по девственно-чистой поверхности предмета, сразу оставив на ней темный след. Механик полез в карман, извлек большой клетчатый платок и тщательно протер вещицу.

— Посмотри, — протянул он ее сигнальщику. — Это чернильница. Моей учительнице… — В голосе механика что-то дрогнуло. Алексей почувствовал, что он мучительно краснеет. Механик как ни в чем не бывало придвинулся к матросам, и вдруг Алексей услышал отвратительный запах винного перегара изо рта Федосова.

Радист инстинктивно отодвинулся. «Как же так? Ведь она говорила, что он уже не пьет? Как она ему позволяет? А он?..»

Сразу исчезло очарование, вызванное мастерством механика. Алексей враждебно посмотрел на Федосова. А радостное лицо у того излучало все тот же свет.

— Да… — протянул Алексей. — Пойдем, Петя.

— Постой. Кирилл Федорович, вы научите меня? — спросил сигнальщик.

— Чему? — оторвал глаза от чернильницы механик.

— Работе на станке.

Механик внимательно посмотрел на сигнальщика.

— Если хочешь, пожалуйста. А ты, часом, не собираешься тоже в институт?

Алексею почудилось, что насмешка, так явно сквозившая в интонации голоса механика, прямо относится к нему.

— Куда уж нам, малограмотным, — весело отозвался сигнальщик. Механик улыбнулся.

— Приходи в свободное время. Буду учить. Я ведь тоже могу. — Его холодные, сразу помрачневшие глаза на миг встретились с глазами Алексея. — Только без прогулок! — неожиданно резко закончил он и отошел к мотору, не обращая больше внимания на матросов. Они вышли.

— Видал? — тон Григорьева был открыто недружелюбным. — Эх ты, радист. Тоже, рыцарь нашелся. Совесть надо иметь…

15. НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ

Зоя Александровна была довольна понятливостью своих учеников. Она не считала трудом давать частые консультации. Но служба есть служба. Если у Перевозчикова появилось странное равнодушие к службе, то Штанько не забывал о необходимости выслеживать передачи неизвестного радиста. Поэтому временами то ему, то Алексею приходилось прерывать консультации.

Так и на этот раз. Штанько взглянул на часы, поднялся и сказал:

— Дела. Извините, надо идти.

Проводив взглядом главстаршину, Зоя Александровна пожала плечами.

— Удивляюсь. Такая спокойная жизнь здесь. Какие могут быть неотложные дела? Ведь он вахту не стоит?

— Стоит… — вырвалось у Алексея. Он прикусил губу.

Зоя Александровна удивленно подняла брови.

— Он же начальник поста. Ну вот вы стоите вахту. Отстояли свои часы и свободны. Я немного оморячилась уже среди вас, знаю. Вообще вы оба скрытные. Это нечестно. И невежливо. В школе я бы не разрешила поступать так своим ученикам. Сейчас же говорите, почему вы уходите, — шутливо добавила она и ударила Алексея тонкими пальцами по руке, задержав их на руке радиста. Алексей покраснел.

— Впрочем… — поколебавшись, призналась женщина и опустила тяжелые, искусно загнутые ресницы, — иногда мне даже хочется, чтобы Штанько ушел или вообще не приходил. Ой, что я говорю, — спохватилась она и спрятала лицо в ладошки.

«Милая, хорошая… — вертелось в голове Алексея. — Что ей сказать? Неужели она и в самом деле ко мне расположена больше, чем учительница к старательному ученику? Да и старания у меня сейчас нет. А я ее обижаю. Глупец. Ведь она — член нашей семьи. Какая же тайна в этих сигналах? Может, они еще ничего не означают. Кому она здесь может что-нибудь передать? Надо же что-нибудь говорить, черт возьми!» — решил матрос.

— Поверьте, Зоя Александровна, — нерешительно начал он. — Ничего особенного нет. Просто не так давно меня заинтересовало появление какого-то передатчика. Видимо, неподалеку.

— Что вы говорите? Кто же может быть здесь чужой, в такой глуши? И зачем? Фантазер вы, Алеша, по-моему, не обижайтесь на меня. А может быть, это в море?

— Не знаю… Может, и правда нет ничего. Да только вот еще эта банка.

— Какая банка?

— Да та, помните, что я нашел, а вы рассердились, когда я ее долго рассматривал.

— Причем же здесь банка?

Юноша пожал плечами.

— Есть у меня предположение…

— Какое именно?

— Не бродят ли здесь, поблизости от поста, чужой или чужие?

— О! А что вас наталкивает на мысль об этом?

— Появление передатчика и консервная банка, недавно вскрытая.

— Вы говорили кому-нибудь об этой банке?

— Пока нет, но сказать надо. Думаю посоветоваться с главстаршиной.

— А со мной, вашей учительницей, вы не хотите советоваться? Обидно. А я бы напомнила институтский пример по философии: в Африке издох слон, а у меня сломался карандаш. Все явления взаимосвязаны. Вот и найдите связь между слоном и карандашом. Она может оказаться такой же, как связь банки с передатчиком, то есть случайная связь по времени.

Алексей засмеялся.

— Это вы здорово меня поддели.

— Поймите, Леша, вас уважают все, и я не хочу, чтобы над вами смеялись.

Матрос медленно покачал головой.

— И все-таки связь может быть… Надо подумать и посоветоваться с главстаршиной. Он не будет смеяться.

— Ну, как знаете, — недовольно сказала Зоя Александровна. — Не будем об этом говорить, а то еще поссоримся… Только зря вы такмного думаете об этом. Выеденное яйцо и пустая банка… Интересные люди — военные. Вы не обижайтесь, Алеша, это я, гражданский человек, может быть, недопонимаю. Такая чепуха отнимает вас у меня даже в немногие минуты наших встреч… Скажите, ваши товарищи ничего обо мне дурного не говорят? Ведь я делаю нехорошо. — О чем это вы?

— Что у нас отношения не совсем такие… как у учительницы и прилежного ученика…

«Проклятая робость, ну что мне с тобой делать?» Не найдя слов, Алексей отрицательно покачал головой. Почему-то непрошеные вспомнились слова Григорьева; «Вот я и внес ясность…» — «Нет, ты неправ, Петр, она не такая…»

Как бы в подтверждение этих мыслей маленькая ручка женщины легла на сильную загорелую кисть матроса и сжала ее. Он вздрогнул. Глаза женщины смотрели на него как-то по-особенному. В больших темных зрачках Зои Александровны Перевозчикову почудился испуг.

— Что с вами? — встревожился он.

— У меня ощущение, что сейчас должен войти или Штанько, или мой муж. Он ведь за мной следит. Подозревает. Ревнует… Как я их обоих ненавижу, Алеша. У меня есть идея. Когда хочешь — становишься изобретателен: давайте устроим прогулку на побережье. Коллективную, чтобы не было подозрений. Тогда на нас не обратят внимания. А мы найдем способ укрыться от чужих глаз. Так много хочется сказать вам… Вы, бирюк, ничего не понимаете. Хорошо, если это только от вашей чистоты. Оцените ли вы мою откровенность? — Она сжала руку Алексея, и матрос почувствовал на лбу легкое прикосновение теплых губ. Быстро вскочив, женщина убежала.

* * *
Воскресное утро пообещало ведренный день. Рассеялся утренний туман. По спокойной водной глади мерно катили, один за другим, ровные и неторопливые валы океанской зыби. У рифов, на них кое-где вскипали гребни, и чем ближе подходили валы к береговым скалам, тем становились выше и круче, пенистые гребни их загибались и, наконец, с глухим шумом, напоминающим отдаленную артиллерийскую стрельбу, обрушивались на берег немолчным прибоем, рассыпаясь каскадами брызг… В них светила радуга. Пахло морем и солнцем.

— Экая прелесть… — заметил Григорьев, жмурясь, как сытый котенок, под утренним солнцем. — Ты молодец, Алеша. А то наших хлопцев не вытащишь гулять. У некоторых скоро служба кончается, а они толком не знают окрестностей, — продолжал он хвалить Перевозчикова, позабыв свои прежние выступления против дальних прогулок.

— Ну, как, собралась комсомолия? — осведомился вошедший в кубрик Штанько. — Товарищ комсорг, — обратился он к шифровальщику — солидному, медлительному и всегда спокойному сибиряку, матросу Черных. — Старшим назначаю вас. Держаться вместе, соблюдать осторожность. К 14 часам быть на посту. А где же ваш экскурсовод? — старшина недовольно посмотрел на сразу смутившегося Алексея.

У главстаршины были основания сердиться: этой ночью зашел к нему после вахты Перевозчиков и доложил, что он, не подумав, проболтался Зое Александровне о неизвестном передатчике. Матрос рассказал также о консервной банке, найденной им между камнями. Рассерженный Штанько отпустил Алексея на прогулку только под условием, что тот укажет место, где осталась эта банка. Григорьеву поручалось принести ее на пост незаметно для других.

Алексей понимал: он еще будет наказан. Впервые за службу. В душе после знаменательного откровенного признания Зои Александровны он не придавал никакого значения этой дурацкой консервной банке. Тем более отказывался видеть какую-нибудь связь между обнаружением банки и радиопередатчиком. Он не винил Зою Александровну ни в чем. Сам виноват. Болтун. И еще одно: юноша берег свою тайну — любовь к молодой женщине, жене маячного механика. Берег так, как это могут только молодые, полюбившие впервые: беззаветно и самоотреченно. Робко и неуклюже: так, что тайна сразу угадывалась. Он не желал, чтобы на любимую женщину упала хотя бы тень подозрения… Зато очень плохо, что у него не хватило духа рассказать Штанько о разговоре с Зоей Александровной после ухода главстаршины и о своем чувстве к ней…

Двигались гурьбой. Алексей шел поодаль и рассеянно слушал, как Зоя Александровна перечисляла горные породы, попадавшиеся на пути, историю их образования, называла растения… Матрос смотрел на знакомые и такие милые сердцу места. Он досадовал на товарищей, оторвавших от него любимую женщину.

Да, это правда. Он любил ее…

Видя, что товарищ отстал, Григорьев тоже замедлил шаг. Алексей вполголоса сообщил товарищу приметы места, где им была найдена консервная банка, и незаметно показал ветвистый куст рябины, куда Зоя Александровна забросила ее. Григорьев побежал вперед, к весело болтавшим товарищам. Алексей продолжал идти сзади. Матросы проходили вдоль невысокого обрыва, подножье которого было устлало осыпавшейся сверху землей и поросло густой щетиной вейника.

Зоя Александровна захромала и остановилась.

— Вы идите, товарищи, я вас догоню, мне надо привести в порядок обувь!

Она уселась на камень и начала вытряхивать из босоножки песок. Когда подошел Алексей, она сунула ему свою сумочку, легко вскочила и побежала вверх по расселине, шепнув:

— Догоняйте! Убежим от них.

Очертя голову Алексей бросился за ней. Учительница ловко карабкалась наверх, останавливалась, чтобы передохнуть, оборачивалась, призывно махая Алексею рукой, и вновь бежала. Белое узкое платьице все время было перед глазами Алексея. Матрос еле поспевал за учительницей, и догнал, когда молодая женщина выбралась наверх и остановилась над обрывом. Глядя смеющимися глазами на юношу, она схватила его руку и притянула к своей груди. У юноши разом пересохло во рту.

— Слушайте, как бьется сердце. Это из-за вас… — Она порывисто обняла юношу и прижалась губами к его рту. Алексей почувствовал, как под его руками внезапно ослабло ее тело. Женщина бессильно опустилась на траву.

— Алеша, любимый… — Она обняла юношу и начала целовать его зло и с отчаянием. — Почему ты такой умный, зачем? Зачем тебе все это нужно? Если бы ты знал, мальчик, как мне жалко нас обоих, — шептала она. — Хорошо жить не думая, зачем ты все время думаешь? Не могу… Душно… Пить хочу… Дайте сумку, — приказала она вконец растерянному недоумевающему Алексею.

Овладев собой, Зоя Александровна глубоко вздохнула, начала суетливо расстегивать непослушный замок сумки. Затем достала дрожащими руками плоскую флягу и уже почти спокойно защебетала:

— Видите, я запасливая. Все мы, женщины, такие. Вот женитесь, узнаете цену женской заботливости. Пейте первым, — протянула она ему флягу. — Это тоже у нас, женщин, полагается. Вы мужчина. Вам будет первый кусок и первый глоток в доме…

— Да я не хочу пить, Зоя… — Алексей так и не сказал отчества учительницы. Она заметила это и тряхнула кудрями.

— Так и надо, любимый. А теперь пей. Я хочу, чтобы ты был бодрым и сильным.

Она напряженно следила, как Алексей поднес флягу ко рту. Юноша удивленно посмотрел на нее. Его поразили глаза женщины: испуганные и злые. Он опустил руку с фляжкой.

— Почему ты так смотришь на меня? — неумело обратился он к женщине на «ты». Она опустила ресницы, со щек схлынул румянец. Потом Зоя Александровна подняла уже спокойные глаза на Алексея.

— Я представила себе, как о тебе будет заботиться и ласкать тебя другая. Подруга или жена. Пей, любимый. Я хочу выпить после тебя. Неужели ты забудешь меня? — в голосе ее слышалось рыдание.

— Никогда ни на ком не женюсь, кроме… — пробормотал юноша и машинально выпил воду.

— Лешенька, смотри, мак! — воскликнула женщина и быстро вскочила на ноги. — Ой, какая прелесть!

На самом краю обрыва, слегка наклонив багряно-черную чашечку к морю, покачивался на легком ветру великолепный, цветок. Снизу донеслись голоса:

— Перевозчиков!.. Зоя Александровна-а-а!

Молодая женщина крикнула:

— Мы здесь! Ау!

— Ну же, достань цветок даме, недогадливый ты кавалер, — капризно приказала молодая женщина, взглянув на часики.

Матрос двинулся к краю обрыва. Осторожно заглянул вниз. На него с берега, задрав головы, смотрели товарищи.

Оттуда слышалось разноголосое:

— Лешка, не надо!

Матрос протянул руку к цветку. Далеко. За цветком расстилалось родное море. Над морем стояло ласковое солнце. Не достать. Цветок ускользнул от него, край обрыва пополз в сторону, потом приподнялся… Страшная, раздирающая внутренности боль потрясла тело. В полубеспамятстве он услышал сзади испуганный крик:

— Алеша, что с вами!

Юноша с усилием обернулся. В нескольких шагах сзади него стояла любимая женщина. Щедрой зеленью цвели склоны гор, и неподвижная фигура женщины показалась ему мертвой белой статуей среди живого, радостного мира. Алексей видел, как она выронила флягу. «Почему у нее такое лицо?» Взгляд матроса на миг встретился с холодным, чужим взглядом.

— Почему, Зоя? — непослушными губами прошептал он.

Дикая боль потрясла тело. Почва родной земли заколебалась и ушла из-под ног. Нелепо взмахнув руками, Алексей рухнул в обрыв.

16. РАССКАЗ БРИГАДМИЛЬЦА

«Судьбы человеческие… Как они иногда извилисты и сложны. Ты ведь тоже человек. Тебе может нравиться что-нибудь или быть ненавистным. Как иногда трудно бывает выполнить свой долг…»

Полковник Горин еще раз перечитал лежавшее перед ним письмо. За короткими, рубленными словно слова команды, фразами встал образ автора письма. «Наверное, одногодок мой. Тоже полковник. Иссеченное ветрами многих сражений простое лицо солдата. Маленькая звезда и несколько строчек орденских колодок на груди кителя — скупая повесть о щедро прожитой жизни. И этот офицер просит меня по-человечески, просто, написать правду о сыне…»

Горин сжал губы, вспомнив надменного мальчишку с капризным ртом, маменькиного баловня. Час назад он сидел вот здесь, напротив полковника. Сидел, развалясь на стуле. Горин вспомнил насмешливые реплики и невыдержанные, необдуманные слова. Речь человека, привыкшего к тому, что широкие плечи отцовской славы надежно прикрывают его жалкую и пустую фигуру… Чей недалекий и шкодливый умишко вбил ему в голову, что он, сын отца-героя, уже сам по себе герой, да такой, которому нипочем уважение общества, честь отцовского мундира, товарищей, корабля, флота? Безопасность границ и честь Родины? Трудно об этом говорить отцу. А надо…

Полковник устал. Бессонная ночь за составлением очередного доклада в Москву. Может быть, поэтому между строчек чужого письма, помимо воли, возникло лицо собственного сына. «Тоже ведь очень мало удается уделять ему внимания. А парень растет. Как-то незаметно школу кончает. Мать не жалуется. Да усмотрит ли она за ним, если есть еще дочери? Матери склонны многое прощать детям…»

Полковник встал и подошел к окну. Это было его излюбленное место в минуты раздумья.

Далеко внизу, под горой, открывалась панорама утреннего города. У бетонных станок порта суетились люди, и над ними плыло легкое облачко пыли. Цемент. На рейде нетерпеливо дымили серьезные темные громады торговых судов, а за ними, почти скрываясь в утренней дымке, вырисовывались против входа в залив серые приземистые контуры боевых кораблей.

Вглядываясь в открывающуюся перед ним жизнь юного города, Горин чувствовал себя часовым, ответственным за все: за разгрузку судов в порту и быстрое бесперебойное строительство новых домов города, за жизнь и здоровье его тружеников, ответственным за счастье и будущее звонкоголосых мальчишек под окном, за боевую учебу матросов и надежную службу вот этих боевых кораблей на рейде. Почему-то припомнились слова безвестного поэта: «Глаза стариков видят очень далёко…» Горин угадывал среди кораблей эсминец «Благородный». На нем служил этот недостойный сын славного отца…

— Нашел! — От этого стало легче на сердце. — Нашел, с чего начать. — Полковник решительно подошел к столу и торопливым, не крупным, но четким почерком начал писать ответ.

«Уважаемый товарищ Петров! Исполняя вашу просьбу, я отвечу на некоторые вопросы, предложенные вами. Скажу откровенно: получив ваше письмо, я усомнился в своей правоте, решил еще раз вызвать вашего сына и поговорить с ним просто так, внеслужебным порядком. Мы пожилые люди. Что греха таить: с высоты прожитых нами лет и нашего опыта мы не всегда правильно оцениваем то, чем руководствуются в своих поступках молодые. Но мы оба работаем с людьми и для людей. Можем ошибиться, хотя и не имеем права этого делать. Итак, я еще раз говорил с вашим сыном. Это был тяжелый разговор. Чего-то, где-то мы недосмотрели с вами, и из нашей солдатской среды вышел он — глубоко испорченный, не признающий ничего, кроме своих желаний, человек. И вот сейчас, перед тем как начать это письмо, я увидел корабль, на котором он начал свою недолгую службу. Пусть это будет тяжело для вас, но как коммунист коммунисту скажу: я порадовался, что на этом корабле его уже нет. Мы, моряки, всегда пограничники. А на границе так важно чувствовать сомкнутый строй и рядом верную руку соседа…»

Полковник не заметил осторожного стука в дверь. Он поднял голову только тогда, когда дежурный следователь, старший лейтенант Феоктистов, уже стоял перед его столом.

— Что случилось?

— Получено сообщение из городской больницы. Нынешней ночью в ноль часов сорок минут автомашина ЗИС-51 ПК-18-18, управляемая водителем Марининым, доставила в больницу рабочего Северной судоверфи Кондакова, бригадмильца. Тело доставили ехавший с водителем экспедитор рыбокомбината и подоспевший к моменту обнаружения Кондакова сержант милиции Волощук. Предварительный диагноз: трещина основания черепа. Удар твердым предметом с неровной плоскостью в затылок. Предположительно — кастетом. Тело Кондакова найдено у обочины дороги, в безлюдном месте за поворотом шоссе, между Промышленным поселком и Северогорском. Водитель утверждает, что он видел в свете фар фигуры двух людей, идущих рядом в сторону Северогорска. Затем машина свернула, и через две-три минуты он заметил на обочине дороги ноги человека.

— Документы и ценности?

— В карманах Кондакова находились: паспорт, комсомольский билет, деньги в сумме шестьсот пятьдесят рублей. На руке часы. По наведенной на верфи справке в этот день выдавали аванс. Кондаков расписался за такую именно сумму…

— Хм. Связи, знакомства?

— Ничего предосудительного. Активный комсомолец, жил в общежитии. Общителен.

— Что он сам говорит?

— До сих пор без сознания.

— Знакомые в городе?

— Не имеет. Точно этот вопрос еще не выяснялся.

Горин задумался.

— А вы как думаете, товарищ Феоктистов? — внимательно посмотрел полковник на следователя. И без того румяное лицо старшего лейтенанта стало пунцовым.

— Я еще не пытался анализировать существо события.

— И зря. Следователь обязан сразу же ставить вопросы, на которые ему все равно придется искать ответы.

— С достаточной степенью вероятности мне уже известны ответы на все вопросы, кроме двух: кто и зачем это сделал? — попытался оправдаться Феоктистов.

— Бросьте. Ничего по существу не известно. Нет ответов как раз на самые сложные вопросы следователя. А вот давайте построим версию-предположение…

— Рабочий поселок… Народ грубоватый и очень разный. Там еще нередки драки. Может быть, драка на почве пьянства или ревности?

— Непохоже. Сразу же надо искать другое, хотя и этого забывать не следует. Ну, подумайте, старший лейтенант. Какая нужда была идти людям в такую погоду, в такую даль, к городу, ночью, чтобы подраться? Если бы это было нужно — будьте уверены, подрались бы где-либо поближе к жилью, за углом. К тому же Кондаков, как вы доложили, бригадмилец. Кстати, он был трезв?

— Этого я еще не выяснил.

— Вот это никуда не годится. Пусть это будет в последний раз. Впредь без выяснения таких важных деталей, а выяснить их труда не составляет, прошу дел мне не докладывать. — Голос полковника зазвучал жестко. — Кстати, вы упустили доложить еще одно. Каково состояние здоровья бригадмильца по оценке врачей? Не знаете? Поймите, старший лейтенант, ведь это наш советский человек. Может быть, он герой… Ну, да это не имеет значения. Ведь жизнь молодого человека, может быть, таких лет, как вы, под угрозой. А вас это не интересует. Второй момент, чисто профессиональный: как скоро можно будет с ним разговаривать? Тоже не знаете… Тогда лично вам поручается поддерживать связь с отделением милиции, выяснить все детали о личности пострадавшего и доложить мне свое мнение. Я считаю, что здесь может оказаться не простая уголовщина. Возьмите себе за правило помнить, что обычная уголовщина, к которой мы относимся без должного внимания, нередко прячет за собой тяжелые государственные преступления. Факт обнаружения тела у обочины шоссе может означать торопливость преступника и его расчет на безнаказанность. Скорее всего у него есть логово, в котором он сейчас и укрылся.

Когда за молодым следователем закрылась дверь, Горин придвинул к себе настольный календарь и вывел на сегодняшнем листке фамилию «Кондаков». Сильно потер ладонями виски. «Кондаков… Каков он, этот парень? Конечно, он не похож на этого наглеца, отцу которого я так и не дописал письмо. Молодежь…»

Да, молодежь. Как много молодых здесь, в молодом нашем краю у Великого океана. Большинство населения. И какие они разные. Молодежь везде: в зверосовхозах и на торговых судах, в колхозах и на лесопильных заводах, на верфях, на стройках, на логгерах и боевых кораблях. Горячая, отзывчивая, чуткая. Беспокойная и иногда легкомысленная молодежь.

«За судьбу молодых мы в ответе», — думает широкоплечий, пожилой полковник с седыми висками и высоким залысым лбом.

«Кондаков», — прочел еще раз Горин про себя.

И можешь быть уверен, молодой котельщик с Северной судоверфи Кузьма Кондаков, твое имя уже не затеряется в широкой и цепкой памяти Горина. Будь спокоен: сколько бы это ни потребовало усилий и времени, все равно — человек, ранивший тебя, будет схвачен и обезврежен. Таков приказ государства. Наказание за преступление должно быть и всегда бывает неотвратимым…

Горин позвонил.

— Товарищ Феоктистов. Пришла мне в голову одна мысль. Из вашего доклада я понял, что сержант милиции Волощук расстался с Кондаковым на восточной околице поселка. За околицей домов или других построек нет. Надо проверить всех жителей окрестных домов. — Горин начал водить карандашом по крупномасштабному плану города. — И рабочих базы рыбокомбината. Если Кондаков — дисциплинированный юноша, он оставил службу патруля с самого же начала, то есть от аптеки в поселке. Значит, остальные предположения хоть и остаются в запасе, но должны отойти на второй план. Главное сейчас: искать преступника или его следы на восточной околице поселка или за ней. Дело поручаю вам. Я не могу пока ничего доказать, но дело это нечистое. Главное, что может обеспечить вам успех, — это люди. Побольше говорите с людьми. Без них и их помощи мы мало что сможем сделать. На одном профессиональном умении не выедешь. Следите за состоянием здоровья этого парня — он важный источник доказательств. Так просто, в тайфун, парень с головой не пошел бы в такую даль…

— Разрешите доложить, товарищ полковник, — улучил минуту давно уже пытавшийся сообщить что-то Феоктистов. — Вам звонили из горкома комсомола. Это напоминали насчет лекции на верфи. О бдительности.

— Когда?

— Сегодня в девятнадцать часов в клубе верфи.

— Да, да. Помните, сейчас меня ни для кого нет в кабинете, — заговорщицки улыбнулся полковник. — Есть кое-какие новые материалы к лекции. Буду готовиться. Это ведь не менее важная, чем наша с вами работа, старший лейтенант. Вы свободны.

* * *
…Темно, темно… Будто никогда не видел Кузьма Кондаков ярких солнечных дней, сопок вокруг бухты, зеленоватого океана у обрывистых берегов, розовых домов поселка, ярких глаз любимой. Разве этого не было?

Мрак. Потом где-то посередине черная вата, окружающая больного, начинает редеть, светлое пятно делится надвое. Круги вытягиваются, и на Кузьму издалека смотрят жесткие чужие глазка под прямыми светлыми бровями. Они растут, приближаются. Появляются контуры короткого прямого носа, пшеничные усы над узкой губой. Страшное, знакомое лицо. Лицо неизвестного в телогрейке…

Юноша вскрикивает. Сквозь вату доносится тревожный женский голос. И опять наступает темнота. Сколько прошло дней? Сколько ночей? Может быть, очень много, а может быть, только два. Женский голос, уже ставший знакомым, что-то шепчет ему.

— Спокойно. Откройте глаза. Спокойней.

«А разве можно? Буду ли я видеть?-Что со мной произошло? Ведь все это было дома, у нас на советской земле, на охраняемой границе. Лезут… Сволочи…»

Юноша с трудом, осторожно открывает отекшие веки и сразу зажмуривается. Вокруг него свет. Светлая, сверкающая палата. Над ним лицо молодого человека в белом халате.

— Ну, значит, все в порядке. Через два-три дня с ним, пожалуй, можно будет беседовать, — уверенно произносит тот же, ставший знакомым, голос невидимой женщины. Потом шаги около бригадмильца стихают.

Кузьма опять осторожно открывает глаза. Палата пуста. Становится очень легко, хотя продолжает упорно и тупо стучать что-то в затылок. Кузьма пытается припомнить лицо, которое он только что видел. «Нет, это незнакомый ему человек. Пожалуй, не намного старше его самого. Сухощавый, с пятнами смуглого румянца на скулах. Похож на Витьку Чугая. Только волосы светлые и кудрявые. Доктор, наверное». Успокоенный этой мыслью, юноша засыпает.

С этой минуты выздоровление бригадмильца пошло быстро. Через день, дождавшись, когда шаги дежурной няни прошлепали в дальний угол коридора, а сосед по палате уснул, Кузьма, приподнявшись на кровати, осторожно спустил ноги и, придерживаясь неверными руками за спинку, сделал первый шаг. Закружилась голова. «Все равно сделаю». Задача нелегкая — дойти до зеркала на стене у входа. Все же это удалось парню. С удивлением он начал изучать себя. Ни одного повреждения кожи, а лицо стало каким-то чужим: бледным, одутловатым и старым. Вокруг глаз — зеленеющие кровоподтеки. «Отчего бы это? — недоумевал юноша. — Я это или не я? — Он скорчил сам себе гримасу, дотронулся до небритой щеки, ущипнул ее. — Здорово… Не узнает меня Галинка».

— Так вот чем занимается мой больной, — пропела няня, заглянув в дверь.

Кузьма от неожиданности едва не упал…

— Т-с-сс, — приложил он палец ко рту. — Не выдавайте меня, нянюшка. Я больше не буду.

Няня не сдержала слово. Высокая, стройная женщина в халате присела на край кровати, куда благоразумно успел убраться Кузьма. Пытливо всматриваясь в лицо своего больного, врач привычно нащупала пульс.

— Как вы себя чувствуете, больной? — неожиданно знакомым, много раз слышанным Кузьмой во тьме голосом осведомилась она.

Юноша виновато улыбнулся.

— Хорошо, доктор. А я ведь вас знаю.

Брови врача приподнялись.

— Да, знаю. По голосу. Я его много раз слышал, когда вокруг было темно.

— И это правда?

— Да…

— Хорошо, очень хорошо, — искренне улыбнулась женщина. — Ну и организм у вас, товарищ Кондаков. Любой летчик или водолаз позавидует. Раздевайтесь, я сейчас вас проверю еще раз… Скажите, Кондаков, сможете ли вы сейчас поговорить с одним человеком? Как у вас с головой? Сможете ли вы напрячь память? Вспомнить, что было?

Странно. От этого вопроса юношу сильно ударило в затылок. Закружилась голова. Он пересилил себя. Испуганно спросил:

— Это очень надо?

— Да. Это очень надо, товарищ Кондаков. Только не сейчас. Не думайте об этом. Завтра посмотрим.

Юноша согласно кивает головой.


Следующее утро принесло неожиданную радость. После обычного врачебного обхода в дверь неожиданно просунулась серьезная физиономия сержанта Волощука, а затем показался и он сам. Кузьма невольно заулыбался, глядя на своего друга. До чего нелепо топорщился больничный халат на Волощуке! Обычно подтянутая, «строевая» — как любил говорить сам Волощук — фигура сержанта-выглядела мешковатой и неуклюжей, и только торчащие сквозь белую ткань уголки погон выдавали, что сержант в форме.

Откровенно улыбаясь, Кондаков смотрел в широкое, крепкоскулое с черными густыми бровями лицо сержанта. Тот, в свою очередь, внимательно изучал лицо друга.

— Вот что, Кузьма, — неожиданно, впервые по имени назвал его Волощук, — меня отпустили к тебе по делу. Вернее, по трем делам. Первое — узнать, как ты себя чувствуешь и что тебе надо сейчас, второе — передать письмо от одного человека, — сержант состроил притворно-недоумевающую физиономию и пожал плечами. А глаза смеялись.

— До чего же ты хороший парень, сержант! Наверное, здорово любили тебя хлопцы на батарее! — услышав о письме, улыбнулся Кондаков. — Где письмо?

Как и полагается серьезному, положительному человеку, сержант не спеша отвернул полу халата, полез в карман и извлек сложенный вдвое, чуть измятый конверт.

— И третье, — словно не замечая нетерпения друга, продолжал Волощук. — Здесь есть один человек. Кое о чем хочет тебя спросить с глазу на глаз. Это надо, Кузьма, — убеждающе проговорил сержант. — Надо для нас и для тебя. Надо найти. Не можем же мы терпеть. Непорядок-то был на нашем с тобой участке. Ты уж постарайся, соберись с мыслями. — Он поднялся.

— Ну, прощай, я пошел. Нам на двоих времени дали 20 минут. Я уже отнял у дела пять минут. Рад, у тебя все хорошо. Выздоравливай. На неделе зайду еще.

У двери сержант обернулся.

— Да, забыл сказать.

Сторож получил взыскание.

— Какой сторож?

— Да тот дед, к которому ты заходил.

— А-а, — несмотря на боль, рассмеялся Кондаков, вспомнив напуганное, заспанное лицо деда с автобазы. — Я же ему говорил!

Уже знакомый Кондакову молодой человек в халате с кожаной папкой в руке подошел к койке.

— Давайте познакомимся. Я старший лейтенант Феоктистов, следователь. Мне сообщили врачи, что вы не возражаете против короткого разговора. Они — тоже. Просили вас не волновать. Давайте по-деловому. — Он раскрыл папку и начал делать записи. — Все ваши данные я знаю уже. Первый вопрос: сколько их было?

— Один.

— Знакомый?

— Нет.

— Где вы встретились?

— На самом дальнем углу поселка, у аптеки.

— Почему пошли за ним?

— Мне показалось странным, что у него вся спина была мокрой от дождя, а перед почти сухой. Дул сильный ветер, и дождь шел косой. Так измокнуть можно, если, выйдя откуда-то, идешь все время в одном направлении, спиной к ветру. А там нет построек и жилья…

Феоктистов с нескрываемым интересом посмотрел на юношу. Вот перед ним лежит тяжелобольной простой заводской парень с обычным лицом. Мимо такого пройдешь и не вспомнишь потом: кого ты видел. А ведь какую тонкую наблюдательность и недюжинный природный ум нужно иметь, чтобы так быстро схватить такую незаметную для любого постороннего человека деталь! Их, следователей, четыре года специально учили этому. А тех, кто приходит из-за океана? О, тех учат… нет, скорее дрессируют уж никак не меньше. И вот, поди ж ты.

Черные глаза бригадмильца неотступно следили за следователем.

— Запишите еще, товарищ старший лейтенант. На сапогах этого человека я заметил несколько прилипших сухих травинок.

— Молодец, — не удержался Феоктистов.

— Погодите хвалить, товарищ старший лейтенант, — слабо улыбнулся Кузьма. — Ведь он меня обманул.

— Как он был одет? Опишем подробно.

Описав наружность этого спутника бригадмильца, Феоктистов, с тревогой глядя в побледневшее, постаревшее от напряжения лицо парня, решил задать последний вопрос:

— Скажите, товарищ Кондаков, видел он у вас нарукавную повязку бригадмильца?

— Нет, — уверенно ответил юноша и откинулся на подушку.

Старший лейтенант Феоктистов осторожно пожал руку Кондакова. Тот ответил слабым движением пальцев.

Звенело в ушах. Издалека Кондаков услышал, как чей-то басовитый голос выговаривал:

— Слуга покорный. Больше таких экспериментов я не допущу.

Юношу охватила тревога. Чем сильнее давила тупая тяжесть на затылок, тем отчетливее перед глазами вставала широкая полоса света от фар автомашины, алюминиевые капли дождя в ней и короткий взгляд незнакомца, брошенный на него. Не в лицо, а на одежду. А ведь он стоял левой стороной тела к свету! И на левой руке была повязка. И он не сказал об этом следователю! А ведь его человек в ватнике ударил почти тотчас же после этого короткого взгляда. Значит, устранял не его, Кузьму Кондакова, а бригадмильца, стража общественного порядка. Значит, враг. А он не сказал об этом!

Юноша громко застонал.

В комнату вбежала встревоженная женщина в белом халате.

— Что с вами? — голос ее звучал взволнованно.

— Я, я не так сказал… Был свет фар… Он видел повязку…

— Вас предупреждали, что это может произойти. Я отказал, — прогудел рядом заведующий отделением.

Женщина негодующе обернулась к нему.

— Оставьте. Этот мальчик — настоящий мужчина, и он не бредит. Поймите, это было Очень нужно. Я уверена, что все будет благополучно. Сестра, принесите пантопон.

17. ФЕОКТИСТОВ ВЫХОДИТ НА СЛЕД

В этот же день следователь Феоктистов направился к месту, где шофером Марининым было обнаружено тело Кондакова.

По-прежнему, не переставая, шел дождь. Излазив склоны сопок, в этом районе Феоктистов не нашел никаких следов.

Да и где их было найти, если усердно и без меры поливающий землю дождь неминуемо смыл бы или по крайней мере сгладил бы любые свежие следы. Ведь пошли четвертые сутки со дня нападения на Кондакова. Сержант Волощук, сопровождающий Феоктистова по пятам, виновато улыбнулся, когда старший лейтенант присел на камень, сбил на затылок фуражку и отер потный лоб.

— Что вы на меня смотрите, будто это вы попрятали все следы, сержант? — улыбнулся Феоктистов.

— Так не нашли же ничего, товарищ старший лейтенант.

— Да, здесь не нашли. Пока. А ведь свежих следов, как бы их ни заливал дождь, не было, товарищ участковый. Стало быть, вероятней всего он пошел по дороге. Впрочем, нет. Ведь на дороге через две минуты, по показаниям Маринина, никого не было. Значит, он, если спрятался, то пережидал. Или пошел без дороги, а вышел в другом месте, — вслух рассуждал Феоктистов. — Хорошо, — неожиданно решил он. — Это оставим на потом. Сейчас займемся решением другой задачи. Не оставил ли этот человек каких-либо следов восточнее поселка, то есть со стороны океана…

Дотемна Феоктистов и Волощук сумели осмотреть довольно значительный участок плато, примыкающий к поселку со стороны океана. Куда там! На глине в разных направлениях видны были бесчисленные следы ног: от маленьких женских, с глубоко вдавленными следами каблуков, до крупных следов грубой разной рабочей обуви. У Феоктистова к вечеру от бешеного ветра, проливного дождя и напряжения глаз начала слегка кружиться голова. Он поймал себя на мысли, что все это — пустое, не могущее дать результатов занятие. Одно только устанавливалось с очевидностью: восточнее дома с аптекой никаких построек, где можно было бы укрыться от дождя, нет.

— Давайте возвратимся, — решил, наконец, следователь. — Доложите своему начальнику, что решением начальника управления по согласованию с Гориным вы прикреплены ко мне на все время, пока это будет нужно. И ни слова никому. Сейчас идите отдыхайте.

«Неудача. И какая неудача. Спокойней, Сергей, спокойней», — убеждал себя Феоктистов, меряя крупными нервными шагами свою узкую небольшую холостяцкую комнатку. Потом присел к столу, сдвинул в сторону в спешке оставленную неубранной посуду и изрядно черствый кусок хлеба и начал по памяти набрасывать на листке бумаги схему поселка и примыкающей к нему береговой черты.

«Не мог ли этот человек идти с расположенного севернее по побережью рыбацкого поселка «Отрадное», или с юга со стороны базы на полуострове Адмиральском? Кто же тогда он? Какая была причина к устранению бригадмильца?»

Следователь живо вспомнил болезненное, напряженное лицо юноши и его усилия оказать ему, следователю, помощь. При мысли об этом в груди старшего лейтенанта потеплело. «Молодец!» А звонок женщины-врача о поведении больного после его ухода, о сказанной им фразе? Парень, оказывается, не все сказал. «Видел повязку на моей руке, когда свет фар машины из-за дальнего поворота осветил нас… Ватник впереди был сухой или немного вымочен, а спина блестела, совсем мокрая».

— Так, так. А могло это быть, если он шел с севера или юга? Это смотря с какой стороны дул ветер…

Следователь снял трубку телефона:

— Феоктистов. Пришлите дежурную машину.

Дежурный метеоролог обсерватории был несколько смущен запоздалым визитом необычного посетителя. Держа в руках удостоверение Феоктистова, он долго вызывал квартиру начальника обсерватории, препирался с кем-то из его домашних и, наконец, видимо, успокоенный звуками начальничьего голоса, вернул удостоверение старшему лейтенанту.

После этого он быстро отыскал в сейфе необходимый журнал, перелистал страницы и набросал на бланке: «…июля 07-12, ветер зюйдовый, 12.42—23.05 — зюйд-зюйд-ост» и размашисто подписался.

— Все?

— Отлично, — веселым тоном поблагодарил дежурного Феоктистов и подошел к карте, висевшей на стене.

«Итак, этот человек не мог идти с севера. Если бы он шел так, то должен был бы часть пути делать лицом к ветру и его одежда была бы равномерно мокрой спереди и сзади». А с юга? — вырвалось у Феоктистова вслух.

— Что с юга? — поинтересовался дежурный, решив, что вопрос относится к нему.

— Да так, ничего. Это я про себя, — отвел вопрос Феоктистов. — Спасибо. Счастливо дежурить…

На телефонный звонок заведующий базой рыбокомбината на Адмиральском полуострове сообщил к утру, что все рабочие на местах. Посторонних он лично не замечал в районе базы. Это было уже кое-что, но чертовски мало. В самом деле, не мог же знать заведующий базой, кто ходит в этом районе. Особенно сейчас, когда все люди предпочитают отсиживаться в домах.

Время затягивалось. Феоктистов отлично знал азбучную истину: время работает не только на следователя, но больше против него. Утрачиваются и исчезают следы, сглаживаются из памяти очевидцев события, а преступник получает простор для действий по уничтожению следов или просто успевает исчезнуть. Позже дело принимает затяжной характер. Неотвратимость наказания отодвигается…

Если бы кто-нибудь сейчас вот спросил у Феоктистова любую деталь местности по карте, он о ней легко мог рассказать с закрытыми глазами. Он знал, что единственная удобная дорога с базы в поселок подходит к поселку не с востока, а с юга. Этой дорогой и пользуются рабочие базы. Это не смущало Феоктистова. Человек, следы которого он должен был отыскать, судя по тому, как он расправился при помощи кастета с Кондаковым, был из тех, которые не ходят дорогами честных людей. В конце концов он ведь мог идти этой дорогой, а потом свернуть с нее и выйти на восточную окраину поселка. Феоктистов понимал, почему этот человек избрал именно восточную сторону поселка. Здесь аптека и чайная. Здесь легко, выждав время, пройти, не вызвав недоумения, откуда идет человек. Ну, заболел или пошел выпить немного под дождик. Здесь, понятно, появлялось много прохожих в такую погоду. Да, как много еще надо думать и делать…

Теперь уже было все-таки легче. Незнакомец, который наткнулся на Кондакова, пришел откуда-то с юга. Это наиболее вероятное направление его пути.

Сержант Волощук не без удивления отметил утром, что следователь без колебаний направился на юг. Потом сержант начал ругать себя.

«Надо же было мне самому подумать и доложить старшему лейтенанту. А так он от других узнал…»

У сержанта были основания злиться на себя. Он забыл сообщить следователю, что здесь иногда, чаще в хорошую погоду, ходят рабочие с рыбобазы напрямик. Такой путь короче примерно на одну треть… «Действительно, — думал сержант, — если человеку надо было спешить, он мог и эту дорогу избрать, хотя она и небезопасна, чтобы быстрее добраться к поселку».

— Что это у вас такое пасмурное лицо, сержант, под стать погоде, — осведомился у спутника Феоктистов.

— Да вот думаю я об одном сейчас. Мысль пришла, Сергей Сергеевич. Забыл я сказать вам вчера. А ведь знал и не сообразил, олух. Этим путем ходят иногда рабочие с базы рыбокомбината. Отсюда напрямик ближе, чем по дороге. Не было бы дождя, можно, пожалуй, было даже тропку различить. А вы не знали? Может, идем мы не туда? — заглянул он в лицо следователю.

Феоктистов остановился и прищурил глаза. Сквозь густую сетку дождя перед ними уходила в туманную даль прерывистая линия закраины плато. К востоку от них и где-то внизу глухо шумел прибой, заглушая невнятный однообразный ропот, дождя. Голые скалы… Лишь кое-где искореженный ветрами стлался по земле куст ольховника или ствол кедрового стланика с казавшейся совсем черной под дождем хвоей.

«Да. Сказанное сержантом несомненно имеет значение. Настолько большое, что невольно думаешь: не на ложном ли ты пути, следователь? Пусть так. Все же надо проверить до конца».

Отерев мокрое лицо стынущими ладонями, Феоктистов решительно двинулся вдоль обрыва.

— Дойдем до базы. Кстати, узнаем, насколько точны сведения заведующего о месте нахождения его рабочих, — успокоил он сержанта.

Феоктистов хитрил. Слишком живо запомнил он рассказ молодого котельщика с верфи. Кроме того, такой превосходный признак, как мокрая со спины телогрейка неизвестного, нельзя сбрасывать так просто со счетов.

— Давайте держаться ближе к краю обрыва, — предложил он сержанту. Волощук, по воспитанной годами службы привычке повиноваться, последовал за старшим лейтенантом, не решаясь сказать, что уж такой дорогой у края обрыва, где много расселин, идти вряд ли стоит. Какие уж здесь следы…

Неожиданно Феоктистов остановился. Преграждая им путь, перед ними круто спускалась к морю расселина. Волощук с удивлением смотрел на откровенно радостное лицо молодого следователя. А тот, мельком оглядев расселину, буквально потащил сержанта дальше. Старшим лейтенантом овладело волнение, так хорошо знакомое людям, которые чувствуют, что они на верной дороге к цели и эта цель недалеко. Еще бы! Каменистое плато было почти лишено растительности, а в расселине, которую они только что оставили, росла трава! И между свежей молодой зеленью отчетливо виднелись поломанные сухие стебли прошлогодней травы. На голенищах сапог незнакомца, по словам Кондакова, было немного прилипших сухих травинок. Так вот откуда она могла у него взяться!

Одна, вторая, третья расселины. Ничего… Дальше, дальше… Феоктистов перестал ощущать резкий холод сырого ветра и мерзкое ощущение влаги на лице. Теперь-то он знал: десять, сто, много раз по сто километров он пройдет, а все-таки след отыщет!

— Теперь и до базы недалеко уже, — пробормотал Волощук, еле поспевая за длинноногим Феоктистовым. Ему явно не нравился такой бег по пересеченной местности. Привыкший все делать осмотрительно и основательно, сержант был недоволен. «Разве так заметишь что-нибудь?»

— Ничего, сержант, потерпи. До базы мы наверняка не дойдем, — незаметно перешел следователь на дружеское «ты». — Следы должны быть недалеко, если мы их не проворонили раньше. Мы их найдем. Вот теперь, пожалуй, надо умерить бег. Смотри внимательно на расселины и если заметишь что-нибудь интересное, говори. Это будет вроде экзамена тебе.

Через некоторое время Волощук остановился.

— Это, товарищ старший лейтенант? — с торжеством спросил он.

— Да, это, сержант. Наверное, это, — поправился следователь.

По густой траве широкой и глубокой расселины от берега моря вверх, на плато, проходил след. Полегшие в сторону плато две полосы травы показали: человек поднимался здесь, снизу вверх.

— Теперь осторожнее, сержант. Давай искать другие следы.

Они начали осторожно спускаться вниз в стороне от следа.

— Ходят так рабочие с базы? — с торжеством осведомился Феоктистов.

— Нет. Во всяком случае я бы не пошел. Здесь берег узкий, кое-где скалы подходят прямо к воде. Я бы не пошел так.

— И он не пошел, сержант. Кое-что мы уже знаем о тебе, голубчик. — Феоктистов достал из-под плаща фотоаппарат и сделал несколько снимков. Набросал на планшете детали плана местности.

Пошли вниз.

— Почему он был так неосторожен? Ведь след хорошо виден. Не такие это люди, чтобы оставлять следы.

— Так он же шел ночью, понимаешь, сержант. И по безлюдному месту. Он торопился в людное место. Расчет простой. Вряд ли здесь кто-нибудь ходит, а если и ходит, то не из таких, которые обратят на эти следы внимание. А в людном месте, где много новых людей, — ищи свищи. Правильный расчет. И потом еще день-два, и трава поднялась бы. Он здорово спешил. Ищи следы ног.

— Следы рук я уже вижу, — показал сержант на вырванные кое-где на крутых участках пучки травы. — Здесь он поднимался, цепляясь руками за траву…

— Ты прав. Постой, постой. Давай-ка чемодан, — приказал Феоктистов. Голос его заметно дрожал.

У отвесной скалы в узком месте расселины на осыпавшейся здесь влажной земле был виден глубокий след обуви человека. Дно следа испещрено рубчиками.

— Галоши?

— Нет, сапоги. У нашего приятеля болотные сапоги. Осторожнее, — Феоктистов помедлил и решительно снял с себя плащ, осторожно накрыл след. — Поищем еще, а потом будем делать слепки.

18. ПЛОМБА

— Вначале подведем первые итоги по делу Левмана, товарищи следователи, — открыв обычное совещание следователей, начал Горин, по привычке сильно потерев ладонями седые виски. — Осмотр места происшествия опроверг предположение о том, что убийство или похищение, или, наконец, несчастный случай с профессором Левманом произошли там, где был найден его рюкзак. Анализ пятен крови и эксперимент на зоостанции доказывают, что следы крови и повреждения на банках — дело зубов и лап росомах. Пальцевые отпечатки пока тоже не дают ничего. Все члены экспедиции подтвердили показания Сергунько и Рахимова. Подозрительным выглядит бегство Сергунько, хотя, будем откровенны, я не верю, что он имеет какое-либо отношение к исчезновению профессора. По справкам и показаниям местных жителей, Сергунько — давний житель края, бывший красный партизан. За период после окончания гражданской войны никаких компрометирующих данных о нем нет…

— А убийство, о котором он сам говорил? — не удержался Трофимов.

— Об этом пока ничего не известно. В наше время он не привлекался к ответственности. Из архивов сведений еще не поступило. Потом, знаете ли, не надопереоценивать прошлое. Тем более далекое. Для нас важно, что человек представлял собой к моменту события. Это — конституционное установление.

— Почему же он скрылся? — настаивал старший следователь. — Не имея достаточных данных для его ареста и обвинения, я оставил Сергунько на свободе. Это — моя ошибка. Мы не дети, и каждому из нас по опыту известно, что невиновный человек старается своим поведением доказать свою невинность. Закон не требует этого, но обычно люди поступают именно так. Ведь они в этом сами заинтересованы. А Сергунько скрылся. Здесь дело не так просто, как вы стараетесь представить.

— Люди все разные и поступают по-разному. Я согласен: исчезновение Сергунько дает некоторые основания для подозрений на его счет. Поэтому были извещены местные органы всех районов края о необходимости его задержания. Далеко он уйти не мог, не успел бы. Но, с другой стороны, я как коммунист должен сказать вам, Виктор Леонидович, тоже коммунисту, — Горин в упор посмотрел на Трофимова, — допрос Сергунько вы построили неправильно. Ведь он — советский человек, с присущим нашим людям сильно развитым чувством собственного достоинства. Он старик, много повидавший на своем веку. А вот дорожки к его сердцу, контакта с ним, как с человеком, вы не потрудились установить. Это — смертный грех следователя. Кроме того, вы не проявили выдержки, нервничали при допросе. Я не хотел вам мешать, но считаю это недопустимым. Вы нарушали требование объективности при расследовании дела. Знаете, если человек начинает нервничать и сердиться — невольно закрадывается мысль о его неправоте. Потом, от этого пахнет недоброй памяти недавним прошлым. А ведь мне знакомы некоторые расследованные вами дела. Как криминалист, вы проявили себя в них блестяще. А вот при этом допросе вы оказались плохим психологом. И я уверен: Сергунько ушел, обиженный подозрениями на его счет, которых нельзя было не почувствовать. Многое осталось невыясненным. Ведь он без колебания сообщил о своей судимости и не скрыл тяжести преступления. А вот за что — не сказал, замкнулся в себе после вашего намека. Вы помните, с каким достоинством он произнес: «Я слишком стар, чтобы лгать». — Горин улыбнулся. — У старика свой, выработанный его немалым опытом взгляд. Здесь с ним можно спорить. Наша молодежь в подавляющем большинстве сознательная. А сознательность — это в первую очередь правдивость. Второе важное лицо в этом деле — Рахимов. Его допрашивали уже после получения исчерпывающих сведений о его послевоенной жизни. Предыдущий период его жизни нам известен пока только с его слов. Но вот послевоенный не вызывает сомнений. И, знаете, он ведь оказался беспощадно правдивым. Нет оснований не верить всему, что профессор Рахимов говорил при допросе. Я ему верю. На его примере наглядно видно, как необходим следователю такт. Ведь его допрос затронул самую сокровенную, обычно тщательно оберегаемую от вторжения посторонних область. И он правильно выбрал линию поведения. Поймите меня правильно, Виктор Леонидович. Нельзя быть на нашем посту равнодушным. Надо очень любить людей, советских людей. И верить им. Другое дело, что мы, следователи, обязаны перепроверять каждое показание, как, впрочем, и всякое другое доказательство.

Полковник закурил.

— Курите, товарищи. Придется извиниться за эту маленькую лекцию. Она необходима. Нами допущено слишком много непростительных ошибок: в отношении Сергунько — раз; малоактивное следствие с самого начала — два; чрезмерное увлечение одной версией-предположением — три. А результат?

Сегодня мы так же далеки от раскрытия истины, как и в день исчезновения профессора. У этого человека, как я понял, были такие недостатки, которые рисуют его в крайне неблагоприятном свете. Скажу прямо: лично мне этот человек неприятен. Много в нем от старого, вам уже незнакомого мира. С этой точки зрения я понимаю ненависть к нему Рахимова. Но мы обязаны быть объективными. Нам нужны только факты. Правда. А Левман, какой он ни есть, — советский гражданин. И вот, мы потеряли человека, советского человека, а найти не можем. Ни его, ни виновных. Да что говорить… — полковник Горин встал и взволнованно зашагал по кабинету. — Мы даже не знаем, что с ним. Вот и надо решать сообща, что нам следует предпринять. Требование государства известно: ни одно преступление не должно остаться нераскрытым. Нет преступников, которые не оставляют следов. Значит, надо искать следы… Западный, обращенный в сторону материка склон Восточного хребта нами исследован полностью. Надо выяснить, кто из местных жителей знает — есть ли проходимые места через хребет? Не исключена возможность, что Левман каким-то путем перешел хребет. Значит, будем искать на восточном склоне. Здесь, в Приморье, в Хабаровском крае, Сибири, на островах. По всей стране и столько времени, сколько это потребуется. Должны найти. Следует найти. Следует поручить милиции установить: не появлялись ли вещи, принадлежащие исчезнувшему, в окрестных селениях.

Резкий телефонный звонок прервал полковника.

— Да, слушаю… Горин… Что? Это любопытно. Прошу немедленно доставить сюда. — Он положил трубку. — Товарищи, объявился Сергунько. Он у Шапошникова.

— Молодец, Шапошников, — вырвалось у Трофимова, — задержал таки. Интересно, где?

Полковник покачал головой.

— Сергунько пришел сам. И не один. Он сообщил, что через хребет есть дорога. Принес кое-что, могущее иметь большое значение для дела. Через полчаса Шапошников и Сергунько будут здесь.

— Это уже проще, — не удержался Феоктистов.

— Не торопитесь, — остановил его полковник. — Не все так просто, как кажется. Не забывайте о необходимости сначала проверить возможность причастности к этому делу бежавших из лагеря трех преступников…

— Теперь несколько слов о незнакомце в ватнике по делу о ранении Кондакова. Вы ориентировали все городские отделения милиции, товарищ старший лейтенант?

— Так точно. Результатов пока никаких.

— Продолжайте активный поиск. Скорее всего у него здесь есть база. Проверьте всех новоприбывших в город. Главное, сузить круг людей, среди которых следует искать. Эту работу не оставляйте. Допросите всех лиц, на которых укажет Кондаков. По всему видно: в город вползла опасная гадина.

— Разрешите войти?

Полковник кивнул головой.

— Очень хорошо, что вы пришли, товарищ майор. Как с судебно-медицинским исследованием трупа старшего матроса Перевозчикова?

— Первые следственные действия по факту смерти старшего матроса Перевозчикова я производил сам, — обратился полковник к своим подчиненным. — Случай выглядит простым. Смерть, наверное, наступила от повреждения черепа и травмы мозга при падении. Она была быстрой. Сегодня получили доклад начальника поста об этом. Свидетель — матрос, сопровождавший труп, — тоже показывает так.

Эксперт обвел глазами находящихся в комнате людей и покачал головой:

— Мы тоже вначале думали так. Однако не то. Здесь какая-то загадка. Перевозчиков погиб от отравления сильнодействующим, пока неизвестным нам ядом. Картина отравления, как видно из расспросов сопровождающего, напоминает по симптомам явления при сотрясении головного мозга; рвоты, помрачение сознания, слабый пульс, напряженность мышц затылка и живота, слабая реакция зрачков на свет. Все раны от падения оказались поверхностными и не могли сами по себе привести к смерти…

— Вы примите это дело к производству, товарищ Трофимов, но вам будет помогать и Феоктистов. По делу о смерти матроса Перевозчикова в первую очередь установите возможность пищевого отравления…


Трофимов, мысленно продолжая свой спор с Гориным, уже который час изучает череп, принесенный Сергунько и старым Захаром.

«Как звали этого человека? Чья рука нанесла предательский удар? Почему? Чем? Не хитрость ли это со стороны Сергунько? Ведь он — бывший убийца. Ловко подсунуть мнимые вещественные доказательства. Нет, положительно, Горин, блестящий раньше следователь, стареет и становится слишком легковерен. А может быть, это только веяние времени?»

К чести Трофимова следует сказать, что эта гаденькая мыслишка возникла у него только на какое-то мгновение. Он был слишком справедлив и прям, чтобы думать об этом всерьез. Он был следователь-коммунист, пусть немного избалованный прежними успехами и удобной работой в центральном аппарате, но все же — настоящим следователем, которому так знакомо удивительно красивое «чувство локтя» в работе, где любая правильная мысль и успех товарища — твой собственный успех.

Череп бесстрастно смотрит на старшего следователя, скаля беззубую щель между челюстями.

«Передние зубы отсутствуют, — думает следователь. — У профессора Левмана, как это видно из допросов сослуживцев, на верхней челюсти было впереди три золотых резца — мост. У черепа тоже отсутствуют эти передние зубы. Это может быть совпадением. На нижней челюсти еле виден заметный только в лупу дефект кости — крошечная линейная вмятина. Откуда это повреждение? Удар грабителя? Случайный удар? Зубы зверя? Пока неизвестно… Скуловая кость разворочена. От отверстия идут звездообразные трещины. В затылочной кости у отверстия сбоку сохранились ровные дуговые очертания… Пуля? Если да, то скорее всего выстрел в затылок. Этого мало. Чья пуля? Не та ли, которую принес старый Захар? Судя по форме и калибру, это пуля от патронов к пистолету типа Кольт или Борхард-Люгера. А может быть, это отверстие — след удара круглым бандитским «пером»? Вопросов бесконечное множество…»

— А это что такое? — Трофимов внимательно приник к лупе. На верхней челюсти черепа он обнаружил почти невидимый дефект левого верхнего клыка. Маленькая, с булавочную головку, пломба в узком пространстве между клыком и первым коренным зубом… — Весьма искусная, тонкая работа. Вот это находка!

Командующий, внимательно следивший за ходом следствия по делу, по просьбе Горина выделил самолет. В тот же день Трофимов вылетел в Сибирск. Старший следователь вернулся через три дня, на целый день исчез, запершись в фотолаборатории, и отчаянно ругался, если кто-нибудь из любопытных товарищей пытался узнать, каким колдовством занимается майор.

Молодые следователи Турсунбеков и Феоктистов были заинтересованы больше всех. Между следователями, ведущими войну против врага, возникает особое чувство товарищества, иногда перерастающее рамки должностных субординации. Феоктистов осторожно постучался в дверь фотолаборатории.

— Кто там, — раздраженно отозвался Трофимов.

— Я, Феоктистов, Виктор Леонидович. Любопытно посмотреть…

— Какого черта, Сергей, не мешай, бога ради. Любопытной Варваре нос оторвали… — Трофимов выругался.

— Семьдесят четвертая, часть первая, — насмешливо возразил Феоктистов. — Небезызвестно, что эта статья имеет абсолютно определенную санкцию — год лишения свободы.

Трофимов расхохотался. Потом умоляюще сказал:

— Хлопцы, у меня и так не получается. Идите к черту. Кончу — покажу.

— Дорога ложка к обеду, — по-прежнему дергая дверь, отозвался Феоктистов. Трофимов зачертыхался.

— Где этот дурацкий фиксаж? — Затем раздался звон разбитого стекла.

— Часть вторая. Буйство и бесчинство, — провозгласил Феоктистов и, услышав щелчок отворяемой двери, посоветовал Турсунбекову: — Теперь бежим, Шакир. У Виктора Леонидовича тяжелая рука. Я уже пробовал меряться с мим силами…


— Это череп профессора Левмана, — с торжеством доложил Трофимов Горину, войдя в кабинет на следующее утро. Обычно сухое и суровое лицо следователя помолодело, выглядело против обыкновения приветливым.

Горин, внимательно приглядывавшийся к своему новому подчиненному, уже знал: так бывает, если старший следователь нащупывает нужный след.

— Ваши доказательства?

— В одной из зуболечебниц Сибирска удалось получить сведения: год назад, незадолго до убытия в, экспедицию, профессор лечил кариозный верхний зуб. Описание проведенного лечения и поставленной пломбы полностью сходны с характером кариоза и пломбы на соответствующем зубе черепа. Вот заключение экспертизы и документы зуболечебницы. Второе: у профессора был золотой протез, мост, вместо резцов верхней челюсти. На черепе соответствующие зубы отсутствуют без следов повреждения челюсти. И, наконец, вот. — Трофимов протянул полковнику пачку снимков. — Это совмещенные репродукции с фотографий профессора и снимков черепа в разных масштабах и при одинаковых положениях относительно объектива фотоаппарата. Молодежь очень интересовалась ими, — улыбнулся он.

На снимках сквозь очертания лица Левмана просвечивал череп, принесенный Сергунько. Глазницы, покатость лба и форма черепа, носа, линия подбородка точно совпадали с соответствующими частями лица портрета. Это был, действительно, профессор Левман — узкоплечий, лысый, горбоносый, с серьезными, умными, глубоко сидящими глазами и странно маленьким детским ртом.

— Хорошо выполнено, ничего не скажешь. У меня сомнений нет. Теперь подумаем: как он убит, кто убийца и где его искать? Надеюсь, теперь вы берете назад все свои заявления относительно Сергунько? — дружески протянул полковник руку майору. — Значит…

— Значит, мы должны центр работы перенести на океанское побережье. Там должны быть следы, — перебил старший следователь Горина.

19. ЗАДАНИЕ КОМАНДУЮЩЕГО

Командир сторожевого корабля «Шквал» капитан 3 ранга Прокопенко поздно вечером получил приказ прибыть в штаб соединения.

Командующий — худощавый, седой и очень подвижный контр-адмирал — был в кабинете не один. С ним находились член Военного Совета и незнакомый капитану 3 ранга, невысокий флотский полковник с залысым лбом и колючими внимательными глазами.

Спокойный, подтянутый, в безукоризненно отутюженной форме Прокопенко застыл перед командующим. Внимательно оглядев командира, адмирал, видимо, остался доволен.

— Филипп Григорьевич, — начал он. Командующий знал по имени и отчеству всех командиров кораблей, и такое обращение, в сочетании с обычной строгостью и экономией в словах, означало у него полное удовлетворение службой на корабле. — Есть срочное и важное дело. На посту Скалистого мыса отравлен радист, старший матрос Перевозчиков. Возможность пищевого отравления уже исключена. Из донесения начальника поста видно: незадолго до смерти Перевозчиков, прослушивая эфир, обнаружил работу неизвестного передатчика. Наблюдением этих сигналов пока не раскрыта система и корреспонденты связи. Эти два обстоятельства позволяют предположить о подрывной работе на посту или в его окрестностях. Трудность вот в чем: гарнизон мыса Скалистый мал. Появление любого нового человека неизбежно спугнет врага, если он среди лиц гарнизона или поблизости. Поэтому мы по совету товарища Горина решили туда следователя не посылать. Вы примете следователя на борт своего корабля. Он будет оказывать необходимую помощь и по радио давать консультации начальнику поста. Главстаршине Штанько даны подробные указания. Наиболее вероятно, что сигналы из района Скалистого мыса предназначены для чужого корабля.

Адмирал заходил по кабинету и затем, остановившись против капитана 3 ранга, продолжал:

— Ваша задача: держась вне пределов видимости Скалистого мыса, находиться в дозоре, вести тщательное наблюдение за морем, воздухом и эфиром. При обнаружении сигналов немедленно пеленговать. Передачи неизвестного радиста очень коротки. Многое будет зависеть от быстроты пеленгования. Тренировкам в этом посвятите побольше времени. В случае нарушения границы действуйте в соответствии с честью и достоинством советского военного моряка. Связью с постом не злоупотребляйте. Наверняка за вами тоже следят. Что поделаешь — граница. Подходить близко к берегу — только в крайнем случае. Подробные инструкции и таблицы сигналов получите у начальника связи. Он у себя. Вопросы?

Получив отрицательный ответ Прокопенко, адмирал подошел к нему:

— Филипп Григорьевич, для сведения, строго секретно: на нашем побережье недавно было происшествие — исчез ученый-геолог. Перед вашим приходом я высказал такое предположение товарищу Горину: а нет ли связи между исчезновением геолога, неизвестным радистом и гибелью старшего матроса Перевозчикова? Оказывается, у полковника такая же точка зрения. Доказательств этому пока нет никаких, но все это, вместе взятое, очень подозрительно. Если будет выяснено, что чужой передатчик работает именно в этом районе, над установлением связи этих трех явлений придется основательно поработать. Случайное ли это совпадение? Есть ли между ними причинная связь?..

20. НЕЛЬЗЯ ПРОХОДИТЬ МИМО

— Как я выгляжу? — стоя перед зеркалом, спросил Федор Иванкевич матроса Айвазяна.

— Отлично. Считай, что все девчата Северогорска сегодня наши, — ответил товарищ.

Получив увольнительные, друзья вышли в город. План был разработан строгий. Вчера зашел разговор о прошлом Северного района края и его богатствах. Из слов азартно перебивавших друг друга матросов Федор твердо уяснил одно: он ничего толком, кроме отрывочных сведений, о городе и крае не знает. Признаваться в этом после того, как они уже второй год находились в этой базе, означало подвергаться справедливым насмешкам. Федор решил поговорить с Айвазяном. После знаменательного спора в Молодежном, о чем читатель, должно быть, еще не забыл, дружба между молодыми матросами не прекращалась, а когда Рубена перевели на «Шквал», друзья стали неразлучными. Рассказав в чем дело, Федор начал уговаривать Рубена сходить в увольнение, в музей. Тот вначале уныло покачал головой, заявив, что занят.

Часом позже, узнав от товарищей, что Рубену досталось от старшины за непорядок на боевом посту, Федор неожиданно для всех рассмеялся.

— Вот Рубен! До того подействовала критика, что даже товарищу не сказал, почему не хочет идти в увольнение!


Все-таки Иванкевичу удалось сагитировать товарища отправиться в этот, как он выразился, культпоход.

У тележки с газированной водой на Айвазяна призывно стрельнула серыми глазами стройная рослая девчонка, от которой знакомо пахло морем и свежей рыбой. Черноглазый, с тонкой ниточкой усов под крупным носом красавец Айвазян сделал попытку оторваться от приятеля, но ничего не вышло. Пришлось вдвоем, по плану, идти в парикмахерскую. Искусный и болтливый парикмахер быстро справился с короткой прической Федора. Пока труженик ножниц и машинки усердствовал над пышной «кавказской» шевелюрой Айвазяна, Федор рассеянно смотрел в окно. Отсюда был виден уже опустевший рынок, беспорядочная толчея палаток и закусочных около Раздельного озера. Недалеко от окна парикмахерской прохаживался на старческих неверных ногах худой человек в старомодной кепке с большим козырьком. К нему подошел мужчина в сером ватнике, коротко поздоровался и передал небольшой сверток в газетной бумаге. Лицо этого человека показалось Федору знакомым.

«Где я его видел? — напряг память матрос. — Вспомнил! В закусочной, когда лейтенант Тобоев покупал папиросы». Старик со свертком медленно поднимался в гору по дорожке и вошел в маленький домик, окруженный забором.

Спустя некоторое время за ним проследовал в этот же домик пьяница в сером ватнике. О чем-то ожесточенно спорили мальчишки под окном. Неторопливый шофер набирал у колонки воду в заклеенный с одной стороны кусок камеры. Оживленно разговаривая, прошли мимо окна две женщины. Город жил своей обыденной жизнью.

— Ну, скоро кончите? — нетерпеливо осведомился Федор.

Парикмахер беспомощно развел руками.

— Сами видите, какое богатство у товарища на голове, — посетовал он.

Наконец друзья вышли, благоухая всеми райскими ароматами этого почтенного заведения бытового обслуживания. Побродив часа два по прохладным темноватым залам краеведческого музея, молодые матросы вышли.

Вечерело. От парка культуры и отдыха неслась веселая музыка. Глядя на тоскливое лицо товарища, Федор утешил его:

— Знаю, знаю чего тебе хочется. Идем.

Проводив Айвазяна на танцевальную площадку, Иванкевич уселся на скамью, рассеянно поглядывая на гуляющих.

Неподалеку сидели матросы. По знакомым голосам Федор узнал сослуживцев из одного с ним дивизиона. Ребята болтали о разных пустяках, казавшихся и нам когда-то, в молодости, значительными. Перешептывались и отпускали остроты по адресу друг друга, иногда бросали реплики проходящим парочками и стайками девчатам. Реплики, в которых было больше желания познакомиться, чем умения сделать это. Федор сидел, завистливо прислушиваясь. Нет, не мог он так познакомиться. Другое дело черноглазая Нина. К той подойти и заговорить было просто. Она ведь своя, родная…

Вот к матросам подошел, слегка пошатываясь, подвыпивший гражданин в синей рубахе и матросских брюках. Усевшись рядом, он сильно закашлялся и грубо выругался.

— Проклятый грипп. Все никак не отстанет. Хлопцы, из вас, часом, никто не знает Рубена Айвазяна со «Шквала».

Федор заинтересовался. По-видимому, пьяный знал Айвазяна.

— А в чем дело, папаша? — осведомился у гражданина матрос, в котором Федор узнал машиниста с «Бури».

— Да вот я получил письмо от отца Айвазяна. Мы с ним вместе, почитай, всю жизнь рыбачили на Азовском. Он и сейчас там.

Это было правдой. Федор знал, что Айвазян действительно из рыбацкой семьи с Азовского моря.

…— Робку Айвазяна я с мальцов знаю, — продолжал пьяный, — на коленях качал. Отец просил повидать его, разузнать, как он служит. Да мне и самому нужно. Хотел просить передать посылочку на Скалистый… Не слышали разом, когда «Шквал» пойдет к Скалистому?

Федор про себя чертыхнулся. Неужели уже какой-нибудь идиот проболтался о предстоящем походе? Но ведь и он не знал, куда будем идти. Только по знакомым каждому матросу не новичку признакам догадывался, что корабль готовят к походу.

Матросы переглянулись. Машинист с «Бури» ответил:

— Вы, папаша, обратитесь вон к тому старшему матросу, — указал он на Федора. — Это друг Айвазяна. А мы спешим. И не в курсе… Пошли, хлопцы. — Все трое поднялись и молча направились на выход из парка, но остановились у ворот, на ярко освещенном месте, и Федору показалось, что машинист с «Бури» моргнул ему.

Пьяный гражданин не спешил воспользоваться советом машиниста. Он посидел немного, поглядел вслед удалявшимся, а затем не спеша пошел в глубь парка. Странно…

Когда незнакомец отошел, Федор вскочил, бросился на танцевальную площадку, с силой оторвал Айвазяна от его партнерши, еле успев заметить, что это — та самая рыбачка, которую они видели у киоска с газированной водой, и потащил к выходу, шепнув:

— Скорее. Потом объясню. — Он бросился вслед за гражданином. Тот не успел уйти далеко, остановился у фонаря и бросил папиросу.

— Ты знаешь его? — шепнул Федор недоумевающему товарищу.

— Первый раз вижу, — пожал плечами Айвазян.

— Дай-ка мне папиросу.

— Так ты же не куришь?..

— Не твое дело. Молчи.

Догнав неизвестного, Иванкевич подошел к нему.

— Товарищ, нет ли спички? Видел, как вы шли и курили, а у меня спички вышли.

Неизвестный полез в карман, достал коробку и, сильно ударив от себя спичкой поперек терки, поднес ее Федору. У матроса не осталось сомнений. В мозгу пронеслось:

…«Я сам пятнадцать лет на маяках… Мы с отцом Айвазяна сызмальства рыбаки на Азовском»… — Потом слова лектора во время недавней лекции на корабле: «У них все средства хороши… Даже случайно подслушанные имя и фамилия могут быть пущены в ход». Какой-то сверток передал старику. Подозрительно очень.

— Ваши документы?

Незнакомец засмеялся.

— Документы? А ты кто — милиционер? Я вроде не хулиганил да и не пьян. Здорово! Вот не знал, что матросы тоже служат в милиции, — язвительно поддел он Федора. Это было ошибкой Пряхина. Если вначале матрос усомнился в правильности своего требования, то последние слова Пряхина опять заставили его насторожиться.

— Над чем вы смеетесь? Ладно. Если не будете показывать документов, то пройдемте к выходу. Там есть милицейский пост.

Перспектива попасть в милицию и давать там объяснения не улыбалась Пряхину. А вдруг там вздумают проверять его документы серьезно: ведь прописка в паспорте фиктивная. Шпион рассмеялся.

— Чудной ты парень, матрос. Ну скажи на милость — какой честный человек, выходя из дома погулять и выпить с получки, будет брать с собой документы? Вроде у нас сейчас и не принято стеснять свободу граждан.

Иванкевич про себя отметил справедливость этого замечания. И все-таки было в задержанном им человеке что-то скользкое, фальшивое. Главное, зачем он выпытывал время выхода корабля?

Иванкевич решил не отпускать неизвестного: «Лучше я выясню все же, кто он, — подумал Федор оглядываясь. — Сдам я его нашему флотскому патрулю».

Заметив, что матрос оглядывается, Пряхин решился.

— Знаешь, что, парень, — грубо заявил он. — Если тебе так нужны, мои документы, то пройдем этой аллеей. Я здесь недалеко за парком квартирую. Пошли.

— Нет, постойте здесь… — удерживая Пряхина за рукав, потребовал Федор и неожиданно получил страшный удар снизу в челюсть. Ноги матроса отделились от земли, он свалился на спину. «Классный апперкот», — только и сообразил матрос.

Айвазян бросился к товарищу.

— Догоняй «земляка». Я сейчас. — Превозмогая звон и головокружение, Федор выплюнул кровавую слюну и бросился вперед. К сожалению, Айвазян оказался куда более умелым танцором, чем бегуном. Неизвестный далеко опередил его. Федор побежал наперерез, прыгая через оградительные надписи «по газонам не ходить», через клумбы и кусты. Преследуемый оглянулся. Айвазян и еще несколько матросов, бросивших своих удивленных подруг, бежали за ним. Неизвестный метнулся в сторону, на бегу швырнув что-то тяжелое в кусты…

Теперь Федор Иванкевич взял реванш. Он оказался на одной линии с убегавшим. Несколькими прыжками Иванкевич обогнал его, повернулся, и неизвестный напоролся прямо на железный удар матросского кулака. Запрокинув руки, незнакомец грохнулся затылком об землю.

— Пистолет выбросил, — задыхаясь, сообщил подбежавший Айвазян, посмотрел на поверженного врага и с нескрываемым уважением — на все еще сжатые крупные кулаки товарища.

21. КОРОБКА СПИЧЕК

Старые следственные работники вспоминали о Горине, как об отличном когда-то, в довоенные годы, следователе. И хотя полковник давно уже был руководителем учреждения, осталась у него неистребимая страсть: он любил следствие и сам частенько, несмотря на перегрузку другими делами, участвовал в допросах или вел их сам.

…Обождав, когда Иванкевич кончил читать протокол допроса, Горин встал с кресла в углу и подошел к матросу.

— Большое вы сделали дело, товарищ Иванкевич. А я слушал ваши показания и не совсем хорошо понял: что именно убедило вас в том, что во всех трех случаях перед вами было одно лицо. Этот, назвавшийся Пряхиным?

— Я сам еще не разобрался, товарищ полковник, — подтянулся матрос. — Вначале были только подозрения. Что-то мне Айвазян не говорил о знакомых в Северогорске. Я спросил Айвазяна об этом человеке, вспомнил слова лектора… А главное… — оживился матрос, — это коробка.

— Какая коробка?

— Коробка спичек, товарищ полковник. Когда он прикуривал в закусочной, я заметил: не так, как другие, а поперек терки. В саду он зажигал спичку так же. Я и рассмотрел его хорошо. То одно говорит, то другое.

— Да… Коробка спичек… — задумчиво сказал полковник. — Так, так… Ну, хорошо, вы свободны. Разумеется, по закону, вы обязаны обо всем молчать.

Когда молодой матрос вышел, Горин обратился к Трофимову:

— А знаете, эта коробка… Какая у нас хорошая молодежь, майор. Вот из таких, живущих с открытыми на все глазами парней вырабатываются отличные разведчики и следователи — люди родственных по сложности профессий. Его наблюдательность привела нас к Лисовскому. Дайте мне протокол осмотра квартиры Лисовского. Так… На окне начатая коробка спичек, на столе коробка с горелыми спичками… Коробка спичек на печной заслонке… Где протокол обыска? — Пробежав документ глазами, Горин положил его на стол. — Значит, коробок не изымали? Прошу вас сейчас же направиться в дом Лисовского, вскрыть печати с понятым и доставить сюда эти коробки. Подумаем, чем они еще могут послужить следствию… Ну, что ж, давайте поговорим с Пряхиным.

* * *
— Приступим. Вас зовут?

— Николай Петрович Пряхин.

— Неглупо. Ничто, даже имя и фамилия не должны бросаться в глаза.

Пряхин вздрогнул. В его глазах мелькнул откровенный испуг. Еще бы — следователь почти дословно повторил слова Лисовского.

«Неужели он знает?» — пронеслось у него в голове. От этой мысли сразу стало жарко.

От следователя не укрылось это состояние допрашиваемого.

— Откуда у вас пистолет?

— Трофей с войны.

— А вам известно, что незаконное, без разрешения, хранение оружия наказывается по закону?

— Виноват, конечно. Да как расставаться с такой вещью? За это ведь кровью оплачено в войну, товарищ майор.

— Трофей, говорите? Как будто бы у немцев не было на вооружении такого оружия.

— Подарок брата по оружию, — весело пояснил Пряхин. «Пока идет благополучно», — поздравил он себя.

— А причем здесь плата кровью?

— Так за победную встречу с братьями по оружию мы ведь кровью платили… «Э, да ты не очень умелый, майор», — мысленно добавил он. — Конечно, раз попался с оружием, придется отвечать.

Трофимов промолчал. По многолетнему своему опыту он знал: Пряхин допустил ошибку, поспешив с таким признанием. И не потому он допустил ошибку, что признался в незаконном хранении оружия и теперь будет нести за это ответственность, а потому, что, признавшись в этом, он сразу же дал понять: у него есть еще нечто, спрятать которое он согласен даже ценой осуждения за другое преступление. А это означало, что Трофимов на верном следу. Следователь жалел сейчас только об одном: Кузьма Кондаков еще в больнице и на очной ставке быть не может. Острые глаза молодого котельщика точно схватили броские приметы человека в ватнике. Трофимов не сомневался: человек в ватнике — это Пряхин.

«Посмотрим сейчас, как он будет обходить острые углы», — решил Трофимов и задал очередной вопрос:

— Почему вы говорили при матросе Иванкевиче, что вы с Азовского моря, тогда как по вашим документам вы уроженец и житель Сибирска?

Пряхин пожал плечами.

— Черт дернул напиться. А по пьянке чего не наболтаешь.

— Откуда вы знаете матроса Айвазяна?

— Я такого не знаю.

— Но вы о нем говорили при этом же Иванкевиче и других матросах.

— Что-то я этого не припоминаю.

— Очную ставку?

— Нет, зачем же. Я же не отказываюсь. Кажется, было так: около кинотеатра два матроса разговаривали. Я стоял рядом, хотел с рук билет достать. Поневоле слушал их разговор. Вот они об этом Айвазяне толковали. Иногда, — он улыбнулся распухшей после знакомства с кулаком Иванкевича физиономией, — какая-нибудь чепуха застрянет в голове, хоть она тебе и не нужна. Знаете, товарищ майор, я смолоду, как и многие другие мальчишки, мечтал быть моряком. Вот, наверное, по пьянке и начал болтать, что только взбрело на ум. Чтобы показать: я, мол, тоже такой. Я понимаю сейчас — это глупо. Но стоит ли придавать значение пьяной болтовне.

— Да, конечно, не стоит, — успокоил его Трофимов. — Где же вы здесь остановились в Северогорске?

— Еще нигде. Я ведь только вчера прибыл теплоходом и ночевал в парке.

— Знакомых у вас нет, как вы говорите. Так при вас ведь денег обнаружили около десяти тысяч. Сумма больше, чем достаточная, чтобы поместиться в гостинице. Кстати, откуда у вас такие деньги?

— Вот потому, что со мной были такие деньги, я и не рискнул идти в гостиницу. А положить на сберкнижку не догадался, — отвел он возможный вопрос следователя. — Ну, а такие деньги у меня оказались после ликвидации моего холостяцкого хозяйства. Конечно, когда распродавался на рынке, мне всучивали разные бумажки. А я их менял в магазинах на сторублевые, — словоохотливо повествовал Пряхин, мысленно благодаря тех, кто вручал ему деньги разных серий и номеров.

— Допустим. А как же так: ведь вы заходили в дом № 63 по Озерной улице. Вас видел все тот же Иванкевич. Ставку?

— Да, я забыл сказать об этом. Я хотел устроиться на ночлег у одного старика. Мне указали на него на рынке, как на одинокого инвалида. Отказал старик.

«Ты не так прост. Дрессировали тебя, как видно, немало, — подумал Трофимов. — И все-таки ты боишься. Значит, где-то есть трещина», — а вслух закончил:

— Вот что, Пряхин, буду называть вас так. На следующем допросе я задам вам первый вопрос такой: когда и при каких обстоятельствах вы были в Промышленном поселке? Кроме того, вам придется поделиться со мной некоторыми деталями своей жизни, в частности, в Сибирске, — откровенно улыбнулся Трофимов, видя, как порозовели кончики ушей Пряхина.

— Подумайте над этим на досуге. — Трофимов позвонил. — Уведите его.

Работа советского следователя — это война, точнее поединок с врагом. Поединок, в котором противники неравно вооружены. Вначале следователь вооружен слабее: ведь он не может знать о преступлении больше, чем тот, кто совершает это преступление. Но чем дальше идет этот поединок, тем точнее благодаря помощи советских людей и профессиональным навыкам становятся знания следователя, и тогда преступник начинает сдавать позиции. Силы неравны. За следователем стоит народ и вся мощь нашего великого государства. У следователя — правда и долг. Преступник — одинок, он изолирован в нашей среде. И сознание этой изоляции, его положение вне общества, как бы ни был опытен и бесстрашен преступник, заставляет его нервничать, колебаться. Его бесстрашие — это бесстрашие отчаяния. И тогда он становится подобен волку во время облавы: кольцо доказательств сжимается, он мечется в этом кольце, ища выход и все более теряя самообладание. Версии, выдвигаемые им, разваливаются, и тогда умный преступник устремляется в оставленное ему отверстие. К правде, к признанию. Он понимает, что его признание рассматривается как самооценка своих действий, первый шаг раскаяния.

Отпуская Пряхина, Трофимов знал, что все это время его противник будет мучиться, стараясь угадать: что же известно следователю? Пусть думает…


— Итак, продолжим нашу не совсем удачную позавчерашнюю беседу. Я повторяю вопрос: когда и при каких обстоятельствах вы были в Промышленном поселке?

— Я твердо заявляю вам, что там никогда не был.

— Понятно… — Трофимов позвонил. — Пригласите, пожалуйста, сюда этих граждан, которых я попросил присутствовать. Да, всех четырех.

Пряхин беспокойно поглядывал на вошедших. «Нет, никого из них я никогда не видел. Следователь просчитался. Почему двое из них одеты почти так, как я? Наверное, случайность», — успокоил он себя.

— Попросите Кондакова.

В комнату вошел невысокий широкоплечий юноша с забинтованной головой.

«Да, это конец. Как же я сплоховал? Ведь на тренировках ударом кастета убивал быка… Спокойно, спокойно. Он один. Этого мало. Каждое сомнение, по советским законам, толкуется в пользу обвиняемого»… «Советская молодежь совсем не похожа на известную вам молодежь Соединенных территорий. Будьте осторожны…», — вспомнил Пряхин слова Лисовского.

Жаль, что Трофимов не увидел лица Пряхина в этот момент. Старший следователь обратился к юноше:

— Вы вызваны для опознания личности. Я предупреждаю вас, свидетель Кондаков, что вы обязаны давать правдивые показания. Вы будете нести уголовную ответственность за дачу заведомо ложного показания. Понятно это?

Юноша серьезно кивнул головой.

— А теперь посмотрите на этих трех людей в одинаковой одежде.

Кондаков шагнул вперед. Мельком оглядев двоих, стоявших рядом с Пряхиным, юноша посмотрел прямо в лицо Пряхина. Тот видел, как сначала расширились, затем сузились черные угольки в глазах юноши. От этого взгляда стало не по себе.

Юношески круглое лицо Кондакова будто приобрело какие-то твердые, безвозрастные черты. На челюсти заиграл желвак. Юноша придвинулся к Пряхину. Тот инстинктивно отбросил голову назад.

«Нет, от этого не жди ошибки и пощады», — мелькнуло в голове Причина.

— Он, — отрывисто бросил, словно плюнул в лицо Пряхина, Кондаков.

— Вы не ошибаетесь?

— Нет. Я узнаю его по форме носа, усам, цвету глаз и бровей, по росту. Только одет он был тогда по-другому…

Когда понятые, участвовавшие в опознании, подписали протокол и вышли, Трофимов подошел к Пряхину.

— Не хватит ли запираться. Вы опознаны.

— Этот мальчишка лжет. Мало ли что ему взбредет в голову.

— Как был одет этот человек?

— В шапку-ушанку, ватник и резиновые сапоги.

— Фантазия.

— Эти? — Трофимов достал из ящика сапоги.

— Да, такие. На них еще были налипшие травинки.

— Фантазия!

— Нет, ошибаетесь, Пряхин. Это правда. Эти сапоги изъяты при обыске у Лисовского. Это — ваши сапоги.

— Почему мои? Изымали где-то, а теперь приписываете мне.

— Потому, Пряхин, это ваши сапоги, что Кондаков видел вас в них, потому, что эти сапоги вашего размера, а Лисовскому они не полезут, на два номера меньше. Потому, что вас видел матрос Иванкевич входящим в дом Лисовского. Потому, что в доме Лисовского найдено несколько коробок спичек, которые имели следы на терке точь-в-точь такие, какие получаются у вас… Да вы не волнуйтесь. Это еще не все. Потому, что половина денег тех серий и номеров, которые изъяты у вас, преблагополучно лежат еще в сейфах Госбанка, ни разу не находившись в обороте. Вот справка об этом. Ознакомьтесь.

— И, наконец, потому, что следы этой обуви найдены в расселине, по которой вы поднимались с берега моря к поселку в трех километрах севернее рыбной базы. А вот мешок с вашими вещами, найденный под камнями. Интересуетесь?

Пряхин сделал протестующий жест. Он лихорадочно искал выхода. Каждое из доказательств, приведенных Трофимовым, он мог бы разбить в отдельности, но все вместе…

— Что же вы молчите? Вы так живо рисовали мне картины вашей жизни в Сибирске, что я с нетерпением жду оттуда подтверждения. Боюсь только, что многое не совпадет, — нанес Трофимов последний удар.

Пряхин поднял голову и посмотрел в глаза следователю.

— Что меня ожидает?

— Прежде всего разочарую вас. Я советский следователь и авансов преступнику не выдаю. Вас ожидает точное соблюдение законности. Ведь вы не можете ничего сказать по поводу моего отношения к вам? Второе: вас ожидает обвинительное заключение и справедливый, я повторяю, справедливый суд. Многое зависит от вас…

— Хорошо. Я буду говорить.


Итак, Пряхин начал давать показания. Рассказал и о Лисовском. Значительно хуже обстояло с Лисовским. Кроме показаний сообщника, изъятых сапог да малозначительных для его обвинения показаний Иванкевича, против старика-инвалида не было улик. Понимая это, Лисовский упорно отрицал все, в том числе факт знакомства с Пряхиным. А это было решающим моментом для разоблачения преступника.

Когда Лисовского ввели в кабинет Трофимова, Пряхин уже сидел там, съежившись у подоконника, и не глядел на вошедшего. На лице старика не дрогнул ни один мускул. Он спокойно и тяжело опустился на стул.

— Когда вы это кончите? Мне сегодня надо идти получать пенсию, — прохрипел он, безразлично оглядев комнату и задержавшись взглядом на календаре.

— Кончим скоро. Вот еще несколько вопросов. Так вы говорите, что ваш дом не посещал никто?

— Я этого не говорил. Я показывал: кроме соседки, которая по субботам мыла у меня полы, ко мне в дом не приходил никто, — слово в слово повторил Лисовский свои прошлые показания.

— А печь кто топил?

— Только я сам. И печь и керосинку. Лампы тоже зажигал я сам. Я один живу. Пенсия не позволяет держать прислугу, — усмехнулся он.

— А, черт! — выругался Трофимов, неосторожно вымазав пальцы чернилами. — Читайте и подписывайте, гражданин Лисовский. — Следователь прошел в угол кабинета за ширму, к умывальнику. Вскоре вышел, держа мокрые ладони с растопыренными пальцами перед собой. Почмокал потухшую папиросу. — Жди теперь, пока руки высохнут. Полотенце убрали. Попрошу вас, гражданин Лисовский, дайте мне прикурить. Спички вон на столе.

— Извольте, — Лисовский чиркнул спичку. — Отсырели. — Он чиркнул еще несколько раз и, наконец, поднес следователю зажженную спичку.

— Благодарю! — Трофимов сел и начал рассматривать спичечную коробку.

— Вы всегда зажигаете так спички?

— Странный вопрос. Видимо, у вас уже не о чем спрашивать? Насколько помню себя, всегда зажигал так. Привычка, знаете. А годы уж не те, чтобы отказываться от невинных привычек, — насмешливо закончил он.

— Справедливые слова. Вот их мы так и запишем… Подпишите. Значит, вы никогда не видели вон того человека, что сидит у окна, и он у вас никогда не бывал? — кивнул следователь на Пряхина. Лисовский равнодушно покачал головой.

— Что же это я? — спохватился Трофимов. — Сам курю… Закуривайте, гражданин Пряхин. Знаю, курите много.

Жалко улыбнувшись распухшей физиономией, Пряхин взял папиросу.

— Да, спички сырые. — После долгих попыток прикурить Пряхину это, наконец, удалось.

Молчавший до сих пор Горин встал с кресла и внимательно осмотрел коробку, о которую зажигал спички Пряхин. Затем в упор глянул на старика. Голос полковника звучал строго и отчужденно.

— Думаю, довольно запирательств, гражданин Лисовский.

— Я вас не понимаю, — растерялся тот.

— Вот коробка, которой только что пользовались вы, причем, по вашему утверждению, вы всегда именно так зажигаете спички. А вот коробка, которая была изъята при личном обыске у Пряхина, и вторая, которой он пользовался сейчас. — Горин положил их рядом перед Лисовским. — А вот две коробки, изъятые у вас на квартире, одна на столе, другая на окне спальни, за цветочным горшком. — Горин положил эти две коробки рядом с Пряхинскими. — Сравните…

Все четыре коробки имели одинаковые следы зажигания спичек поперек терки, с нажимом к краю. Заросшие седым мохом уши Лисовского начали краснеть. Он долго и внимательно рассматривал спичечные коробки, потом бросил колючий взгляд на Пряхина.

— Раб привычки… Уберите этого человека. Я буду говорить. Учтите. Именно этот человек прибыл дать мне задание, но не успел. Я, признаюсь, считал, что все мои связи оборваны. Этому надо верить. Так что ничего я не сделал. То, что я знаю, в сущности уже история, вряд ли интересная для вас.Я случайный агент, и вы случайно узнали об этом.

Горин отрицательно качнул головой.

— Ошибаетесь. Конечно, часто человек — раб своих привычек. И вы в том числе. Помните свои слова: «Всегда зажигал так. Привычка». Но то, что Пряхина поймал на этом молодой матрос, в недавнем прошлом простой колхозник, — это не случайность. Дзержинский…

— Ладно, ладно. Не надо агиток. Это здесь известно каждому пионеру. Пишите. Я родился в 1895 году в семье первой гильдии купца и дальневосточного рыбопромышленника Лямина Исидора Панкратьевича. Меня зовут Лямин Вячеслав Исидорович. Будучи эмигрантом, в Германии, в Кельне в 1934 году я познакомился с фон Коломбергом. Он служил у адмирала Канариса, начальника разведывательного управления Третьей империи… В 1944 году я был направлен в Северогорск, а в ночь на 1 января 1946 года ко мне пришел от фон Коломберга ранее неизвестный мне человек и сообщил: вся резидентура третьего райха на Востоке переходит в руки мистера… С тех пор я ничего не делал. Учтите это.

— Пес сменил хозяина? — бросил Горин.

— Пусть так… Я слишком устал беспрерывно дрожать в этой чужой для меня стране. Я отвык от нее, хотя, верьте мне, я русский человек.

— Лжете. Я запрещаю вам клеветать на русский народ. Вы давно нерусский. Пряхин восхищался вашей начитанностью. Припомните Маяковского. Он писал о подобных вам, удиравших из Крыма врангелевцах:

…Плыли завтрашние галлиполийцы,
плыли вчерашние русские…

22. ГРИГОРЬЕВ ЗАНИМАЕТСЯ АРИФМЕТИКОЙ

— В такую погоду вахту стоять — одно удовольствие. Не служба, а малина…

Сигнальщик Григорьев осматривает горизонт. Море пустынно. Как назло — ни одного парохода. А то определишь курс и скорость и можно втихомолку понаблюдать пассажиров на палубе: некоторые старые капитаны прижимаются здесь к берегу. Знают, что мористее — сильное и непостоянное течение.

«Вон внизу на маячной площадке, за домом, Зоя Александровна опять развешивает свои тряпки. Чистеха. Бесконечные стирки. Хорошо она смотрит за своим Федосовым. Механик теперь ходит чистенький, выбритый, всегда трезвый. Даже потолстел. Жаль ее, конечно. Да кто их поймет, этих женщин, — раздумывает матрос. — Похоже, что она была неравнодушна к покойному другу — Алеше… По-глупому пропал парень. А как она испугалась! Он сам видел ее побледневшую, полумертвую. Потом не могла унять безудержных слез. Все плакала: «Я ему говорила, не послушал… Я виновата»… Нет, пожалуй, она не виновата. Просто Лешка хотел свое геройство перед ней показать… Ведь кричали ему, чтобы не лез на край обрыва».

«А вон в стороне Штанько, Черных и Насибулин чинят сеть. Выдержка у старшины: все ему нипочем. Отправил тело друга хоронить в Северогорск, а сам и не вспоминает… По-прежнему занялся рыбной ловлей. Лешка и в последнюю минуту подвел его. Ведь не было этой банки там, где Перевозчиков указал, хоть искали ее долго. Сам целый день лазал по кустам без толку. Видно, ошибся парень. И все это у него в голове перевернулось из-за этой Зои. Красивая все-таки она здорово…»

От камбуза ветерок потягивает запахом борща. «Скорей бы время шло, что ли. А то есть захотелось…» Матрос еще раз оглядел горизонт. Пустынно. Незаметно перевел наблюдение на горы. Придвинулись кустарники, стали видны даже крупные цветы по ту сторону широкой лощины, отделяющей Скалистый мыс от склонов хребта. Оттуда ползет туман: быть дождю.

«А это что такое?» — Сигнальщик совершенно отчетливо увидел черный силуэт человека. Человек стоял, прислонившись к стволу высокой, искореженной ветрами каменной березы. Громадный нижний сук дерева, как сухая рука, указывал на север. Но самое странное было в другом: человек этот был одет в матросскую форму! Наведя на резкость, Григорьев силился угадать: кто же это там? Лица не узнаешь, далеко очень, но сигнальщик готов был поклясться, что на плечах у этого матроса золотые нашивки!

Григорьев начал подсчитывать:

«Трое возятся с сетями, я на вахте — всего четыре. Один дневальный, еще двое на вахте. Итого семь. Трое в кубрике, трое спят, итого тринадцать. Алексей Перевозчиков был четырнадцатым… Еще один — в командировке… Тогда какой же этот, у березы? Кто он?»

Григорьев ничего не мог делать без шума. И, ругали уже его не раз за это, и смеялись над ним, а пока не исправился. Так получилось и сейчас.

— Товарищ главстаршина, — по-своему вполголоса позвал он Штанько. А обернулись на этот «шепот» не только все трое матросов, но и развешивавшая белье Зоя Александровна. Сигнальщик изобразил таинственную мину на круглой своей физиономии и начал махать рукой, подзывая главстаршину. Раздосадованный Штанько нехотя оторвался от работы и поднялся на пост. По лицу командира Григорьев понял, что ему сейчас нагорит за неуставное обращение, и предупредил Штанько вопросом:

— Товарищ главстаршина, разрешите обратиться? Вы отпускали кого-нибудь с поста?

— Нет, все на месте. А что такое?

— Разрешите доложить: вон там, — Григорьев неприметно кивнул в сторону березы, — я сейчас видел матроса. Если все наши на месте, то кто же там?

Штанько начал поворачивать стереотрубу, затем оторвался и подозрительно посмотрел на Григорьева.

— А вы точно видели, товарищ матрос?

— Так точно. Вы же знаете мое зрение…

— Я знаю также и вашу внимательность. Вести наблюдение в указанном секторе и не отвлекаться, — приказал Штанько, возвращаясь к сетям.

Озадаченный матрос приник к окуляру. В перекрестии нити стояла та же береза. Около нее никого не было. «Что за чертовщина. Не могло же мне померещиться! Опять со старшиной получилось нескладно». Григорьев огорченно вздохнул.

Штанько по-прежнему возился с матросами у сетей, вполголоса что-то объясняя им. Зоя Александровна, стоя около таза с бельем, тщательно складывала и расправляла складки на снятой с веревки простыне.

23. МЕРТВЫЙ ПРОДОЛЖАЕТ СЛУЖИТЬ

Григорьев сделал, как всегда, поспешный вывод. В действительности, Штанько тяжело переживал смерть своего друга. Долголетняя служба приучила его к сдержанности, особенно при подчиненных. Когда труп Алексея Перевозчикова был отправлен специально прибывшим для этого катером в Северогорск, начальник поста остро почувствовал потерю. Он привык и, если говорить точнее, привязался к молодому радисту. Таково, наверное, чувство старшего брата к младшему…

По-прежнему размеренно текла жизнь на посту. Все так же безуспешно главстаршина и оставшиеся радисты разыскивали в эфире неизвестный радиопередатчик. Только раз за это время он попался им в самом конце своей и без того короткой передачи. Штанько рискнул запросить по радио у командира СКР «Шквал»: не разгадана ли тайна передач этого радиста? Важно было поймать его, записать четкую скоропись знаков. А расшифровка… Штанько был уверен: будет текст, расшифровка последует быстро.

На пост пожаловали неожиданно гости: пять пограничников с собакой. Главстаршина был уже осведомлен о закладке в пятидесяти километрах южнее мыса Скалистого погранзаставы. Придирчиво проверив документы гостей, Штанько заметил:

— Хоть вы и хозяева границы, но для первого знакомства надо посмотреть в документы. Как говорится: покажи мне свой паспорт и я тебе скажу, кто ты…

Из беседы с начальником патруля Штанько понял: пограничники осведомлены о таинственном радисте. Лейтенант-пограничник сообщил, что при патрулировании ими пока не обнаружено никаких следов на побережье. Поразмыслив, Штанько решил умолчать о консервной банке Перевозчикова. Начальник поста стал сильно сомневаться в ее существовании, особенно после того, как он осторожно спросил Зою Александровну — не попадалась ли им, во время совместных прогулок с Алексеем по побережью, приметных вещей? Молодая женщина задумалась и ответила:

— Знаете, Василий Иванович, я много слышала, что море всякие интересные вещи выбрасывает. Конечно, таких интересных документов, какие попадались в романе Гюго «Человек, который смеется» или Жюль-Верновских «Детях капитана Гранта», нам не попадалось. Так, разная чепуха: обломки ящиков, пробковые и стеклянные поплавки, обрывки сетей и другие пустяки. Зато этого добра много было. А в чем дело, если разрешите?

— Пустяки. Просто мне для невода поплавков не хватает, — наскоро сочинил Штанько.

Да, главстаршине не хватало Алексея с его умной выдумкой, неожиданными меткими сравнениями, немного застенчивой улыбкой и таким упорством в любом деле, за которое матрос брался…

Однажды, взяв из баталерки чемодан Перевозчикова, главстаршина поднял крышку и начал бездумно перебирать аккуратно уложенные вещи. Вспомнил о замечании, сделанном ему командованием «за неотправку личных вещей погибшего вместе с трупом».

Вот альбом с фотографиями товарищей, конспекты по радиотехнике, учебники, общая тетрадь, в которой Алексей делал разные заметки… Много их, этих заметок. Попадаются и относящиеся к таинственному радисту. Припомнились слова Алексея: «Знаете, товарищ главстаршина, я заметил, — иногда нужен маленький толчок, догадка, и дело пойдет…»

И как живая картина, пронеслось перед Штанько недавнее: стол, покрытый красной скатертью, а на столе — мертвый друг. Лицо радиста чисто обмыто заботливыми руками товарищей, на нем аккуратно отглаженная форма, будто собирался он идти гулять. На лице застыло выражение мучительного напряжения ума. Словно и мертвый Алексей силился решить непостижимую для его знаний и опыта задачу… О чем он думал? Не о загадочном ли радисте?

Да, сколько уж они оба всяких предположений проверили. И все напрасно. Все они — вот в этой тетради, записаны торопливым крупным почерком друга.

«С какой стороны я еще не подходил? Что упустил? Давай, Алексей, помогай, — мысленно обратился Штанько к погибшему другу и начал внимательно перечитывать записи Перевозчикова, делая отметки на отдельном листе бумаги. — Это проверено — не вышло… Это — тоже…» — Штанько остановился, вчитываясь в небольшую запись, сделанную Перевозчиковым в тот день, когда радист предположил в минутах последней передачи дату последующей. Сбоку этой записи была пометка:

«М Б дата? Л П Д? Подумать!»

Дальнейшие записи Штанько просмотрел бегло, разыскивая среди них слова, начинающиеся с букв заинтересовавшей его пометки. Все эти слова он выписал столбиком на отдельном листе. В эту ночь начальник поста так и не мог уснуть. Он чувствовал: короткой записью мертвый друг посылал ему еще одну возможность решения задачи… Усталому старшине живо почудилось, будто Перевозчиков стоит вот здесь, рядом с ним, и по-прежнему внимательно правит службу. Не без труда главстаршина восстановил сокращение первой фразы «М Б дата?» Оно выглядело так: «Может быть, дата?» Три последующие буквы не давались, как он ни бился над ними. Слово «дата» стучало в мозгу, требовало ответа. А его не было. Дата, время… Оно уходило час за часом в тиканье ходиков на стене. И не давало ответа…

К утру, перебрав, казалось, все возможные значения этих трех букв, старшина опять вернулся к слову «дата». Где искать о датах? В скудной литературе, имевшейся на посту? Уже все перелистано: с заглавий до оглавлений и обратно.

Как иногда жалко, что мы многого не знаем! Штанько был в отчаянии. Чем меньше было у него уверенности в своих способностях понять секрет записи друга, тем более он уверял себя в том, что именно в этих непонятных знаках кроется разгадка.

Вконец истомившись, главстаршина встал, сильно потянулся и заглянул в окно.

Светало. Из окна открывался вид на лежавший далеко внизу океан, белеющую пеной линию прибоя и серо-зеленые прибрежные скалы. В морщинах скал лежали сумрачные рассветные тени. Почему-то пришло в голову: «Может быть, вот там, в одной из затененных расселин, скрывается неизвестный радист?»

Штанько отвернулся от окна, оглядел знакомую обстановку своей опрятной комнатки, зевнул, потянулся и присел на край койки. Очень хотелось спать. Через тонкую переборку слышался чей-то заливистый аппетитный храп. Штанько улыбнулся. «Спят хлопцы… Почему же это я — один? Правильно ли я делаю? Умней всех, что ли?»

Вахтенный радист не удивился неожиданному появлению главстаршины. Штанько частенько вот так, ночью, проверял несение службы.

— Как я раньше не подумал об этом, — неизвестно для кого пробормотал главстаршина. Матрос искоса следил, как Штанько набрасывал разгонистым выработанным почерком торопливые строки на бланке. Чем дальше он писал, тем светлее становилось скуластое, темное, в редких глубоких оспинах лицо главстаршины.

— Передадите в девять часов на «Шквал» по УКВ, — поднял Штанько на молодого матроса усталые серые глаза и вышел из рубки.

* * *
Капитан 3 ранга Прокопенко вызвал командира штурманской боевой части лейтенанта Тобоева.

— Получено радио от начальника поста «Скалистый». В тетради погибшего радиста, первым обнаружившего неизвестный передатчик, была запись: «М Б дата? Л П Д? Проверить!» Начальник поста предполагает в ней разгадку и расшифровывает первую группу букв так: «Может быть дата?» Считаю это разумным. Одновременно сообщает, что со второй группой у него ничего не получается. Давайте размышлять, штурман.

На стол каюты легла карта. Наступило молчание.

— Дата, время. Астрономическое… Поясное, — вслух бормочет Тобоев, листая справочник. — Григорий Филиппович! — срывается у молодого офицера неуставное обращение.

— В чем дело? — оторвался Прокопенко от карты.

— Знаете что? — в голосе штурмана нескрываемое торжество. — Ведь буквы ЛПД — это линия перемены дат!

Командир внимательно посмотрел на молодого офицера и перевел глаза на карту. «Не всегда нужно, чтобы молодые офицеры легко узнавали, что о них думает командир, — улыбнулся про себя капитан 3 ранга. — А ты умница, лейтенант», — решил он мысленно.

Вот она, эта линия перемены дат. Резкими изломами она идет от Северного полюса к Южному. Прокопенко следит за ней, наметанным глазом определяя приблизительные координаты. Вот она спускается с Северного полюса по меридиану около 169 градусов западной долготы восточнее острова Врангеля до Берингова пролива; здесь около 66 градуса северной широты делает поворот, пересекает нулевой меридиан севернее острова Атту в группе Алеутских островов; около 52 градусов северной широты делает опять поворот на восток и на широте 47 градусов выходит на нулевой меридиан, пересекает экватор и следует до четырех градусов южной широты. Затем восточнее островов Самоа и на 14 градусах южной широты вновь поворачивает, следуя по меридиану около 174 градусов западной долготы, проходит восточнее Новой Зеландии и юго-восточнее островов Чатам; затем, наконец, юго-восточнее островов Антиподов она около 50 градусов южной широты делает еще поворот и выходит на нулевой меридиан, которым следует до Южного полюса, нигде, таким образом, не пересекая суши.

«Линия перемены дат… Если ты отплывешь от родных берегов на восток, то пересечешь ее и сразу попадешь во вчерашний день, в те же часы. Подошел к ней седьмого ноября, например, а пересек — и возвращаешься по календарю назад, во вчерашний день, шестое ноября. Это как в 1917 году. Какой в этом глубокий смысл.

Эта линия отгораживает от нашего Севера чужую страну. По ту сторону линии перемены дат все по-иному. Там вчерашний день человечества. Где-то в образцовой тюрьме корчится на образцовом электрическом стуле человек, виновный только в том, что посмел взглянуть в завтрашний день и поведать миру тщательно и бесплодно оберегаемую хозяевами страны тайну урана. Раскачивается на суке придорожного дерева другой человек, повинный в том, что у него черная кожа. И отблеск пламени его горящей хижины лихорадочно трепещет на искаженном предсмертной судорогой лице… Открыв газовый кран, умирает вместе со своей семьей пожилой рабочий, отчаявшийся найти работу. Ласкает богатого старика Гаррисона донельзя развращенная мисс Анжелика. Роются голодные дети в кишащих заразой зловонных свалках Города Скотобоен. Стреляет полиция в изнуренных недоеданием забастовщиков, а обласканные таллерами ученые и инженеры приготовляют новые адские смеси дейтерия и трития для водородных бомб. Всесильные в старом мире монополии протягивают свои щупальца в другие страны, подминая их под себя.

Незваные пришельцы сжигают селения негров в далеком Конго, чтобы освободить площади для новых разработок урановых руд. Плача, тащат негритянки детей на новые, пока еще свободные земли, в леса, где царство змей и смертоносной желтой лихорадки. Падает сраженный ножом бандита рабочий-коммунист.

Надрываются дикторы и обозреватели: «Мы за мир, за свободу для всех!..» И в это время лихорадочно вербуются отбросы человечества для тайной войны против нас. Грязные щупальца протягиваются из-за линии перемены дат к нашей стране. Как удобно под аккомпанемент радиовоплей протащить закон об увеличении ассигнований на военные нужды! Седой президент, всуе употребляя имя господа бога, подписывает указ об усилении финансирования подрывной деятельности сил вчерашнего дня против светлого нашего сегодня… Вот что такое для нас линия перемены дат…»


Спокойно покачивается на океанской зыби сторожевой корабль «Шквал». Он стережет необъятный наш Дальний Восток. Он и много других кораблей. Они берегут край, раскинувшийся от заснеженного острова Врангеля до утесистых круч острова Фуругельма.

За спиною моряков новая судьба цветущего края, бывшей дикой окраины. За ними — причальные линии и светлые корпуса зданий совсем юной Находки, рисовые поля Приханкайской низменности, рыбачьи поселки Охотского моря, санатории Садгорода, промыслы, рудники и копи Сахалина, Колымы, Сучана, Артема и Тетюхе, олений заповедник Майхе, бесчисленные зверопитомники, безбрежная драгоценная тайга Сихотэ-Алиня и плодоносные степи у Черниговки и Осиновки. За ними — огни новых городов, огни живописного, многолюдного Владивостока, стройки Петропавловска.

За спиной у моряков — сегодняшний день Родины. Перед ними — линия перемены дат…

— Да… — протянул Тобоев. — Ну и что же из этого следует?

— Может быть, мы будем знать дни работы этого радиста? — повторил предположение Штанько капитан 3 ранга Прокопенко.

— А что это даст, если не известна волна? Передачи очень короткие, а волн бесчисленное множество. Придется сажать на каждую фиксированную волну радиста. Это невозможно.

Некрасивое, большегубое лицо Прокопенко отразило напряженную работу мысли. На высоком чистом лбу между бровями обозначились две глубокие складки. Лейтенант знал: в такие минуты командиру не следует мешать.

Капитан 3 ранга не отрывал глаз от карты, постукивая карандашом по столу.

— Послушайте, лейтенант! А что если каждый поворот имеет значение, а в географических координатах поворотов линии перемены дат спрятаны волны и время? Ну-ка, определите мне точные координаты поворотов…

24. СЛУЖАТ ТОМУ, КТО ПЛАТИТ

Мистер Бэндит никогда не был моряком. Больше того, он не любил море и морские прогулки. Вся его прошлая кипучая деятельность разворачивалась в больших густонаселенных городах западных районов Соединенных территорий. Море ему было ни к чему. Бывший главарь гангстерской шайки знал великое множество чисто сухопутных способов извлечения денег у граждан, которые по невежеству или несообразительности не желали следовать библейскому принципу: «Твое, мое — богово». Справедливости ради следует сказать, что немногословный Бэндит обычно сокращал эту святую формулу до: «твое — мое…»

Попав в доверенные лица могущественной мировой монополии, он по неопытности вначале долго ломал голову над вопросом: почему ему платят так много за сравнительно несложные операции переброски людей через океан к чужому берегу? Людей, которые возвращались в изолированных помещениях и были лишены возможности общаться с другими в пути следования, а по прибытии в Соединенные территории бесследно исчезали. Он лично наблюдал: эти люди не везли с собой ничего, кроме скудных пожитков.

Так ничего и не придумав, Бэндит однажды успокоил себя тем, что джентльмены из Атомик-сити лучше разбираются: кому, за что и сколько платить. Недаром у них дворцы и банки, директорства в компаниях и любовницы всех возрастов и национальностей. А самое главное — многие миллионы таллеров на текущих счетах и неиссякаемые чековые книжки. Таких денег без ума не заработаешь.

И все-таки где-то в глубине его души — если предположить, что у гангстера есть душа, — иногда шевелился червячок жалости к беднягам, возвращающимся в Соединенные территории: уж очень не похожи были они на самих себя, уходивших на Восток два года назад…

Подводная лодка вторую неделю держалась за границей территориальных вод Советского государства. Высадка агента прошла благополучно, чему немало способствовали туманы и последовавший за ними тайфун в районе Северогорска.

Теперь оставалось самое главное: получить у Мюльгарта неведомые документы. Бэндит был немного знаком с этим человеком. Он понимал людей: не из тех был Мюльгарт, чтобы отдать такую ценность. Почему он их держит у себя?.. Почтенный гангстер поймал себя на мысли: он сделал бы иначе. Если этот документ действительно имеет стоимость, его можно продать другим за хорошую цену! Ведь это все равно деньги. Скажем, тому же Советскому правительству.

Бэндита стоило пожалеть: бандит-практик никогда не был политиком, хотя сейчас, сам не зная этого, вертелся в сложном политическом узле. Где ему знать о разности методов государственной деятельности в СССР и Соединенных территориях? Газет он не читал, да они не прибавили бы ему знаний. Откуда ему, знакомому со своей системой, знать, что в нашем государстве нельзя безнаказанно продавать владельцу украденные у него же ценности?

Бэндит сидел на кожаном диване крохотной кают-компании подлодки и машинально жевал кончик сигары, со всех сторон обсасывая детали предстоящей операции освобождения Мюльгарта от излишней для него ценности. Горький вкус табака действовал полномочному гангстеру на нервы. Проклятый мальчишка, этот Колдуэлл, запрещал всем, в том числе и ему, курить на лодке. А вот, кстати, и он сам.

— Послушайте, командир, долго вы намерены еще болтаться здесь? Когда будем подходить к берегу?

— Если мистеру угодно, я представлю вам на минуту перископ и подниму лодку. Можете убедиться: между нами и берегом ходит русский сторожевик.

Мистер Бэндит нахмурился… Хотя он и не встречался ни разу с советскими моряками, однако кое-что слышал о них и чутьем опытного вора под подозрением понимал: могут быть неприятности…

— Так что же мы будем делать?

Колдуэлл пожал плечами. По выражению полного, красивого лица командира подлодки Бэндит понял: командир и сам не знает что делать. Потом капитан 3 ранга встал, притворил дверь и сел против Бэндита, сцепив пальцы рук так, что побелели суставы.

— Мистер Бэндит. Могу я поговорить с вами, как джентльмен с джентльменом, будучи уверен, что мои вопросы не станут известны филиалу комиссии сенатора Мак-Серти в Вест-Айланде? Учтите, мы оба находимся сейчас в одинаково опасном положении. Вы представитель морского министерства?

Бэндит издал лягушечьим ртом звук, который одинаково мог означать: «да» или «нет», одобрение и осуждение. Он не хотел связывать себя заранее, хотя ему польстило, что офицер принимает его за вполне официального государственного служащего.

Приняв хрюканье Бэндита за согласие, Колдуэлл продолжал.

— Мы находимся в нормальных дипломатических отношениях с Советским Союзом. Мы — миролюбивая страна. Об этом мы говорим и заставляем слушать людей во всем мире всегда и везде. У нас образцовый порядок и организация жизни народа. Я лично глубоко в этом убежден. В моем доме полный порядок.

Старый Бэндит одобрительно кивнул. Уж кому-кому, а ему доподлинно была известна жизнь народа — той его части, которая поставляла ему, помимо своей воли, пропитание.

— Тогда зачем мы здесь? Это — разведка?

— Да, — коротко ответил Бэндит.

— Русские моряки — хорошие ребята, сэр. Лейтенантом во время войны с наци мне пришлось встречаться с ними. Это тоже честные люди. Как и мы. Не так ли?

Бэндит хрюкнул. Разговор перестал ему нравиться: мальчишка лез в политику, куда дорога ему была строго заказана. Там и не такие, как он, старый гангстер Бэндит, срывались…

— Так вот, — очертя голову продолжал Колдуэлл, — я не верю, что это разведка, сэр. Поймите, я, немолодой военный моряк, офицер флота Соединенных территорий, уже дважды подхожу как вор к чужим, совершенно пустынным, лишенным сообщения с городом берегам, высаживаю и принимаю людей, причем принимаю калек. Кто они? Почему такие больные? Что с ними творится в России? Почему их изолируют ото всех?

— Наверное, у русских плохо поставлено медицинское обслуживание населения. Боятся заразить своих. Русские — коварные азиаты. — Довольный своей выдумкой улыбнулся Бэндит.

— Но они все как один — инженеры, сэр. Я беседовал с некоторыми. Кто может запретить мне, хозяину корабля, спрашивать любого, кто находится у меня на борту? Кроме того, мне опять обещали пакет с 10 тысячами таллеров. Кто дает такие огромные деньги?

— Тот, кому вы служите.

— Я служу флагу своей родины, флагу Соединенных территорий.

Бэндит пожал плечами. Наивность этого мальчишки становилась несносной. И это была очень опасная наивность. Особенно сейчас. Сам Бэндит не понимал, как можно служить куску ткани матрацной расцветки.

— Я считаю этот разговор излишним, — раздраженно сказал полномочный представитель монополии. — Запомните: вы служите не государству, не флагу, а тем, кто вам платит! От этого и танцуйте. От вас требуются только исполнительность и молчание. Тем, кто вас нанял, вероятно, плевать на ваше сердоболие. Они дают вдесятеро больше, чем правительство. Кстати, это правительство содержат тоже они. Еще один такой вопрос, и я не гарантирую вас от явки в комиссию сенатора Мак-Серти. Вам доверяют и платят не за эти рассуждения.

25. ПРОВАЛ

Над только что полученной радиограммой стоило задуматься. Пока о ней знал только он и шифровальщик — комсорг Черных. Положение было, действительно, трудным. Командование сообщало начальнику поста о том, что Перевозчиков умер от отравления. Предлагалось усилить наблюдение за морем, воздухом и особенно берегом, мобилизовать личный состав поста и маяка на четкое несение службы и всемерно усилить бдительность.

— Легко сказать, — горько усмехнулся главстаршина. — В словах приказа сказано, что необходимо сделать. Но вот проклятый вопрос: как это сделать? Всего двадцать три человека… Наверняка, убийца среди них. Как же мобилизовать личный состав? Тогда преступнику все станет известно, и он примет необходимые меры предосторожности или, на худой конец, скроется.

Ничего не придумав, Штанько решил посоветоваться с начальником маяка — старшиной первой статьи Конкиным. В маленьком гарнизоне было только два коммуниста: Штанько и Конкин.

Выслушав Штанько, Конкин задумался:

— Сложная штука, Василий Иванович. Пожалуй, разумней всего будет провести комсомольское собрание.

— Так оно у нас было три дня назад. Соберем сейчас — узнают все. Это вызовет подозрение. А если убийца с комсомольским билетом?

— Исключать это нельзя. Послушай, главный, я так думаю: пусть враг — среди комсомольцев. Так ведь он один. Если нацелить всех — пусть он знает, этот враг. Подумаем, что он может сделать.

— Скрыться, например.

— Не думаю. Скроется — значит, прямо укажет на себя: это я. Скорее всего притаится, будет молчать. А комсомольцы будут все знать. Потом ты забыл — так нельзя. Ничего без людей не сделаешь.

— Верю, — согласился начальник поста. — А повод для собрания я уже нашел: прием в комсомол. Постой! — спохватился главстаршина. — А не приведет ли это к тому, что все будут коситься друг на друга?

— Это как повести дело, как объяснить. Хлопцы у нас разумные, должны понять. Давайте-ка сначала посоветуемся с командованием «Шквала» и следователем.

Получив одобрение со «Шквала» и дельный совет Трофимова — предоставить комсомольцам высказывать все их предположения, Штанько и Черных в тот же вечер созвали комсомольское собрание.

…Это было необычное собрание. После того как комсомольцы дружно проголосовали за прием в организацию молодого матроса Пермитина, главстаршина рассказал комсомольцам о причине смерти Перевозчикова… Он внимательно смотрел на своих подчиненных, видел искаженные от напряжения лица. Все матросы, такие разные минуту назад, сейчас казались до странного одинаковыми. Когда Штанько кончил, несколько секунд стояла тишина. Потом она взорвалась голосами матросов, и в этом гуле трудно было разобрать что-нибудь.

Комсорг Черных изо всех сил стучал карандашом по кружке, заменявшей звонок. Унять матросов казалось невозможным.

— Кружку погнешь, — заметил главстаршина и поднял руку. — Тихо! Товарищи комсомольцы. Иностранные разведки тщательно готовят людей для подрывной деятельности у нас. Те, кого они забрасывают к нам, внешне не отличаются от обыкновенных, порядочных граждан. Таких, каких мы считаем очень хорошими. Проще — таких, как мы с вами. Но они — не наши люди, а значит, не могут себя вести во всем так, как сделал бы наш, советский человек. Давайте припомним: не происходило ли у нас здесь что-нибудь несуразное и подозрительное с житейской точки зрения за последнее время?

От предположений не было отбоя. Матросы припоминали разные происшествия, всякие пустяки, мелочи. То там, то здесь вспыхивал смех. Собрание явно уклонялось от основной задачи и уже становилось несерьезным.

Вот, робея от собственной храбрости, попросил слово только что принятый в комсомол Пермитин. Его полное, обычно румяное, а сейчас ставшее багровым от смущения лицо было серьезным. Серые внимательные глаза пристально, без улыбки, смотрели на товарищей. Вся его плотно сбитая широкоплечая фигура здоровяка-молотобойца требовала внимания. Пермитина уважали за немногословность и большую физическую силу. Матросы замолчали.

— Товарищи, я, может, не то говорю, — смущенно погладил молодой матрос только что начавшие отрастать волосы на голове. — Вы не смейтесь. Прошлую неделю я стоял часовым у баталерки. С вечера шел дождь. Ночью из одного домика, там, внизу, где живут маячники, кто-то вышел и начал снимать белье. А с поста мне все хорошо видно. Я еще подумал: кто это такой забывчивый белье оставил под дождем? Вижу — жена маячного механика. Странно это как-то.

Матросы молчали.

— Подумаешь, нашел странным. Женщина могла забыть. А ты сам не забывал своих вещей? — запальчиво вскочил радист Насибулин. — Вспомни, как тебя не могли приучить из бани стираное белье забирать.

Раздался дружный хохот.

— Разрешите мне сказать, — протянул руку другой. — Вот главстаршина говорил, что Алексей умер от яда. Давайте вспомним: никто из вас не болел животом в тот день? Никто. А, может, видел кто-нибудь, что ел или пил Перевозчиков отдельно от других? Пусть кок отчитается за харч в тот день. Кто был на одном бачке с Перевозчиковым?

— Он вместе ел со всеми…

— Я сам из одного чайника чай наливал ему и себе.

— От одного куска масло намазывали, — посыпались воспоминания комсомольцев.

— Значит, это не тогда и не при завтраке. Так когда же?

— Давайте я скажу, — поднялся Григорьев. — Вот мы здесь смеялись над Пермитиным. А мне кажется — он дело говорит. Сами посудите: когда Зоя Александровна начала часто вывешивать стираное белье? После смерти Алексея. У них семья — два человека. Зачем такая частая стирка? Потом этот матрос…

— Какой матрос?

— Я вот точно видел матроса. Все знают — у меня глаза дай бог каждому. На вахте видел. Матрос стоял за падью, около кривой березы. Главстаршина тогда не поверил и поругал меня. Точно, товарищ главстаршина? Не дадите соврать… А я считаю: это надо проверить!

Штанько внимательно смотрел на матроса. Новой, незнакомой ранее черточкой обернулся сейчас к нему матрос Григорьев — человек, которого главстаршина никогда не считал достаточно серьезным. «А ведь дело говорит парень».

— Верно, товарищ Григорьев. Теперь давайте вместе подумаем. Послушайте, товарищи, — оживился главстаршина. — А нет ли чего-нибудь в том, что Зоя Александровна, если уходила одна, надевала зеленое платье? Всегда одно и то же. А вот с вами уходила на прогулку в белом…

— Да, да! Почему зеленое? У нее же много других. Сами видели, как наряжается… — наперебой припоминали комсомольцы…

* * *
Ночью Штанько по УКВ доложил Трофимову о комсомольском собрании и хитром предложении Григорьева.

Трофимов задумался. «А ведь интересно подмечено этим матросом. Сигнализация системы еще первой мировой войны. Да, возможно, что такую сигнализацию и решил использовать агент. Расчет простой: старый трюк забыт или о нем на посту никто не знает. Да и трудно догадаться. А проверить необходимо. Что же посоветовать главстаршине? Плохо, что я слабо представляю расположение построек на посту. Организовать круглосуточное наблюдение? Опасно. Враг уже доказал свою опытность. Он заметит».

Трофимов мерял длинными ногами свою более чем скромных размеров каютку. По какой-то непонятной ассоциации ему очень хотелось повидать Григорьева, о котором сообщил Штанько.

«Каков он, этот парень? — думал старший следователь. — Наверное, такой же, как Кузьма Кондаков».

При воспоминании о молодом котельщике Трофимов улыбнулся.

«Какой парень! Сколько внутренней честной силы. А как он смотрел на Пряхина. Ведь это не была ненависть к человеку, едва не убившему его. Эта ненависть шире и глубже личной. Ненависть к шкодливому вору, забравшемуся в наш светлый дом. Это — классовая ненависть. Почему это мне раньше не приходило в голову? Прав полковник Горин, светлая голова, много думающий о судьбах людей человек».

На память пришли слова полковника: «Поймите, нужно очень любить наших людей и верить в них, чтобы, сталкиваясь ежедневно с грязью, не превратиться в черствого человеконенавистника. Не обобщайте в фигуре преступника настоящих людей. Не сосредоточивайте на нем всего своего внимания. Присматривайтесь к тем людям, которые помогают вам изъять преступника из нашей семьи. Это — люди, ради которых стоят и хочется жить без конца. Только так вы не превратитесь в ремесленников, а будете настоящими государственными деятелями…»

«Да, сколько нужно внимания к своим подчиненным и раздумий над их деятельностью, чтобы собрать воедино ошибки, проанализировать характеры и найти правильный путь избавления от них…

Почему же я считал, что чем ближе человек к управлению, тем выше и многообразнее его достоинства? Себя, что ли, хвалил?»

От этой мысли Трофимову стало жарко. Сквозь открытый иллюминатор он услышал ровный негромкий голос капитана 3 ранга Прокопенко. Тот неторопливо поучал какого-то невидимого Трофимову матроса. Скорее всего молодого, судя по старательным, торопливым «есть» и «так точно».

«А как же я сам отнесся к Феоктистову по приезде в Северогорск? Да, видимо, до седых волос или полного безволосья все время надо учиться и поправлять себя… Да, учиться. Учатся все… Перевозчиков учился, Штанько — тоже. А Зоя Александровна — учит. Вот и нашел решение! Пусть Штанько отвлечет ее учебой, консультацией какой-нибудь, что ли. Если она умна и осторожна, то не откажет. Что и требуется».

* * *
Войдя в коридор домика, в котором жил Федосов, Штанько спугнул от их двери соседку. Лицо женщины было блаженно-внимательным. Она подслушивала. Глав-старшина как ни в чем не бывало весело осведомился у нее, кивнул на дверь:

— Хорошо слышно? Хозяева дома?

Смущенная женщина зло посмотрела на него и, не ответив, переваливаясь оплывшим телом, как утка, прошаркала стоптанными сандалиями по коридору в свою комнату, сильно хлопнув дверью.

«Прервал на самом интересном месте», — подумал главстаршина и осторожно постучал к Федосовым. Ответа не было.

Невольно он прислушался. За тонкой дверью отчетливо слышались возбужденные голоса людей.

— Просто мне захотелось сегодня, — просительно хрипел басок Федосова.

— С какой это радости, — насмешливо отозвалась Зоя Александровна.

«Однако у нашей учительницы далеко не такой ангельский характер, как это предполагал Алексей, — подумал Штанько. — Что же это я подслушиваю? Отогнал женщину, а сам подслушиваю…»

— Ведь ты же обещал не пить больше, — закончила Зоя Александровна.

— Зачем же ты привезла целую канистру спирта? — уже с некоторой злостью отозвался Федосов.

— Тебя так легко не отучишь…

— Лжешь. Ты сама предлагала мне выпить. Ты думаешь, я не понимаю? О, я все хорошо понимаю. Ты меня нарочно напаивала, когда собиралась на свидания с этим мальчишкой-радистом. Я молчал. Тебя берег. А ты жалеешь.

— Не дам. Вы сами лжете, — резко возразила Зоя Александровна, в запальчивости переходя на «вы».

— Это не доказательство.

Наступило молчание. Потом женский голос прозвучал ласково:

— Ведь это неправда, Кирилл. Вспомни хорошо. Ведь уже после гибели Алексея ты у меня не один раз просил выпить. И я не отказывала. Даже сама предлагала. Зачем же ты меня обижаешь. Я знаю — тебе трудно. А разве мне легко?

— Виноват, Зоенька, я неправ. Прости, родная.

— Кажется, у супругов наступило примирение, — решил Штанько и сильно постучал в дверь.

— Можно на минуточку к Зое Александровне? — осведомился он у веселого, против обыкновения, механика. Когда Зоя Александровна вышла из спальни, главстаршина вполголоса попросил:

— Вы не сможете меня проконсультировать по органической химии? Без Алексея плохо получается… Вы извините меня…

— Пожалуйста, — с готовностью ответила молодая женщина. — Только у меня не прибрано…

— Так у нас удобнее. Вы не возражаете? — повернулся Штанько к Федосову. Тот что-то буркнул и показал главстаршине сутулую спину.

Штанько шел немного позади Зои Александровны. Из головы не выходил разговор учительницы с мужем. «Странная это история. Как же это она, учительница, сознательно спаивала Федосова. Зачем? Ведь он — золотой мастер. Ему бы только и избавиться от своей болезни после женитьбы». Главстаршина с неприязнью смотрел в спину молодой женщины. Что-то звериное, крадущееся почудилось ему в легкой походке женщины. «А тут еще инструктаж следователя. Он же опытный человек и, наверное, уже кое-что знает о ней. Посмотрим», — решил он, предупредительно отворяя перед женщиной дверь в свою каютку.

Через пять минут после этого из дверей кубрика вышел матрос Григорьев с сияющей физиономией. В руках сигнальщика был сверток. Он спустился по лестнице к маяку и крикнул:

— Смотрите за кривой березой!

На сигнальной вышке стояли Черных и Пермитин. Другие матросы, разобрав все имеющиеся на посту бинокли, расположились укрыто, ожидая, что выйдет из затеи Григорьева. Матрос зашел за домик, в котором проживали Федосовы, снял форму, одел белую форменку, завернул внутрь воротник и, засучив рукава, обмотал вокруг бедер простыню наподобие женской юбки. Подошел к пустой бельевой веревке Зои Александровны. Молодая жена маячного механика никогда не разрешала другим женщинам вешать белье на своей веревке. Не обращая на это внимания, Григорьев спокойно развесил простыню и темные вещи в том порядке, как он их запомнил в прошлый раз, когда увидел неизвестного матроса у кривой березы.

Пермитин навел стереотрубу на корявую березу.

Текли томительные минуты. Ничего… Черных насмешливо покосился на успевшего переодеться Григорьева. Кое-откуда раздались недвусмысленные остроты по адресу сигнальщика и его затеи. «Ох, не миновать мне подначек», — решил сигнальщик. Опять ожидание. Прошло несколько минут. Но вот кто-то не выдержал:

— Есть!

Из-за ствола березы появился человек в темной одежде, постоял, сделал несколько шагов вправо, вернулся на прежнее место и пропал.

Как раз в это время Зоя Александровна в сопровождении Штанько вышла из кубрика, глянула на площадку и обомлела.

— Кто это сделал? Я ведь никому не разрешаю… Это моя веревка. Это неприлично. Какое своеволие! — раздраженно крикнула молодая женщина и бросилась вниз, к трапу. Дорогу ей загородил Черных.

— Успокойтесь. Ничего не случилось. Просто мы вашим способом вызывали знакомого вам матроса.

Женщина рванулась, но главстаршина сильными руками удержал ее сзади.

— Спасибо за науку. Не подготовились? Не ожидали? Побудьте здесь, — насмешливо сказал он. — Придется извиниться за вынужденную неучтивость, пока я доложу начальнику и получу ответ.

В эту же ночь, получив по радио разрешение Горина на арест Зои Александровны, осведомленный о ее задержании моряками поста Трофимов, высадившись на берег, произвел обыск в квартире озадаченного и ничего не понимающего маячного механика. В бретельке аккуратной ажурной комбинации молодой женщины он нащупал маленький продолговатый предмет. Осторожно разрезав бретельку вдоль, следователь извлек крошечную желатиновую ампулу.

Женщина и ее муж были доставлены на борт СКР «Шквал».

26. КЛЕЩИ ПОЛКОВНИКА ГОРИНА

Итак, майор Трофимов убыл из Северогорска, и основную тяжесть работы по расследованию весьма запутанного дела об убийстве профессора Левмана принял на себя полковник Горин.

Старый следственный работник, он знал: преступник очень редко бывает правдив до конца. При повторном обыске в доме Лисовского под доской подоконника в аккуратном потайном хранилище была найдена коробка с ампулами. В гнездах не хватало трех ампул. Анализом содержимого было установлено: в ампулах сильнодействующий яд. Наблюдение картины отравления этим ядом, проведенное на подопытных животных, показало: животные умирали так же, как, судя по показаниям свидетелей, погибал старший матрос Перевозчиков. В криминалистической лаборатории специалисты вели исследование химического состава вещества.

Все эти данные замыкали невидимую цепь между Лисовским, Пряхиным и неизвестным преступником на Скалистом мысу. Если и не замыкали, то во всяком случае давали основание предположить присутствие такой связи.

Великое множество различных авторитетов в области криминалистики в течение долгого времени с усердием, достойным лучшего применения, доказывали, что успех расследования сложных делесть, главным образом, результат подсознательного «шестого» чувства следователя, его особых способностей. К сожалению, большинство этих авторитетов никогда не вели сами дел и не знали, что успех дела — это результат тяжелого, подчас изнурительного труда, это — работа, часто черная и грязная. Такая, о которой говорят, что в ней пять процентов гения и девяносто пять — потения. Это — борьба, в которой ты со всей силой своего долга разоблачаешь врага, а он сопротивляется со всей силой отчаяния. Отчаяние — страшная сила. Умный враг сопротивляется до определенного времени. Убедившись в провале, он сдается, сознается кое в чем, пытаясь спрятать часть вины, наиболее тяжкую. Неумный — отрицает все и вся вопреки фактам.

Внимательно вчитываясь в показания матроса Левко, сопровождавшего труп погибшего товарища в Северогорск, Горин обратил внимание на некоторую неполноту его показаний — результат неопытности Феоктистова при записи допроса.

Левко находился еще в команде подразделения, ожидая оказии на пост. Матрос оказался памятливым. Он показал: когда Зоя Александровна остановилась, чтобы привести в порядок обувь, он оглянулся и увидел, как она передала Алексею Перевозчикову свою сумку и затем крикнула ему: «Догоняйте!» Позже, когда Зоя Александровна упала в обморок, он видел пятно от пролитой воды на земле над обрывом, хотя не мог припомнить, что поблизости находилась какая-нибудь посудина. Матрос сообщил также, что за вечер до этого он слышал, как Штанько делал Перевозчикову выговор, после чего радист вышел от главстаршины расстроенным.

— Наверное, старшина был очень сердит на Перевозчикова, потому что на прогулку не назначил его старшим, — предположил матрос.

— Почему вы думаете, что он должен был назначить Перевозчикова старшим?

— Когда главстаршина болел, он оставлял за себя Перевозчикова. Кроме того, радист хорошо знал окрестности поста, так как иногда в одиночку ходил по берегу, а два раза возвращался с Зоей Александровной. Я сам не видел, но ребята его еще подначивали…

Это оказалось очень ценным. Горин запросил Штанько, и начальник поста доложил о причине разговора с Перевозчиковым.

Казалось, были достаточные основания для ареста Зои Александровны, но Горин не спешил. Предъявлять обвинение и арестовывать можно по нашему закону только при наличии бесспорных, уличающих преступника доказательств. А их пока не было в распоряжении полковника.

Ведь никто не знал, что Перевозчиков не был искренним до конца. К тому же еще не было ответа на запрос в центр о личности Зои Александровны Галузовой, ныне Федосовой…

* * *
Наиболее слабым звеном казался, судя по его поведению, Пряхин: он уже рассказал о себе и кое-что о Лисовском. Под давлением улик рассказал о себе и Пряхине Лисовский. Тоже кое-что. Они оба упорно молчали о том, кто прятался под номером девяносто девятым…

Всякий еще неразоблаченный преступник рассчитывает в душе на безнаказанность, а пойманный — на счастливые обстоятельства, которые помогут ему избежать наказания или хотя бы его уменьшить. Полковник не знал, что преступники рассчитывали молчанием о сообщнике сохранить и обеспечить за собой крупные суммы, обещанные им при успехе операции у Скалистого мыса на тот случай, если доказательств не хватит или наказание будет небольшим.

Горин тщательно готовился к решающему допросу Пряхина. Когда того ввели в кабинет и он закурил, чиркнув спичкой поперек терки, полковник неожиданно вспомнил матроса Иванкевича и вместо обдуманных заранее вопросов неожиданно спросил:

— Скажите, Пряхин, Федосов плешивый?

В глазах Пряхина что-то мелькнуло. Непонимающе сдвинув брови, шпион равнодушно спросил:

— Какой Федосов? Я такого не знаю…

— Не уклоняйтесь от истины. Тот, с которым вы сидели в закусочной третьего июля днем. Есть свидетели. И немало. Ставку?

— Ах, да… Кажется, у этого пьяницы действительно была плешь. Только я не знаю его фамилии.

— Поймите, Пряхин, запирательство ничего не даст вам. Чистосердечный рассказ преступника о себе обязывает нас по-иному смотреть на него, учитывать личную оценку преступником своих действий.

— Не надо этого, гражданин полковник, — пренебрежительно отмахнулся Пряхин. — Я во всем сознался и знаю, что мне будет, — в углах губ шпиона дрогнула усмешка. — Только приготовительные к преступлению действия. Да, только. Я еще ведь ничего не сделал. Я это знаю без ваших уговоров. Мое положение еще не так плохо…

— Ошибаетесь, Пряхин. Но об этом потом. Кто же такой этот Федосов или, иначе, человек с плешью?

— Понятия не имею, — пожал плечами Пряхин. — Какой-то алкоголик. Встретились случайно, один раз. И разошлись. Я бы сейчас и не узнал его, встреться он мне где-нибудь.

— Почему же вы ему говорили, что служите на маяках?

— А что же я должен говорить ему, что я сын белоэмигранта и прибыл на связь по разведзаданию? Странный вопрос.

— Говорите точнее: что я шпион и прибыл для шпионажа. Допустим, что это так. А какие у вас есть здесь в Северогорске знакомые женщины. Помните: «есть одна приличная, с брачком, правда».

— Вздор. Это ваш агент приврал. Наверное, по вашему заданию говорил…

— Это не наш агент, а матрос советского военного флота. Не будь Иванкевича, так сделал бы любой другой советский человек. Вспомните Кузьму Кондакова, простого парня — котельщика с верфи.

— Так я его и хотел обезвредить. Ведь это явный агент. Даже с повязкой.

— Это неверно, Пряхин. И Кондаков, и Иванкевич, и Айвазян, и многие миллионы других юношей и девушек — это хозяева страны. Именно потому, что они по-хозяйски относятся ко всему, что нас окружает, много таких кондаковых стало бригадмильцами. Ведь в своем доме должен быть порядок. И они охраняют его — сами, добровольно, бескорыстно. Не за страх, а за совесть. Таковы и наши тысячи иванкевичей. Они хорошо понимают свой долг. Поэтому-то вы, Лисовский да и любой другой вроде вас рано или поздно, но всегда получает удовольствие беседовать с советским следователем. Нашей жизни и наших людей таким, как вы, не понять. Вы — человек другого мира. Нас разделяет… — полковник мысленно улыбнулся, вспомнив донесение Трофимова о шифре, — да, нас разделяет линия перемены дат, — с нажимом произнес он.

— Как вы сказали? — вскинулся Пряхин.

— Я сказал: нас разделяет линия перемены дат. И мне, учтите, Пряхин, известно, что это значит для вашей компании.

— Не принимайте меня за дурака, гражданин полковник. Вы ничего не знаете. Давно спросили бы, если б хоть что-нибудь имели в руках.

— Хорошо уже то, что вы невольно признаётесь в том, что линия перемены дат для вас кое-что значит. Теперь будет к вам серьезный вопрос, и вот ответа на него вы не можете не знать. Сколько ампул яда дал Лисовский Зое Александровне Галузовой?

— Две, — машинально ответил Пряхин и растерянно посмотрел на полковника, облизывая сразу пересохшие губы. — Нет, я не знаю об этом ничего.

— Зато я теперь об этом знаю все. Будьте спокойны и не очень рассчитывайте на недостаток доказательств. Вас еще ожидает и очная ставка с Галузовой и Федосовым. Только лучше не доводить дело до нее. В коробке не хватало трех ампул, — настаивал полковник, видя, что нервы его противника сдали окончательно.

— Клянусь, гражданин начальник, я говорю правду. — Забыв о недавнем запирательстве, заговорил Пряхин. — Там не хватало одной ампулы. Значит, он ее использовал раньше. Это вообще такой тип…

— Какой тип?

Пряхин начал, торопясь и разбрызгивая слюну, рассказывать.

Горин слушал его, брезгливо сморщившись. Сколько уж раз в его трудной и почетной работе встречались такие Пряхины и Лисовские… А он все никак не мог побороть чувство гадливости при исповедях вот таких… отбросов.


Лисовский сильно сдал за последние дни. Это было заметно по осунувшемуся, потерявшему прежнее благообразие лицу малопочтенного инвалида. Страдальчески кривя худое лицо, словно от зубной боли, он кряхтя уселся на придвинутый ему стул.

— И к чему вызывать человека, стоящего на краю могилы? Я все сказал…

— Возможно, вы просто забыли о потайном хранилище под доской подоконника в вашей спальне? Что там было?

— Не знаю, о чем вы говорите. Мне не нужны были потайные хранилища. Я жил один. Посторонних, которым нельзя было доверять, у меня не бывало…

— При повторном обыске у вас под подоконником найдена коробка с ампулами яда.

— Ее же не нашли при первом обыске? Значит, ее не было. А после этого меня не было дома. Могли и подсунуть. Такие случаи бывали. Я, конечно, не говорю о вас персонально, — съязвил он. — Но вспомните Ягоду и Берия?

— Не клевещите. Время не то. Ваш дом был опечатан.

— Но ведь брали вы из него коробки спичек?

— Только в присутствии понятых — посторонних для дела граждан. При них же опечатывали и сдавали на хранение соседям.

— Не знаю. Может быть… Дом я купил в 1946 году. Возможно, это было сделано до меня. Хозяин убыл на материк. Вот и ищите его. А я не видел и не знаю.

— Сколько ампул вы дали номеру девяносто девять? Куда дели одну ампулу?

— Какому номеру 99? Какие ампулы? Вы не ловите меня, гражданин полковник. Я все сказал и больше не ждите, ничего не знаю.

— А очные ставки с Пряхиным, Федосовым и Галузовой, особенно с ней. Не хотите? Тогда рассказывайте.

— Не берите на пушку, начальник. Что было, то сказал, другого не знаю, и учтите: не добьетесь ничего. Я ничего не знаю, поняли? — сорвался на крик его хриплый голос. — Показаний больше давать не буду. Вы обвиняете — вы и ищите… — Костлявое тело Лисовского обмякло. — Дайте воды… — прохрипел он.

Докладывая о ходе дела Военному Совету, полковник Горин сказал:

— Товарищ командующий, вы правы. Пусть Лисовский и Пряхин продолжают молчать о радисте и передатчике. На этот раз и я после допроса Пряхина убежден, что вся эта компания связана одной веревочкой, а убийства Левмана и Перевозчикова связаны общим умыслом. Остается главное: радист. Он будет взят в клещи. Через перевал пойдет к побережью следователь Феоктистов с местными жителями, а с побережья — старший следователь Трофимов с военными моряками со «Шквала». Никуда наш «приятель» не уйдет. Не иголка в стоге сена, не потеряется. Все равно найдем, сообща, — улыбнулся он. Обычно суровое лицо его стало мальчишески-задорным. — Одно неясно: почему их так интересует этот пустынный и безлюдный район?

27. УМ ПРОТИВ ХИТРОСТИ

— Подготовили координаты линии перемены дат, штурман? — осведомился Прокопенко у молодого офицера.

— Так точно, товарищ капитан 3 ранга. — Тобоев протянул командиру листок с цифрами.

Прокопенко поморщился.

— Пока не вижу нужды в такой точности, товарищ лейтенант. Ну, зачем нам сотые минут сетки географических координат? Округлите, пожалуйста, до минут. Сначала будем пробовать так.

Через несколько минут лейтенант Тобоев подал командиру листок. На листке были написаны цифры. Вот они:

1

71° 36 северной широты

180° долготы


2

71° 36 северной широты

177° 09 западной долготы


3

70° 59 северной широты

177° 10 западной долготы


4

70° 08 северной широты

179° 30 восточной долготы


5

66° 01 северной широты

168° 15 западной долготы


6

52° 00 северной широты

168° 54 восточной долготы


7

47° 00 северной широты

180° долготы


8

04° 11 южной широты

180° долготы


9

14° 09 южной широты

173° 26 западной долготы


10

45° 55 южной широты

173° 25 западной долготы


11

49° 33 южной широты

180° долготы

— Итак, одиннадцать групп цифр, — подсчитал командир. — Никакой системы не вижу. Вы что-нибудь усматриваете, лейтенант? Думайте, думайте. Одна, голова хорошо. Две всегда лучше. Знаете что? Попросите-ка сюда замполита. Он мастер решать головоломки. Особенно шахматные. Это может помочь. И шифровальщика.

Три офицера и старшина 2 статьи занялись расчетами. Первым нарушил размышления остальных Тобоев.

— Товарищ командир. А ведь наш «приятель» ни разу не был замечен за работой в одно и то же время или на одной волне. А в группах есть повторения.

— Так, может быть, просто он нам не попадался в повторяющееся время или на одинаковых волнах? Как думаете, товарищ старшина 2 статьи?

Шифровальщик покачал головой.

— Если они рассчитывают на неуловимость, то не допустят в ключе шифра повторений групп.

— Верно. Значит, надо исключать первую, седьмую, восьмую и одиннадцатую группы — все группы, где точки лежат на меридиане 180 градусов. Что же у нас осталось?

После переписывания координаты линии перемены дат выглядели так:

1

71° 36 северная

177° 09 западная


2

70° 59 северная

177° 10 западная


3

70° 08 северная

179° 30 восточная


4

66° 01 северная

168° 15 западная


5

52° 00 северная

168° 54 восточная


6

14° 09 южная

173° 26 западная


7

45° 55 южная

173° 25 западная

Добровольные дешифровщики опять погрузились в раздумье. Наконец Прокопенко скомандовал:

— Хватит пока. Сейчас обедать, потом отдых и в 14-00 опять ко мне.

До вечернего чая решения так и не было найдено. Перед отбоем в каюту командира постучался Тобоев.

— Товарищ командир, смотрите. Ведь групп-то семь, по числу дней недели. Не в этом ли фокус?

— А ну-ка, заходите, лейтенант. Посмотрим, не совпадут ли по дням недели и волнам в нашей таблице зафиксированные нами и радистами поста волны и даты работы этого радиста? — Командир зашнуровал ботинки и одел китель. — А вы не хотите спать? — подозрительно посмотрел он на лейтенанта.

— Нет, товарищ командир. Зло берет. Как говорится: вокруг пальцев вьется, а в руки не дается. Надо схватить.

Росла горка исписанной бумаги. Росла горка окурков в пепельнице, а решение все не приходило.

— А как же из этих цифр выбрать время передачи? Ведь в сутках только 24 часа, в нашей таблице только одна строка в шестой группе меньше 24? — уныло заметил Тобоев, подавив невольный зевок.

— Это правда. А что, если?..

— Что, товарищ командир?

— Послушай, лейтенант, давай из цифровых обозначений широт вычтем все числа полных суток и проверим остаток. Пиши быстрее!

— Есть! — не выдержал Тобоев. — Есть, товарищ командир.

— А ну-ка, дай сюда. Что есть?

— Совпало время его передачи с цифрой второй группы. Смотрите: во вторник он работал в 22 часа 59 минут. Во второй группе число 70° 59. Отнять двое полных суток и получим 22 часа 59 минут!

— А как же с волной?

— Да, с волной не получается. Волны не те, что в цифрах.

Прокопенко сильно потянулся и зевнул, прикрыв рот узкой ладонью.

— Спать, лейтенант, спать. Утро вечера мудренее.

Итак, брешь в шифре была пробита.

Следующую находку сделал замполит. Любитель математики, он занялся комбинированием арифметических действий над группами и обнаружил, что во вторник неизвестный радист работал на волне, равной разности первой и второй строчек четвертой группы, то есть на волне 102,14 метра. Это уже многое значило.

Но почему время было второй группы, а волна — четвертой? Чем руководствовался неизвестный радист?

То, что знали уже моряки, было все же недостаточным для поимки радиста в эфире.

Между тем неизвестный радист временами обнаруживал себя, но всегда в конце передачи. И это было естественно. Вахтенный радист, последним поймавший конец передачи радиста-невидимки, сообщил, что тот закончил передачу повторением дважды знака «Р».

— А что, если этот знак, точнее количество их, означает условие на работу в следующий день на второй группе? — предположил Прокопенко.

— А с какого конца?

— Это просто. Посадим на прием двух радистов. Одного на диапазон сверху вниз нашей таблицы, второго — наоборот.

Командир оказался прав. Тайна шифра была разгадана. Теперь все стало ясным. Пусть будет известен только один пеленг. Этого достаточно.

* * *
Четвертого дня, при очередной тренировке, вахтенные сигнальщики обнаружили мористее корабля, на дистанции более десяти миль от советского берега, за границей территориальных вод, перископ подводной лодки. Прокопенко дал распоряжение вести наблюдение за лодкой всеми средствами корабля, доложил в штаб и получил указание не предпринимать активных действий, пока не станут ясными намерения командира подлодки. При разгадке замысла действовать в соответствии с ранее полученной инструкцией.

Лодка вела себя странно. Гидроакустики почти все время слышали шумы ее винтов. Она двигалась, будто прогуливаясь вдоль берега, то на север, то на юг, но удерживалась против побережья, за границей территориальных вод, в расстоянии около десяти миль от берега, и не делала попыток подойти ближе.

Однако лодка и не уходила.

Так прошло несколько дней. Неожиданно лодка исчезла, а затем появилась вновь. Прокопенко начал сомневаться в правильности своих действий.

— Вот попробуй, реши эту задачу. Что ей здесь надо? Не является ли присутствие этой лодки провокацией, рассчитанной на отвлечение сторожевого корабля от наблюдения и обороны другого участка побережья? Да и пассивность подводной лодки тоже выглядит подозрительной, — рассуждал командир. — Увлекусь наблюдением за ней и могу проморгать незваного гостя где-нибудь рядом. Это непростительно. Если подводная лодка думает подходить к такому изобилующему опасностями берегу, ее командиру, вероятно, известен безопасный путь подхода. А значит, он здесь не первый раз. — Командир вздохнул. — Карты наши еще несовершенны. Так много белых пятен. Особенно плохо с глубинами. — Он посмотрел на штурмана.

— Есть старая, как военный флот, истина, товарищ лейтенант. Нельзя успешно действовать на театре, который ты плохо знаешь. Подготовьте-ка мне карту с изобатами — линиями, соединяющими точки одинаковых глубин. Посмотрим, где подводная лодка может подойти к этому участку побережья.

— Карта уже готова, товарищ капитан 3 ранга.

— Вот это хорошо. Да, ничего особенного не скажешь. — Прокопенко внимательно разглядывал поданную молодым офицером карту. Везде одинаково опасно. В надводном положении она, пожалуй, прошла бы. Нельзя давать ей идти в подводном положении. А в надводном ее командир вряд ли рискнет… — Он помолчал. — Придется нам все-таки пополнить сведения братьев-гидрографов собственными измерениями.

— Боевая тревога! Курс — 40.

Вот эти непонятные для него действия сторожевого корабля и предложил посмотреть в перископ командир подводной лодки Реджинальд Колдуэлл своему почтенному пассажиру, мистеру Бэндиту. Прокопенко производил промеры глубин эхолотом, а Тобоев старательно отмечал характерные точки дна.

Колдуэлл в светлое время суток удерживал лодку в подводном положении. Командир пиратской подводной лодки был осторожен и хитер. Эти качества и заставили коммодора Грехэма выбрать именно его для неофициального, но прибыльного задания: помочь монополии Лепон энд Немир.

В подводном положении Колдуэлл мог полагаться только на приборы. К счастью, вся аппаратура на подводной лодке была надежная и последних образцов. Командир подлодки понимал: советский корабль не мог не обнаружить его. О скрытом подходе к берегу теперь нечего думать. Оставалось полагаться либо на счастливый случай, либо на победу в состязании нервов. Это могло затянуть выполнение задания.

— Черт возьми! — сказал Колдуэлл Бэндиту. На нижней челюсти командира играл сухой желвак. — Если бы я знал, что этот проклятый сторожевик загородит мне путь, я трижды подумал бы, прежде чем пойти в этот поход. Мог отказаться. Это дело добровольное.

Для мистера Бэндита это было новостью. Он лично считал поход официальным заданием морского министерства. Старый проходимец не питал особого доверия к добровольцам. Известные ему добровольцы из городской самоохраны, например, обычно первыми бежали от его молодчиков. Куда лучше такие, которым пригрозишь, а потом наградишь. Из таких выходит толк. Но он-то, он, Бэндит, оказывается в дураках. Если этот младенец в погонах откажется подойти к берегу, то он, Бэндит, теряет на этом круглую сумму. Куда большую, чем удесятеренная премия, обещанная командиру. Как ни прискорбно, придется делиться с этим мальчишкой, прикидывающимся неподкупным офицером.

— За больший риск вы получите больше, — промямлил Бэндит. — Мы всегда сможем договориться, а дело будет сделано. Я понимаю: это дело добровольное. Всякий риск должен быть оплачен.

— Он велик, этот риск. Вы человек гражданский и всего не понимаете.

— Значит, доплата будет больше, — нашелся Бэндит.

— Конкретно?

— Ну, скажем, удвоенная сумма.

Этого Колдуэлл не ожидал. Джентльмен с лягушечьим ртом не производил впечатления человека, привыкшего сорить деньгами.

«Двадцать тысяч! — прикусил нижнюю губу подводник, едва удержавшись от восклицания. — Это, наконец, выплата бесконечного кабального долга за дом и мебель агенту компании «Недорогое счастье», — прикинул он. — А вдруг откажется?»

— Гарантия? — вслух спросил Колдуэлл.

— Слово джентльмена, — с достоинством выпалил Бандит. «Джентльмен. Как это звучит! — Ей-богу, в эту минуту он сам себе нравился. — Мальчишка простодушен. Он во все глаза смотрит на меня». — Бэндит впервые на миг почувствовал себя настоящим джентльменом и решил: этот полнотелый, не в меру чувствительный капитан 3 ранга не заслуживает обмана.

— Слово джентльмена — твердое слово… — поколебавшись начал Колдуэлл, и такое вступление сразу не понравилось Бандиту. — Однако принято у нас… Есть мудрое изречение деловых людей: «богу мы верим, а с остальных получаем наличными». Так и водится между джентльменами.

Лягушечьи губы достопочтенного гангстера сжались. Указательный палец правой руки сделал непроизвольное движение, словно нажимая спусковой крючок пистолета. У мистера сузились глаза. Ох, не любили этого признака молодчики многих притонов Индустриального Востока! Бэндит полез в карман за чековой книжкой. Мальчишка его здорово поддел…

— Наличными не могу. Не возражаете — чек на «Песифик оушен бэнк»? — Бэндит твердо решил не допустить в будущем оплаты этого чека. Средства найдутся. «Не поверить слову джентльмена!» — искренне возмущался старый гангстер.

— Это меня устраивает, — любезно сообщил подводник, бережно складывая драгоценную радужную бумажку. — Сначала начнем хитрить, а ночью попробуем войти в коридор. Сейчас пустим передачу. Буду вызывать на ночь.

— Могут перехватить и расшифровать, — усомнился Бэндит.

— Ну и что же, если перехватят, — беспечно улыбнулся Колдуэлл, — расшифровать не смогут. Что они поймут? Передача будет самая невинная.


— Радисты докладывают: на седьмом диапазоне появилась джазовая музыка. Судя по громкости — недалеко, — доложил лейтенант Тобоев командиру корабля.

— Интересно. Надо послушать.

Прокопенко приказал пеленговать музыкальную передачу.

Возвратившись в ходовую рубку, командир привычно склонился над картой, потом взялся за рукоять машинного телеграфа.

— Малый вперед, — перевел рукоять на «средний вперед». — Так держать! — приказал он рулевому.

Надев наушники, командир вращал вариометр пеленгатора. В головные телефоны била та же визгливая музыка, но на этот раз сквозь нее прорывался рыдающий голос певца. Прокопенко поморщился. Сын приморского переселенца с Украины, командир любил нежные мелодии народных песен, которые поначалу немного грустно, а потом весело и задорно вспыхивали молодыми голосами в теплые вечера над большим селом среди вековечной приморской тайги. Песни будили в моряке воспоминания о трудном детстве и хлопотливой юности молодого литейщика судоремонтного завода во Владивостоке, о годах учебы в училище, товарищах. Разбросала их беспокойная служба по всем морям необъятной Родины, а все живы дорогие лица в цепкой памяти. Вот нежный, с мягким украинским акцентом, голос любимой. Так и не узнала она о любви застенчивого, очень неловкого в ее обществе курсанта… Песни родного народа…

Хорошо понимал музыку командир, но то, что он слышал сейчас, можно было назвать только кощунством над человеческим слухом. А слушать надо. Вот только трудновато найти минимум звука в этих спотыкающихся, завывающих и неожиданно пропадающих тактах.

— Готово! — вторая тонкая черточка из-под карандаша командира протянулась по глянцу карты.

— По-видимому, это наш подводный «приятель» с той стороны линии перемены дат, — решил Прокопенко. — Но что все это значит? Ведь не для нашего увеселения завели они этот, с позволения сказать, концерт?

— Может быть, для радиста-невидимки? — высказал предположение штурман.

— Возможно, лейтенант, возможно. Нельзя пренебрегать любым предположением. Это не случайно. Вот только как угадать? Играют разные пластинки.

— А сколько их уже проиграно? Может быть, имеет значение количество?

Прокопенко поднял глаза от карты.

— Вы входите во вкус их игры, штурман, — улыбнулся он. — Сколько же пластинок уже проиграно?

— Не считал, — виновато признался Тобоев.

Командир снял трубку.

— Да. Командир. Старший матрос Иванкевич? Доложите количество проигранных пластинок. Четыре? Все разные?

…Неизвестная станция с коротким позывным «Р» начала работать в точно рассчитанное советскими моряками время. Подготовленный к ее появлению на определенной волне штурман сторожевого корабля «Шквал» успел взять пеленг. По карте, в четырнадцати километрах южнее Скалистого мыса, в сторону Восточного хребта, летящей в цель стрелой протянулась ровная линия.

— Где-то здесь, — удовлетворенно сказал лейтенант Тобоев, отбросив со лба прядь черных блестящих волос Горячие глаза южанина улыбнулись.

— Доложите старшему следователю майору Трофимову, — повернулся Прокопенко к вахтенному офицеру. — Он возглавит поисковую группу. Таково распоряжение его начальника. Подготовьте людей. Пусть ложатся спать раньше. Завтра для них будет трудный день. Передайте командиру второй боевой части: пусть проверит оружие выделенных Трофимову матросов. А сейчас, штурман, давайте карту с изобатами. Займемся измеренными глубинами.

28. ВРАГ ОСТАЕТСЯ НЕПРИМИРИМЫМ

Капитан 3 ранга Прокопенко стоял на крыле мостика, задумчиво глядя на крутые, причудливых очертаний скалы, теснящиеся вокруг узкой бухты севернее Скалистого мыса. Корабль ощутимо покачивало, и когда очередной вал, пройдя под килем корабля, катился на скалы, командир видел сквозь тающее кружево пены у борта мерцающие сквозь удивительно прозрачную зеленоватую воду обломки скал на дне бухты и густые космы водорослей, неторопливо колышущиеся в глубине. От этого постепенно начинала кружиться голова.

Наступал вечер. Чудесный вечер приморского лета. Командир поднял глаза на склон хребта. Заходящее солнце, застряв на острых зубьях вершин, освещало склон розоватым мерцающим светом. Где-то там, в этих малоисследованных пока горах, скрывается некто, которого они должны обезвредить. Ради этого, ставшего таким близким, уголка Родины.

Служба. В ней и проходит жизнь. И некому рассказать о многих тысячах исплаванных за эти годы миль, о прекрасных людях своего корабля, о годах борьбы за безопасность родных берегов…

Прокопенко был холост. Как-то проглядел командир время, когда его сокурсники обзаводились семьями. Своя семья не получилась. Слишком робок и нерешителен был курсант Григорий Прокопенко с женщинами. И маленькая девушка, бухгалтер одного из флотских учреждений Владивостока, ускользнула от него, по-своему сбалансировав свое мелкое домашнее счастье. Остались только воспоминания о недоуменных, а потом растерянных взглядах Тони, когда при встрече с ней его решительно оттесняли более расторопные и бойкие товарищи. За такими не поспеешь.

Однажды у остановки автобуса около училища, на тенистом повороте опрятного шоссе на окраине Владивостока, он увидел Тоню рядом с насмешливым умницей, своим товарищем Толей Янкевичем. Увидев Григория, девушка растерялась, губы ее на миг дрогнули. Командир живо вспомнил, как по лицу девушки пробежала тень — то ли от густой листвы придорожного дуба, то ли от облачка в летнем небе. Затем она прямо и презрительно посмотрела сквозь него. Да, она смотрела именно сквозь него. Много позже понял командир, что так смотрят, если хотят забыть человека. Сейчас же и навсегда.

— Мы на автобус сядем или пойдем пешком, Тоня?

— Пойдем лучше пешком. Такая прекрасная погода…

Прощальным колокольчиком прозвенели последние слова девушки: «Времени у нас еще много…» — Он оглянулся. Девушка и товарищ скрылись за поворотом шоссе.

«И у меня теперь времени много, — подумал командир. — Какими мы бываем глупцами…»

— Так что, Григорий Филиппович, — увел его от тяжелых воспоминаний голос неслышно подошедшего сзади Трофимова. — Долго мы здесь простоим? Когда можно ожидать катер?

— Думаю, к ночи подойдет. А какое это имеет значение?

— Меня беспокоит муж Зои Александровны, — вполголоса, неприметно оглянувшись, ответил Трофимов. — Уже истекают сутки его задержания. Закон не позволяет держать его дольше без санкции прокурора. А улик против него никаких.

— Сложно все это у вас, следователей, — заметил Прокопенко. — Отвлекитесь хоть на минуту, майор. Слышал я — сухари вы все. Посмотрите вы лучше на эту красоту, — по-хозяйски обвел он глазами берег моря. — Слушайте… — Голос Прокопенко зазвучал певуче и торжественно.

— Будто оду читает, — тепло улыбнулся про себя Трофимов. А командир, не глядя на следователя, продолжал:

— Смотрите, товарищ майор. Созидая наше Приморье, природа не поскупилась щедрой рукой рассыпать здесь дары своей фантазии. Словно знала, что люди, которые придут сюда через века, поймут и оценят неповторимую эту красоту. Вот я всю жизнь прожил на Востоке. Из сорока лет — десять здесь. Много видел людей. Обычно, прибывая сюда, люди начинают сетовать на отдаленность, отсутствие привычных удобств. Их тяготит требующая лишений жизнь. Уезжая, многие клялись больше не приезжать сюда, подогревали себя воспоминаниями о прелестях юга и удобствах центра. Я много раз и сам возил таких. Чем дальше уходили в туман крутые берега нашего края, тем все больше и больше их одолевало сомнение. Честное слово, не вру! Потом многие возвращались. Хорошо здесь…

— А разве ваша жизнь менее сложна, чем наша? — вернулся Трофимов к прежней теме.

Прокопенко весело посмотрел на старшего следователя. Майор нравился ему: неторопливый, малоразговорчивый и спокойный. Вот он уже несколько дней на корабле, а будто и нет его вовсе.

— Незаметный вы человек, Виктор Леонидович. Как это вы ухитряетесь оказываться не на виду здесь, на корабле, где и спрятаться негде?

— Служба такая. Грош цена следователю, который во время работы торчит на глазах у окружающих.

— Только ли это имеет значение? — усомнился Прокопенко.

— Вы правы, командир. Здесь очень красиво. — Уклонился следователь от ответа. — Есть что посмотреть. Ради этого не жаль приехать сюда.

— И побыстрее уехать? — поддел его Прокопенко.

— Да, конечно. Знаете, Григорий Филиппович, у меня ведь неоконченная работа в Москве. Что-то я долго мучаю эту диссертацию.

Прокопенко подозрительно покосился на следователя. Уж не проболтался ли Трофимову кто-нибудь из молодежи? У командира давным-давно лежала в сейфе большая статья, и он все еще не решался отправить ее в издательство.

— Так и дописывайте свою диссертацию здесь.

— Ну, это не получится. Ни литературы, ни консультаций.

— Литературу, даже самую редкую, вполне можно через коллектор достать во Владивостоке…

— А вы почем знаете? — смеясь взял его за локоть майор. — Вот и поймались! Ведь сами говорили: все, что нужно для вождения корабля и для боя, у меня есть на корабле. И художественная литература тоже. Откуда же ваши сведения о коллекторе, через который достают любую литературу?

Эти двое немолодых мужчин походили друг на друга. Может быть, поэтому так откровенно рассмеялся Прокопенко в ответ на слова Трофимова. Потом лицо командира привычно посерьезнело.

— Сигнальщики, почему не докладываете обстановку?

— Катер слева по носу. Идет курсом 200.

— Вот вам и ваш начальник. Ого! — посмотрел командир на часы. — А я-то считал вас неразговорчивым. Незаметно проболтали два часа.

— Я тоже не предполагал выжать из вас больше десятка слов, — парировал следователь. — Как же вы сделаете, чтобы «наш» подводник с той стороны линии перемены дат не догадался, что катер идет к нам?

— Это уже продумано. Он тоже видит катер и сейчас наверняка ушел глубже или убрал перископ. А я отправлю за вашим полковником шестерку. Здесь прибой. Посторонних шумов гидроакустики нашего «приятеля» не будут слышать. Откуда же им знать, что мы здесь и катер идет к нам? Катер сдаст нам полковника и пойдет на юг, чтобы окончательно успокоить этого чужого.

* * *
Горин внимательно прочитал протокол допроса Федосова. «А молодец Трофимов, — отметил он про себя. — Правильно воспринял критику. Допрос проведен объективно и полно».

— Как много еще у нас неосторожных людей, — с досадой сказал полковник. — Ну, скажите на милость, Виктор Леонидович, как мог уже пожилой, много переживший и достаточно грамотный человек очертя голову связать свою судьбу с другим, о котором почти ничего не знает? Сделали бы вы так?

Трофимов коротко взглянул на своего начальника.

— Уж коли говорить, товарищ полковник, то разрешите без стеснения. Я отвечу вашими же словами: «Люди все разные и поступают по-разному». И еще один ваш совет приведу: «Если ты исследуешь деятельность человека, ты должен на время посмотреть на его действия с его собственных позиций. Иначе ты никогда не поймешь, что двигало им в тот или другой момент». И вот вам мой ответ. А что должен был делать человек, предпринявший попытку спасти себя как человека, от себя — алкоголика? Ведь женитьбой он рассчитывал спасти себя.

— Это может только в какой-то мере помочь понять человека, но не оправдать его. Мы не можем его привлечь к ответственности. Ведь он ничего не знал. Но с каким удовольствием я сделал бы это…

Полковник снял очки и начал зачем-то протирать чистые стекла. Постепенно притупились иголочки в глазах, и лицо Горина вновь стало спокойным.

«Какая выдержка», — подумал Трофимов. Сейчас Горин показался ему выше ростом, и лицо его стало как-то по-особенному привлекательным. Следователю припомнились слова начальника отдела, в котором он раньше служил: «Уметь держать себя в руках в поединке с врагом — значит, наполовину держать врага в своих руках».

— Да, я не преувеличиваю. Этот Федосов, хотел он или не хотел, своим непростительным безрассудством в легкомыслием пустил на границу врага. Мы еще не знаем, какое место занимает этот враг в общей преступной цепи, но что это враг — у меня нет сомнений. Прикажите привести Галузову-Федосову…

— А если я вам скажу, что Зоя Александровна Галузова нашлась. Что вы будете говорить?

Молодая женщина привычным кокетливым жестом поправила пышную прядку волос и спокойно посмотрела на полковника.

— Ничего не могу сказать, потому что я никуда не терялась. Я перед вами.

— А эту женщину вы знаете? — поднес ей фотографическую карточку Горин.

— Конечно, ведь я женщина. И каждый день смотрюсь в зеркало. Это женская извинительная привычка.

— Где ваш ребенок?

— Я не хочу вам отвечать на такой вопрос. Это мой ребенок. Достаточно того, что он жив. Мой ребенок никакого отношения к вашим грязным делам не имеет.

Трофимов заметил, как рука полковника на миг потянулась к очкам. Потом Горин отдернул руку.

— Объясните, пожалуйста, как вам удавалось скрывать беременность и где вы родили ребенка?

Зоя Александровна негодующе поднялась.

— Какое вы имеете право! Это моя личная жизнь… — зарыдала она.

— Придется отвечать.

Плечи женщины вздрагивали несколько минут. Потом она подняла заплаканное, сразу ставшее некрасивым лицо и тихо проговорила:

— Хорошо. Вы пожилой мужчина и должны понимать; если женщине нужно скрыть свой позор, она всегда это сумеет сделать. А имени женщины, которая мне помогла, я называть не буду.

— Тогда я назову ее вам. Это врач детского приемника в Курганске. Лобзикова Раиса Михайловна. Помните? Она вам помогала выбирать ребенка. Хотите знать какого? Скажу только: год назад мальчику было около двух месяцев, называли Сашей, вес 5 килограммов 400 граммов. Верно?

— Это гнусная ложь и издевательство над невинным человеком!

Трофимову стало не по себе. Он отвернулся, боясь, что Горин догадывается о его мыслях. Но полковник продолжал в упор смотреть на Зою Александровну.

— А как же с ампулой?

— Я хотела умереть, когда меня бросил муж. Тогда в достала у знакомого аптекаря эту ампулу.

— «Оставим пока в покое этого мужа-призрака. Почему вы носили ампулу в бретельке комбинации здесь, на Востоке? Жизнь у вас наладилась. Неужели тоже хотели умереть?

— Нет. Я просто забыла о ней.

— А кто вас научил зашивать ее в бретельку?

— Я имею высшее образование и привычку читать разные книги. Надеюсь, это вам не покажется преступным. Из книг можно узнать многое.

— Так там это делают люди, которым ежеминутно грозит провал. А вам? Ведь вы порядочный человек… Ладно, вижу, ответить не сможете. Скажите, как случилось, что яд в ампуле такой же, каким был отравлен старший матрос Перевозчиков?

Взволнованное, покрасневшее лицо молодой женщины моментально побледнело. Теперь в ее голосе слышалась неподдельная дрожь.

— Вы не смеете! Я любила его.

— Нет, смею. О чувствах говорить сейчас не время и не место. Да и не с кем говорить. Вы убили его, — отчеканил Горин, сам побледнев. — Уничтожили чистую светлую жизнь. Он был виновен только в том, что сослепу от любви не разглядел, кто вы…

Зоя Александровна, рыдая, приникла к валику дивана.

— Не надо истерик. Зрители не поймут вашего искусства. Кстати, для сведения: у Лисовского — вашего «шмеля» — тот же яд обнаружен в тайнике под подоконником.

— Оставьте меня. Я ничего не знаю. Не пытайтесь сделать меня тем, кем я никогда не была. Ничего не выйдет. Поняли? — голос женщины сорвался. Она закусила губу.

— Я хочу очистить имя честной, убитой ради вас, советской женщины-учительницы Зои Александровны Галузовой от скверны, которой вы его заразили. Вы правы. Мы еще не знаем, кто же вы в действительности. Но мы это будем знать. Можете не сомневаться.

— Знаете, полковник, пока это пустые разговоры. У меня нет другого имени, кроме того, которое мне дали при рождении. Ваши предположения обидны, но в вашем трудном положении вас можно извинить. — Зоя Александровна окончательно оправилась и спокойно, с легкой усмешкой в углах красиво очерченных губ смотрела на Горина.

— В вашем положении я бы не улыбался.

— Почему бы нет? Встреча с такими интересными людьми уже доставляет удовольствие. Жаль, что я ничем вам не могу помочь. Это сейчас. А потом я буду жаловаться на незаконные действия органов, следствия. Будьте уверены. А Федосова вы совсем зря теребите. Ведь это — теленок, — с нескрываемым презрением закончила женщина.

29. НЕУДАЧА

Может быть, в другое время и при других обстоятельствах капитан 3 ранга Колдуэлл размышлял бы дольше и решал осмотрительнее.

— Но ведь надо делать дело! Слово — есть слово. Чек на десять тысяч таллеров в кармане куртки. Считай, Бетти, это наш, совсем наш, дом в кармане, — мысленно обратился он к далекой жене. — А советский командир пусть покрутится, поищет. Штурман, право руля!

— Есть, кэптен! — ответил Мерит и бросил рулевому: — Право руля!

— Есть, лейтенант!

— Следите за прокладкой. Это будет игра вслепую. Как кошки с мышкой. Так, как на прошлых маневрах, где вы, Мерит, получили отличие.

Колдуэлл уводил лодку далеко в океан, возвращался назад, кружил, уходил на большую глубину, стопорил моторы, и тогда лодка бесшумно дрейфовала на юг под водой. Шесть часов длилась такая игра…

— Пожалуй, закружили, заставили красных бросить наблюдение. Я не завидую русскому командиру. Трудно, было ему уследить за нами. Интересно, что думает сейчас командир сторожевика? — самодовольно заявил Колдуэлл вошедшему в центральный отсек Бэндиту. — Заставил я его попотеть и поломать мозги… Продуть систерны.

Лодка медленно всплыла на перископную глубину. Колдуэлл, прищурившись, напряженно всматривался.

— Годдэм! Где он?

— Кто он? — осведомился Бэндит.

— Советского сторожевика нет! Море пустынно. Вы правильно вели прокладку, лейтенант? Не уклонились ли мы в сторону? — подозрительно покосился командир на Мерита.

— Ручаюсь, кэптен. Как за вас…

— Не болтайте лишнего, — оборвал его Колдуэлл. — Где мы?

Мерит назвал координаты.

— Включить эхолот!

Зеленые перебегающие искорки на экране прибора мельтешили против цифры «40».

— Правильно. Мы у входа в коридор.

Ночью по нащупанному хищниками из Соединенных территорий еще во время свободного хозяйничанья иноземцев у берегов царской России подводному коридору между двумя грядами рифов у побережья Колдуэлл провел лодку к нашему берегу.

* * *
Нынче новолуние. На море легкое волнение. Немолчный рокот прибоя один нарушает тишину побережья да светлыми брызгами пены чуть рассвечивает безмолвный берег. Чертовым пальцем торчит у воды одинокая остроконечная скала с подрытым волнами основанием. Море, небо, скалы на берегу, рифы — всё тонет в густых, исчерна-фиолетовых тонах ночи.

Вот за линией прибоя всколыхнулась вода, и невидимый даже вблизи поднялся над поверхностью силуэт рубки подводной лодки.

Мистер Гаррисон и коммодор Грехэм не ошиблись в капитане 3 ранга Колдуэлле. Хорошего служаку всегда полезно удерживать в черном теле. Тогда он больше старается выкарабкаться вверх по служебной лестнице. Толстый Реджи, как называли его товарищи по курсу в Вест-Айланде, был настоящим моряком и опытным командиром. Правда, отсутствие связей среди сильных мира сего всегда ощутительно мешало его продвижению по службе.

Колдуэлл рассчитывал: «Вот теперь-то я держу счастье за хвост… Оно мое. Высокие акционеры монополии оценят такую старательность… Рядом чужой берег… Конечно, лучше было бы, чтобы эти двадцать тысяч таллеров достались без такогориска»…

Что поделаешь, если дед из промотавшихся баронетов старой Англии и неудачник-папаша не оставили внуку и сыну ничего, кроме имени. Зато имя дало офицерский чин… Попробовал бы какой-нибудь техник или учителишка сунуться в морскую академию!

Колдуэлл вздыхает: «У каждого свой бизнес…»

Командир вполголоса торопит лейтенанта Мерита. Штурман поведет шлюпку с Бэндитом и двумя парнями, которым сам черт не брат. Впрочем, за пятьсот таллеров каждый станет дьяволом. У этих матросов железные мускулы и дубовые мозги. Мозги им не нужны!

С ними пойдет Бэндит. Они нужны только как ударная сила, чтобы привести к порядку этого…

Колдуэлл с усмешкой смотрит на Бэндита. Достопочтенный мистер не очень охотно спускается в надувную шлюпку. «Пусть его окропит святой океанской водицей. От нее люди становятся сговорчивее», — про себя злорадствует капитан 3 ранга и услужливо поддерживает локоть джентльмена с чековой книжкой. Правда, с книжкой джентльмену пришлось временно расстаться.

— Ни одежда, ни документы не должны выдавать нашей нации, — так сказал коммодор Грехэм, командир соединения подлодок. Колдуэлл принял меры, чтобы лодка и ее люди внешне не имели никакой национальной принадлежности.

— Отваливать! — шепотом командует он лейтенанту Мериту. — С богом.

Легкая надувная лодка быстро удаляется к берегу.

* * *
…Ночной патруль — три матроса с поста — приближался к концу своего маршрута. За Чертовым пальцем уже участок пограничников. Матросы неслышно, один за другим, идут по самому краю обрыва. Сейчас спуск, за ним — балка, выходящая к морю. Это конечный пункт маршрута. Дойдут и по часам Григорьева повернут назад, к посту, а где-то южнее пограничники тоже пойдут в их сторону. Расстояние между патрулями останется неизменным.

«Да, беспокойно стало в этом районе. Столько нового… Служба пошла — совсем как на войне. Чудно́, — размышляет Григорьев. — И как все началось: поймал Лешка передатчик, приехала женщина…»

На дне балки темно. Сплошной стеной стоят у ручья, растопырив длинные ладони листьев, черные сейчас, в ночи, шеломайники. То там, то здесь за ноги цепляются ползущие среди камней травы. Нужна осторожность. Пермитин задел ногой за невидимый камень, споткнулся…

— Хоть глаз выколи! — сдержанно ругнулся молодой матрос. — Погодите, хлопцы. Ногу зашиб.

Матросы остановились. Пермитин уселся на землю, положил рядом автомат и начал расшнуровывать ботинок. Григорьев и Насибулин остановились рядом, оперлись спинами о скалу и смотрят в чуть светлеющий проем выхода из балки…

Никто из них не замечает, что в трех метрах сзади, плотно вжав тело в расселину скалы, стоит черный человек. Он сдерживает дыхание. Сердце бьется сильно и неровно. Нарастает знакомая волнующая боль в висках.

«Проклятье! Если бы не этот камень под ногой у патруля — был бы конец! — Человек со злобой вспоминает пожилого джентльмена с лягушечьим ртом. — Все из-за него!»

Как он ненавидел сейчас этих неповоротливых русских парней, остановившихся рядом. Особенно этого, который сопит и так долго растирает ногу. «Надо терпеть. Только стоять очень неудобно…»

Левая стопа человека застряла между двумя обломками камня и начинает затекать. Человек осторожно переносит тяжесть тела на правую ногу и лихорадочно размышляет:

«Того, кто сидит ко мне спиной, я легко достану отсюда. А двое других? Они заслонены от меня выступом скалы. Придется выходить. А вдруг не успею? Лучше ждать…» — Рука с оружием опускается, и палец на спусковом крючке слабеет. Начинают дрожать ноги. Сначала это легкая дрожь в коленях. Потом она становится сильнее и превращается в неуемную тряску всех мышц. Стоять стало почти невозможно. Человек опять переносит тяжесть тела на другую ногу, усилием воли старается унять дрожь. «Да, нервы шалят. И немудрено».

Идут томительные секунды. Кажется, что слышно тикание часов.

Нет, больше он не может!

Пермитин зашнуровал ботинок и встал на ноги.

— Долго возился! А еще говоришь: как на войне, — насмешливым шепотом замечает Григорьев, хотя Пермитин ничего подобного не говорил. Просто сигнальщик считал, что друзья чувствуют то же, что и он сам. — Пойдем.

Матросы направляются к берегу моря. Уставший вконец человек в расселине бесшумно и глубоко вздыхает. Близко подносит к глазам светящийся циферблат часов. «Скоро время. Русские матросы пошли к морю. Что же теперь будет? Надо помогать своим. Они вот-вот должны быть у берега… Своим? Сейчас они свои… Ничего, придет и наше время». — Он усмехается, неслышно отделяется от скалы и идет вдоль нее, напряженно следя за едва угадывающимися впереди силуэтами матросов.

Впервые за долгое время выдержка изменяет ему. Под нетерпеливой ногой покатился камень. Человек замер. Если бы он имел лучшее зрение, то увидел бы, как шедший позади остальных матрос протянул вперед руку и тихонько тронул товарища за плечо. Матросы продолжают идти как ни в чем не бывало. Человек осторожно крадется за патрулем рассчитанными скользящими шагами, старательно поднимая ноги и осторожно опуская их. С каблука на носок, с каблука на носок. Так ходят знающие губительную цену лишнего шороха охотники и разведчики. Скалы раздвигаются, человек видит темную, испещренную прозрачно-белыми жилками пены поверхность моря у берега, остроконечную громаду Чертова пальца справа, а невдалеке на волнах узкий и черный в ночи предмет. — «Подводная лодка! Они точны».

«Увидят русские или нет? Предупредить? А как же я сам?» — В нем борются две ненависти. Одна — к тем, кто когда-то спас ему жизнь и суда которых он боится. Другая — к тем, кто сейчас вот подвергает его жизнь такой неожиданной и грозной опасности. Побеждает первая ненависть.

«Нет, лучше пусть они получат подкрепление с тыла. Так безопаснее», — решает он и быстро пересекает дно балки. Неожиданно наперерез ему бросается темная тень. Он вскидывает руки и почти в упор стреляет в набежавшего на него матроса.

«Промахнулся!» — с ужасом думает человек из ущелья, падая под тяжело навалившимся на него Пермитиным. Матрос крепко держит руки неизвестного. Незнакомец силен, но и бывший молотобоец колхозной кузни не уступит! Даром, что ростом пониже. Где-то рядом длинной очередью бьет автомат. При неверных перебегающих вспышках желтоватого света Пермитин с ужасом замечает: под ним барахтается, стараясь вывернуться, старший матрос.

«Что я делаю? Старший по званию? Кто такой? Может, из пограничников?» — проносится в голове молодого матроса, и на секунду его мышцы ослабевают.

Берегись, матрос, не все то золото, что блестит!

Незнакомец резко рванулся, сбросив с себя Пермитина, вскочил и с силой ударил его подкованной подошвой в лицо. Молодой матрос опрокинулся на спину.

Незнакомец коротко оглянулся. Его ослепила колеблющаяся вспышка очереди, и пули, посвистывая, сухо зацокали о скалу. Неизвестный большим прыжком отскочил от Пермитина, бросился за выступ, выпустил несколько пуль в направлении очереди и побежал, петляя, вверх по балке. Пермитин приподнялся, нащупал неверными руками среди камней автомат и наугад дал очередь в сторону убегающего.

— Живьем, Вася, только живьем! — услыхал он от берега крик Григорьева. В наступившей тьме где-то далеко послышался собачий нетерпеливый лай.

«Наверное, от удара по голове мерещится…» — Молодой матрос с трудом поднялся, пошатнулся и, еле удерживая автомат непослушными ослабевшими руками, спотыкаясь, побежал за удалявшимся врагом…

* * *
Наткнувшись на патруль матросов-связистов, лейтенант Мерит приказал занять оборону. Быстрей всех сориентировался мистер Бэндит, заняв надежную позицию за большим камнем и методически стреляя в темноту. Советские моряки не отвечали. И это было страшно. Стоило ему один раз пошевелиться, как совсем рядом с многоопытным мистером свистнули не разбиравшие чинов пули.

— Годдэм! — выругался гангстер и осторожно начал подбираться к лодке. — Не высунешь головы. Лейтенант, — позвал он Мерита. — Одно спасение — надо прижать красных к земле.

Мистер знал дело: не раз ему и его молодчикам удавалось огнем карманных автоматов прижимать к земле полицейские патрули и заслоны при налетах. Но здесь не получалось.

— Все пропало, лейтенант. Встреча откладывается. Надо уходить.

— Сэр, их только трое. Нас четверо, не считая того, кто должен прийти. Мы справимся с ними, слово моряка. Беллони и Гейт, — скомандовал он матросам, — приготовиться к атаке. Вы, сэр, обойдете красных справа. Надо отрезать их от поста. Внимание! — Мерит приподнялся, и в ту же секунду огненная прерывистая вспышка навек прижала его к земле.

Григорьев видел, как бессильно мотнулась черная голова одного из врагов среди серых камней.

Легко брезжил рассвет…

— Готов. Забыли, сволочи! Мы ж на своей земле. Вам здесь делать нечего, — сквозь зубы прошептал молодой сигнальщик.

Еще одна очередь, и мистер Бэндит еле успел метнуться за скалы. Матросы с подводной лодки подползли к нему. — Что будем делать, сэр?

— Выводите шлюпку за линию прибоя, — скомандовал Бэндит.

— А наш лейтенант? — спросил один.

— К черту вашего лейтенанта! — забывшись, вслух рявкнул мистер Бэндит и зашлепал по воде, уже не обращая внимания на выстрелы, надеясь только на темноту и свою удачливость. Прибойная волна чужого моря сильно ударила его и опрокинула на спину. Он с трудом поднялся и продолжал идти вперед, отплевываясь от горько-соленой воды и спотыкаясь на ослизлых камнях дна.

— Что за ерунда! Стоит ли рисковать своей шкурой ради какого-то паршивого лейтенанта? — бормотал Бэндит дрожащим голосом.

Под сильными гребками легкая шлюпка стремительно шла за линию прибоя.

Совсем неожиданно справа, где, по данным Бэндита, не было и не могло быть людей, раздались четкие сильные звуки пулемета. «Крупнокалиберный», — определил опытный мерзавец. Длинная стайка всплесков легла на воду недалеко от шлюпки. Вторая прямо приблизилась к резиновому борту. Зашипел выходящий из пулевого отверстия в борту воздух. Это вступал в бой пограничный наряд, подоспевший к матросам-связистам.

Один из гребущих на лодке застонал, выронил весло-лопатку и схватился за грудь. Шлюпка беспомощно закружилась на месте и начала идти к берегу.

— Гребите, черт вас дери! Еще по пятьсот таллеров! Пятьсот!

— Берите весло, мистер, — враждебно посмотрел на Бэндита уцелевший матрос. — Ему уже не понадобятся ваши таллеры… — прибавил он, сбрасывая тело товарища в воду. — Да быстрее, если вам дорога шкура.

«Не жалко… — неуклюже гребя, думал Бэндит. — Флот Соединенных территорий понес небольшую потерю. Ее легко восполнить в любом кабаке Западного или Восточного побережий…»

30. ДВА КАПИТАНА ТРЕТЬЕГО РАНГА

Отправив группу лейтенанта Мерита на берег с мистером Бэндитом, Колдуэлл спустился в центральный отсек и устало уселся на привычное место — в кресло.

— Недешево достаются таллеры, Бетти… — пробормотал он.

— Что сказал кэптен? — осведомился вахтенный.

— Ничего. — Колдуэлл махнул рукой и устало закрыл глаза.

Недолго отдыхал пират. Сквозь дремоту пришел к нему далекий, полустертый из памяти звук автоматной очереди. Колдуэлл вскочил на ноги.

— Боевая тревога! — скомандовал он и удивительно легко для своего массивного, начинающего жиреть тела взбежал по трапу на мостик. — Ад кромешный, — не удержался он.

Темень. Ни звука. Только шумит прибой. Но вот снопиками искр из-под колеса зажигалки прочертили берег в разных направлениях вспышки выстрелов. Шальная пуля шлепнулась о броню рубки.

— Отставить, — вполголоса запретил Колдуэлл матросам, расчехлявшим носовое орудие.

Вручая ему задание, коммодор Грехэм строго наказывал: никакого открытого вмешательства. Командир вспоминает слова коммодора:

— Вот что, Реджи. Вы неглупый и не болтливый парень. Помните, вам дают за месяц риска годовое содержание. Го-до-вое! Поняли! Кто? — не опрашивайте. За что? — не интересуйтесь. Забудьте, что вы военный моряк. Вы — шофер, извозчик. Кого, куда и зачем вы везете — вам дела нет. Забудьте, что ваш корабль в составе военного флота Соединенных территорий. У вас нет флага, но есть щедрые наниматели. Это — главное. Кроме того, на лодке будет влиятельный представитель влиятельных кругов…

— А как же быть при встрече с русскими?

Коммодор пристально посмотрел на Колдуэлла.

— На вашей лодке нет ни одной надписи на нашем языке, ни одного человека в нашей форме. Даже карты без штампа издательства. Попадетесь — мы вас не знаем. Только не советую попадаться… — в голосе коммодора недвусмысленно прозвучала угроза. — У вас такая славная Бетти и трое маленьких ребятишек. Впереди неплохая карьера. На этот раз вы идете на повышение, Реджи, — похлопал коммодор своего подчиненного по спине.

«Эту карьеру легко прервет вот такой огонек с советского берега. Как глупо провалились. В чем и чья здесь ошибка?» — думает командир.

Почти сливаясь с поверхностью воды, со стороны берега подошла полузатопленная шлюпка.

— Что такое? Почему только двое? Где лейтенант Мерит? Остался там?… Жаль парня. Беллони тоже нет. Ну, от этого одно беспокойство. — В памяти всплывает новый пирс в Сан-Хуане и смуглая яркогубая девица с дерзкими глазами рядом с матросом. «Его уже прибило к чужому берегу… Лучше бы на берегу остался этот, с лягушечьим ртом… Однако надо принимать меры». — Командир нетерпеливо следит, как принимают на борт остатки высадившейся группы.

С берега, левее места стычки с матросами, заиграли прерывистые вспышки, и сразу же по броне рубки застучали пули. Звякнуло стекло прожектора. Казавшийся безлюдным советский берег жалил пирата невидимыми остриями бронебойных пуль. Пограничники накрыли цель. «Больше я сюда не пойду. Хорошо, что чек в кармане. Надо убираться», — подумал Колдуэлл и приказал: — Приготовиться к погружению!..

Когда над берегом взвилась и рассыпалась красная ракета, подводная лодка Первой разведывательной бригады Северо-западного флота под командованием капитана 3 ранга флота Соединенных территорий Реджинальда Колдуэлла уходила под воду.

— Пройдем! — утешил Бэндита Колдуэлл. — Сейчас это главное. Командира советского сторожевика удалось обмануть. Он потерял нас…

* * *
Капитан 3 ранга Прокопенко, изучая характер замеренных им глубин, обратил внимание на сорокаметровую изобату. Она проходила вдоль берега на значительном удалении от него, а в десяти километрах южнее Скалистого мыса делала крутой поворот к берегу, затем исчезала там, где Прокопенко не рисковал производить промеры, и шла опять параллельно изгибу в море. Между этими ветвями изобаты лежал коридор больших глубин.

— Вот, по-моему, в чем секрет их успеха, товарищи офицеры, — постучал Прокопенко карандашом по карте. — Здесь единственное место, где можно близко подойти к берегу. Да, нельзя воевать, не зная места, где произойдет бой. Вот вам наглядный пример того, как длительная безнаказанность порождает у негодяев самонадеянность. Командир подлодки рассчитывает, что сбил нас. Его виляния у границ территориальных вод никого не запутали. Все равно он вернется в эту точку. А мы пойдем ему навстречу…

— Как? — удивленно воскликнул вахтенный офицер. — Он же в нейтральных водах.

Прокопенко улыбнулся.

— Очень просто. Мы незаметно уйдем отсюда в ту бухту, где стояли вчера. Пока он занят самим собой. Скалистый мыс будет нашей ширмой от всех видов наблюдения. Наш уход не вызовет подозрений. Ведь «Шквал» — корабль в дозоре. Командир неизвестной подлодки понимает это. Важно не дать ему понять, что мы только его и ждем. Я запросил командование об усилении дозора. Кстати, товарищ Тобоев, мы высадим поисковую партию за мысом. К ночи они выйдут в исходный район и с утра начнут поиск. Конечно, лучше, если бы была точка, а не линия. Но на нет, как говорят, суда нет…

Подводная лодка самым малым ходом осторожно движется на двадцатиметровой глубине. Курс 80. В такие минуты хочется молчать. Эхолот показывает под килем 20 метров, 21 метр… 18 метров. Колдуэлл спокоен. Во всяком случае так всегда должно казаться подчиненным. И все же звонок заставляет его вздрогнуть.

— Шум винтов советского сторожевика по курсу, — докладывает акустик. — Дистанция…

Матросу нельзя не верить. Он показал лучшие результаты на тренировках по узнаванию особенностей шума винтов кораблей всех классов…

— Полный вперед! — командует Колдуэлл. На лбу у него против воли выступают крупные капли пота. Из машинного отсека слышен нарастающий рев моторов.

Тяжелый удар по носу подбрасывает лодку. Сухо звякнув, падает транспортир. Мигнул свет. Еще удар…

— Стоп, машина! Погружение. Всем стоять на своих местах! Прекратить движение в лодке!

Лодка медленно опускается. Очередной удар по носу, два — по корме. Наступает тишина. Легкий толчок, и лодка ложится на грунт.

* * *
В гидроакустической рубке сторожевика, как в бане: жарко и душно. Матрос Айвазян — южанин, а и ему жарко. На крупном горбатом носу молодого акустика росинки пота. Динамик монотонно и надоедливо издает протяжные густые звуки… Но вот послышался сухой металлический щелчок. Командир Айвазяна, старший лейтенант Зориков, прищурив глаз и приоткрыв рот, внимательно вслушивается и смотрит на ленту рекордера. Сухие щелчки следуют один за другим. Словно кто-то невидимый, там, в динамике, ударяет ногтем по металлу корпуса. Из-под пера рекордера по ленте ползут, короткие жирные черточки.

— Контакт. Подводная лодка.

Прокопенко выводит корабль на боевой курс. Лицо командира серьезно и внимательно. Застыли на своих боевых постах матросы. Временами-командир чувствует на себе короткие, ожидающие и нетерпеливые взгляды молодых моряков. Командир чуть-чуть волнуется в душе. Но внешне его продолговатое темное лицо с крупным носом и решительно сжатыми губами спокойно. Точнее — непроницаемо.

Наступает настоящий экзамен экипажа. Проверка делом результатов упорной учебы у механизмов в учебных классах, на трудных вахтах в дальних многодневных походах в штормовом океане. Проверка цены горячих споров на комсомольских собраниях и борьбы за отличные подразделения. Проверка цены бессонных ночей командира, молчаливо и придирчиво обходящего корабль — на якоре ли, на ходу, у стенки — вот уже третий год без перерыва… Так выковывалась уверенность матросов в своем командире, уверенность командира в своих подчиненных.

— Мы заставим его показать себя, раз он сам залез в ловушку, — вполголоса, но так, чтобы слышали все подчиненные на боевом посту, решает Прокопенко. — Атака подводной лодки! Малую серию по третьему поясу окончательно изготовить, — командует капитан 3 ранга. — Бомбы, товсь! Начать бомбометание!

Тяжелые цилиндры один за другим уходят в воду…

— Контакт пропал!

— Значит, легла на грунт. Проверим. — Прокопенко начинает осторожно маневрировать. Зыбкие зеленоватые импульсы на экране эхолота дрожат у отметки «40», потом начинают падать.

— На нашей карте здесь нет возвышения дна, — докладывает Тобоев.

— Понятно. Значит, лодка на дне. Стоп машины. — Сторожевик медленно идет над целью. Эхолот опять показывает сорокаметровую глубину.

— Не уйдет. Бомбы, товсь! Начать бомбометание!..

За кормой корабля вспучиваются похожие на оплывшие свечи водяные бугры и рассыпаются столбами брызг. «Шквал» разворачивается и вновь бьет. Правый уголок губ командира подрагивает. В глазах — злые искорки.

— Бьем вокруг лодки. Попробуем заставить пиратов всплыть…

Идут минуты. Лодка по-прежнему лежит на грунте. «Упорствует. Дадим ему по бортам», — решает Прокопенко.

— Контакт с целью… Элементы…

Лицо командира посуровело. Между бровями, как обычно в минуты большого напряжения, легли темные складки.

— Значит, не сдается. А если враг не сдается… Среднюю серию… Бомбы, товсь!

* * *
Когда подлодку начало встряхивать беспрерывными взрывами то по носу, то по корме и бортам, Бэндит с посеревшим и сразу потерявшим обычную самоуверенность лицом прибежал в центральный отсек, забыв надеть пиджак.

— Надо прорываться!

— Это невозможно…

— Уйдите в сторону. Сделайте что-нибудь, чтобы прекратились эти проклятые взрывы.

Колдуэлл покачал головой.

— Ничего не выйдет…

— Неужели нет выхода? Вы же офицер, вас учили, тратили уйму таллеров! Неужели советский командир больше знает…

— Что вы понимаете… — устало ответил Колдуэлл. Только сейчас по его осунувшемуся и постаревшему лицу понял Бандит, что командиру нелегко достался этот поход. — Нас учили… А чему и на чьем опыте? Неужели вы думаете, что те, на чьем опыте нас учили — советские моряки, — знают меньше учеников? Они воевали больше и труднее. Вы говорите сухопутные глупости, мистер. Есть только один выход.

— Так используйте его!

— Надо сдаться.

— Это невозможно. Вы мне что-то болтали о чести флага.

— Какая честь… — Колдуэлл не договорил. Тяжелые взрывы один за другим, раздались по бортам. Бэндит инстинктивно присел. Колдуэлл закусил губу и, стараясь держаться уверенно, продолжал:

— Я не боюсь смерти, как вы, но и сдыхать зря не хочу. Другого выхода нет.

— Пятьдесят тысяч таллеров на команду! Надо прорываться!

— Здесь я командир! По местам стоять, приготовиться к всплытию! — побледнев, с решительным и внезапно побелевшим лицом скомандовал Колдуэлл.

— Остановитесь, Колдуэлл! Это даром не пройдет. Вспомните о детях…

— Слушайте вы, мистер! Сейчас мы все равно уже в руках русских. Русские — честные люди. Так и знайте. Я это говорил раньше только вам, а сейчас я об этом говорю открыто всем. И не пугайте меня судьбой семьи. Обойдется. Я умру, но и вы сдохнете. А я — не акционер в вашей компании. Сейчас они хозяева, — ткнул Колдуэлл пальцем в подволок. — Сейчас для каждого из нас своя шкура дороже, чем ваши таллеры. Мне матрос докладывал, что вы в шлюпке тоже так выразились. — Он повернулся к матросам. — Отобрать оружие и взять его!

Два дюжих матроса готовно бросились к Бандиту.

— Быстрее! — подхлестнул их Колдуэлл.

Командир опоздал. Привычным, почти неуловимым движением Бэндит вскинул руку. Раздался выстрел, и капитан 3 ранга Реджинальд Колдуэлл грузно грохнулся на палубу. На лбу командира расплывалось кровавое пятно.

— Пустите меня, болваны! — опытным движением массивных плеч стряхнул с себя Бэндит руки державших его матросов. — Капитан-лейтенант Инкварт, вы поведете лодку! Я отвечаю за это сейчас. И за ваше будущее назначение командиром. Повторяю: семьдесят пять тысяч таллеров команде, а вам…

На смуглом, с тонкими струнками усов, лице Инкварта мелькнула радость.

— Но, сэр, я первый раз в этом походе.

— Тем лучше. Без трусости в первом походе — больше заслуг. Помните: вас ждет чек на сто тысяч и нашивки капитана 3 ранга.

Инкварт вздернул подбородок.

— Отставить всплытие! Полный вперед. Курс сорок пять… Кто уйдет со своего места, размозжу голову, — решительно добавил новый командир, нервным рывком доставая кольт из кобуры.

Взбудораженные матросы, ворча, заняли свои места. Минута… Еще одна… Тяжело заскрежетало слева у днища.

«Риф!» — мелькнуло в голове Инкварта. — Левее пять. Так держать!

Тяжелый удар, много сильнее прежних, потряс лодку. За ним второй, третий… Раздался лязг, звон стекла. Наступила темнота. Суматошливо забегали люди. Брань, крики, стоны и шум ворвавшейся в третий отсек воды…

— Приготовиться к всплытию. Продуть систерны! — задыхаясь, закричал Инкварт. Слова его немощно потонули в грохоте оглушительного взрыва на том месте, где только что была боевая рубка…

* * *
В пятидесяти метрах по корме сторожевика из воды почти торчком поднялся вверх узкий темный нос подводного корабля, помедлил и ушел под воду.

В зоне территориальных вод Советского Союза, у берегов Дальнего Востока, в десяти милях южнее Скалистого мыса по воде расплылось большое радужное пятно. От него во все стороны побежали, обгоняя одна другую, мелкие волны. Они дошли до линии перемены дат, пересекли ее и понеслись дальше и дальше.

Не подозревали советские моряки, что их бомбы тяжело потрясут нелепое и вычурное здание биржи в Новом городе и акции монополии Лепон энд Немир стремительно упадут на добрых полсотни пунктов.

Пройдет немного времени, и осьминог — мрачный сторож придонных джунглей океана — увидит из своего убежища, как от темного пятна на поверхности океана опустятся три круглоголовых, с огромными глазами существа. Водолазы отыщут среди ветвей ламинарии обломки подводного корабля. А потом технологи, химики и судостроители по особенностям обработки металла, его химическому составу и конструктивным особенностям лодки безошибочно доложат невысокому, широкоплечему полковнику с умными проницательными глазами о национальной принадлежности пирата.

31. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ

Старик Захар, словно позабыв годы и усталость, безостановочно карабкался по скалам. Западный склон Восточного хребта, по которому они двигались, становился все круче и недоступнее. Казалось, что еще шаг, два — и дальше идти будет уже невозможно. Но нет, старый охотник нырял в какую-нибудь щель, и спутники через минуту видели его над собой. Наконец старик остановился у огромного камня, чудом державшегося на крохотной площадке над отвесным обрывов.

— Здесь, кажись, — с трудом отдышался Захар. От углов глаз старика разбежался к вискам веер мелких морщинок. Он был доволен.

Сергунько и Феоктистов с интересом осматривались.

— Да, нипочем не догадаешься, — старший лейтенант сдвинул привычным движением руки фуражку с белоснежным чехлом на затылок и отер взмокший лоб. Молодой следователь неотрывно смотрел на профессора. Он не доверял ему и в душе осуждал решение полковник Горина, разрешившего Рахимову принять участие в поисках следов профессора Левмана.

«Как могло случиться, что Горин, проницательный и осторожный следственный работник, так опрометчиво дал согласие на участие Рахимова в поиске следов профессора Левмана? Ведь Рахимов — личный и притом непримиримый враг Левмана. Рахимов — бывший офицер разведки. Если он преступник, то знающий и, следовательно, искушенный. Что ему надо? Не для того ли он напросился в этот поиск, чтобы сорвать его успех? Какая иная корысть может быть у него? А она у него есть. Не всякий добровольно подвергнет себя таким испытаниям, каким подвергались они при переходе через хребет. Он и старики-охотники — дело другое. А этот профессор? Нет, что-то нечисто».

Как всякий разумный человек, Феоктистов понимал: оценивая действия вероятного противника, не следует считать его глупее себя… И он не ждал ничего хорошего от наличия в его поисковой группе Рахимова. Искать следы и следить за происками рядом с тобой находящегося незнакомого человека — нелегкое дело. «Ничего не сделаешь. Приказ начальства».

— Ну, скажите, товарищ профессор, кто б догадался, что здесь проход? Вы же были раньше совсем рядом.

Рахимов не ответил. Присев на корточки, он внимательно рассматривал высеченные на камне и полускрытые густым покровом лишайника непонятные углубления на обломке скалы.

— Древнее искусство, — протянул он. — Интересно, что это обозначает?

Профессор тщательно стирал лишайник, покрывавший глыбу, и на камне постепенно проступало изображение, отдаленно напоминающее человеческое лицо с тяжелой, будто распухшей челюстью, как у обезьян, и огромными вытаращенными глазами.

— Такое я видел когда-то в музее Восточных культур. Что это? — ткнул он пальцем в изображение и обернулся к Захару.

— Это  е г о  лицо. Старики говорили: оно было здесь еще до прихода русских братьев.

— Значит, уже более 200 лет, — определил Рахимов. — А почему у него такая большая челюсть?

— Старики говорили… — Захар помедлил. — Кто воровал камни из его юрты или пил его воду, он сердился, делал такое лицо, как у тебя, и такую челюсть, — показал охотник на горельеф.

— А вы, Захар, сами не видели таких? — ученый еле сдерживал взволнованные нотки в голосе.

— Нет, я не ходил. Молодой был. Боялся…

Позади огромного камня открывалась ранее невидимая из-за него, неширокая, но очень глубокая расселина. Из нее пронзительным сквозняком вырывался ветер. Когда путники прошли по ней около получаса, расселина сделала резкий поворот, и перед ними открылась величественная панорама восточного склона.

По серым каменистым осыпям ниже умирающих под солнцем снегов рассыпались там и сям ярко-зеленые верещатники. Еще ниже, в обрамлении пестрящих яркими цветами альпийских лугов, поднимались сумрачные скалы, на отвесных боках которых кое-где лепились кусты вездесущего ольховника. Глубокие ущелья прорезали склон в разных направлениях. Где-то вдалеке рокотал водопад. А еще дальше внизу исполинской вогнутой чашей лежал будто покрытый глазурью океан.

Некоторое время все молчали.

Под ногой профессора подался камень. Рахимов не удержался и начал стремительно сползать по каменистой крутизне. «Уходит от нас!» — мелькнуло в голове следователя. Обдирая локти и колени, Феоктистов заскользил вниз, догнал Рахимова и схватил за рукав.

— Куда вы, профессор? Не рано ли?

Лицо Рахимова стало злым.

— Вы забываетесь, товарищ старший лейтенант. Успокойтесь. Мне, может быть, это нужнее, чем вам. Запомните это. Безрассудство никогда не вело к успеху. Идемте и возьмите себя в руки.

Начался нелегкий спуск. Временами казалось: люди не смогут удержаться и непременно свалятся в какую-нибудь из так внезапно возникавших у них под ногами пропастей. Но эти четверо — два охотника, офицер-следователь и бывший офицер-ученый — были тренированными людьми. Утомительное скольжение с препятствиями окончилось благополучно.

Постепенно склон становился более пологим и удобным для спуска. Путники вышли на площадку, указанную стариками. Феоктистов еще раз осмотрел дно расселины, где были найдены останки профессора Левмана. Ничего нового обнаружить не удалось.

Дальнейшие поиски пришлось отложить на следующий день. По совету Сергунько улеглись спать не зажигая костра.

Ночь принесла с собой ветерок с моря, неясные шорохи отяжелевших от росы трав, пронзительный крик неведомой птицы за ближайшей скалой… Где-то вдали послышалось глухое злобное рычание, и ему тотчас же в ответ жалобно и негодующе что-то свое провыла росомаха.

Перед рассветом в ночные звуки ворвались отдаленные расстоянием частые сухие удары со стороны моря. Феоктистов, дежуривший возле спящих товарищей, разбудил их. Внизу стреляли. Затем где-то далеко под ними вспыхнул и рассыпался красный огонь. Стрельба прекратилась…

Когда взошло солнце и рассеялся туман, путники увидели отсюда, со страшной высоты, розовую водную гладь и казавшийся на ней игрушечным кораблик.

— Это сторожевой корабль «Шквал», — сообщил спутникам следователь.

«Шквал» производил вблизи побережья непонятные эволюции: менял галсы, стопорил ход, описывал циркуляции. По временам за кормой корабля беззвучно вскипали высокие водяные бугры.

Старший лейтенант Феоктистов уселся на камень. Юношеское, загорелое дочерна лицо следователя стало серьезным. Подняв правую бровь, он внимательно оглядел окружающую местность. Вполголоса, неторопливо и задумчиво, словно еще сомневаясь в чем-то, заговорил:

— Выше площадки ничего не найдено… Одна кость обнаружена на площадке. Череп — ниже ее. Это может означать, что убийство, вероятней всего, совершено на площадке. Где же одежда профессора?

— Там же, где золотые зубы, в руках неизвестного убийцы, — уверенно ответил профессор Рахимов.

Феоктистов бросил короткий быстрый взгляд на ученого. «Почему он так уверен? Почему он торопится подсказывать решения?» — еле удерживался молодой офицер от открытой отповеди этому человеку с неприятным обезображенным лицом.

Феоктистов был прямолинеен и молод. Прямолинейное мышление с трудом пробирается по извилистому путаному следу преступника и может легко потерять его. А молодость любит красоту и инстинктивно не доверяет уродливости. От этого нередко бывают беды. Но мы зря говорим такое о следователе. Следователь не имеет права увлекаться и поддаваться первому впечатлению. Он обязан проверить все до конца. Как бы оно ни выглядело: красивым или уродливым, естественным или невероятным, нравилось ли ему, как человеку, или вызывало отвращение. Только факты и никаких личных симпатий. И все же Феоктистов не доверял Рахимову!

— Как же Левман, имея оружие, не сопротивлялся? — протянул следователь.

Рахимов насмешливо улыбнулся.

— Я не буду удивлен, если вы узнаете, что Левман ни разу в жизни не попал из ружья в какое-либо живое существо. Для таких людей, как он, безопасное остроумие в интимном женском кругу в глубоком тылу вполне заменяло героизм фронтовиков, — зло заключил бывший разведчик.

«Не завидую я Левману. У этого Рахимова нелегкий характер. А ненависти…» — подумал Феоктистов.

Первым наткнулся на след коллеги профессор Рахимов. Выйдя из зарослей кедровника, он с торжеством показал Феоктистову небольшой лоскут серой, в клетку, шерстяной ткани.

— Держу пари, что у меня в руке лоскут от бриджей Левмана. Или… этот район посещается людьми, одевающимися в дорогие шерстяные ткани.

— Где вы это нашли?

— Вон на том сучке кедрового стланика. И знаете, что я думаю: от площадки, где была найдена кость, до места, где был лоскут бриджей Левмана, очень неудобный путь. Я бы так не пошел. Да и вы тоже. Ведь рядом гораздо удобнее идти по дну балочки. А это значит…

— Он чего-то боялся, спешил, — закончил следователь мысль профессора.

— Да… За ним, вероятно, гнались.

— Но это только догадка, хотя она и дает нам основания искать следы трагедии где-то на продолжении воображаемой прямой линии, соединяющей точки находок. Продолжим.

Путники начали спускаться. Дорогу им преградило узкое и глубокое ущелье, на дне которого шумел поток.

— Как странно… После пышной растительности такие мертвые скалы. Это пегматитовый массив, — сообщил профессор молодому следователю и отошел в сторону, сосредоточенно разглядывая осколок горной породы.

На этот раз Феоктистов не следил за странным профессором. Пригнувшись, он глядел себе под ноги. Неожиданно следователь быстро выпрямился.

— Еще след! — торжествующе заявил он. На ладони старшего лейтенанта лежал осколок стекла. Чуть заметная кривизна полированной поверхности не оставляла сомнений: это был осколок стекла очков.

Пока путники рассматривали этого крохотного свидетеля гибели профессора Левмана, старый Захар, до сих пор стоявший в стороне, куда-то исчез.

— Захар, какая дорога отсюда вниз самая удобная? — обернулся Сергунько туда, где только что стоял его приятель. — Куда он запропал?

Захар стоял на коленях далеко в стороне, ниже по склону, на краю широкой, заросшей шеломайником расселины, смотрел туда и временами махал рукой сверху вниз.

— Предлагает укрыться, — по-военному быстро дога дался Феоктистов. Путники, согнувшись и прячась за обломки скал, начали приближаться к старику. Старый охотник лег и ящерицей пополз вдоль склона. Остальные последовали за ним. Затем Захар подал знак остановиться и ткнул пальцем вниз.

Только сейчас Феоктистов заметил, что зонты шеломайника легко покачиваются. Среди них кто-то осторожно передвигался.

— Медведь… — шепотом предположил следователь и расстегнул кобуру пистолета.

Захар отрицательно мотнул головой:

— Хозяин так не ходит.

Шеломайники продолжали качаться. Потом среди мясистых толстых стволов что-то зачернело, и из зарослей показался матрос в изодранной одежде. На плечах его фланельки желтели полоски. Рахимов поднял было голову, но тяжелая рука Сергунько придавила его к земле. Матрос держал в руке тяжелый пистолет.

«Кольт», — опытным взглядом определил Феоктистов.

Матрос осторожно огляделся, осмотрел склон, и путники увидели безбровое, в белых и красных пятнах лицо. На нижней челюсти лоснилась большая красноватая опухоль. Неизвестный перезарядил пистолет и, по-прежнему держа его наготове, перед собой, начал подниматься по склону, направляясь прямо к груде камней, за которыми укрылись путники. Подъем давался ему с трудом. Он остановился, держась рукой за сердце, и люди за камнями отчетливо слышали хриплое прерывистое дыхание. Чувствуя себя в безопасности, матрос принялся осматривать изодранную одежду.

Тогда случилось неожиданное. С необычайной для его лет легкостью Захар вскочил и прыгнул сверху прямо на плечи матроса. Тот пошатнулся и упал на спину. Рахимов вздрогнул от отчаянного крика и громкой нерусской брани. Матрос, извиваясь, попытался вывернуться из-под по-кошачьи вцепившегося в него Захара. Еще мгновение — и рядом с ними оказался Сергунько. Седобородый великан ударом сапога выбил из рук матроса оружие, как мальчишку поднял незнакомца с земли и заложил ему руки за спину. Без усилий четверо мужчин связали незнакомого.

— Кто вы такой? — нагнулся к неизвестному Феоктистов.

Связанный молчал. Его глаза между красными, лишенными ресниц веками были устремлены на Рахимова. В них светился неподдельный ужас.

— Вы понимаете по-русски? — сделал еще одну попытку Феоктистов, перехватив взгляд неизвестного.

Матрос молчал, по-прежнему глядя в упор на профессора, и морщил обезображенный лоб. Рахимов тоже смотрел на него, потом сделал шаг в сторону и взглянул на профиль странного матроса.

— Скажите, герр гауптман Мюльгарт, неужели и я так сильно изменился? Вас-то я узнаю. Какая встреча! — насмешливо прибавил он.

Неизвестный вздрогнул. Глаза его расширились. Феоктистов отступил на шаг и, не сводя глаз с профессора, расстегнул кобуру.

— Старший лейтенант, иди сюда, — позвал Феоктистова Сергунько, упорно называвший молодого офицера на «ты». Старики стояли поодаль, вертя в руках оружие матроса. — Пули-то, сынок, такие же, какую Захар нашел в раненой лисице, — сообщил Сергунько.

Следователь сделал два осторожных шага назад и, не сводя глаз с Рахимова, извлек пистолет. Вполголоса предупредил:

— Товарищи, будьте внимательны и осторожны с профессором. Этот матрос нерусский. А профессор знает его и называл его гауптманом. Это — по-немецки, значит капитан. Что-то здесь не так…

Матрос напряженно вслушивался в разговор охотников и Феоктистова. Потом медленно повернул голову в сторону внимательно изучавшего его лицо бывшего офицера-разведчика.

— Узнали? — с горькой усмешкой повторил матрос. — И я узнаю вас. Черное море, Геленджик, полевой госпиталь 3175 и ваши допросы, герр гауптман Рахимов.

— Ганс Мюльгарт, гауптман инженерных войск. Почему вы здесь? Вспомните ваши клятвы после излечения вас, почти безнадежного, советскими врачами: «Я никого да не подниму руку против Советской страны». Что с вами?

Острый кадык на длинной и грязной шее немца судорожно дернулся.

— Опять проиграл. Второй раз в плену… А вы — уже профессор. Вас так называют эти люди… — На обезображенных веках немца выступили слезы. — Да, разные у нас судьбы, герр гауптман Рахимов. Но я ничего еще не делал. Меня только забросили сюда.

— Не лгите, Мюльгарт, — лицо профессора Рахимова стало суровым. — Почему вы здесь, повторяю я вам? Как вы сюда попали? Кто вас послал? Почему вы нарушили клятву? Почему вы, немецкий инженер-геолог, здесь, на нашей земле? Отвечайте. В этом пустынном районе. Что вам здесь нужно? — Голос Рахимова звучал непримиримо, жестко и повелительно. Феоктистов с интересом смотрел на профессора. Потом молодой следователь решительно сунул пистолет в кобуру и присел рядом с Рахимовым.

Запинаясь, останавливаясь и подбирая русские слова, немец начал рассказывать…

Это была печальная повесть о том, как приняла Федеральная Республика Германии вернувшегося из плена офицера. Как он, голодающий, спасая от гибели семью, пошел на службу к победителям Германии.

— Кому именно? Не все ли равно, — горько усмехнулся немец. — Пусть развяжут мне ноги. Тогда можно будет разговаривать.

Издалека приближался собачий лай. Потом из кустов на противоположной стороне расселины показались пограничники. Немец вздрогнул, потом деланно-шутливым тоном обратился к профессору:

— Не слишком ли почетный эскорт для моей скромной фигуры, герр гауптман? — он задумался, потом решительно обернулся к своим врагам:

— Я солдат. Вилять не буду. Ставка проиграна.

— Ведите нас на свою базу, — приказал Феоктистов.

— Нет, я сначала покажу вам кое-что другое…

32. СОКРОВИЩЕ ЧЕРТОВОЙ ЮРТЫ

— Идемте, гауптман, — обращаясь к Рахимову, как будто других не существовало около него, заторопился Мюльгарт. — Прикажите развязать мне руки. Да скажите этим невеждам, чтобы они не стояли так близко около меня. Я решил вернуть сокровище хозяину. Подарок от умирающего… — Его изуродованное лицо исказилось гримасой. Он закашлялся и вновь расхохотался. Это был жуткий смех человека, знающего, как мало осталось ему жить. — Слишком большая радиация.

Поняв, Рахимов с тревогой обратился к давнему знакомому:

— Почему вам не дали одежды?

— Да, я вам солгал. Я здесь давно. А одежда не предусматривалась контрактом. Ненавижу, — зло обернулся он к советским людям, — вас и их. Иду только ради вас, профессор. Во что я обратился? Уж очень трудную задачу мне поставили: уничтожать все советское, что появится в этом районе. Глупцы. И я тоже… Все равно доищетесь… — Губы немецкого инженера дернулись. — Вот эту маскировочную одежду привезли, когда здесь рядом построили пост. Чтобы отвести возможные подозрения на матросов. Да, больше я сам виноват. Не надо было увлекаться. А как не увлечься, увидев это чудо? Посмотрите сами. Ведь вы — геолог.

Так вот, человек, которого я убил… Этот старик правильно говорит, — кивнул немец На Сергунько. — Я все понял, что он говорил. Убитый тоже был геологом. Первое ранение было сквозное. Я слышал тогда вой, но не догадался. Эта же пуля ранила лису? Когда я следил за тем лысым геологом, то видел, с каким жадным вниманием он изучал местность и подходил все ближе к моей базе. Я вам оставлю наследство, — возбужденно болтал бывший немецкий офицер. — Блокнот этого человека… Он правильно угадал, что здесь… Я хотел продать этот блокнот подороже… К чему?

Мюльгарт замолчал, продолжая быстро идти вперед, увлекая засобой Рахимова. Феоктистов и оба старика еле поспевали за ним. Неожиданно Захар остановился и, тыча пальцем вперед, быстро заговорил. Мюльгарт обернулся.

— Что говорит этот человек? — спросил он. — Я не понимаю такого языка.

— Он говорит: дальше идти нельзя. Чертова юрта близко. Старики говорили — великое колдовство.

Немец задумался.

— Вот видите, герр профессор, есть еще одно доказательство, что мне нечего прятать. Я сдаюсь не из любви к Советам. Любому умному человеку ясно: вся затея этих господ скрыть от вас до возможной войны тайну этих гор рано или поздно провалилась бы. Туземцы знают, что там. — Он пожал плечами. — Но мне платили деньги. Больше, чем давал Гитлер…

Они двинулись дальше. Наконец Мюльгарт остановился, обернулся к Рахимову. Глаза его восторженно сияли.

— Не забудьте засвидетельствовать, что это я указал добровольно, герр гауптман. Это чудо можно заметить только отсюда. Смотрите, — указал он рукой вниз.

Опытным взглядом геолога Рахимов окинул местность. Сомнений не было. Перед ними, в пятидесяти метрах ниже по склону, был провал — грабен, сбросовая обширная впадина, образованная оседанием участка земной коры по вулканическим трещинам. В этом убедила Рахимова тонкая струя пара, бьющая из трещины неподалеку.

— Пегматитовый сброс?

— Да, да, — подтвердил немец. — Это нашел геолог Берни в 1918 году. С тех пор Компания Лепон энд Немир прячет его от хозяев. Вот почему они так хотели в 1920 году остаться в этом краю. Мерзавцы, они погубили меня, — простонал он.

Путники застыли, очарованные зрелищем. Боковая поверхность исполинского сброса радужно светилась. Желтые, желтовато-зеленые, зеленовато-желтые, яблочно-зеленые, светло-коричневые, пурпурные, кроваво-красные и фиолетовые кристаллы переливались и искрились в лучах заходящего солнца. А под ними, затененные противоположным склоном впадины, лежали пласты черной без блеска массы.

— Уголь! — предположил Феоктистов. — Как много! Вот это да!

Мюльгарт схватил Рахимова за руку.

— Послушайте, герр гауптман, что говорит этот молодой человек? Уголь! — залился он нервным полубезумным смехом.

— Нет, молодой человек, нет! Уголь — мусор будущего, а это — жизнь и страшная смерть. Такая, как моя. Говорите, герр профессор, узнавайте. Здесь сверху силикаты, сульфаты и карбонаты. Удивительное, невероятное сочетание.

— Соддиит или беккерелит? — указал Рахимов на полосы желтых кристаллов.

— Да, второй! — воскликнул Мюльгарт. — Это он. А раньше считали, что есть только в Казоло и Катанге — в Бельгийском Конго и в Вельзендорфе — в Баварии. Здесь семьдесят процентов.

— Дакеит или фоглит? — кивнул Рахимов на зеленые извилистые жилы на обрыве.

— Да, оба — подхватил немец. — А все думают, что есть только в штате Вайоминг.

— Ураконит, циппеит? — продолжал перечислять Рахимов и указал на оранжевые тусклые гнезда породы. — Бедный…

— Нет, нет! — запротестовал немец. — Там, где он есть: в Сен-Джасте — в Англии, Фруте — в штате Юта и на Большом Медвежьем озере — в Канаде процент гораздо ниже. Сам проверял, еще когда меня обучали хозяевам Атомик-сити. Не думайте. Я стал опытным. Я пригожусь…

— А это? — прервал излияния немца Рахимов и ткнул пальцем в направлении нижнего слоя. — Уранинит?

— И да, и нет, как считает современная наука. Это — смоляная руда. Но какая, герр профессор, какая! 83 процента! Выше чем в Корнуэлле — в Англии, выше чем в Радиум-сити, у Большого Медвежьего озера, в Квебеке и Вильневе — в Канаде, выше чем в Шинкалобве, Казоло, Катанге — в Бельгийском Конго, намного выше чем в графстве Митчелл — в Северной Каролине и в Коннектикуте, гораздо больше чем в Мадриде — в Испании, в Марогоро — в Восточной Африке, выше чем в Адрианополе — в Турции! Такого процента нигде нет. Да вы и сами проверите. А какие массы, какие пласты!

Немца нельзя было узнать: в обреченном на гибель убийце проснулся ученый-энтузиаст.

— Я отдам вам, герр гауптман, дневник убитого мной геолога и свои расчеты залежей руд. И еще расскажу многое… — Он остановился и схватил Рахимова за руку. — Русские все делают быстро. Вы все умеете. Вы и нас победили… Скажите, профессор, может быть, у вас уже есть средства? — Он указал на чудовищную остеосаркому нижней челюсти. — Это все из-за него… Я все отдам, вылечите меня!.. — зарыдал он.

Советским людям стало не по себе. Рахимов отвернулся.

— Есть такое средство? — настаивал немец.

— Не знаю, — покачал головой Рахимов. — Я уже больше года безвыездно здесь, в этом районе. В этом направлении велись такие работы, в большом объеме. Во всяком случае на наших шахтах эта работа так же безопасна, как и на любой угольной шахте. Но если даже у нас нет таких средств, — твердо добавил ученый, — то завтра они у нас будут. Вас будут лечить. Мы не оставляем без лечения даже непримиримых недругов. Да вы и сами могли в этом убедиться.

— Хорошо. Тогда я скажу вам все. Эта женщина там, на посту, в зеленом платье, племянница Майкла Гаррисона, одного из директоров монополии. Я встречал ее в Атомик-сити. Она… смешно говорить, предлагала мне себя в обмен за дневник и расчеты. И, кроме того, предлагала деньги. Это мне… такому. Правда, интересно? — глаза немца лихорадочно блестели. — Я еще торговался…

— Теперь уже не с кем торговаться, — заметил Феоктистов.

— Да, я у вас в руках, — согласился немец.

— Еще раньше, чем вы попали в наши руки, ее уже разоблачили наши матросы. Завтра мы устроим вам свидание. Она, думаю, будет приятно удивлена.

С той стороны впадины раздался топот тяжелых шагов и оживленные голоса. Нервное напряжение на лице немца сменилось тупым равнодушием.

— А вы говорите: вы показали сокровище. Вот сейчас бы, если бы не вы, — следователь указал пальцем на стоявших там матросов, — они сами бы пришли сюда, а отсюда к нам. От глаз таких парней ничего не спрячешь. Пришли бы, пусть даже не зная, что здесь. Ведь это наша, советская земля и наше общее дело… Эге-гей! — неожиданно по-мальчишечьи, сложив руки рупором, крикнул старший лейтенант.

Запыхавшиеся, с осунувшимися измученными лицами, в изодранной окровавленной одежде матросы, продолжая держать автоматы в положении «к бою», приблизились к Феоктистову.

— Вот он, этот старший матрос! — с трудом открывая распухший рот и глядя только одним глазом, крикнул Пермитин.

— Не старший матрос, а инженер Мюльгарт, бывший гауптман бывшей фашистской армии, ныне служащий монополии Лепон энд Немир в Соединенных территориях, — поправил его Феоктистов. — Спасибо, товарищи.

— А это что, товарищ старший лейтенант! — воскликнул Григорьев, показывая на впадину. — Что там такое?

— Это — смоляная руда. Это — уран, товарищи матросы, — сказал Рахимов. — Драгоценное атомное сырье. То, что растопит льды Севера нашей Родины, что излечит болезни, расцветет пышными садами там, где ходили белые медведи, будет гореть в котлах наших кораблей и паровозов. И еще — то, что заставляет наших недругов за линией перемены дат держать свои грязные лапы подальше от нас, — добавил Феоктистов.

— Вы и это знаете? — устало поднял голову Мюльгарт.

— Да, знаем. Сейчас группа матросов со сторожевого корабля «Шквал» уже приближается к месту, где вы спрятали свой передатчик. Потом вам предстоит встреча с Лисовским — «Шмелем».

— Все понятно. Я буду говорить.

— Так будет лучше, — усмехнулся Феоктистов. — Непонятные люди… Как будто могут их миллионы таллеров сделать что-нибудь против народа? Ведь против вас выступает великий народ. Ему нужен мир. А разве спрячешь что-нибудь от народа?

Виталий Мельников СРОЧНО, СЕКРЕТНО, ДРАКОНУ…

МНЕ К ТОВАРИЩУ НИКОНОРОВУ

Шэн Чжи затаился в густых камышах.

Дождь стих, но низко и тяжело клубились мрачные тучи, и камыши, непролазно разросшиеся на многие километры, сердито шумели и свирепо размахивали черными метельчатыми верхушками, словно хотели разогнать зловещие тучи.

Шэн ждал, когда опустится ночь

Впереди — глубокие, страшные своими зыбунами болота, через которые нельзя пройти, а можно лишь перебраться ползком, отдыхая на плетенке из ивовых прутьев.

Нечего и думать о том, чтобы пускаться в опасный путь, если ты не запасся такой плетенкой из гибкой лозы.

А что за болотом?

За болотными топями — опять заросли камышей, а дальше густые кусты, заливная пойма и река. Неглубокая и не мелкая, не широкая и не узкая. Шэну нужно будет переправиться через нее. Как? Только ночью и только вплавь. Но плыть нужно так, чтобы не раздалось ни единого всплеска.

На том берегу Шэн опять затаится в камышах. Точь-в-точь в таких же, как эти и точно так же сердито шумящих.

Шэн будет терпеливо ждать, а когда Шэн заслышит шаги пограничников, выберется из камышей. С поднятыми руками выйдет он навстречу пограничникам и скажет по-русски:

— Здравствуйте, товарищи, я — Шэн, мне нужно к товарищу Никанорову!

Пограничники поведут Шэна на заставу, и начальник заставы улыбнется ему, как старому, доброму другу.

Начальник заставы поздоровается с Шэном за руку и сам проводит его в маленькую отдельную комнату, где окно задернуто белыми занавесками, где под потолком мягко светится матовая лампочка на коротком проводе, где тепло и тихо, и железная койка с панцирной сеткой сама располагает ко сну.

Начальник заставы отдаст распоряжение, чтобы Шэну дали сухую одежду и принесли поесть.

Начальник заставы скажет Шэну.

— Подкрепись и отдохни с дороги, а я тем временем…

Шэн знает, что начальник заставы тем временем свяжется по телефону с товарищем Никоноровым. Если даже будет глубокая ночь, начальник заставы все равно сразу же позвонит товарищу Никонорову. А утром, когда Шэн проснется, товарищ Никоноров будет уже на заставе.

— Вот это вам от Дракона, возьмите, — скажет Шэн товарищу Никонорову и выплетет из косы черный шнурок — самым обыкновенным шнурок. Такими зашнуровывают ботинки. Те, кому есть на что купить ботинки.

Но Шэн знает, и товарищ Никоноров знает что шнурок из косы только по внешнему виду совсем обыкновенный.

А на самом деле?

На самом деле этот шнурок — с секретом. Полоска тонкого, почти воздушного шелка, к тому же скатанная в тугую трубку, — вот что помешается внутри шнурка.

До осени прошлого года через границу ходил Таку — маленький старичок со слезящимися глазами, гольд по национальности. Со стороны посмотреть — палочки для еды в руках не удержит. Но у чего были неутомимые ноги, зоркий глаз и уверенная рука, у старого зверолова Таку, сбивавшего с дерева белку одной дробинкой.

Случилось так, что Таку наткнулся в пограничной зоне на маньчжурских жандармов. Они не поверили старому гольду, заявившему, что ему ничего здесь не нужно, кроме охапки тростника для циновки.

— Следуй за нами! — приказал старику сержант.

Таку безропотно повиновался. Только и попросил:

— Разрешите закурить трубку.

— Кури, в твоей жизни это последняя трубка, — усмехнулся жандармский молодчик, продавшийся японцам за нашивки сержанта.

Таку закурил и поплелся за жандармами, жадно попыхивая короткой трубкой. А когда при переходе через дорогу жандармы остановились, чтобы пропустить стремительно приближающимся автобус, Таку сделал два шага назад, уронил трубку и бросился под колеса автобуса.

После гибели Таку на связь с товарищем Никоноровым стал выходить Шэн.

Почему товарищ Хван, комиссар их партизанского отряда, остановил свои выбор именно на нем, на Шэне?

Об этом Шэн у комиссара не спрашивал.

— А что, если и меня задержат жандармы? Что делать, если мне не удастся выбросить шнурок? — только эти два вопроса задал Шэн комиссару.

— Бойся тогда за себя, а донесение само о себе позаботится, — ответил товарищ Хван.

Он объяснил Шэну, что текст донесения зашифрован и что написана шифровка невидимыми чернилами.

— Но это еще не все, — продолжил товарищ Хван, помолчав. — Мне разрешили открыть тебе одну тайну — то, чего не знал отважный Таку, наш героической смертью погибший товарищ. Представляешь, что с случится с отснятой фотопленкой, если ее засветить? Правильно, проявляй не проявляй, все равно ничего не проявится. Вот так и с донесением, которое в шнурке. Нужно уметь его вытащить. Мы с тобою не знаем, как это сделать, и враги наши тоже не знают. Окажись твой шнурок у них в руках, извлекут из него они не шифровку, а чистую тряпочку. Потому-то я и говорю тебе: бойся за себя, а донесение само о себе позаботится…

Он совсем не китаец, он — кореец, комиссар их партизанского отряда товарищ Хван. Однако по-китайски говорит так, что заслушаешься.

По-китайски разговаривает с Шэном и товарищ Никоноров. И если закрыть глаза, можно подумать, что человек, беседующий с тобой по душам, настоящий китаец.

Зловеще шумят камыши, вымокший до нитки Шэн Чжи грызет ячменную лепешку и ждет, когда совершенно стемнеет.

Прежде он, Шэн, был исполнительным, послушным рабочим. Жил он в пригороде Мукдена, работал на заводе сельскохозяйственных машин, в сборочном цехе. Зарабатывал сносно и каждую неделю отдавал жене столько денег, что их вполне хватало на скромную жизнь всей семье.

Однажды директор завода, проходя через цех, задержался возле веялки, которую монтировал Шэн.

— В следующем месяце поедешь в деревню — бригадиром группы ремонтников, — сказал Шэну директор.

Это сулило дополнительные заработки, а значит, приближало время, когда Шэн наконец-то сможет осуществить давнюю свою мечту. Этой мечтой был собственный домик с огородом, в котором жена и дочки могли бы выращивать овощи и цветы.

Если так пойдет и дальше, думалось Шэну, то в следующем году можно будет купить клочок земли, а еще через год начать строиться.

Однако судьба распорядилась по-своему. К тому времени в Мукдене уже хозяйничали японцы. Оккупанты хватали людей прямо на улицах. Облавы следовали одна за другой. Аресты стали повседневным явлением. Порой достаточно было произнести неосторожно одно лишь слово, и китаец попадал в тюрьму как враждебный элемент.

Разве мог он, Шэн Чжи, смотреть спокойно на ужасы, которые творились у него на глазах?

Когда подошел к нему однажды давнишний дружок, механик с электростанции, и завел разговор о японцах, а потом, как бы между делом, намекнул, что у него есть возможность выйти на связь с партизанами, он, Шэн Чжи, не стал притворяться, что не понял намека.

— Надо подумать, какую помощь можем оказать партизанам мы, рабочие, — вот что ответил Шэн старому товарищу.

— У тебя золотые руки, Шэн, — сказал механик. — Они очень пригодились бы в одной подпольной оружейной мастерской.

Так Шэн стал помогать партизанам. Долго помогал. И вот однажды глухой ночью перед входной дверью перенаселенного дома, где в убогой квартирке на втором этаже ютилось семейство Чжи, взвизгнув тормозами, остановилась машина.

— Жандармерия, немедленно откройте! — донеслось с улицы.

— Беги, Шэн!.. Это за тобой! — вся как-то вдруг сжавшись, прошептала жена.

Он метнулся на кухню, распахнул створки окна и выпрыгнул в темный двор.

Было это год назад.

А вот теперь он, Шэн, вслушивается в зловещий шум камышей и, настороженно всматриваясь в ночную темноту, шепчет себе:

— Пора…

Да, пора — и будь что будет. Внутренне Шэн готов к любому повороту событии, но, если не произойдет самое худшее, будет так: ползком через болото, вплавь через реку, потом, выпрямившись в полный рост, с поднятыми руками Шэн решительно шагнет навстречу людям с пятиконечными звездочками на зеленых околышах фуражек.

— Здравствуйте, товарищи! Я — Шэн Чжи, меня знает товарищ Никоноров! — по-русски скажет Шэн советским пограничникам, и на глаза его навернутся слезы.

ГРОЗОВОЕ ЛЕТО

Над Москвой клубились грозовые облака. Человек с рубиновыми шпалами в петлицах гимнастерки цвета стали, с орденом Красного Знамени на груди сидел за двухтумбовым письменным столом. Перед ним лежала выборка из донесений с пограничных застав о провокационных действиях японо-маньчжурской солдатни на дальневосточной границе.

Вертя в длинных пальцах красный граненый карандаш, человек читал:

«В Посьетском районе, в полутора километрах северо-восточнее пограничного знака № 11, группа японо-маньчжурских солдат численностью в 30 человек перешла границу Союза ССР и засела в камнях. Заметив приближающийся советский пограничный дозор, японо-маньчжурские солдаты открыли по нему ружейно-пулеметный огонь…»

«Японский отряд численностью около одной роты, перейдя границу Союза ССР, произвел нападение на советский пограничный наряд у Рассыпной пади в Гродековском районе. Встретив, однако, должный отпор, японский отряд был вынужден удалиться на маньчжурскую территорию…»

«Маньчжурский быстроходный катер, следуя вниз по Амуру в районе Джалинда, Перемыкино, Бекетово, Толбузино, Ваганово, шел в советских водах, причем команда вела наблюдение за советским берегом…»

«Ниже нашего хутора Бейтоново на Амуре с маньчжурского плота был обстрелян наш берег…»

Человек, изучающий сводку, жирными штрихами отчеркивал абзацы и, постукивая карандашом по краю стола, насвистывал мелодию марша из нового кинофильма «Если завтра война». Усмешка скользнула по его сухому, горбоносому лицу кавказца. Устремления организаторов провокаций были куда как очевидны: накалить и без того взрывоопасную атмосферу до критической точки. А там уж все пойдет само собой: полетит самолет, застрочит пулемет, загрохочут железные танки…

Полуобернувшись, человек посмотрел в окно, за которым клубились, густели и наливались чернильной синевой грозовые облака, и задумался о том, что не давало ему покоя все последние недели, — о «Командоре».

Два месяца назад поступила от «Командора» радиограмма:

«Дракон сообщает, что командование Квантунской армии ввело запрет на пролет гражданских самолетов над железнодорожной станцией Бинфан и ее окрестностями. Район станции Бинфан, находящейся к югу от Харбина, объявлен запретной зоной третьей степени секретности. Подробности через неделю, при очередном сеансе связи».

Эта короткая радиограмма говорила сама за себя: раз появилась новая запретная зона, к тому же еще строжайше засекреченная, следовательно, японцы создают какой-то новый объект, несомненно, военного назначения.

Однако через нелепо «Командор» не вышел в эфир. А потом в Центр поступил помер газеты «Харбинское время» Набранная мелким шрифтом заметка в рубрике «Местные происшествия» сообщала. «В камере предварительного заключения сыскной полиции повесился Павел Летувет, старший буфетчик трактира «Зарубежье», арестованный по подозрению в незаконной торговле спиртными напитками». И невдомек было анонимному хроникеру, что эти его три строчки слепой нонпарели — эпитафия «Командору».

О том, что старший буфетчик трактира «Зарубежье» Павел Летувет это и есть «Командор», знали всего лишь несколько человек, и только здесь, а больше — нигде и никто в целом мире

Невозможно было даже на долю секунды принять па веру версию о том, что такой человек мог опуститься до мелкого гешефтмахерства горячительными напитками. И уж конечно же, быть не могло, чтобы он вот так, за здорово живешь, сам, по своей доброй воле, ушел из жизни. Ни у кого в Центре не было ни малейшего сомнения в том, что мнимое самоубийство «Командора» — японская сказочка, рассчитанная на простофиль.

Редко кому удается изо дня в день ходить по лезвию ножа и ни разу не оступиться. «Командор», вероятно, на чем то споткнулся. И ему накинули петлю на шею.

«Значит, прямых улик против него не имелось — были только какие-то подозрения, причем, по видимому, очень смутные, — подумал человек. — А из этого следует»

Из этого следовало, что Дракон пока вне всяких подозрений, а стало быть, и вне опасности. В противном случае японцы не стали бы убирать «Командора». Ликвидировав его, они собственными руками оборвали единственную ниточку. которая могла бы вывести их на Дракона. Потому что радиосвязь с Центром Дракон поддерживал только через «Командора».

Но ведь и Дракон лишился теперь возможности оперативно выходить на связь. Несомненно, он пошлет связного, и рано или поздно станет известно, зачем понадобилось японцам закрывать, доступ в район станции Бинфан. Однако…

Однако донесение разведчика, как заключение врача о болезни, всегда тем ценнее, чем раньше его получишь. Это во-первых. А во-вторых, — полагаться лишь на святых — значит то и дело искушать судьбу.

— Дракону никак нельзя без радиста, — вслух сказал человек.

Он уже знал, что в Харбин направлялся Сергей. Он был резервным радистом, с недавнего времени обосновавшимся в Шанхае. Вообще-то на него имелись особые виды, планировалось, что его рация по мере надобности будет использоваться для радиоконтактов со штабом китайской Красной Армии. Но для того чтобы переправить в Харбин радиста из Москвы, ушло бы много времени. А за противником нужен глаз да глаз. Так что кандидатура Сергея оказалась в конечном счете единственно приемлемой.

Дело было за легендой.

Сотворение правдоподобной легенды — задача не из легких. Как бы она ни походила на быль, все равно, по внутренней своей сути, легенда не что иное, как плод фантазии. Между правдоподобием и правдой, между легендой и былью всегда остается зазор. Пусть сведенный до минимума, пусть даже такой, про который можно сказать: «Комар носу не подточит», но все-таки — зазор. Из этого неизбежно следовало: ни одни самый удачливый разведчик не может быть застрахован от того, что враги не нащупают самое уязвимое место в его легенде — стык между правдой и подделкой под правду.

Естественно, что и легенда, которую в экстренном порядке подготовили для Сергея, не была страховым полисом, обеспечивающим от любой превратности судьбы.

В Шанхае легальным прикрытием служила должность разъездного торгового агента китайского филиала одной весьма солидной берлинской фирмы. Директор филиала — по соображениям чисто коммерческим — время от времени оказывал добрые услуги. Когда Сергей — разумеется, из Берлина — написал в Шанхай, что он не прочь бы послужить верой и правдой делу процветания германской коммерции на китайской земле, то директор филиала ответил любезно, что уважаемому просителю повезло: именно сейчас в филиале открылась вакансия — должность коммивояжера, или разъездного торгового агента.

Так Сергей легализовался в Шанхае. Но вот не прошло и года, а от директора филиала потребовалась новая услуга.

— Герр Вальтер, вы не могли бы оказать нам еще одну любезность? Помнится, вы как-то говорили, что коммерция словно море. В море — то штиль, то ураганы, то приливы, то отливы. В коммерции — то все идет как по маслу, то вдруг того и жди банкротства, то прибыль, то убытки. Так разве не можете вы именно теперь, на данном отрезке времени, попасть в полосу некоторых финансовых затруднении?.. Вероятно, никого не удивит, если вы, блюдя интересы фирмы, сократите штатное расписание на одну единицу. Да, да — ту самую, о которой вы сейчас подумали!… Но как человек, известный своей гуманностью, вы, естественно, не допустите, чтобы молодой, подающим надежды торговый агент оказался — учтите, по вашей вине! — в положении жертвы кораблекрушения. Вы мучительно ломаете голову: как помочь бедняге, оставшемуся за бортом вашего корабля. И вдруг вспоминаете, что в Харбине дислоцируется родственное предприятие — фирма «Кунст и Альбертс», радеющая многие голы о процветании германской коммерции на маньчжурской земле. Вот где сможет развернуться и показать в полной мере, на что он способен, молодой, энергичный коммивояжер! И вы, подняв телефонную трубку, просите, чтобы вас связали с Харбином… Что? Фирма «Кунст и Альбертс» и ваша — давние конкуренты? Но ведь коммерция словно море. И как воды двух не сообщающихся друг с трутом потоков в конце концов стекаются в одно и то же море, так и доходы двух конкурирующих фирм сплошь и рядом поступают в конце концов в один и тот же банк и даже почему-то оказываются на одном и том не текущем счете.

Такой, вернее, примерно такой разговор состоялся месяц назад в оккупированном японцами китайском городе Шанхае. Теперь Сергей с рекомендательным письмом в кармане, пожалуй, уже должен добраться до Харбина.

Пожалуй?.. Это слово между разведчиками не в ходу. Начальству не доложишь:

«Сергей, пожалуй, уже в Харбине».

Центр и его руководство должны знать точно: в Харбине Сергей или он еще не прибыл в Харбин.

Предположим, что Сергей в Харбине. Тогда вопрос: почему он не выходит на связь?

А если с Сергеем, чем черт не шутит, что-то стряслось по дороге? Например, недоразумение при проверке документов на маньчжурской границе?..

«Вряд ли… Сергей, пожалуй, уже в Харбине», — успокоил себя человек, которому через полчаса надлежало быть с докладом у начальника управления.

«Да, пожалуй…» — повторил про себя человек со шпалами в петлицах и снял с рычага телефонную трубку.

— Есть новости, товарищ Климов? — набрав номер, спросил он. — Так что же вы… сами мне не позвонили?

Человек с внешностью типичного кавказца резко приподнялся на стуле.

— Немедленно жду вас у себя! — с командирскими нотками в голосе прокричал он в микрофон и бросил трубку на рычаг.

ПРЕЕМНИК «КОМАНДОРА»

Ноги, натертые грубыми башмаками из яловой кожи, горели в подъеме. Вот уже третий час бродил Сергей по грязным и пыльным улицам Харбина, и если он в безостановочном своем марш-броске, напоминавшем со стороны бесцельное фланирование человека, не занятого никаким делом, старался не слишком отдаляться от набережной Сунгари, то на этот счет у него имелись собственные соображения. Из тех, которые рекомендуется хранить в самом надежном из тайников — в черепной коробке.

Сергей ужасно устал.

Стояло душное маньчжурское лето. Воздух был тягучим и тошнотворным.

«Словно теплая касторка», — вяло морщился Сергей.

Кроме него, на улице не было ни души. На широкую булыжную мостовую, покато спускавшуюся к реке, падали тени от бревенчатых, по большей части пятистенных домов с высокими глухими заборами, за которые не проникнешь, пока на лай гремящего цепью дворового пса не выйдет хозяин и не отопрет калитку, откинув крюк и оттянув железный засов.

Не оглядываясь по сторонам, Сергей пересек набережную и со скучающим видом облокотился на низкий парапет. Широкая, медлительная река, разделяющая город надвое, бесшумно катила свои маслянистые воды. Маленький буксир, безбожно дымя и баламутя воду неутомимыми плицами, волок за собой нескладную пузатую баржу. Буксир выбивался из сил, но все-таки, хотя и крайне медленно, приближался, преодолевая течение, к Сунгарийскому железнодорожному мосту.

Переплетения высоких мостовых конструкций впечатляюще вырисовывались на фоне бледно серебрящегося неба, еще не тронутого закатным багрецом.

Вдалеке, чуть ли не на самом краю земли, виднелись едва заметные контуры сопок.

На сопках маньчжурских
Спит много русских —
Это герои спят…
зазвучали в памяти Сергея слова старинного вальса, и ему почудилось вдруг, что он слышит голос Марты.

Плачет, плачет мать-старушка,
Плачет молодая жена…
Перед глазами мимолетным видением возник продолговатый профиль жены с завитком белокурых волос на виске.

Возник и пропал.

«Может, и тебе придется заплакать», — усмехнулся Сергей краешками губ и поежился при мысли о том, что, если и в самом деле случится непоправимое. Марта не скоро узнает, какими судьбами занесло ее мужа под это подпертое дикими сопками обманчиво-мирное маньчжурское небо.

Марта убеждена, что ее муж работает радистом на полярной станции — где-то по соседству с Тикси. Оттуда, из края северных сияний, которых он в глаза никогда не видел. Марте регулярно, раз в две недели, приходят его радиограммы.

Что ж, поступая по направлению райкома комсомола на курсы радистов-полярников, он не мог себе и представить, что на двадцать седьмом году жизни ему будет предписано выскоблить из памяти не только свое настоящее имя, но и всю свою подлинную биографию.

Разве мог он предположить, что все обернется именно так, когда на вопрос анкеты. «Какими иностранными языками владеете?» — ответил, ничуть не колеблясь: «Свободно владею немецким».

А как же еще он мог ответить, если родился и вырос в Баронске — маленьком немецком городке на Волге, где даже неграмотный нищий мордвин Фимка Шингаркин и тот ругался, пел песни и клянчил деньги на опохмелку исключительно на языке Шиллера и Гёте.

Впрочем, когда Сергею было предложено пройти курс специального обучения, то при первом же собеседовании, к величайшему удивлению, обнаружилось, что язык, которым он владеет, и в самом деле немецкий, однако у его немецкого с немецким Шиллера и Гёте общего — одно название.

Беседовал с ним товарищ Фрэд — активный участник Гамбургского восстания 1923 года. В Москву товарищ Фрэд возвратился из Китая, где был военным советником.

— Языком вы владеете безупречно, — сказал Фрэд, — но как бы вы на меня посмотрели, товарищ, если бы я заговорил с вами на русском языке, который был в обиходе… ну, скажем, во времена Ломоносова? Вот и вам, с вашим немецким, надо бы ехать в Германию лет этак двести–триста тому назад. А появись вы в Берлине, допустим, завтра…

Лицо товарища Фрэда стало серьезным.

Выдержав паузу, товарищ Фрэд продолжил:

— Как только вы откроете рот, любой мало-мальски натасканный шпик в момент распознает, что вы — из России. Нет, нет, в том, что вы — немец, сомнений ни у кого не возникнет. Но не возникнет ни малейшего сомнения и в том, что вы — немец из России. А к немцам из России у гестапо интерес особый…

Вот такая история с географией… А все из-за того, что немцы, живущие в приволжском городке Баронске, говорят так, как научили их деды и прадеды, а те переселились в Россию еще в пору царствования Екатерины Второй.

Правда, товарищ Фрэд успокоил его, сказав, что все может поправить языковая практика. Однако в руководящих инстанциях рассудили по-своему. Если немец из России не знает немецкого вовсе, это куда менее подозрительно, чем если он владеет родным языком безупречно, — вот как рассудили в верхах.

А по документам он стал Сергеем Белау. Сыном российского подданного Ивана Готлибовича Белау, которого революция лишила капиталов, привилегий, полагающихся купцу первой гильдии.

«Что-то ждет меня в Харбине!..» — подумал Сергей. Пошевелив лопатками, он отодрал от взмокшей спины липкую рубаху. День клонился к закату, но в душном воздухе не ощущалось ничего даже отдаленно похожего на бодрящую свежесть.

Сергей бросил быстрый взгляд на часы.

Инструкция гласила: выходить на набережную через три четверти часа па десять минут, по нечетным дням — с тринадцати до шестнадцати, по четным — с четырнадцати до семнадцати. Зачем? Просто выходить — и точка. Регулярно, изо дня в день, в течение недели.

Число было четное, время приближалось к семнадцати, и десятая минута истекала.

Сергей еще раз окинул беглым взглядом набережную, сунул в зубы сигарету и, легонько подбрасывая на ладони никелированную зажигалку, неторопливо двинулся в сторону подернутого пыльной дымкой бульвара. Бульвар выводил на привокзальную площадь, вокруг которой раскинулся новый город.

На подходе к бульвару к нему привязался замурзанный китайчонок — маленький оборвыш с забавной косичкой, перетянутой на затылке цветной тесемкой.

— Шанго, господин! — хватал он Сергей за рукав. — Деньга давай, папу-маму хунхузы убили!

То, что китайчонок обратился к нему по-русски, вовсе не удивило и ничуть не насторожило Сергея. Выросший на месте жалкого китайского поселка, Харбин своим расцветом обязан был строительству Китайско-Восточной железной дороги, и большая русская колония, сложившаяся в этом маньчжурском городе на исходе прошлого века, увеличивалась год от года за счет машинистов, кочегаров, рабочих депо, инженеров-путейцев, чинов-пиков, торговцев, офицеров. А после революции в Харбине осело множество белогвардейцев и белоказаков с чадами и домочадцами.

Так что русская речь в Харбине была столь же обиходной, как английская в Гонконге или французская в Сайгоне…

Сергей сунул руку в карман.

«Мелочь — не деньги, зато широкий жест — не мелочь», — вспомнил он любимую присказку герра Вальтера, своего шанхайского благодетеля, и уже хотел было осчастливить китайчонка парой маньчжурских гоби.

— На-ка вот… — глянул Сергей через плечо и… увидел только верткую спину и быстро мелькающие пятки улепетывающего попрошайки. По мостовой, стремительно приближаясь, катит по направлению к бульвару желтый мотоцикл с коляской

«Служба безопасности движения» — по цвету определил Сергей. Сразу успокоившись, он сделал шаг к бровке, повернулся лицом к мостовой, переместил сигарету из левого угла рта в правым, щелкнув зажигалкой, поднес к сигарете трепещущий огонек, затянулся и, выпустив струйку дыма, посмотрел на приближающегося мотоциклиста с видом человека, который замешкался при переходе через дорогу и теперь пережидает, пока проедет патрульный.

Полицейский мягко притормозил возле Сергея и, мельком глянув на него, махнул рукой в перчатке, — «проходи». Склонив голову в благодарном поклоне, Сергей пересек мостовую, дошел до угла и свернул в первую попавшуюся улочку.

ВПЕРЕДИ — БИНФАН

Темно-зеленый лимузин, похожий на большую глубоководную рыбу, плавно катил по бетонной автостраде. Харбин остался позади. Вокруг расстилалась степь. Там, далеко в степи, за учащенно пульсирующим маревом горизонта, находилось «хозяйство» доктора Исии.

На переднем сиденье рядом с водителем, покачивался, как в качалке, сам доктор Исии Сиро, генерал-майор, начальник одной из служб Квантунской армии, называвшейся как нельзя более загадочно: «Служба обеспечения водой и профилактики». На заднем сиденье располагался чинный господин в штатском — сероглазый блондин с астматическим лицом. Тоже доктор и, несмотря на сугубо цивильный чесучовый костюм, тоже военный. Только чином пониже — не генерал-майор, а просто майор.

По личной просьбе главнокомандующего Квантунской армии доктор Исии вез на экскурсию в свое «хозяйство» доктора Конрада Лемке, представителя науки и вооруженных сил дружественной Германии.

Убегала по бампер серая бетонка, в полуопущенные боковые окна врывался бодрящий ветерок, а вместе с ним — терпкие запахи дикого степного разнотравья. По сторонам автострады расстилалась затянутая дрожащим маревом маньчжурская желтая степь — такая однообразная на первый взгляд и неповторимо разная, когда приглядишься.

— Кто попал в Маньчжурию, тому нет пути обратно, — обернулся к доктору Лемке доктор Исии. — Маньчжурия — это райский уголок Дальнего Востока, — залился он тонким смехом, — а кто же по доброй воле покинет рай?

Доктор Лемке улыбнулся.

— Вы превосходно владеете немецким, герр Исии, — произнес он, растягивая слова.

— Что же в этом удивительного? Моя альма-матер — Берлинский университет, — сверкнул японец крупными крепкими зубами. — А тему диссертации мне подсказал уважаемый…

— Ваше превосходительство… — вставил вдруг свое робкое словечко шофер.

— В чем дело? — раздраженно буркнул генерал.

Шофер кивнул подбородком на ветровое стекло. Впереди, у самой бровки шоссе, возле приметного издали желтого, почти канареечного цвета мотоцикла с коляской, стоял полицейский. Он показывал рукой, требуя остановиться.

— Служба безопасности дорожного движения, — объяснил доктору Лемке доктор Исии и коротко бросил водителю: — Останови!

Сухощавый и загорелый полицейский в форменной рубашке с короткими рукавами обошел машину спереди. Щелкнув каблуками, он вскинул два пальца к козырьку фуражки с желтым околышем и с кокардой в виде изогнувшегося дракона с разинутой пастью.

Доктор Пени высунул голову из кабины. Полицейский, наклонившись, вежливо попросил у генерала прощения за то, что остановил машину.

— С каких это пор полиции Маньчжоу-Го даны полномочия останавливать японские военные машины? — с негодованием в голосе поинтересовался генерал.

Полицейский снова попросил прощения.

— Бывают обстоятельства, когда полиция Маньчжоу-Го вынуждена превышать свои полномочия, — с извиняющейся улыбкой произнес он и добавил: — В интересах японской армии.

Генерал нетерпеливо заерзал на сиденье.

— Говорите короче, что произошло? — сухо бросил он.

— Час назад, примерно в километре отсюда, на мине, установленной хунхузами, подорвался грузовик с японскими солдатами. Дорожное полотно повреждено взрывом. Ремонтные работы будут закончены не ранее чем через два часа, — отрапортовал полицейский.

— И что же вы нам прикажете делать?.. Возвращаться в Харбин?. — с наигранной иронией процедил генерал, вскинув на полицейского голубоватые стеклышки пенсне.

Полицейский пожал плечами. Потом, по-видимому, что-то прикидывая про себя, перевел взгляд на капот автомашины.

— А куда вам надо?

Генерал нахмурился.

— Мы едем в Бинфан, — нехотя сказал он.

Полицейский снова бросил взгляд на капот автомашины.

— На Бинфан есть еще одна дорога, если вам будет угодно, могу проводить. Правда, должен вас предупредить: дорога грунтовая, так что, сами понимаете, пыли и ухабов будет много.

Генерал навел на полицейского стеклышки пенсне. Его цепкие, широко расставленные глазки, увеличенные цейсовскими линзами, вперились на миг в загорелое и обветренное лицо средних лет мужчины с узким носом, острым подбородком и пшеничными усиками над вздернутой верхней губой.

— Русский? — с утвердительной интонацией в голосе спросил генерал.

Полицейский кивнул.

— Обрусевший немец, не эмигрант, а коренной маньчжурец и подданный Маньчжоу-Го.

Генерал потрогал пальцами пенсне.

— Будете ехать впереди и показывать дорогу, — распорядился он и помахал полицейскому рукою в лайковой перчатке с таким видом, словно оказывал ему величайшую милость.

Полицейский не преувеличивал. Объездная дорога в полной мере соответствовала той характеристике, которую он ей дал. Пыли и ухабов было действительно много. Лимузин подбрасывало, и он, как рыба в воде, нырял в клубах мельчайшей желтой пыли. В машине было душно. Но разве рискнешь опустить окно, если вокруг ни белого света, ни воздуха, только горячая желтая пыль? И доктор Исии старался не вспоминать о том, что совсем недавно назвал он Маньчжурию раем.

Впрочем, герр Лемке не удержался и сам напомнил ему об этом

— Разве это рай? Это же сущий ад, сущий желтый ад, — заметил он, утирая лицо носовым платком в крупную клетку.

Попетляв по степи, лимузин снова выбрался на автостраду и уже через полчаса подъехал к контрольно-пропускному пункту. По ту сторону полосатого шлагбаума — метрах в двухстах от него — тянулся высокий земляной вал, из-за которого выглядывал забор из плотно пригнанных друг к другу досок. Рядом со шлагбаумом возвышался огромный щит с надписью, видной издалека:


«ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА. ВЪЕЗД ТОЛЬКО ПО ПРОПУСКАМ, ПОДПИСАННЫМ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИМ КВАНТУНСКОИ APMИИ».

«ДРАКОН СУМЕЛ УСТАНОВИТЬ…»

На письменном столе начальника управления громоздились разноцветные папки и кипы еще не подшитых бумаг, а за столом, оперев подбородок на длинные пальцы, сцепленные замком, сидел сам хозяин этого просторного кабинета — аскетически худой человек с густо-красными эмалированными ромбиками на петлицах.

Начальник управления был весь внимание.

— Как явствует из показаний агентов, которых удалось задержать, задания они теперь получают типично военные по своему характеру: взорвать железнодорожный мост, перерезать воздушную линию телефонной связи, выявить и нанести на карту координаты объектов оборонного и военно-стратегического назначения… А из этого следует…

Докладывавший это человек со шпалами на петлицах запнулся.

Бывают обстоятельства, когда вдруг обнажается, какой зловещий смысл заключают в себе слова, которые в своей повседневной профессиональной речи ты употребляешь походя, не задумываясь.

Человек с ромбами прервал затянувшуюся паузу.

— Из этого следует, что штаб Квантунской армии ведет дело к тому, чтобы развязать вооруженный конфликт с Особой Дальневосточной, а если говорить без обиняков — готовится начать войну, — хрипловатым голосом заядлого курильщика договорил он до копна то, на чем запнулся его подчиненный.

Закрыв глаза, он на миг замолчал. Тонкие его губы скривились.

— Кое-что прояснилось, — сдержанно улыбнулся человек со шпалами и, раскрыв кожаную папку, зашелестел листками бумаги, испещренной лиловой машинописью. — Последнее донесение Дракона. Связной передал его лично из рук в руки капитану Никонорову, нашему представителю при штабе ОКДВА. Пришлось попотеть, однако, как видите, все приведено в удобочитаемый вид, — провел он ладонью по тонюсенькому стандартного формата листку. Хотите ознакомится?

Начальник управлении на миг оживился, но тут же его худое нервное лицо снова стало непроницаемым.

— Докладывайте.

— Суть донесения в следующем. В Японии, как вы знаете, на протяжении уже довольно длительного времени под эгидой военного министерства проводятся исследования по созданию бактериологического оружия самых разных видов…

Втягивая и без того впалые щеки, начальник управления затянулся раз–другой душистой папиросой и кивком подтвердил, что он в курсе.

Действительно, из документов ему было хорошо известно, что еще два с лишним года назад императором Японии был подписан не подлежащий огласке указ об организации двух тайных бактериологических центров, находящихся в прямом ведении военного министерства и лично начальника генерального штаба.

Информатор, черпающий сведения из источника, соприкасающеюся с генштабом сухопутных войск Японии, сообщал тогда из Токио в Москву:

«Как считают военные, дело это крайне щекотливое: оно может вызвать бурю негодования в прогрессивных кругах японской общественности и привести к серьезным осложнениям во взаимоотношениях Японии с другими государствами. Однако ошибается тот, кто из сказанного выше сделает вывод, что японский генералитет, взвесив все «за» и «против», избрал выход, для здравомыслящих людейединственно возможный: поставить крест па этой чудовищной затее.

Японские генералы, как и всякие маньяки, не собираются прислушиваться к голосу разума. Свой выбор они остановили на выходе, который им показался наиболее приемлемым: закрыть изуверские работы оболочкой непроницаемой секретности и упрятать лаборатории смерти в какой-нибудь богом забытой местности, где-нибудь в Маньчжоу-Го. По соображениям военных, Маньчжурия удобна с трех точек зрения: во-первых, в условиях оккупационного режима, когда без пропуска и спецразрешения шагу не сделаешь, проще соблюсти секретность, во-вторых, такая дислокация бактериологических центров предохраняет население самой Японии от угрозы эпидемии и, наконец, в-третьих, — на чем высшие чины генералитета делают особый акцепт — если маньчжурский вариант принять за окончательный, то «боеприпасы» будут изготовляться вблизи границы с Советским Союзом, то есть в случае войны окажутся буквально под рукой…»

Вот о чем писалось в зашифрованной депеше, которая поступила из Токио в самом начале 1936 года. Но где, в каких именно географических точках Маньчжурии разместились те адские кухни, в которых готовится смертоносная начинка для бактериологических бомб и снарядов?..

— Так вот Дракон сумел установить, — продолжал между тем человек со шпалами, — что в двадцати пяти километрах к югу от Харбина, в районе станции Бинфан, как раз и базируется один из бактериологических центров.

— А второй? — перебил подчиненного начальник.

В донесении упоминается, что место базирования второго — окрестности Чанчуня. Однако Дракон предупреждает: данные эти нуждаются в проверке, а перепроверить их лично у него нет никакой возможности.

— Ясно, — поднял руку начальник управления и не спеша вытащил из коробки очередную папиросу. — Продолжайте, я слушаю.

— Из донесения Дракона следует, что в степи под Бинфаном вырос целый городок: ориентировочно в нем около трех тысяч жителей. Это главным образом научно-технический и обслуживающий персонал центра — бактериологи, химики, врачи, ветеринары, лаборанты, а также военные. Ученые живут вместе с семьями, в полной изоляции от внешнего мира. Исследовательские работы ведутся в лабораториях, оснащенных новейшим оборудованием и всей необходимой аппаратурой, а для экспериментов на открытом воздухе имеются специальные полигоны. Кроме полигонов, при центре есть аэродром. Самолеты, которые на нем базируются, используются исключительно в научных целях…

— В научных… — язвительно буркнул начальник. Его губы раздвинулись в подобии усмешки.

— В целях, которые японцы именуют научными, — невозмутимо уточнил человек со шпалами. — Еще немаловажная подробность, — продолжал он. — Дома в центре городка, а это, как выявил Дракон, — лабораторные корпуса, поставлены так, что образуют четырехугольник. Стены, обращенные в сторону внутреннего двора, глухие. За ними, как за каменной оградой, прячется тайная тюрьма. Дракон высказывает предположение, что тюрьма эта — нечто вроде вивария для заключенных, которые используются в качестве подопытных кроликов. Но это, повторяю, пока только лишь догадка. Уличить японцев в изуверских экспериментах над людьми можно только фактами, а на сегодняшний день ни явными уликами, ни свидетельскими показаниями Дракон не располагает.

Начальник управления дернул бровью

— Необходимо, чтобы в нашем распоряжении было и то и другое, — резко сказал он. — Кто возглавляет этот рассадник заразы?

— Во главе его — генерал Исии Сиро. По профессии бактериолог, имеет звание доктора медицинских наук. По отзывам тех, кому приходилось с ним сталкиваться, — изверг, которому чуждо все человеческое. Преуспевающий карьерист от науки. Сами посудите: три года назад был всего только майором, а теперь у него чин генерал-майора…

Настойчиво и требовательно зазуммерил телефон.

Резким движением начальник погасил недокуренную папиросу о дно стеклянной пепельницы, поднял телефонную трубку, назвал себя. По мере того как он вслушивался, брови его сдвигались, а неулыбчивое худое лицо все больше мрачнело.

Положив трубку, он, не говоря ни слова, поднялся из-за письменного стола. Сунув пальцы под ремень, машинальным жестом оправил длинную гимнастерку, быстрыми шагами подошел к окну.

— Звонили из ГУПВО. Значительные вооруженные силы Квантунской армии под прикрытием артиллерии перешли советскую границу и ведут наступление на высоты, расположенные в районе озера Хасан, — спустя несколько секунд, не оборачиваясь, проговорил он на удивление спокойным голосом.

Московское небо за окном лучилось какой-то радостной, очень ясной синевой, и трудно было даже представить себе, что там, на Дальнем Востоке, в этот самый момент рвутся снаряды, льется кровь, гибнут люди.

ГЕРР ЛЕМКЕ ЗАДАЕТ ВОПРОСЫ

— Позвольте представить вам нашего главного технолога майора Мицубиси, — по-немецки обратился к своему гостю из дружественной Германии доктор Исии Сиро и, перейдя на японский, уведомил замершего возле двери черноволосого человека, довольно молодого, но с заметным брюшком: — Через полчаса я с господином Лемке буду у вас. Подумайте, чем мы можем похвалиться перед нашим берлинским коллегой.

Сверкнув золотой коронкой, майор отвесил вежливый полупоклон.

— К вашему приходу все будет в полном порядке.

Тридцать минут спустя доктор Исии подвел доктора Лемке к длинном кирпичном пристройке с матовыми стеклами в забранит решетками окнах, с вентиляционными трубами на плоской крыше.

Пристройка вплотную примыкала к одному из лабораторных корпусов, образуя с ним прямой угол. Входная дверь с квадратным окошечком на уровне глаз была обита оцинкованным же юзом. Перед входом, облаченный в белоснежный халат, стоял майор Мицубиси.

В полутемном вестибюле два лаборанта с выправкой прошедших хорошую муштру унтеров помогли высоким гостям одеться в такие же стерильные халаты, и осмотр начался.

— Битте! — предупредительно забежав вперед, растворил Мицубиси дверь, выводящую в коридор.

Коридор был широкий и длинный. Под потолком светились молочно-белые шары плафонов, а в дальнем конце, как выход из туннеля, белело матовое окно. Пахло хлорной известью, формалином и еще какими то едкими дезинфицирующими растворами и смесями.

Все с той же предупредительностью майор Мицубиси распахнул вторую дверь слева.

— Битте! — снова повторил он, и доктор Исии ввел своего гостя в просторный светлый зал.

В два ряда стояли здесь восемь огромных котлов, ничем, кроме размеров, не отличающихся от обычных, кухонных.

— Котлы, достойные занять место на кухне в сказочной стране великанов! — восхитился доктор Лемке и развел руками, показывая, что он слов нет как поражен.

Доктор Исии с улыбкой посмотрел на него.

— А это и есть своего рода кухня. Только пища, которую мы здесь готовим, идет не на стол великанов из сказочных страны, а вполне реальных, хотя и неразличимых простым глазом, существ.

Они подошли к одному из котлов. По лесенке, похожей на пароходный трап, поднялись на металлическую площадку, расположенную вровень с краями котла.

— В каждом из этих котлов мы приготавливаем субстрат или, если вам угодно, вкусную и полезную пищу для бактерий. В каждом котле одна тонна. Следовательно, в восьми котлах — восемь тонн. Для таких малюток не слишком ли много? Но прошу принять во внимание численность этих малюток. Счет здесь не на миллионы и даже не на миллиарды.

Доктор Лемке наклонился над котлом, наполненным жидкостью, напоминающем густой красновато-желтый суп.

— Что это за субстрат? — поинтересовался он.

— Это специальный состав. Бактерии существа привередливые — чем попало не питаются! Так что, если хочешь, чтобы они хорошо развивались, нужно угождать их вкусам. Вот мы и применяем особую смесь, в состав которой входят пептон, агар-агар, а также мясной бульон. Все это приготавливается в соответствии со специальным рецептом. Потом при заданной температуре мы выдерживаем состав до тех пор, пока он не превратится в субстрат, годный к употреблению, — многословно и туманно объяснил доктор Исии.

Между тем доктор Лемке вовсе не собирался ограничиваться одним-единственным вопросом. Он выдержал паузу и заговорил снова:

— Насколько мне известно, вы экспериментируете с бактериями разных видов. Должны ли вы составлять особое меню для каждого вида?

— Естественно, — утвердительно кивнул доктор Исии. — Различия в рационах есть, однако в общем-то несущественные, и коррективы, которые мы вносим в рационы, для нас затруднений не составляют.

— Каким образом вы кормите своих ненасытных малюток? — предпринял еще одну попытку заполучить конкретную информацию немецкий доктор.

— Когда субстрат доведен до стадии готовности и годен к употреблению, мы — разумеется, исходя из расчетных норм — распределяем точно отмеренные порции субстрата но специальным емкостям… Вон они! — Японский доктор показал глазами на вереницу бачков из оцинкованной жести — Затем помещаем бачки на ленту транспортера. По транспортеру бачки доставляются в соседний зал. Там субстрат охлаждается и все в тех же бачках по той же ленте транспортируется в следующее помещение, где производится, пожалуй, одна из самых ответственных операций — посев бактерий.

Доктор Исии достал из кармана стерильно чистый платок, сложенный вчетверо, тщательно промокнул вспотевший лоб.

— Пойдемте, доктор Лемке, — предложил он, — вы все увидите собственными глазами. От друзей у нас нет никаких секретов!..

Они вышли в коридор. Однако прежде чем доктор Лемке, как обещал ему доктор Исии, получил наконец возможность увидеть собственными глазами, что за тайны скрываются за очередной плотно закрытой дверью, майор Мицубиси, опять забежав вперед. отпер стоящий сбоку высокий узкий шкафчик, извлек из него три резиновые маски, по внешнему виду не отличающиеся от противогазовых.

Одну из них предупредительный майор с любезной улыбкой протянул доктору Лемке.

— Сейчас мы войдем в помещение, — высокопарно и с чувством пояснил доктор Исии, — где люди подчиняются правилам внутреннего распорядка, составленным под диктовку бактерий. Смею вас заверить, — понизил он голос, — осторожность не повредит.

Доктор Лемке посмотрел на доктора Исии холодными серыми глазами и с ловкостью, выказывающей, что это ему не впервой, в два счета натянул защитную маску.

Они вошли в помещение, где сразу же от дверей тянулся от стены к стене широкий, обитый клеенкой стол. За столом, склонившись над цинковыми бачками, сидели одетые в белое лаборанты. Резиновые маски с круглыми очками и с респираторами, похожими на свиные рыла, придавали им вид каких-то призрачных фантомов.

Перед каждым из лаборантов стояло несколько плоских бутылок из темного стекла.

— В бутылках этих — колонии бактерий, — пояснил доктор Исии доктору Лемке, с нескрываемым интересом наблюдавшему за тем, как лаборанты поочередно вынимают притертые пробки то из одной, то из другой бутылки, погружают внутрь бутылки никелированный стержень с ложечкой на конце и, поддев на ложечку немного зеленовато-серого порошкообразного вещества, равномерно рассыпают его по поверхности питательного субстрата, покрывающего дно цинкового бачка.

— Одна из самых ответственных операций — посев бактерий, — сказал доктор Исии.

Он сделал короткую паузу и заговорил снова:

— После того как посев будет окончен, бачки попадут на транспортерную ленту, и она доставит их в следующее помещение — в инкубаторий. Там, регулируя соответствующим образом температуру и влажность, мы создаем условия, которые для размножения бактерии являются наиболее благоприятными…

— Понятно! — кивнул доктор Лемке.

— Тогда продолжим экскурсию? — вопросительно посмотрев на него сквозь защитные очки, предложил доктор Исии и жестом показал на входную дверь.

В коридоре услужливый Мицубиси, знакомо забежав вперед, растворил перед двумя докторами еще одну дверь.

— Здесь, — внес ясность доктор Исии, — мы, как говорится, собираем плоды труда своего. Эти люди, — пренебрежительно кивнул он на лаборантов, одетых все в те же белые халаты, с одинаково уродливыми масками вместо лиц, — специальными ложечками собирают с питательного субстрата разросшиеся колонии бактерий и переселяют их в бутылки. Между прочим, — не без гордости заметил доктор Исии, — содержимого одной такой маленькой ложечки вполне достаточно, чтобы вызвать большую эпидемию.

— Ну а что дальше? — как бы вскользь спросил доктор Лемке.

— Потом мы эти бутылки закупориваем, упаковываем в целлофановые мешочки и помещаем в ящики — по шестнадцать бутылок в каждый. Затем включаем транспортер, и ящики отправляются на хранение в холодильник.

— На вечное хранение?

Доктор Исии усмехнулся.

— Если бы это было так, мы бы давно затоварились, и пришлось бы приостановить производство. Но время от времени мы освобождаем тару. Согласно указаниям, поступающим из штаба Квантунской армии.

Доктор Исии подошел к столу и взял в руки одну из бутылок, закупоренную длинной пробкой, с горлышком, залитым толстым слоем парафина.

— Вот они, смертоносные снаряды, которые помогут нам выиграть не одно сражение, — с мрачным пафосом произнес он. — Эта хрупкая склянка, которую легко спрятать в карман, наверняка привела бы в изумление любого артиллериста или пилота бомбардировочной авиации. Всесокрушающая сила таится в этом волшебном сосуде. — Доктор Исии постучал ногтем указательного пальца по горлышку бутылки. — Превращать в развалины заводские корпуса, разрушать мосты, взрывать плотины гидроэлектростанции — это ли не варварство?.. Конечно, войны были и будут, от этого человечеству никуда не деться. Но скажите: разве для того, чтобы покончить с противником, так уж обязательно уничтожать материальные и культурные ценности? Лицо доктора Исии было прикрыто маской, но по его глазам, горевшим одновременно и воодушевлением и яростью, герр Лемке понял вдруг, что именно сейчас он наконец-то увидел действительное лицо своею радушного хозяина.

— Нет, — продолжал доктор Пени, — мы цивилизованные люди, и варварская стратегия выжженной земли — не наша стратегия. Наше оружие — вот!

Доктор Лемке окинул невозмутимым взглядом строй бутылок, осторожно взял одну, поднял на уровень глаз и посмотрел ее на свет.

— Сколько требуется времени на выращивание бактерий?

— Для чумы и сибирской язвы — сорок восемь часов, а для холеры и тифа — достаточно одних суток.

— Какой урожай приносит один посев?

— Тридцать граммов. Если иметь в виду бактерии чумы.

— А холеры?

— Пятьдесят граммов.

— Какие вы еще выращиваете?

— Многие. К примеру, бактерии брюшного тифа, паратифа «А», дизентерии. Выращиваем мы и анаэробов — возбудителей газовой гангрены. Собственно говоря, в зависимости от спроса мы можем тиражировать болезнетворные микроорганизмы любого вида. Хочу напомнить, что мы с вами находимся в корпусе, где выращиваются бактерии, производство которых поставлено, так сказать, на конвейер. Если же говорить о научно-исследовательских работах, в частности об изучении бактерий, которые могут быть использованы в военных целях, то этим занимаются в другом месте. Мы туда сходим…

— Сколько вы можете произвести бактерий, скажем, в течение месяца?

— Возможности очень большие. Они целиком зависят от спроса. В настоящее время мы работаем, если можно так выразиться, на малых оборотах. Ну а в случае необходимости мы могли бы передавать в распоряжение командования до трехсот килограммов бактерии чумы, шестьсот килограммов сибирской язвы, восемьсот килограммов тифа, столько же паратифа, до семисот килограммов бактерий дизентерии и до тысячи — холеры…

— Вы пользуетесь системой мер, служащей для измерения тяжестей. Как будто речь идет о муке или о мясе…

— А что делать? Считать бактерии, как скот — на головы? Так ведь нулей не хватит. Могу вам сказать, что в течение одного только производственного цикла мы получаем тридцать миллионов миллиардов бактерий, то есть тройка с шестнадцатью нулями.

— Вы много раз говорили о бактериях чумы. Я их здесь что-то не вижу.

— Мы с вами находимся в четвертом отделе, а выращиванием бактерий чумы занимается второй. Туда-то мы сейчас и направимся.

В сопровождении услужливого Мицубиси доктор Исии и его гость прошли по длинному коридору, потом по переходу перебрались в другое здание и, поднявшись по лестнице, вошли еще в одни коридор. Здесь пахло каким-то вонючим настоем из мускуса, мочи и пота.

Доктор Исии, заметив, что его спутник морщит ног, усмехнулся.

— Это крысы и мыши, — пояснил он. — Запах не из самых благоуханных, но что поделаешь.

В одном из помещений доктор Лемке увидел ряды многоярусных стеллажей, а на полках — множество одинаковых металлических ящичков со смотровыми стеклами на дверцах.

— Клетки для крыс, — пояснил доктор Исии. — Взгляните, если интересно. Герметичность надежная…

Доктор Лемке приблизил глаза к смотровому стеклу. Внутри клетки он увидел безобразно раскормленную крысу. С помощью ремешков и шлеек крыса была привязана таким образом, что не могла ни повернуть головы, ни сдвинуться с места.

— Хочу обратить ваше внимание на то, что шерсть крысы кишит блохами, — раздался у него над ухом голос доктора Исии.

— И много крыс в вашем виварии?

— Четыре тысячи пятьсот. За один репродукционный цикл, длящийся два–три месяца, мы получаем сорок пять килограммов блох.

— Каким образом вы заражаете их чумой?

— Раствор с бактериями чумы впрыскиваем крысам, а от них заражаются блохи. Мы собираем их в специальные металлические коробочки и отправляем в холодильник.

— А где выводятся сами бактерии чумы?

— Не здесь, в другом месте. — осторожно ответил доктор Исии.

Затем генерал направился в противоположный конец здания.

— Работники отдела, куда мы с вами теперь идем, — объяснял он по дороге, — занимаются поисками наиболее эффективных способов применения бактериологического оружия. Как вы понимаете, сами бактерии — это еще не все. Нужно, чтобы, попав на территорию противника, они вызвали там эпидемию.

— Авиабомбы? — спросил доктор Лемке.

— Когда-то и мы полагали, что достаточно капсулу с бактериями поместить в артиллерийский снаряд или в бомбу. Однако оказалось, что при взрыве бактерии гибнут. После долгих поисков мы выявили три наиболее рациональных способа. Первый — заражение местности с самолетов при помощи специальных распылителей. Второй — сбрасывание специальных глиняных бомб. Такие бомбы могут разбиваться при ударе о землю или распадаться на определенной высоте. И наконец, третий способ — это засылка в тыл к противнику диверсионных эпидемических отрядов.

Доктор Исии мельком глянул па белую, выкрашенную масляной краской двустворчатую дверь, к которой они как раз приближались.

— Здесь у нас что-то вроде постоянно действующей выставки маленьких шедевров, изготовленных нашими изобретательными мастерами.

Услужливый майор Мицубиси открыл дверь, и доктор Исии подошел к одному из стендов. Он взял в руки вечное перо, показал его доктору Лемке.

— Не правда ли, с виду самая обыкновенная авторучка? А в действительности это пистолет. Достаточно утопить вот эту пружинку, и из вот этого отверстия вылетит струя бактерий.

Положив авторучку на место, доктор Исии взял бамбуковую трость.

— Или вот. Тросточка как тросточка. Но если свинтить колпачок. нажать вот этот стержень. Вы понимаете? А здесь, — задержался он у соседнего стенда, всевозможные шприцы для впрыскивания бактерий и ядов в продукты питания.

— И каков эффект? — поспешил с вопросом доктор Лемке.

— Как мы выяснили, — не замедлил с ответом доктор Исии, — для распространения холеры, дизентерии, тифа и паратифа как нельзя лучше годятся овощи. В особенности те, у которых много листьев.

— А фрукты?

— Фрукты тоже неплохие разносчики инфекции. Но когда имеешь дело с фруктами, бактерии следует впрыскивать внутрь, а не разбрызгивать по поверхности.

— Заражение воды или продуктов питания обязательно ни провоцирует вспышку эпидемии? — поинтересовался пытливый доктор Лемке.

Доктор Исии наморщил лоб.

— Увы! — развел он тонкими в запястьях руками. — Никаких гарантий на сей счет мы, к сожалению, дать не можем. В умах люден, далеких от науки, глубоко укоренилось заблуждение, что вызвать эпидемию совсем нетрудно. Между тем, как убеждает практика, эпидемии вспыхивают и затухают в строгом соответствии с особыми, объективно существующими законами природы, фактически не изученными. Мы не знаем, почему в одних случаях эпидемия вспыхивает сразу и распространяется со скоростью тайфуна, а в других — при идентичных, казалось бы, условиях — не возникает вовсе. И почему она внезапно затухает, мы тоже не знаем. Мы можем только констатировать, что существуют какие-то сложные взаимосвязи между этими явлениями и климатическими условиями, жизнестойкостью человеческого организма, интенсивностью атаки болезнетворных микробов. Человек, который выпил кружку зараженной воды, съел зараженное яблоко или был укушен зачумленной блохой, такой человек, как правило, заболевает. Однако возникнет ли в результате этого эпидемия? Вот вопрос, на который ни от меня, ни от моих коллег вы не услышите определенного ответа.

Доктор Лемке постарался придать своему астматическому лицу выражение искреннего сочувствия.

— Я вас вполне понимаю, — почти натурально вздохнул он.

Доктор Исии пропустил этот сочувственный вздох мимо ушей.

— Впрочем, — не останавливаясь, продолжал он, — даже эпизодические случаи заболевания нельзя сбрасывать со счетов. Согласитесь, герр Лемке, что действующей армии на руку, когда в тылу у противника поднимается паника. Во всяком случае, в основе применения бактериологического оружия лежит принцип массированной атаки. Именно поэтому мы стараемся поставить производство болезнетворных микроорганизмов на промышленную основу…

Доктор Исии умолк и бросил быстрый взгляд на ручные часы.

— Постараюсь, герр Лемке, чтобы вы еще сегодня смогли увидеть бактериологическое оружие в действии.

Однако поездка на полигон в этот день не состоялась.

Они уже были в вестибюле, когда входная дверь с шумом распахнулась и дежурным офицер, стремительно подлетев к генералу Исии, голосом, в котором отчетливо различались тревожные нотки, произнес какую то длинную прерывистую тираду.

Выслушав сообщение с неподвижным, как маска, лицом, доктор Исии повернулся к Лемке.

— Наша поездка на полигон, к моему глубочайшему сожалению, откладывается, — сообщил он. — Меня вызывают в штаб армии.

— Что-нибудь случилось? — не удержался от вопроса доктор Лемке.

Генерал криво усмехнулся:

— Ничего особенного.

Он провел ладонью по жестким, коротко подстриженным волосам, надел форменное коричневато-зеленое кепи с прямым козырьком.

— Ничего особенного, — повторил он. — Но, возможно, представится случай испробовать кое-что из бактериологического оружия в боевых условиях.

Брови доктора Лемке напряглись и дрогнули.

— Война?! — почти шепотом выдавил он из себя смелую догадку.

Генерал Исии коротко засмеялся.

— Пока всего лишь только военные действия. В районе озера Чанчи, которое русские называют озером Хасан. Правда, с применением артиллерии и авиации, но всего лишь военные действия…

ДЕЛОВОЙ ВИЗИТ

Длинноногий рикша бежал стремительно и без рывков. Сергей Белау — торговый агент галантерейного отдела фирмы «Кунст и Альбертс» — сидел, упираясь спиной в заднюю стенку плавно катящегося экипажика с поднятым верхом. Ничего похожего на удовольствие не испытывал он от этого способа езды, слывущего экзотическим. Да и что, скажите на милость, может быть приятного, если повозка, в которой везет тебя человек-лошадка, — размерами с обыкновенное кресло и ты едешь, поджав под себя ноги, а руками придерживаешь неохватный кожаный чемодан с никелированными застежками, занимающий две трети твоего кресла на колесах?

Одетый в синюю куртку рикша, худой и жилистый китаец, исполняющий одновременно обязанности коня, возницы, проводника и телохранителя, вез господина Белау на деловое свидание с известным харбинским негоциантом господином Гу Таофаном.

В последние годы фирма «Кунст и Альбертс», некогда процветавшая, шаг за шагом отступала к краю финансовой пропасти под натиском японских коммерсантов, заполонивших Маньчжоу-Го дешевыми товарами. Крупные оптовики все реже прибегали к услугам германской фирмы, предпочитая ей конкурирующие, японские.

Тем радостнее было заведующему галантерейным отделом фирмы господину Антону Луйку услышать от нового торгового агента господина Белау, что с фирмой «Кунст и Альбертс» не против возобновить деловые связи такой солидный негоциант, как господин Гу Таофан, что торговый дом господина Гу Таофана, возможно, заключит с «Кунстом и Альбертсом» долгосрочный контракт на поставки крупных партий пуговиц, кнопок, крючков и французских булавок.

Господин Луйк знал, что харбинский купец Гу Таофан — и от своего имени и через подставных лиц — снабжает товарами сотни и тысячи мелочных лавочек, рассредоточенных по всему Маньчжоу-Го, а бесчисленные бродячие торговцы, которые получают всевозможную галантерею для торговли вразнос с товарных складов все того же господина Гу, проникают и за пределы Маньчжурии — во Внутреннюю Монголию, в Синьзцянь, в различные провинции как Северного, так и Центрального Китая и даже в Тибет. Да, господин Гу был действительно очень и очень солидным негоциантом, и сделка с ним — к тому же еще и долгосрочная! — помогла бы тонущему судну «Кунст и Альберте» продержаться до лучших времен.

— Как вам удалось выйти на господина Гу? — сделал большие глаза господин Луйк, когда молодой торговый агент преподнес ему приятную новость о весьма вероятной сделке.

— Пригодились связи, которые я успел завязать в Шанхае, — с многозначительной улыбкой ответил господину Луйку господин Белау.

В этом ответе была доля правды. А полная правда?.. Полная правда заключалась в том, что финансовый воротила господин Гу Таофан в действительности был всего лишь подставным лицом.

А рикша бежал и бежал не уставая и без передышки. Европейские кварталы остались позади, и уже по меньшей мере с четверть часа вокруг шумел и суетился Фуцзядянь — китайский район Харбина.

Вдоль узких душных улиц, где езда на извозчике или в автомобиле была бы совершенно немыслимой, вытянувшись в две почти сплошные линии, лепились друг к другу магазинчики, мастерские, харчевни, увешанные разноцветными бумажными фонарями, полотнищами парусящих под ветром вывесок с хитрыми узорами иероглифов, какими-то ленточками и тряпицами всех мыслимых цветов и расцветок. Взад и вперед сновали толпы людей, многочисленные лоточники торговали вразнос румяными пампушками, выпеченными в виде иероглифов, посыпанными сахаром, бобовыми пряниками, пирожками, рисовыми медовыми лепешками Под стенами домов, разместившись за длинными прилавками, стояли продавцы готовой одежды, деревянных гребней, бус, открыток, папирос, а поближе к краям дощатых тротуаров чернели чугунные котлы, над которыми колыхались густые клубы аппетитно пахнущего пара. Здесь же на потертых ковриках восседали толстые гадальщики, предсказывающие будущее с помощью костей, деревянных палочек и чохов — медных монет с квадратными дырочками в центре. Вперемешку с предсказателями сидели сапожники, сочинители прошений и жалоб, зубные врачи и врачующие от всех недугов тибетские лекари.

Качалось, Фуцзядянь говорит всем и каждому: «Мне нечего от вас скрывать, вот он я, весь перед вами!» Но Сергей знал, что в узких зловонных переулках Фуцзядяня расположились не только лавчонки, харчевни и мастерские, но и притоны любви, игорные дома, воровские вертепы и опиекурильни. Он знал, что переулки, ведущие в глухие дворы и в тупики, живут своей особой жизнью, доступной только для посвященных, что для них здесь нет ни тупиков, ни глухих дворов.

Рикша повернул в один из таких переулков, пробежал вдоль высокого сплошного забора и остановился перед двухэтажным кирпичным домом.

— Приехали, — обернувшись к Сергею, сказал он по-русски.

Рикша подошел к воротам и негромко, но четко четыре раза ударил в калитку костяшками пальцев. За воротами послышалось шарканье ног, звякнул засов, калитка приотворилась, выглянуло сморщенное лицо старика китайца. Рикша сказал ему несколько слов. Старик закрыл глаза и понимающе закивал.

— Проходите, — улыбнулся Сергею рикша. — Дядюшка Чун вас проводит.

Рикша прислонил коляску к забору, сунул в рот крохотную металлическую трубку и, закурив, присел на корточки возле калитки. Сергей знал, что до самого его возвращения, сколь долго бы он ни отсутствовал, рикша вот так и будет сидеть на корточках и, попыхивая трубочкой, с равнодушным видом поглядывать по сторонам.

— Не скучай, товарищ Лин! — кивнул ему Сергей.

Сутулый старик, в короткой куртке из синей дабы, в широких черных шароварах, перетянутых над щиколотками витыми тесемками, и таких же черных матерчатых туфлях, провел Сергея в большую комнату, меблированную на европейский манер. Здесь были буфет, кожаный диван с высокой спинкой и стол, окруженный десятком стульев.

Справа темнела дверь, ведущая в соседнюю комнату. Старик постучался, и Сергей, оставив чемодан в комнате, которую он про себя назвал приемной, вошел в кабинет.

— Господин Гу Таофан! — улыбнулся он от двери.

Высокий худощавый китаец в отлично сидящем костюме европейского покроя вышел из-за письменного стола и с ответной улыбкой шагнул навстречу Сергею.

— Чем могу быть полезен? — спросил он, обменявшись с Сергеем рукопожатием. Ладонь у него была сухая и прохладная.

— Сергей Белау, представитель галантерейного отдела фирмы «Кунст и Альбертс». Привез образцы товаров, — произнес Сергей то, что должен был произнести.

— Немецкая галантерея теперь не в ходу. Сами знаете: рынок завален дешевой, японской. Но что-нибудь я для вас постараюсь сделать. Если, разумеется, сойдемся в цене, — сощурившись, ответил господни Гу Таофан. Именно эти слова Сергей и хотел от него услышать.

— Я только доставил образцы, а вести переговоры — вне моей компетенции, — развел руками Сергей.

Никакого другого ответа господин Гу Таофан и не ожидал.

— Прошу, — жестом показал он на стоявшее у письменного стола большое кресло, обтянутое коричневой кожей.

На столе возвышался массивный посеребренный шандал с пучком курительных трав, лежали миниатюрные счеты с костяшками из черного и красного дерева. Рядом валялась небрежно брошенная газета. Тонкая, почти папиросная бумага, широкие пробелы между компактными столбцами иероглифов.

— О чем информирует пресса граждан, читающих по-китайски? — кивнув на газету, поинтересовался Сергей.

— О том же, о чем информирует она граждан, читающих на других языках, — ответил уклончиво господин Гу.

Сергеи вытянул нош, похлопал ладонями по тугим подлокотникам кресла.

— Что-нибудь вроде вот этого? — глянул он на господина Гу и, пародируя интонации спикера русской редакции радио Маньчжоу-Го, произнес: — «Внимание! Внимание! Советские солдаты ворвались в район горы Чжангофын, расположенной к западу от озера Чанчи. Так как район, о котором идет речь, является территорией Маньчжоу-Го, то Япония, которая имеет перед Маньчжоу-Го обязательства по совместной обороне, была вынуждена применить силу, чтобы очистить от красных варваров места, священные для каждого маньчжура…»

Господин Гу засмеялся.

— Здесь то же самое. — положил он узкую ладонь на газету и добавил, нахмурившись: — Ложь, на какой язык се ни переводи, все равно остается ложью. А вот это…

Господин Гу взял в руки газету.

— Вот это, — повторил он, — как мне думается, похоже на правду.

Переводя в уме с китайского на русский, господин Гу прочитал:

— «Из источников, близких к министерству иностранных дел Японии, нам стало известно, что господин Того, японский посол в Берлине, имел трехчасовую беседу с господином Риббентропом, причем последний обещал ему не только моральную, но и практическую помощь в случае, если Япония будет воевать с Советским Союзом».

— Да, пожалуй, похоже на правду. — согласился Сергей.

И тут же услышал, как скрипнула дверь.

Он глянул через плечо. В кабинет без стука вошла молоденькая китаянка — полнолицая, с тонкими губами, с густо-черной, старательно расчесанной челкой, в черных шароварах и черной шелковой куртке.

— Познакомьтесь, это — Лю, — сказал господин Гу. — Она проводит вас в фанзу, где вы будете работать. Теперь о контактах. На связь со мною и с Лю вы будете выходить только через Лина. Для контактов с Драконом — та же цепочка: Дракон — Лю — Лин — вы. Ну и, если потребуется, в обратной последовательности.

Господин Гу Таофан поднял глаза на Лю. Зазвучала китайская речь, непонятная Сергею.

Девушка слушала потупив голову. Потом что-то произнесла в ответ тихим мелодичным голосом

— Она говорит, — перевел товарищ Гу, — что у нее есть для вас депеша, которую Дракон просит передать сегодня же. — Он помолчал и добавил с улыбкой: — Наша Лю говорит только по-китайски. Но это, будем надеяться, не помешает вам найти с ней общий язык.

Вынув из жилетного кармашка плоские золотые часы, товарищ Гу мельком глянул на циферблат и поддев длинным ногтем заднюю крышку, извлек из-под нее листок курительной бумаги, сложенный вчетверо.

— Это, — протянул он Сергею листок, на котором чернели колонки цифр, — радиодепеша для наших товарищей. Позывные — РМ-06, не сочтите за труд, передайте. Повторяю: РМ-06, запомните.

Сергей взглянул в его прищуренные глаза. А товарищ Гу, снова бросив мимолетный взгляд на циферблат своих часов, продолжал:

— Что касается господина Луйка, то уведомьте его, что господин Гу Таофан познакомился с образцами галантереи и готов начать переговоры насчет контракта. Вас же хочу предупредить: будьте со своим заведующим настороже. Это сейчас он делает вид, будто, кроме интересов фирмы, его ничто не заботит. Но у нас есть сведения, что еще два года назад этот Луйк был посредником между германским консульством и белоэмигрантским центром, занимающимся засылкой диверсионных групп в советское Приморье…

Они попрощались, и Сергей, подхватив по пути через приемную свой тяжелый чемодан, вместе с Лю вышел во двор.

Мимо аккуратных грядок, покрытых свежей зеленью чисто прополотых овощей, затем через яблоневый сад Лю вывела Сергея к глинобитной фанзе, отделенной от забора широкой полосой густо разросшихся кустов шиповника.

Лю открыла дверь, и в лицо Сергею пахнуло душистым дымом, рыбой и черемшой. Внутри он увидел земляной пол, камни по стенам, некрашеный стол посередине и большой чугунный котел, вмазанный в круглую кирпичную печь.

Лю что-то сказала по-китайски. Потом присела на корточки перед печью, надавила на кран одного из кирпичей. Кирпич повернулся как на шарнирах, и глазам Сергея открылся тайник.

С мелодичным щебетом, в котором Сергей уловил одно-единственное знакомое слово — Дракон, Лю передала ему свернутую в трубку бумажку. Развернув скрученный листок, Сергей увидел то, что он и ожидал увидеть: ряды цифр и букв.

— Поработаем? — дружески подмигнул он китаянке и щелкнул стальными застежками чемодана.

В чемодане, как и следовало ожидать, было именно то, без чего Сергей не мог обойтись, чтобы действительно поработать.

Пока в кабинете длилась беседа, подручные товарища Гу не тратили время попусту. Чемодан с образцами галантереи, которыми располагала фирма «Кунст и Альбертс», исчез, а его место занял поблескивающий точно такими же никелированными замками чемодан-двойник с портативной приемно-передающей радиостанцией, мотком проводов для антенны — и комплектом батарей.

Сергей потер ладони.

— Ну что, товарищ Люся, за дело? — весело спросил он.

Лю улыбнулась. Зубы у нее были редкие, крупные и блестящие. Она что-то сказала и взяла из чемодана провод.

— Что ж, товарищ Люся, действуй, если умеешь!

С мотком в руках Лю выпорхнула из фаты. Сергей увидел в открытую дверь, как девушка ловко и со сноровкой, показывающей, что это дело ей не в новинку, взмахнула тонким, как леска, проводом, а когда он зацепился крючком за ветку яблони, перебросила моток через толстый сук соседнего дерева.

— Ха-ра-шо? — доверчиво улыбнувшись, протянула она Сергею конец провода.

— Шанго! — кивнул он.

Лю засмеялась.

Присев перед печью, она бросила на тлеющие уголья пучок березовой щепы и принялась раздувать огонь.

«На тот случай, если придется в спешном порядке избавляться от текстов радиограмм», — догадался Сергей.

— Шанго! — снова с одобрением кивнул он девушке и подключил рацию к питанию. Как только разогрелись лампы, он быстро застучал ключом передатчика, посылая в эфир тире и точки своих позывных.

РАДИОГРАММА ИЗ ХАРБИНА

Был поздний вечер. Человек со шпалами на петлицах потянулся, не выходя из-за стола, и придвинул последнее сообщение из района боевых действий.

«31 июля в 3 часа ночи значительные японские силы под прикрытием артиллерии снова атаковали высоты, расположенные к западу от озера Хасан. Благодаря внезапности нападения, совершенного к тому же под покровом темноты и тумана, японским войскам удалось захватить эти высоты и проникнуть в глубину советской территории на четыре километра», — уже, пожалуй, в десятый раз перечитал он.

Закинув руки за голову, человек сдавил ладонями затылок. Несколько секунд, словно оцепенев, сидел с закрытыми глазами. Потом, все еще не размыкая век, потянулся к телефонной трубки. И тут же аппарат, как будто он только и ждал этого момента, пронзительно зазвонил.

— Пришло сообщение из Харбина. — доложил дежурный. — Прикажете доставить лично вам?

— Пришлите старшего лейтенанта Карпова. Распорядитесь, чтобы был у меня как можно скорее. Естественно, с радиограммой.

Старший лейтенант Карпов ждать себя не заставил. Минут через десять он стоял в дверях кабинета с ярко-красной папкой в руках.

Начальник отдела посмотрел на вошедшего с нескрываемой симпатией. Приглашающим жестом указал на стул.

Старший лейтенант раскрыл папку. Вынул несколько листков с лиловыми машинописными строчками.

— Дракон информирует. — без лишних разговоров начал он, — что в Чаньчуне, Харбине, Цицикаре. а по всей видимости, и во всех остальных местах дислокации японских войск гарнизоны приведены в полную боевую готовность. Рядовые и унтер офицеры лишены увольнений и находятся на казарменном положении, для офицерского состава отменили отпуска, а те, кто быт в отпуске, в срочном порядке отозваны обратно в свои части.

— Что и следовало ожидать, — тихо вставил начальник.

Карпов быстро прошелся глазами по строчкам донесения.

Спустя минуту продолжил:

— Затем Дракон сообщает, что на станции Харбин-Товарная формируются два воинских эшелона. Судя по тому, что работы ведутся под контролем японского офицера в чине полковника, эшелоны готовят для отправки в район боевых действий.

— А о бактериологических центрах есть новости?

— Кое-что имеется. Из разведдонесения следует, что секретный полигон для испытаний бактериологического оружия находится вблизи поселка Аньда. Сейчас Дракон изыскивает возможности получить сведения о бактериологических центрах через какого-то немца, прибывшего в «хозяйство» доктора Исии из Берлина.

Старший лейтенант оторвал глаза от бумаг.

— Думаю, рискованная это затея, — со вздохом высказал он вслух личное свое мнение.

— А я, Вася, думаю, что Дракон найдет способ выпотрошить из этого немца все тайны, которые японцы соблаговолят доверить ему. Неужели ты запамятовал, Василий Макарович, случай с хабаровским почтовым?

Случай с хабаровским почтовым? Конечно же, старший лейтенант Карпов прекрасно помнил эту из ряда вон выходящею историю.

В середине декабря 1937 года бесследно исчез советский почтовый самолет. 18 декабря рано утром пилот Гусаров и бортмеханик Попов, загрузив машину мешками с письмами и другими почтовыми отправлениями, поднялись в воздух с хабаровского аэродрома. Под вечер они должны были приземлиться во Владивостоке. Однако самолет во Владивосток не прилетел. Поисковые группы прочесали всю трассу, но безрезультатно — машина и ее экипаж словно сквозь землю провалились. Тогда возникло предположение: очевидно, самолет сбился с пути, и Гусаров, увидев, что горючего в баке на донышке, а до Владивостока еще лететь и лететь, посадил машину где-нибудь на территории Маньчжоу-Го.

Советский генеральный консул в Харбине Кузнецов обратился с запросом к маньчжурским властям.

На запрос последовал письменный отрет:

«Нам ничего не известно о вынужденной посадке советского самолета на территории Маньчжоу-Го»

Как тут быть? Поди проверь: действительно ли маньчжуры в полном неведении или сознательно идут на заведомый обман?

И вот по заданию Центра в розыски загадочно исчезнувшего самолета включился Дракон.

Можно себе представить, каково сорвать завесу с тайны, действуя в одиночку в стране, где нельзя доверять телефону и телеграфу, где на каждом шагу требуют предъявить документы, где того и жди, что угодишь в облаву или нарвешься на засаду? Но через четверо суток от Дракона пришла радиограмма.

«Почтовый самолет, курсировавший между Хабаровском и Владивостоком, отклонился от трассы, и пилот вынужден был совершить посадку в районе станции Гаолинцзы».

И вот уже не запрос, а требование:

«Настаиваю на незамедлительном освобождении Гусарова и Попова. Требую немедленно вернуть самолет, на борту которого находится свыше одиннадцати тысяч единиц почтовых отправлений».

Факты, как известно, вещь упрямая, и маньчжурским властям пришлось подтвердить: да, советский самолет действительно задержан. Но за признанием следовала увертка: «О судьбе экипажа ничего не известно».

И новая радиограмма от Дракона:

«Гусаров и Попов арестованы японскими военными властями. Они препровождены в Харбин и содержатся в тюрьме».

Тайное стало явным Маньчжурским властям не оставалось ничего иного, как уведомить советское генеральное консульство:

«Маньчжурская сторона выражает готовность в любое время освободитьсоветский почтовый самолет с летчиками и грузом».

Вот о каком эпизоде из жизни Дракона напомнил своему молодому подчиненному человек с четырьмя шпалами па петлицах и с блестящими от недосыпания глазами.

В небе за окном металлическим диском висела полная луна.

«А над Харбином — солнце, — подумал начальник. — Солнце завтрашнего дня».

А вслух он сказал:

— Пусть передадут в Харбин такую радиограмму. Записывай, Василий Макарович…

* * *
Беззвучно шевеля губами, комиссар партизанского отряда товарищ Хван еще раз перечел текст радиограммы.

— Что скажешь, комиссар? — нетерпеливо спросил товарищ Сун, командир отряда.

Товарищ Хван почесал переносицу.

— А что тут говорить? — вздохнул он. снова скользнув глазами по иероглифам. — Ясно, что поезда идут на Кейчен, а там рукой подать до Хасана. Тут не говорить, а действовать нужно.

— Это само собой, — рассмеялся командир. — Но что мы можем предпринять?

Комиссар зажег спичку и поднес ее к листку. Бумага вспыхнула.

— Может, заминировать путь, — сказал комиссар, когда от радиограммы осталась лишь щепоть черного пепла.

— Отпадает. Ты же знаешь не хуже меня, что японцы перед воинским эшелоном пускают товарняк с пустыми вагонами.

— Снять рельсы? — прикинул комиссар. — Только и это, пожалуй, мало что даст.

— На короткое время задержим бронепоезд, вот и все, что это нам даст.

— А трюк с семафором? Помнишь, как удачно получилось тогда, под Тайпилином?

— Пожалуй, ты прав, — согласился командир.

Они тщательно обсудили кандидатуру участников предстоящей операции и пришли к выводу, что руководство группой должен взять на себя лично командир.

Через полчаса товарищ Сун пригласил к себе Шэна Чжи, только накануне возвратившегося в отряд после десятидневной отлучки.

— Ты, помнится, говорил вчера, что из Сунфынхэ добирался через Муданьцзян и Ванцин?

— Так уж вышло, — мрачно сказал Шэн Чжи. — Воле Турьего Рога перейти границу не удалось. Перебрался через Мертвую падь, а в Санчагоу чуть было не попал в облаву…

— Что тебе бросилось в глаза на линии Муданьцзян–Ванцин?

— Значит, так. Движение на этой линии большое, особенно по ночам. Пассажирские поезда ходят по расписанию. Товарные — очень часто.

— Воинские эшелоны видел?

— Видел. В Сунфынхэ — на запасной пути, потом на перегоне Муданьцзян–Мулин попался эшелон с пулеметами на платформах.

— А между Myданьцзяном и Вацином?

— На этом перегоне воинских эшелонов не видел.

— Перед семафором, у въезда на станцию Ванцин, поезда останавливаются?

— Нет.

— Это плохо, — вздохнул командир. — А как охрана?

— Время от времени вдоль линии ходят патрули. Ну и на дрезинах…

— Скрытно подобраться к семафору можно, как ты считаешь?

— Трудно, но можно. Ночью можно и на станцию проникнуть. Я сам пробирался. Как-то раз я именно в Ванцине забрался на тормозную площадку и доехал почти до самого Муданьцзяна.

— Ты что? С ума сошел?

— Нет. В пассажирских поездах проверяют документы, поэтому ездить в товарняке безопаснее…

Командир покачал головой.

— Не знаю, не знаю… — с жестким нотками в голосе проронил он. — Когда затеряешься между пассажирами в общем вагоне, это, на мой взгляд, все-таки безопаснее.

Шэн не стал возражать командиру. Шэн ждал, когда командир произнесет то главное, ради чего он затеял весь этот разговор.

И наконец Шэн услышал:

— Нам необходимо незаметно подобраться к семафору, которым на подъезде к Вапцину со стороны Myданьцзяна. Возьмешься провести группу?

— Отчего же не взяться? Возьмусь!

Когда Шэн Чжи вышел от командира, вид у неба был невеселый. Оно посерело от сплошной облачности. Вдали широкой темно-синей полосой бесшумно низвергался дождь.

«Дождь… Это хорошо, что дождь…» — подумал Шэн Чжи.

* * *
Неподалеку от железнодорожной насыпи сиротливо ржавел вросший в землю остов перевернутого думпкара. Шэн Чжи осторожно подполз к нему и раздвинул бурьян. Вдали белела высокая мачта семафора.

Быстро смеркалось, но до полных сумерек было еще не менее часа. Шэн Чжи с минуту оглядывал местность вдоль железнодорожного полотна, потом — то ползком, то короткими перебежками — двинулся в обратную дорогу: через заросли гаоляна к глубокой лощине, зажатой между двумя сопками, густо покрытыми мелким коричневым дубняком. Там его ждал товарищ Сун, а с ним — еще двое партизан.

До укромной лощины Шэн добрался, когда уже совершенно стемнело.

— Подойти к семафору труда не составит. Охраны нет, — отдышавшись, доложил Шэн командиру.

— Слышали? — спросил вполголоса командир у своих подручных. Потом вытащил из вещевого мешка ракетницу и протянул ее Шэну. — Пойдешь вдоль железной дороги в сторону Муданьцзяна. Заляжешь возле насыпи, километрах в пяти. Будешь ждать бронепоезд…

— Понятно.

— Если пройдет пассажирский или какой-нибудь товарняк, не обращай внимания. А когда появится бронепоезд, подашь нам сигнал — выпустишь в воздух ракету. После этого не мешкая возвращайся в лагерь.

— Только и всего? — удивился Шэн.

— На этот раз твое задание ограничится только этим, — ответил товарищ Сун и поочередно глянул на каждого из двух своих спутников: — Вы пойдете со мной.

Товарищ Сун достал из мешка три магнитные мины и осветил одну из них электрическим фонариком. Партизаны придвинулись к командиру.

— Помните, что каждый из вас должен делать? — прошептал товарищ Сун и напомнил: — Взрыватели ввинтим, котла взлетит сигнальная ракета.

Было ветрено и очень темно. Товарищ Сун лежал в десятке шагов от железнодорожного полотна, за кустом, мокрым после недавнего дождя. Чуть неподалеку на фоне ночного неба вырисовывался силуэт семафора. Слева и справа, метрах в пятидесяти от командира, затаились два его помощника. Они ничем не выдавали своего присутствия, и ухо Суна не улавливало ни единого постороннего звука. Время от времени Сун па мгновение крепко сжимал веки, чтобы лучше видеть его тьме. Сун и его товарищи ждали сигнальной ракеты.

Около полуночи Сун услышал далекий гудок паровоза и характерный гул идущего поезда. Сигнала не было. Заскрежетал, открываясь, семафор. Мимо, не замедляя хода, прогромыхал пассажирский. Минуту спустя вдоль линии прошли двое — путевой обходчик и солдат из железнодорожной охраны. Потом прошел еще один состав.

В начале второго ночи в сторону Ванцина проследовал товарный поезд, а минут через пятнадцать мимо партизан промчалась в противоположном направлении автодрезина. Сун проводил ее глазами и тут же увидел долгожданную ракету.

Еще до того, как она успела погаснуть, Сун выхватил из вещевого мешка мину и вставил детонатор.

Заскрежетали блоки. Крыло семафора поднялось, сигнализируя, что путь открыт.

Сун напрягся. Теперь успех зависел от проворства его подручного — того, который справа. Считая про себя секунды, командир почти что зримо представил себе, как тот с кусачками в руке быстро взбирается вверх по крутой насыпи, как стремглав устремляется к семафору и…

В эту же самую секунду раздали негромкий скрежещущий звук, и крыло семафора снова приняло горизонтальное положение. Помощник справился со своей задачей даже раньше, чем рассчитывали.

В следующую минуту, бесшумно соскользнув с насыпи, подчиненный уже шептал на ухо командиру:

— Все в порядке. Семафор закрыт.

С запада донесся раскатистый перестук железных колес.

— Ползи к Цао. В случае чего прикройте меня огнем, — шепотом приказал командир.

В ночной дали засияли, прожигая кромешный мрак, три слепяще ярких рефлектора. Состав на всех парах приближался к месту засады.

Сун расстегнул воротник, осторожно — одну за другой — опустил за пазуху три магнитные мины, слегка приподнялся на локтях, напрягся и выметнулся к железнодорожному полотну.

Бронепоезд приближался. Мощные прожекторы выхватили из темноты семафор, и машинист, увидев издали, что проезд закрыт, дал протяжный гудок. Потом зашипели тормоза, и паровоз замедлил ход.

Сун увидел одетый в броню локомотив и длинную вереницу вагонов с амбразурами вместо окон. Состав двигался все медленнее и наконец остановился совсем. Людей не было видно.

Обогнув куст, Сун быстро и бесшумно вскарабкался на железнодорожную насыпь, ужом проскользнул между колесами под второй от паровоза вагон.

Подгоняемый короткими, но частыми гудками Сун прополз под вагонами и вытащил из-за пазухи мину. Звякнул о железо магнит. Переведя дыхание, Сун продвинулся еще немного вперед, вытащил вторую мину и прилепил ее прямо над собой. Последнюю, третью мину он приспособил рядом.

«Вот и все!» — с облегчением подумал Сун. Он рукавом куртки вытер вспотевшее лицо, прислушался и, осторожно развернувшись, хотел вылезти из-под вагона, но вдруг сверху раздался протяжный металлический скрип. Дверь вагона открылась, и трое солдат друг за другом выпрыгнули из тамбура. Сун прижался к шпалам и вытащил из кармана револьвер. Топоча тяжелыми бутсами и возбужденно галдя, солдаты побежали в сторону локомотива. Не теряя ни секунды, Сун неслышно проскользнул между колесами, подтянулся к краю полотна и тут же, сжавшись в комок, кубарем скатился вниз по насыпи.

Паровоз гудел непрерывно. Суну, затаившемуся за кустами, было видно, как из вагонов, словно горошины из стручков, сыпались японские солдаты. Они вытягивались в цепь вдоль состава.

«Поздно, господа!» — мысленно сказал Сун. Он снова вытер лицо рукавом и короткими перебежками устремился к зарослям гаоляна.

ЧЕЛОВЕК-НЕВИДИМКА

Майор Лемке почувствовал сквозь сон, как чья-то тяжелая ладонь опустилась ему на плечо.

Не открывая глаз, он поднял руку — и сна как не бывало.

— Кто здесь? — выкрикнул майор, обливаясь холодным потом.

— Допустим, человек-невидимка, — услышал он спокойный голос. — Мой вам совет ведите себя благоразумно.

— Объясните толком, что вам от меня нужно? — спросил он, стараясь, чтобы голос его звучал по возможности ровно.

— Ваше требование вполне законно, — миролюбиво произнес человек-невидимка

«Он безукоризненно чисто говорит по-немецки», — отметил про себя майор, вглядываясь в темноту. Но в гостиничном номере царил непроглядный мрак.

— Так что же вам угодно? — повторил Лемке свой вопрос.

Он попытался подняться, но тут же услышал:

— Не утруждайте себя — лежите, а я, если вы позволите, присяду.

Загадочный незнакомец задернул полог, прикрывающий кровать, придвинул стул к изголовью.

— Я буду задавать вопросы, а вы должны подробно отвечать, — вполне дружелюбно проговорил неизвестным. — Итак, вопрос первый: когда вы собираетесь побывать на полигоне, расположенном в районе станции Аньда?

Майору показалось, что он где-то, причем совсем недавно, слышал этот глуховатый голос.

— То, что вас интересует, является военным секретом, а я офицер!

Из-за полога послышался смех, который не сулил ничего хорошего.

— Ну, разве не парадокс: германский офицер, уносящий японскую военную тайну в могилу, вырытую в китайской земле?

За окном безмятежно трещали цикады. Было темно, как в гробу.

— Я не знаю, кто вы, однако методы, которыми вы действуете, никак нельзя назвать достойными цивилизованного человека! — запинаясь, прошептал майор.

— А какого вы мнения о методах, которыми действует ваш ученый-коллега генерал Исии? — оборвал майора ночной гость. — Если мы найдем с вами общий язык, о нашем ночном тет-а-тете, даю вам слово, не узнает ни одна живая душа.

— А если не найдем? — все еще на что-то надеясь, подал голос майор.

— Герр Лемке, мы с вами в Маньчжоу-Го, в стране оккупированной, но не покорившейся оккупантам, и стране, где идет война… «А ля гер, ком а ля гер», — говорят французы, и я совершенно с ними согласен. Действительно, на войне как на воине.

По тому, как спокойно звучал этот однажды уже где то слышанный баритон, майор понял, что нужно решаться на одно из двух: готовиться к самому худшему или…

— Хорошо, пусть будет по-вашему, — выдавил из себя майор. — На полигон в Аньду меня должен сопровождать майор Мицубиси из Бинфанского бактериологическою центра. Он заедет за мной в гостиницу завтра в одиннадцать утра.

— Завтра уже наступило, — уточнил глуховатый баритон.

— Да-да, сегодня в одиннадцать утра, — подхватил майор Лемке и тут же, стремительно привстав, с силой ткнул кулаком в ту сторону, откуда раздавался голос. Неожиданный удар, как майор Лемке и рассчитывал, заставил неизвестного вскочить на ноги. В следующее мгновенье майор бросился на невидимого врага. С грохотом опрокинулся стул, к майор, не успев сообразить, что произошло, перевернулся в воздухе и рухнул навзничь на циновку.

Незнакомец, так ловко перебросивший его через голову, рассмеялся.

— Вернетесь в фатерлянд живым-здоровым — поступайте в цирк.

И после затяжной артистически выдержанной паузы скомандовал.

— Сядьте и положите руки на колени.

Герр Лемке послушно исполнит команду.

— Продолжим нашу беседу. На первый вопрос вы ответили. Теперь расскажите подробно по порядку все, что вы узнали во время посещения бактериологического центра в Бинфане…

ВОПРОСЫ БЕЗ ОТВЕТОВ

Хлопнула дверь. Капитан Кураки — офицер для особых поручений, а проще говоря, адъютант — вскочил на ноги и вытянулся. Генерал-майор Мацумура, начальник разведывательного управления Квантунской армии, ответив на приветствие небрежным кивком, пересек приемную и скрылся за дверью своего кабинета. Кураки сразу же собрал на столе бумаги и направился следом.

— Господин генерал-майор, позвольте ввести вас в курс последних событий!

— Что-нибудь серьезное?

— Сегодня ночью, около трех ноль-ноль, на линии Ванцин–Тумынь взорван бронепоезд, направлявшийся в район боевых действий.

— Какие приняты меры?

— На место диверсии выехал майор Замура с оперативной группой.

— Майор возвратился?

— Пока нет.

— Оставь бумаги и вызови ко мне Унагаму, Кудо, Фугуди и Судзуки.

Замура вернулся с места диверсии около полудня и немедленно явился с докладом к генералу. Совещание еще продолжалось.

— Что выяснено? — спросил Мацумура.

— Господин генерал-майор, бронепоезд был выведен из строя при помощи магнитных мин с взрывателями замедленного действия.

— Вы это серьезно? — с недовернем посмотрел на майора подполковник Кудо.

— Совершенно серьезно, господин подполковник, — улыбнулся майор. — Экспертиза подтверждает. Следов диверсантов на месте катастрофы не обнаружено. Мины были подложены в Харбине или где-нибудь на трассе.

— Надо проверить, где останавливался состав, — быстро проговорил полковник Унагами, хватаясь за телефонную трубку.

— Уже проверял, — опередил его Замура. — Бронепоезд вышел из Харбина и останавливался только у поврежденного семафора, перед въездом на станцию Ванцин.

— Что вы скажете? — обратился к собравшимся генерал Мацумура.

— Предлагаю, — раздался писклявый голос подполковника Судзуки, — расстрелять десять железнодорожных рабочих со станции Ванцин.

— Что это нам даст? Мы должны схватить диверсантов! Диверсантов!

Судзуки закусил верхнюю губу до самых усиков.

— Я только и слышу каждый день: диверсия, саботаж, шпионы, бандиты! — выкрикнул он, срываясь на фальцет. — Они здесь все виновные! Стрелять! Вешать! Жечь! Иначе мы не наведем порядка! Вы чересчур гуманны, господин Мацумура!

— Подполковник, не забывайтесь! — осадил генерал рассвирепевшего Судзуки.

Атмосферу разрядил полковник Унагами.

— Повреждения семафора и взрыв магнитных мин — события взаимосвязанные, — раздался его спокойный голос. — Некая диверсионная группа получила информацию о том, что в район боевых действий отправляется бронепоезд. Диверсанты не знали, где бронепоезд остановится. Сведения о маршруте, по которому пойдет состав, поступили к ним, вероятнее всего, уже после выхода бронепоезда из Харбина. Диверсанты при приближении поезда повредили семафор, задержали состав и подложили мины. Господин Замура, отправляйтесь с группой к семафору и поищите следы по обе стороны от железнодорожного полотна. Убежден, что мое предположение подтвердится.

— Что вы предлагаете конкретно? — спросил Мацумура.

— Репрессивные меры, о которых говорил подполковник Судзуки, разумеется, будут необходимы. Такие бандитские акции нельзя оставлять безнаказанными. Нас должны бояться. Но главная наша задача — ликвидировать тех, кто направляет действия диверсантов. Предлагаю, господа, попробовать решить свежую головоломку. Вчера днем наши радиооператоры зафиксировали работу какого-то таинственного передатчика. Интересно, что радист — замечу, господа, радист очень высокой квалификации — вел передачу из Харбина.

— Из этого следует… — нетерпеливо перебил полковника генерал.

— Из этого следует моя версия, — подхватив слова генерала, продолжал полковник. — Радист передавал информацию о бронепоезде какому-то партизанскому отряду. Отряд этот, как мне думается, дислоцируется где-то между Муданьцзяном и Ванцином. Отсюда и выбор места для диверсии — семафор у въезда в Ванцин.

— Хитроумно, — снова перебил генерал Мацумура. — Но что же из этого все-таки следует?

— Из сказанного мною следует, — выдержав паузу, ответит полковник, тщательно выговаривая каждое слово, — если хочешь поймать большую рыбу, закинь сеть поглубже и наберись терпения.

— То есть?

— Надо добраться до радиста, — победоносно глянул полковник Унагами на генерал-майора Мацумуру.

НА ПОЛИГОНЕ «АНЬДА»

В это самое время, когда в кабинете шефа разведки Квантунской армии шло совещание, к пристанционному городку Аньда, ютящемуся вблизи отрогов Большого Хингана в ста с лишним километрах к северо-западу от Харбина, мчался по гудронированной дороге пестро раскрашенный штабной лимузин. На заднем сиденье, откинув голову, спал доктор Лемке. Передряги минувшей ночи оставили заметные следы на его астматическом лице, которое даже после горячих компрессов все равно выглядело помятым. Как только машина выбралась за контрольно-пропускной пункт у выезда из Харбина, доктор Лемке, поклевав носом, погрузился в тяжелый сон.

В километре от станции водитель резко вывернул руль вправо. Доктора Лемке подбросило на сиденье, и он проснулся. Впереди был железнодорожный переезд, а дальше над всхолмленной равниной сияло неправдоподобно синее небо и по его краю лиловыми силуэтами возвышались горы.

За переездом гудрон сменился бетонкой, и минут через пятнадцать машина затормозила перед полосатым шлагбаумом.

У въезда на территорию полигона, окруженного высоким забором из трех рядов колючей проволоки, часовые и дежурный офицер долго и тщательно проверяли документы, прежде чем пропустить доктора Лемке в проходную. В сопровождении Мицубиси он направился к небольшому двухэтажному зданию из силикатного кирпича с квадратными окнами, забранными решетками.

Невысокого рота лейтенант с круглым лицом выбежал им навстречу.

— Меня зовут Масаоми Китагава, — с сильным акцентом, но на вполне приличном немецком языке представился он. — Генерал Исии просил извинить его, события последних дней лишили генерала удовольствия лично быть вашим гидом. Эту приятную обязанность генерал Исии возложил на меня, герр Лемке.

В японском языке отсутствует звук «л», а потому вместо Лемке у лейтенанта Китагавы получилось Ремке.

— К эксперименту все готово, ждали только вас, — продолжал лейтенант. — Однако прежде чем пройдем на полигон, прошу вас заглянуть на минутку в это здание. Необходимо надлежащим образом экипироваться.

Через несколько минут все трое снов а вышли на свежий воздух. Однако теперь разве что только по росту можно было догадаться, кто из них Лемке, а кто Мицубиси и Китагава. Зеленые комбинезоны с капюшонами, надвинутыми на глаза, на руках — резиновые перчатки, ноги облегали сапоги с высокими голенищами, тоже резиновые.

В отдалении стояла группа людей, облаченных точно так же. К ним и подвел Китагава своих спутников.

— Доктор Китано и доктор Вакамацу, научные руководители эксперимента, майор Икари, начальник второго отдела, доктор Футаки, бактериолог, — поочередно представил лейтенант Китагава людей в неотличимо одинаковых комбинезонах.

Доктор Футаки что то громко сказал.

— Сейчас начнем, — перевел Китагава. — Погода самая благоприятная — ни дождя, ни ветра, — и температурные условия идеальные. К сожалению, такая погода здесь редкость. В последние дни нам мешали сильные ветры. Приходилось переносить сроки.

Лейтенант Китагава пригласил доктора Лемке осмотреть площадку, на которой, как он пояснил, будет проводиться запланированным эксперимент. Они завернули за угол здания и вскоре оказались на обширном пустыре. Доктор Лемке увидел изможденных людей, привязанных ремнями к вбитым в землю столбам. Они стояли полукругом на расстоянии нескольких метров друг от друга, обращенные лицами к столбам. Эти жалкие существа были закутаны с головы до ног в стеганые одеяла. Открытыми оставались лишь голые ягодицы.

— Мы позаботились, чтобы их жизни были вне опасности, — усмехнулся лейтенант Китагава. — Правда, после эксперимента они неделю–другую не смогут сидеть, но в их положении лежать полезнее, нежели сидеть.

— Что это за люди? — поинтересовался доктор Лемке.

— Китайские партизаны. Получили их несколько дней назад из жандармерии в Харбине. Есть среди них и женщина, вон она возле третьего столба.

Сзади послышался голос доктора Футаки.

— Нас зовут в укрытие, — пояснил Китагава. — Сейчас будет произведен взрыв.

Весь обслуживающий персонал и гости опустились в блиндаж и встали воле круглых окон, похожих на плотно задраенные иллюминаторы.

Доктор Китано подошел к пульту и дернул за рычаг. Лемке увидел, как взметнулась колышущаяся масса разворошенной взрывом земли. Испытательную площадку заволокла плотная завеса пыли и дыма. Люди, привязанные к столбам, исчезли из виду.

Доктор Лемке отыскал глазами лейтенанта Китагаву.

— Эксперимент завершен, — объяснил Китагава с неизменной улыбкой и все на том же не очень чистом немецком языке добавил: — Сейчас мы поднимемся наверх и пройдем к площадке. Однако прежде чем покинуть блиндаж, я хотел бы ввести вас в курс происшедшего.

Китагава подошел к пульту.

— Этот рубильник, — взялся он за рычаг, — подключается кабелем к бомбам, которые кладутся на испытательной площадке. Бомбы особые — фарфоровые, с минимальным количеством взрывчатою вещества. Их основной заряд — бактерии газовой гангрены. Бактерии вместе с осколками фарфора должны проникнуть в оголенные части тела объектов эксперимента. Цель эксперимента — установить пригодность бактерий газовой гангрены для использования в условиях военных действий.

Затем все они вышли из укрытия и направились к испытательной площадке. Ягодицы жертв, привязанных к столбам, были залиты кровью. Некоторые узники тихо стонали. Женщина потеряла сознание, голова ее безжизненно упала на плечо.

Санитары одного за другим отвязывали раненых от столбов, клали па носилки и почти бегом устремлялись к грузовику, стоявшему поодаль. Раскачав носилки, они бесцеремонно швыряли узников в кузов.

— Что их ожидает? — поинтересовался доктор Лемке.

Китагава пренебрежительно махнул рукой.

— Если бактерии проникли в раны, участь их предрешена. Полагаю, ни одни из них не выживет.

К ним подошел майор Мицубиси. Он произнес несколько длинных фраз, каждою из которых лейтенант заключал коротким кивком.

— Герр Мицубиси рад сообщить, что вам, герр Лемке, повезло: через полчаса начнется еще один очень интересный эксперимент — распространение чумы с помощью бомб, — пересказал Китагава содержание многословного монолога. Эксперимент небезопасный, и это время лучше всего провести под крышей.

Они вернулись в уже знакомое доктору Лемке двухэтажное здание из голубовато-белого силикатного кирпича, сняли защитные комбинезоны.

— Господин Исии говорил мне, что бомбы непригодны для распространения бактерий с воздуха, так как бактерии гибнут под воздействием высоких температур, — сказал доктор Лемке.

Китагава понимающе улыбнулся.

— Пойдемте, я вам все объясню.

Они поднялись на второй этаж и оказались в просторном холле.

— Прошу! — распахнул лейтенант одну из дверей. Комната, куда они вошли, была обставлена наподобие лекционного зала или учебного класса: несколько рядов деревянных кресел с откидными столиками, кафедра, аспидная лоска, на стенах — фотографии, схемы и чертежи.

— Итак, — начал лейтенант Китагава, — нам удалось сконструировать бомбу, каких еще не было в мировой практике, — бомбу из глины. Я сказал «нам удалось», однако правильнее будет, если я употреблю выражение «удалось нашему шефу генералу Исии», ибо идея изготовить бомбу из глины принадлежит ему. Между собой такие бомбы мы называем не иначе как «бомбами Исии». Прошу взглянуть.

Китагава подвел доктора Лемке к стене, на которой висел большой плакат, покрытый рисунками и фотографиями.

— По внешнему виду, как видите,она напоминает нормальную бомбу небольшой мощности. Длина — восемьдесят сантиметров, диаметр — двадцать. Взрывчатое вещество в отличие от прочих бомб помешается не внутри, а снаружи. Видите вот эти борозды на поверхности? Как раз они-то и предназначены для взрывчатки. Бактерии или блохи, зараженные чумой, помещаются внутри бомбы, так что взрыв не причиняет им никакого вреда.

— Герр Исии говорил мне, что с помощью специальных распылителей блох можно рассеивать непосредственно с самолетов. Зачем же понадобилось конструировать еще и бомбу?

— Действительно, в Китае мы применяли распылители, но у этого способа много минусов, — ответил Китагава. — Самолет должен лететь очень низко, на высоте не более ста метров, а следовательно, каждый полет сопряжен с огромным риском. Пробовали рассеивать блох с большей высоты, однако выяснилось, что в этом случае блохи часто падают на землю очень далеко от цели. Бомба же, разрываясь над самой землей, дает возможность создавать очаг инфекции точно в нужном месте.

Он театральным жестом поднес к глазам руку с часами.

— Наше время истекает. Пора переодеваться.

Облачившись в комбинезоны, они направились к испытательной площадке. Здесь доктор Лемке увидел знакомую картину, изможденные люди, привязанные к железным столбам. Только на этот раз была целая дюжина. Обреченные тупо смотрели перед собой и, казалось, ничего не видели.

— Пора в укрытие, — предупредил заботливый лейтенант.

Из блиндажа доктор Лемке увидел два приближавшихся биплана, от них оторвались удлиненные, напоминающие веретена бомбы. Они взорвались над землей, образовав темные облачка.

— Еще с полчаса нам придется поскучать в блиндаже, — сказал Китагава. — Нужно дождаться, чтобы дезинфекционная команда обработала территорию. С зачумленными блохами шутки плохи.

Все находившиеся в блиндаже с нетерпеливым интересом наблюдали за действиями дезинфекторов, одетых в глухие резиновые костюмы, напоминавшие водолазные скафандры. И ни кто из них не мог себе даже представить, что могут найтись люди, которые по доброй воле, без всяких скафандров готовы приблизиться к испытательному полигону.

Один из таких людей лежал в этот самый момент неподалеку от проволочного заграждения и сквозь заросли бурьяна наблюдал в бинокль за происходящим.

«РУКИ ЗА ГОЛОВУ!»

Выпустив сигнальную ракету и тем самым оповестив товарища Суна, чтобы он готовил японскому бронепоезду подобающую встречу, Шэн Чжи побежал в темноту. На рассвете он уже подходил к окраинным фанзам деревни Тяндзы. Не слышно было ни лая собак, ни мычанья коров, а в бумажных окнах фанз не светилось ни огонька.

Судя по всему, деревня крепко спала, но для человека без документов время рассвета — самое опасное время, и Шэн Чжи решил не искушать судьбу. Окинув внимательным взглядом проступающие из рассветной синевы глинобитные заборы и крутые крыши из волнистой черепицы, он пошел в сторону от деревни, через огороды, решив укрыться в священной роще, выждать, когда совсем развиднеется, и войти в проснувшуюся деревню с другого конца. Что он будет делать в деревне? Отдохнет часок–другой на постоялом дворе. Содержатель постоялого двора — свой человек. Значит, в случае необходимости он не откажется засвидетельствовать, что Шэн остановился у него еще со вчерашнего вечера. Потом, когда на дороге заскрипят фургоны, задребезжат пролетки и брички, Шэн продолжит путь. Если повезет, то, может быть, даже на лошади.

Так рассудил Шэн. Тихо ступая по мокрой траве, он пересек лужайку, отделяющую священную рощу от проезжей дороги, вышел к опушке. И тут вдруг увидел перед собой двух маньчжурских жандармов с короткоствольными японскими винтовками, взятыми на изготовку.

— Кто ты такой? — угрожающе прищурившись, пролаял один — Документы!

Существуют сотни красивых китайских имен, и для Шэна не составляло труда назваться хоть Чаном, хоть Чуном, но вот что касается документов… документа Шэн не мог предъявить ни одного.

— Я — Фу Чин, — поклонился Шэн — Иду в Муданьцзян, чтобы найти работу.

— Документы!

Шэн еще ниже опустил голову.

— Документы украли, — тихим голосом ответил Шэн и, огорченно чмокнув губами, пояснил со вздохом: — Украли в дороге и деньги и документы — все украли.

Из священной рощи тянуло холодом и сыростью.

— Руки — за голову, мордой — к стенке! — грубо рыкнул один из жандармов и принялся ощупывать и обхлопывать Шэна. В заключение — подзатыльник и выкрик над самым ухом:

— Поворачивайся — и шагом марш! Руки не опускать!

Мягкий свет наступающего утра скрадывал тени и звуки. С руками, закинутыми за голову, Шэн покорно побрел в деревню. Слева и справа хищно покачивались лезвия плоских, словно кинжалы, холодно поблескивающих штыков.

Вот и деревенская улица, похожая на русло пересохшей реки. Все ворота на запорах, все окна темны. Вот просторная фанза, перед которой высокие шесты, украшенные шариками, подсказывали, что здесь проживает староста. Вот на воротах вывеска с изображением красной рыбы — это и есть постоялый двор, тот самый, куда Шэну уже никогда не зайти. Вот узкий проулок, обнесенный низкими глиняными стенами, а за ним — огороды, река…

Шэн рванулся вперед, в проулок. Сзади раздались яростные крики. Потом прозвучало несколько выстрелов. Шэн перемахнул через глинобитный забор и увидел колодезным сруб. Ухватившись обеими руками за веревку, намотанную на ворот, камнем ухнул вниз. Веревка напряглась, словно струна, однако не лопнула. Шэн нащупал ногами дно, прижался к холодному слизистому срубу. Над водой выступала только его голова.

Между тем жандармы вытолкали из фанз всех взрослых мужчин. На деревенской площади, куда их сгоняли, двое жандармов — те самые, которые проворонили за задержанного, — изучающе всматривались в каждое новое лицо и всякий раз бросали с досадой:

— Не тот!

Время уже подходило к десяти утра, когда один из жандармов, заглянув в очередной двор, увидел, что женщина, собравшаяся достать воды из колодца, вдруг отшатнулась и побежала обратно к фанзе. Жандарму это показалось подозрительным. Подойдя и колодцу, он заглянул в него. Глубоко внизу черным зеркалом мерцала вода. Над темной гладью виднелась голова человека, привалившегося спиною к стене колодца. Жандарм принялся кричать, бросать в колодец камни, однако человек не отзывался. Тогда хозяина фанзы, во дворе которой находился колодец, по приказу начальника комендатуры обвязали веревкой и спустили вниз. Потом ему бросили конец еще одной веревки, и через минуту жандармы дружными усилиями вытащили окоченевшего Шэна. С его одежды на землю ручьями сбегала вода. Одеревеневшие руки била мелкая дрожь. Начальник комендатуры кулаком ударил Шэна в лицо.

— Дрожишь? — со злорадной яростью выкрикнул он. — Ты у меня еще не так задрожишь!

Шэн ничего не ответил.

СИДЯ В СИНЬЦЗИНЕ, МНОГОГО НЕ УЗНАЕШЬ

Сухое смуглое лицо, сухие поджарые ноги. Полковник Макото Унагами, мягко ступая, кругами ходил по кабинету.

За окном всходило солнце. Как символ удачи. Восходящее солнце над Чанчунем. Нет, не над Чанчунем. Город этот, с тех пор как он стал столицей Маньчжоу-Го, называется по-другому Синьцзином — новой столицей — вот так теперь именуется этот древний китайский город.

Полковник кругами ходил по кабинету, и мысли его тоже ходит кругами, снова и снова возвращаясь к позавчерашнему совещанию в кабинете генерала Мацумуры.

Совещание было долгим. Когда же пришла пора подвести итог, шеф разведки сказал, не спуская ласкающих глаз с Унагами:

— У вас, полковник, прямо-таки телепатический дар! Только и успел подумать, что между загадочной радиостанцией и не менее загадочной диверсией на ванцинской линии существует, по всей видимости, какая-то таинственная взаимосвязь, как вдруг — ну, не чудо ли?! — вы тут же высказываете то же самое предположение вслух. Поразительно!.. Просто поразительно!.. При таком нашем с вами исключительном единомыслии, полковник, мне, естественно, остается лишь одно: проработку этой пока еще гипотетической, однако, на мой личный взгляд, весьма перспективной версии поручить вам, и только вам, господин Унагами!.. Убежден, господа офицеры, вы будете полностью со мной солидарны, если я скажу, что аналитический ум полковника Унагами, его опыт контрразведчика, наконец, присущие ему смелость и находчивость — надежнейшие из залогов того, что очень скоро мы узнаем, из какого логова и под чью диктовку работает радист-злоумышленник!..

Вот какой он, генерал Мацумура!.. Хитрецу Мацумуре не терпелось отведать рыбки, но ловить для него рыбку должны другие…

Полковник Унагами безостановочно кружил по кабинету. Он собирался с мыслями, готовясь к прыжку, который будет совсем как прыжок уссурийского тигра — неожиданным и стремительным. Крохи сведений, которыми располагал полковник Унагами, носили чисто информационный характер, и зацепиться пока, собственно говоря, было просто не за что.

Делая круги по кабинету, полковник старался представить себя в роли таинственного радиста и прикидывал, как бы он действовал сам, окажись на его месте. Ему вспомнились соображения, которые высказал инженер Сидзава, специализирующийся на перехвате шпионских радиопередач.

«Рация не выходила в эфир в течение довольно продолжительного времени», — сказал тогда Сидзава.

«Может, вышел из строя передатчик?» — предположил Унагами.

«Не исключено. Только прошу принять в расчет один маленький нюанс: у радиста, который выходил в эфир прежде, была совершенно иная манера работы на ключе — совсем другой почерк, как мы говорим».

«Выходит, что-то случилось с прежним радистом и передатчик только потому и молчал, что потребовалось время на переброску в Харбин нового радиста?»

«Мое дело — констатация фактов, — улыбнулся инженер Сидзава, — а делать выводы — это по вашей части».

На том они и расстались. А вывод?.. Вывод на сказанного Сидзавой напрашивался такой: если рация, молчавшая в течение нескольких месяцев, возобновляет свою работу с передач, направленных в два адреса, следовательно, «товарищ Икс», в чьем подчинении находится таинственный радист, — человек в Харбине не новый. Отсюда еще один вывод. Этот таинственный «товарищ Икс», вероятно, опытный разведчик. И если он до сих пор не попал в поле зрения японской контрразведки и сыскных служб Маньчжоу-Го, значит, скорее всего в легальной жизни он подвизается в такой области деятельности, принадлежность к которой автоматически вводит его в круг лиц, стоящих вне подозрений. Из этого следует, что, запеленговав вражескую рацию и выявив ее местонахождение, нужно установить негласный надзор за радистом и, двигаясь от связного к связному в обратном направлении, так сказать, от устья к истоку, выйти в результате на тропу, ведущую к логову зверя. А потом?.. Потом генерал-майор Мацумура отправит в Токио докладную и все заслуги припишет себе.

Полковник задержался на минуту, достал из кармана золотой портсигар с голубым эмалевым драконом на крышке и массивную красно-желтую коробочку спичек, неторопливо закурил.

Безусловно, может оказаться, что в Харбине нет никакого «логова зверя» и что все эти построения — воздушный замок, заселенный призраками. Все может быть. Но ведь есть радиостанция, а она-то, безусловно, не призрачная…

Полковник прищурился. Тоненький дымок вырвался изо рта и повис в воздухе, изогнувшись вопросительным знаком.

— Сидя в Синьцзине, многого не узнаешь. Нужно ехать в Харбин. — вслух произнес полковник Унагами.

И тут зазвонил телефон.

— Господин полковник, соединяю с секцией по борьбе с партизанским движением, — доложил дежурный телефонист.

Чуть погодя Унагами услышал в трубке голос майора Замуры.

— Рад уведомить вас, господин полковник, вблизи поврежденного семафора обнаружены следы бандитов, готовивших диверсию. Прошу принять мои поздравления, ваше предположение блистательно подтвердилось.

— Как и следовало ожидать! — спокойно отозвался полковник.

— И еще одна новость, которая, думаю, вас заинтересует. В деревне Тянцзы местными жандармами задержан подозрительный субъект, китаец. Начальник комендатуры полагает, что это один из диверсантов. Мною отдано распоряжение, чтобы подозреваемого немедленно препроводили в Синьцинскую тюрьму.

— В Харбинскую, господин майор, — подсказал полковник. — Измените свое распоряжение. Подозреваемого нужно доставить в Харбин.

«БЕДНЫЙ ФУ, ЖАЛКО МНЕ ТЕБЯ!..»

Двое японцев в штатском и ассистировавший им китаец-переводчик в фирме унтер-офицера маньчжурский жандармерии очень скоро поняли, что имеют дело с крепким орешком.

— Кто ты такой?

— Меня зовут Фу Чин.

— Что тебя привело в Тянцзы?

— Был на заработках в Корее. На вокзале в Вицине украли документы и деньги. Пришлось отправиться пешком. Дорога в Муданьцзян проходит через Тянцзы — вот я там и оказался.

— Почему бежал от представителей власти, когда они тебя задержали?

— Испугался.

— Почему забрался в колодец?

— Даже заяц, и тот, говорят, от страха на дерево забирается, а я от страха нырнул в колодец.

— Что тебе известно о диверсионном акте на железнодорожной линии Муданьцзян–Тумынь?

— Ничего не слыхал ни о какой диверсии.

— Ты и твои сообщники вывели из строя семафор у въезда в Винцин.

— Про испорченный семафор мне ничего не известно, и сообщников у меня нет. Я Фу Чин. На вокзале в Винцине меня обокрали. Мне не на что было купить билет на поезд, и я отправился в Муданьцзян пешком…

Наконец высокий худощавый японец с сухим, почти европейским лицом потерял терпение. Пронизывая арестованного острыми ненавидящими глазами, похожий на европейца японец принялся что-то громко кричать — отрывисто и угрожающе.

Шэн смотрел на него как загипнотизированный и молчал.

Вволю накричавшись, японец тоже замолчал Потом вытащил из кармана светло-серых, тщательно отутюженных брюк желтый портсигар с голубым драконом на крышке, извлек из него папиросу с длинным мундштуком и, постукивая папиросой по кривому ногтю большого пальца, вполголоса отдал переводчику какой-то приказ.

— Бедный Фу, жалко мне тебя! — с притворным состраданием глянул на Шэна переводчик. — Сейчас тобой займутся специалисты, которые и не таких, как ты, приводили в память!

Грустно покачивая головой, переводчик нажал на кнопку звонка. Дверь тотчас распахнулась. В комнату влетели двое в синих полотняных куртках.

Специалисты начали с вроде бы безобидного выламывания пальцев, с помощью бамбуковой палочки толщиной с карандаш. Шэн ощутил пронизывающую, невыносимо острую боль, от которой Зарябило в глазах. Мучительную эту пытку истязатели повторили несколько раз. Но Шэн упорно держался своей версии. Тогда «специалисты» пустили в ход уже не палочки, а палки. Ударами кулаков Шэна свалили на пол. Потом одни из них сел на ноги, а второй принялся бамбуковой палкой бить Шэна по лодыжкам. Боль была до того нестерпимая, что Шэн, как ни силился, не мог сдержаться: при каждом ударе с губ его сам собою срывался стон. Когда и это не привело к желательным для японцев результатам, палачи поставили Шэна лицом к стене, приказали согнуть ноги в коленях, а потом шею забили в деревянную колодку, а кисти рук приковали к стене. Сзади и с обоих боков тело Шэна подперли копьями с острыми наконечниками, под пятки подсунули планку, густо утыканную гвоздями.

Позднее, когда Шэн, лежа на полу своей камеры, вспоминал эту изуверскую пытку, тело его само собой судорожно вздрагивало. Недолго простоял он в таком положении, а колени уже разламывались от режущей боли. Он начал впадать в беспамятство, мышцы одрябли, стаю трудно дышать, в ушах шумело, перед глазами плавали мерцающие пятна. Чуть шевельнешься, в тело — на спине и под мышками — вонзались наконечники копий. Опустишь ступни — пятки натыкаются на острия гвоздей.

В конце концов Шэн потерял сознание.

Очнулся в камере. Лежа на холодном кирпичном полу, он чувствовал ноющую боль во всем теле.

4 АВГУСТА 1938 ГОДА

Улицы Харбина тонули в солнечном мареве. Слева, стоило лишь повернуть голову, слепила глаза широкая Сунгари.

«Совсем как чешуя дракона», — подумалось полковнику Унагами.

Сейчас на нем был светло серый костюм, брусничного цвета галстук на бело-розовом фоне полупрозрачной сорочки, остроносые туфли с подошвами из белого каучука — легкие, пружинящие, бесшумные. Ни дать ни взять — вояжирующий по Маньчжоу-Го богатый турист с островов.

Полковник возвращался из Харбинской тюрьмы, где талантливые «народные умельцы» демонстрировали перед ним виртуозные диковинки одного из древнейших искусств Китая — искусства пыток. Двигаясь по теневой стороне улицы, выложенной плитняком. Унагами раздумывал над тем феноменом, который склонные к поверхностным обобщениям люди называют в зависимости от обстоятельств то «китайским фанатизмом», то «китайским фатализмом». Он думал о том, что все отношения к Китаю японцев были построены на совершенно ложном убеждении, а именно на кажущемся миролюбии китайцев, на их будто бы врожденной трусости.

«А на самом деле? — размышлял на ходу Унагами. — На самом деле то, что мы считали миролюбием, было всего лишиинертностью. А трусость?»

На памяти у него было столько примеров, опровергающих эту ходячую ложь. Да, он действительно видел собственными глазами, как при появлении авангардных частей японской армии гарнизоны встречавшихся на их пути городов и укрепленных поселков обращались в поспешное бегство. Но видел он и другое: как китайцы с поразительным самообладанием принимают самую жестокую, самую лютую смерть. Корень зла не в малодушии китайского солдата, а в небоеспособности армии.

Мимо прогромыхала телега, груженная туго набитыми рогожными кулями. Наверху, как на перинах, восседал голопузый китаец в широкополой соломенной шляпе.

Унагами рассеянно глянул на возницу, и по лику его пробежала едва уловимая гримаса. Он вспомнил другого китайца — того самого, схваченного при обстоятельствах, не оставлявших сомнения в том, что это пособник тех, кто организовал крушение воинского эшелона.

Унагами опустил голову. Ему много раз приходилось иметь дело с китайцами такого сорта, из которых не вырвешь ни слова даже с помощью изощреннейших пыток. Только ведь бывают случаи, когда злостное запирательство во время допроса с пристрастием столь же красноречиво, как и чистосердечное признание. Вот и этот фанатик своим неуклюжим враньем, сам того не подозревая, выдал главное, если и раньше, до приезда в Харбин, Унагами нимало не сомневался в собственной проницательности, то теперь он готов был дать руку на отсечение, что дело с диверсией на железной дороге обстояло именно так как он полагал.

«Из этого следует, что я на верной дороге!» — подвел мысленную черту под своими размышлениями полковник в штатском и, убыстрив шаг, перешел на другую сторону улицы.

Через минуту он входил в здание японской военной миссии.

Это был двухэтажный особняк, стоявший в глубине сада, обнесенного чугунной решеткой. К парадным дверям вела присыпанная гравием дорожка, упиравшаяся в полукруглую каменную лестницу.

Обогнув парадное, Унагами проследовал вдоль широких венецианских окон и по-хозяйски отворил боковую дверь. Начальник военной миссии генерал Эндо был настолько любезен, что предоставил столичному гостю изолированное помещение из трех комнат с отдельным входом. На втором этаже, где потолки были без плафонов, стены без пилястрой, а окна не ослепляли венецианским размахом.

Пока полковник Унагами поднимался вверх по черной лестнице, обитой гранитолем со звукопоглощающей прокладкой, в эти самые минуты возле китайской харчевни остановилась подвода, на которой горой возвышались рогожные кули. Обнаженный до пояса мускулистый китаец в соломенной шляпе и в широких черных шароварах спрыгнул с воза на землю, потянул носом густой сладковато-острый запах аппетитной похлебки из коровьей требухи, сдобренной чесноком и перцем. Это соблазнительное благоухание вырывалось вместе с клубами пара из распахнутых настежь дверей. Босоногий возчик посмотрел зажегшимися голодным блеском глазами на пестро-красную бумажную медузу, которая, как бы заманивая всех встречных, качаясь над входом в харчевню, и, сглотнув слюну, прошел во двор.

Сразу же за воротами горбилась глинобитная сторожка с крышей из ржавых обрезков листового железа. Возчик побарабанил костяшками пальцем в окно, затянутое промасленной бумагой.

— Чуадун! — позвал он. — Ты не спишь?

Из дверей фанзушки-мазанки высунулась голова с круглыми упругими щеками и глазками-щелочками без бровей.

— Рикша Лин еще не забегал? — спросил возчик.

— Лина пока не было, — ответил безбровый, протирая кулаком заспанные глаза. — У тебя для него есть новости, Чжао?

Возчик Чжао кивнул.

— Иди-ка сюда, — подозвал он пальцем Чуадуна.

Они присели на корточки под стеной лачуги.

— Передашь рикше Лину, — зашептал торопливо Чжао, — передашь ему, что неподалеку от японской военной миссии возчик Чжао случайно встретил одного очень опасного человека. Скажешь возчик Чжао видел этого человека в Чанчуне и в форме полковника. Чанчунские товарищи говорили возчику Чжао, что полковник этот — крупная шишка в японской разведке. Разве не подозрительно, когда полковник из разведки рыскает по Харбину, переодевшись в гражданское? Так и скажи рикше Лину, возчику Чжао такой маскарад кажется подозрительным. А уж рикша Лин без нас с тобой решит, кому передать это мое предостережение.

Через минуту возчик Чжао снова забрался на гору из рогожных кулей. И конечно же, ему, так же как и полковнику Унагами, который, сменив европейский костюм на удобное золотисто-зеленое кимоно с косыми полами, сидел за черным лакированным столиком в комнате, устланной по-японски циновками, конечно же, им обоим было невдомек, что в это самое время за тысячи и тысячи километров от Харбина, в утренней Москве, господин Мамору Сигемицу, посол Японии в СССР, был принят народным комиссаром иностранных дел товарищем Литвиновым.

— Согласно имеющейся у меня инструкции я должен сделать сообщение относительно пограничного инцидента в районе сопки Чжангофын, которую вы называете Заозерной, — заявил японский посол. — Императорское правительство прилагало все возможные усилия к тому, чтобы урегулировать положение на границе и разрешить инцидент на месте. Исходя из инструкций, полученных мною из Токио, я хочу сделать предложение, которое сводится к тому, чтобы немедленно прекратить с обеих сторон враждебные действия и урегулировать вопрос в дипломатических переговорах.

Так что, — немного помолчав, продолжил господин Сигемицу, — если у советской стороны не будет против этого возражений, японское правительство готово приступить к конкретным переговорам. Я хотел бы знать мнение Советского правительства, — закончил он, и его прищуренные глаза впились в лицо советского наркома.

Нарком понимающе кивнул.

— Императорское правительство намерено разрешить инцидент мирным путем? Но, к сожалению, действия японских военных властей на месте не соответствуют этому намерению, — сказал нарком. — Нельзя же считать мирным разрешением вопроса переход советской границы с боем и с применением артиллерии или ночную атаку на пограничную заставу. Называть такие действия мирными можно только иронически. Сам инцидент возник в результате этих действий, и без них не было бы никакого инцидента. Не мы начали военные действия. Мы лишь ответили на такие действия со стороны японцев. Если ваши войска прекратят свои действия, покинув окончательно советскую территорию, и перестанут ее обстреливать, то у наших военных не будет никаких оснований продолжать военные действия. Тогда мы, конечно, не будем возражать против обсуждения тех предложений, которые нам сделает японское правительство. Но раньше всего, — с категоричностью в голосе заключил нарком, — раньше всего должна быть обеспечена неприкосновенность советской границы, установленной Хунчунским соглашением и приложенной к нему картой.

Все было ясно. Однако господин Сигемицу в лучших традициях японской дипломатии принялся с помощью словесных вывертов доказывать недоказуемое.

— Ваш ответ, господин народный комиссар, — сказал Сигемицу, — я понимаю таким образом, что советская сторона согласна практически урегулировать инцидент. Это соответствует намерениям японского правительства. Однако, говоря о границе между Маньчжоу-Го и Советским Союзом, нужно принимать в расчет и те данные, которые Маньчжоу-Го имеет после своего отделения от Китая. Нужно учитывать также и толкования Хунчунского соглашения.

— Оккупация японскими войсками Маньчжурии не даст Японии права требовать изменения границы, — сказал нарком. — Мы, во всяком случае, на такое изменение и ревизию границы никогда не соглашались и не согласимся. Не наша вина, если Япония, оккупировав Маньчжурию, не видела тех или иных соглашений или карт, подписанных нами и Китаем, которые должны бы иметь законные хозяева Маньчжурии. Посол мог бы потребовать передачи ему копии соглашения и карты для изучения его правительством. Вместо этого японские военные предпочли путь прямых действий и нарушили эту границу. Это положение должно быть восстановлено. Мое согласие на прекращение военных действий посол должен понять в том смысле, что японское правительство обязуется немедленно отвести войска на черту, указанную на карте, не повторять больше нападений на советскую территорию и не обстреливать эту территорию.

Что мог возразить на это японский посол, оказавшийся в положении человека, положенного на обе лопатки?

Сигемицу откланялся. В Москве было еще утро. В Харбине — солнце клонилось к закату.

ПЕШКА, КОТОРАЯ ДОЛЖНА ПРЕВРАТИТЬСЯ В ФИГУРУ

Ночь опустились быстро. Полковник Унагами стоял у окна, вы ходящего в сад, и думал о том, что план, который он разработал, кое в чем напоминает шахматную партию. Но в партии, которую предстоит разыграть ему, в отличие от шахматной, все фигуры — главные. Да и правила игры совершенно другие. В шахматах ходы делаются в строгом соответствии с правилами, установленными раз и навсегда, а в его игре правила будут меняться по ходу дела…

От размышлений полковника отвлек шум подъехавшего автомобиля.

«Без четверти десять», — отметил он про себя, бросив взгляд на часы.

Еще раз затянувшись, полковник опустил папироску на край фарфоровой пепельницы, прислушался.

Минуты через три внизу, под окнами, раздались шаги. Шли двое. Один ступал твердо, у другого походка была такая, словно он крался на носках.

Унагами обнажил в улыбке длинные зубы, мимо окон двигалась пешка — та самая, которой, по его замыслам, в дебютной стадии предстоящей игры отводилась роль главной фигуры.

Подтянув обшитый крученым шнуром пояс кимоно, полковник быстро прошел в свой рабочий кабинет. Здесь обстановка была европейская: письменный стол, пара плетеных кресел, узкий диван на гнутых ножках. На стенах, несколько скрашивая канцелярскую скуку, висели длинные узкие какемоне. На одном была изображена святая гора Фудзияма, на втором — голенастый журавль, глядящий на цветущую сакуру, а на третьем — одинокая сосна, склонившаяся над ущельем.

Половник погасил верхний свет, включил настольную лампу и поставил ее так, чтобы свет падал на одно из кресел. В ту же минуту в дверь постучались.

— Входите! — пригласил Унагами.

Дверь открылась так быстро, что даже не успела скрипнуть. Вошел крепкий, полногрудый, коротко постриженный человек в роговых очках и с усиками щеткой. Это быт майор Яманаси из Харбинской контрразведки.

— Привели? — спросил Унагами.

Майор молча указал глазами на дверь и опустился на диван.

— Что сказал начальник разведшколы?

— Прочел ваше письмо, уточнил детали и выбрал самого лучшего. Майор Оноуци заверил, что этот тип по части слежки — настоящий артист…

— А если без преувеличений?

— Я верю майору Оноуци.

— Языки знает?

— Знает. Японский, русский, ну и китайский, само собой…

— Внешность?

— Самая заурядная.

— Интеллектуальный уровень?

— Ниже среднего.

— Проверенный?

— В спецотделе школы уверяют: ни в чем предосудительном не замечен и предан как собака.

— Это хорошо, что как собака… Поговорю с ним…

— Мне подождать?

— Не смею вас больше утруждать, господин Яманаси. Спасибо за труды и поезжайте домой, а собака… собака до своей конуры и сама добежит.

— Воля ваша, господин Унагами!

Майор Яманаси вышел и через минуту вернулся вместе с китайцем средних лет, одетым просто, почти бедно, как миллионы его соплеменников: куртка из синей дабы, такие же синие штаны, обернутые над ступнями белыми обмотками, войлочные туфли.

Полковник Унагами окинул китайца тем оценивающим взглядом, каким начальник призывной комиссии ощупывает новобранцев.

— Еще раз большое спасибо! — улыбнулся он майору Яманаси, а китайцу указал рукой на кресло: — Садись!

Когда за майором с мягким скрипом закрылась дверь, полковник присел к столу.

— Куришь? — пододвинул он китайцу раскрытый портсигар.

Китаец кивнул и взял папиросу.

Полковник протянул ему зажженную спичку:

— Твоя кличка и номер?

— «Синдо — пятьдесят два».

— Когда тебя завербовали?

— Летом тридцать шестого года работал на строительстве аэродрома в Чахаре. Вот там-то как раз со мною и вступили в контакт.

— Кто?

— Агент по кличке Даймио. Фамилии не знаю.

— Военная разведка?

— Да, «гокума кикан» — военная разведка. Даймио работал на Доктора, а Доктор — это кличка японского офицера по фамилии Морисима.

— Откуда тебе известны такие тонкости? — разволновался Унагами.

— Морисима возглавлял японскую военную миссию в Калгане, — как ни в чем не бывало продолжал Синдо. — А знаю я это потому, что ваши люди порой забывают, что разведка — дело тонкое, и слишком распускают языки. Это нехорошо…

— Продолжай.

— Когда строительство аэродрома закончилось, переехал в Харбин. Здесь меня разыскал какой-то майор по кличке Шимоза и направил в разведшколу.

— Решил специализироваться на слежке?

— К диверсиям у меня не лежит душа. Мне больше нравится сыскное дело.

— Знаешь, где ты находишься?

— В военной миссии.

— Хочешь поработать на меня?

— На кого бы ни работать, лишь бы заработать. Это мой главный жизненный принцип.

— Заработаешь.

Полковник поднялся из-за стола, подошел к агенту и, запахнув широкие косые полы кимоно, сел против него.

— Тебе придется иметь дело с людьми очень изворотливыми.

— Понимаю, — задумчиво протянул агент.

— Но у тебя одно дело — слежка, — успокоил его полковник. — Установишь, с кем шпионы поддерживают контакты, дома и квартиры, в которые заходят, направления, по которым ездят поездами…

— Это несложно, — шевельнулся агент, судя по всему, крайне довольный тем, что, кроме слежки, ему больше ничем не нужно будет заниматься.

— Мой тебе совет, не преувеличивай своих возможностей и не преуменьшай опасности, — похлопал его по плечу полковник. — Наблюдение начнешь, когда я тебе прикажу.

Глядя мимо агента на какемоне с изображением божественной горы Фудзи, Унагами отчеканил:

— А пока иди! Сейчас ты направишься на улицу Модягоу, в ночлежный дом Шикая. Дун Шикай наш человек. Скажешь ему, что тебя прислали из коммерческой конторы «Ва Ю и сыновья». Шикай поймет, что это значит. У него ты поселишься. Связь со мной будешь поддерживать через Шикая. Он тебя известит, когда ты мне понадобишься. И еще одно… — Голос Унагами зазвучал угрожающе: — Не пытайся нас обмануть. Ты ведь знаешь — у нас все по таксе: за верную службу — много иен, за нерадивость — бамбуки и хомут на шею, а за обман…

— Мне все понятно, — отозвался агент, вставая с кресла. — Время уже позднее. Так что я, пожалуй, пойду.

Оказавшись за чугунной решеткой, ограждающей территорию японской военной миссии, Синдо осторожно огляделся. Улица была пустынна. Несколько минут он стоял неподвижно, прислушиваясь к тишине, потом протяжно вздохнул и, держась в тени узорной решетки, пошел к перекрестку. Здесь он чуть было не столкнулся носом к носу с каким-то запоздалым рикшей, неожиданно выскочившим из-за угла Синдо отпрянул в тень. Выждав, когда рикша скроется из глаз, он пересек улицу и через секунду нырнул в зловонную темноту проходного двора. Ему и в голову не пришло, что кто-нибудь может идти по его следам. Идти точно так же, как он: осторожно ступая, останавливаясь и прислушиваясь к звукам и голосам ночного Харбина.

ВИЗИТ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

Праздничное возбуждение царило в этот день в хозяйстве доктора Исии: ждали главнокомандующего Квантунской армии генерала Ямаду Отодзоо.

Как только часовом, расположившийся на вышке, доложил по телефону о приближении кавалькады легковых автомобилей, генерал Исии в сопровождении старших офицеров и научных работников вышел к воротам. Обычно закрытые и тщательно охраняемые, на этот раз они были распахнуты настежь.

Из большого серого лимузина с помощью адъютанта выбрался главнокомандующий — невысокий старик Стоявшие перед воротами офицеры вытянулись в струнку, почетный эскорт взял на караул, оркестр грянул туш.

Высокий гость расплылся в улыбке и бодрым шагом подошел к генералу Исии.

— Приветствую смелого самурая и выдающегося ученого.

Снова грянул военный оркестр. Под звуки бравурного марша шестидесятидвухлетний главнокомандующий и его свита, пройдя через широкие ворота, вступили в расположение части.

Вскоре все они сидели в просторном, светлом и прохладном кабинете. Кроме главнокомандующего, были здесь начальник медицинской службы армии генерал Каницука, начальник ветеринарной службы генерал Такахаси, начальник разведки генерал Мацумура, начальник отдела кадров полковник Тамура, а в сторонке, положив руки на край стола, пристроился еще одни полковник — Макото Унагами.

Генерал Исии, вынул плоские золотые часы, поправил пенсне и, откашлявшись, принялся рассказывать об исследованиях, которые ведутся под его руководством. Он показывал на карте точки, где находятся филиалы исследовательского центра, привел цифры, свидетельствующие о все увеличивающемся числе научных сотрудников, работающих под его руководством.

— Скажу не хвастаясь, работаем мы интенсивно, — закончил он. — Сегодня я с полной ответственностью могу заявить, что мы готовы начать изготовление бактериологического оружия в широком масштабе. Пользуясь предоставившейся мне возможностью, рад доложить вам, господин главнокомандующий, об этой нашей готовности!

Полковник Унагами был весь внимание. Но в то же время он не выпускал из поля зрения генерала Умезу, который, попыхивая толстой желтой папиросой, делал какие-то заметки на узких длинных полосках бумаги и нет-нет да перешептывался со своим соседом слева, генералом Мацумурой. Его морщинистое личико было в непрестанном движении. Маленькие глазки блестели.

Как только доктор Исии закончил, главнокомандующий потушил папиросу и заговорил не вставая:

— Благодарю вас, генерал, за столь содержательный доклад. Как вы знаете, господа, командование Квантунской армией я принял совсем недавно, однако просмотрел все документы, касающиеся нового оружия, которое вы, генерал, разработали и создали. Ответьте, пожалуйста, разработаны ли методы применения бактериологического оружия при наступательных операциях?

— Так точно! — по-военному отозвался Исии. — Помимо многочисленных экспериментов, которые мы ставили на наших полигонах, бомбы с зачумленными блохами дважды сбрасывались на китайское население. У нас имеется фильм, заснятый во время одном из таких экспедиций, и, если позволите, мы вам его покажем.

— Охотно посмотрю, но попозже. — ответил главнокомандующий, — а пока еще одни вопрос. Какими возможностями располагаете вы на текущий момент?

— Мы можем получать около пятидесяти килограммов блох в месяц, то есть около ста пятидесяти миллионов штук.

— Я мало разбираюсь во всех тонкостях вашей пауки, однако, на мой взгляд, для массовой атаки этого будет недостаточно. Можете ли вы довести производство, скажем, до двухсот килограммов в месяц?

— Такими возможностями мы располагаем, — ответил генерал Исии. — Понадобится лишь установить дополнительное оборудование и увеличить поставку крыс.

Совещание продолжалось еще час. Обсуждались подробности, касающиеся организации курсов по подготовке специалистов, умеющих обращаться с бактериологическим оружием.

— Подразделения, состоящие из таких специалистов, должны быть в каждом полку, — высказал свою точку зрения главнокомандующий.

Затем главнокомандующий и его эскорт отправились на экскурсию по «комбинату смерти». Здесь они ознакомились с методами выращивания бактерий, увидели своими глазами, как разводят крыс, осмотрели «бомбы Исии» и десятки всевозможных хитроумных приспособлении, с помощью которых диверсант может заражать воду и пищу, сеять болезни, смертельные для люден и домашних животных.

— А теперь прошу в кинозал, — улыбнулся гостям генерал Исии.

Фильм назывался «Экспедиция в Нинбо». На главнокомандующего, по его собственным словам, фильм этот произвел неизгладимое впечатление.

Генерал Исии собрался еще показать испытательный полигон, но главнокомандующий только развел коротенькими ручками.

— Увы! — вздохнул он. — На осмотр полигона не остается времени. Мне пора возвращаться в Харбин.

И вот снова, вытянувшись длинной кавалькадой, помчались по бетонированному шоссе легковые машины. Впереди, на желтых мотоциклах освобождая путь и обеспечивая безопасность, несся эскорт, выделенный в распоряжение главнокомандующего дорожной полицией. Полковник Унагами покачивался на переднем сиденье рядом с шофером в автомобиле, идущем вторым от хвоста колонны. Полковник тихонько насвистывал мелодию старинной баллады Омона «Жалоба воина», смотрел прямо перед собой через целлулоидный зеленый щиток, затеняющий солнце. «Если моя догадка верна, тогда не сегодня-завтра тайный радист возьмется за ключ».

«Я должен идти далеко на воину. Велел так великий микадо…», — высвистывали губы.

А в мыслях, как заезженная пластинка, крутилось свое: «Не сегодня-завтра начнется игра, игра начнется не сегодня-завтра…»

«Я — КВ-39…»

Сергей смонтировал рацию, растянул между деревьями антенну, подключил питание.

— Ну что, товарищ Лю? — повернулся он к своей молчаливой помощнице. — Нам нет преград ни в небе, ни на суше?

Лю не поняла ни слова, однако понимающе кивнула и, подойдя к столу, затемнила ацетиленовый фонарь светомаскировочным колпаком из жести с квадратной прорезью на уровне горелки.

Фанза погрузилась во мрак. Лишь, залитый голубоватым подрагивающим светом, на краю стола, возле рации, белел листок бумаги, покрытый рядами букв и цифр, да багрово светились в печи жарко тлеющие уголья.

Сергей взялся за ключ.

«KB-39… КВ-39… Я — KB 39… Прием…», — полетело через долину Сунгари, над манчьжурскимм сопками.

Центр не заставил ждать.

— Порядок, подтверждают, — встрепенулся Сергей и пододвинул к себе листок с радиограммой.

Точки и тире, которые отстукивал телеграфный ключ, складывались в слова:

«В Харбин с инспекторской проверкой прибыл главнокомандующий Квантунской армии. Он посетил бактериологический центр в Бинфане. На полигоне «Аньда» интенсивно ведутся испытания новых видов бактериологического оружия. Эффективность оружия проверяется на заключенных — захваченных в плен партизанах, и бойцах Народно-освободительной армии Китая. По сведениям, полученным из источника, осведомленность которого не подлежит сомнению, несколько месяцев назад в соответствии с планом, апробированным штабом Квантунской армии, была снаряжена экспедиция в район города Нинбо. Поездом специального назначения экспедиция через Харбин. Чанчунь, Мукден, Тяньцзинь доехала до Шанхая. Груз, который привез с собою этот экспедиционный отряд, насчитывавший сорок человек, состоял из специальных металлических емкостей, предназначенных для укрепления на концах крыльев самолетов. В емкостях содержались блохи, зараженные легочной чумой. Зачумленные блохи были сброшены с самолетов на гражданское население города Нинбо. Воглавлял экспедицию командир подразделения № 731 генерал Исии Сиро. Операция проводилась под кодовым наименованием «Нара». Ход экспедиции по указанию генерала Исии фиксировался на кинопленку. Из отснятого материала смонтирован фильм».

Точка, точка, тире… тире, тире, точка — уходила в эфир морзянка.

«СИНДО, СЛЕД!..»

Полковник Унагами разложил на столе план Харбина. Вот он, квадрат, накладывающийся на Фуцзядань. Дома и лачуги, лавчонки и харчевни, тесно лепящиеся друг к другу, глухие дворы, узкие улочки, на которых двое рикш и те не разъедутся, — район, как сеть креветками, набитый китайцам. Красные лисы знали, в какую нору им забиться. Но чем хитрее упрятался зверь, тем большая слава охотнику, перехитрившему зверя. И он, полковник Унагами, чувствующий себя охотником, уже сейчас видит одну из промашек вражеских агентов.

— Подойди сюда, Синдо! — не поднимая головы, окликнул он сыщика-китайца, который, спрятав руки в рукава куртки, почтительно жался возле порога.

Китаец приблизился к столy. Ладони его еще глубже ушли в рукава.

— Это — Фуцзядань, — положил Унагами длиннопалую руку на китайский район Харбина. — Наши специалисты установили, что где-то здесь действует вражеский передатчик. Фуцзядань — район китайский. Так что европейцы туда заглядывают только в поисках экзотических ощущений. Вот ты и порыскай по Фуцзяданю, потолкайся по базарам, посиди в харчевнях, порасспроси своих соплеменников, не попадались ли им на глаза странные белокожие, которых не интересуют ни гадальщики, ни тибетские врачи, ни сахарные булочки, ни дома любви и никакие другие китайские сладости.

И холодно уставившись в понимающие собачьи глаза, он бросил командным тоном:

— Словом, ищи, Синдо, может быть, нападешь на след!

ИЩЕЙКЕ ИЗМЕНЯЕТ НЮХ

Сергей жил в районе каботажной гавани со странным названием Ковш. По рекомендации своего прямого начальника Антона Луйка ему удалось снять за умеренную плату мансарду в домике, принадлежавшем госпоже Самсоновой — вдове царского генерала, зарабатывающей на жизнь шитьем мешков для англо-датской транспортной фирмы «Вассард». Своим жильцом госпожа Самсонова была вполне довольна вежливый, тихий, аккуратно платит за квартиру. Ну а если молодой человек время от времени проводит ночь вне дома, так на то он и молодой человек. В его возрасте и при холостом положении это простительно.

В тот день, как всегда по нечетным числам. Сергей ровно в пять подошел к окну мансарды. Внизу лежала пыльная улица, освещенная косыми лучами вечерний солнца. Никого, кроме кур, копающихся в пухлой пыли.

Сергей придвинул к окну качалку.

Заложив руки за голову и закрыв глаза, он легонько раскачивался и старался ни о чем не думать. Но попробуй не думать, если в тихом поскрипывании плетеной качалки слышится неотвязное — «придет — не придет, придет — не придет…»

Минут через десять Сергей встал и снова бросил взгляд за окно.

На ухабистой улице мало что изменилось. Только куры куда-то пропали, да пыль из красноватой стала пурпурной, а на скамеечке напротив дома сидел молодой китаец.

Это был рикша Лин. Впрочем, поди догадайся, что худощавый длинноногий китаец, покуривающим, сидя на лавочке под окнами тесового дома, — рикша, если Лин пришел налегке, оставив свой двухколесный экипаж где-то в надежном месте под присмотром верного человека.

Сергею все было ясно без слов. Лин пришел, значит, сеанс связи не отменяется. Но Лин сегодня без коляски. Значит, ему, Сергею, двигать в Фуцзядань своим ходом.

Сергей отворил форточку. Для Лина это было знаком, что его информация принята к сведению, а потому он, Лин, должен, не теряя времени, ретироваться.

Когда Сергей вышел из дому, Лина нигде не было видно. Но кто-кто, а Сергей знал, что он рядом, следует позади, как добрый ангел-хранитель.

Как обычно, Сергей прошел мимо переулка, в котором стоял дом господина Гу Таофана, миновал серый каменный особняк, еще два–три домика с высокими заборами, свернул в следующий переулок, прошагав его до конца, в первый раз оглянулся на долю секунды и юркнул в узкий лаз в заборе. По тропинке, вьющейся между кустами в зарослях шиповника, выбрался к знакомой уединенной фанзе.

Лю еще не приходила. Сергей присел на чурбак, врытый возле входа в фанзу, закурил.

В померкшем небе клочками тлеющей ваты алели облака, подсвеченные солнцем, упавшим за горизонт. По-маньчжурски быстро сгущались сумерки, а Лю почему-то все не было

Наконец с дорожки, ведущей к фате от дома господина Гу Таофана, донесся слабый звук шагов. Нет, не слабый — тишайший, почти сливающийся с шорохом деревьев. Наверняка это был кто-то из своих. И все-таки Сергей на всякий случай спрятал в пригоршне папиросу, докуренную почти до мундштука.

— Это я, Лин, — услышал он глухой шепот.

— Что произошло? Почему ты здесь?

— Хвост, — односложно ответил Лин. — За тобой увязался хвост, — несколько детализировал он свое объяснение.

— Не может быть.

— Ты меня знаешь, товарищ, и знаешь, что если я смотрю, то смотрю в оба. Еще на Торговой его увидел.

— Кого?..

— Не перебивай, товарищ, иначе я никогда не кончу. Еще на Торговой заметил, что за тобою слежка. Ты свернул на Сунгарийскую, и сыщик тоже. Улица была совершенно пустая. Только ты, я и он.

Сергей жадно затянулся догорающим окурком.

— Я его узнал, — продолжал Лин. — Это тот самый тип, которого приводили к японскому полковнику из Чанчуня. Помнишь, я тебе о нем рассказывал?

— Как же это я сам ничего не заметил? — огорченно вздохнул Сергей.

— И не мог заметить. Ты шел слишком быстро, а он вел слежку со знанием дела. Сразу видно, что не новичок. Когда ты нырнул в проулок на Рыбной, представился случай еще раз убедиться, что я не ошибся. Метался он по этой Рыбной как ненормальный. Туда — в шляпе, обратно — без шляпы. По правой стороне улицы — в куртке, по левой — с курткой через руку. Старые штучки. но долго я его не мог держать под наблюдением, нужно было предупредить кого следует, в том числе и тебя, конечно. Оставил его на Рыбной, а сам — на Сунгарийскую, перебросился несколькими словами с товарищем Гу — и к тебе…

Сергей в раздумье жевал мундштук погасшего окурка.

— Значит, на связь сегодня выходить не будем?

— Товарищ Гу полагает, что до самого страшного еще далеко. Во-первых, агент только напал на твой след, а где именно ты сейчас укрываешься, этого он не знает. Во-вторых, японцев прежде всего интересуют твои контакты. Они хотят пройтись тайком по всей цепочке, а когда доберутся до Дракона, вот тогда и сокрушат нас всех одним ударом. Сегодня этого не случится. Так считает товарищ Гу. А чтобы спутать японцам их карты, товарищ Гу предлагает такой план: ты уйдешь отсюда тем же путем, каким пришел. Только когда выберешься на Сунгарийскую, вместо того чтобы подниматься вверх по улице, спустишься по ней вниз, к реке. Там увидишь мостки, на которых прачки полощут белье. Возле мостков тебя будет ждать товарищ Чжао. Ты с ним незнаком, но он тебя знает в лицо. Чжао перевезет тебя в джонке на другой берег. Туда же будет переправлена твоя рация. Так что на связь ты выйдешь…

— А сыщик?

— Сыщик, естественно, увяжется за тобою, — мрачно отозвался Лин. — Но мы придумали ловушку, из которой ему не вырваться. Теперь я пойду, — добавил он. — Минут через пятнадцать уходи и ты.

Между тем окончательно стемнело. Выкурив еще одну папиросу, Сергей подождал ровно четверть часа, в обход кустов, вдоль забора, добрался до лаза, осторожно ступая, дошел до выхода из проулка. Прежде чем выйти па улицу, он, припав к стене, украдкой выглянул из-за угла.

Сыщик стоял за деревом, спиною к Сергею. Потом, вероятно, решив, что пора сменить наблюдательный пункт, не спеша перешел на другую сторону улицы. Выждав, когда сыщик повернется к нему лицом, Сергей вышел из проулка и походкой человека, задержавшегося в гостях, заспешил в сторону Сунгаринской.

За собою он слышал шаги. Чувствовал себя Сергей совершенно спокойно: все шло так, как запланировал товарищ Гу.

Между тем «ищейка» Синдо, прижимаясь к заборам и перебегая от дерева к дереву, крадучись преследовал свою добычу.

«На этот раз ты от меня не ускользнешь», — думал он с торжеством и злорадством. Правда, когда «объект наблюдения», оказавшись на Сунгарийской, почему-то двинулся не вверх, в сторону центра, как полагал сыщик, а вниз, по направлению к берегу Сунгари, Синдо на минуту заколебался. Но охотничий азарт и предвкушение крупной удачи взяли верх. Сунув руку в карман куртки, Синдо нащупал револьвер и устремился в погоню.

Белая рубаха европейца светлым пятном виднелась в темноте улицы, освещенной редкими фонарями. Европеец шел быстро, не оглядываясь. «То ли слишком самоуверен, то ли беспечен, — думал Синдо. — Какой дьявол несет его к реке?..»

Внезапно из прохода между домами вышел какой-то человек, ступая тяжело и твердо, двинулся навстречу сыщику. Почти сразу же чьи-то шаги раздались и за спиною. Сыщик бросил быстрый взгляд через плечо и, выхватив из кармана револьвер, метнулся к забору. Но тут рядом возникла третья фигура. Стальные пальцы обхватили руку, сжимающую револьвер, и не успел сыщик опомниться, как во рту у него оказался кляп.

— Давай скорее мешок! — шепотом приказал кто-то.

Синдо почувствовал, что его, связанного, плотно укутанного в мешок, куда-то несут, уловил сырую свежесть близкой реки и забился, поняв, что его ждет.

НУЖЕН ТРОЯНСКИЙ КОНЬ

Хотя вовсю светило солнце, это утро полковник Унагами не назвал бы светлым и радостным.

Началось оно со звонка старшего унтер-офицера Хосои.

— Вчера в двадцать три сорок три станция «KB — тридцать девять» снова выходила в эфир, — без особого энтузиазма доложил главный спец по пеленгации.

— Надеюсь, па этот раз все в порядке? — с благодушием в голосе осведомился полковник.

— Осмелюсь доложить, «KB — тридцать девять» сменила свое место нахождение.

Брови полковника помимо ею воли поползли вверх.

— Как вас прикажете понимать?

— На этот раз передача велась откуда-то из-за Сунгари.

Это сообщение испортило полковнику Унагами утренний завтрак. Он ел без аппетита и все думал, где допущен неверный ход, спугнувший вражеского радиста?

Потом позвонил майор Яманаси.

— Унагами-сан, — начал он мрачным голосом, — агент Синдо, на котором мы с вами остановили свой выбор, не оправдал возлагавшихся на него надежд.

— Оказался курильщиком опиума? — предположил полковник.

— Сегодня утром полиция выловила из Сунгари мешок с утопленником…

— И утопленник этот — агент Синдо, — догадался полковник.

— Совершенно верно, Унагами-сан!

Уже смирившийся с тем, что задуманная им игра с первого же хода оказалась проигрышной. Унагами спокойно принял новость. Проигравший еще не побежденный. Если игра началась с гамбита и потеряна пешка, это не означает, что потеряно все. И вскоре, направляясь в кабинет майора Яманаси, он уже знал, каким будет его очередной ход.

«Итак, товарищ Икс, — мысленно обращался он к своему неведомому противнику, — воспользуемся вашим интересом к «хозяйству доктора Исии» и предпримем ход конем. Ход троянским конем!»

В кабинете Яманаси, кроме самого майора, полковник Унагами, к своему неудовольствию, застал крайне антипатичного ему субъекта — подполковника Судзуки.

— Слышал, слышал о постигшей вас неудаче, — со злорадством в голосе произнес подполковник.

— Вы слишком торопливы в своих умозаключениях, уважаемый Судзуки-сан.

— Что вы говорите! — воскликнул Судзуки. — Радиста вспугнули, ваш агент ведет слежку в царстве теней. Если после всего этого вы хотите уверить меня, что все у вас в лучшем виде, то у господина Мацумуры по данному вопросу совершенно иное мнение.

— Уже сообщили! — с приливом злобы процедил Унагами. Судзуки развел руками.

— Ничего не поделаешь — служба! — добродушно рассмеялся он и с иронией в голосе полюбопытствовал: — Сколько времени вы уже потеряли?

— Сколько? Вы, подполковник, знаете это не хуже меня.

Судзуки сощурил свои колючие глазки.

— Господин Мацумура полагает, что неудача, постигшая вас, это результат вашей медлительности.

— Думаю, что Мацумура-сан получил информацию не из самого чистого источника, — произнес Унагами и повернулся к майору Яманаси: — Между прочим, у меня возникла очень интересная идея.

— Новый план? — спросил майор.

— Да, новый план. Я думаю, будет нам на руку, если в ближайшее время в Харбине начнет действовать еще одна диверсионная группа.

— Бред какой-то! — вмешался Судзуки.

Унагами, не обращая на него внимания, продолжал:

— Руководитель этой группы должен каким-то способом войти в контакт с главарем шпионской шайки, которая нас интересует, и совершить несколько акций с его ведома и согласия…

— С нашего, разумеется, тоже? — на лету схватил идею полковника майор Яманаси.

— Совершенно верно. А начнем мы с того, что вы, господин Яманаси, нанесете еще одни визит в спецшколу. Передадите майору Оноуци и однофамильцу нашего уважаемого подполковника, капитану Судзуки, письмо, которое я напишу. Пусть они подберут человека, подходящею нам по всем статьям. В общем, вы меня понимаете, майор. Проэкзаменуете кандидата и ночью переведете в Харбинскую тюрьму. С начальником тюрьмы я обо всем договорюсь лично, а вы тем временем, майор, отравитесь в Бинфан — в «хозяйство доктора Исии». Встретитесь с комендантом охраны и с начальником тюрьмы специального назначения. Поставьте их в известность, какая птица будет доставлена в Бинфан с очередной партией заключенных. Далее события развернутся следующим образом: наша «птичка» подберет себе двух–трех партнеров и вместе с ними выпорхнет из-за колючей проволоки. В эти планы надо будет посвятить коменданта охраны. Предупредите его, что побег нужно организовать так, чтобы у сообщников нашей «птички» не возникло никаких подозрений. Руководителю будущих диверсантов дадите мой телефон. Вы меня поняли?

— Все ясно, — ответил майор Яманаси.

— Еще вот что, — посмотрел ему в глаза полковник Унагами. — Свяжитесь с политической полицией и возьмите у них список подозреваемых лиц. Список должен быть короткий — три–четыре фамилии. Эти люди пригодятся для реализации моего плана.

— Дьявольский план! — с завистью пробормотал подполковник Судзуки.

УЖАСЫ ТАЙНОГО «ХОЗЯЙСТВА»

Шэна Чжи еще трижды приводили на допрос и трижды выносили с допросов. Потом о нем словно бы забыли и через неделю перевели в общую камеру.

В камере размерами с вагонное купе их было шестеро: четверо на двухъярусных нарах и еще двое — на полу, в проходе. На ногах у каждого тяжелые кандалы.

Народ в этой сырой, холодной камере был как на подбор — угрюмые, неразговорчивые люди. О своем прошлом они предпочитали не распространяться, а о будущем знали не больше, чем и сам Шэн.

Сошелся он лишь с Сей Ваньсуном — широкоплечим средних лет мужчиной с круглым флегматичным лицом. Сей тоже не отличался разговорчивостью, однако кое-что все же о себе рассказал Он работал путевым обходчиком на маленькой железнодорожной станции, расположенной неподалеку от приморского города Нинбо. Заработки были ничтожно малые, а семья большая. Так что голод часто гостил в убогой фанзе Ваньсуна.

Однако в день, когда начались все несчастья, настроение у Сей было самое радужное, любимая жена Лите родила ему сына. В самом прекрасном настроении совершал он обычный ежедневный обход своего участка. Пропустил поезд, следовавший из Ханчжоу, и уже намеревался повернуть в сторону дома, когда внезапно внимание его привлекли самолеты, приближающиеся со стороны моря. Они летели так низко, как никогда раньше не летали. Сделав крут, самолеты пронеслись над городком. Когда они приблизились. Сей заметил какие-то мутные облачка, вылетающие из коробок, подвешенных под крыльями.

«Что это может быть?» — забеспокоился Сей.

Вечером он встретился с соседями, и они долго обсуждали странный визит японских самолетов.

Утром, однако, интерес к загадочному налету ослаб, а еще через два–три дня о нем вообще перестали вспоминать.

Тем временем пришли новые беды, которые вскоре поглотили внимание всего местечка, один за другим начали заболевать люди. Болезнь начиналась всегда внезапно. Сперва человек чувствовал, что его знобит, потом поднималась температура. Больной жаловался на головную боль, на судороги в мышцах, на ломоту в суставах. Язык распухал и покрывался белым налетом, речь становилась неразборчивой, походка — неуверенной. Человека терзали какие то страхи, ему все время хотелось от кого-то бежать. Наконец больной впадал в беспамятство и умирал. Это была чума.

В семье Сея первой жертвой «черной смерти» пал новорожденный сын. Страдал он недолго. Утром не притронулся к материнской груди, к середине дня поднялась температура, а вечером он уже перестал дышать. На следующий день умерла десятилетняя Ли, а ночью та же участь постигла жену.

В городок приехали врачи из Шанхая. В натянутых на скорую руку палатках выдавались лекарства, в жилищах, которых коснулась зараза, проводилась дезинфекция. Все это, однако, мало помогало; случаи заболевания врачи фиксировали изо дня в день.

Служба здоровья начала исследовать причины эпидемии. Дело выглядело загадочным: обычно чума появляется сначала у крыс, а на этот раз ученые не обнаружили ни одной больной или мертвой крысы.

И тогда вспомнили о японских самолетах.

Это вызвало много комментариев. Однако лишь среди местного населения и шанхайских врачей. Китайские газеты, выходящие в Шанхае, поскольку они были под контролем японцев, ни единым словом не обмолвились о подозрительных самолетах.

Такую историю узнал Шэн от своего товарища по камере.

— Японцы поломали всю мою жизнь, — повторил Сей. — Я поклялся, что буду им мстить, пока меня носит земля…

Беседовали они только по ночам. Голова к голове лежали, скрючившись, на изодранных циновках в проходе между нарами и шептались.

— Послушай, Сей, за какую провинность тебя замели? — спросил как-то Шэн.

Сей порывисто привстал.

— Если будешь задавать такие вопросы, я могу подумать, что ошибся в тебе, что ты — подсадная утка, — мрачно шепнул он Шэну в самое ухо. — Я ведь не спрашиваю, какими судьбами попал ты сюда. Не спрашивай и ты.

В эту ночь они не обменялись больше пи единым словом. А под утро дверь их камеры со скрежетом отворилась, и раздался лающий голос надзирателя:

— Заключенные Фу Чин и Сей Ваньсун — на выход!

Длинный сводчатый коридор тускло освещали электрические лампочки, ввинченные в потолках через равные интервалы. Шэна и Сея пристроили к цепочке арестантов. С трудом переступая закованными в кандалы ногами, арестанты в сопровождении вооруженной охраны вышли на глухой тюремный двор. Там уже стояли крытые грузовики с работающими моторами. Японский унтер-офицер в белых гетрах жестами указывал заключенным, кому из них в какую садиться. Шэн и Сей по воле этого замухрышки попали в разные машины.

С силой сжав руку Шэна, Сей прошептал на прощанье:

— Мы еще встретимся с тобою, товарищ!..

Вскоре тюремные машины тронулись в путь. Примерно через час они остановились, и заключенным было велено выгружатьсяШэн снова увидел глухой внутренний двор, почти не отличавшийся от того, который он часом раньше покинул.

Потом Шэн очутился в тюремной камере. Не было здесь ни коек, ни нар. Заключенные сидели прямо на холодном бетонном полу Был среди них столяр Мао из Цицикара, который имел неосторожность приютить на ночлег в своей фанзе двух партизан. Был учитель Ван Линфу из Чанчуня, который во время урока сказал своим ученикам, что величайшим несчастьем для Китая является соседство Японии. Был хозяин москательной лавки из Гирина Юань Ханки, схваченный за то, что в письме к своему старому другу неодобрительно отозвался о японцах, назвав их оккупантами. Был харбинский фотограф Су Бинвэй, подозреваемый в принадлежности к коммунистической партии.

— Тебе не повезло, товарищ, — сказал Су Бинвэй. — Ничего хорошего тебя здесь не ждет.

Шэн был убежден, что находится в самой обычной тюрьме, где его будут держать до суда.

— Вы уже знаете свои приговоры? — осведомился он.

— Приговоры? — удивился Су. — Здесь, товарищ, сидят без приговоров. Я здесь сравнительно недавно. А вот старожилы этой тюрьмы могут тебе кое-что продемонстрировать. Мо, Чжун, Ва Юй, покажите товарищу свои руки.

Шэн с ужасом смотрел на вытянутые в его сторону руки с пальцами… Нет, пальцев Шэн не увидел. Вместо них торчало что-то черное.

— Это всего лишь научные эксперименты. Для японцев мы не люди, для японцев мы подопытные животные… — скрипучим голосом произнес старый китаец Ва Юй.

— Обморожения, — объяснил Су Бинвэй. — Японцы проверяли морозоустойчивость человеческого организма. Приказали окунуть руки в воду, а лотом держать их на холодном ветру при температуре минус двадцать градусов. Через полчаса пришел Иосимура и принялся простукивать по пальцам бамбуковой тросточкой. Если слышался деревянный стук, это значило, что обморожение полное, и человек отправлялся в камеру. При неполном обморожении Иосимура отправлял заключенного в специальную камеру, чтобы опробовать на нем различные средства против обморожения…

— Так что это такое? — ужаснулся Шэн. — Тюрьма? Научный центр?

— Это японская фабрика смерти. Тюрьма им нужна для того, чтобы иметь под рукой «материал» для экспериментов. Кто сюда попал, живым уж не выберется.

— Что же они здесь делают?

— Заражают людей, следят, как организм противоборствует болезни, испытывают всякие лекарства, исследуют методы распространения заразы.

— Значит, все-таки лечат. А что бывает с заключенным после того, как его вылечат?

— Излечат от одной болезни, сразу же заражают другой, потом третьей и так далее. Но чаще одной бывает достаточно…

— Давно ты уже здесь, Су? — спросил Шэн.

— Всего десять дней…

Су Бинвэй внезапно прервал свой рассказ.

— Смирно! — громко выкрикнул он, услышав шаги за дверью камеры.

Заключенные вскочили на ноги и вытянулись в струнку. Заскрежетал ключ в замке, у порога появились двое японцев, одетых в белые халаты, а за ними — двое вооруженных охранников.

Посовещавшись между собой, одетые в белое японцы принялись за работу. Один из них подходил поочередно к узникам, приказывал открыть рот и высунуть язык.

— А этот? — кивнул японец в сторону Шэна. — Еще без номера?

— Так точно, — ответил Су Бинвэй. — Это новенький, прибыл только сегодня.

— Дать ему номер и записать! — бросил японец своему коллеге.

Когда двери камеры снова закрылись; Су Бинвэй тяжело прислонился спиною к стене и внимательно посмотрел на Шэна. По выражению его глаз Шэн понял, что приближается что-то страшное.

— Записали только шестерых, — нарушил он тягостное молчание. — С какой целью?

— Вероятно, готовится очередной эксперимент. Ты тоже пойдешь, — ответил Су Бинвэй, отводя глаза.

Снова воцарилась мертвая тишина.

— Ты болел какой-нибудь заразной болезнью? — наконец подал голос Су Бинвэй и оторвал взгляд от узкого зарешеченного оконца, прорезанного чуть ли не под самым потолком, посмотрел на Шэна: — Тебе делали прививки?

— Нет, ничем таким я вроде бы никогда не болел. Но в прошлом году мне делали прививку от брюшного тифа.

О том, что прививку эту делали ему на погранзаставе, но по ту сторону границы, Шэн, разумеется, умолчал.

— Не признавайся, что у тебя есть прививка.

— Спасибо, Су, я поступлю так, как ты советуешь, — ответил Шэн и добавил, улыбаясь по-дружески: — Тебя тоже записали, выходит, пойдем мы вместе.

— Неизвестно, — пожал плечами Су Бинвэй. — Завтра увидим.

Однако Шэна вызвали в тюремную канцелярию в этот же день, и там писарь из заключенных уведомил его, что с этой минуты он — узник номер 1733. Тут же вертлявый арестант пришил к куртке Шэна желтый прямоугольник с черным номером посередине.

— Обратно в камеру! — приказал надзиратель.

Не успел Шэн прийти в себя после визита в тюремную канцелярию, как дверь открылась снова, и надзиратель начал выкрикивать заключенных по номерам.

Они выстроились в шеренгу перед своей камерой. Такие же шеренги увидел Шэн и перед другими камерами. Всего в коридоре было около пятидесяти человек.

Потом им приказали построиться в колонну по двое и вывели на тюремный двор, где заключенных ожидали японцы в белых халатах, сгрудившиеся возле длинного стола, на котором поблескивали шприцы и белели большие коробки с ампулами.

Двое охранников начали быстро делить колонну на небольшие группы, а когда закончили, высокий японец отдал приказ:

— Каждая группа выстраивается в шеренгу. Вы по очереди будете подходить к столу, засучив предварительно рукава. Это прививка против холеры. Хоть вы и не стоите того, чтобы о вас заботились, японские власти хотят с помощью профилактических прививок оградить вас от опасности заболеть холерой. Кому-либо из вас уже делали в прошлом прививки? Выйдите из строя!

Из строя не вышел никто. Охранники велели заключенным снова построиться в колонну по двое и развели их по камерам.

— Не думаешь ли ты, что японцы и в самом деле заботятся о нашем здоровье? — сказал Шэну Су Бинвэй. — Им нужно испытать новые прививки против холеры, если только это и вправду были прививки. Дьявол их знает, что они придумали!..

Шэн, вероятно, родился под счастливой звездой. На следующий день надзиратель нарядил его убирать коридор, а уборщик в тюремной табели о рангах фигура не из последних: он получил возможность свободно передвигаться по коридорам и время от времени разживаться лишней миской баланды. Потом надзиратель узнал, что Шэн умеет чинить электропроводку, и доложил об этом начальству. Шэна вызвали в канцелярию и приказали привести в порядок поврежденный кабель в подвале. После того как он устранил повреждение, нашлась новая работа, и мало-помалу Шэн получил свободу передвижения по всей тюрьме.

Время от времени он заглядывал через глазки в камеры и видел лежащих на бетоне людей, закованных в кандалы, умирающих в муках. Он видел истекающих кровью узников, которых привозили с испытательных полигонов, видел запертых в изоляторах, где умирали от чумы, видал мечущихся в бреду, вызванном холерой, изможденных, с кровоточащими язвами на руках и ногах.

Особенно сильно врезался ему в память образ женщины, прижимающей к груди младенца. Шэн узнал, что ее привезли несколько дней тому назад и что в тюрьме она родила ребенка. Через трое суток ребенка при ней уже не было, умер. В конце концов ту же судьбу разделила и мать. Женщину включили в экспериментальную группу и заразили чумой.

Все левое крыло тюрьмы было предназначено для заразных больных. Ежедневно по утрам специальная группа заключенных выносила умерших из камер, сваливая трупы в ящики, и везла в крематорий, размещавшийся неподалеку от тюрьмы. Густой желтый дым клубился над высокой трубой круглые сутки.

Однажды Шэн услышал разговор тюремного врача с каким-то неизвестным ему человеком.

— Вот здесь, — сказал врач, разглядывая в глазок умиравшую в камере женщину, — исключительно выносливый экземпляр. Сперва ее заразили брюшным тифом. Переболела и выздоровела. Потом выпила коктейль с вибрионами холеры. Вовсе не заболела. Только чуме удалось ее свалить. Очень интересный случай. Опишу его в своей монографии…

«А какой конец ожидает меня?» — подумал Шэн, и сердце его сжалось. Но он все не хотел верить, что выход отсюда только один — через трубу крематория. И вскоре у него появилась искорка надежды. Ее заронил Сей Ваньсун.

После того как их разлучили во дворе Харбинской тюрьмы, Шэн встречался с Сеем нечасто, но если уж они встречались, то непременно как старые товарищи. Правда, перемолвиться хотя бы парой слов удавалось не всегда, только ведь, кроме слов, есть еще и улыбки. Много ли нужно времени, чтобы обменяться дружескими улыбками?

Шэн знал, что Сей тоже нашел свое арестантское счастье: тюремные власти зачислили его в похоронную команду.

— Работа такая, что и врагу не пожелал бы, — торопливо рассказал Сей во время одной мимолетной встречи. — Но зато у меня есть возможность выбираться за ворота тюрьмы.

Шэну запомнилось, как Сей при этих словах, быстро оглядевшись вокруг, прошептал:

— Не знаю, как ты, а я все время ломаю голову: как бы мне убежать?

— Ничего не выйдет! — тяжело вздохнул Шэн.

— Ничего не выходит только у покойников, а я пока еще живой!

Как-то утром, когда Шэн, взобравшись на стремянку, менял перегоревшую лампочку в коридоре, мимо него прошмыгнул Сей Ваньсун.

— Жду тебя на лестничной площадке, — не поднимая головы, тихо сказал он.

Шэн не заставил себя долго ждать. Пять минут — и вот он уже на лестничной площадке.

— Что стряслось? — спросил с тревогой.

— Я готовлюсь к побегу, — торопливо сказал Сей. — Может быть, побег не удастся, но лучше пусть меня подстрелят, как кулана, чем подыхать тут, как крыса. Бежим вместе. Фу Чин?

— Как ты себе это представляешь? — удивился Шэн.

— У меня все продумано. Ты ведь электрик. Значит, для тебя не составит труда устроить маленькую аварию на электростанции.

— На электростанцию нужно еще как-то попасть.

— Попадешь. Если ты согласен, скажи, и тогда я сумею сделать так, что один из электриков, обслуживающих электростанцию, не выйдет в ночную смену по болезни. Вместо него пошлют тебя. Ведь что затрудняет побег? Три обстоятельства: часовые, прожектора и колючая проволока под током. А если случится авария на электростанции? Если случится авария, прожектора погаснут, а под проволокой спокойно можно будет пролезть. Что ты скажешь, Фу Чин?

Шэн не знал, что ответить.

— Я тебе не сказал самого главного, — поколебавшись, прошептал Сей Ваньсун. — Сейчас по указанию большого начальства в лаборатории снимают копию одного фильма для какого-то немца. Знаешь, как называется этот фильм? «Экспедиция в Ниибо» — вот как он называется. Я должен бежать, Фу Чин! Понимаешь? Должен!.. Признаюсь тебе под большим секретом: лаборант, рискуя жизнью, делает две копии. Вторую для меня. Я во что бы то ни стало должен сделать так, чтобы все честные люди узнали о чудовищных преступлениях, которые творят японцы. А для этого нужно вынести копию фильма… Вот почему. Фу Чин, я должен бежать!.. Но бежать одному рискованно. Ведь может случиться, что меня убьют. Тогда коробку унесешь ты.

Услышав такое, Шэн отбросил все сомнения.

— Рассчитывай на меня, Сей, — сказал он твердо. На этом они разошлись. А через три дня какой-то заключенный, совершенно незнакомый Шэну, проходя мимо, сунул ему в руку записку.

«Все готово!» — прочитал Шэн.

В ДОМЕ НА ПРИВОКЗАЛЬНОЙ

Маленький дом на Привокзальной улице выглядел нежилым, давно покинутым людьми: в окнах — ни огонька. Было около полуночи, когда к этому дому со стороны огородов осторожно подошел человек. Едва он постучался, как скрипнула дверь.

— Тридцать два, — шепнул ночной гость.

— Шестнадцать, — послышалось в ответ.

Майор Яманаси впустил, пришедшего в комнату, это был человек лет сорока, выше среднего роста, широкоплечий, с круглым флегматичным лицом. С того дня, когда майор видел его в последний раз, он мало изменился. Только теперь на нем был не европейский костюм, как прежде, а грязная китайская куртка, на ногах — тяжелые башмаки с деревянными подошвами. Не спрашивая разрешения, гость опустился на один из стульев и закурил.

— Пришел бы раньше, но возле Гусяньтуня наткнулись на патруль жандармерии, — хриплым голосом произнес он. — Еле ушел.

— Где остальные? — спросил Яманаси.

— Одного пристрелила охрана, второй остался в Гусяньтуне. Прячется в сарае.

— Не удивился, что уходишь?

— А чему он должен удивляться? Мой напарник человек бывалый. Ему не нужно объяснять, что в город безопаснее пробираться поодиночке.

— Да погаси ты свою вонючую сигарету — дышать от нее нечем. Закури лучше вот эту.

Яманаси пододвинул к гостю коробку сигарет «Золотой дракон», а сам набрал номер телефона.

— Унагами-сан? Приезжайте. Появился! Раньше не мог, наткнулся на патруль.

Долго молчали. Ночной гость сидел на стуле, курил сигарету и с равнодушным видом разглядывал сигаретную коробку.

Наконец раздался шум подъезжающего автомобиля, и через минуту в комнату вошел полковник Унагами. С порога окинул гостя оценивающим взглядом.

— По-японски говоришь? — спросил он.

— Могу и по-японски, — усмехнулся человек.

— Откуда знаешь японский?

— Я родился в Японии. Отец у меня японец, мать — китаянка. Но это к делу не относится. А сказать вам я хочу вот что: мы с майором, — кивнул он в сторону Яманаси, — в такие игры играть не договаривались!..

— Что такое? — удивился полковник.

— Часовые стреляли довольно метко. От куртки до шкуры расстояние меньше миллиметра. Вот… Он продемонстрировал полу куртки с пулевым отверстием.

— Ты не новичок в нашей работе и должен знать, что порой случаются и не такие «недоразумения», — холодно сказал полковник. — Но ближе к делу. Этот твой Фу Чин ни о чем не догадывается?

— Откуда? Говорит, что если бы не я, погиб бы в этом проклятом Бинфане.

— Чудесно!

— Но я еще не понимаю, в чем суть моего задания.

— Здесь, в Харбине, ты создашь «диверсионно-разведывательную» подпольную группу. Это будет началом, скажем, первой частью задания. Получишь от нас пишущую машинку, радиоприемник, кое-что из оружия. Подключишь к работе Фу Чина, с его помощью подберешь еще несколько человек. Те, кого ты привлечешь к сотрудничеству…

— Я это сделаю, но…

— Я не кончил! — прикрикнул на него полковник. — Не хочу учить тебя, как нужно будет действовать, как соблюдать конспирацию, какие применять меры предосторожности.

— Я это понимаю.

— Вот и прекрасно!.. Так вот, у тех, кого ты вовлечешь в подпольную работу, не должно возникнуть и тени подозрения насчет твоей игры. А теперь главная цель — надо выйти на контакт с людьми, которые заинтересуются вынесенной тобой из Бинфана коробкой с копией фильма.

СЕЙ ВАНЬСУН ВКЛЮЧАЕТСЯ В ИГРУ

Товарищ Гу терялся в догадках. С некоторых пор в дом на Сунгарийской улице от связных стали поступать сообщения о том, что в Харбине начала действовать какая-то новая подпольная группа. Об этом прежде всего свидетельствовали листовки. Существование новой организации подтверждалось и несколькими диверсионными актами. Неведомые смельчаки перерезали телефонную линию, связывающую Харбин-Центральный с воинскими казармами в Модягоу, разбросали на дороге Харбин–Чанчунь гвозди, на которые напоролось несколько японских грузовиков.

«Чьих это рук дело? — задавал себе вопрос товарищ Гу. — Не провокация ли это, затеянная японцами — мастерами по части всевозможных коварных трюков?»

Товарищ Гу дал своим связным задание: любой ценой выяснить, кто возглавляет неизвестно откуда взявшуюся, словно бы с неба свалившуюся подпольную группу и установить связь с этим таинственным человеком.

Миновала неделя, пошла вторая, а ничего нового о таинственной группе узнать не удавалось.

Но вот однажды рикша Лин заглянул на одну из явок — в ветхую фанзушку, стоявшую во дворе харчевни. Хозяин явки, ночной сторож Чуадун, рассказал Лину историю, которая кого хочешь заставила бы призадуматься. Третьего дня, под вечер, пришел какой-то странный человек, шепнул пароль, который не в ходу, пожалуй, уже с полгода, а потом сказал, что он-де понимает, что пароль устаревший, но другого не знает, потому что сидел в тюрьме, а теперь, мол, он совершил побег и ему необходимо выйти на связь с Драконом, с которым он якобы имел дело, поскольку был у него связным. И еще он добавил, что бежали они втроем, что одного подстрелили и что его товарищ по заключению, бежавший с ним вместе, создал подпольную группу…

— А ты что? — полюбопытствовал рикша Лин.

— Я? — захохотал Чуадун. — Пригрозил, что сволоку его в полицию и чтобы он брал ноги в руки, да и убирался прочь, пока цел.

Рикша Лин понимающе кивнул.

— И этот фрукт исчез без следа?

Чуадун снисходительно улыбнулся.

— Без следа? — лукаво подмигнул он. — Напоследок тот, кого ты назвал фруктом, обмолвился, что снимает угол у сапожника Чу на Госпитальной и там его, дескать, можно найти.

В тот же вечер история, услышанная рикшей Лином от ночного сторожа Чуадуна, была пересказана господину Гу Таофану, а затем дошла до Дракона.

Через сутки Лю говорила господину Гу Таофану:

— Дракон попросил меня присмотреться к человеку, снимающему угол у сапожника Чу. Я узнала его. Человек, приходивший с устарелым паролем к Чуадуну, действительно долгое время работал на Дракона. Его зовут Шэном. Дракон сказал: «Шэн Чжи был надежным связным, но раз он побывал в руках у японцев, нужно, чтобы люди господина Гу Таофана встретились с Шэном и прощупали: можно ли его привлечь к работе?» Так сказал мне Дракон.

На следующий день по улице Госпитальной проехала пустая китайская телега. Возле дома сапожника Чу возчик Чжао остановил своего пегого мохноногого тяжеловоза. Дверь сапожной была приоткрыта. Чжао увидел старого китайца — лысого, с ввалившимися щеками. Старик вгонял в подметку башмака деревянные гвозди.

— Позови-ка, отец, своего жильца. Мне сказали, что он ищет работу, а мне как раз понадобился грузчик, — бросил Чжао старику.

Немного погодя вышел Шэн.

— Садись! — приказал ему Чжао, разбирая вожжи.

Помахивая гривой, заплетенной в мелкие косички, ломовая лошадь загрохотала копытами по булыжнику. Когда телега протащилась метров двести, возчик Чжао, не отрывая глаз от широкого лошадиного крупа, уронил безучастно:

— Рассказывай. Будем ездить, покуда ты не выложишь мне все без утайки.

Расстались они, когда на улицах зажглись фонари.

Часом позже возчик Чжао и рикша Лин сидели, поджав ноги, на камышовой циновке в крохотной сторожке Чуадуна, пили чай из глиняных чашек, и Чжао слово в слово пересказывал Лину свой разговор с человеком по имени Шэн Чжи.

— Этот Шэн решил выйти на связь с Драконом по собственной инициативе, — рассказывал Чжао. — Человек, с которым Чжи вместе бежал из тюрьмы в Бинфане, как раз и есть тот самый руководитель неизвестно откуда взявшейся подпольной группы. Человек этот не подозревает, что Шэн Чжи когда-то работал в контакте с Драконом. Зачем Шэну нужен Дракон? Шэн утверждает: его друг Сей Ваньсун вынес из тюрьмы копию какого-то документального фильма, которая не может не заинтересовать Дракона. Сей Ваньсун очень дорожит этой лентой и намерен передать ее только в надежные руки. Шэн Чжи считает Дракона как раз тем человеком, которого ищет Сей Ваньсун. Но сказать об этом Сею он не может без санкции Дракона. Вот потому-то Шэн Чжи и решился выйти на связь с Драконом.

— Любопытно! — щелкнув языком, воскликнул рикша Лин. — А встречу с этим своим Сеем он может организовать?

— Насчет выхода на Сея я тоже интересовался, — ответил возчик Чжао. — Шэн Чжи говорит, что руководитель их группы человек крайне осторожный, считает, что нужно избегать контактов; без которых группа может обойтись У него точка зрения такая: каждый новый контакт увеличивает риск провала.

— В общем-то он прав, — заметил Лин. — И все-таки выведет нас Шэн на своего руководителя или нет?

— Шэн сказал, что попробует, — отозвался возчик Чжао.

Прошло еще два дня. Наконец Шэн Чжи передал через возчика:

— Сей Ваньсун согласен на встречу.

И он назвал адрес.

Нужный дом стоял в глубине двора — за оградой из кривых кольев, перетянутых мелкоячеистой сеткой. Чжао остался на карауле, а Лин вошел в доц. Сидели там двое мужчин.

— Вы к товарищу Сею?

— Возможно, — уклончиво ответил Лин, оглядываясь.

— Присаживайтесь.

Комната была полутемная, бедно обставленная, на оклеенной обоями стене висел календарь с портретом какого-то китайского генерала, в углу — полочка предков с двумя витыми молитвенными свечами.

— Вас прислали, чтобы установить контакт с группой Суна?

— Товарищ Сей — это вы? — пристально глянул в лицо говорящему Лин.

— Нет. Я не Сей. Однако товарищ Сей предоставил мне полномочия вести переговоры от его имени.

Лин медленно поднялся с циновки, прошелся несколько раз по комнате. Потом снова сел. Положив руки на колени, сказал:

— Товарищи уполномочили меня на разговор с вашим руководителем. Не на переговоры, а на разговор. Улавливаете, в чем разница?

Лин пристально оглядел своих собеседников. Затем продолжил:

— Если группа, которую возглавляет товарищ Сун, состоит из коммунистов, то ни о каких переговорах речи быть не может. Если вы признаете руководящую роль партии, то и действовать должны соответствующим образом: исключительно под руководством партийного центра… Вот что я уполномочен передать товарищу Сею. Выясните у него, когда и где мы с ним сможем увидеться. До следующей встречи!

Лин поднялся и уже направился было к выходу, когда вдруг дверь, ведущая в соседнюю комнату, отворилась. Вошел довольно высокий, хорошо сложенный мужчина лет примерно сорока, круглолицый, широкоплечий, одетый по-европейски: клетчатая рубашка-апаш, английские брюки с отворотами, коричневые полуботинки. Он протянул Лину загорелую сильную руку.

— Я — Сей Ваньсун, — назвал себя мужчина, внимательно глядя Лину в глаза. — Я слышал, о чем вы тут разговаривали. Извините, что подслушивал, но конспирация есть конспирация. — Он повернул голову к своим товарищам. — Мы потолкуем один на один, — произнес он голосом, какой бывает у людей, которые привыкли, чтобы им подчинялись.

Оставшись наедине с Лином, Сей присел на корточки и заговорил:

— В Харбине я человек новый, а потому вынужден действовать особенно осторожно. Как только мы организовали подпольную группу, перед нами сразу же встал вопрос: искать или не искать связи с другими подпольными группами? Искать? Тогда возникает риск, во-первых, нарваться на провокацию со стороны японцев, а во-вторых, встретиться с недоверием по отношению к нам со стороны подпольного центра. И потому я решил сперва доказать, что мы способны действовать. Но раз вы сами нашли нас, то я прошу передать руководству: с этой минуты наша диверсионная группа поступает в полное распоряжение подпольного центра.

Он прервался, внимательно следя за выражением лица собеседника. Потом внес уточнение:

— Впрочем, насчет того, что наша группа входит в подчинение с этой минуты, я высказался в фигуральном смысле. Предварительно я хотел бы заручиться твердыми гарантиями, что вас ко мне направили именно из центра.

— Доказательства будут, — заверил Лин. — Что еще должен я передать?

Сей Ваньсун пожал плечами.

— Пожалуй, это все.

Он на минуту задумался. Потом произнес:

— Хотя… Есть у меня одна просьба…

— Просьба? — переспросил Лин. — Готов и просьбу передать…

— Просьба эта не совсем моя, — помолчав, внес уточнение Сей Ваньсун. — Дело в том, что в Харбине я оказался после побега из тюрьмы при бактериологическом центре. Там заключенные гибнут от чумы, холеры, тифа. Японцы проверяют на людях действие болезнетворных микробов, чтобы в случае войны взять на вооружение заразные болезни. В этом рассаднике тихой смерти сейчас набирается опыта один немец — ученый из фашистской Германии. Скоро он должен возвратиться на родину, и японцы решили преподнести ему на прощанье памятный подарок — копию фильма, снятого во время проведения чудовищного эксперимента на жителях моего родного города Нинбо. Когда делается одна копия, можно сделать и вторую. Так вот, коробку с фильмом мне удалось вынести из Бинфана. Не знаю, говорил ли вам об этом Фу Чин?..

Сей Ваньсун посмотрел на Лина вопросительно и вместе с тем испытующе. Лин отрицательно покачал головой и сделал вид, что никогда ни о чем подобном не слышал.

— Да, мне удалось вынести из Бинфана коробку с таким фильмом, — повторил Сей Ваньсун. — Друзьям, помогавшим мне убежать, я дал клятвенное обещание, что документальная кинолента, изобличающая японских милитаристов, попадет к тем, для кого борьба за свободу Китая такое же кровное дело, как и наше с вами… К нашим северным соседям, — шепнул он, наклонившись к Лину. — Просьба у меня и у моих друзей-узников Бинфана, такая: организуйте мне личную встречу с человеком, у которого есть прямой выход — туда…

Теперь настал черед Лина вопросительно. И вместе с тем испытующе посмотреть Сей Ваньсуну прямо в глаза.

— Я не знаю такого человека, — ответил он.

Сей Ваньсун молчал, и Лин заговорил опять:

— Люди, которые меня к вам прислали, тоже вряд ли смогут вам чем-то помочь в этом деле.

Сей Ваньсун вздохнул, и губы его скривились в извиняющейся улыбке.

УНАГАМИ ПОТИРАЕТ РУКИ

«Игра в конспирацию, выдержка и осторожность принесли долгожданные плоды: мне удалось наконец напасть на след резидента. Кличка его — Дракон…»

Прочитав эти строки, полковник Унагами сделал паузу и с триумфом во взгляде посмотрел сперва на подполковника Судзуки, а потом и на своего шефа — генерала Мацумуру.

«Через одного из моих «диверсантов» — небезызвестного вам Фу Чина — подпольщики сами вышли на меня. Связной, которого ко мне прислали, даже в разговоре с глазу на глаз держался крайне осторожно, а когда я, сославшись на «долг перед товарищами по заключению», обратился к нему с просьбой помочь мне вступить в непосредственный контакт с кем-нибудь из тех, кто смог бы переправить «нашим северным соседям» коробку с известным вам фильмом, связной ответил отказом, заявив, что ни он, ни его руководители не знают таких людей. Тем не менее двумя днями позже все тот же связной назначил мне встречу на базаре и уведомил, что насчет моей просьбы об «отправке коробки из Бинфана заинтересованному лицу» ко мне на днях зайдет человек. Пароль: «Я от Дракона. Меня зовут Ю Канвей». Отзыв: «Я не знаю, кто такой Дракон, но о вас мне писали наши уважаемые друзья». Кроме того, связной сказал, что этот самый таинственный Дракон хотел бы получить от меня подробный отчет об «ужасах Бинфана». Отчет этот я должен передать «господину Ю». Я ответил, что не в моих правилах доверять незнакомым людям документы, написанные моей рукой. Связной ответил, что ему понятна моя подозрительность. Остановились мы на том, что об «ужасах Бинфана» я при встрече расскажу «господину Ю» во всех подробностях, а он потом составит с моих слов отчет для Дракона. Подозреваю, что с Фу Чином такая беседа уже состоялась, а потому, чтобы Дракон не усомнился в моей правдивости, в своей исповеди перед «господином Ю» я вынужден буду обрисовать положение вещей, близкое к действительному, умалчивая, разумеется, обо всем, что содержит в себе информационную ценность…»

Полковник снова оторвал глаза от строчек донесения.

— Каков, а? — окинул он своих слушателей все тем же торжествующим взглядом. — Когда в человеке японская кровь, это сразу чувствуется!

— Плюс японская школа! — добавил генерал. — Продолжайте, полковник.

«Кто скрывается под кличкой Дракон, где он живет и кем работает — это мне пока неизвестно. Но, судя по отрывочным сведениям, которые удалось собрать, субъект этот скорее всего европеец. Как давно он обосновался, в Харбине, не знаю. Не сомневаюсь, что ответы на эти и многие другие вопросы Дракон даст вам лично, и произойдет это очень скоро. С нетерпением жду свидания с «господином Ю», чтобы условиться с ним, когда и где я встречусь с Драконом. Как только встреча состоится, Дракон получит в свои руки «подарок из Бинфана», а вы из моих — его самого…»

Донесение Сей Ваньсуна произвело большое впечатление. Генерал Мацумура осыпал полковника Унагами похвалами. Остался верен себе лишь подполковник Судзуки.

— Унагами-сан, — поднял он тощие брови, — неужели вы и вправду пошли на то, чтобы в руки противника попала кинолента с грифом «совершенно секретно»?

Унагами многозначительно улыбнулся.

— Не думал я, Судзуки-сан, что вы, с вашим интеллектом, сами, не догадались, какую ленту запаковали мы в коробку. Уверяю вас, господин подполковник: между нашей приманкой и лентой, которая по личному предписанию главнокомандующего будет на днях вручена покидающему нас доктору Лемке, общего очень немного — только кадры со вступительными титрами. Да еще коробки одинаковые…

— Ваши дальнейшие планы, полковник? — счел нужным перевеем разговор на деловые рельсы генерал Мацумура.

— Возвращаюсь в Харбин и, как только агент даст знать о месте и времени встречи с этим Драконом, устраиваем засаду поблизости.

Подполковник хотел что-то вставить, однако генерал жестом остановил его.

— Действуйте, полковник! — обратился он к Унагами. — Действуйте быстро, решительно, а главное — наверняка!

«КОРОБКУ Я НЕ ОТДАМ!»

Сей Ваньсун ждал встречи с Драконом. «Первой и последней», — говорил он себе, обегая глазами комнату, меблированную без особых претензий, но по-европейски: несколько жестких стульев, стол посередине, в углу, возле окна, комод со множеством ящиков и ящичков.

Встреча откладывалась уже трижды.

В первый раз Дракон прислал вместо себя какую-то «темную лошадку». Но Сей Ваньсун был тверд и несговорчив. «Предмет, интересующий Дракона, я могу передать только ему лично, из рук в руки».

Потом Сей уклонился от встречи сам. «Мне показалось, что за мной увязался хвост, и я, чтобы не подвергать риску ни себя, ни товарищей, почел за лучшее вернуться с полдороги», — оправдался он перед Драконом через одного из его связных,

Что касается третьего раза, то у Сей Ваньсуна не было и малейшего сомнения в том, что Дракон непременно пожалует в гости и все разыграется как по нотам. Однако в самую последнюю минуту Дракон неожиданно оповестил, что встреча: отменяется.

И вот теперь…

Первоначально у полковника Унагами был такой план: лишь только Дракон четыре раза — так условлено — ударит носком ботинка в дверь, он, Сей Ваньсун, опускает камышовую штору, и по этому сигналу укрывшиеся в засаде жандармы врываются в комнату.

Так было задумано полковником Унагами. Однако Сей Ваньсун доказал, что, поскольку он так ловко внедрился в ряды заговорщиков, было бы неразумно саморазоблачаться, не доведя игру до победного финала. Главарь будет обезврежен, но ведь останется тайная радиостанция, останется сеть подпольных ячеек. Не лучше ли позволить Дракону спокойно уйти и взять его позднее, по пути домой.

Сей Ваньсун снова глянул на часы и тут же услышал, что кто-то стучится в дверь. Стук был условный, однако совсем не тот, которого он ждал в эту минуту.

В комнату торопливо вошел Фу Чин.

— Беда, Сей! — взволнованно сказал Шэн Чжи, оставшийся для Сей Ваньсуна, как и прежде, Фу Чином.

— Какая еще беда? — насторожился Сей Ваньсун.

— На улице подозрительно много прохожих…

Сей Ваньсун выжидающе молчал.

— Одеты эти подозрительные гуляющие кто как, а обувь у всех одинаковая — башмаки, военного образца.

— Ты не преувеличиваешь опасность, Фу Чин?

— Ничего я не преувеличиваю. Пока не поздно, нужно уносить ноги!

— А мой гость? — тяжело вздохнул Сей Ваньсун. — Ты подумал о нем?

— Ты беги, а я найду способ предупредить твоего гостя об опасности! — отрывисто проговорил Шэн.

Шэн не стал разъяснять, как это он сделает, но сам знал: прежде чем Дракон направится на встречу с Сеем, мимо дома проедет возчик Чжао. И если Чжао не увидит перед калиткой Шэна, встречи не будет.

— Беги, Сей! Через двор — в огород, а там…

Сей Ваньсун соображал. «Нужно как-то спасать положение», — сверлила мозг неотвязная мысль.

— А коробка с кинолентой? Не оставлять же ее здесь? — озабоченно спросил он, хватаясь, как за соломинку, за эту еще не вполне оформившуюся идею.

— Я знаю, как ты дорожишь этой коробкой, Сей! Но будет лучше, если доверишь ее мне.

— Ты сумеешь ее сберечь?

— Будь уверен, Сей, сумею!

Сей Ваньсун мельком глянул на ходики. До условленной минуты оставалось почти полчаса.

— Тогда… сейчас… — отрывисто прошептал он и, метнувшись к комоду, резко выдвинул нижний ящик.

— Сейчас… сейчас… — бормотал Сей Ваньсун, лихорадочно роясь в каком-то тряпье. Когда он стремительно обернулся, Шэн почувствовал холодок под сердцем: в руке у Сея был крупнокалиберный кавалерийский наган. — Нет, я не отдам тебе коробку! Я поступлю по-другому! — Его лицо было неподвижно, и наган в руке не дрожал.

— Что это, за шутка, Сей? — пробормотал Шэн, следя глазами за дулом нагана.

— Это не шутка! — выкрикнул Сей Ваньсун. — Поворачивайся и… — Он показал глазами на дверь в соседнюю комнату. — Живо туда!

Шэн даже не пошевельнулся.

— Чего я там не видел? — усмехнулся Шэн и сам удивился тому, как спокойно звучит его голос.

— Иди! — угрожающе сказал Сей Ваньсун. — Посидишь взаперти, в подвале, пока я буду беседовать с твоим Драконом.

— Не пойду! — твердо ответил Шэн.

В глазах Сей Ваньсуна вспыхнули злые огоньки.

— Если не пойдешь, будешь лежать! Поворачивайся!

Шэн сделал вид, что подчинился команде, послушно подошел к двери, взялся за ручку, потянул ее на себя и, рывком распахнув дверь, стремительно подался вперед. Обманутый этим движением Сей рванулся следом, а Шэн, моментально отскочив в сторону, подставил преследователю ногу. Сей грохнулся на пол и растянулся во весь рост посреди комнаты. Шэн тотчас захлопнул дверь и запер ее.

Из-за двери неслись крики, проклятья, просьбы. Однако Шэн не слушал. Он лихорадочно рылся в комоде, выбрасывая на пол тряпки. В нижнем ящике, том самом, откуда Сей извлек кавалерийский наган, он нащупал под тряпьем что-то округлое и твердое. Это было именно то, что он искал, — коробка с кинолентой!

Шэн засунул бесценную находку за пазуху, застегнул на все пуговицы куртку и выскользнул на улицу.

ФОКУСЫ ДЛЯ ДОКТОРА ЛЕМКЕ

Голубой экспресс Харбин–Шанхай, готовый к отправке, стоял у перрона. Худощавый, средних лет мужчина в темно-сером костюме и с шелковым дождевиком, перекинутым через левую руку, не спеша прошелся вдоль состава, скользя рассеянным взглядом по окнам вагонов. В одном он заметил японского офицера, в другом — несколько жандармов. По перрону плотными группками ходили патрульные.

Человек подошел к вагону первого класса, протянул проводнику билет.

— До Сыпина? — вежливо осведомился проводник.

— До Сыпина.

Он постучался во второе от входа купе и, открыв дверь, удовлетворенно улыбнулся: в купе никого не было.

Мельком посмотревшись в зеркало, в котором отразилось худое лицо с острым подбородком, с пшеничными усиками над вздернутой верхней губой, человек бросил дождевик на сиденье и выглянул в окно.

По перрону медленно, словно бы прогуливаясь, двигался молодой китаец с точно таким же шелковым дождевиком цвета электрик, точно так же перекинутым через левую руку. Не доходя до окна, возле которого стоял человек в темно-сером костюме, китаец потер лоб тремя пальцами и, не оглядываясь, проследовал дальше.

Человек закрыл окно. Теперь он знал то, что ему было нужно: пассажир, который его интересовал, едет в третьем вагоне.

* * *
Доктор Лемке покидал Маньчжоу-Го в хорошем расположении духа. Голубой экспресс Харбин — Шанхай уносил его из этой огромной, неуютной страны, где так много непривычного, чуждого и вместе с тем поучительного.

«Что в том зазорного, если Германия, которой завтра будет принадлежать весь мир, переймет кое-что у японцев, не подозревающих в силу свойственной азиатам высокомерности, что они сами всего лишь игрушки в чужих руках?..» Такие вот далеко не оригинальные мысли витали в голове у германского доктора, удобно расположившегося на мягком диване литерного вагона.

Приподнявшись на локте, доктор Лемке посмотрел в окно. Вдалеке темнели горы, рядом с полотном дороги тянулась всхолмленная равнина — высокие травы, низкие деревья и ни одного строения.

Лемке опустил голову на подушку и опять погрузился в свои размышления. Сквозь легкий полусон он внезапно услышал, как дверь его купе взвизгнула и со стуком отворилась.

Герр Лемке порывисто поднял голову. В дверном проеме, пошатываясь, стоял молодой китаец в безукоризненной черной паре из дорогого трико. Крахмальный воротничок, облегающий смуглую шею, и краешки твердых манжет у кистей аристократически тонких рук, казалось, не белели, а светились. В руке он сжимал шелковый дождевик, свернутый жгутом. На безымянном пальце снял золотой перстень с бриллиантом, стоимость которого была, пожалуй, эквивалентной цене вагона. Беззаботная улыбка, блуждавшая по его молодому безбородому лицу, выдавала китайского денди, только что накоротке полюбезничавшего с Бахусом.

— Что вам угодно? — спросил по-немецки герр Лемке, садясь и запахивая пижаму.

Китаец в ответ прощебетал что-то на своем птичьем языке и, с трудом переставляя нетвердые ноги, бесцеремонно вошел в купе.

— Что вы хотите? — громче повторил герр Лемке.

Продолжая щебетать, китаец бросил дождевик на пол и тяжело опустился на диван.

— Фокус-покус! — дружелюбно похлопал он немца по худому колену.

— Сию минуту освободите купе! — выкрикнул шокированный доктор. — Иначе я позову кондуктора!

— Покус-фокус! — повторил заплетающимся языком китаец.

Он вытащил из кармана белоснежный носовой платок. Взяв платок за концы, дунул на него и, встряхнув, медленно опустил на дорожный столик. Закрыв глаза и наборматывая какую-то тарабарщину, китаец на мгновение прикрыл платок двумя ладонями, сложенными лодочкой. Потом, быстро отдернув левую руку, пальцами правой захватил платок в щепоть и осторожно поднял его.

Герр Лемке не поверил собственным глазам: перед ним на столике поблескивало румяным боком спелое яблоко!

— Плиз! — произнес китаец почему-то по-английски, протягивая яблоко немцу. — Покус-фокус!

Он снова сложил платок вчетверо, плохо слушающимися пальцами принялся вязать узелки. Закончив, показал сосредоточенно посапывающему немцу, что у него в результате получилось.

Получился смешной тряпичный человечек. Китаец поставил человечка себе на плечо.

— Фокус-покус!

И тут смешная человеческая фигурка, покачиваясь и прогибаясь, поднялась на тряпичные ноги и принялась приседать, пританцовывать.

— Браво! Браво! — сказал герр Лемке, искренне пораженный.

— Фокус-покус. — Китаец легонько пошлепал немца по веснушчатой руке и с трудом поднял себя с дивана. Ноги под ним подгибались, точь-в-точь как у тряпичного человечка, которого он только что демонстрировал.

Несколько минут китаец с пьяной сосредоточенность, сверлил глазами окно вагона. За окном мелькали купы тронутых желтизною деревьев.

— Покус-фокус? — еще раз повторил он и, присогнув в коленях разъезжающиеся ноги, поднял свой скомканный дождевик. Затем выпрямился во весь рост, расправил дождевик и внезапно накинул его на голову немцу. Герр Лемке почувствовал, как сильные пальцы обхватили его шею.

— Добрый день, майор! Как ваше самочувствие? Надеюсь, вы здоровы? — услышал он, и тотчас узнал этот голос — голос человека, с которым он имел неудовольствие беседовать с глазу на глаз однажды ночью в номере отеля «Виктория».

— Что вам от меня еще нужно? — задыхаясь, просипел герр Лемке.

— Коробку… Коробку с кинолентой, которую вам преподнесли в презент ваши друзья из Бинфана.

— Под столиком… Рядом с портфелем, — помедлив, прохрипел герр Лемке.

В следующую минуту он услышал, как щелкнули замки его портфеля и зашелестели бумаги.

— Весьма сожалею, майор, но содержимое вашего портфеля, правда частично, я тоже буду вынужден реквизировать!

Кто-то произнес несколько китайских слов, и герр Лемке с облегчением почувствовал, что железное кольцо, сжимавшее его горло, разомкнулось. Ловкие ухватистые пальцы в один момент обвили вокруг шеи какую-то завязку — тугую, однако не мешавшую дышать.

— Сейчас мы с вами расстанемся. Но заклинаю вас, вашим германским богом, не сбрасывайте с головы дождевик раньше, чем досчитаете до ста… Это может плохо для вас кончиться. А засим — приятного путешествия!..

В те самые минуты, когда герр Лемке, набравшись терпения, покорно наборматывал свои немецкие айн, цвай, драй, фир и так далее, два господина в дорогих костюмах, сшитых у разных, но одинаково хороших портных, — европеец и китаец — не спеша проследовали в конец коридора и вышли в тамбур. Европеец в темно-сером костюме открыл входную дверь, ухватившись за поручень, — спустился на нижнюю ступеньку. Прямо перед ним темнели лесные заросли. Экспресс Харбин–Шанхай на пониженной скорости одолевал крутой и длинный подъем в гору.

Крепко держась за медный поручень, человек в темно-сером костюме соскочил с подножки, пробежал несколько метров, состязаясь в беге с локомотивом, потом отпустил поручень, отпрыгнул в сторону и, сжавшись в комок, кубарем скатился с высокой насыпи.

Минутой позже тот же маневр проделал китаец.

ЭПИЛОГ

Погас электрический свет, и под приглушенный стрекот трофейного кинопроектора на, экран выплыли титры — замысловато змеящиеся японские, иероглифы.

— «Совершенно секретно. Демонстрировать только при наличии письменного указания командира воинского подразделения номер семьсот тридцать один», — раздался неожиданно громкий голос переводчика, неразличимого в темноте. И в ту же самую минуту мне вспомнилось скуластое желтовато-смуглое лицо пожилого японца. Вспомнилось его пенсне, жгуче поблескивавшее голубоватыми цейсовскими стеклами, а за стеклами — узкие испытующе-пронзительные глаза.

Я вдруг поймал себя на том, что мне нестерпимо хочется закурить.

Вот так же мучительно боролся я с желанием закурить и в тот душный, разрешившийсягрозою давний августовский день, когда впервые увидел этого человека с генеральскими погонами на плечах и с профессорским пенсне на переносице.

Смотреть в глаза этому профессору когда-то значило смотреть в глаза смерти.

Предостерегающий гриф исчез, словно залитый тушью, а затем на экране снова появились иероглифы. Светлые на абсолютно черном фоне, они казались процарапанными кончиком остро заточенного ножа.

— «Экспедиция в Нинбо», — проскандировал переводчик с подчеркнутой беспристрастностью в голосе.

Название фильма звучало вполне безобидно. Но мне-то было хорошо известно, о какой экспедиции рассказывается в этой документальной ленте — немой, но столь красноречивой в своей откровенной бесчеловечности.

И вот перед глазами замелькали кадры:

полевой аэродром — участок голой степи под белесым небом. Вдалеке — врытые в землю колья, поддерживающие ограду из колючей проволоки;

взлетная полоса, вымощенная большими бетонными плитами. Тут же крупным планом — тупоносый биплан без опознавательных знаков;

трое подсобников в комбинезонах с капюшонами до бровей, в очках и в резиновых перчатках, действуя осторожно и расчетливо, что-то прикрепляют к крыльям бипланов;

покачивая всеми четырьмя плоскостями, самолёт выруливает на взлетную дорожку, все убыстряя бег, мчится по освещенному солнцем бетону и уходит в маньчжурское небо.

На экране — за легкой дымкой — крупный населенный пункт, снятый из кабины пилота: хаос тесно прижатых друг к другу строений.

Титры.

В напряженной тишине спокойный голос переводчика:

— «Эксперимент начался».

И вот уже крупным планом рука пилота. Пилот отработанным движением дергает на себя рычаг. С закраин плоскостей снижающегося биплана срываются мутные облачка.

И вот снова биплан бежит по летному полю, вот он уже перед ангаром из гофрированного железа.

Чуть поодаль — автомобиль с цистерной на прицепе.

Человекообразные существа в резиновых скафандрах, напоминающих водолазные, манипулируют брандспойтами, опрыскивают самолет обильно пенящимся дезинфицирующим раствором.

Затемнение и сразу же финальные кадры, выдающие преступников с головой.

По откидному трапу на землю спускаются трое.

Впереди — пожилой, невысокого роста мужчина с высокомерно выпяченной грудью. На нем кожаное полупальто-реглан без знаков различия. На впалые щеки падает тень от пенсне. Мужчина поднимает в приветственном жесте сухопарую руку и улыбается кому-то, стоящему за кадром.

«Генерал Исии Сиро!» — мысленно произношу я имя, которое мне хочется выкрикнуть на весь зал.

Вслед за генералом Исии, лично возглавлявшим налет на Нинбо, по трапу спускаются его заместитель полковник Икори и доктор Танака, научный руководитель пиратской экспедиции.

Я знаю — сейчас загорится электрический свет. Но не уйдут из памяти ненавистные лица, знакомые мне не только по фотографиям.

Не уйдет из памяти все, что было потом.

В роковой для советского народа день, 22 июня 1941 года, (министр иностранных дел Японии, небезызвестный Есукэ Мацуока, обратился к императору с просьбой о немедленной аудиенции. Хирохито принял его незамедлительно.

— Сейчас, — заявил министр, — когда началась советско-германская война, Япония должна поддержать Германию и также напасть на Россию.

Три дня спустя советский посол в Токио спросил у Мацуоки, будет ли Япония сохранять нейтралитет согласно пакту, заключенному 13 апреля 1941 года. Министр уклонился от прямого ответа.

— Основой внешней политики Японии, — сказал он, — является Тройственный пакт, и если настоящая война и пакт о нейтралитете будут находиться в противоречии с этой основой… то пакт о нейтралитете не будет иметь силы.

Одновременно Мацуока разъяснил германскому послу, что его заявление о том, что Япония будет придерживаться нейтралитета, сделано с целью «обмануть русских или оставить их в неведении, так как подготовка к войне ещё не закончена».

В сентябре 1941 года главнокомандующий Квантунской армии генерал-майор Умезу созвал экстренное совещание. Круг приглашенных был строго ограничен: только ведущие штабисты и… бактериологи, врачи, ветеринары.

— Думаю, вы отдаете себе отчет о значении событий, которые происходят в мире, — говорил генерал. — Наш союзник — Германия находится в состоянии войны с Советским Союзом, и, как следует из последних сообщений с театра военных действий, близится час, когда германские войска одержат полную победу над своим противником. Русские, хотя мы и заключили с ними пакт о нейтралитете, являются и нашими врагами.

Генерал сделал паузу.

— Как долго мы будем соблюдать нейтралитет? — усмехнулся Умезу. — Не знаю. Однако мы должны быть готовы к любым неожиданностям. Надеюсь, господа, что вам ни к чему объяснять, что наша армия, насчитывающая полмиллиона отборных солдат, расположилась в Маньчжоу-Го не на отдых.

Генерал снова прервался. Потом продолжил:

— Господа, я собрал вас у себя для того, чтобы обсудить вопросы, связанные с одним из наиболее важных участков наших военных приготовлений. Я имею в виду бактериологическое оружие. Мы уже располагаем двумя крупными центрами, где исследования и производство болезнетворных микробов поставлены на конвейер. В этих научных центрах и в их филиалах проведено уже много экспериментов, и их результаты убеждают нас, что бактериологическое оружие может стать тем средством, которое поможет победить и уничтожить противника…

Вернувшись из Чанчуня, генерал Исии собрал своих подчиненных.

— Наши научные исследования и работы в области изучения методов ведения бактериологической войны высшее военное командование удостоило высокой оценки, — сказал он. — Действительно, сделано нами немало, — продолжал он. — Однако события, происходящие в Европе, требуют от нас, чтобы мы работали еще интенсивнее. Не исключено, что в ближайшем будущем бактериологическое оружие будет пущено в ход против наших ближайших соседей. Экспедиция в Нинбо принесла, как вы помните, хорошие результаты. Теперь согласно плану, одобренному в Токио, мы должны организовать новую экспедицию в Центральный Китай…

Через несколько недель экспедиция отправилась в путь. На этот раз возглавлял ее полковник Оота. Целью экспедиции было, как подчеркивалось в приказе главнокомандующего Квантунской армии, посеять панику в тылу войск противника, дислоцирующихся в районе города Чангте.

В экспедиции приняло участие около ста человек, в том числе тридцать специалистов-бактериологов. Так же как и при налете на Нинбо, зараженных чумою блох разбрасывали с самолетов. Однако на этот раз с большей высоты.

Результаты операции, как докладывал позже полковник Оота, были удовлетворительные. Японцам удалось вызнать локальную эпидемию чумы и на несколько месяцев дезорганизовать работу железнодорожного транспорта. Китайцы вынуждены были временно закрыть эту линию. В рапорте Ооты не упоминалось, о том, что жертвами эпидемии стали свыше 2 тысяч мирных жителей.

Летом 1942 года из Харбина отправилась еще одна экспедиционная группа численностью в двести человек. С собою они везли 25 килограммов зачумленных блох и 130 килограммов бактерий паратифа и сибирской язвы.

В Нанкине к харбинской группе подсоединились местные специалисты. Багаж экспедиции пополнился емкостями с бактериями холеры, тифа, чумы и газовой гангрены.

— Наша цель — терроризировать население в районах Юшана, Книхуа и Фукниа с помощью эпидемий, — инструктировал участников группы генерал Исии. — Будем истреблять китайцев как с воздуха, сбрасывая зачумленных блох с самолетов, так и на земле, заражая водные источники бактериями холеры и тифа. Заражение воды поручается диверсионным группам…

Вскоре японские войска, выполняя приказ командования, в спешном порядке отступили на север. Разные были на этот счет комментарии. Одни утверждали, что японцы не выдержали натиска китайских войск, другие — что это всего лишь стратегический маневр, необходимый для подготовки к новому наступлению.

Подлинную правду знали только в высших сферах японского генералитета. На оставленных территориях выполнялся коварный план, целью которого было ввергнуть местное население в хаос эпидемий, чтобы китайские войска вынуждены были долгое время заниматься ликвидацией заразы и приостановили наступление.

Прогнозы эти полностью оправдались, что привело к новому повышению акций генерала Исии.

Тогда же, летом 1942 года, в районы, прилегающие к границе с Советским Союзом, выехал экспедиционный отряд, которым командовал доктор Ида Кноси. На грузовики, кроме провианта и палаток, был погружен полный комплект оборудования для проведения лабораторных изысканий в полевых условиях.

Доктор Кноси и его помощники должны были исследовать, каким образом в определенных климатических условиях можно искусственно вызывать болезни и эпидемии у домашних животных. В частности, местом проведения такого эксперимента было озеро Ханка, минимальная часть которого находилась в границах Маньчжоу-Го, а значительно большая — принадлежала СССР. Пробовали они использовать для распространения заразы и реку Уссури, соединяющую озеро Ханка с Амуром.

Летом 1944 года генерал Ямада Отодзоо — новый главнокомандующий Квантунской армии — посетил «хозяйство доктора Исии».

После осмотра лабораторий и «производственных» цехов в кабинете генерала Исии Сиро состоялось совещание под председательством самого главнокомандующего.

— …Если говорить о России, — сказал главнокомандующий, — то против русских мы пустим в ход новое оружие. Я пока не знаю всех деталей военной операции, во всяком случае, известно, что первые бактериологические удары будут направлены на крупнейшие города, находящиеся вблизи границы.

Еще и летом 1945 года японские комбинаты смерти работали на полную мощность.

Миллиарды блох плодились и размножались на крысах и мышах. В виварии поступали все новые партии крыс, охотой на которых занималось по меньшей мере несколько десятков тысяч японских солдат. В августе 1945 года только в самом «хозяйстве доктора Исии» находилось более трех миллионов крыс. Тонны смертоносных бактерий хранились в холодильниках.

Мирное население Монголии, Китая, Советского Союза не могло себе даже вообразить, какая страшная опасность висела над жизнями тысяч и тысяч людей — женщин, детей, стариков.

Генерал Исии ждал только приказа.

И вот наконец пришла долгожданная радиограмма из императорской ставки. Радист расшифровал ее, и генерал Исии прочитал совсем не то, что ему хотелось бы:

«Немедленно начать подготовку к полной ликвидации всего технического оборудования и запасов в подразделении № 731 и во всех находящихся в его подчинении филиалах. За подробными разъяснениями обращайтесь в штаб Квантунской армии».

Генерал Исии провел у себя в кабинете совещание.

— Пришел конец нашей работе, — оповестил он подчиненных. — Политическая и военная ситуация изменилась, и я получил приказ незамедлительно подготовиться к уничтожению всего хозяйства. Не должно остаться никаких следов, по которым можно было бы догадаться, что здесь изготовлялось бактериологическое оружие…

Горели документы, горели здания, горело все, что способно гореть. Научные работники и офицеры заняли места в кузовах грузовых автомобилей. Когда вереница автомобилей покинула территорию подразделения, молодой японец в форме лейтенанта жандармерии включил взрывное устройство. Здание тюрьмы вместе с останками сожженных людей, здание штаба, лаборатории, виварий, холодильники, склады взлетели на воздух. Комбинат смерти превратился в развалины.

Но замести следы преступлений не удалось. В последних числах декабря 1949 года в Хабаровске состоялся процесс над японскими военными преступниками, обвиняемыми в подготовке к агрессии против Советского Союза, в тягчайших преступлениях, совершенных ими перед человечеством. На скамье подсудимых заняли места 12 обвиняемых во главе с бывшим главнокомандующим Квантунской армии генерал-майором Ямадой Отодзоо.

Судебному разбирательству предшествовало следствие, проводившееся долго и тщательно, а также работа экспертной комиссии, в состав которой входили видные советские ученые — патологи, микробиологи, бактериологи, химики, паразитологи, специалисты по болезням животных.

Было много свидетельских показаний, разоблачающих преступников, и среди них фильм, добытый еще до войны.

Военный трибунал на основании неопровержимых доказательств признал всех подсудимых виновными в тягчайших преступлениях против человечества. Меры наказания были отмерены каждому по степени его вины.

Для того чтобы преступную эту дюжину можно было назвать так, как она того заслуживала, — «чертовой», на скамье подсудимых не хватало тринадцатого и, пожалуй, самого главного преступника — Исии Сиро, генерал-майора медицинской службы, доктора биологических и медицинских наук, бывшего начальника подразделения № 731.

Главный военный преступник генерал Исии Сиро нашел убежище в Соединенных Штатах Америки.

* * *
Вот что вспомнилось мне в дни процесса, проходившего в Хабаровске с 24 по 30 декабря 1949 года.

Моя фамилия не фигурировала в списке свидетелей обвинения. За меня и за моих друзей, уцелевших и безвременно ушедших из жизни, показания давал немой свидетель — документальная кинолента «Экспедиция в Нинбо». О том, как попала в руки правосудия коробка с этим фильмом, из всех присутствующих на процессе знали только двое: я да еще один из членов военного трибунала — совершенно седой генерал с моложавым лицом, по которому сразу было видно, что он уроженец Кавказа.

Как-то во время перерыва между заседаниями мы столкнулись с ним лицом к лицу в курительной комнате. Уже прозвенел звонок, и вблизи никого не было.

— Послушайте, Дракон, — обратился он ко мне по старой памяти так, как меня уже давно никто не называл, — я все забываю вас спросить: каким это образом вам удалось, работая в таком осином гнезде, как Харбин, столько лет оставаться вне всяких подозрений?

— Ничего удивительного, товарищ генерал. По документам моя фамилия была Дитерикс, та же самая, какую носил главарь Русского общевоинского союза, сколоченного из белогвардейцев, осевших в Китае и Маньчжурии. Несколько прозрачных намеков на влиятельного дядю, разумеется, без упоминания фамилии, и вот уже в глазах властей я — племянник генерала Дитерикса. А когда ты племянник такого дяди, кто тебя заподозрит в том, что ты «красный»?

— Тогда не лучше ли вам было жить в Харбине под собственной фамилией? Пусть был бы, скажем, племянник атамана Семенова. А? Неплохо звучит?

— Извините, товарищ генерал, но для племянника атамана Семенова открывалась другая карьера — служба в жандармерии. А меня больше устраивала служба в дорожной полиции. Работа, правда, пыльная, но зато не грязная!..

Иван Абрамович Неручев Особо сложные дела

„Авоська“ старого знакомого


В Энской части были сильно обеспокоены. Фашистские стервятники несколько дней подряд бомбили важные объекты. Удивляла их точная ориентировка. Видимо, враг пользовался чьими-то услугами на нашей территории, и наверняка через радиостанцию. Дано было задание пеленгаторной станции прощупать эфир. Предположение подтвердилось: враг свил гнездо в западной части леса, близ высотки, метрах в 600–700 от реки. Передача велась в микрофон шифром на немецком языке.

Вскоре на опушке этого же леса, расположилась боевая часть. Ей и было поручено прочесать лес, поймать шпиона.

Поиски шли напряженно. Осматривали каждое дерево, обыскивали каждый куст. Безрезультатно: лесу не оказалось ни одной живой души. С пеленгаторной станции сообщили: вражеский передатчик смолк в тот момент, когда начались поиски.

Комиссар и командир полка догадались, в чем причина провала операции: они действовали недостаточно осторожно. Раннее утро. Тихо. А сотни людей в тяжелых сапогах пробираются чащей, ломая сухие ветки. Треск и шум — лучшие пособники врагу. Ему было куда податься: огромный лес зажать в кольцо невозможно. Наконец, враг мог перебраться через речку и уйти в город К. Возможно, дозор, посланный на этот участок, запоздал…

* * *
На второй день, ранним утром, тем же лесом шли рядовые Даниил Петренко и Михаил Сидоров. Они направлялись к речке с пятиведерным баком, чтобы набрать воды для полевой кухни. Вчера они тоже принимали участие в неудачной облаве на опасного врага. Может быть, поэтому каждый из них с особой остротой думал сейчас о хитром, изворотливом шпионе, прислушивался к шорохам, зорко всматривался в лесную чашу. Куда же шмыгнул, где теперь притаился гад? Кто он и где его постоянное логово?

Открылась гладь реки. Вправо от себя, в полукилометре, у сизого огромного камня, Петренко заметил черную фигуру. Он остановился и молча указал на нее Сидорову. Бойцами мгновенно овладело беспокойство: «Это он… Не упустить бы!».

Жаль, нет у них винтовок. Если это действительно враг, его легко не возьмешь. Бойцы понимающе переглянулись. Петренко указал на пару гранат, подвешенных к поясу. Одну из них передал Сидорову. Оставив бак (дьявол с ней, с водой-то!), бесшумно поползли к загадочной фигуре. Вот она уже отчетливо вырисовалась: мужчина. Он стоял вполоборота к бойцам, слегка наклонившись над зеленой сумкой — «авоськой». Высокий, худощавый, лицо бритое, морщинистое; короткие седые, ежом, волосы. Петренко решил, что это учитель, Сидоров принял его за бухгалтера. Шопотом обменялись первыми впечатлениями. Заметили на камне около старика несколько удилищ… Так вот оно что! Рыболов! Как видно, улов в сумке подсчитывает!.. Всё же решили подползти поближе. Старик тем временем еще ниже склонился над «авоськой», почти спрятал туда свое морщинистое лицо… Чего он ворчит? Слова какие-то мудреные, не похожие на наши, и говорит быстро, без передышки — так рыбу не считают. Наконец старик поднял голову, посмотрел по сторонам, закурил папиросу и стал сматывать удочки.

— Руки вверх! — приказал Петренко, выскочив из кустов с гранатой в руке. Подбежал и Сидоров. Они прижали к камню добродушно улыбающегося старика.

— Экие вы петухи, — не поднимая рук, сказал он спокойно. — Робкого человека до смерти напугать можете…

— Тебе говорят: руки вверх! — повторил команду Петренко. — Не то стрелять буду…

— Стрелять-то чем? Гранатой… Сами еще взорветесь. — И старик протянул руку к гранате Сидорова.

— Не трожь, гражданин! — прикрикнул Петренко.

— Да что вы, товарищи красноармейцы? В своем ли уме?! Напасть средь бела дня на мирного человека… Если вы переодетые бандиты или мародеры, тогда скажите, что вам надо?! Деньги? У меня же ломаного гроша нет. Хотите отобрать удочки или «авоську» — сделайте одолжение… — Старик протянул бойцам и удилища и зеленую сумку.

Красноармейцы растерялись. Нет ничего особенного в этом старичке, разве глаза, — взгляд какой-то тяжелый, неприятный. Шпионы, диверсанты представлялись им в другом свете. В каком — сказать не могли бы, не знали: до сих пор в жизни живого шпиона не видели.

Петренко потребовал от старика документы, тот охотно предъявил их, похвалив бойца за бдительность.

— Мне такая бдительность особенно по душе: я ведь сам усиленно насаждаю ее среди здешнего гражданского населения.

Петренко раскрыл депутатский билет: депутат и заместитель председателя местного городского Совета товарищ Океановский Валентин Викторович… Печать, фотокарточка установленного образца, две подписи…

— А вот мой партийный билет… Нет, в руки не берите! У нас этого не положено. Это дороже, чем гранаты, до которых вы не позволили мне дотронуться… Взгляните сюда! — Старик раскрыл партийный билет. — Обратите внимание, сынки, на мой стаж: он, пожалуй, равен вашему возрасту — с 1921 года…

И снова всё было правильно: подпись, печать, фотокарточка…

— А рыбу удить я большой любитель. Не прогуляюсь зорькой к речке, не подышу утренним лесом — целый день сам не свой, работник уже не тот…

— Всё! — прервал старика Петренко. — Пойдешь с нами. Штаб недалеко — в избе лесника. Там лучше нас во всем разберутся.

Старик рассвирепел. Он не находил слов, чтобы выразить негодование. Это же больше чем неуважение к возрасту, служебному положению, партийному стажу… Отлично! Он пойдет в их штаб и добьется от командира, чтобы бойцов наказали за неслыханное самоуправство и насилие над личностью. Правда, эта канитель, к сожалению, сорвет у него утренний прием трудящихся… Ну что ж! Тем хуже для некоторых.

— Не пугайте, — невозмутимо кинул Петренко. — Тронулись! Погодите, вы сумку обронили…

— А, к чорту ее, — зло отозвался старик, но сумку взял, когда ее поднял Сидоров.

Невольные спутники молча шагали в глубь векового леса.

Сидоров готов был провалиться сквозь землю от всей этой кутерьмы. Он был убежден, что они ошиблись, зря побеспокоили, обидели заслуженного, большого человека. Непонятно, что это стряслось с Петренко, почему он вдруг так заупрямился?

Неважно чувствовал себя и сам виновник «заварухи» — Петренко. Документы и у него не вызывали сомнений, а вот сердце почему-то не сдавалось, оно сильно билось и словно сигнализировало: «Он, он, он, он!..»

* * *
Когда Океановского привели в штаб, произошел конфуз:

— А, старый знакомый! Мое почтение. Валентин Викторович! — задушевно воскликнул начальник штаба. — Какими судьбами в нашу берлогу?

Начштаба Веселов познакомился с Океановским на деловой почве, не раз бывал у него в служебном кабинете и не раз пользовался его покровительством при получении материалов, необходимых для своей части.

Океановский тотчас с нескрываемым возмущением стал объяснять причину своего невольного появления в штабе.

Петренко побагровел, потупил глаза. Нечего сказать — поймал шпиона. И задаст же командир, что называется по первое число, разделает под орех, осрамит перед всей частью. Но что делать с сердцем?! Оно настойчиво выстукивает. «Он, он, он, он…» Как доказать свою правоту?

Старик продолжал сетовать на бойцов, на их невоспитанность, бестактность, грубость…

Начштаба, не дослушав Океановского, резко предложил Петренко выйти. Петренко сделал робкую попытку оправдаться.

— Красноармеец Петренко, не заставляйте напоминать устав!

— Есть, товарищ начштаба, не заставлять напоминать устав! — отчеканил Петренко. Козырнул, круто повернулся и вышел из штаба.

Выйдя из штаба, он бросился разыскивать комиссара. Обида ли, боязнь ли упустить врага, а возможно и сочетание двух этих чувств подействовали на Петренко. Ему разом сделалось ясно, зачем «колдовал» старик над «авоськой», почему пытался ее «потерять»… А эти слова на незнакомом языке! Рассказывал же бойцам комиссар, что на днях в прифронтовой полосе политрук одного боевого подразделения в противогазе прохожего оборванца обнаружил радиостанцию. Оборванец оказался крупнейшим лазутчиком…

Едва Петренко взволнованно закончил рассказ, комиссар сказал:

— Молодец, Петренко!

— Служу Родине, товарищ комиссар…

Они вошли в штаб в тот момент, когда начштаба благодарил Океановского за пишущую машинку «Ленинград», которую тот обещал выделить ему из запасов Горсовета.

Молча подняв с пола зеленую сумку, комиссар осмотрел ее. Там оказалась радиостанция, искусно вмонтированная в самое дно.

— Обыскать! — приказал комиссар, кивком головы указывая Петренко на опешившего старика.

— Есть обыскать!

Тщательный обыск новых данных не дал. Однако достаточно было и первой находки.

— Давно «работаете»? — сурово спросил комиссар.

— Я вас не совсем понимаю, товарищ начальник! — обиженным тоном сказал старик. — О какой работе вы говорите?

Да, он видит эту досадную чертовщину, которую комиссар именует радиостанцией. Возможно, это в самом деле радиостанция. В этом вопросе подвергать сомнению компетенцию начальника у него нет оснований. Однако всё несчастье заключается в том, что он любит утренние прогулки и рыбную ловлю. Не будь этого, он не нашел бы сегодня в лесу эту дрянь… Он клянется совестью коммуниста, что говорит правду… Пусть спросят всех его товарищей, пусть допросят весь город, где его знают от мала до велика, — никто и никогда не видел у него в руках эту поганую сумку. И зачем только он на нее польстился?! Весьма возможно, что враг во время вчерашней облавы бросил ее.

Комиссар начал колебаться. Доводы Океановского произвели на него впечатление своей логикой и здравым смыслом. От Петренко это не ускользнуло. Не ускользнуло и то, что собственное сердце тоже начало сдавать; его тоже цепко опутала словесная паутина старика, оно не выстукивало больше: «Он, он, он…» В самом деле, почему не может быть так: кто-то бросил сумку, а он, старик, нашел ее и рассматривал, сунув туда нос. А чужая речь? Может быть, это только послышалось!

И всё же комиссар еще не сдавался.

— Прошу извинить меня, — обратился он к старику, — вам всё же придется зайти на несколько минут к особоуполномоченному… Это по его специальности… Проводите, Петренко, товарища…

— Вот как! Значит, вы всё-таки мне не верите? Это вам так не пройдет! — гневно сказал Океановский и, выходя, хлопнул дверью. За ним поспешил Петренко.

Комиссар и начштаба вопросительно посмотрели друг на друга.

* * *
Следователь Захаров сравнительно легко определил, что дело Океановского является делом необычным. Осложняло работу еще одно обстоятельство: спешка — следствие надо закончить немедленно, этого требует военная обстановка…

Захаров объявил Валентину Викторовичу, что он временно задерживается, что по существующим правилам к нему будет приставлена охрана… Нет, нет, это не арест, но всё же… Другого выхода при создавшихся обстоятельствах быть не может.

За короткий срок Захаров дважды приглашал к себе Океановского, но, вместо допроса, которого ожидал тот, ограничивался мягкой беседой на посторонние темы. Третья встреча ознаменовалась острой словесной перепалкой.

Следователь вызвал для очной ставки Петренко.

— Сделайте одолжение, избавьте меня от встречи с грубияном, — попросил Океановский. — Вся моя жизнь — служение великому делу революции, весь мой долгий жизненный путь освещен лучами, возможно, маленького, но искреннего уважения ко мне окружающих. И вот, в самое грозное и ответственное время для Родины, когда каждый мускул напряжен, каждая капля крови зовет к действию, к мести проклятому врагу — в это самое время на моем пути появляется дерзкий мальчишка. Ни с того ни с сего он заносит над седой головой меч…

— …правосудия? — Следователь пристально посмотрел в черные глаза Океановского: они горели неподдельным гневом.

— Если, товарищ следователь, советское правосудие и самоуправство рядового солдата, да еще, вероятно, не слишком грамотного — одно и то же, тогда… Но я лучшего мнения о советском правосудии и лично о вас, хотя вы и доставляете мне большие неприятности…

— Благодарю вас и за себя и от имени нашего правосудия, — ответил следователь, сильно подчеркнув слово «нашего».

— Приступим к делу, — вздохнул Океановский, — не забывайте, мы оба с вами получаем зарплату и едим народный хлеб, который так дорог теперь…

— Относительно дела должен сказать: тщательные обыски вашей квартиры и вашего служебного кабинета ничего не дали. У вас блестящие отзывы, и прошлое ваше безупречно… Словом, всё как будто в вашу пользу…

— Почему же «как будто»?

— Потому что пока я в этом не уверен.

— Вот что значит профессия! Без подозрения ваш брат шага ступить не может…

Следователь продолжал, не обращая внимания на последние слова Океановского:

— Никто вас с зеленой сумкой никогда не видел. Я даже отыскал людей, которых вы приглашали с собой удить рыбу, собирать грибы… Вы, оказывается, любите и по грибы ходить!

— Совершенно верно… очень люблю!

— Так вот, они тоже не видели вас с этой сумкой…

— Что же еще надо?! Может быть, прикажете головой о стенку удариться, чтобы убедить вас?..

Следователь не обратил внимания на иронию:

— Нет, этого пока не надо… Есть всё же некоторые факты которые против вас…

— Именно?

— Факт первый странно, что вы нашли сумку, тогда как наши разведчики, прочесывая лес, не заметили ее…

— Я тоже никогда не нашел бы, если б искал. Я рыл в этом месте землю, добывал червей… Это, надеюсь, для вас убедительно?

— Буду объективен: ваши соображения не лишены некоторого смысла.

— Они правдивы и, следовательно, безупречны.

— Предположим. Объясните тогда, о чем вы «колдовали» над «авоськой» и на каком языке?

— Объясню. Только заранее предупреждаю, будете смеяться над стариком… Дело в том, что я сызмальства привык наедине разговаривать с самим собой. Пойдешь ли, скажем, на рыбалку или по грибы, ходишь-бродишь. И вот возникает желание поговорить, поболтать. Иногда болтаешь со смыслом, а больше всего — просто так, что на ум придет, придумываешь всякие слова, стишки, какие-нибудь словосочетания. Я даже придумал своеобразный примитивный «шифр», которым иногда в шутку пользовался. Дурачился я этим «шифром» и на этот раз. Я даже хорошо помню, что говорил… Сумляра кальяра зельяра енляра альяра яльяра, сумляра кальяра несляра часляра тналяра яльяра, ктольяра жельяра польяра кильяра нульяра, дельяра ткальяра, тельяра бяльяра… Надеюсь, обратили внимание на подчеркнутое. Сложите это и получите: сумка зеленая, сумка несчастная, кто же покинул, детка, тебя… Глупо, сознаюсь, но от факта не уйти…

— Согласен — забава не для взрослых. Однако Петренко утверждает, что вы завершили свое «колдовство» словами: «Ах, Федер Зенин!».

— Он лжет…

— А может быть, не совсем точно передает слова, передает их на русский манер… Ради чего ему лгать?

— Орден зарабатывает…

— На крови врага?

В глазах Океановского метнулся еле уловимый беспокойный огонек, мускул щеки нервно вздрогнул. Он промолчал и отвернулся. Следователь пристально рассматривал его сухую, жилистую шею, седые торчащие волосы, синюю, линялую косоворотку, коричневый, в елочку, костюм.

— Петренко — простой человек, высшего образования не имеет, это верно, — задумчиво продолжал следователь. — Но верно и другое: он честный человек и не способен на преступление. Петренко приводит даже такую деталь; вы дважды произнесли прощальную фразу и откланялись своему далекому слушателю…

— Экая бурная фантазия! У меня даже появилось желание лично послушать этот возмутительный бред…

— С этой целью я и пригласил Петренко.

Вошел Петренко. Выслушав его рапорт, следователь объявил очную ставку начатой. Однако Океановский потребовал присутствия Сидорова — второго бойца, принимавшего участие в его задержании.

— Странно, почему вы опираетесь только на Петренко, гражданин следователь? Не придерживается ли второй боец иной позиции? Они оба наблюдали за мной, оба подслушивали, одновременно подскочили — пусть же оба присутствуют здесь, на этой вашей очной ставке.

— Согласен, это ваше право!

— Этого требует истина, — резко сказал Океановский.

Его надежды в какой-то мере оправдались. Выслушав, по предложению следователя, тарабарщину Океановского, Сидоров заявил:

— Вроде похоже…

На вопрос следователя, не слыхал ли он из уст задержанного такие, например, слова: «Ауф видер зейн», Сидоров, не задумываясь, ответил отрицательно.

Таким образом, очная ставка не только не помогла, но основательно повредила следствию. Захаров вынужден был отпустить бойцов. Океановского же он не освободил. Не сказав ему ни слова, он позвал бойца из конвойного взвода и приказал отвести задержанного. Океановский заявил решительный протест.

— Я хочу, чтобы вы, товарищ следователь, внесли полную ясность в мое положение… Дальше терпеть унижений не желаю!

— Прошу еще немного повременить. Я принимаю все меры…

— Я хочу продолжить с вами разговор один на один. Прикажите бойцу удалиться…

Следователь согласился. Он искал новых путей к истине, но пока их не находил. Пусть старик поговорит, многословие подозреваемого иной раз помогает: человек может проговориться незаметно для себя.

— Я вас слушаю, — мягко сказал следователь.

— Давайте поговорим, товарищ следователь, по душам, поговорим, как коммунист с коммунистом и как деятель гражданского ведомства с деятелем военной власти… Мне кажется, что вы не понимаете, какое чините зло…

— Даже?!

— Зря иронизируете… Я постарше вас и, видимо, в жизни поопытней…

— У каждого из нас свой опыт, свои понятия… Я хочу, чтобы вы уточнили свои слова. Какое и кому я причиняю зло?

— Советской власти, ее органам… Не щадя авторитета ее представителя, вы, вольно или невольно, бросаете тень на всю нашу систему. Что могут подумать в народе о городском Совете, одного из руководителей которого хватают средь бела дня ни за что ни про что… Держат под арестом. Изо всех сил тужатся, чтобы собрать «доказательства», обвинить чорт знает в чем… Попробуйте после этого заставить народ уважать нас, руководителей…

— Простите, я вас прерву… Вы шутите или говорите всё это всерьез?

— Позволю на вопрос ответить вопросом: вы серьезно меня об этом спрашиваете?

— Конечно! Как можно говорить всерьез о том, что ради сохранения престижа отдельных работников советской власти мы должны забыть о бдительности?..

— Я остаюсь при своей точке зрения — нельзя компрометировать честного советского руководителя…

— Я рекомендовал бы вам проще смотреть на наше с вами положение. Враг коварен и иногда вынуждает нас причинять беспокойство своим же людям, за что им потом приносятся искренние извинения…

— Я чувствую, товарищ следователь, что нам, поскольку мы в какой-то мере сквитались, лучше всего закончить беседу. В последний раз прошу: освободите меня под подписку или поручительство. Клянусь честью: мешать вашей исследовательской работе не буду, никуда не сбегу — стар и не иголка, — явлюсь по первому зову. Если же вы докажете, что я враг, — тогда поступайте со мной по всей строгости закона военного времени.

— Несмотря на заманчивые условия, у меня в настоящую минуту нет возможности освободить вас.

На следующее утро следователь, захватив с собой Петренко, отправился к месту задержания Океановского. Они тщательно осмотрели каждый клочок земли вокруг камня и даже на отдаленном от него расстоянии, искали разрытую землю, где якобы добывал червей старик и где он нашел сумку. Безрезультатно. Но зато они нашли другое: землянку под камнем. Вход в нее был искусно замаскирован. В землянке оказались автомат с двумя обоймами, пистолет, плащ-палатка, карты и шифр на немецком языке… «Теперь-то, старый волк, тебе не выскочить!» — подумал следователь.

Однако волк оказался сильнее, чем о нем думали.

Океановскому и на этот раз удалось поколебать неопровержимость собранных фактов. Откуда следователь взял, что он добывал червей у камня или где-то поблизости от него? Почему он думает, что сумка подобрана там, где рыл землю? Ничего подобного! Землю он рыл в другой стороне, на опушке у входа в лес. Неподалеку от камня хотел еще покопать, стал разгребать траву, напал на сумку, поднял ее и пошел к камню, забыв про свое намерение. И самое главное: на каком основании думают, что землянка принадлежит ему, Океановскому, и что всё обнаруженное в ней принадлежит ему? Не на том ли основании, что он останавливался около камня удить рыбу?.. Тогда с таким же успехом можно заподозрить его товарищей по рыбалке: они тоже не раз останавливались на этом месте. С неменьшим успехом можно утверждать, что землянка принадлежит хотя бы Петренко: ведь он брал здесь воду…

— Шутки в сторону, товарищ следователь. Мне жаль вас!

— Принимаю ваше сожаление, — сказал Захаров.

Землянку они осматривали без света, в темноте, на ощупь. Надо осмотреть еще раз с фонарем.

При вторичном осмотре землянки электрический фонарик помог, наконец, раздобыть большее: в углу, в сухих листьях, был обнаружен конверт, на котором значилось: «Глинобитная ул., д. 14, кв. 2, Валентину Викторовичу Чудновскому (лично)».

Не было никакого сомнения, что Чудновский и Океановский — одно и то же лицо: имя и отчество совпадало, адрес совпадал, никогда в этой квартире и даже в этом доме никакого другого Валентина Викторовича не проживало.

Теперь у Захарова были все основания пойти на решительный штурм преступника. На этот раз ему не удастся увильнуть! А ведь как увиливал, как ловко разрушал все доказательства!

Следователь одновременно вызвал Океановского и Петренко.

— Итак, приступим к делу. Я хочу облегчить ваше положение, хочу помочь вам признать свою вину…

— Оставьте шуточки, товарищ следователь!..

— Кстати, я давно хочу поправить вас: у нас не принято разрешать обвиняемым называть следователей товарищами. Я для вас — гражданин следователь или просто следователь…

— С каких это пор я стал обвиняемым?.. Вы, кажется, еще не предъявили мне никакого обвинения.

Следователь пристально посмотрел на Океановского:

— Остались формальности. Но прежде чем их выполнить, я всё же хочу помочь вам в признании. Вы, действительно, шпион Петренко прав в своих подозрениях. Вы шпион опытный и изворотливый. Вы ловко замаскировались. Документы у вас правильные, линия ваша на советской работе правильная, можно сказать, безупречная; тут ни к чему не придерешься… Вы совсем недавно приступили к практической шпионской деятельности, хотя в «кадрах» числитесь давно. Ваши хозяева держали вас в резерве — на всякий пожарный случай. И этот пожарный случай — война — наступил… На днях вы чуть-чуть не провалились: вы гели передачу в 600–700 метрах от места, где вас обнаружили бойцы. Вас засекли правильно. Услыхав шум и треск, вы бежали к реке и скрылись в землянку под камнем. Это ведь ваша постоянная база. Там вы хранили и «авоську» и еще кое-что… Автомат, например… Мне кажется, что больше запираться вы не будете, Океановский, то бишь… Чудновский!

Услыхав последние слова, старик вскочил с места. Упершись руками в край стола, он впился глазами в своего противника.

— Сядьте! — приказал Захаров.

Океановский вяло опустился на скамью.

— Установлено, — продолжал Захаров, — что к вам на квартиру в одно, как говорится, прекрасное время явился гость и вручил вам секретный пакет с весьма важными указаниями по поводу вашей деятельности. Пожалуй, не стоит перечислять, что вам предписывалось и о чем вы вели разговор с этим гостем. Не в этом сейчас дело…

Океановский не мог дальше слушать. Он встал и охрипшим голосом обратился к следователю:

— Отошлите его на несколько минут. — Он указал глазами на Петренко. — Я имею сообщить вам нечто важное.

Захаров распорядился, чтобы Петренко ждал его вызова за дверьми.

— Вы бесспорно одаренный человек — тихо произнес старик, опустив поблекшие глаза. — В другое время вы сделали бы блестящую карьеру…

— Не хотите ли вы предложить мне заключить с вами сделку? — прищурился следователь.

— Нет. Я не люблю делать нереальных предложений. У меня к вам другое… Но прежде всего о себе.

Старик задумался. Он явно собирался с мыслями. Следователь сосредоточенно ждал. Наконец Океановский заговорил.

О себе он скажет немного, самое основное. Сын полковника, мало известного среди старого офицерства. Может быть, из-за постоянных неудач или интриг отец сравнительно рано ушел в отставку. Большая семья вынудила родителя, кроме пенсии, искать дополнительных средств. Скоро он нашел такой источник. Он стал много ездить. Бывал во Франции, в Америке, в Германии. Ему платили щедро. Хозяева не подозревали друг о друге, а ведь предприимчивый родитель работал не только на них, но и против них… Не трудно догадаться, какую новую профессию избрал отец. К сожалению, эту профессию, не лишенную риска и соблазна (не только материального, но и несколько авантюрно-романтического), отец частично передал ему: его, Валентина Викторовича, также зачислили в «кадры», держали в резерве не только немецкие, но и американские разведывательные органы. Активизировали его, как ему, следователю, уже известно, гитлеровцы. Именно у них прежде всего возникла в этом надобность. Гражданин следователь должен понять, что он, Океановский-Чудновский, «работал» холодными руками, без души, вернее, по инерции. Но суть сейчас не в этом.

— У меня к вам предложение: доложите, кому надо, о том, что я могу быть полезен, что я с лихвой перекрою всё то зло, которое причинил Родине. Пусть оставят меня «не разоблаченным», и я такое покажу…

— Довольно! Всё ясно!.. Вы забыли только одно: в любом нашем органе нет места подлости, торгашеству, нечистоплотности, двурушничеству!

И, вынув из полевой сумки бумагу, следователь спросил:

— Может быть, желаете изложить свои показания собственноручно?

— Вы ставите меня в такое положение, что я вынужден…

— Разве я вас вынуждаю?

— Вы меня неправильно поняли. Я имею в виду обстоятельства. Вам, конечно, известно, у меня есть дочь студентка, медичка, на третьем курсе; есть и сын…

Следователь молча подал Океановскому стакан воды. Тот, не притронувшись к воде, поставил стакан на стол.

— У меня есть сын, инженер, изобретатель, работает на оборонном заводе… Жена стара и больна… Вы, впрочем, всё это знаете…

— Знаю, — подтвердил Захаров.

— Но вы не знаете одного весьма важного обстоятельства. Важного не для вас, а для меня, для них, моих детей, которых, естественно, я люблю и судьба которых меня теперь интересует больше всего на свете. Впрочем, свою просьбу я включу в показания.

Старик склонился над бумагой. Быстрым четким почерком он записал всё то, что рассказал следователю. В конце протокола сделал приписку:

«Всё рассказанное здесь моей семье известно не было. Сына и дочь я старался воспитать настоящими советскими людьми. Мне хотелось, чтобы дети мои загладили, смягчили, отработали (не знаю, как лучше сказать, но дело не в словах) вину своего отца. Прошу не трогать их и, больше того, скрыть от них трагедию их отца»

Протянув следователю этот протокол, Океановский тихо добавил:

— Разве это последнее обстоятельство не свидетельствует, что я враг подневольный?..

— Нет, оно свидетельствует о другом: о степени иглубине вашего падения.

— Пусть так. Но вы обязаны учесть…

— Трибунал всё учтет, решая вашу судьбу.

Следователь под охраной удалил разоблаченного лазутчика и позвал Петренко. Когда тот вошел в избу, они, не говоря ни слова, пожали друг другу руки, радуясь одной большой радостью — радостью бдительных и настойчивых советских патриотов.

Исповедь шпионки


Перед судейским столом — женщина: высокого роста, с обветренным лицом, серыми беспокойными глазами, русыми, короткими, гладко причесанными волосами; на ней черный, английского покроя костюм.

Женщина покусывает нижнюю пухлую губу: ее одолевает нервная дрожь, мешает овладеть собой, защищаться. А защищаться надо. В сознании мелькает последняя надежда на спасение: может быть, судьи поверят, что она сама обманута, сама попала в сети ловкого и злого человека, из-за любви пошла на страшное дело. Надо рассказать об этом суду, и рассказать так, чтобы поверили в ее искренность, в то, что она открывает свое сердце.

Женщина отказывается от защитника. Ни судей, ни прокурора она не боится. Они поймут, должны понять ее сердце, ее ошибку, понять и пощадить… А может быть, не следовало отказываться от адвоката? Во всяком случае, пусть не думают, что ей нужны помощники, чтоб уйти от возмездия. Она примет любое наказание, но только не смерть…

Борцов, председательствующий по делу, вторично обращается к подсудимой:

— Что же вы молчите, гражданка? Вы, разумеется, можете не давать показаний суду. Это ваше право. Но лично я не советовал бы вам молчать. Иначе мы будем решать вопрос о вас на основании материалов предварительного расследования. Закон дает нам эту возможность… Прошу: дайте показания по существу предъявленного вам обвинения или сделайте заявление, что вы этих показаний дать не желаете.

Женщина выпрямилась, посмотрела в окно. Небо безоблачное, просторное и ласковое. Хотелось бы думать о чем угодно, только не о суде, не о своей печальной участи. Но ее торопят, требуют ответа. Придется уступить.

— Мне трудно, очень трудно говорить… Но я решила, я хочу, я буду исповедоваться… — Подсудимая стремительно повернулась к судьям: — Я хочу исповедоваться перед вами, граждане судьи, а через вас перед всем народом. — Она поднимает глаза к потолку. В руках мнет белоснежный носовой платок, с розовой каемкой, с большой буквой «А», вышитой в трех углах. — Я только прошу дать мне возможность рассказать всё, с самого начала и до конца.

Женщина вопросительно замолчала.

— Вы можете говорить всё, что относится к вашему делу, — разъяснил Борцов, — но не больше; в сторону прошу не отвлекаться.

— Что относится к моему делу?! Как мне определить границы? Это очень трудно, почти невозможно…

— Суд вас слушает!

Подсудимая начала издалека. С неудачной любви своей матери. Мать была дочерью крупного новороссийского купца. Отец воспитывал ее в строго патриархальном духе. В 1918 году богача постигло несчастье: его единственная дочь должна была стать матерью от случайной связи. «Спуталась», как он говорил, с каким-то офицером. Офицер обещал жениться, но исчез. Отец проклял дочь, выгнал из дому, а через некоторое время вместе с белыми бежал в Грецию.

Мать работала в советских учреждениях. Умерла она недавно; подсудимая тогда уже работала на телеграфе.

Как-то вскоре после смерти матери в их район приехал молодой человек, сразу обративший на себя внимание. Это был землемер, присланный взамен старика, ушедшего на пенсию. У нового землемера была не только выгодная внешность — высокий рост, стройная фигура, пышные каштановые волосы с зачесом назад, карие ласковые глаза, — но весь его облик, все его манеры говорили о том, что это человек хороший, обладает тактом и чуткостью. Они познакомились. Стали встречаться. Скоро между ними возникла привязанность.

Подчиняясь требованиям сердца и судьбы, они закрепили свое чувство законным браком. (Она понимает, не все люди верят в судьбу. Но тогда она верила и в судьбу и в святые чувства своего избранника…)

Жили они очень хорошо. С увлечением работали, горячо интересовались делами друг друга, умели и развлечься: посещали концерты, театры, ходили в кино и всегда были вместе — это было его желание.

Примерно во второй половине мая 1941 года (более точно назвать дату она, к сожалению, не может), когда еще никто в городе не догадывался о приближающейся войне, в их отношения с мужем ворвалось нечто новое. Муж сообщил: скоро вспыхнет война, каждый человек обязан заранее определить свое отношение к ней. Это во-первых. И во-вторых, все его симпатии на той стороне. Понимает ли она его? Она искренне ответила, — нет, не понимает. Тогда он рассказал о своей шпионской деятельности. Да, да, он давнишний шпион! К сожалению или к счастью, ему судить об этом трудно, но и она тоже шпионка, его ближайшая и активная помощница во всех делах, которые совершаются в этом районе, в этом городе… Она не поверила мужу: нашел чем шутить! Ведь у нее, по наследству от матери, больное сердце…

Однако муж не обратил внимания на упреки жены. Он достал из кармана крохотный блокнот и, перелистывая его странички, испещренные какими-то остроконечными значками (после она узнала, что это шифр), спокойно перечислил факты, позаимствованные им из ее рассказов о работе на телеграфе. Все эти факты касались обороны нашей страны, и, по его словам, они уже были переданы, как он выразился, нашим «сегодняшним врагам и завтрашним друзьям».

Даже смерть матери не потрясла ее так сильно, как это чудовищное объяснение. Она потеряла сознание. А когда очнулась, муж с тем же неумолимым спокойствием подчеркнул ей безвыходность ее положения… Она не должна думать, что он женился по расчету. Нет, тут просто удачное совпадение. У него ведь в этом смысле и на своей работе прекрасные возможности. Одна съемка местности чего стоит! Следовательно, никакой личной драмы нет, любовь остается в силе, будет и впредь такой же светлой и радостной…

Она, конечно, может пойти куда следует (а вернее, куда не следует, — шутливо добавил он) и обо всем рассказать. Разумеется, в этом случае ему обеспечена «вышка» — смерть… А ей? Судьба ее сложится не лучше. Они совместно успели уже причинить огромное зло тому народу, от имени и в интересах которого будет действовать правосудие. Может быть, целесообразней поэтому не горячиться, проявить благоразумие, выдержку, немного поволноваться и… снова зажить в свое удовольствие?!

С этими словами он выложил на стол несколько пачек новеньких сторублевок — 25 000 рублей. Она может располагать ими по своему усмотрению. В любое время он может получить еще, и столько, сколько им потребуется. Само собой разумеется, злоупотреблять деньгами не надо, следует опасаться бдительности советских людей…

Тут же муж потребовал от нее новых данных, как будто бы для уточнения старых. Она подчинилась этому требованию, но в душе решила завтра же бежать… Надо спасаться во что бы то ни стало!

Пришло «завтра», но оно не оправдало надежд: женщина осталась с петлей на шее, у нее нехватило силы расстаться с мужем, которого, даже теперь, она продолжала любить.

Ею овладело тупое равнодушие. Она решила во всем положиться на господа. (Подсудимая просит не осуждать ее религиозность. У каждого человека свои убеждения.)

Когда началась война, муж убедил ее, что как только фашисты займут их район, — можно будет уйти в отставку, на обеспеченный, бессрочный отдых. Риск позади, страх позади. А впереди — бесконечное счастье…

Через некоторое время немцы действительно приблизились к району, уже слышались орудийные выстрелы. И он и она «работали» с крайним напряжением сил, похудели, проводили ночи без сна. И с каждым днем она всё явственнее ощущала изнуряющий душу страх; она боялась признаться в этом мужу, боялась, что он прикончит ее. (Муж рассказывал, что, по правилам их работы, малодушных беспощадно убирают с пути.) А неприятелю необходимы были всё новые и новые данные. Спешно, особо срочно! Порой казалось — всё рухнет, не выдержат нервы. Спасала близость избавления: еще день-два, пусть неделя, и они свободны навсегда! Они заберутся куда-нибудь в немецкий тыл, возможно, в какую-нибудь другую страну. (Она серьезно мечтала попасть в Грецию, повидаться с дедушкой.)

Не тут-то было: гитлеровцев остановили. Муж и она получили приказ эвакуироваться из района вместе с советскими гражданами, однако не дальше прифронтовой полосы. Роль им вменялась прежняя. Она обязана будет любой ценой устроиться на работу, связанную с телеграфом… Он же… С ним было сложнее, — во всяком случае так говорил он. Землемеры в прифронтовой полосе не нужны. На военную службу его не брали: имел устойчивую «чистую». Возможно, устроится каким-нибудь эвакуатором при местном Совете или займется любой другой работой, лишь бы не навлечь подозрений…

Она не выдержала, спросила в упор:

— Когда же конец?!

— Никогда, — ответил он как будто даже с огорчением. — Это на веки вечные. С этого «дела» отпускают только на тот свет, и обычно раньше, чем хотелось бы… Даже если кончится война, всё равно не уйти: «дела» будет по горло, каждый твой шаг, каждое твое желание — всё будет учитываться, всё принадлежит не тебе, а им. После войны мы займемся вылавливанием неблагонадежных, всякой там крамолы. Это тоже ценится и оплачивается щедро…

Она еще раз ужаснулась и… снова положилась на волю господа.

Эвакуировались в небольшой город В. На работу поступила сравнительно легко (она заранее запаслась отличными рекомендациями) и работала не покладая рук, с начальством и сослуживцами установив добрые товарищеские отношения. Ей доверяли, никому и в голову не приходила ее истинная роль. И тем не менее, душа была в смятении, что-то черное, отвратительное подбиралось к ней. Муж с некоторых пор повел себя странно. Они стали жить раздельно… Причем она не знала, где он живет. Даже сведения она должна была передавать ему где-нибудь на улице. Места встреч он назначал каждый раз новые. Всего этого требовали якобы условия особой конспирации.

Нервы бунтовали. Она часто плакала, по ночам просыпалась, вскакивала, пыталась куда-то бежать, часами потом дрожала мелкой дрожью и думала, думала, думала… Решила, наконец, объясниться с мужем. Иного выхода нет, всё равно пропадать.

Выслушав жалобы, муж сказал, что, вероятней всего, они снова «воссоединятся»; он уже запросил соответствующее разрешение (собачья жизнь, согласитесь сами!). Она ссылалась на свое бессилие, на страх. Загнал куда-то на окраину, забыл, что она женщина, забыл о своей прежней тактичности и чуткости, — всё забыл. Эта беседа закончилась мерзко: он надерзил и открыто угрожал.

Очередная явка. Она должна, как всегда, с точностью до одной минуты — в 21 час явиться на Первомайскую улицу, к дому 12 и там передать мужу важные данные. Она решила еще раз поговорить с ним. Ей казалось, что она его теряет… Но это невозможно! Она не может остаться без него… Она ему скажет, что не желает впредь стоять в стороне от его хлопот, его усилий… Теперь она знает свою роль и хочет вести ее так, как надо: смело будет смотреть опасности в глаза, будет радоваться его радостями, страдать его страданиями. Она вернет его расположение, вернет!

Размышляя об этом, она обнаружила, что сбилась с пути. Плохо!.. Муж ждать не будет. Он предупредил, что одно ее опоздание, и его перебросят в другую местность… Но что общего между ее оплошностью и его работой? Не придирка ли тут? Может быть, он ищет предлога порвать с нею, избавиться от нее? Уж лучше убил бы…

Плохо зная город, она спросила встречную женщину, как пройти на Первомайскую. «Такой улицы поблизости нет». Пошла дальше. Натолкнулась на какого-то человека, спросила всё о той же Первомайской.

Человек закурил, видимо, умышленно, чтобы раз глядеть ее лицо. Она успела определить, что он лейтенант, танкист, совсем еще юный. Лейтенант оказался очень любезным. Он великолепно знает Первомайскую улицу, им по пути. Она растерялась: как быть? Как отвязаться от ненужного спутника?! Не дай бог заметит муж, она тогда пропала… Лейтенант шел рядом, посматривая на нее. Неужели он чувствует ее состояние? Говорят же, что можно не только чувствовать, но и читать мысли на расстоянии… А что если он работник специального органа?

Лейтенант спросил, какой дом ей нужен. Назвала первую пришедшую на ум цифру. Лейтенант оживился. Какое приятное совпадение: это как раз тот дом, где он расквартирован с товарищами. Интересно, кто ей нужен? (Неужели это замаскированный допрос?). Что ответить? Надо снова врать… А вдруг невпопад?! Она машинально прислонилась к заборчику. Лейтенант извинился и взял ее под руку. Он считает своим долгом помочь ей. Она сделала слабую попытку освободить руку, но из этого ничего не вышло. Лейтенант спросил, почему она дрожит. Промолчала. Что ответишь?! Напряжение нарастало. Лейтенант, после длительной паузы, снова стал допытываться, кого же ей всё-таки надо в доме номер 20? Она рискнула; ей надо девушку, по имени Вера…

— Веру? — В голосе лейтенанта она почувствовала не то насмешку, не то удивление. Значит — ошиблась.

— Правильное ее имя — Вероника…

И Вероники у них нет. Дом № 20 — совсем крохотный, всего из трех комнат. В одной живут хозяева, старик и старуха, две других занимают они, военные. Да и вся Первомайская — небольшая улица, они давно здесь расквартированы и знают на этой улице всех местных жителей. Ни Веры, ни Вероники здесь нет. Может быть, она ошиблась в имени, а быть может и не только в имени?.. И лейтенант многозначительно пожал ее руку.

Она решила воспользоваться этим намеком: да, отчасти он прав — никакой девушки ей не нужно, никого она на Первомайской не знает; и улица ей нужна другая, и дом номером другой… Так и быть, она будет откровенна: тайное свидание с любимым, с одним военным, которого знала еще в детстве, с которым долго не виделась, а теперь встретилась совершенно случайно, и он ее пригласил. Муж ревнив и деспотичен, если узнает — прибьет… Язык ее заплетался, она и сама понимала, что говорит не то, но потребность оправдаться в глазах опасного человека заставляла ее продолжать… Сейчас она даже не помнит всего, что тогда говорила. В конце концов, попросила лейтенанта оставить ее в покое. Нехорошо приставать к одиноким женщинам!.. Резко освободив руку, она сделала попытку уйти. И тогда услышала:

— К сожалению, я вынужден задержать вас. Сами понимаете, такое время…

— Да вы с ума спятили, молодой человек!

— Не знаю… Может быть, я и неправ… — Лейтенант, подумав, продолжал: — Где бы нам лучше провериться? Вы особистов не боитесь?

Ей ничего не оставалось, как решиться на крайность. И она решилась: с криком о помощи вцепилась в своего смертельного врага, стала царапать ему лицо, руки, кусалась, стонала. А когда подошли какие-то люди, рыдая заявила им, что лейтенант хотел ее изнасиловать. Их немедленно отправили в прокуратуру… Она повторяет еще раз: до сих пор, даже в нынешнем ее трагическом положении, она не может без стыда и сердечной боли вспомнить об этой дикой выдумке. Она прибегла к ней просто инстинктивно, когда почувствовала опасность, но раскаялась не сразу… Нет, нет, насилия к ней не применяли и не запугивали, просто настойчиво допрашивали — и только.

В прокуратуре она заметила к себе сочувствие. С ней обращались подчеркнуто вежливо и как с женщиной и как с… потерпевшей. Совсем иначе отнеслись к лейтенанту. Его сдержанные объяснения подвергли ядовитому и даже грубому сомнению. И всё же она боялась, что не сможет довести до конца так удачно начатую роль, — где-нибудь сорвется. Пока выясняли личность лейтенанта, она лихорадочно подбирала подходящие ответы на вопросы, которые непременно ей зададут, и зададут немедленно. Надо убедительно объяснить, куда и зачем она шла. Почему по-разному отвечала лейтенанту… Впрочем, это ее дело, не хотела говорить правды. А что касается цели… Просто гуляла, вышла подышать свежим воздухом, и он пристал. Хотела по-хорошему избавиться, вежливо, просила, умоляла — ничего не помогло. Спасибо, подоспели прохожие… Всё получалось логично, стройно, доказательно.

Началось следствие. Оно велось быстро, горячо. Ни одному слову лейтенанта-артиллериста не верили, каждое ее слово принимали за истину. Во многом этому способствовал сам лейтенант: он вел себя не только гордо, но и дерзко, обзывал следователя то чернильной душой, то мокрицей; короче говоря, между ними происходили беспрерывные стычки, пока в дело не вмешалась какая-то другая, непонятная ей сила: заменили следователя, с лейтенантом стали обращаться мягче, но допрашивали его всё же как обвиняемого. Она тоже решила изменить к нему отношение. Ей надоела игра…

Нет, это не то слово. В ее сердце поднялась буря, если угодно, буря сострадания к несчастному молодому человеку, полному сил, энергии, чистому и честному воину. А какой он был гордый, независимый. Ведь если она не раскается, не скажет правды, он погибнет. И она раскаялась, подробно рассказала о работе своей и мужа, с начала и до конца. Больше того, она активно помогала поймать мужа. К сожалению, из этого ничего не вышло: он бесследно исчез, видимо, перебежал к ним, к своим повелителям и покровителям… Он будет жить. Это очень обидно, хотя она и любит его попрежнему.

— Вы говорите о своем раскаянье… Но ведь оно появилось после того, как следователь, доверяя вам, всё же решил поближе познакомиться с вами?

— К сожалению, эти моменты совпадают.

Подсудимая замолкла. За всё время своих показаний она так и не изменила театральной позы. Правда, глаза смотрели теперь по-иному: беспокойные огоньки погасли, пустой взор скользил по лицам судей, голос постепенно угасал.

В конце своей «исповеди» женщина уже не говорила, а шептала.

Председательствующий спросил:

— Почему вы мало рассказали о записной книжке мужа? Прошу вас, подсудимая, осветить подробнее эту сторону вашего дела. Где обнаружена книжка? Можете ли расшифровать ее записи? Известно ли вам ее содержание?

— Записная книжка, действительно, принадлежит моему мужу. Ее я увидела впервые в тот день, когда муж сделал признание и, без моего на то согласия, объявил меня своей помощницей. Книжку обнаружили при обыске, в моем чемодане. Как она там очутилась, понятия не имею; муж был очень осторожен и аккуратен во всем, что касалось его работы… Расшифровать записей я не могу: не знаю шифра.

— Ясно. Теперь скажите, вы переписывались с дедушкой?

— Да.

— С какого времени и как часто?

— Сразу же после смерти матери. Я написала ему о случившемся. Он ответил. Приглашал к себе, обещал большое наследство. У него, кроме меня, никого нет. Переписывались мы не часто.

— Материально он вам помогал?

— Обещал, но я в этом, как вам известно, не нуждалась. Просила его не беспокоиться…

— Понятно… Сколько же вы с мужем накопили денег и где их хранили?

— Около 80 тысяч рублей. Хранил муж, но не думаю, чтобы в сберкассе. Это могло бы вызвать подозрения… По правде сказать, меня это тоже мало интересовало.

— Но вы свободно пользовались этими деньгами или были ограничены?

— Совершенно свободно. Признаться, я жила очень хорошо.

— Можно, следовательно, сделать вывод, что вы изменили Родине обдуманно и корыстно?

— Гражданин председатель, это так и не так.

— А как же иначе! Вы передавали врагу ценные секретные данные. За это враг платил вам деньги, и вы их расходовали, без ограничения, на свои нужды. Как это назвать? Это и есть предательство и шпионаж. Так или нет?

— К сожалению, так…

На вопросы прокурора подсудимая ответила:

— Всё же я считаю, что добровольно отступила от ложнообличительной позиции в отношении лейтенанта. Повторяю, мне стало его жаль. Да, я не отрицаю, что исчезновение мужа и обнаруженная у меня записная книжка с зашифрованными секретными данными по моей работе — серьезная улика против меня. Но я еще и еще раз категорически утверждаю, что не это толкнуло меня на раскаяние. Согласитесь, гражданин прокурор, что мне лучше знать свои мысли и переживания…

Реплика прокурора:

— Это верно. Но чтобы вам поверили, нужны убедительные доводы. Лично я, например, думаю, что вы подменяете одну лживую версию другой.

Подсудимая:

— Нет, гражданин прокурор, я говорю только правду, я исповедую свою душу. Это единственная у меня возможность избавиться от грехов, которые я вольно или невольно совершила.

Перед судьями свидетель — лейтенант-артиллерист.

Свидетеля выслушали с исключительным вниманием…

Она, эта монашески-смиренная особа, в тот памятный вечер была совсем иной — смелой, говорливой, а главное — подозрительно путаной. Последнее обстоятельство и понудило его поступить с женщиной так, как он поступил. В самом деле, чем была вызвана ее нервозность? Тем, что он хотел проводить ее? По ведь ему в самом деле было по пути…

Судебное следствие закончилось. Слово получил прокурор.

Он начал с указания на то, что подсудимая отказалась от адвоката. Это ее дело.

Подсудимая верит в бога. Это ее право.

Подсудимая назвала свои показания — исповедью. Следует добавить, что это не просто исповедь, а исповедь шпионки, то есть человека, который предал землю, на которой он молился (нечего сказать, — верующая!), предал своих братьев и сестер по крови, всячески содействовал их гибели. Трудно представить себе кого-нибудь подлее и гаже предателя и изменника Родины!

Подсудимая признала основное — шпионаж. Однако, признав свое преступление, она всеми доступными ей средствами старалась смягчить свою вину. Основным оружием для этой цели она избрала старое испытанное средство — игру на искренности, на чистосердечном раскаянии. Да, да, самая настоящая игра. И это не трудно доказать.

Подсудимая полюбила. Любовь ее к «чуткому» землемеру совпала по времени с горем — со смертью матери. Возможно; тут ничего противоестественного нет. Но вот подсудимая узнала о страшном, узнала, что муж вовсе не землемер, а лазутчик. Что обязана была сделать, не только по закону, но и по совести, честная женщина? Разоблачить врага. В этом случае, она, как честно и своевременно раскаявшаяся, была бы отдана под суд, но не как шпионка, а как неосторожно выдавшая мужу государственные секреты Что же сделала подсудимая? Продолжала любить, продолжала подличать, теперь уже сознательно, загородилась боженькой (Между прочим, пора уже всем шпионам и их повелителям сдать в архив этот прием: избит он, затаскан!) Получала щедрые подачки от своего старшего партнера-мужа и жила на вырученные деньги в свое удовольствие. Но вот хозяин повелевает покинуть насиженное место, перебраться в другое и продолжать преступную работу. Почему бы ей не воспользоваться этим моментом, не прийти с повинной? Тут можно было бы говорить о каком-то снисхождении, смягчении ее вины. Сейчас же для этого нет никаких оснований. Больше того, подсудимая предстала перед судом как хитрая и закоренелая преступница. Одни ее приемы чего стоят — например, симуляция покушения на изнасилование. Поставить под удар честного человека, честного офицера, патриота — это мог сделать только человек без стыда и совести. Любой ценой она хотела спасти себя и погубить своего обличителя. Не удалось! Замысел сорвался. Тогда она, по независящим от нее обстоятельствам, перешла на другую роль. Подсудимая упомянула здесь о какой-то непонятной для нее силе, которая изменила ход следствия, которая сделала ее, потерпевшую, обвиняемой, а теперь подсудимой. Эта сила — бдительность наших людей, они получили дополнительные данные, разоблачили врага и спасли честного человека…

Ей ничего не остается, как сделать новую попытку уйти от возмездия. Она надевает тогу смирения, становится в позу полуактрисы, полумонахини. Если раньше подсудимая играла на нашем бережном отношении к женщине, на охране нравственных устоев, на беспощадной борьбе с нарушителями этих устоев, то теперь она играет на другом: у нас в почете честное признание своих ошибок, и мы иногда щадим таких лиц, таких «раскаявшихся грешников». Подсудимая предусмотрительна, но мешают факты. Вот некоторые из них.

Факт первый — подсудимая на новой службе скрыла, что она замужем и что ее дорогой супруг прибыл сюда одновременно с ней.

Факт второй — при обыске у подсудимой нашли записную книжку, о которой она якобы не знала. Содержание записок расшифровать удалось, установлена прямая связь между работой на телеграфе подсудимой и «работой» ее мужа.

Факт третий и последний — исчезновение мужа, который настолько был осторожен, что скрыл от любимой супруги свой адрес…

Конечно, после таких красноречивых фактов ничего не остается, как изображать из себя невольную грешницу и каяться перед судом, народом и господом…

Нет, не уйти подсудимой от расплаты. Факты изобличают ее как выродка, как заклятого врага!

Подсудимая от речи в свою защиту отказалась. Пусть суд выберет сам из ее объяснений всё, что говорит в ее пользу, пусть взвесит на весах правосудия добро и зло, взвесит и вынесет справедливый приговор.

В последнем слове подсудимая ограничилась небольшим заявлением:

— Может быть, гражданин прокурор и прав, может быть, я не достойна пощады.

Скомканный беленький платок с буквой «А» на трех углах был нервно зажат в кулаке.

Антонина Адольфовна Алябьева добавила:

— Мое тяжкое преступление не позволяет мне просить о пощаде. Чувствую всем сердцем, что вы не можете пощадить меня…

На этот раз сердце ее не ошиблось, впервые подсказало ей суровую правду.

„Секретный сотрудник“


Марии минуло 27 лет. Она считала себя потерянной для семейной жизни. Кому нужна такая некрасивая: коренастая, большеголовая, широкоплечая! А руки? Такими ручищами впору дубовые брёвна катать. Кто может подумать, что она, Мария, кончила институт иностранных языков и успешно преподает в средней школе? Нет, не случайно ее не замечают мужчины. Увы, как видно, главная сила женщины — ее внешность, привлекательность…

Мать Марии думала иначе. Она решительно не признавала невзрачной наружности дочери. Девка что надо: здоровьем так и пышет, на все руки мастерица, в городской газете портрет недавно поместили, всюду хвалят ее Марию, не нахвалятся. Что же еще надо? С лица воды не пить — это давно известно. Вся беда в том, что Мария скромна.

Однажды — это было в первые дни войны с Финляндией — мать сказала:

— Пора тебе, родная, взяться за ум, самой поискать свое счастье. Оно ведь, счастье-то, не только в учености, не только в работе…

Мария смотрела на мать с недоумением:

— Я не понимаю, о каком счастье ты говоришь?

— Что ж тут непонятного? Чует мое сердце, что ты в девках останешься. Всё молчишь, всё ждешь, а теперешний мужчина любит, чтоб женщина сама проявила к нему интерес.

Мария нахмурилась:

— Вот что, мама, у каждого человека свое счастье. Прошу тебя: не будем больше говорить о моем замужестве…

* * *
Случилось так, что вскоре после этого разговора в столовой к Марии подсел молодой человек. Он был недурен собой, что-то располагающее светилось в его умных, ласковых и добрых глазах. Он показался Марии не то грустным, не то застенчивым.

Вспомнив разговор с матерью, она подумала: «А почему бы мне, в самом деле, вот сейчас, сию минуту, не заговорить с этим молодым человеком? Может быть, у нас нашлись бы общие взгляды, вкусы, интересы?.. И почему, собственно, знакомство должны начинать мужчины? Откуда у них это право, кто его закрепил за ними? Пожалуй, мать права — надо самой искать свое счастье».

И Мария, подавив смущенье, обратилась к молодому человеку:

— Простите… который час?

Спросила и вспыхнула…

Молодой человек ответил. Ответ его прозвучал просто, непринужденно.

Завязался разговор. Вскоре они беседовали так, словно были давно знакомы. Анатолий Яковлевич Суров оказался милым добродушным парнем.

Они вместе вышли из столовой, продолжая спор о стихах Есенина: Толя Суров целиком отвергал поэта за упадочничество, Мария, наоборот, защищала его за глубокие лирические чувства. Подошли к трамвайной остановке.

— Жаль, что мы не можем закончить беседу, — сказала Мария, — мне надо ехать.

— Я тоже жалею, — отозвался Суров, — у вас очень интересные мысли. Честное слово! Если не возражаете, мы как-нибудь продолжим нашу беседу…

Мария засмеялась:

— Не возражаю.

— В таком случае завтра в те же часы и в той же столовой… Хорошо?

— Согласна. До завтра!

Они расстались, крепко пожав друг другу руки.

На следующий день молодые люди снова вместе обедали в столовой. После обеда долго гуляли по городу, продолжили свой спор и чувствовали, что он доставляет им обоим большое удовольствие.

Прощаясь со своим новым знакомым, Мария смущенно спросила:

— А что, Толя, если я приглашу вас к себе на чашку чая, познакомлю с мамой?

— Если пригласите, приду…

Он смотрел на нее своими добрыми глазами и улыбался. Улыбался по-хорошему, и Мария почувствовала, что ее сердце готово раскрыться навстречу большому чувству.

* * *
Мария ничего не сказала матери о своем новом знакомстве. Если придет, увидит сама. Тайком от нее приготовилась к встрече — купила торт, конфеты, фрукты, даже бутылку вина.

Анатолий Яковлевич явился точно в назначенное время, минута в минуту. Поздоровавшись, передал Марии пакет:

— Это для общего нашего удовольствия.

Мать с некоторым удивлением посмотрела на незнакомца. Суров почтительно поклонился ей.

— Это моя мама, — пояснила Мария. — А это, мама, мой знакомый, мой… друг — Анатолий Яковлевич Суров.

Разговор как-то не клеился, и Мария пригласила Сурова к столу. На столе появилось не только заготовленное Марией; здесь была бутылка «марочного», десяток пирожных, коробка конфет, яблоки, груши и виноград…

— А ведь этот стол напоминает сейчас свадебный, — сказал Суров, лукаво поглядывая на мать и дочь…

В каждой шутке есть доля правды. Мария оцепенела от счастья.

Чокнулись. После первых рюмок беседа сделалась более откровенной, более сердечной Анатолию не потребовалось много времени, чтобы покорить старуху. «До чего же хорош парень, — думала она. — Обходительный, задушевный! Ай да Мария! Какого сокола поймала! Держись, девка, за него обеими руками, смотри не упусти!»

Женщины рассказывали Сурову о себе, ничего не приукрашивая и не утаивая. Она, хозяйка дома, давным-давно овдовела; Мария осталась у нее на руках всего трех лет. Пришлось немало потрудиться, чтобы поставить девочку на ноги, дать ей образование. Теперь, слава богу, все трудности далеко позади.

Толя тоже рассказал о себе. Он круглый сирота; с малых лет хлебнул много горя, был и пастухом, и учеником плотника, и сторожем. Не раз усталый до изнеможения спал под проливным дождем, просыпался в грязных лужах. Помог комсомол, направил в школу для взрослых. Нечего скрывать: учеба шла нелегко, пришлось начинать с азов, навыков никаких, да и времени нехватало; его отнимала тяжелая физическая работа ради куска хлеба. Всё же усилия не пропали даром: он получил среднее педагогическое образование. Правда, по специальности работать не пришлось: судьба бросила на другое поприще. К сожалению, он не может сказать, где и кем сейчас работает. Но это почетная работа, требующая исключительной осторожности, иначе, сам того не замечая, можешь повредить делу огромной государственной важности… Кстати сказать, никогда не надо смешивать служебный долг с бытом, не следует на службе жить домом, а дома службой. Всему должно быть свое место и свое время…

Как бы в подтверждение этой мысли. Суров сообщил, что он женат, жена как раз и не понимает, вернее, не хочет понять этой простой мысли. Больше того, она предъявляет возмутительное требование — посвящать ее в служебные дела… Чем вызвано ее поведение? — бездельем. И как тяжело сознавать, что жена — близкий, родной человек — не желает заняться общественно-полезным трудом! В результате отношения стали невыносимыми.

Он всё чаще думает о том, что развод неизбежен. Жена слишком надеется на свою красоту, но красота лица больше не влияет на него. Теперь он ищет другой красоты — внутренней.

Мать сокрушенно вздохнула; она сочувствовала Толе, но не решалась посоветовать развод. Раньше, в ее молодые годы, между супругами тоже были недоразумения, однако люди оберегали семейную жизнь и к разрыву прибегали редко. Лучше будет, если он, Анатолий, обуздает свою строптивую супругу. Впрочем, этот совет мать постеснялась вслух произнести при дочери: та глаз не сводила с Толи. Да и он смотрел на Марию как-то особенно нежно и ласково… Что ж, чему быть, того не миновать. Теперь у молодых на всё свои взгляды, свои законы. Во всяком случае, она, как мать, рада будет любому счастью своей дочери, лишь бы это счастье не строилось на горе другого.

Что касается Марии — она тоже горячо сочувствовала Анатолию. Но это было совсем иное сочувствие, тесно переплетенное с вдруг вспыхнувшим чувством. Мария была уже готова ради своей любви пойти на всё. Предложи ей сейчас Анатолий стать его женой без законного развода с прежней женой, она и на это согласилась бы. Пусть ее осудят знакомые, друзья, родная мать. Лишь одно тревожило Марию: что если только домашние неполадки привели к ней Анатолия? Может быть, он просто ищет понимающего слушателя? А пройдет семейная ссора, и не узнает при встрече ее, Марию…

Однако тревога оказалась напрасной. Ровно через неделю, поздно вечером, Анатолий пожаловал к своим новым друзьям. В руках у него был большой чемодан.

— Я больше не могу, — страдальчески сказал он. — Прошу простить, что ворвался не спросясь. Стыдно признаться, но от суровой правды не уйти: вот уже трое суток, как я скитаюсь по улицам… Долго думал и, наконец, решился: примете — с благодарностью останусь, откажете — уйду, не обижусь…

Мать и дочь охотно согласились приютить обездоленного человека. Как же можно поступить иначе? Но мать сгорала от любопытства: что же нового произошло в семье Сурова, почему он ушел из дому куда глаза глядят? Об этом она прямо и спросила Анатолия.

— Безумная женщина! — вздохнул тот. — Потребовала, чтобы я бросил работу! Видите ли, она не выносит секретов, тяготится ими, не признаёт их между мужем и женой. А ведь я… Вам, добрым своим друзьям, я скажу всего лишь два слова, и вы поймете мое положение: я… секретный сотрудник!

Суров так значительно произнес эти два слова, что мать и дочь замерли, больше ни о чем не смея расспрашивать.

С этого памятного дня Суров прочно вошел в новую семью, как любимый муж и желанный зять.

* * *
Анатолий Яковлевич Суров приятно удивил обеих женщин: несмотря на свою молодость, он оказался чрезвычайно деловитым, энергичным, распорядительным и даже строгим хозяином дома. Мать почтительно назвала его «настоящим мужчиной» Мария тоже была без ума от радости. Главное, что ценно, — это полное взаимопонимание, повседневная и всё возрастающая взаимная забота. Лишь одно неприятно: ничего не говорит о своей работе, по ночам часто отлучается… Однажды она сказала об этом мужу: у нее не простое женское любопытство и она не собирается ставить ему ультиматум, как первая жена, — она хочет стать еще ближе к нему, хочет слить все свои интересы с его интересами. Чем же он занят? Толя внимательно выслушал ее и покачал головой:

— Не к лицу тебе обывательское любопытство! Знаешь, я дал клятву о молчании. Не волнуйся. Не беспокойся… Я тебе доверяю во всем, но клятва есть клятва.

Мария смирилась. Толя, видимо, прав. Она больше никогда не станет надоедать ему. И если нужно по делам службы уходить из дому ночью, пусть уходит… Что поделать? Надо терпеть. Ведь он же… секретный сотрудник!

И всё же, несмотря на эти трезвые успокаивающие соображения, совместная жизнь Марии и Толи имела свои темные пятна. Прежде всего в их жизнь вклинивались два затруднения: одно с оформлением брака, на чем настаивала мать Марии, второе — прописка Анатолия по новому месту жительства. Оба эти вопроса должен был разрешить сам Анатолий, но он пропадал с утра до вечера, а нередко и ночи напролет.

— Что поделать?! — вздыхал он, — сутки ограничены двадцатью четырьмя часами. Кстати, с оформлением брака можно повременить. И без того живем слава тебе господи, позавидовать можно. Что же касается опасений и предрассудков мамы, с этим можно не считаться: на то она и старенькая мама, чтобы жить прошлым, сохранять отсталые взгляды.

Когда же теша напоминала о прописке, Анатолий объяснял, что бывшая его жена рассчитывает, по всей вероятности, на его возвращение, а потому и не дает ему отметиться. Впрочем, это всё пустяки. Не стоит омрачать тревогами и беспокойствами безмятежную жизнь. А с управхозом он всегда договорится.

Так и жили, благодаря судьбу за счастье. Однако это счастье вскоре сменилось огорчением: на второй день после окончания финской войны Толя Суров получил куда-то длительную командировку.

* * *
Пропадал Суров долго — около двух лет. Мать уже стала думать о нем: нашел, подлец, где-нибудь очередных доверчивых слушательниц, морочит им головы! Попалась, видно, Мария на удочку отъявленного проходимца, бабника. Ясно, что за гусь: покрутил, повертел чужой судьбой и смылся. Эх, Мария, Мария, куда ты, голубушка, смотрела, где глаза твои были!.. Зачем поддалась на вежливость, на обходительность? Ох, горе горькое! До чего непутевой бывает жизнь, до чего гадок бывает иногда человек!

Она так думала, но говорила другое. Она успокаивала дочь, пыталась обелить Толю, придумать причины его задержки. Во всем виновата его секретная работа; она не позволяет ему вернуться или хотя бы написать, дать знать о себе…

Мария всегда охотно выслушивала мать, цепляясь за любое ее предположение. Правда, она и без этого не потеряла веру в порядочность мужа, попрежнему сильна была ее любовь. Только смерть может разрушить эту любовь!

* * *
…Суров вернулся на вторую неделю после черного дня — 22 июня 1941, года. Вернулся как ни в чем не бывало, и вел себя так, словно никуда не уезжал: спокойно, деловито. Он даже не счел нужным объяснить жене и тете, где пропадал. Ясно, что на эту тему говорить ему было неудобно: попрежнему мешала секретность службы.

Всё же мать не выдержала:

— Ну, хорошо, нельзя было написать. Пусть это запрещено! Но неужели нельзя было передать с кем-либо хоть два-три слова: жив, дескать, здоров, чего и вам желаю… За меня, дескать, не волнуйтесь, не пропаду, целехоньким вернусь.

— Это уже не два-три слова, а целое послание, — рассмеялся Анатолий. — Значит, нельзя было… В противном случае я написал бы сотни таких посланий…

Затем участливо спросил:

— Вы лучше скажите, как жили без меня? Не обижал ли вас кто?.. Вот и отлично! Хорошо, что хорошо кончается. Мы снова вместе! Если бы вы знали, как я спешил, как рвался к вам, мои родные…

* * *
Продолжая преподавать французский язык, Мария поступила на курсы медицинских сестер. Мать, не считаясь с нормами рабочего дня, сутками пропадала на заводе. Анатолий еще чаще, чем до «командировки», исчезал из дому на двое-трое суток, а иногда и на неделю. Словом, семья, как и многие семьи в те напряженные и тяжелые годы, спутала дни и ночи, забыла о личной жизни, об отдыхе, о развлечениях. Всё было поглощено борьбой — острой, непримиримой. Ни мать, ни Мария не имели теперь времени думать о тех вопросах, которые еще недавно так волновали их, — об оформлении брака, о прописке…

В городе заговорили о коварных происках врага. Ходили слухи, что вражеские лазутчики подают тайные сигналы, указывают объекты для бомбежки.

Громко прозвучал призыв советской власти: всемерно повысить революционную бдительность!

Под влиянием этого призыва мать Марии призадумалась над поведением зятя: зачем он пришел в их дом? Любит ли он Марию? Если любит, почему не прописывается? Почему не оформляет брак?

Решила посоветоваться с Марией. Но дочь ответила таким возмущенным отпором, что мать дала себе зарок никогда больше не говорить на эту тему. «Вот разве что родственнице — Грибановой рассказать. Она народный судья, имеет большой жизненный опыт».

Грибанова внимательно выслушала обеспокоенную родственницу, но из сбивчивого ее рассказа никаких определенных выводов не сделала. Решила «выехать на место происшествия для производства местного осмотра», лично повидать Сурова.

Несколько раз судья «случайно» заходила на квартиру Евдокии Анисимовны, и всё неудачно. Лишь шестое посещение свело ее с Суровым, «красавцем-мужчиной», как она с первого взгляда мысленно назвала Анатолия Яковлевича. Встреча произошла поздно вечером.

Завязалась живая беседа. Толя еще в первые месяцы супружеской жизни узнал со слов Марии, что Грибанова — народный судья. Встречаться — они не встречались, — все были очень заняты… Почему же она пожаловала теперь? Может быть, старуха затащила ее с определенной целью? Решив получить ответ на этот вопрос, Суров перешел на игриво-легкомысленный тон:

— Ох, уж эти мне законники! Всюду и везде они видят преступников… Думаю, вы и меня бы засудили с удовольствием.

— При всем желании, Анатолий Яковлевич, не смогла бы: вы не моей подсудности.

— То есть? — Суров зорко следил за каждым движением судьи, особенно за глазами. Но в них ничего не было, кроме простодушия.

— А как же?! Если бы вы совершили какое-нибудь преступление, вас судил бы другой суд…

— Именно?

— Суд по месту вашего жительства.

— А я хочу, чтобы меня судил трибунал!.. Нет, нет, вовсе не хочу! Смертельно боюсь всякого суда… Никогда в жизни не имел каких-либо проступков. И не летун. Вот, пожалуйста! — Суров с ловкостью фокусника подал судье очутившийся у него в руках паспорт. — Убедитесь сами: здесь имеется одна-единственная отметка о моей работе. Следовательно, тружусь достойно, с работы не гонят.

Грибанова как бы машинально взяла паспорт и быстро перелистала; казалось, она ничего в нем не прочла. Но это было не так. За короткие мгновения она успела прочесть всё, что представляло для нее интерес: владелец паспорта был прописан по Боровой улице, дом 1!.. Место работы — неразборчиво, но начало работы, действительно, имеет отдаленную дату: «6/V-34 г.». Паспорт пятилетний. Дату могли и обязаны были перенести. Но почему в таком случае паспорт так потрепан? Жаль, что не успела взглянуть на дату выдачи… Да и не молод ли Толя для такого трудового стажа?

Все эти мысли стремительно промелькнули в голове Грибановой. Напрасно Суров ждал дальнейших расспросов. Судья сослалась на усталость, на головную боль иоставила приветливых хозяев.

Прощаясь с матерью, Грибанова шутливо сказала:

— Совещаясь на месте, суд в единоличном составе приговорил: Сурова Анатолия Яковлевича за недостаточностью собранных по делу улик считать оправданным. — И добавила более серьезным тоном: — Нет, правда, я не нашла в нем ничего дурного.

Мать облегченно вздохнула.

Прошло несколько дней. В городе нарастала тревога. Участились налеты вражеской авиации и прицельные попадания в объекты жизненной важности.

Радио и газеты настойчиво призывали усилить бдительность. Ни одного сомнительного человека не оставлять без тщательной проверки! Благодушие смерти подобно, невнимательность — тяжелое преступление перед Родиной.

Снова заныло сердце старой матери. А тут еще Анатолий почему-то косо на нее поглядывает… Непонятен и его не в меру большой интерес к Грибановой. Что ему от нее надо? К чему он расточает похвалы в ее адрес? Она и умная, и дельная, и даже сердечная… Не собирается ли она еще заглянуть к ним в гости? Это было бы очень хорошо… Не говорила ли что-нибудь о нем?.. Странно всё это, очень странно… А что всё-таки здесь странного? За что можно ухватиться, если откликнуться на призыв о бдительности?.. Ох, куда она заехала?! Худо так придираться к человеку, к каждому его шагу, слову, взгляду… Он поймет, рассердится. Мария ей этого не простит. Она ведь безгранично верит ему. С этим надо считаться. Но нельзя не считаться с другим: она чувствует здесь что-то неладное. Грибанова ее успокоила… Но Грибанова что, поговорила с ним часок… А разве за час можно раскусить человека?

Улучив минуту, Евдокия Анисимовна заглянула в паспорт Сурова и списала на клочок бумажки адрес его прописки. Не лишне сходить к его бывшей жене, попытать ее… Вот только как лучше это сделать — под своим или чужим именем? Лучше под своим: не умеет она ловчить.

* * *
В кабинете следователя, возле его стола, друг против друга, сидели Евдокия Анисимовна и Суров; в углу, слоено всеми забытая, — Мария. Она плохо понимала происходящее, острую схватку между следователем и Суровым.

— Следствие располагает данными, что вы никогда не проживали по Боровой улице и нигде на советской службе не состояли…

— Очень рад за следствие! — язвительно кинул Суров.

— Остроты оставьте! Прошу ответить: подтверждаете вы эти данные или желаете опровергнуть?

— Желаю подтвердить, ибо они неопровержимы, — так же язвительно сказал Суров.

— Тогда скажите, откуда вы взяли штампы, поставленные на паспорте, а также оттиски гербовых печатей?

— Этот мой секрет можно расшифровать: всё дело моих рук… Не в том смысле, что я пользовался чьим-либо ротозейством… Кстати сказать, и это не так уж трудно… Но ведь я — помимо всего прочего — художник, могу нарисовать любую печать, любой штамп, да так, что лучшие эксперты мира не отличат их от настоящих… Хотите, покажу? Дайте тушь, кисточку, бумагу…

— Не требуется. Верно ли, что вы «тройник»: во время финской кампании работали на Финляндию, в последнее время — на фашистскую Германию и в перспективе у вас была еще одна страна — кажется, Франция?

— Это ваше личное предположение или же следствие располагает данными?

— Не отвлекайтесь от ответа.

— В таком случае, отвечу словами философа: я знаю, что я ничего не знаю.

— А мы знаем, что вы лжете. Достоверно известно, что вы — шпион.

— Этого я не отрицаю. Нас с философом надо понимать в том смысле, что ваша Финляндия и ваша Франция к моей шпионской деятельности никакого отношения не имеют.

— А Германия?

— Я вам уже дал по этому поводу исчерпывающие показания.

— Повторите их кратко в присутствии свидетелей.

— Понятно… Уважаемая теща и вы, моя «любимая» Мэри…

Мария вздрогнула, услыхав это издевательское обращение, а мать вспылила:

— Не смей так называть нас! Не смей, не то худо будет! Я не посмотрю, что здесь присутственное место…

— Какова?! — воскликнул Суров. — Может быть, и вы, гражданин следователь, присоединитесь к этой фурии? Действуйте вместе. Нет, серьезно, ведь меня впереди не ждет ничего хорошего.

— Не будем гадать об исходе вашего дела, — ответил следователь. — Однако не советовал бы вам глумиться над этими женщинами. Вы и без того основательно их подвели.

— А они меня? Разве старуха не подвела меня?

— Жаль, что раньше не сделала этого! — вскричала мать.

— Попрошу, гражданин следователь, оградить меня от оскорблений, — сказал Суров.

— Стоит ли вам оскорбляться, Анатолий Яковлевич?.. Лучше будет, если вы ответите еще на несколько вопросов.

— Я, кажется, ни разу не отказывался отвечать на ваши вопросы.

— Пожалуй, это верно. Прошу, перечислите ваши псевдонимы!

— Их было у меня пять: Беспамятнов, Прутиков, Сенокосов, Улыбкин и Светлорусов.

— Настоящая ваша фамилия?

— Индюшкин.

— Фантазируете. Следствие располагает данными, что это псевдоним вашего друга, тоже шпиона.

— Рад за следствие; добавлю: и за вас, как за его боевого представителя…

— Вы неисправимы.

— Хорошо, гражданин следователь, я готов исправиться. Я решительно настаиваю на прекращении допроса: мне надоело торчать перед вами и перед этими куклами…

— А я убедительно прошу вас вести себя по-хорошему. Подчеркиваю — прошу, а там дело ваше; по закону вы можете вести себя как угодно, лишь бы не хулиганить…

— Спасибо за разъяснение ваших законов…

— Стало быть, не ваших?

— Не ловите на слове. Ваши они потому, что ими руководствуетесь вы: вы — юрист, а не я!

— Ладно… Всё же попрошу сообщить настоящую свою фамилию, имя, отчество, подданство, происхождение, родственные и другие связи на нашей территории. Зачем вы продолжаете игру? При вашем положении…

— Вы хотите сказать — безнадежном положении?

— Я сказал то, что хотел сказать.

— Юристам, как и математикам, следует быть предельно точными. Я не случайно добивался уточнения. Если мое положение действительно безнадежно, могу ли я рассчитывать, что вы облегчите его в какой-то мере, разумеется, при условии моей полной чистосердечности?

— Ничего не могу обещать.

— Не хотите или не в силах? Простите, что снова добиваюсь точной формулировки…

— Участь преступников в известных случаях может облегчать только суд.

— В таком случае, — раздраженно прервал Суров, — мы продолжим нашу беседу на эту тему в суде. — И он отвернулся, вызывающе закинув ногу за ногу.

Следователь обратился к женщинам:

— Может быть, вы желаете задать гражданину Сурову какие-либо вопросы?

Мать встала, поправила свои седые волосы; могло показаться, что она хочет произнести пространную речь. Но речи она не произнесла, сказала всего лишь несколько слов, сказала тихо, но очень твердо:

— Молодой, а какой страшный!.. Просчитался, однако, гад… Вы уж не взыщите, товарищ следователь, иначе как гадом назвать его не могу… Просчитался, говорю! С запозданием, с трудом, с терзаниями, а всё же вывели тебя на чистую воду. Думаю, теперь не избежать тебе расплаты. И на суд не надейся… Советский суд по совести судит. Можешь и впрямь считать, что твоим подлостям пришел конец!

Мария ничего не сказала. Она всё еще с трудом владела собой. До сегодняшнего дня всё происшедшее, по предложению следователя, держали от нее в секрете; она думала, что Сурова арестовали за какие-нибудь промахи по службе, надеялась, что это лишь недоразумение… Теперь же пришлось убедиться в ужасном: человек, которому она отдала свое сердце, оказался шпионом, злодеем, врагом… А как он сейчас глумится над ее чувствами, с какой наглостью ведет себя, смотрит в глаза?! Продолжает ли она его любить? Нет, слава богу! Любовь умерла от ужаса, оскорблений, омерзения…

Самоотверженными поступками Мария докажет, что она не последняя среди людей, которые, не щадя себя, отстаивают любимый город, любимую Родину.

Человек с ракеткой

1


С волнением шел в родное село Иван Яковлевич Русанов. Пять лет не был он здесь. Школьные товарищи вряд ли сразу узнают его, когда-то тихого и робкого «Жан-Жака Руссо». Он вырос и возмужал. Шутка ли сказать: 25 лет — четверть века! Плохо лишь, что он до сих пор не сумел одолеть одну черточку в своем характере: застенчивость, робость… Почему бы вот теперь, приехав домой, не сказать матери, что любит Веру Семенову, студентку-однокурсницу, очень красивую и очень способную. Самую красивую и самую способную на всем белом свете. Что в этом дурного? Вера права — это ложный стыд, своего рода болезнь…

Всю дорогу Русанов настраивал себя на определенный лад. При встрече он обязательно посвятит мать во все планы личной жизни — в скором времени они с Верой создадут счастливую семью. Конечно, мать одобрит это его намерение.

Из-за тучного поля ржи на изгибе дороги показался человек. Размахивая палкой, он не спеша шел навстречу Русанову. Не учитель ли это? Точно, это Дмитрий Кузьмич! Неужели он не изменил своей привычки гулять после обеда? Русанов ускорил шаги и через минуту сжимал в своих объятиях Дмитрия Кузьмича.

— Ох, ты! Ну и ну! Лев, настоящий лев… А забывать-то нехорошо… Не меня, нет… Мне-то что… Матери жаль — мало писал. Не оправдывайся! Помнишь золотое правило: хорошее поведение в оправдании не нуждается.

— Помню, помню, — улыбался Русанов.

— Молодец! Ставлю пятерку. Кто ты таков ныне и что от тебя народ может ждать? Порадуй старика!

Русанов шутя назвал себя академиком, а дорогой не без удовольствия рассказал учителю, что все пять лет был отличником. Теперь ему предстоит поездка за границу, в Западную Европу. Закончить дипломный проект и завершить одно изобретение.

— Специальность моя — геолог-разведчик.

— Так, так! — кивал старый учитель. — Жаль, однако, что мало погостишь в родных краях.

Дмитрий Кузьмич неожиданно остановился и, придирчиво осмотрев Русанова с ног до головы, сказал раздумчиво:

— Молод ты для заграницы… Ну да ничего, обойдется! Только покрепче запомни: в чужих краях надо смотреть на всё нашими глазами — советскими. И жить там надо только советской душой.

2

Пробыв месяц в колхозе, Русанов и пять его товарищей по институту уехали за границу. Товарищи остановились работать в большом столичном городе. Русанов же выехал в провинцию, в горнозаводские районы.

Вернувшись затем в столицу, он решил денек-другой побродить по городу, посмотреть, понаблюдать.

Во время этих прогулок Русанову примстилась пара: пожилой субъект с клинообразной седоватой бородкой и молоденькая элегантная особа в зеленом платье, в зеленой накидке, с зеленым зонтиком. Он видел их на улицах, в парках, в коридорах гостиницы. Встретил он эту неразлучную пару даже на окраине. Правда, они не затрагивали Русанова, как будто не замечали его. Тем не менее, ему было неприятно: не может быть, чтобы в таком огромном городе так часто случайно могли встречаться одни и те же лица!

Накануне отъезда Русанов возвратился в гостиницу поздно вечером. Из ресторана доносилась музыка. Почему бы не зайти и не послушать? Заняв у окна свободный столик, Русанов спросил бутылку лимонада. Слушая вальс Штрауса, он рассеянно оглядывал посетителей… Неподалеку от него мелькнуло что-то зеленое. Всмотрелся. Опять они! За соседним столиком. Субъект смотрел в окно, а его спутница в зеленом, затаенно улыбаясь, щурила ласковые карие глаза на Русанова.

Оркестр заиграл румбу. Надоевший Русанову субъект пригласил свою спутницу на танец, и они поднялись, оставив на столике зеленую сумку.

В это время Русанову подали лимонад. Напиток показался ему на редкость приятным. Наблюдая за танцующими, за пестротой и причудливыми сочетаниями красок. Русанов вдруг почувствовал тошноту. Поднялся, но тут же потерял устойчивость; столики, музыканты — всё плавно перевернулось и, свертываясь гигантским штопором, исчезло.

Русанов очнулся, ощущая ноющую боль во всем теле и шум в голове. Он лежал в какой-то мрачной каморке на железной, жесткой койке. Против него на стуле сидел средних лет человек в белом халате и держал его за руку, видимо, нащупывая пульс.

— Ну, слава богу! — сказал незнакомец с облегчением.

Он объявил себя врачом и сказал, что Русанов впал в глубокий, опасный обморок. Это случилось вчера вечером в ресторане. Сейчас он находится в полицейском участке…

— В участке? — с удивлением переспросил Русанов.

Врач несколько смущенно ответил, что после каждого серьезного происшествия здесь принято приглашать в полицию.

Возможно, доктор сказал бы еще кое-что, но в эту минуту вошел мужчина в сером костюме, полный, румяный.

— Как чувствуете себя, наш гость? — спросил он.

— Удовлетворительно, господин начальник, — учтиво ответил доктор.

— Если я задам несколько вопросов, это не повредит его здоровью?

— Я совершенно здоров, — отозвался Русанов, поднимаясь с койки. — Можно узнать, почему я попал сюда?

— Я думаю, господин Руссо, состояние вашего здоровья позволит нам отпустить доктора?

Когда доктор откланялся, начальник полиции заговорил. Он отказывается верить, чтобы такой приятный молодой человек, да еще с таким благозвучным именем, способен был на преступление. Очевидно, здесь недоразумение. Дело в том, что вчера вечером в ресторане у молодой, весьма обаятельной особы, супруги одного почтенного господина, похитили сумочку. Сумочка, конечно, сама по себе ценность небольшая, но в ней находились драгоценности. Вором дама считает… его, Руссо…

Русанов вздрогнул: что за фокусы!

Начальник несколько раз прошелся по камере, потом остановился против Русанова и, взяв его за руку, вкрадчиво проговорил:

— Я тоже был молод, горяч и, если хотите, опрометчив. Всё же не до такой степени, как вы, молодой человек. Напрасно вы так нагрубили и ему и, особенно, ей. Это, конечно, не признак вашей правоты. А потом, ваш обморок… Как его объяснить? Возможно, это была симуляция…

— Как вы смеете?!

— Спокойно, молодой человек, спокойно! — повысил голос начальник полиции и, почти толкнув Русанова на койку, вышел из камеры.

У Русанова сжалось сердце: он вспомнил, что с ним нет документов, оставил их в гостинице, когда переодевался.

Через полчаса начальник полиции вернулся. Он казался недовольным, но речь свою повел в прежнем благожелательном тоне.

Конечно, ничего не стоит погубить неопытного юношу: ведь обстоятельства сложились для него весьма неблагоприятно, факт хищения сумки неоспорим!

Однако он, начальник, не просто блюститель порядка и закона, он еще и человек! И вот совесть подсказывает ему, что перед ним невинный. Если бы подозреваемый господин Руссо похитил ценности, то они либо были бы обнаружены у него при обыске, либо возникло бы предположение, что господин Руссо успел передать украденное соучастникам. Но полицией установлено, что он ни кем не общался. Следовательно, вынос и передача ценностей другим — исключаются. Таким образом, обвинение его в воровстве, безусловно, отпадает. Вывод: драгоценности похитил кто-то другой. И он, начальник, дал уже задание поймать действительного преступника. Господина же Руссо он готов отпустить немедленно. Вот и всё.

Русанов повеселел. Стало быть, неприятная история закончилась благополучно. А всё же остается непонятным — с какой целью его оклеветали и доставили в полицию? И откуда здесь узнали про «Руссо»?

— О, святая наивность! — засмеялся начальник. — Я рад, очень рад, что не ошибся. Молоды вы еще, господин Руссо. Отвечаю на ваши вопросы: первое — о клевете. Это не клевета. Люди, потеряв ценности, хотят их вернуть. Надо понять их отчаяние. Второе — о вашем имени. Вы напрасно хотите отказаться от него. Правда, у вас нет документов и я лишен возможности проверить. Однако у вас сохранилось неотправленное письмо невесте, где вы подписались: «Жан-Жак Руссо»… Не надо, не возражайте, не оправдывайтесь. На этом мы с вами пока и закончим нашу беседу. В своем сердце я сохраню вас надолго. Объявляю вас свободным. Во дворе ждет машина.

Когда Русанов вышел, начальник сказал внушительно:

— В интересах дела об этом недоразумении забудьте. Разболтаете — навредите себе и… мне. Учтите, что я подошел к вам по-отечески чутко и только в ваших интересах.

Затем крепко пожал Русанову руку и пожелал ему благополучно вернуться в свою страну.

3

Русанов оставил полицейский участок, подумав о том, что всё же с ним обошлись вежливо. Возможно, кто-то другой и затевал провокацию, но не вышло, помешали. Теперь ему уже ничего не сделают — через два часа отходит поезд.

Из гостиницы он отправился на вокзал. За несколько минут до отправления поезда Русанов посмотрел в вагонное окно и… побледнел: на перроне стояла женщина в зеленом, с зеленой сумкой. Стало быть, с сумкой всё в порядке. Но где же муж дамы и зачем она здесь?

Заметив Русанова, женщина, не меняя позы, улыбнулась ему. А когда поезд тронулся, подняла зеленую сумку, погрозила его куда-то в сторону и послала удаляющемуся Русанову воздушный поцелуй.

— Тэк-с, тэк-с! — многозначительно загремел за спиной Русанова густой бас. Это был Грачев, инженер из группы Русанова, весельчак и балагур, с рыжими веснушками на белом круглом лице.

— А хороша, — продолжал шутливо Грачев, — хороша! Теперь понятно, почему твоя личность увиливала последние дни от нашей компании. Тэк-с, тэк-с!

— Оставь меня в покое! — вспылил Русанов.

— А ты не злись, медведь! — не успокаивался добродушный Грачев. — Я, конечно, понимаю тебя: с собой ее не возьмешь. Сюда мы тоже вряд ли снова попадем. И будешь ты только вспоминать зеленые глаза, зеленое платье, воздушные, а может и не воздушные поцелуи.

— Ладно, ладно, — сказал Русанов и растянулся на полке.

Появление на вокзале дамочки в зеленом встревожило его. А что если она провожала мужа? Не едет ли он в этом поезде, где-нибудь в соседнем купе? Ведь достаточно ему сбрить бородку и переодеться, и Русанов его не узнает.

Но зачем всё это нужно и, главное, кому? Если провокация в ресторане была бесцельной, к чему тогда ее затевали, зачем потащили его в полицию? Чем объяснить, в конце концов, великодушие полицейского? А что значит: «На этом мы с вами пока и закончим беседу?». К чему это «пока»? Или: «В своем сердце я сохраню вас надолго, господин Руссо»… И что он привязался к этой кличке, к этому «Руссо»?

Может быть, посоветоваться с товарищами? Но откуда знать, как товарищи поймут его! Нет, нет, он не враг себе. Он ничего не сделал плохого, за что можно краснеть.

Уже в самом конце пути Русанов попросил Грачева забыть об улыбке «зеленой куклы».

— Странный ты, Иван, — ответил Грачев, — с тобой и пошутить нельзя. Можно подумать, влюбился в эту зеленую даму… Ладно, ладно, никому не скажу о ней ни слова.

4

Прошло несколько лет. Русанов защитил докторскую диссертацию. Новатор в науке, он становился всё более популярным. О его работе много писали.

Что же осталось в сердце Русанова от того далекого происшествия? Почти ничего. Лишь иногда, во время сна, в памяти проносились смутные обрывки загадочного происшествия. И тогда с утра, на час-два, у Русанова портилось настроение, он становился раздражительным, щемило сердце. Хорошо ли он сделал, что скрыл проклятую тайну? На этот вопрос он так и не мог дать себе вразумительного ответа.

Один из отпусков Русанов проводил с женой на Черноморском побережье. Прогулки по парку, катанья по морю, экскурсии и, в довершение всего, спорт. Иван Яковлевич и Вера особенно увлеклись теннисом.

Постоянным партнером Русанова был один приметный в тот сезон теннисист Глеб Николаевич Мирский, прозванный курортными острословами «человеком с ракеткой». Мирский привлек к себе Русановых не только мастерством игры. Он был остроумен, недурно пел, танцевал и умел рассказывать любопытные истории. Кем же был Глеб Николаевич Мирский? О нем ходили разные толки: одни считали его актером, даже замаскировавшейся знаменитостью, другие — преподавателем танцев, третьи — мастером спорта, четвертые — художником. Русанов же был убежден, что их новый друг работает в одном из советских посольств. Это угадывалось по изысканным манерам, по знанию заграницы, по разносторонней культуре, и даже, если угодно, это подтверждала и его скрытность — ценное качество дипломатического работника.

Правда, Вера считала, что Мирский иногда излишне осторожен, слишком уж окутывает себя таинственностью. К чему это? Почему бы, например, не сказать о своем местожительстве и профессии. Кстати, об этом его надо прямо спросить, обменяться с ним адресами. Нельзя же, в самом деле, терять из виду такого культурного и обаятельного человека.

По просьбе жены Русанов спросил об этом Мирского, когда они вдвоем катались на глиссере.

Мирский удивился. Неужели он до сих пор не сказал, что он врач-невропатолог, живет и работает на Урале, в одном даже городе с ним, Русановым. Правда, он врач начинающий, никому еще неизвестен.

— А вы, кажется, были за границей? — неожиданно, казалось бы без всякой связи с предыдущим, спросил Мирский.

— Не кажется, Глеб Николаевич, а совершенно точно. Имел счастье и… несчастье.

Русанов засмеялся. Последнее слово вылетело из его уст как-то неожиданно, само по себе.

— Почему же несчастье, Иван Яковлевич? — спросил Мирский.

— Я пошутил. Это было так давно.

— Ах, да, Иван Яковлевич, — воскликнул Мирский, — я всё забываю рассказать вам интересную историйку про одного нашего соотечественника. С ним за границей, не помню где, произошло нечто, напоминающее сказку из тысячи и одной ночи.

— Именно?! — насторожился Русанов.

Мирский помолчал и коротко рассказал случай, который произошел с Русановым за границей. Правда, он говорил так, что рассказ как будто не имел никакого отношения к Русанову, но от этого легче не становилось.

В рассказе Мирского были неточности. Он сказал, что тот гражданин, попавшись в воровстве, назвался Жан-Жаком Руссо и дал полиции обязательство сотрудничать. Безусловно, прячась под вымышленным именем, он и не думал о сотрудничестве, но всё же…

— Как вам нравится, Иван Яковлевич, сей гусь, сей российский Руссо?

Русанов был потрясен неожиданным оборотом дела. Мирский же, как ни в чем не бывало, запел.

— Вы где же подцепили эту историйку? — спросил, наконец, Русанов.

— Мне рассказал кто-то из бывавших за границей, а ему — врач, который, по приглашению полиции, пользовал больного.

— Врач ли?

— Что вы хотите этим сказать?! — изумился Мирский.

— Не больше того, что вы сами сказали, — хмуро ответил Русанов. — И… давайте к берегу! Закончим нашу беседу на суше. Это будет для нас обоих безопаснее.

Глиссер пошел к берегу. Мирский пожал плечами и сказал:

— Прошу великодушно простить, но вы с ума сошли, дорогой Иван Яковлевич! Ей-богу! Нахмурился, рассердился… Что вас поразило в моем рассказе? Откровенно говоря, лично мне во всей этой истории не понравилась лишь выдумка о Жан-Жаке Руссо. Впрочем, врач не был убежден, что всё это правда; возможно, начальник полиции кое-что попросту поднаврал.

Русанов молчал. Скромный и спокойный, он вдруг почувствовал, что возненавидел Мирского; с пристани он сразу ушел в свой номер, Мирский же отправился по парку на розыски Веры.

Он нашел ее на пляже и пожаловался на неуравновешенность ученого. Обиделся! На что обиделся, почему обиделся?! Вера весело посмеялась над рассказом Глеба Николаевича и обещала немедленно помирить его с мужем.

Слушая Веру, Русанов подумал, что, может быть, и в самом деле рассказ Мирского не более, как совпадение… Но всё же неприятные чувства не проходили; он забросил теннисную площадку и избегал Мирского, хотя при встречах был вежлив.

Вера не понимала мужа. Она пыталась вызвать его на откровенность. Возможно, с ним случилось что-нибудь серьезное? Русанов отмалчивался.

5

После возвращения домой настроение его не улучшилось. Не было сомнения, что Мирский умышленно рассказал ему о Жан-Жаке Руссо, имея в виду именно его, Русанова. Конечно, это была новая провокация. В этом его окончательно убедила ложь Мирского о том, что, дескать, он сам тоже живет и работает на Урале, да еще в одном с ним, Русановым, городе.

Мирского никто здесь не знал. Русанов исподволь навел о нем справки в органах здравоохранения. Там тоже о Мирском понятия не имели.

Потянулись длинные безрадостные дни. Работа не клеилась, нервы разгулялись во всю, отдых на курорте явно не пошел впрок.

Вера пыталась разгадать состояние мужа, его грусть, хмурость, усиливающееся раздражение, — неужели всё это связано с Мирским?

Зимой, чтобы забыться, Русанов стал много ходить на лыжах. Как-то вечером забрался в горы, далеко от дома. Наступила ночь — лунная, тихая. Русанов рванулся с места и стрелой полетел с высокой снежной вершины. Лыжи свистели, морозный ветер обжигал лицо.

Лыжи стремительно вынесли его на равнину, по упругим снежным покровам — к городу. Всё вокруг стало лучше, милее.

Выйдя на дорогу, Русанов увидел идущего навстречу лыжника с большой бородой, в белом плаще. Они поровнялись. Встречный поклонился и спросил, нет ли спичек.

Русанов дал незнакомцу спичку.

— Если не ошибаюсь, обстоятельства свели меня с Жан-Жаком Руссо?

Русанов почувствовал, что лыжи под ним расползаются. Он с трудом снял их, вплотную подошел к «бородачу» и грозно спросил:

— Это еще что?!

— Ничего особенного, товарищ Русанов, — спокойно ответил «бородач». — Не смотрите на меня так. Уверяю вас, встречаемся впервые. Спешу поэтому отрекомендоваться: представитель той страны, где у вас некогда произошел казус. Ясно?

Русанов, неожиданно для незнакомца, схватил его за воротник куртки:

— Очень хорошо. Вас-то уж я как-нибудь доставлю куда следует… Пошли!

«Бородач» засмеялся в ответ и с такой силой сжал руку Русанова, что тот вскрикнул.

— Возьмите свои лыжи! — властно сказал он. — В нашей работе сила и ловкость так же необходимы, как находчивость и ум. Советую учесть это для дальнейшего. А кроме того, при мне оружие. — В руках «бородача» блеснул пистолет. — Я вас долго не задержу. Мне сейчас поручено лишь предупредить вас, что скоро нам с вами предстоит серьезно поработать…

— Будь ты проклят, негодяй! — сжав кулаки, Русанов стремительно ринулся на «бородача».

Тот ловко отскочил в сторону и снова погрозил оружием:

— Пристрелю, как собаку. — А когда Русанов отшатнулся, безапелляционно добавил: — Даю месячный срок — приведите нервы в порядок, а там и за дело…

— Выходит, вы уже считаете меня своим?

— Выходит, так, почти своим… Вспомните хорошенько свои встречи с нашими людьми: с дамой, которая вас провожала, с Мирским, которого вы на курорте публично называли своим другом. Как видите, ваше обязательство хотя и выдано с глазу на глаз и написано измененным почерком от чужого имени, — в свете последующих фактов принимает для вас неприятный оборот.

— Какое обязательство?

— Если потребуется, мы сумеем ответить и на этот вопрос. А пока — всё.

«Бородач», зорко следя за Русановым и не выпуская из правой руки пистолета, левой быстро надел лыжи и пошел в сторону леса.

Русанов вернулся домой разбитый и полузамерзший. Он выпил разведенного спирта и кинулся, не раздеваясь, на диван. Вера еще не спала. Она спросила мужа, хочет ли он есть, но не дождалась ответа.

— В чем дело? Что-нибудь на службе случилось?

— Раз и навсегда заявляю тебе, — раздраженно ответил Русанов: — оставь меня в покое!

— Не груби! — вспылила Вера. — И имей в виду, я тебя не оставлю в покое до тех пор, пока ты не выложишь всё начистоту…

Русанов взял себя в руки.

— Дай срок, Вера, и я всё тебе расскажу… Да, к сожалению, есть о чем рассказать. Мы должны отсюда уехать. Куда? Не знаю. Но уехать немедленно… Иначе катастрофа, гибель… Больше я тебе ничего не скажу… Пройдет время — всё узнаешь, дай собраться с силами.

— Хорошо, милый, — смягчаясь, сказала Вера, — я согласна принять любое решение, лишь бы оно пошло тебе на благо…

Вера не сомневалась, что странности мужа — раздражение, страхи — от напряженной работы. Его преследуют навязчивые мысли. В таких случаях, действительно, лучше всего переменить обстановку.

Однако из попытки Русанова бежать от врагов ничего не вышло. Он не знал, под каким предлогом оставить службу.

Он выбивался всё больше из сил. Приближался срок, назначенный «бородачом». Наконец срок настал. Тогда Русанов перестал выходить из дому.

И вдруг грянула война.

6

В первую же неделю войны Русанову поручили сформировать бригаду ученых и выяснить на Урале наличное и перспективное сырье оборонного значения.

Русанов с радостью взялся за эту работу, он чувствовал себя уверенно и спокойно: конечно, «бородач» исчез бесследно.

Однако Русанов ошибся. Через месяц, когда он освоился с новым делом, в его служебный кабинет в обеденный перерыв, как ни в чем не бывало, вошел «бородач». Предложил закрыть дверь и никого не впускать до окончания беседы. Русанов спокойно исполнил требование, вежливо предложил стул и заявил, что он «весь внимание»… Такое поведение Русанова обрадовало лазутчика, — наконец-то Русанов понял свое положение… врага Родины. Ведь за одну только их встречу в лесу ему не сдобровать. Наконец-то Русанов понял, что выбор сейчас у него небольшой: либо немедленная гибель, либо обеспеченная легкая жизнь. Работа предстоит ему не такая уж сложная: он будет информировать о своих достижениях по двум адресам: свое начальство и его, «бородача».

Русанов внимательно выслушал лазутчика:

— Хорошо… Я прошу вас зайти ко мне завтра… в два часа дня.

— Я требую ответа и данных сию же минуту!..

— Нельзя требовать невозможного. Надо всё продумать и подобрать.

— Откладывать не имею права.

— Согласитесь, что вы явились как снег на голову. Я вправе был думать, что война прервала нашу связь… Лишней готовой копии моих донесений у меня на руках нет, значит надо всё подготовить. Прошу завтра в два часа дня.

Русанов решительно указал на дверь.

— Предупреждаю, — тихо сказал «бородач», — в случае вашей нелояльности ничто не спасет вас от возмездия.

— Прошу, прошу!..

В этот памятный день Русанов явился домой раньше обыкновенного. Он был больше, чем навеселе. Пел, что-то декламировал… Затем подошел к жене, долго и пытливо смотрел ей в глаза:

— Допустим, ты очень любишь человека. Допустим, ты безгранично веришь в его чистоту, в чистоту его совести. И вдруг выясняется: твой любимый — дрянь… Нет, не то… хуже, — враг. Я спрашиваю, как поступила бы ты с таким человеком?

Вера растерялась: опять начинается старое. С нескрываемым раздражением воскликнула:

— Я пожелала бы ему немедленной смерти!

— Позволь! А если бы он сам открыл тебе эту жуткую тайну?

— Мне надоела твоя болтовня… Говори скорей, в чем дело, или уходи с глаз моих.

— Вот что, Вера. Я говорю сейчас о себе, выполняю то, что когда-то обещал… Помнишь? Перед тобой государственный…

Русанов осекся. Он хотел сказать — «преступник», но не в силах был произнести этого страшного слова. Сами собой выступали слёзы. Он заходил по комнате. Вера холодно за ним наблюдала — ее глаза были сухие. Она не могла сразу поверить в это страшное признание. Когда же муж бросился на диван и застонал, она сказала:

— Встань! Встань немедленно. Возьми себя в руки. Рассказывай всё подробно!

Вечерело. Вера хотела было включить свет, но Русанов запретил — в темноте легче рассказывать, и он рассказал всё.

Выслушав мужа, Вера облегченно вздохнула.

— Какой всё же ты у меня дуралей, — сказала она.

Поздно ночью Русанов вышел из дому и побежал по тускло освещенным улицам.

7

Следователь усадил Русанова в кресло, подал папиросы, стакан с водой.

Долго и сбивчиво излагал Русанов историю последних лет своей жизни. Следователю казалось, что он вот-вот скажет о главном, о предательстве…

Несмотря на свой большой опыт, он всё же не мог составить себе отчетливого представления о характере преступления. Что это: желание предупредить какие-то события, сбить с толку или же покаяние запутавшегося человека?

Как бы то ни было, решение сейчас может быть единственное: задержать Русанова и приступить к немедленной проверке. Следователь объявил об этом Русанову. Тот, хотя и не ждал ничего лучшего, побледнел и тихо спросил:

— Что мне грозит?

— На это пока ответить трудно.

— Пока? Я всё вам сказал.

— Если всё… — следователь взял со стола небольшую брошюрку. На ее обложке Русанов прочел: «Уголовный кодекс». Сердце его упало. Следователь, как будто не замечая состояния Русанова, подчеркнуто спокойно перелистывал кодекс. — Если всё, тогда ничего особенно страшного… Прошу ознакомиться, — и карандашом отметил какие-то слова.

Русанов взял Кодекс (он первый раз в жизни дотронулся до этой книжки). Прочел отчеркнутое:

«Недонесение о достоверно известном готовящемся или совершённом контрреволюционном преступлении влечет за собой — лишение свободы на срок не ниже шести месяцев».

В камере, куда в ту ночь водворили Русанова, он не уснул. Только под утро им стала овладевать тяжелая полудремота.

Русанова окликнули. Он вскочил. Перед ним стоял солдат.

Следователь встретил Русанова приветливо:

— Всё в порядке. «Бородача» изловили у вашего дома. Пожаловал туда на рассвете. Должно быть, решил последить за вами. Теперь чувствуете, как дельно вы поступили, поспешив к нам?.. Да, кстати, ваша жена очень волнуется. Я сказал ей, что вам всё же еще придется пожить здесь.

— Я не возражаю…

— Вот и хорошо.

Русанов спросил — почему враги привязались именно к нему, что они нашли в нем для себя подходящего?

На одной из последующих бесед следователь высказал ему свои соображения.

Еще в институте Русанов отличался скрытностью и застенчивостью; враги подметили, что молодой человек из ложного стыда боялся признать свои ошибки, даже самые пустяковые, боялся осложнений. А так как он считался способным студентом и профессора пророчили ему большое будущее, враги и решили сформировать из него полезного для себя человека. Первый опыт был проведен за границей. Он, как известно, прошел удачно — расчет врага оказался правильным: Русанов не разоблачил «безобидной» их провокации, «постеснялся», испугался, как бы это не повредило ему, рассчитывал, что всё обойдется само собой. Что дальше было, Русанов помнит и, пожалуй, не забудет никогда.

Всё же Русанов вернулся в камеру повеселевшим. Оставаясь в заключении, он помогал следователю разматывать паучье гнездо. Сначала «бородач» упорно сопротивлялся, пытаясь оклеветать Русанова. Но когда врага уличили во лжи, он понял, что для него выход один — заслужить «смягчение», и стал беспощадно разоблачать своих сообщников. С его помощью вскоре поймали и «человека с ракеткой» — Мирского, он же Камской, он же Винников, он же Горелик.

Этот шпион не имел постоянного местожительства. За исключением нескольких зимних месяцев, жил на разных курортах, зиму же плутал по железным дорогам — в поездах, на вокзалах, завязывая знакомства и собирая у болтунов необходимые в шпионских целях сведения. Арестовали Горелика в Горьком. Вначале он тоже отнекивался. Когда же увидел Русанова, а потом «бородача», «безоговорочно капитулировал».

Следователь закончил дело. Оставалось решить судьбу Русанова.

Освободить его от ответственности нельзя. Он виновен — не заявил властям о «человеке с ракеткой». Виновен он и в том, что не рассказал в свое время о провокации за рубежом, но эта вина — моральная. Особенно велика вина Русанова за «бородача». Почему он немедленно не заявил властям об этом злодее?

Следователь объявил свою точку зрения Русанову и тут же добавил, что мера пресечения — заключение под стражей — заменяется ему подпиской о невыезде.

— Значит, я не предатель?! — радостно воскликнул Русанов.

— Значит, нет… Предателей под подписку не освобождают. Но всё же совершили серьезное преступление. Как поступит суд, не знаю. Я бы вам, учитывая ваше чистосердечное признание, предложил отправиться на фронт.

— С радостью! О, я буду драться, как… как тигр, нет, нет, как русский человек… Спасибо вам. Если бы я имел право, я назвал бы вас сейчас товарищем, другом, братом…

— Подождите, Русанов, может быть суд посмотрит на дело иначе. Постарайтесь убедить судей доверить вам оружие.

— Постараюсь…

— Ну, ну, желаю успеха.

Тепло простившись с человеком, вернувшим ему свободу, Русанов вышел. Что бы ни было в суде, но грязная ноша уже свалилась с его плеч. Конец терзаниям! Конец подлым проискам врага!

8

В ожидании суда Русанов всё глубже и глубже зарывался в работу.

О предстоящем ни с кем не говорил, да и ему никто не напоминал об этом. И только накануне суда, в последнюю ночь, они с Верой передумали обо всем.

Вера была спокойна за мужа. Следователь, освобождая, знал, что делал. Русанов должен идти на суд готовый принять любое наказание. Но вместе с тем он должен будет просить дать ему возможность своей кровью доказать преданность Родине.

Эту ночь они не могли уснуть, но на суд пришли с хорошим чувством. Русанов разнервничался, очутившись на одной скамье с врагами. Неужели нельзя было отделить его от этой своры?

Вошел состав суда. Все встали. Председательствующий попросил сесть. Сели не так дружно, как встали. Шпионы жались друг к другу. Русанов инстинктивно отодвинулся от них на свободный край скамьи, к решетке. Вскоре он стал спокойнее: он не враг — это судьи понимают.

Русанов решил не защищаться. Не к чему. Записано всё правильно. Его возмутили новые попытки врагов увильнуть от наказания. Не выйдет! Русанов помог суду до конца разоблачить врагов. Под напором фактов они признали свои прежние показания на предварительном следствии.

— Русанов! Суд предоставляет вам последнее слово.

— Граждане судьи! — с волнением начал он. — Мне, если я правильно понимаю, удалось частично искупить свою вину. Но только частично… Поэтому прошу вас дать мне возможность расквитаться и с ними, с моими сегодняшними соседями по скамье, и с их хозяевами… В студенческие годы я отлично овладел пулеметом и занимался в кружке снайперов. Прошу вас, доверьте мне оружие, пошлите на фронт. Клянусь вам, я выдержу любое испытание, не остановлюсь перед смертью — это будет честная смерть. Я сейчас говорю об этом от всего сердца своего, сердца русского человека. Еще раз прошу: поверьте мне…

Русанову поверили. Он был направлен на фронт.

9

Отгремели победные салюты. Эшелоны героев-победителей нескончаемым потоком тянулись на Родину с полей грозных битв. Шли они и на Урал. Русанов попал в один из первых таких эшелонов. Приехав домой, он написал письмо своему учителю Дмитрию Кузьмичу:

«Милый, добрый учитель!

Прошу принять горячий привет и благодарность за поддержку меня во фронтовой обстановке своими задушевными советами… Я уже дома. Радость в семье непередаваемая. Я вернулся с высокой наградой. Не скрою от Вас: образ великого Ленина дает мне право смело смотреть в глаза окружающим… Всё же иногда в душу закрадывается неприятное: суд простил, а кое-кто простит ли? Не скажет ли: «У него, мол, были серьезные грешки, судился… Осторожней с ним!». Проклятое воспитание! Оно во многом явилось причиной моей ошибки. Порой мне хочется громко сказать нашим педагогам: больше занимайтесь формированием психики ребят, выпускайте их из школы более совершенными… Вы хмуритесь, Вам неприятно? Мне тоже неприятно… Если захотите выругать меня за то, что я от обороны перешел в наступление, не возражаю, и прошу немедленно прибыть ко мне… в гости…»

Вскоре он получил ответ. Старый учитель писал:

«Не вытерпел я до встречи с тобой, чтобы не написать тебе, блудный сын, несколько «теплых» словечек…

Что ж, насчет усиления воспитания в школе ты прав: тут надо много еще поработать. А вот насчет прощения грехов твоих — че-пу-ха: суд простил — значит, и народ простил…

Шагай, мой друг, с горячим сердцем, неустанно отвоевывая на благо нашей Родины скрытые у природы богатства!»

Русанов поцеловал письмо учителя и бережно спрятал вместе с орденской книжкой.

Особая любовь

1


В стенной газете «За советский быт», которую выпускала группа общественников одного из домохозяйств города, появилась заметка с выражением сердечной благодарности участковому уполномоченному, лейтенанту милиции Дмитрию Константиновичу Гранатову. В заметке рассказывалось, как Гранатов умелым вмешательством помог проживавшей здесь семье. Глава семьи систематически пьянствовал и скандалил; врачи избавить больного от недуга не обещали, — слишком запущена болезнь. Чего не сделала медицина — сделал человек с прекрасной душой: Гранатов… Копию заметки послали начальнику отделения милиции с просьбой прочитать ее на собрании и объявить в приказе Дмитрию Константиновичу большое, большое спасибо. Начальник милиции Горохов вызвал к себе Гранатова, поздравил с успехом и попросил поделиться своим опытом. В объяснениях участкового не всё понравилось Горохову, больше того, поразмыслив, он в принципе осудил «чрезмерное вмешательство представителя милиции в сугубо личную жизнь граждан». Неважно, что жена алкоголика сама обратилась за помощью к Гранатову, не имеет значения и то, что результаты получились хорошие. У милиции есть свои обязанности, кстати сказать, точно перечисленные в инструкции. И начальник отделения, напомнив Гранатову инструкцию, добавил:

— Если правильно я вас понял, после появления заметки к вам образовалось нечто вроде очереди просителей по всякого рода семейно-бытовым конфликтам… Хотел бы я знать, кто будет за вас выполнять ваши прямые обязанности?

— Очередей у меня никаких нет, — подавляя обиду, сказал Гранатов, — но граждане иной раз зайдут потолковать по тому или иному вопросу. В этом я не вижу ничего плохого.

— Лейтенант Гранатов, вы сотрудник милиции, а не юридической консультации. Непутайте этих вещей.

Гранатов понял, что возражать бесполезно. Отделение покинул он в отвратительном настроении. Что это — наветы завистников или неверное понимание новым начальником задач милиции? Где, в каком уставе сказано, что выполнение инструкции исключает душу, сердце! Нет, согласиться с Гороховым он не может — совесть не позволяет. Он пойдет к начальнику политотдела Журавлеву и обо всем доложит…

Беседа с начальником политотдела началась с шутки. Журавлев рассказал Гранатову одну, скорее всего вымышленную, историйку. Два милиционера-новичка задержали хулигана и повели его в дежурную камеру. Хулиган оказался здоровенным парнем, сопротивлялся, замахивался на милиционеров. Тогда они вынуждены были завернуть ему руки назад. Хулиган присмирел и, жалуясь на неудобства, просил отпустить ему руки. Тут к милиционерам прилип какой-то сердобольный гражданин и потребовал прекратить недозволенные методы в обращении с гражданами.

Милиционеры по молодости несколько растерялись и отпустили руки хулигана. Тот немедленно пустил в ход кулак, метя в голову одному из противников. Милиционер пригнулся, и удар угодил в зубы сердобольному гражданину… «Что же вы смотрите, товарищи! — истошно завопил пострадавший. — Скрутите ему руки… Наручники на него, мерзавца, наручники!..»

— Урок неплохой, — закончил свой рассказ Журавлев, — действенный. Гражданин, получивший от хулигана оплеуху, просто не понимал нашего положения… Рассказывайте, товарищ лейтенант, что у вас случилось?

Гранатов сдержанно поведал о своих разногласиях с начальником отделения Гороховым. Действительно, к нему, Гранатову, граждане иногда обращаются за советами по разным семейно-бытовым конфликтам. Неужели помочь гражданам предупредить или погасить конфликт — не есть прямой долг работника милиции?

Заключение Журавлева было кратким: начальник отделения, конечно, неправ. Просят тебя люди о помощи, так помоги. Никакие инструкции не должны тебе мешать. Если же они мешают, значит, что-то неладно с самими инструкциями.

* * *
Как-то, вскоре после беседы с Журавлевым, к Гранатову в контору домохозяйства, где ему был отведен для работы угол рядом со столом паспортистки, зашла молодая, интересная женщина.

Викторина Кузьминична рассказала о своей жизни, о своем горе. Это был своеобразный рассказ, в нем содержалось много неясного, много такого, что настораживало…

За двадцатитрехлетней Викториной, сотрудницей торгового порта, настойчиво ухаживал тридцатилетний Арнольд Теодорович Безелевич, врач и, по совместительству, учитель танцев. Арнольд познакомился с Викториной на танцах в Доме офицеров и в тот же вечер объяснился ей в любви. Смущенная Викторина не отвергла скоропалительного объяснения, хотя и не отнеслась к нему положительно. Откровенно говоря, Арнольд понравился ей: рослый, с гордым лицом и усиками «бродяги», обходительный и первоклассный танцор, он невольно обращал на себя внимание.

Арнольд признался Викторине, что уже слыхал о ней и давно хотел познакомиться.

Арнольд ухаживал за Викой, как он теперь называл девушку, настойчиво и красиво, всячески ускоряя события и добиваясь регистрации брака. Он предупреждал каждое желание любимой, осыпал ее подарками и цветами, и вместе с тем предоставлял ей полную свободу действий…

Викторина Кузьминична будет откровенной до конца: всё это ей нравилось, и в душе ее стало формироваться ощущение, что она на правильном пути, связывая свою судьбу с культурным, интересным человеком.

Зарегистрировались и отпраздновали свадьбу пышно — было на что: средств у мужа и его родителей достаточно (отец тоже врач, мать заведует отделом универмага). Да и у нее, Викторины, был хороший заработок, очень хороший, что отчасти и привело к неприятностям. Арнольд вдруг не поверил в этот заработок, намекая, что деньги добываются, возможно, нечестно.

К величайшему огорчению, она не могла точно назвать свою должность: именовалась научным сотрудником, а какого отдела, по какой специальности, сказать было нельзя.

Арнольд продолжал настаивать. В семье, где нет полного доверия, никогда не будет настоящего счастья. Кроме того, Арнольд потребовал, чтобы она перестала держать его в стороне от своих сослуживцев. Шутка ли сказать, он до сих пор почти никого из них не знает! Что за затворничество?

А через некоторое время появился еще один повод для семейных разногласий… Она расскажет об этом лейтенанту, уверенная, что ее откровенность он не употребит во зло… Дело в том, что муж просил ее через кого-нибудь из моряков передать письмо в некую страну его другу, который волей семейных обстоятельств, а отнюдь не из-за политических убеждений, проживает в этой чужой стране… Пусть не думает Викторина, что это переписка, в записке будет изложена просьба переслать ему, Арнольду, некоторые дефицитные лекарства…

Она отказалась это сделать. Муж затаил обиду и стал относиться к ней просто враждебно.

Достаточно сказать, что недавно он купил «Москвича», а лично денег зарабатывает как будто немного: в поликлинике всего на полставке, а вот «Москвича» купил… Может быть, помогли родители, но ей это неизвестно…

На «Москвиче» он гоняет целыми днями, ее же не пригласил на прогулку ни разу… Какая же это любовь? Да и была ли между ними любовь, если она так быстро исчезла, да еще потому, что она, Викторина, отказалась раскрыть упрямому супругу служебные секреты и переслать недозволенными способами за границу письмо, хотя бы и безобидного содержания?!.

Что делать? Как смягчить обстановку? Во многом она могла бы уступить мужу, за исключением одного: расшифровать характер своей работы, а муж в конце концов добивается именно этого. «Любишь, — говорил он, — откроешь душу, не любишь — не откроешь».

Возможно, со временем ей и удалось бы как-то урезонить мужа, но осложнения часто идут чередой: ей предстоит длительная командировка. Она должна оставить город месяцев на восемь…

На голову Викторины посыпались угрозы. Желательно теперь же оформить и развод. Ей, как важному работнику, который неизвестно куда, зачем и в качестве кого едет в столь длительное путешествие, пойдут навстречу, разведут вне очереди… Развод не так сильно беспокоит ее: как говорится, чему быть, того не миновать, может быть именно сейчас целесообразней исправить эту горькую ошибку. Но вот что неприятно. Выходя замуж, она оставила свою комнату и перешла на площадь мужа… И теперь Безелевичи угрожают ей в случае длительного отсутствия или развода выселением. «Имей в виду, милая, — предупреждают они, — это наша площадь, мы ее направо и налево разбазаривать не будем…»

Конечно, она, Викторина, знает, — закон на ее стороне… Но пока закон вступит в действие, сколько ненужных осложнений и затруднений могут подарить ей Безелевичи! Сила у них большая, денег много. К сожалению, как теперь она, Викторина, узнала, ее родственнички живут по неписанному закону: «Всё продается и всё покупается». Взволнованная молодая женщина сдержанно дала понять Гранатову, что они уже и сейчас заигрывают кое с кем, например, с паспортисткой, которую приглашали домой на праздничный обед и даже сделали ни с того ни с сего довольно дорогой подарок…

Гранатов, как мог, попытался успокоить посетительницу. Неприятно, что с мужем обострились отношения, но чего не бывает в семейной жизни! Что касается их особого, неписанного «закона», то об этом следует подумать. Есть еще у нас сорняки…

Викторина грустно сказала:

— Товарищ лейтенант, должна вас предупредить: мой супруг любому дьяволу в душу влезет… Вот вам красноречивый пример — это в какой-то степени даже по вашей части: как я вам сказала, у него есть «Москвич», водит он его очертя голову, лихачески, было уже до десяти нарушений. Сам муж хвастается: другого на его месте давно бы под суд упекли. А у него каждый раз дело кончается «легким испугом», незначительным штрафом…

Гранатов хотел записать имя, отчество, фамилию мужа, спросил также номер машины. Викторина взмолилась: она не доносчица и пришла сюда с полным доверием только за помощью… Гранатов смутился: он не собирался причинить зло ее мужу, но, может быть, действительно, кое-кто из работников ОРУДа не понимает своих обязанностей… Кроме того, ее мужу такое послабление тоже не на пользу: лихачество никого до добра не доводит…

Викторина сказала тихо:

— Впрочем, делайте как хотите, вам видней… Мне всё безумно надоело, и я просто физически устала… Я хочу сказать вам вот еще что. Муж требует от меня такой искренности, в которую вошло бы и разглашение служебной тайны. Но, женясь на мне, он многое не сказал о себе, о своем прошлом, о чем обязан был бы сказать. От других я узнала, что он всю войну провел в плену у немцев, после, как перемещенный, блуждал по каким-то странам. Когда я спросила его об этом, он отделался шуткой: это дело, мол, политическое, а политика, говорят, женщин не украшает и даже пагубно отражается на их материнстве… Ты же собираешься быть матерью! (Мы тогда всерьез думали о ребенке, во всяком случае, я этого очень хотела.) Потом муж зло добавил: «Кому нужно знать обо мне всю подноготную, те, не беспокойся, всё знают».

Ну что ж, знают, так знают, ее дело маленькое, она всего только жена — так, по крайней мере, думают и даже, не стесняясь, говорят Безелевичи… В завершение беседы она просит товарища лейтенанта не забыть про нее и, буде обнаружатся незаконные действия Безелевичей, пресечь их… Это главное, с чем она, Викторина, пришла сейчас сюда.

Когда Викторина уходила, в контору вошла паспортистка. Она внимательно посмотрела на посетительницу, на лейтенанта и молча села за свой стол.

2

Под влиянием разговора с Викториной Гранатов все последние дни думал о своей работе. Ведь не только прямые нарушения должны интересовать его, как уполномоченного, но и тенденция к ним. А в этом случае требуется особая, не предусмотренная правилами инициатива. Где всё же предел служебной деятельности? И всегда ли будет совпадать его служебный долг с моралью советского гражданина? Во всяком случае, Гранатову сейчас уже ясно: для представителя органов, призванных охранять социалистический правопорядок, трудно установить этот предел. Возможно, Викторина Безелевич под влиянием обиды кое-где сгустила краски, но не может же быть, чтобы рассказ ее являлся сплошной выдумкой. Она, скорее всего, сама не понимает опасности… Зачем Безелевич женился на ней? Что руководило им: молниеносная страсть или иная причина? Почему он требует от жены полнейшей откровенности, а сам скрытничает?.. А что значат его обширные знакомства, бесшабашное лихачество, безудержные кутежи?! Деньги в семье есть — работают все и получают прилично, но опять-таки, судя по словам Викторины, средств у них значительно больше, нежели могут дать ставки врачей и заведующей отделом универмага… Интересно узнать, на что в данное время больше всего направлены страсти Арнольда. Жена говорит, что он почти не занимается врачеванием, службу имеет всего на полставки, преподавание танцев бросил, гоняет машину… Всё это весьма примечательно и заслуживает большого внимания.

Гранатов не скрыл удовлетворения, когда к нему в отделение милиции через несколько дней зашла Викторина Кузьминична.

— Очень рад вас видеть, товарищ, — сказал он, вставая и указывая на стул. — Прошу! — Посетительница села и молчала; лицо мрачное, глаза опущены.

— Как жизнь идет, Викторина Кузьминична? — мягко спросил лейтенант.

— Жизнь у меня, кажется, окончательно испортилась. К моему огорчению, вы тоже, видимо, приложили руку к этому окончательному крушению моей жизни… Я пришла узнать, зачем, ради чего вы поставили под удар женщину, которая ничего плохого не сделала и зашла к вам с единственной целью…

— Я не понимаю, — прервал ее Гранатов, — честное слово, ничего не понимаю… Что случилось?

— Ничего особенного, если не считать, что муж на второй день после моей с вами встречи перестал со мной разговаривать; родители его ссорятся, как будто между собой, но, я уверена, имеют в виду только меня. То и дело я слышу эпитеты: «предательница», «внутренний враг», «любовь с помощью милиции» и прочее. Один из друзей Арнольда вчера встретил меня и прямо спросил: «Зачем ты, Вика, сделала это?» — «Что я сделала?» — «Спроси об этом там, куда тянутся вот такие губошлепые дуры, как ты…» Я думаю, этого вполне достаточно, чтобы сделать из всей этой атаки определенные выводы…

— Где работает этот его друг? — спросил Гранатов.

— Новую неприятность хотите мне сделать? — прищурилась Викторина.

— Я хочу узнать, откуда ветер дует… Даю вам честное слово, я ни с кем не разговаривал о нашей с вами встрече, хотя, не скрою, все эти дни много думал о вас, о вашей судьбе… Как зовут этого человека?

— Василием Васильевичем, — тихо сказала Викторина, — фамилия, кажется, Чайников, он старший инженер на литерном заводе… Муж часто говаривал: вот ты боишься подпустить меня к своим хахалям, а посмотри, что за человек дружит со мной, у него секретов во сто крат больше, чем у вас там, в каком-то дрянном порту…

— Вы сами ни с кем не разговаривали о нашей с вами беседе?

— Мне очень хотелось бы, чтобы вы были лучшего обо мне мнения, — обиделась Викторина. И, помолчав, добавила: — Впрочем, промаха теперь уже не поправишь…

Оставшись один, лейтенант произнес:

— Собака, безусловно, зарыта там, в конторе домохозяйства… Паспортистка — вот кто!

И всё же, проанализировав хорошенько, как и при каких обстоятельствах проходила его беседа с Викториной, он не мог сказать, что виновата именно паспортистка. Она появилась в последнюю минуту разговора. Викторина никому не проговорилась, Гранатов тоже.

Повидимому, в этой семье за простыми известными вещами есть и неизвестные. Надо что-то предпринять, но что? Он решил посоветоваться с начальником политотдела Журавлевым.

Журавлев выслушал Гранатова. Рассказанное заинтересовало его. В самом деле, тут многое заслуживает особого внимания и специального исследования. Насколько это удобно по отношению к Викторине? Так вопроса в данном случае ставить нельзя: любовь к Родине, честное отношение к жизни запрещают это. Кроме того, внесением ясности в ее судьбу будет оказана ей помощь, в чем она сейчас крайне нуждается. Само собой разумеется, оказывая ей помощь, надо продумать каждую деталь. Если Арнольд Безелевич — враг, он примет меры…

— Но ведь он почти ничего не знает, — заметил Гранатов.

— Для того, чтобы забить тревогу, он знает многое, почти всё. У него конфликт с женой. Паспортистка сообщила, что видела жену у вас, что-нибудь добавила от себя… Всё! Рекомендую вам, товарищ лейтенант, взять под негласную опеку Викторину. Арнольда же я возьму на себя, словом, можете не волноваться…

* * *
Гранатов и Журавлев в своем предположении о паспортистке не ошиблись: она, действительно, в тот же вечер сообщила Безелевичам, что Викторина о чем-то совещалась с Гранатовым и, кажется, долго. Ушла от него возбужденная.

Родители Арнольда забили тревогу. Надо непременно узнать, что она там наболтала. И надо растолковать Гранатову, что Викторина не достойна доверия, у нее невозможный характер, из-за которого погибает он, Арнольд, да и они, его родители, не знают, что делать, хоть живыми в могилу ложись… Можно попросить паспортистку, а еще лучше самому Арнольду пойти к уполномоченному и рассказать всё начистоту.

Арнольд выслушал родителей и молча ушел в свою комнату.

На второй день он зашел в контору к Гранатову и вызывающе предъявил участковому претензию, что тот собирает против него и его семьи грязь.

— Что это еще за методы? Скажите честно: о чем вы допрашивали мою жену?

Лейтенант и Арнольд в упор посмотрели друг на друга.

— Не думаете ли вы, что я должен отчитываться…

— Я этого не думаю, — нетерпеливо перебил лейтенанта Безелевич, — у вас была моя жена… и речь шла обо мне… Быть равнодушным к этому я не могу, вы сами это великолепно понимаете.

— К сожалению, ничем помочь вам не могу. — Гранатов встал.

— Я требую… Я буду жаловаться…

— Дело ваше…

— Да, буду… И вы пожалеете об этом…

— Если у вас ко мне больше ничего нет, то я вас не смею задерживать, — холодно сказал лейтенант.

— Ну что ж, благодарю за чуткость и прочее, прочее…

Придя домой, Арнольд уклонился от разговора с родителями, прошел к себе и закрылся. Только вечером он вышел в столовую. Жена уже пришла с работы.

— Ну вот, наконец и ты, — ласково сказал он.

Викторина с удивлением посмотрела на мужа.

— Я тут занимался одним делом и проголодался. Мама даст нам сейчас поужинать. По-моему, она напекла сегодня твоих любимых пирожков.

Викторина переодевалась и мылась, недоумевая, чем объяснить перемену в муже.

Весь вечер они мирно и весело говорили, а отправляясь спать, Арнольд сказал:

— Вика! С ссорами покончено навсегда… Тебе больше не придется ходить к милиционеру и жаловаться на меня… Нервы, нервочки — вот в чем корень зла… И я виноват и ты виновата… Предлагаю — завтра мы едем за город, подышим воздухом, полюбуемся пейзажами…

— На твоей машине?

— На нашей, — поправил Арнольд. Обнял жену и поцеловал, как это делал в былые дни.

Викторина подумала: может быть, и в самом деле взял себя в руки…

— Только смотри, — сказала она, — веди машину нормально, а то окажемся мы с тобой где-нибудь в кювете…

Арнольд усмехнулся:

— Я люблю быструю езду, но не беспокойся…

Ночью Викторина несколько раз просыпалась, прислушивалась к дыханию мужа и думала: может ли человек так, ни с того ни с сего, понять свои ошибки? Должна же быть какая-нибудь причина… Какая причина здесь? Та, что она была у Гранатова? Но ведь известие об этом посещении вызвало в нем третьего дня припадок ярости? Почему же вдруг всё прошло и в сердце вернулась любовь?

Ночь не принесла Викторине разгадки. Наутро она пошла в магазин кое-что купить для прогулки. По пути случайно встретилась с Гранатовым. Тот обратил внимание на ее измученный вид.

— Плохо спала, — сказала Викторина, — от радости: муж отошел, сдался, едем сегодня на прогулку, впервые за всю жизнь…

— От души поздравляю!

— Спасибо… К сожалению, что-то сердце шалит… плохо мне от этой «радости»…

— Именно?

— Это длинный разговор, а нам нельзя долго быть вместе: могут заметить и накляузничать… я так устала от всех этих передряг… Поговорим как-нибудь в другое время и в другом месте, если не возражаете…

— С удовольствием… Вы не против, чтобы я вас проводил?

— Не понимаю?

— Вы когда выезжаете за город?

— Кажется, в семь вечера.

— Я зайду «случайно» во двор и посмотрю еще раз на вас…

Викторина пожала плечами и, приветливо кивнув лейтенанту, вошла в магазин.

В девятнадцать ноль-ноль Гранатов явился во двор, где уже стоял «Москвич» Арнольда. Лейтенант козырнул молодому врачу, тот почтительно приподнял кепку.

Вышла Викторина. Выражение лица ее было и довольное и недоверчивое. Она взглянула на лейтенанта и села в машину.

Арнольд смахнул с капота пыль, сел за руль и включил газ.

Лейтенант быстро зашел во второй двор, вскочил на мотоцикл, заехал в отделение и, усадив в коляску милиционера, помчался по северному асфальтированному шоссе. Гранатов знал, что это излюбленное место Арнольда, который шутя называл эту дорогу — «САШ», что означало северное асфальтированное шоссе.

3

Первые минут двадцать Арнольд и Викторина молчали. Они уже выехали за город. Машина заметно набирала скорость, которая была близка к ста километрам. У Викторины сжималось сердце, но самолюбие молодой женщины не позволяло попросить мужа быть осторожней.

— Куда мы едем? — спросила она.

— В небытие, — сухо бросил Арнольд.

— В таком случае спешить не следует, — улыбнулась Викторина, — туда мы всегда успеем.

— Нет, Вика, нам надо поспешить… Впрочем, ты права, хотя бы потому, что нам надо очень обстоятельно и откровенно кое о чем поговорить…

Арнольд смолк, резко сократив скорость.

— Скажи, Вика, ты по любви вышла за меня замуж?

— Я собой никогда не торговала, и ты об этом великолепно знаешь.

— А сейчас ты любишь меня?

— По совести говоря, не знаю. Ты так много за последнее время причинил мне неприятностей.

— Спасибо за правдивость… Теперь мне понятно, почему ты донесла на меня — мстила…

— Я на тебя не доносила.

— Сообщение о моем плене и попытке передать другу записку — что это?

Викторину оглушили эти последние слова мужа: ему известно содержание разговора!.. А возможно, он провоцирует, выпытывает признание?

— Я попрошу тебя встать на мое место, — продолжал Арнольд — что бы ты сделала с человеком, который предал тебя и поставил в положение смертельной опасности?..

— Можно подумать, что тебя в плену завербовали и что ты пытался передать записку в шпионских целях…

— А почему бы тебе не подумать об этом?

— Перестань дурака валять… Если ты хочешь говорить со мной серьезно…

— Я говорю серьезно: допусти, что я шпион, а ты — жена шпиона. И вот ты вольно или невольно выдала своего мужа… Что я должен делать?

— На твоем месте я пошла бы с повинной, честно рассказала бы обо всем, спасла бы свою жизнь, а потом честным трудом очистила бы ее от всякой скверны.

— Казенные мысли… впрочем, они под стать твоей казенной душе — недаром же тебя потянуло к милицейской особе…

— Если ты не перестанешь меня оскорблять, я выйду из машины…

— Руль, голубушка, в моих руках, а руки мои, как тебе известно, стальные… Не отвлекай меня, у нас очень мало времени. Слушай дальше! Твоим советом я не могу воспользоваться: пути отрезаны… Те, кто сейчас повелевает мной, всё равно истребят меня…

— Ты с ума сошел! О чем ты говоришь?!

— Я говорю о том, что я шпион. Я не шучу. Поняла? Прошу ответить еще на несколько вопросов, если, конечно, можешь…

— Пожалуй, теперь могу. — В тоне Викторины почувствовалась жесткая решимость, женщина упрямо тряхнула коротко подстриженными русыми волосами. — Можешь спрашивать о чем угодно…

— Прежде всего я хочу знать, что тебя заставило домашние дрязги передать в лапы своего обожателя — представителя весьма небезобидного органа — Гранатова?

— Глупую ревность твою оставляю в стороне. Я считала этот путь наиболее удобным и лично для себя безопасным.

— А почему бы тебе не поискать сочувствия и помощи у твоих обожателей по месту работы?

— Мне было стыдно сказать товарищам по службе о своем несчастье…

— Пошла бы в юридическую консультацию…

— Пошла бы, но в консультации дают только консультации, а мне нужна была защита.

— Так, Викторина Кузьминична; теперь послушай меня. Сначала о любви к тебе. Я любил тебя, но любил особой любовью, попытался сочетать наслаждение с выгодой. Не получилось, и в том — клянусь! — нет моей вины. Я хотел тебя сделать своей помощницей, вместе нам было бы легче работать. Ты оказалась скверной закваски человеком, за что нам сейчас придется расплачиваться: мы должны умереть, и умереть добровольно, пока нас не прикончат другие… Это будет лучше и даже поэтичней, тем более, что я придумал соответствующий трюк… Попытка передать через тебя записку другу за границу была только проверкой тебя, не больше. Ты также должна знать, что первый общий сигнал о твоей встрече с участковым подала паспортистка, а до содержания разговора наши люди добрались другим путем, о котором я не буду рассказывать. Теперь ты понимаешь безнадежность нашего с тобой положения, понимаешь, что мы обречены?

Викторина молчала.

— Жалеешь… раскаиваешься?

Викторина отрицательно покачала головой и твердо сказала:

— Если ты не лжешь и не играешь со мной и задумал убийство…

— Не убийство, а расплату… Мы привыкли платить полностью…

— Ну так плати! — крикнула Викторина… — Что ты намерен делать, делай скорей…

— Да ты не лишена отваги… Приготовься!..

* * *
Из-за сосновой рощи вынырнул мотоцикл Гранатова. Гранатов увидел у груды камней разбитый «Москвич»… Человек в желтой кожаной куртке с камнем в руке стоял над другим, распростертым на земле. Увидев мотоцикл, он бросил камень и выпрямился…

Подъехав, Гранатов узнал Арнольда.

Мотоцикл остановился.

— Напоролся на груду камней, — тяжело дыша, сказал Арнольд, — кажется, убил жену… Лучше бы себя угробил…

— Чем могу помочь? — сочувственно спросил Гранатов и позвал милиционера с автоматом.

Арнольд украдкой следил за каждым движением Гранатова. Откуда тот свалился на его голову? Может быть, ездил на какую-нибудь операцию?..

— Вас сам бог послал, — грустно сказал Арнольд. — Как вы думаете, жива Вика?

— Вы же врач, что вы спрашиваете меня?!

Арнольд расслабленно опустился на колено и приложил ухо к груди Викторины. В это время Гранатов и милиционер схватили преступника и стали вязать ему руки.

* * *
Викторина осталась жить, хотя сотрясение мозга и перелом руки долго давали себя знать. Через месяц и семь дней она впервые допрашивалась по делу. Она помогла следствию ответить на многие вопросы. После ее допроса, содержание которого еще не было известно Арнольду Безелевичу, изощренный предатель сделал новый маневр. В своих показаниях он писал:

«Тяжкие и бесперспективные блокадные дни вынудили меня пойти в армию. Но армия тоже не устраивала меня: смерть от пули не лучше смерти от голода или заразной болезни. Тогда я, воспользовавшись трудностями, в которых очутилась моя дивизия (она попала в окружение), перешел к противнику… Там я назвался Федором Карповичем Карповым, санитаром, и меня загнали в какое-то отвратительное логово, именуемое лагерем. Освоившись с обстановкой и не в силах больше терпеть лишений, я признался, что имею высшее медицинское образование, но не признался, что скрываюсь под чужим именем. Однако меня скоро разоблачили и предъявили ультиматум: я должен работать на них или меня немедленно умертвят. Я, конечно, выбрал первое, хотя практически на немцев не работал, не успел. Перед скончанием войны меня кому-то переуступили. Кому, я точно не знал. Меня перегоняли из страны в страну, пока из французского сектора Берлина не передали в советскую зону. После тщательного фильтража я вернулся к родным. Меня долго не прописывали, но отец всё устроил через одного своего пациента.

Месяц спустя меня стали одолевать всякого рода заданиями. Первоначально мне удалось кое-что заполучить от Василия Васильевича Чайникова, но это была капля в море по сравнению с тем, что требовали от меня. У меня испортилось настроение, мною всё сильнее и сильнее овладевал страх. Хотелось жить, а смерть каждый день, каждый час, каждую минуту стучалась в сердце, страх высушивал душу. Решил найти постоянную и надежную сообщницу. С этой целью женился на Викторине. Но, как известно, провалился. Буду чистосердечным: я не полноценный человек — таким сделала меня жизнь, но у меня не совсем была убита совесть, она еще теплилась в душе моей. Я хочу, чтобы вы поверили в мое пассивное предательство, от которого я давным-давно хотел избавиться. К моему глубокому огорчению, это оказалось не так просто: меня преследовали, травили, как бешеного пса, мне грозили страшной карой, если я не буду выполнять всех их требований. Только под этим нажимом я кое-что сделал для них во вред своей Родине (об этом я уже дал вам развернутые показания). Чтобы избавиться от своих господ-поработителей, я решил спрятаться в тюрьме или каком-либо исправительно-трудовом лагере, там навеки порвать с родными, друзьями, после освобождения забиться куда-нибудь к чорту на кулички. С этой целью я стал лихачествовать, полагая, что совершу аварию и меня осудят. Но мне это не удавалось. Жена вынудила пойти на большее, потерять голову. У меня возникла мысль отделаться от нее… Нет, не тогда, когда она отказалась передать письмо, а когда связалась с милицией. Долго мы бились, чтобы узнать содержание беседы ее с Гранатовым, так ничего и не добились. Всё же здравый смысл говорил за то, что она предала меня и этим могла навести на след. Сказать, что я непоколебимо был убежден в этом, — нельзя. Прогулка на машине — это была последняя попытка повлиять на жену… Я ждал, что она начнет уверять меня в своей невиновности и убедит. Больше того, я надеялся, что она сдастся, примет мое предложение сотрудничать… Она, видимо, вам говорила, что я не сделал ей этого предложения: ни к чему было, настолько она вела себя вызывающе. Тогда-то и возникла у меня идея: «Сделаю-ка я небольшую аварию, срежу Викторину грудой камней. Если не будет полной удачи — добью камнем»… Не скрою, эту мысль несколько раньше подсказывал мой шеф. Я считал, что у меня не было выхода… Ни один технический эксперт не станет оспаривать, что я сам подвергался отчаянному риску, хотя я точно рассчитал всё, и расчет оказался верным… Впрочем, лучше бы я просчитался: при создавшемся положении вряд ли мои надежды на снисхождение оправдаются».

Последняя фраза задела следователя:

— Если бы закон позволил расстрелять вас, Безелевич, дважды, мы непременно сделали бы это; во всяком случае, я не колеблясь подписал бы такой приговор…

И следователь пополнил «чистосердечные» показания Арнольда Безелевича. Оказывается, он был верным фашистским слугой, нет, не слугой, хуже: палачом в белом халате. Его так и прозвали мученики. Доктор Карпов-Безелевич умертвил до тысячи человек военнопленных, жертвами, как правило, являлись лучшие советские патриоты… Очень жаль, что до сигнала лейтенанта Гранатова специальные органы не имели возможности замкнуть круг, не знали, что «палач в белом халате» и есть доктор Арнольд Теодорович Безелевич. Иностранная разведка сделала всё, чтобы тщательно замаскировать своего агента и его преступное прошлое.

«Палач в белом халате», выслушав следователя, что-то хотел сказать, но не смог, — мешала дрожь, от которой трясло всё тело.

Дело № 08

1


Хорошо одетая молодая женщина вошла в парикмахерскую.

— Садитесь, пожалуйста! — пожилой мастер почтительно предложил ей кресло.

Варвара Петровна Акимова, жена главного конструктора завода, села в кресло под огромный металлический колпак. Мастер приступил к очередной «электропытке», как он шутя называл шестимесячную завивку.

Чувствовалось, что Варвара Петровна была в хорошем настроении. Ее мужу, Антону Никаноровичу, недавно присвоили звание Героя Социалистического Труда. Варвара Петровна громко рассказывала мастеру, как мужу позвонил из Москвы сам министр и поздравил его.

К восторженному рассказу словоохотливой клиентки прислушивались все мастера и посетительницы парикмахерской; одна из них, Анна Викторовна Дугласова, рыжеволосая, пожилая, не подавая вида, ловила каждое слово и тогда же сделала для себя вывод; «на эту особу надо обратить внимание».

С этого дня Анна Викторовна не упускала Акимову из виду. Восемь с лишним месяцев она исподволь наблюдала за нею, собирала сведения, изучала ее характер, вкусы, привычки. Наконец, подвернулся подходящий случай для знакомства.

Об этом знакомстве обе женщины позднее так рассказывали на допросе у следователя.

«Это было осенью, — говорила Акимова, — кажется, во второй половине дня. Я зашла в булочную, и там мне нагрубила продавщица. Слышу позади себя сочувственный голос: «Не волнуйтесь, деточка». Я обернулась. Мне улыбалась пожилая, миловидная особа: «Не стоит портить нервы. К сожалению, она еще не понимает, что бескультурье теперь не в моде». Я пожала руку отзывчивой женщине — мы разговорились. Оказалось, живем почти рядом. Когда подошли к дому Дугласовой, она пригласила меня к себе. Она сделала это так просто и задушевно, что я, недолго думая, согласилась. У Дугласовой я познакомилась с ее соседкой по квартире Анной Кирилловной Губановой, которая была представлена мне как хорошая подруга и искусная портниха».

Анна Викторовна Дугласова излагала этот эпизод так:

«В булочной я бросила «пробный шар». Удача была полная. Я не думала, что гражданка Акимова такая чувствительная. Она поблагодарила меня за незначительное сочувствие чуть не со слезами на глазах. В разговоре я узнала, что ни одна из портних не удовлетворяет ее. Этим я и воспользовалась: затащила модницу к себе домой. Осторожности ради, я тут же поставила Акимовой небольшое условие: нашу мастерицу держать в строжайшем секрете, ибо Анна Кирилловна — честная труженица швейной фабрики и «недозволенным промыслом» не занимается, не считая, конечно, редких исключений, на которые ее вынуждают друзья».

Эти сухие протокольные записи далеко не полно, а кое в чем неточно передают события и даже отчасти комкают их. В деле имеются точные, исчерпывающие материалы; по ним мы и проследим дальнейшие события.

Первоначально Анна Викторовна «обрабатывала» Акимову одна, боясь, что ее партнерша Анна Кирилловна допустит по неопытности какой-нибудь промах. Правда, у самой Анны Викторовны практического стажа почти не было, зато теоретическая подготовка имелась солидная: окончила специальную двухгодичную школу, тренировалась у шпионов, прославленных в волчьем мире. Поэтому Анна Викторовна на первых порах плела паутину одна, была матерински нежной, заботливой, проявляла душевность, преданность. Немудрено, что Акимова полюбила Анну Викторовну и в душе называла ее «милой мамой».

Как-то Акимова призналась в этом своей старшей подружке и просила не обижаться: это совсем не намек на ее возраст… Это от чистого сердца.

— Разве я могу обидеться? — сказала Анна Викторовна. — Если хотите знать, — продолжала она с подкупающей искренностью, — эти ваши слова, моя дорогая, доставляют мне огромное удовольствие. Они содержат в себе добрые чувства. Я умею ценить их и плачу тем же.

И Дугласова рассказала про свои отношения с Анной Кирилловной. Они живут как родные сёстры, у них общий бюджет, общий стол, короче говоря, они составляют одну семью и, конечно, с радостью будут дружить с Варварой Петровной.

Во время очередной встречи «милая мама» сказала, что ей кое-что не нравится в Варварином характере; например, вся жизнь ее, Анны Викторовны, открыта для Варвары, а как живет Варвара — скрыто от подруг. А ведь суть дружбы в том, что постоянно думаешь о друге и хочешь знать, как он живет.

Варвара Петровна смутилась, вспомнив, что еще ни разу не пригласила к себе своих новых приятельниц. Правда, на это были причины: ее муж часть работы выполнял дома и терпеть не мог, когда ему мешали посторонние. И еще, — пожалуй, самое главное, — Варвара рассказала мужу о своем знакомстве с Дугласовой. В этом рассказе не всё понравилось Антону Никаноровичу.

— Это же, Варя, случайное знакомство.

— Ты прав, но это — такие душевные и простые женщины. Нехорошо всех брать под подозрение.

После замечания Анны Викторовны Акимова возобновила разговор с мужем, и Антон Никанорович в конце концов сдался: не стоит из-за пустяков огорчать жену.

И вот в один из ближайших выходных дней Анна Викторовна была приглашена на чашку чая к Акимовым.

На Антона Никаноровича она произвела великолепное впечатление. Теперь он уже не сомневался, что его Варя не ошиблась в выборе приятельницы.

2

На следующий же день Акимову позвонили по телефону в конструкторское бюро.

— Не хочешь ли, товарищ Акимов, заглянуть ко мне? — спросил Размахов, начальник отдела кадров завода.

— Сейчас или попозже?

— Предпочитаю повидать тебя сейчас.

В тоне Размахова Акимову послышались незнакомые нотки: то ли сухость, то ли встревоженность. В чем дело?

Он поспешил в отдел кадров. Размахов вместо обычной приветливой улыбки и протянутой руки молча кивнул головой, а потом спросил:

— Антон Никанорович, а не хранишь ли ты на квартире каких-нибудь служебных материалов?

— Думаю, что нет.

— Гм… только «думаешь». Значит, не убежден, что у тебя не завалялись где-нибудь, скажем в столе, те или другие черновые записи, расчеты, использованные чертежи?

Акимов развел руками. Он не понимал, куда клонит Размахов.

— Конечно, может быть, какие-нибудь листки и завалялись.

— В таком случае, товарищ Акимов, немедленно отправляйся домой и хорошенько проверь свое хозяйство. Ежели что обнаружишь, — всё тащи с собой; что не нужно, истребим, остальное сдашь на хранение, как положено.

— Могу ли узнать, чем вызвана такая срочность задания? И относится оно только ко мне или ко всем?

— Чем вызвано, не знаю, передаю распоряжение директора. И как будто бы директор интересуется только тобой.

Через полчаса Акимов был дома.

— Что случилось? — недоуменно спросила жена.

— Ничего особенного, Варя. Почему-то предложено посмотреть, нет ли у нас чего-нибудь недозволенного.

— Видимо, очередное профилактическое мероприятие, — улыбнулась Варвара и, подойдя к мужу, добавила: — не надо огорчаться…

— Откуда ты взяла, Варя, что я огорчаюсь?

— По лицу вижу…

— Мне просто жаль времени. Мог бы сделать вечером всё это…

Акимов занялся столом, перебрал книги. Всё в порядке. Очень хорошо!

Возвратись на завод, Акимов зашел к директору.

— Ваше срочное приказание, Алексей Алексеевич, выполнено, — по-военному отрапортовал он. — У меня, конечно, ничего дома быть не могло: на квартире я давно выполняю только что-нибудь второстепенное…

— У нас нет второстепенного, всё значительно. И потом, не надо забывать, что опытный враг по тончайшей жилочке может проникнуть в сердце. Вот почему, к слову будь сказано, я велел заготовить приказ, которым категорически запрещаю брать на дом любую работу.

— Лишнее напоминание никогда не помешает, — согласился Акимов, — но обидели вы меня зря.

— Я тебя обидел? Чем?

— Во-первых, вы побеспокоились только обо мне. С одной стороны, нужно благодарить за внимание, а с другой — от такого внимания кошки скребут на сердце. Во-вторых, и общий приказ как будто бы вызван каким-то новым отношением ко мне…

— Так. Всё понимаю, — сказал директор, — обижен моим вниманием! А ты не думаешь, что тебе могут оказать внимание не только свои? Надеюсь, помнишь: чтобы построить мост, нужны тысячи людей, а вот взорвать этот мост — достаточно и одного подлеца… Ясно, дорогой?

— Алексей Алексеевич, всё это бесспорно. Да ведь говорим-то мы с вами чорт знает на каком языке. Ведь вы говорите и всё не договариваете. Ради бога, в чем дело?

— Главное в нашей сегодняшней беседе, — засмеялся директор, — предельно ясно: я призываю к осторожности…

— И это всё?

— Всё.

— Честное слово?

— Начальник не имеет права давать честного слова подчиненному, — пошутил директор.

— А может быть, всё же что-нибудь скажете? — не успокаивался Акимов. — Может быть, я уже на прицеле у какого-нибудь врага?

— Чего захотел: разжуй ему и в рот положи! Полюбуйтесь, дескать, какая черная туча растет над головой… Ну-ну, не огорчайся… Я выделил тебя, Антон Никанорович, взял под свою особую опеку ввиду особого твоего положения. Ясно, дорогой?

Провожая Акимова, директор, как бы между прочим, сказал:

— Я хочу предупредить тебя, Антон Никанорович, еще об одном: мы с тобой сегодня ни о чем не говорили.

Акимов понимающе кивнул головой и поспешно зашагал к себе, в конструкторское бюро.

3

Варвара чувствовала себя с новыми подругами хорошо. Они дружили, казалось, по-настоящему, бескорыстно, без задних мыслей.

Анна Кирилловна совершенно доверительно рассказала Варваре, как Анна Викторовна пострадала от неудачной любви. Она отдала любимому всю свою душу… а он жил странной двойной жизнью, скрытничал, секретничал. Анна Викторовна не выдержала и ушла от него. Тонкая у нее душа, большие требования к себе и другим.

Варвара неоднократно восхищалась начитанностью, широким кругом знаний Анны Викторовны: вот как надо жить, как надо пользоваться дарами жизни!

Неудивительно поэтому, что она прислушивалась к каждому слову приятельницы, к каждому ее совету. А советов было много.

Однажды Анна Викторовна взяла под огонь семейную жизнь Варвары. Муж должен ближе стоять к повседневным интересам жены; жена, в свою очередь, должна жить интересами мужа. Другой путь, другие взгляды приведут к печальным результатам, к отчуждению, а затем к распаду семьи. Она, Анна Викторовна, знает много несчастных семей, она испытала эту горькую участь и на самой себе. (Анна Викторовна рассказала о крушении своей любви, пусть Варвара знает: ей доверяют самое сокровенное.) Варвару тоже может постигнуть такое несчастье. Анна Викторовна считает своим моральным долгом предупредить об этом. В самом деле, разве это не так?

Муж Варвары с головой ушел в работу; работа у него захватывающая, творческая. Варвара же занята только обязанностями домашней хозяйки. Она никогда не жила по-настоящему интересами мужа, далека от них, надо думать, ничего не понимает в его работе. Чем дальше, тем хуже: муж сильнее погружается в свои творческие планы, она — в повседневные мелкие заботы. Это и есть духовная разобщенность в семейной жизни.

В довершение своей атаки Анна Викторовна с неподдельной грустью заявила:

— Тогда и мы, ваши верные друзья, не в силах будем, деточка, помочь вашему горю, развлечь и утешить вас. Подруги не могут заменить разрушенной семьи.

Варвара была удивлена словами приятельницы: что-то странное чувствовалось в них, какой-то двойной смысл. Но какой? Не поссорить же она хочет ее с мужем? Что ей пришло в голову перестраивать ее жизнь? Не так уж она плоха. С мужем они друзья. Их интересы неделимы… И что значат все эти ее слова о работе мужа и о том, что Варвара мало знает про нее?!

Анна Викторовна угадала тревожное состояние Варвары. Предусмотрительная женщина решила, что положение должно быть исправлено немедленно.

— Знаете ли, Варюша, — сказала она, — чего я от вас хочу? Не знаете, не догадываетесь?.. Трудно, конечно, догадаться, скажу точнее — невозможно: чужая душа — потемки… Хорошо, я помогу вам: я хочу, чтобы вы выкрали… Нет, нет, это резко, грубо… я хочу, чтобы вы позаимствовали у своего супруга важные государственные секреты… Ведь они ему доступны, не правда ли? Хочу, чтобы вы эти секреты передали мне, как посланнице, нет, как наймитке международного капитала, как шпионке. Я же, в свою очередь,передам их куда надо. А сколько мы денег получим за это! Уверяю вас, моя деточка, что вся наша с вами дальнейшая жизнь будет обеспечена…

Варвара во все глаза смотрела на Анну Викторовну. Она так молчала, так плотно сжала свои бледные губы, что в разговор решила вмешаться Анна Кирилловна.

— Ну, к чему вы всё это говорите, Аннушка?! — замахала она руками. — Даже в шутку такое грешно говорить, право, грешно…

— А если я не шучу?

— Да что вы, Аннушка! — продолжала Анна Кирилловна. — Что с вами?!

— Нет, серьезно, почему бы нам не заработать там, где можно заработать?! Я-то ведь, ко всему прочему, — рыжая. А рыжие — они коварные… Мне, конечно, чужды благородные порывы, любовь, сердечная привязанность, забота о настоящем и будущем своих друзей… Ведь верно же я говорю, Варюша?! Плохи дела нашей дружбы, ой, как плохи.

— Кажется, я вам ничего обидного не сделала и не сказала, — возразила Варвара.

— Возможно, я увлеклась, тогда простите! Но мне кажется, какая-то, пусть самая ничтожная, доля правды в моих словах есть: что-то неприятное промелькнуло в вашей душе… Ну, что вы скажете?

Теперь Акимовой показалось, что все ее подозрения невозможный вздор, и она искренне воскликнула:

— Да нет же, милая мама… Уверяю вас!

Анна Викторовна горячо поцеловала Варвару, Анна Кирилловна улыбалась и бесшумно аплодировала.

Вечером того же дня Варвара рассказала мужу, какую шутку выкинула с ней Анна Викторовна. Антон Никанорович напряженно и с заметным волнением выслушал жену.

— Это чорт знает что такое, Варя! — взволнованно сказал он.

— Ты что, Антоша?

— А что если твоя приятельница говорила правду?

— Оставь глупости!

— Нет, нет, тут определенно что-то неладное…

Антон Никанорович задумался.

— Странное существо — человек! — сказала Варвара. — Непременно подай ему неприятности, и непременно покрупнее, да так подай, чтоб сердце сжалось от страха, чтоб душа в пятки ушла. Ты что — этого захотел, да?!

— Нам надо с тобой, Варя, трезво оценить создавшееся положение. По-моему, за последнее время кое-что в нашей жизни осложнилось.

— Может быть, ты что-нибудь от меня скрываешь?

— Нет, зачем, — смущенно ответил Акимов; он сказал жене неправду, скрыл свою последнюю беседу с Размаховым. Это была очень странная беседа. В тот же день и примерно в те же часы, когда Варвара подвергалась атаке Анны Викторовны, начальник отдела кадров снова пригласил к себе Акимова. Цель этого приглашения первоначально носила деловой характер: надо было отрегулировать кое-какие вопросы, связанные с новыми штатами. На это было затрачено две-три минуты. Затем речь, как бы между прочим, зашла о быте, об отдыхе, о дружбе, о доверии супругов друг к другу. Зачинщиком разговора был Размахов. Акимов невольно заподозрил, что за этим, казалось бы безобидным, разговором кроется какой-то неприятный смысл. Он вспомнил беседу с директором и попросил начальника не терзать его и объяснить, что всё это значит? Размахов признался, что неспроста пригласил Акимова: есть сведения, что главным конструктором кто-то очень настойчиво интересуется. Акимов долго молчал, перебирая в памяти своих знакомых. Он вел замкнутый образ жизни. Новых знакомых не было. Кто же им интересуется?! И вдруг этот рассказ жены! Акимова точно ударило… Две милые подружки жены… случайное знакомство…

— Послушай, Варя, — сказал он, — не можешь ли ты увидеть связь между появлением в нашем доме твоей рыжей приятельницы и моим самообыском? Если помнишь, он был буквально на второй день…

— Ты можешь растравлять себя любыми, самыми чудовищными предположениями, — раздраженно ответила Варвара, — но у меня поддержки не ищи: я тебе друг, а не враг. Если же ты хочешь, чтобы я порвала с ними, то… то… ради тебя, твоего благополучия я пойду на всё. — У Варвары дрогнул голос, к горлу подступили слёзы.

— Честное слово, Варя, не знаю, как и быть, — чистосердечно признался Акимов, — придется поговорить с Размаховым; выложу ему все эти «шутки» твоих Аннушек, может быть, он тут поймет, что к чему…

— Нет, нет, ты этого не сделаешь… Антоша, милый, ты можешь окончательно опорочить себя, меня и подвести ни в чем не повинных женщин… Давай будем думать, думать и смотреть в оба. Я надеюсь, всё кончится благополучно.

Однако эти надежды оказались тщетными. Тревога в доме Акимовых нарастала с каждым днем. Особенно плохо чувствовал себя Акимов. Он стал подозрительным; на улице, в автобусе, в трамвае казалось ему, что за ним кто-то следит; работая днем в своем кабинете, он вдруг вскакивал, подходил к наружной двери и прислушивался. Супруги узнали, что такое бессонные ночи, как они длинны и тяжелы, какие они отвратительные советчики в житейских делах. Жизнь потеряла свои простые маленькие радости. А тут еще пропали подружки, притихли, даже не звонят.

Варвара зашла к ним — двери заперты. Зашла вторично в выходной день — картина та же. Странно! Уехали? Но куда? И почему не сказав ни слова?

Прошло еще несколько дней. Варвара посмотрела на похудевшего мужа, и сердце у нее защемило…

Что ж, если во всем этом виновата она, она всё должна и поправить.

4

Около двух часов дня Варвара была принята следователем Сергеевым, светлоглазым молодым человеком.

Следователь предложил посетительнице стул и даже как-то весело посмотрел на нее. В синеве его глаз явственно играли лукавые огоньки. Вероятно, его забавляла какая-то веселая мысль. Что значит молодость!

— Итак, Варвара Петровна, — сказал Сергеев, — начнем нашу долгожданную беседу… Как поживают ваши Аннушки?

Варвара Петровна растерялась. Она ждала всего, но только не такого вступления.

— Что вы хотите этим сказать, товарищ следователь?

— Меня интересует здоровье ваших подружек: «милой мамы» и «портнихи»… Впрочем, вы, кажется, давно их не видели и вам трудно ответить на мой вопрос?

— Вы знаете… Я должна сознаться, — заговорила Варвара, — я шла к вам сюда с догадками, подозрениями… не более… вы же… откуда вы всё это узнали?

— Это похвально, что вы к нам пришли, хотя могли бы прийти гораздо раньше.

— Когда почувствовала, что должна прийти, тогда и пришла, — вот всё, что могу сказать. Но, ради бога, объясните мне, что случилось?

— Конечно, я объясню всё, — сказал Сергеев и поспешно вышел из кабинета. Варвара застыла. Но вот стукнула дверь. Послышался голос Сергеева:

— Прошу!

В кабинет вошли Анна Викторовна и Анна Кирилловна. За ними шел следователь.

— Садитесь! — указав на стулья у двери, предложил женщинам Сергеев. Те сели. Анна Кирилловна, склонив голову, закрыла глаза; Анна Викторовна вызывающе уставилась на Варвару, поправляя сбившиеся рыжие волосы.

— Они?.. ваши подружки? — спросил следователь Варвару Петровну.

— Да, это они, — ответила Варвара, вставая.

Вошел солдат.

— Уведите арестованных! — приказал следователь.

— Значит, всё это правда? — тихо спросила Варвара.

— Как видите, — подтвердил Сергеев. — Позвольте на этом сегодня нашу беседу закончить…

Прощаясь со следователем, Акимова спросила:

— Скажите, если можно, они что-нибудь успели?

Сергеев не ответил на этот вопрос. Он ответил на него ровно через месяц, после окончания предварительного следствия.

5

В этот день Сергеев пригласил к себе Акимовых, мужа и жену, одновременно. Акимовы всё еще были в неведении — удалось ли врагам использовать их неосторожность.

Перелистывая объемистое дело за № 08, Сергеев отмечал для себя наиболее характерные страницы, которые он намеревался использовать в заключительной беседе с Акимовыми…

«Я, как вы, гражданин следователь, назвали меня — шпионка, но шпионка пожилая только по возрасту; по стажу, по практическому же опыту совершенно юная, зеленая (извините за жаргон!). Примерно два года назад, сразу же после окончания специальной школы за границей, я попала один из южных городов Советского Союза. Там, в этом городе, я приняла поручение от неизвестного мне лица, видимо, резидента (прошу поверить, что по условиям конспирации я не знала, с кем имею дело). Воспроизвожу содержание этого обязательства.

Первое — собирать сведения о настроениях советских граждан, вызванных теми или другими мероприятиями партии и правительства по вопросам внешней и внутренней политики.

Второе — войти в доверие к представителям влиятельных кругов советского общества с целью получения особо секретных данных, касающихся, прежде всего, обороны страны.

Третье — завербовать в помощники двух-трех человек.

Все добытые материалы я должна хранить в своей памяти до особого указания.

Деньгами я была обеспечена на полтора-два года. Дальнейшее финансирование предполагалось через связного, адрес которого обещали сообщить мне не раньше десяти и не позже четырнадцати месяцев.

Практически мною сделано немного: я завербовала Губанову Анну Кирилловну (по мужу Вознесенскую), искусную портниху, работницу швейной фабрики. Завербовала ее относительно легко и была довольна своим выбором: она молчалива, достаточно хитра и осторожна. Главное же, из-за своей специальности Губанова являлась великолепной приманкой для модниц, среди которых всегда найдутся подходящие люди: жёны и дочери тех или иных крупных деятелей промышленности, военных ведомств и т. п.

Первый мой выбор пал на Варвару Петровну Акимову. Этот выбор, как мне кажется, и привел нас к катастрофе… Ничего конкретного мне с Акимовыми сделать не удалось, никаких полезных сведений от них я не получила, несмотря на все мои приемы и усилия.

Вот, пожалуй, всё, что я могу сказать о своей неудачной миссии.

Показания написаны собственноручно и являются правильными».

При очередном допросе, отвечая на вопросы следователя, Дугласова показала:

«Мне стала надоедать предварительная обработка объекта № 1. (Еще раз прошу поверить, что Акимова была первой и единственной моей «жертвой», не считая, разумеется, Губановой, моей напарницы.) Мои первые расчеты на болтливость Акимовой не оправдались. Ее бахвальство носило общий, слишком отвлеченный характер, ничего путного из него нельзя было извлечь. Еще хуже обстояло дело с Акимовым. Он оказался совершенно недоступным. Моя охота за ним привела к смешному: я не смогла даже узнать, за что же, в конце концов, ему присвоили звание Героя Социалистического Труда. Акимов удивительно увиливал от разговора на любую тему, которая так или иначе затрагивала его работу. В связи с этими затруднениями у меня возникло опасение: не предупрежден ли он? Возможно, и жена его не та, за кого я ее принимаю, себе на уме. Не хотят ли эти милые люди, выполняя, в свою очередь, определенное задание, перехитрить меня?

Положительные ответы на эти вопросы логически вели к мысли о провале. А в провал свой я фанатически не верила. На свою рискованную работу я пришла, как мне казалось, предельно выверенной тропой и еще не успела нигде оставить тех или других следов, по которым меня могли бы найти.

После долгих раздумий мною и Губановой было принято решение сыграть ва-банк. Надо вызвать Акимову на какой-нибудь рискованный разговор, заставить высказать те или другие крамольные мысли, пусть даже отдельные слова, чтобы придраться к ней. Не удалось и это. Тогда я повела с ней тот нелепый разговор, о котором вам уже дано подробное показание. К чему он привел — вам лучше знать». (Анна Викторовна всё еще считала, что ее разоблачила Акимова.)

«На ваши дополнительные вопросы, — писала Дугласова в том же протоколе, — отвечаю следующее:

1. Государство, в интересах которого я действовала, назвать не могу. Это грозит мне гибелью, если вы как-то пошалите меня за мою хотя и не полную, но всё же чистосердечность. И какая вам разница: любой враг опасен… Для вас, видимо, и так ясно, кто толкнул меня на эту работу и кто так щедро финансировал… Это, безусловно, не ваши друзья. Это люди, которые смертельно ненавидят вас, ваш строй, ваши успехи, ваши планы…

2. Да, я сознательно пошла на эту работу, но только не из-за денег. Причина здесь более важная, хотя она и не смягчает моей участи. Я имею в виду убеждение, окрашенное моей религией, моей верой в бога… Ваши данные о том, что мой отец являлся крупным промышленником царской России и был близок к императорскому двору, что я переброшена сюда на самолете с подложными документами, не совсем точны, они верны лишь отчасти… К величайшему сожалению и, возможно, к большому моему несчастью, в этом вопросе я тоже вынуждена быть сдержанной. Я понимаю, что мое вынужденное запирательство повредит моей судьбе, но ничего не поделать, у меня нет другого выхода…

3. Почувствовав угрозу провала, я действительно хотела отравить Акимову, но меня удержала Губанова. Она считала этот шаг преждевременным и в условиях нашей квартиры слишком рискованным. Я уступила ей, намереваясь сделать это, если не отпадет надобность, позже, на квартире у самой же Акимовой, тем более, что так легче было бы симулировать ее самоубийство.

4. Еще и еще раз прошу поверить мне, что я показываю только правду. Там, где правды сказать нельзя, я честно оговаривалась и по мере возможности объясняла причины моей вынужденной сдержанности».

Антон Никанорович слушал следователя, он понял всё и способен был даже задавать вопросы. Что же касается Варвары Петровны, то она близка была к потере сознания. Само собой разумеется, что больше всего попало от Сергеева ей. Счастье Акимовых, что шпионка еще до встречи с Варварой Петровной была взята на учет и каждый ее шаг контролировался, иначе не миновать бы белы, да какой еще беды! Она что-нибудь, говоря ее словами, выудила бы, сделала бы свое черное дело… Вольно или невольно — это особого значения не имеет — они поставили бы под удар интересы Родины и погубили бы самих себя.

— Почему же вы не схватили их раньше? — спросил Акимов. — Ведь вам же давно ясно было, что они вражеские лазутчики.

— Раньше не трогали их в оперативных целях. Навредить же они не могли: все пути были им преграждены…

Варвара Петровна встала и взволнованно сказала:

— Поверьте в искренность моих слов… Я хочу, чтобы вы наказали меня, товарищ следователь… Мне будет легче, уверяю вас…

— Вы уже и так наказаны, Варвара Петровна, — возразил следователь.

Он скользнул взглядом по бледному, измученному лицу женщины.

— За неосторожный выбор друзей жизнь наказала вас очень сильно…

Провожая Акимовых до двери, Сергеев добавил:

— А могла бы наказать еще сильней!

«Американка»

1


Это дело зародилось в пивной, каких, к сожалению, не мало в нашем городе. Шум, галдеж, чад. В дальнем, плохо освещенном углу, за маленьким столиком, с крышкой из серого дешевого мрамора, угрюмо сидел завсегдатай этого неуютного заведения — Василий Иванович Антипов, лет тридцати пяти, здоровенный детина, монтажник судостроительного завода. К нему подошел пожилой мужчина во флотской, не первой свежести офицерской шинели, без погон и нарукавных нашивок. Он попросил позволения у Антипова занять свободное место за его столиком.

— Какой может быть разговор, прошу!

Первые минуты они сидели молча. Антипов уже пропустил сто пятьдесят «монтажных» и прохлаждался сейчас пивом. Сосед попросил сто «столичной». Выпил, не закусывая.

— Это под «язычок», — пояснил он, обращаясь к Антипову, — флотская, привычка…

Разговорились. Через несколько минут человек в шинели назвался Антоном Ивановичем. В шутку добавил:

— Только я не тот Антон Иванович, который уже столько лет сердится на наших граждан, а настоящий, живой. Между прочим, какие-то остряки прозвали меня «Антон Ванч — золотое сердце»…

— Экое совпадение, — Антипов поднял голову на незнакомца, — у меня тоже есть ярлык, вроде вашего: «Василь Ванч — золотые руки».

— Ну и чудесно, дорогой! — и Антон Иванович попросил официанта подать два по сто «столичной». — Нельзя не отметить такого приятного совпадения!

— Сто «столичной» не возьму, — сказал Антипов, — пятьдесят нашей, местной, да, да, только пятьдесят, так сказать, по экономическому худосочию: давно была получка, малость выдохся…

— Корректив не учитывать, — повелительно заявил Антон Иванович, — по сто «столичной» и добавьте пару бутылок пивка… Люди флотские терпеть не могут грошовых расчетов. Так-то, дорогой!

Антипов промолчал, подумав: «А не вывелись еще на белом свете добрые люди». Чтобы поддержать разговор, рассказал о необычном поведении «Черныша» — кота, который с некоторых пор якобы ссорит его с женой и братом; жена грозит разводом, брат разрывом…

— Кот-разлучник, злодей, — рассмеялся Антон Иванович, — забавно… Расскажи об этом, дорогой, поподробней!

Василий Иванович в угоду новому собутыльнику рассказал историйку, которую не без удовольствия рассказывал здесь уже неоднократно: он пригласил к себе приятеля, изрядно выпили. Как положено, кот вертелся у стола. Приятель — дядька забавный, тоже с судостроительного — схватил «Черныша», разжал ему рот и плеснул туда рюмку водки. С тех пор кот в доме вроде дегустатора или сыщика: что бы он, Василий Иванович, ни выпил — водки ли, вина, даже кружку пива, — всё одно, выдаст жене. При малейшем подозрении она подносит кота к его рту и ехидно спрашивает: «Как, дескать, «Черныш», обстоят дела?». Ну, этот предатель, разумеется, знает свое: шерсть взъерошит и рвется из рук. Значит, карта бита, не отвертеться. Ведь до чего натренировался — «сен-сен» не помогает, проглоти его хоть кило; керосином пробовал глушить дух, всё равно не обмануть…

Антон Иванович, слушая болтовню соседа, заразительно хохотал, время от времени хлопая его по плечу:

— Вот это кот… Не кот, а настоящий академик!

— Академики что… у нас на заводе теперь от них отбоя нет, я любого из них вокруг пальца обведу, а вот кота…

— Женат? — спросил Антон Иванович.

— Без малого пятнадцать, успел уже троих ребят нажить.

— Жена работает?

— Теперь все работают.

— Тоже на заводе?

— Нет, она у меня пильщик-надомник…

— Это что еще за специальность?

— Пилит собственного мужа в собственном доме, при ненормированном рабочем дне…

Антон Иванович захохотал и спросил, кого он еще имеет из родных.

— Имею братца, живет в одной квартире, рядышком. Он у меня сухарь, твердокаменный союзничек моей супруги и преданный друг всё того же стоклятого «Черныша». Если бы не этот мой братец, с котом давно было бы покончено… К сожалению, мой братец — милицейская персона, а милицию во всяком разе надо уважать, тем более в сержантском звании.

— Чувствую, дорогой, положение твое не из легких, — шутливо посочувствовал Антон Иванович, — скажу прямо: ты в опасности, они тебя доконают…

— Меня?! — задорно вскинул голову Василий. — Плохо вы меня знаете. Я просто жалею детишек, не то задал бы им такого перца… Чорта бы стошнило!

— Выпьем за мир и дружбу в твоей семье, дорогой, — поднял стакан Антон Иванович.

— О нет, за это пить не стану: я не люблю жену и ненавижу брата; не понимают они меня, не понимают моей души…

— Тогда выпьем за твои успехи на работе…

— И за это пить не стану: на заводе меня тоже не понимают… Никто меня не понимает… Выпьем за ваши успехи, за ваше счастье!

Они чокнулись, выпили. Василий попытался водку запить пивом, Антон Иванович отобрал у него пиво:

— Пока воздержись, дорогой, быстро охмелеешь… Нравишься ты мне, что-то в тебе есть такое, притягательное, ей-богу…

Василий недоуменно развел руками. Антон Иванович задушевно добавил:

— Хочу поплакаться и я, хочу пофилософствовать. Ты в философии понимаешь?

— В пивных все философы, можете выкладывать любую материю.

— А ты в самом деле не лишен остроумия.

Антон Иванович распахнул шинель, на груди разноцветом горели орденские планки: два ордена Ленина, три Красного Знамени, «Ушаков», две «Звездочки», медаль «За победу над Германией», остальных не понять. Что значит не военный! Во всяком случае, Василий понял одно: перед ним важная персона в прошлом, не контр-адмирал ли… Хотя нет, шинель не та… А может быть, маскируется.

Антон Иванович отгадал состояние нового знакомого и пояснил:

— Мы тоже не лыком шиты, дорогой: в недалеком прошлом я капитан первого ранга, ныне пребываем в отставке, на пенсии. А вот этот узор, — Антон Иванович любовно провел ладонью по орденским планкам, — все эти регалии находятся на моей груди за вождение боевого корабля по «дороге смерти», от Кронштадта до Ленинграда и обратно. В Ленинград возил раненых и больных, в Кронштадт — продовольствие… Слыхал, наверное, про наше неуловимое «суденышко» — фашистские стервятники около двух тысяч бомб сбросили, и всё мимо; говорят, от их бомбежек «Маркизова лужа» на семь метров глубже стала… За каждый такой рейс — орден его командиру. А теперь вот — в отставке…

Василий Иванович спросил осторожно:

— И как же вы теперь, довольны своей судьбой?

— Во-первых, перестань «выкать» — терпеть не могу почестей, за что, не хвалясь, был всегда любим подчиненными: во-вторых, нет на свете человека, полностью довольного своей судьбой. Лично же я материально обеспечен отменно, нужды ни в питии, ни в еде не испытываю. Но, как говорится, не единым хлебом человек жив будет…

И Антон Иванович с грустью и волнением рассказал о своей тоске по морю, по кораблю, по товарищам — офицерам и матросам; лучше моряков нет никого: отважные, выносливые, щедрые.

Василий полностью разделил восторги своего собутыльника, и они выпили еще по сто граммов «столичной» в честь этих замечательных качеств флотских Антон Иванович с восхищением стал расхваливать свое прославленное в тяжкие годы блокады судно. Он утверждал, что это лучший корабль в мире…

— Ты хочешь сказать — был лучший корабль, — поправил его Василий.

— Нет, дорогой, я не оговорился и корректив твой отвергаю: он был, есть и будет лучшим кораблем в мире. Все теперешние произведения по сравнению с моим красавцем, ей-богу, сущие корыта… Жаль, что ты в нашем деле простак, я бы в пять минут доказал, что не вру…

— Хорошего, однако, ты мнения о нашем брате, — иронически посмотрев на собеседника, проворчал Василий, — по-твоему, мы, рабочие, — пешки, строим с закрытыми глазами… Ловко! А ты знаешь, что у нас передовой рабочий по знанию корабля, по пониманию его души — не уступит инженеру? Читал, небось, «Журбиных»… Это ведь как раз про рабочих нашего завода написано.

— Всё это, дорогой, пропаганда, нужная, полезная, не спорю, но пропаганда. В нашем деле — моряк есть моряк, а капитан всегда будет капитаном. Так и у вас…

Василий резко встал, уперся руками о серую мраморную крышку столика и выпалил:

— А хочешь я тебе докажу, что я, «Василь Ванч — золотые руки», тоже знаю в корабельном деле больше любого инженера, больше тебя, больше всех на свете, да, больше!

— Сам никогда не хвастался и, честно скажу, терпеть не могу хвастунишек… Проучил бы тебя, но, повторяю, полюбился ты мне, чувствую всё же, что ты, как говорится, в общем и целом существо хорошее…

— А ты попробуй, проучи…

— Честное слово, жалко… Эврика! Давай заключим пари, а?

— По рукам! — Василий протянул собеседнику увесистую ладонь. — На что спорим?

— Американка! — решительно беря руку собеседника, сказал Антон Иванович. — Только условие: слово держать крепко, по-флотски…

— Есть держать по-флотски, — дружески пожимая руку Антона Ивановича, самодовольно осклабился Василий, обнажив ряды пожелтевших от курева, плотно прижавшихся друг к другу зубов.

Антон Иванович попросил официанта подать по сто пятьдесят «столичной» и две порции горячих молочных сосисок. Пари надо скрепить. Конечно, Василий Иванович пропал: он непременно проиграет… Знает ли он, что расплата будет невероятно тяжелой? Ах, не знает и знать не желает, потому что не проиграет? Антону Ивановичу следует лучше подумать о себе?

Ну что ж, он не отказывается думать о себе.

2

Василий не сразу приступил к обоснованию своего утверждения. Он не знал, с чего начать, хотя практических знаний у него было достаточно. На заводе его очень ценили за эти знания, за смекалку, за множество рационализаторских предложений, которые он внес и осуществил за семнадцать лет работы на заводе. Если бы не его порок — любовь к спиртному, Антипову, как монтажнику, не было бы цены…

Антон Иванович, по-своему истолковав паузу, позвал официанта и предложил подать «два по сто». Официант мялся — не многовато ли, товарищи: в подобного рода случаях здесь принято посетителей сдерживать. Беседу можно продолжить и на улице, благо весна, воздух хоть и прохладный, но всё же чистый… А в самом деле, может быть выйти подышать весной, посидеть где-нибудь на лавочке? Антон Иванович попросил счет. Официант спросил, как подсчитать — раздельно или вместе?.. Что за вопрос, конечно, вместе… Платит он, Антон Иванович, который никогда не унывает и ни на кого не сердится. Знайте наших, флотских, их доброту и щедрость, их любовь и уважение к гражданским, особенно к тем, кто своим неутомимым трудом строит им пловучие дома и крепости…

Собутыльники вышли, оставив позади себя пивной шум, гам и мутно-красные шары с надписью: «Пиво — водка». Зашли в прилегающий к заводу небольшой скверик (пивная тоже находилась недалеко от завода). Сели на скамью. Антон Иванович глубоко вздохнул и неожиданно обрушился на самого себя и своего соседа. Если критически взглянуть на дело — нехорошие они люди: пьют, как скоты. Зачем? Кому это нужно? Разве не из-за водки он, заслуженный, боевой капитан первого ранга, слетел с поста и бродит теперь с невыносимой тоской в груди… А разве Василий Иванович, человек с золотыми руками — зря так не прозовут! — разве он не из-за той же слабости, при нынешних неисчерпаемых возможностях учиться, топчется на одном и том же месте…

Василий даже обиделся на собеседника: что ему взбрело в голову ныть, читать все эти нудные нравоучения?! Хватает ему нравоучений дома, и впереди всё те же жена, брат, «Черныш». Хотел плюнуть и уйти. Неудобно: пил-то за его счет. Можно потерпеть, наверное скоро отойдет… Но Антон Иванович не унимался. Пьянство — это страшное зло, пьяницы невыносимы ни на работе, ни в быту. Вот он, Василий, сетовал на жену. Да на нее молиться надо, страдалица она — вот кто его жена! Каждый день смотреть на рыхлую, неживую физиономию, слушать какую-нибудь несусветную чушь — разве это не пытка, разве это не мука?.. А что ждет детей в семье пьяницы?

Василий не выдержал, поднялся со скамьи и зло спросил:

— Ты что, собственно, затеял: угостил и гложешь?! Это раньше так бары над своими холопами потешались. Но ты хоть и капитан, почти герой, но не барин, а я не твой холоп… Поищи другого дурака!

Антон Иванович властно дернул за руку разгневанного приятеля; тот чуть не упал, сев на свое место. Шуток не понимает, чудак человек! Потом, почему бы и не покритиковать себя в таком свинском состоянии?.. Кстати, он всё больше и больше берет себя в руки, после выхода в отставку пьет уже не так часто и не так много, почему и стал чувствовать себя значительно лучше. Это же самое он советует и новому своему другу… Да, да, он объявляет его своим другом и предлагает заключить словесный договор: отныне пить только вместе и не более 250 граммов водки и по пол-литра пива на брата, причем пить раз в неделю, не чаше…

— Ты что, всерьез всё это говоришь или шутишь? — развел руками Антипов. — Не отплыть ли нам восвояси?..

— А пари? Или гайка слаба, похвастался и в кусты?..

— Кусты под стать трусам, а я иной масти человек…

— Буду рад за тебя и за себя — значит, я не ошибся в тебе…

Василий начал бойко свой рассказ о радиотехнике, которой они оснащают новые корабли, но его перебил Антон Иванович. Если в дальнейшем Василий намерен угощать его такими «новинками» и «глубокими» познаниями, то лучше сдаться, считать пари проигранным: его корабль широко всем этим уже пользовался…

Возможно; он, Антипов, спорить не станет; о радиотехнике упомянуто для начала. А вот что ему, товарищу капитану первого ранга, известно о теперешней настоящей новинке в мореходстве… о радиолокации? Ах, мало, почти ничего. То-то! И Василий повел сбивчивую, под влиянием хмеля, речь о радиолокации, долго говорил о распространении радиоволн, о том, как они сталкиваются со встречными предметами и снова возвращаются к прибору, фиксируя их на экране; они, эти волны, способны мгновенно добраться даже до луны и вернуть ее облик на земной экран… Понятно?

— Пока я ничего не понял, дорогой; видно, я серьезно поотстал, — разочарованно заметил Антон Иванович. — Во всяком случае, чувствуется, что ты кое-что кумекаешь…

— Ты прости меня, дружище, прости… Сил больше нет, язык не того, отказывается работать, перехватил… Ты прав, капитан, водка — бяка, и я больше пить ее не буду… сегодня, ей-богу, не буду… А может быть, вернемся и тяпнем еще по маленькой в счет моего выигрыша, может, тогда и язык перестанет дурака валять?..

— Хватит, дорогой, хорошенького понемножку, — твердо сказал Антон Иванович, — а что касается пари — согласен на ничью…

— Э, нет, товарищ капитан, не пойдет, категорически против; я выиграл пари, а ты сел в галошу со своим знаменитым кораблем и со всей своей техникой…

Приятели встали и в обнимку поплелись к дому, где жил Василий. По пути продолжали болтать. Из слов Василия можно было понять его настойчивое желание встретиться в ближайшие дни на том же самом месте, где состоялось их счастливое знакомство. Он тогда непременно докажет правоту своих слов, наповал сразит Антона Ивановича, в пух и в прах разнесет его неверие в силу теперешнего рабочего человека… Впрочем, если Антон Иванович забил отбой, боится проиграть пари, тогда не надо, не надо, не надо. И за то спасибо, что было, — за доброе угощение, за совместное времяпрепровождение, за лекцию против пьянства и тому подобные удовольствия. Антон Иванович снова жаловался на тоску по морю, по кораблю, по флотским товарищам, что-то упомянул о своей семье: о жене, назвав ее испытанной, чуткой подругой, и о двух сыновьях студентах, собирался куда-то выехать из города на два-три дня, — он свободный человек и ему это удовольствие вполне доступно. Очередную встречу с Василием брал под большое сомнение: видимо, он, Антон Иванович, бросит пить совершенно…

Подошли к дому Василия.

— Пойдем ко мне, — душевно предложил Василий.

— Жены твоей боюсь, — пошутил Антон Иванович.

— На жену плевать, а потом она у меня морских, кажется, уважает… Брата тоже не бойся: милиция — это явление безобидное, надо лишь уметь ее понимать.

— Нас, флотских, с ними примирить трудненько: походка у нас разная. Но мне никакая милиция не страшна. А вот твой кот — его я боюсь: с детства не выношу черных кошек… Истребить бы их поголовно.

Минуты три они поговорили о черных кошках и закончили беседу тем, что Василий Иванович пообещал завтра же изничтожить своего кота, как носителя многих бед и несчастий для человека…

3

Василий вырос в здоровых бытовых условиях. Его отец, Иван Петрович Антипов, потомственный рабочий, пил по рюмке водки 5–6 раз в год по большим праздникам и по случаю семейных торжеств; мать в рот не брала спиртного. Вообще в роду Антиповых не было пьяниц, а род давнишний, могучий, каждая, семья отличалась многодетностью и строгими моральными устоями. У Ивана Петровича тоже было семеро детей, троих отняла война — двух сыновей и дочь; две дочери замужем, трудятся в текстильной промышленности; с ним вместе жили два сына: Василий и Иван, оба работали с отцом на судостроительном заводе. Сыновья ни в чем не подводили старика — ни в труде, ни поведением. По дружной, хотя уже и пострадавшей, но крепкой семье неожиданно был нанесен удар.

Однажды Иван Петрович возвращался с женой поздно вечером из гостей. На улицах было безлюдно. Послышался крик женщины, она с отчаянием просила о спасении. Антиповы быстро направились к месту происшествия. Какой-то по виду невзрачный парень подмял под себя женщину. Иван Петрович схватил его за шиворот и отшвырнул в сторону. Парень вскочил на ноги, выхватил нож и ринулся на Антипова. Между ними встала Авдотья Александровна, — хотела защитить мужа. Нож пронзил ей сердце. Потом, после непродолжительной борьбы, той же участи подвергся и Антипов. Девушка была спасена от изнасилования слишком дорогой ценой.

Этим, однако, беды в семье Антиповых не кончились: Василий стал глушить горе водкой. Теперь он не в силах был остановиться без основательной помощи со стороны, может быть даже медицинской, но все попытки в этом направлении кончались крахом, — Василий сердился и просил оставить его в покое. Однако болезнь не затрагивала его рабочей дисциплины — прогулов он не допускал, хотя качество его работы было уже не то, не по возможностям этого отличного мастера, которого в прошлом заслуженно назвали человеком с золотыми руками.

Если как-то еще можно было мириться с Василием на работе, то в быту он стал совершенно несносным человеком. Пьяный, он придирался к жене, ругался и даже дрался. То, что он рассказал об экспериментах с «Чернышом», — это дела уже минувших дней, когда жена еще надеялась спасти близкого ей человека, но у нее из этого благого намерения ничего не вышло. Не помог ей и Иван. Он тоже тяжко воспринял трагическую гибель родителей. Пришел в отдел кадров управления милиции города и попросил взять его на работу рядовым милиционером. Он, квалифицированный рабочий, решил покинуть завод и посвятить свою дальнейшую жизнь борьбе против язв, которые еще мешают нашим людям жить и работать нормально. Нет, не мстить он будет за отца. Тому, кому хотел бы отомстить, мстить поздно — преступник получил свое. Иван в своей новой работе будет добиваться другого: чутко и заботливо охранять жизнь и здоровье, труд и отдых советского человека.

Антипов-младший отлично нес сложную и напряженную службу постового. Он получил уже несколько благодарностей и звание сержанта милиции, среди товарищей слыл чутким и находчивым человеком, с ним часто советовались и по работе и даже по личным делам, всегда находя поддержку. Не поэтому ли ему было вдвойне обидно за домашние нелады? Василий почти не считался с младшим братом и к его новой работе относился по меньшей мере иронически Иван долго бился с пороком брата; Василий давал слово, но оставался верен себе. Тогда Иван с болью в сердце махнул на брата рукой…

Вернемся к Василию. С трудом передвигая ноги, он подошел к двери, открыл ее своим ключом и, важно войдя в квартиру, напыщенно сказал:

— Уважаемые граждане: супруга Ира, брат Иван и кот «Черныш»! Сегодня я — не я, сегодня перед вами… Вы понятия не имеете, кто сейчас перед вами, нет, не имеете…

В квартире спали, кот притаился в ванной комнате…

— «Василь Ванч — золотые руки» и «Антон Ванч — золотое сердце» — здорово получается, лучше не сказать… Капитан первого ранга и рабочий — друзья, пьют, едят вместе, а скоро, словно настоящие братья, спать будут вместе, под одной крышей, да, будут… Ира! Иван! «Черныш»! Айда ко мне! Сегодня, я объявляю вам амнистию, хотя своему другу и обещал истребить тебя, «Черныш»… Он не любит черных котов… Ну и пусть его!

Ирина, накинув халат, вышла в коридор, где куролесил супруг, мягко попросила его лечь спать — уже поздно. Василий с гордостью рассказал ей о новом своем знакомстве. На этот раз ему повезло, весь вечер пил почти целиком на чужой счет. И не просто нагло примазался — большой человек влюбился в него, так прямо и сказал об этом: пей, ешь, сколько душа примет, а деньги… Фи, ерунда! А как рассуждает!.. Давай, говорит, дорогой, философствовать… И пошли, пошли! Капитан первого ранга — пять слов; он, Василий Иванович, — десять; капитан — двадцать, он — сорок… Дело дошло до «американки», пари есть такое. Правда, тут он, Василий, сплоховал, малость перехватил, язык подвел. Ничего, ничего, беда не велика, в следующий раз всё будет как надо…

Ирина еще раз попросила мужа лечь спать, притворно похвалив ею за удачное знакомство. Василий пообещал уважить жену при условии, если она сейчас же, не сходя с места, даст слово принять по всем правилам русского гостеприимства нового его друга. Это будет великая честь для всех их, в том числе и для «Ваньки-сухаря», который и не подозревает, какое счастье привалило в их дом…

Ирина пообещала исполнить просьбу мужа. Очень хорошо, что на этот раз не буйствует. Может быть, он в самом деле напал на приличного человека и тот благотворно повлиял на него. Что ж, такого человека она не прочь принять в своем доме… До чего же она исстрадалась, и что бы она ни отдала, лишь бы спасти мужа, вернуть его к прежней жизни!

4

Что, собственно, произошло с Василием? Заурядная встреча в пивной с каким-то отставным военным, какой-то пьяный разговор, которого он как следует и не запомнил, но Василия не узнать, словно его подменили. Не понимают его теперешнего поведения ни жена, ни брат, ни товарищи по работе, ни собутыльники по пивной, куда он продолжает заходить через день-два неизвестно зачем: он совершенно перестал пить водку. В пивной он занимал всё тот же угловой, с серой мраморной крышкой столик, брал пол-литровую кружку пива и, как сыч, мрачно сидел над нею весь вечер. Если к нему кто и подсаживался, он был нелюбезен и неразговорчив. В цехе тоже вел себя замкнуто, заметно, однако, улучшив качество работы. Дома же был теперь образцовым семьянином, словно хотел восполнить то, что упустил в дни пьяного угара. Ирина проявляла к мужу подчеркнутую заботу, не зная, как угодить ему, чтобы закрепить его выздоровление от страшного, всё опустошающего недуга. Иван и Ирина как бы по молчаливому сговору не напоминали Василию о его недавнем прошлом, боялись они говорить об этом даже между собой: пусть проклятое зло тихо канет в вечность.

Что же произошло с Василием? Как после выяснилось, он и сам толком не мог ответить на этот вопрос, если, конечно, верить в искренность его слов следователю и суду (ему в этом поверили — он был правдив во всем с начала и до конца)…

Когда Василий проснулся в первое утро после встречи с Антоном Ивановичем, у него на душе появилась какая-то невыносимо мучительная тоска. В чем дело? Постарался припомнить свое поведение накануне. Не избил ли жену? Не натворил ли какой-нибудь иной пакости? Как будто нет… Да и жена мирно ведет себя… Слава богу!.. Наконец вспомнил капитана, пари, но не мог хорошенько вспомнить, чем вызван был спор, о чем они говорили. Во всяком случае, этот флотский, кажется, очень заслуженный человек, и он оставил о себе хорошее впечатление; запомнил его лицо — добродушное, улыбчивое, запомнил глаза — небольшие, серые, но красивые, какие-то особенно умные, насквозь пронизывающие… Вспомнил — капитан говорил ему что-то приятное, как-то особо подошел к нему, понял его душу, кажется, предложил дружбу. Не так часто предложит тебе дружбу хороший человек. Новый знакомый не выходил у него из головы. Хотелось его встретить, говорить с ним… О чем угодно, но говорить, еще раз послушать его негромкий, приятный голос.

Первые три дня Василий избегал пивной по той простой причине, что в кармане было пусто, ждал получку, а когда появились деньги, зашел и весь вечер провел за кружкой пива, в полном одиночестве, в надежде встретить Антона Ивановича. Водки не пил, — хотел встретить друга в наилучшем виде: ведь уговорились — пить только вместе! Но друг не пришел. Василий огорчился и решил идти домой.

На следующий вечер снова сидел он в одиночестве над кружкой пива и ожидал друга. Тот словно сквозь землю провалился… Жаль, жаль… такой хороший сердечный человек… Не может быть, чтоб он пошутил… Наверное, придет завтра… И назавтра Василий снова шел в пивную.

Наконец в одну из суббот к его столику подошел человек и вежливо спросил:

— Разрешите присесть, товарищ?

Антипов поднял голову, в глаза знакомым, разноцветом бросились четыре ряда орденских планок. Он вскочил, и друзья обнялись, похлопывая друг друга по спине. Потом они сцепились, как юноши-подростки, за руки и сели за столик, не разнимая рук и пристально смотря в лицо один другому.

— Тосковал по тебе, словно влюбленная красная девица, — признался Антипов, — и даже бросил пить змеиное молоко; думаю, подожду, что встречать тебя пьяным!

— Другими словами, друг, ты можешь не пить? Поздравляю, рад твоему выздоровлению! — взволнованно сказал Антон Иванович. — Рассказывай, дорогой, подробно, как живешь, как в семье…

— Сначала пропустим по стаканчику. — И Василий, подозвав официанта, попросил: — Пол-литра «столичной»… Бутылку лимонада и шесть бутербродов: два с семгой, два с полтавской, два с сыром… Возражений, изменений или дополнений не будет? — обратился он затем к долгожданному другу.

Антон Иванович укоризненно покачал головой, но ничего не сказал.

В ожидании заказанного они повели разговор о житье-бытье. Василий не без гордости отметил, что за последнее время у него резко повысился заработок. В самом деле… не бросить ли пить совершенно?

— Зачем же ты заказал? — подмигнул Антон Иванович.

— Чтобы рассчитаться… Ты же меня угощал!

— Терпеть не могу крохоборов. Я и сегодня возьму всё на себя. Понял, дорогой? Впредь будешь умней в обращении с друзьями.

Василий хотел возразить, но Антон Иванович стал рассказывать о новом в своей жизни: он взял небольшую работенку… Тяжко сидеть без дела, наслаждаться только охотой да сбором грибов. Кстати, он когда-нибудь возьмет с собой по грибы и Василия Ивановича. Чудесное это занятие…

Официант подал заказ. Наполнены стаканы. Антон Иванович предложил тост за дружбу и вечное взаимопонимание. Чокнулись. Выпили, закусили… Заказать еще? Хватит, хватит! — решительно хватит.

Друзья вышли на улицу, Антипов предложил было пойти посидеть в скверик, но у Антона Ивановича не было свободного времени: он приглашен на деловую беседу в 22 ноль-ноль к одному контр-адмиралу, другу и бывшему сослуживцу.

Расставаясь, Антон Иванович высказал пожелание, чтобы Василий впредь не показывался в пивной: не надо играть с огнем! Что ж, предложение хорошее, доброе. А как же с дальнейшими встречами? Он, Василий, не хотел бы порывать связи, тем более, провозглашен был очень приятный и обнадеживающий тост.

Антон Иванович извинился, что из-за некоторых семейных обстоятельств не может пока пригласить к себе, идобавил, что будет рад, если Василий познакомит его со своей семьей.

Василий искренне обрадовался, поспешно записал и передал адрес, назвал дни и часы, когда его можно застать дома. И они завершили свою вторую встречу, по инициативе несколько охмелевшего Антона Ивановича, крепким мужским поцелуем.

5

Василий рассказал жене о новой встрече с флотским товарищем, особо выделив то, что он ратует за трезвость. Антон Иванович посулил зайти к ним в гости, его надо будет принять самым наилучшим образом, стол накрыть по всем правилам, как можно лучше… А что делать с выпивкой? Одну-две бутылки столового вина… Вот и всё — водку побоку…

Антон Иванович зашел к Антиповым через неделю, в восемь без 20 минут вечера. Вся семья Антиповых была дома. Иван собрался уходить на дежурство. Очень жаль, что он не может лично познакомиться с гостем. Не беда, познакомится в другой раз; видимо, у них с братом завязывается настоящая дружба. Иван приоткрыл дверь и украдкой посмотрел на гостя. Солидный дядька, сухопарый, но это к нему идет, молодит… Носит палку… Очень красивая, особенно набалдашник: массивный, с какими-то фокусами… В прошлом, наверное, был красавцем и большим сердцеедом: очень уж расшаркивается перед Ириной. Из коридора гостя провели в комнату. Ирина, извинившись, тотчас снова вышла в коридор. Иван подозвал ее к себе и, погрозив пальцем, прошептал:

— Смотри не влюбись: мужчина он как будто стоящий. Я пошел. Вернусь не раньше двух ночи…

* * *
Из автобуса вышел человек; опираясь на палку и сильно хромая, он с трудом дошел до стоянки такси и обратился к шофёру:

— Как, дорогой, насчет дальнего пути?

— А вам куда?

Пассажир назвал место назначения. Шофёр с удивлением посмотрел на него: туда же через полчаса идет поезд! Да, идет… И тем не менее, он хочет ехать на такси — это значительно быстрее. Он очень спешит. Кроме того, если поехать поездом, от станции придется тащиться километра четыре, что ему с больной ногой не под силу. Потом, что за разговоры! Обязанность водителя такси принять заказ и добросовестно его выполнить…

Завязался спор. Шофёру не хотелось ехать. Порой выезды в дальние рейсы кончались для шофёров печально. Кто его знает, что это за гражданин? Одет хорошо, много наград, а поди, угадай! Человек с палкой настаивал, убеждал. Это же глумление! У него тяжко заболел близкий человек, ему надо отвезти лекарство. Если этого во-время не сделать, не миновать беды. Тогда кто будет нести за это ответственность?!.

Шумом заинтересовался постовой. Это был сержант милиции Антипов.

— Рассудите нас, товарищ сержант, — обратился к нему возбужденный пассажир.

Сержант застыл в удивлении: он узнал Антона Ивановича. Как он попал сюда и что это за отъезд в такой поздний час почти в пограничную зону?

Антон Иванович сует ему документ. Антипов машинально берет его, читает. Антон Иванович не умолкает:

— Возможно, меня за бандита принимают, думают, что по пути угроблю водителя, угоню машину и заберу его гроши… Да я на свои сбережения могу купить пять ваших «Побед» и платить их шофёрам зарплату целых две пятилетки… Помогите, товарищ сержант!

Антипов с минуту крутил в руках удостоверение Антона Ивановича Голубцова, капитана первого ранга в отставке. Ничего подозрительного… А что если спросить его, когда он расстался с Василием? Вместо этого спросил о другом:

— Вы что — приезжий?

— Почему вы меня об этом спрашиваете? — с неудовольствием на вопрос вопросом ответил Голубцов.

— Милиция, сами понимаете, — сконфуженно улыбнулся Антипов.

— Аа-а, — покровительственно протянул Голубцов, — понятно, дорогой… Я всего час назад как прилетел из Москвы… Еду по неотложному вызову — умирает мать… Еще раз прошу — не оставьте в беде, дорожу каждой минутой! В конце концов, я готов на любые затраты, сами понимаете, в опасности жизнь родного человека…

И всё же водитель сопротивлялся, ссылаясь на недостаток горючего, которым в этом направлении не пополнишься, и на то, что подобного рода выезды обязательно подлежат согласованию со старшим диспетчером. Наконец сержант взял инициативу в свои руки.

— Прошу следовать за мной! — повелительно сказал он водителю. — В самом деле, безобразие — у человека несчастье, а вы канитель развели… Я всё сам согласую… Пошли! — Антипов украдкой дернул за руку водителя, и тот, помявшись, направился за сержантом к телефонной будке…

Через несколько минут сержант и водитель вернулись. Всё в порядке: поездка состоится. Голубцов, хромая, подошел к сержанту:

— Большое-пребольшое спасибо, дорогой товарищ!

— Только прошу, гражданин, не обижаться и не нервничать, — заявил шофёр, — малость задержимся: я должен предупредить домашних, чтобы зря не беспокоились, потом заскачу в гараж — возьму канистру горючего.

— Делай, дорогой, как лучше… Надеюсь, что ты в пути дремать не будешь. А я в долгу не останусь…

6

По асфальтированному шоссе на север шла «Победа» под номером ОЕ-4554. Кроме водителя, там находилось два человека — мужчины в одинаковых светлосерых костюмах; в петлицах полевые цветы. По виду они напоминали «стиляг». Для Ивана Ивановича, кроме штатского костюма, пришлось пустить в ход парик и грим. Оперативный работник Герасимов, повернувшись вполоборота, зорко наблюдал через заднее стекло за шоссе, ожидая «Победу»-такси. Антипов сосредоточенно молчал. Его терзала неизвестность, что дома. Не было времени узнать, что с братом, невесткой, детьми… Не прикончил ли их этот тип?! Может быть, им необходима помощь?.. Хотя бы попросил кого-нибудь из сотрудников сходить на квартиру… Что ж, ошибки теперь не исправишь… Главное — не упустить врага… А почему он, собственно, враг? Сколько в жизни бывает самых причудливых и невероятных сочетаний! Почему он, этот Голубцов, не мог соврать о прибытии только что из Москвы, о больной, умирающей матери? Человека не хотят везти, а ему позарез нужно ехать… Но что значит притворство с больной ногой? В коридоре он не хромал, держался браво… Впрочем, и тут могла быть та же цель. Он не был уверен, что его повезут на такое дальнее расстояние, да еще ночью. Разыграл комедию, захромал… Как ни настраивал себя Антипов в пользу Голубцова, всё же не мог погасить тревоги. Слишком уж много странностей у этого отставного! И сержант последовательно воспроизвел в своей памяти всё то, что узнал в свое время от брата…

— Кажется, они, — проговорил Герасимов. Он дал команду шофёру остановить машину, а когда тот это сделал, вышел и отошел назад. Шофёр и Антипов остались в машине. (Все эти и последующие действия определены были заранее разработанным планом операции.) Судя по движению освещенных фар, машина неслась с предельной скоростью. Пора подать сигнал ее шофёру. И Герасимов поднял руку. Не доезжая до него нескольких шагов, такси остановилось. Из нее вышел Голубцов и, опираясь на палку, зло спросил:

— В чем дело?!

— Не можете ли дать несколько спичек?.. Буду очень обязан.

— Как вам не стыдно из-за таких пустяков останавливать машину…

— Понимаете — умираем, курить хочется!

— Лови! — Голубцов бросил коробок со спичками. — Судя по номеру, на собственной катишь, а своих спичек не имеешь, — добродушно пошутил Голубцов и неуклюже полез в такси, которое тотчас тронулось. Из машины вышел Иван Иванович.

— Спешит, дьявол! — не то удовлетворенно, не то с досадой заметил он.

— Уверен, что он тоже действует строго по плану…

— У меня было огромное желание выйти и скомандовать: «Руки вверх!». Сразу бы всё выяснилось, произвели бы обыск и, уверен, добыли бы доказательства…

— А возможно, он только едет за доказательствами. В этом случае весь наш замысел сразу же разлетелся бы в пух и в прах…

Они закурили. Такси скрылось из виду. Очень хорошо. Спешить особенно нечего. Отставной капитан первого ранга пока что никуда не уйдет; не позже, чем через час, они снова с ним встретятся.

И они встретились. Что-то случилось с такси. Шофёр с бранью ковырялся в моторе. Его спутник ковылял вокруг машины. А когда к ним подошла уже знакомая машина, он слезно стал просить взять его с собой и доставить на место, к постели умирающей матери…

— Странное сочетание, — выйдя из машины, заметил Герасимов, — смерть и свадьба…

— Не надо шутить, товарищ, — страдальчески морщась, возразил Голубцов, — я вас серьезно прошу — проявите чуткость…

— А я не шучу: мы едем на свадьбу друга… Отмахать лишних сорок километров туда и сорок обратно — сколько потратишь времени? Прикатишь, гляди, к шапочному разбору…

— Я хорошо заплачу, всё компенсирую…

— Подработаем, что ль, друзья? — бросил Герасимов в сторону своей машины.

— Это дело хозяйское, — сонно ответил из машины Антипов.

Голубцов щедро расплатился с водителем такси и сел в «попутную машину», рядом с шофёром.

— Ради бога, скорей! — с тревогой попросил он.

Машина летела с сумасшедшей скоростью. Мелькали телеграфно-телефонные столбы, деревья, населенные пункты.

— Хорошо, очень хорошо! — ворковал Голубцов. Остальные напряженно молчали…

7

До прибытия машины за номером ОЕ-4554 к месту назначения сделаем то, чего не сделал сержант Антипов, — поспешим к его брату. Оказывается, опасения Ивана были напрасны: близкие ему люди физически не пострадали.

Когда хозяйка дома отлучилась по хозяйству, Антон Иванович высыпал из карманов китайские орехи и подозвал ребят.

— Это вам, хлопцы, — забавляйтесь…

— Берите и айда в дядину комнату! — скомандовал отец.

Ребята поблагодарили гостя и молниеносно исчезли.

— А где же ваш братец? — поинтересовался Голубцов.

— Эту неделю он работает в ночь… Беспокойная служба. И что ему взбрело в голову оставить завод…

— Его дело, — равнодушно сказал Антон Иванович. — По правде сказать, в последнее время я встревожен… Эти проклятые атомные и водородные бомбы! Одна водородная бомба способна разрушить самый большой город и уничтожить десять миллионов человек… Ты представляешь, что будет с нашими «корытами», если этакое чудовище слетит на море…

Василий слушал Голубцова явно скептически, а когда тот закончил, вскинул кверху свои огромные руки и, смеясь, сказал:

— Видно, ты изрядно поотстал от жизни… на своей пенсии… Бомбу-то создал человек, он же создаст и достойную от нее защиту. На всякий яд всегда найдется противоядие… Посмотри сюда! — и Антипов, вырвав из ученической тетради несколько листков, стал чертить современную схему вооружения боевых кораблей.

Голубцов слушал пояснения друга и время от времени восклицал:

— Любопытно, чертовски любопытно!

— Ну, что ты теперь скажешь? — кончил пояснение Антипов.

— Скажу одно: сдаюсь! Ты меня успокоил.

— А как, между прочим, насчет «американки» — многозначительно улыбаясь, спросил Антипов.

— Ну и хитрец! Как поймал… Назначай штраф! Я готов на любую расплату…

— В свое время я мечтал накрыть тебя на поллитровку «столичной». Ну, а теперь…

— Дорогой, будь любезен, дай стакан воды! — неожиданно прервал Голубцов Василия.

— А мы сейчас чайку соорудим…

— Это попозже, а сейчас дай водички из-под крана… Дурная привычка, но сделать ничего не могу…

Вернувшись с водой, Антипов застал гостя за странной работой: он жег над большой пластмассовой пепельницей бумагу.

— Предосторожность никогда не помешает, — приминая пепел, пояснил Голубцов. Взял стакан, проглотил несколько глотков воды. — Першит что-то в горле… А где же твоя хозяйка?

— Пошла кое-чем пополниться.

— Не ради ли меня?

— А почему бы и нет? Она это сделает с величайшим удовольствием.

— В таком случае, позволь и мне отлучиться на несколько минут!

— Не понимаю?

— Хочу, в свою очередь, кое-что подбросить хозяйке, да и с тобой надо рассчитаться… ничего не поделаешь, проиграл… Позволь преподнести тебе сюрприз, что доставит мне огромное удовольствие…

Василий размяк: до чего же хороший гость! Сколько у него доброты, задушевности… Пошлет же судьба такого замечательного друга!

— Только очень прошу, поскромней, без особых затей, иначе жена обидится…

— С женщинами я справляюсь куда легче, — не по возрасту игриво заметил Голубцов и твердой походкой направился к выходу…

Минут через десять пришла раскрасневшаяся Ирина. Ей тоже было приятно поухаживать за таким заслуженным и обходительным мужчиной. Узнав, что гость пошел за какими-то покупками, Ирина не рассердилась и деловито стала накрывать на стол.

Прошло больше часа, гость не возвращался.

— Не случилось ли с ним чего? — с тревогой сказала Ирина.

— Я сам тоже беспокоюсь… Долго ли при теперешней суматохе на улице наскочить на беду.

— Суматохи-то особенной сейчас нет — уже одиннадцатый час… Всё же сходи, посмотри, не в «гастрономе» ли затерло… Если так, тащи его скорей сюда…

Антипов поспешно вышел из дому, приглядывался к встречным, заглянул в «гастроном» — безрезультатно; спросил продавщицу, не заходил ли к ним такой симпатичный дядька, флотский, без погон, у него еще много наград, и этакая приметная палка…

— Нет, к сожалению, не заметила…

Зашел еще в один магазин, но и там не нашел друга. Не разошлись ли? Решил вернуться домой…

У парадной лестницы Василия Ивановича встретил дежурный дворник.

— Это велено передать вам, — он подал записку Антипову. — Малость задержал ее, отвлекли меня…

Антипов нетерпеливо развернул записку:

«Дорогой Василий Иванович!

Прошу принять тысячу извинений за вынужденное вероломство: только что случайно встретил контр-адмирала, который чуть ли не силой увез меня к себе; ему нужна помощь по одному вопросу, в котором он считает меня самым сильным специалистом. Сам понимаешь, отказать нельзя. Постараюсь вырваться поскорей. Вернусь, конечно, «во всеоружии»… Если же застряну, то с твоего разрешения загляну в 20–00 послезавтра.

Сердечно жму руку

твой Антон Ванч».

8

Машина номер ОЕ-4554 из-за плохой дороги с трудом вошла в полуразрушенный войной небольшой городок — райцентр. Это и был конечный пункт для нашего беспокойного пассажира. Остановились у церкви; из машины вышли Герасимов и шофёр. Сержант Антипов, притворившись спящим, слегка похрапывал. Солнце уже пригревало, денек обещал порадовать на славу…

— Большое спасибо, товарищ, — подавая несколько сотенных купюр Герасимову (он считал его хозяином машины), сердечно сказал Голубцов. — А это тебе, дорогой, — он протянул пятьдесят рублей шофёру, — за прекрасное управление… вроде премии.

Шофёр, взяв деньги, пробасил:

— Премного благодарен…

— А что же не выходит ваш приятель? — поинтересовался Голубцов.

— Хай поспит, — ответил Герасимов, — укачало младенца…

— Кланяйтесь ему… Поползу отыскивать мамашу. Сам здесь впервые, придется спрашивать граждан, — и Голубцов, крепко пожав руку Герасимову и кивнув шофёру, заковылял в сторону каменного здания с вывеской: «Универсальный магазин». Герасимов и шофёр опустились на траву. В это же время из машины вышел сержант и шмыгнул за угол церкви. Через минуту он шел по одной улице с Голубцовым, но по противоположной стороне, следя за каждым его шагом. Голубцов не переставал хромать, не оборачивался по сторонам; вот он остановил прохожего и, судя по жестам, спрашивал, как пройти к своей цели. Шли дальше, порядочно петляя. Антипов вел себя искусно, и Голубцов его не замечал. В ста шагах от небольшой площади Голубцов остановил средних лет женщину, с зонтиком, одетую в черную узкую юбку и пушистый джемпер; в руках вместе с зонтиком она держала свернутую в трубочку газету, на другой руке висела сумка.

Остановив женщину, Голубцов снова стал расспрашивать ее о дороге. Она объяснила. Голубцов не понимал. Пожимая плечами, он вынул из кармана газету и карандаш… Нарисуйте, мол, план… Женщина взяла карандаш, но рисовать стала на своей газете… Нарисовала, объяснила, протянула ему газету…

— Благодарю. Чтобы вас не обездолить… — Голубцов подал ей свою…

Они разошлись. Женщина пошла через площадь, Голубцов, волоча ногу, к универмагу. Антипов дал пронзительный свисток. Голубцов вздрогнул, но не обернулся, хотя несколько ускорил шаг; женщина в пуховом джемпере, кажется, не обратила никакого внимания на сигнал. Свисток сделал свое дело: показались Герасимов и шофёр. Они последовали за Голубцовым, Антипов — за женщиной…

Герасимов и шофёр нагнали Голубцова, остановили. Тот с неподдельным изумлением смотрел на них.

— Вы слишком много заплатили, товарищ, возьмите, — возвращая половину денег, сказал Герасимов.

— Ах, вот что! — облегченно вздохнул Голубцов. — А я подумал, не случилось ли чего-нибудь с вами. Уберите деньги! Чертовски устал: не могу отыскать матери…

— Сядем в машину, — предложил Герасимов, — в машине легче искать.

— Не стоит… вам надо спешить на свадьбу.

— Уж если помогать, так помогать… Давайте сообща разыщем вашу матушку, вы передадите ей лекарство, и махнем на бал.

Голубцов начинал понимать серьезность своего положения.

Герасимов и шофёр так подошли к Голубцову, что ему и рук не поднять. Но к оружию прибегать, безусловно, рано. Голубцов собирался с мыслями.

— Послушайте, вам дьявольски везет: мой друг пригласил для вас даму — взгляните! — Герасимов кивнул в сторону приближающихся к ним сержанта с женщиной в пуховом джемпере.

Голубцов сделал попытку рвануться в сторону. Его молча сжали с двух сторон Герасимов и шофёр.

— Ведите себя спокойно, — тихо посоветовал Герасимов, показывая удостоверение личности. Взял из рук Голубцова палку и сказал: — Сдайте оружие…

— Заодно посмотрите и мое удостоверение на право ношения пистолета…

— Я вам и без того верю, — достав из правого кармана небольшой пистолет типа «браунинг», сказал Герасимов. — Еще есть что-нибудь?

— Кроме горсти леденцов и денег — ничего…

Сержант подвел женщину:

— Познакомьтесь!

Женщина молчала, потупив глаза. Голубцов продолжал вызывающе смотреть на окружающих. Их повели к машине. Там произвели дополнительный обыск. Исследовали палку и зонт. И в палке и в зонте микроскопические радиостанции. В газете, переданной Голубцовым женщине, находилось несколько листков с карандашными набросками Василия, которые шулерски подменил лазутчик, спалив, вместо них, чистые листы бумаги; обстоятельный, зашифрованный бисерным почерком на пяти страницах тончайшей бумаги, по всей вероятности, отчет. Больше у женщины ничего не нашли; не оказалось у нее и документов, удостоверяющих личность. Голубцову же были переданы женщиной странички синей тонкой бумаги, очевидно, с текстом, который надо проявить…

Голубцов молчал, по-волчьи следя за действиями своих разоблачителей. Не надеялся ли он уйти? Может быть. Женщина тоже молчала.

Внешне эту группу людей можно было принять за туристов. Кстати, к ним направляется еще машина, кажется, такси, номер знакомый. Что за чудо! И шофёр знакомый. Оказывается, он, починив машину, решил разыскать своего пассажира. Жаль на холостом ходу гнать ее обратно.

— Опоздал малость, товарищ, — прервал его объяснения Герасимов, — но ничего, управились сами…

Сержант обратился к Голубцову:

— Может быть, вы скажете нам что-нибудь о Василии Ивановиче? Как вы с ним расплатились за его гостеприимство?

Голубцов с минуту молчал. «Вот оно откуда идет… Какой страшный просчет!»

Вытянулся в струнку и взял под козырек:

— Честь и слава сильнейшим! Нет, нет, я, как мастер своего дела, искренне преклоняюсь перед вами…

Достал из кармана конфеты:

— Угощайтесь! Буду объективен… вы настоящие мастера.

Герасимов и Антипов отказались от угощения.

— Брезгаете?.. — усмехнулся Голубцов. — Дело, конечно, ваше… Была бы честь оказана… Прошу. — Голубцов протянул конфеты женщине в пуховом джемпере. Руки ее дрожали, когда она брала конфету.

— Сладкое подкрепляет, — добродушным тоном сказал Голубцов. — Ваше здоровье, господа! Желаю вам дальнейших успехов на вашем благородном поприще. — Он бросил конфету в рот и, хрустнув несколько раз зубами, проглотил ее. То же самое сделала и женщина, почему-то закрыв глаза и держась левой рукой за лоб…

* * *
Некоторые обстоятельства вынуждают меня закончить рассказ справкой. Лазутчика и его помощницу судить не удалось из-за их смерти: они отравились конфетами. Сержант Антипов за проявленную бдительность получил награду и направлен в школу для получения специального образования. Герасимова тоже отметили за хорошо разработанный план операции, но сильно пожурили за существенный недосмотр. Хватило же смекалки самим не проглотить яд; почему же он позволил это сделать врагам? Ведь они наверняка унесли с собой весьма ценные данные. Всё говорит за то, что среди наших людей орудовал чрезвычайно опасный зверь.

Следователь

1


До восемнадцати лет Сергеев жил в деревне, учился в средней школе, в дни каникул и в свободное от учебы время работал в колхозе. По окончании десятилетки ему очень хотелось поступить в театральный институт; разубедил учитель географии: доказал, что актера из него не получится, голос слабоват. Под влиянием того же учителя он решил стать «бродягой»-географом. Однако через месяц после начала занятий в университете с географического факультета перешел на юридический. И тут не обошлось без стороннего влияния. На этот раз в его судьбу вмешались товарищи по общежитию, студенты-юристы, тоже первокурсники, но уже возомнившие себя будущими знаменитостями. Друзья нашли, что Петр Сергеев обязан стать юристом, после того как он помог одному из них разоблачить нечестную игру девушки, претендентки на его руку и сердце, проживавшей в Саратове. Они хотели пожениться, но молодой человек раздумал, решив, что рановато: брак затормозит или сорвет его учебу. Тогда девушка перешла к решительным действиям: судя по письму ее подруги, она приняла яд, попала в больницу и находится чуть ли не при смерти. Молодого человека это сообщение ошеломило, и он собирался лететь в Саратов. Товарищи приступили даже к сбору средств на покупку билета. Сергеев взял конверт, повертел его в руках и спросил страдающего товарища — не сохранилось ли у него писем возлюбленной. Конечно, письма сохранились. Сергеев сличил их почерк с почерком, которым был написан адрес отправительницы печального уведомления, и уверенно сказал:

— Полет отменяется… трагедия дутая!

Его попросили расшифровать это многозначительное заявление. Что ж, можно расшифровать. Он сделает это с большим удовольствием. Почерк прежних писем девушки и почерк обратного адреса отправительницы последнего письма тождественны. Объясняется это просто: симулянтка попросила подружку написать письмо, по всей вероятности, продиктовала его. Письмо было законвертовано, и отравившаяся сама понесла его на почту. Письмо отправлялось заказным. Когда оно было подано к отправке, его вернули и… попросили написать адрес отправителя. Девушка, не подумав о последствиях, приложила к конверту свою «умирающую» руку и… выдала себя с головой.

Доводы Сергеева показались настолько убедительными, что его стали поздравлять. В тот же день телеграфно запросили саратовских друзей. Ответ принес следователю-любителю полное торжество.

И надо сказать, что опыт пробудил в Сергееве вкус к работе следователя, он почувствовал, что именно здесь его настоящее призвание. То, что он не ошибся, подтвердила его первая производственная практика в органах дознания.

Новая работа захватила Сергеева с головой, в ней много было по-настоящему интересного, порой романтического. Но его удивило, что иные товарищи, подчас высказав по поводу преступления ошибочную точку зрения, стремятся во что бы то ни стало отстоять ее, причем пользуются не совсем дозволенными или даже прямо запрещенными методами. Последнее не только удивило, но и возмутило его. Он разговорился со старшими товарищами. Студента-практиканта внимательно выслушали. В принципе он, конечно, прав. Но если взять случай, когда подозреваемый был почти разоблачен, когда уже создалось убеждение в его виновности, однако он не сознался. Что делать? Выпустить на свободу или применить некоторое принуждение?

Спор обострился. Сергеев обратился с письмом к прокурору республики, прося его высказать свое мнение.

Прокуратура безоговорочно поддержала студента. Прокурор благодарил молодого человека за честное отношение к своему долгу…

Работники дознания отнеслись к успеху Сергеева несколько иронически. Они решили сбить спесь с выскочки. И вот подвернулся подходящий случай. Задержали некоего гражданина, обиравшего на рынке колхозников; мошенник вместо пятидесятирублевых купюр подсовывал десятки. Плутовство сходило благополучно до тех пор, пока плут не обманул одного колхозника на солидную сумму. Тот задался целью отыскать обидчика. Нашел его в чайной и приволок в милицию… Задержанный протестовал, клялся, что впервые видит колхозника, только что прибыл в город по личным делам…

Работники дознания были убеждены, что колхозник прав, но чем обосновать его правоту? Где свидетели? Вот бы где поднажать. Что ж, пусть займется этим делом студент, пусть раскроет преступление своими методами.

Сергеев понял замысел товарищей и не без внутреннего волнения принял поручение.

Познакомился с протоколом задержания, с протоколами опроса, побеседовал с колхозником. Да, сложно, всё очень сложно: если задержанный не признает своей вины, дело придется прекратить и явного преступника отпустить на свободу. Надо получить признание любой…

О нет, только не любой ценой! Закон, закон и еще раз закон!.. Сергеев вызвал к себе подозреваемого, предложил стул, спросил, давно ли он в этих краях. Задержанный ответил, что приехал в день задержания, намеревался поступить в городе на работу; у него здесь хорошие приятели, обещали помочь.

В конце беседы Сергеев сказал решительно:

— Попрошу вас, гражданин, написать собственноручно свои показания…

— Какие показания? Может быть, вы зададите мне вопросы, — беря бумагу и вставочку, сказал подозреваемый.

— У меня к вам вопросов пока нет. Есть просьба: после того, как вы напишете, когда и зачем сюда приехали, перечислите своих приятелей и укажите их адреса…

Задержанный быстро встал и пытливо поглядел на студента.

— Кто вы и откуда? — напряженно спросил он.

Для вора необычная экспансия, но этот вор не считал себя вором: он комбинировал, играл, обманывал людей; в лице же Сергеева встретил человека в своем роде артиста. Разъезжая по отдаленным городам, авантюрист привык к противникам другого толка, считал себя выше их по уму, по изворотливости. Нет, серьезно, откуда здесь эта залетная птичка? Впрочем, выходит, это не птичка, а ястреб.

— Чем вы так расстроены? — спокойно спросил Сергеев.

— Я не расстроен, а восхищен, восхищен вашей изобретательностью: как ловко вы расставили сети… Конечно, назвать вам своих знакомых я не могу…

— Потому что их у вас здесь нет.

— Один-ноль в вашу пользу, — улыбнулся мошенник, — вынужден сдаться; расскажу всё чистосердечно о своих проделках…

Эта победа окрылила Сергеева. Возвратясь в университет, он с еще большим рвением взялся за учебу. Университет окончил с отличием и был назначен следователем в прокуратуру.

Петр Николаевич любил не только свою работу. В свободное время он увлекался охотой и рыбной ловлей. Однажды в разгар весенней охоты Петр Николаевич задержался в деревне на трое суток и вернулся с пустыми руками. Вид усталый, но состояние духа великолепное. Жена вопросительно посмотрела на него: что случилось?

— А всё-таки я вернулся с добычей, — сказал Петр Николаевич, — и даже как будто бы с крупной. — И он осторожно, намеками рассказал о нижеследующем.

Третьего дня после работы Сергеев выехал на охоту в колхоз «Ясные дали». Поблизости от него лежало большое озеро с камышовыми заливами и затонами — чудесные места для вечерней тяги. Нашлась лодка, а вот проводник…

Председатель колхоза согласился помочь и назвал Касьяна Титовича Коноплева, заядлого местного рыбака, лучше его никто не знает здешних водных бассейнов. Позвали Коноплева. Касьян Титович отказался:

— Не поеду, здоровьишко мое подгуляло.

Сергеев улыбнулся: перед ними стоял рослый, широкоплечий детина; светлорусые волосы, красное, густо веснушчатое, энергичное лицо. Это же богатырь!

Председатель колхоза тоже был в недоумении, — никогда до этого Коноплев не ссылался на плохое здоровье.

— Да что ты, Касьян Титыч, — проговорил председатель. — Когда это с тобой стряслось?

— Еще завчера стряслось…

Но говорил Коноплев таким звонким голосом, что Сергееву ясно было, что ничего с ним в смысле здоровья не стряслось. Просто не хочет пособить… А ведь вознаграждение он получил бы приличное…

Сергеев привык ко всему относиться внимательно. В колхозе люди гостеприимные. Что же заставило Коноплева придумать первую попавшуюся причину, чтобы не сопутствовать охотнику?

— Вот коли на рыбалку бы, — сказал Касьян Титович, — тогда, пожалуй, я бы не прочь…

Сергеев усмехнулся:

— Для рыбалки здоров, а для охоты болен? Может, ты выстрелов не любишь? — пошутил он.

— А кто их любит, — помрачнел Коноплев, — хватит, понастрелялись, пора и отдохнуть…

Пришлось пригласить лодочником другого колхозника, В тот же вечер Сергеев узнал, что Коноплев — баптист; стал баптистом, как будто, в плену у немцев. Иногда к нему приезжает из города некто Голубев, кажется, их поп, поживет день-другой и уезжает. Колхозники пытались расспросить Коноплева о дружке, — отмалчивается. Лишь один раз процедил сквозь зубы, что это его дружок по фронту. Дружок, так дружок, в этом ничего нет удивительного…

Когда наступила пора возвращаться домой, Сергеев неожиданно объявил, что решил остаться здесь еще денька на два, хочет порыбачить. У него имеются в запасе четыре выходных дня. Он уже позвонил по телефону прокурору, и тот согласился предоставить ему эти четыре дня.

2

Прося разрешения у прокурора остаться на несколько дней в колхозе «Ясные дали», Сергеев сказал: «Очень нужно, очень важно. Доложу при встрече».

Что же это за причина? Ответ на вопрос придется повести издалека. В первый год работы в прокуратуре Сергееву рассказали об одном приостановленном деле. Молодой следователь с жаром взялся изучать это дело, но тоже ничего не нашел в нем такого, за что можно было бы уцепиться. Речь шла о предателях, мужчине и женщине, работавших в немецких концлагерях; он — Агапкин Игорь Андреевич, она — Огулькова Вера. Сведения о них были ограниченные и разноречивые: по одной версии они погибли во время наступления наших войск, по другой — бежали с немцами. Кто они в прошлом — не установлено. В материалах дела не раз упоминалась еще одна личность — некий Брук, который, повидимому через Агапкина и Огулькову, насаждал в немецком лагере баптизм, как резерв для шпионажа.

Сергееву до этого не приходилось сталкиваться с баптизмом. Он обложил себя литературой о сектантстве. Оказывается, это религиозное течение широко распространено за границей. И сейчас, когда Сергеев услышал, что Коноплев в немецком плену стал баптистом, у него появилась мысль: немецкий плен не такое место, где могут бескорыстно проповедоваться религиозные веры. Кто такой этот его духовный отец Голубев? Дружок по фронту? А может быть, по плену? Может быть, и в лагере, где находился Коноплев, были свои бруки и агапкины?

А может быть, подлинный Агапкин был именно в коноплевском лагере?..

Мысль уходила всё дальше и дальше, увлекая за собой, раскрывая новые горизонты.

Сергеев разработал план своего дальнейшего поведения. Он сходит на рыбалку вместе с Коноплевым, объявит себя баптистом и поговорит с ним по душам. Тот, наверное, расскажет, где находился в плену и при каких обстоятельствах стал баптистом…

Коноплев охотно принял предложение Сергеева, и они вечерней зарей отправились на рыбалку с набором удочек, которых у Касьяна Титовича было в избытке. Пришли на речку, остановились у обширного зеркального плеса — «Ивашкина омута», любимого места рыбаков. Клев был изумительный, только подхватывай; рыба попадалась крупная: карповые и щука. К сожалению, вскоре стали одолевать комары; эта досадная помеха усиливалась с каждой секундой. В таких случаях хорошо помогает самосад.

— Ты что, дружище, кажись, не куришь? — спросил Сергеев Коноплева, энергично отмахиваясь от назойливой твари.

— Когда-то шалил малость, а теперь избавился от сей скверны… А ты, вижу, тоже не балуешься?

— Никогда в жизни не осквернял рта своего этой поганью… Пить тоже не пью.

— Вот как! Теперь мало от кого услышишь такие слова: не курю да не пью…

— Не возражаю, но мне, например, не позволяет делать ничего плохого моя вера… Ты, поди, неверующий?

Коноплев не ответил на этот вопрос. Он с удивлением посмотрел на Сергеева и спросил:

— А какая у тебя вера?

— Настоящая и единственно правильная на всем белом свете… Слыхал ты про баптистов?

Коноплев и на этот вопрос не ответил — насторожился.

— Так называют евангельских христиан, — продолжал Сергеев, — эти люди несут человечеству спасение. Только там знают истину.

Коноплев слушал Сергеева, затаив дыхание, слегка приоткрыв толстые пунцовые губы, потом оставил удочки, подошел к Сергееву, поклонился ему в пояс и, несколько нараспев, сказал:

— Спасибо тебе, брат во Христе…

— Никак ты тоже баптист?! — Сергеев сжал Коноплева в объятиях. — Рад, очень рад! Отныне будем не только братьями, но и друзьями. Аминь.

— Аминь! — радостно повторил Коноплев.

Продолжая оживленную беседу, рыбаки шли домой. Коноплев потребовал от своего брата и друга немедленно перебраться к нему. Жилье у него подходящее, недавно, при помощи колхоза, отстроил себе хату из двух комнат. Сергеев принял предложение и в тот же вечер переселился к Коноплеву…

Жена Коноплева — Клавдия, хлопотливая, жизнерадостная, приветливо встретила гостя и быстро соорудила ужин из рыбного и молочного. После ужина возник короткий спор, где спать гостю — в горнице или на сеновале.

Сергеев взглянул на Коноплева и сказал:

— А не лечь ли нам, друг, на сеновале?

— Чего лучше! — согласился тот, — я всегда сплю на сеновале…

На сеновале Коноплев пожаловался:

— Над нашей верой здорово здесь потешаются: хлыстами прозвали…

— Это по невежеству, — успокоил Сергеев, — ничего, придет время — поймут нас, а теперь крепко держитесь примера Христа — терпите…

После небольшой паузы Сергеев стал рассказывать о себе, придумав историю страданий своего отца, которого в старое время за баптизм травила православная церковь.

Коноплев с живым интересом выслушал гостя, а потом сказал, что у него много вопросов, которые накопились в течение последних лет.

Голубев не помогает ему. Он, конечно, человек больших знаний, а вот иных вещей не хочет понимать и только сбивает с толку. Может быть, сам бог послал ему, Коноплеву, Сергеева. Пошел он в армию по призыву, служил честно, но скоро его часть очутилась в окружении; выбраться не удалось: попал в плен. Тяжкой горько было за колючей проволокой, наверное пропал бы, если бы не два человека. Они как-то проникли в лагерь и неутомимо облегчали страдания. Называли они себя баптистами, открывали истинную веру и говорили, что в ней спасение не только души, но и тела. Кто шел за ними, тому заметно становилось легче: кормежка улучшалась, и не так фашисты измывались. Он, Коноплев, долго присматривался к баптистам. У него была своя вера от отца, православная. Но, по правде говоря, в чем эта вера, он толком объяснить не мог, не понимал: ходил в церковь по большим праздникам — вот и всё. А баптисты открывали настоящее слово Христово.

Вот так он и стал баптистом. Всё было бы хорошо если бы не Голубев. В последнее время он всё чем-то недоволен, на что-то намекает…

Сергеев, внимательно слушая монотонную, несколько скорбную речь Коноплева, решил, чтобы исключить всякое подозрение, притвориться спящим: сегодня он очень умаялся, разморил свежий воздух, сеновал, сельская благодать. И Сергеев затих.

Коноплев продолжал:

— Стал Голубев говорить всё чаще, что веру в человеке надо испытывать, и договорился до того, что мое испытание может быть в том, чтобы сжечь колхоз! Скажет же человек такое! Конечно, неладов у нас много, но жечь колхоз, приносить людям несчастье?!. Какое же это испытание в вере, этим только загрязнишь душу. Если за правду постоять, так это испытание… А так, какое же это испытание — приносить людям страдание?!. Конечно, я понимаю, это так, к слову пришлось, но и к слову так говорить нехорошо…

Коноплев смолк. Сергеев спал похрапывая.

— Убаюкал человека… А, видать, добрая душа. Завтра непременно попрошу совета. Шутка шуткой, а какое же это испытание?..

На следующий день после работы и еще более удачной вечерней рыбалки, плотно поужинав, «баптисты» снова очутились на сеновале.

Коноплев повторил вчерашний рассказ. Ему хочется знать: в евангелии где-нибудь сказано о таких испытаниях? Голубев — человек образованный, он должен знать… Потом Коноплева беспокоит, что Голубев всегда раздражен. Раз человек верит и чувствует близость бога, он должен быть спокоен и радостен… Голубева же не понять…

— Где он работает? — спросил Сергеев.

— Где-то в городе, говорит, что агент в учреждении.

— Когда и где вы с ним познакомились? — Сергеев вдруг спохватился, что перешел к допросу. — Это мне нужно для того, чтоб дать тебе толковый совет! — пояснил он.

— Понимаю. Я с ним не знакомился… Он просто приехал в наш колхоз по своим агентским делам, встретил меня на колхозном току, то да сё, оказались общие знакомые, с одним его другом я горе и нужду мыкал в фашистской неволе. Позвал его к себе. Оказалось, мы с ним значимся в одной баптистской общине. Я собирался новую избу ставить, он мне предложил денег: братья должны друг другу помогать… Но я решил, пусть мне колхоз поможет, как помог другим колхозникам.

У Сергеева почти созрело убеждение, что Коноплев попал в шпионские сети. Но как добраться до лазутчика? Адреса его Коноплев не знает. Ждать, пока он появится здесь? Но иногда он является через месяц, а бывает, и через полгода. Дать поручение местным властям? — рискованно.

На третий день, когда они продолжили свою, теперь еще более откровенную, беседу, Сергеев рассказал Коноплеву много такого, о чем тот до сих пор не имел никакого представления. Кто не знает, что в жизни часто к хорошему липнет дурное? Кто может поручиться, что Голубев не примазался к их чистой вере? В прошлом, при царизме, не раз так бывало: баптистами руководили крупнейшие помещики Мазаевы, купцы Смирновы, лорд Редсток, барон Корф, граф Бобринский, графиня Шувалова. Только ли вера привела к баптизму этих людей? Руководитель баптистов Павлов без всякого стеснения говорил: «Мы, баптисты, ничего не имеем против миллионов нашего брата во Христе Рокфеллера; мы довольны и счастливы, что второй наш брат Ллойд-Джордж управляет великой страной…»

На нашей земле, когда решался всемирно-исторический вопрос о власти, баптист Проханов ратовал за примирение классов между собой, за поддержку правительства Керенского; он нападал на большевиков, обливал грязью революцию, требовал «власти твердой руки», то есть контрреволюционной диктатуры.

В то же раскаленное борьбой время вожаки баптизма Одинцов и Фризен отстаивали власть Романовых.

Очень много зла причинили руководители баптизма революции, рабочим и крестьянам. Был такой журнал у баптистов: «Слово истины». Писаки этого журнала договорились до чудовищных вещей: «Республика Советов — это орудие греха, и она скоро сгинет».

С одной стороны, проповедовался лозунг «не убий» — это когда дело касалось службы в Рабоче-Крестьянской армии, с другой — рядовых баптистов загоняли к белым, создавали для Колчака специальные «дружины святого креста»… Поэтому, откуда знать, кто этот Голубев, почему он недоволен нашей жизнью и заговорил о поджоге колхоза.

— Неужели же Голубев принадлежит к такой братии? Я ему горло тогда перегрызу! — скрипнул зубами Коноплев, но спохватился и виновато добавил: — Прости ты меня, господи, согрешил…

— Возможно, я ошибся, — сказал Сергеев, — возможно, он честнее нас с тобой, и мы грешим. Но нам всё же есть над чем подумать. А знаешь что: сведи ты меня с этим Голубевым, посидим, потолкуем… Согласен? И знаешь, о чем я хочу попросить тебя: как появится он у тебя, позвони, я тебе телефон оставлю. Но только заклинаю тебя господом богом: никому ни слова, и самому Голубеву особенно… А то он подумает: «Кто это заинтересовался мной и почему?». Позвонишь, и я моментом прикачу. Порыбачим втроем — глядишь, и распознаем, что это за человек…

Коноплев согласился. Сергеев еще сутки прогостил в колхозе. О Голубеве больше не говорили. Только при расставании Сергеев сказан:

— Так я жду, Касьян Титыч, твоего звонка…

3

Жена выслушала Петра с напряженным вниманием. По совести говоря, ей не понравилась эта история. Муж, видимо, недооценивает опасности. Если Голубев действительно лазутчик, его голыми руками не возьмешь, у него своя школа, свои приемы, свой глаз. И Коноплев, может быть, не такой уж простачок… не прикидывается ли он?

— Петенька, — встревоженно говорила Анна Герасимовна, — зачем тебе самому задерживать темного человека, зачем рисковать? Разве для этого нет других путей?

— Такова уж у меня работа; но успокойся, со мной ничего не случится.

На второй день после возвращения Сергеев рассказал прокурору о своих наблюдениях.

Коноплев, видимо, честный человек (от более категорического утверждения следует пока воздержаться). Голубев вьется вокруг него неспроста; очень примечателен якобы случайный разговор о поджоге колхоза… Голубев выдает себя за баптиста, но если он баптист, почему он скрывает свой адрес? Объясняет тем, что его, как и других братьев во Христе, якобы беспокоят в городе представители милиции. Ясно, он еще не совсем доверяет Коноплеву… Знаменательна попытка Голубева задобритьКоноплева деньгами. Для этого был подходящий предлог: Коноплев затеял отстроить себе хату. Однако Коноплев отказался от помощи «братца», предпочел государственную ссуду и помощь колхоза. Надо сказать, что Коноплев сильно обеспокоен своим новым знакомством… Теперь — о предстоящей встрече втроем. Не считает ли прокурор целесообразным послать в колхоз своих людей, ну, скажем, под видом уполномоченных по закупке яиц, масла или заготовке сена? Возможно, ему, Сергееву, потребуется помощь.

Прокурор одобрил доклад Сергеева, поблагодарил за находчивость и спросил:

— Какую же вы находите связь между приостановленным делом Агапкина и Голубевым — Коноплевым?

— Если помните, товарищ прокурор, в деле Агапкина баптизм играл некоторую роль. Брук, кажется, пользовался им в своих вербовочно-шпионских целях. Почему не предположить, что Брук был в том фашистском лагере, где содержался Коноплев? Почему не сделать более точного предположения: Голубев и Коноплев завербованы в секту агентами Брука?

— Предположить можно всё, только любое предположение никогда не надо отрывать от земли, оно не должно быть плодом горячей фантазии. Не хмурьтесь, Петр Николаевич: насчет горячей фантазии к слову сказано. Признаться, в нашей работе не всякая фантазия вредна, иногда она тоже ведет к истине.

Вскоре в колхоз «Ясные дали» направили «уполномоченных» по контрактации… сена. А десять дней спустя позвонил Коноплев:

— Товарищ Сергеев, приезжайте порыбачить… Клев — ну прямо что надо, будете довольны…

Сергеев поспешно собрался, взяв с собой удочки, спиннинг и на всякий случай библию в издании Всеукраинского объединения адвентистов седьмого дня. В целях предосторожности оторвал заглавные листы: хорошо не знал, как баптисты относятся к этой секте, возможно, они антагонисты; проконсультировать этот вопрос не позволило время.

* * *
Сергеев остановил машину на колхозном дворе и попросил шофёра разыскать «уполномоченных». Однако те сами объявились, и один из них доложил обстановку: Голубев, как сыч, сидит в хате Коноплева, никуда не выходит, ни с кем не общается; по словам Коноплева, с которым им удалось установить неплохие отношения, гость обеспокоен — у него в семье кто-то болен… Очень много молится.

Коноплев встретил Сергеева радостно, как родного. Время как раз обеденное, пригласил к себе на обед — подходящий случай для знакомства с Голубевым.

Сергеев осторожно спросил:

— С тобой-то он о чем больше говорит?

— Да ни о чем. Всё молится.

До дома Коноплева дошли быстро.

…И вот они лицом к лицу. Коноплев представил их друг другу, как братьев во Христе. Сергеев протянул руку. Голубев опустил взгляд. Сознание Сергеева озарило давнее воспоминание: в год окончания университета, во время прохождения очередной практики, один сотрудник весьма своеобразно вылавливал вновь прибывших в курортный город любителей легкой наживы. Время от времени он появлялся в автобусе, обводил пристальным взглядом пассажиров и некоторым из них предлагал выйти с ним. Действовал он безошибочно. Оказывается, жулики его чувствовали. Люди с чистой совестью глаз не опустят. Этим и объяснялся секрет успеха работника сыска. Почему Голубев опустил глаза? От игры в баптистское смирение или потому, что почувствовал в новом знакомом врага?

Завязалась беседа. Внешне она шла мирно и учтиво. Говорил больше Голубев, говорил елейно, кстати приводя цитаты из евангелия. Сергееву было не по себе: его знания баптизма оказались жалкими, он решил отмалчиваться или поддакивать. Но это выдавало его с головой. Голубев, конечно, не дурак. Надо быть начеку. Правда, «уполномоченные» поблизости, должны с минуты на минуту зайти в хату Коноплева. Не опоздали бы… Сергеев почувствовал, что у Голубева напряжение нарастает: цвет глаз принял холодный, стальной оттенок, левый угол рта начал подергиваться, хотя голос оставался прежним — напевным и вкрадчивым. И вдруг — молниеносный взмах руки Голубева. Сергеев скрипнул зубами, застонал. Мучительная боль: враг ослепил его песком с примесью табачной пыли. Мелькнула горькая мысль: позорно провалил операцию!.. Но что за шум? Отчаянная борьба, грохот, бой посуды… Попытался открыть глаза — боль усилилась. Преодолевая мучения, встал, хотел отыскать ведро с водой. На Сергеева упали, сбили с ног. Дрались Коноплев и Голубев.

В хату вбежали «уполномоченные»… Исход схватки был решен.

4

И в безвыходном положении человек часто не сдается, хватается за малейшую возможность спастись. Так вел себя и Голубев. Что от него хотят? Да, он совершил отвратительный поступок и совершил его сознательно. Песок с примесью табачной пыли он носит как орудие защиты: мало ли что может случиться, ему приходится бродить нередко по глухим местам. В данном же случае он применил это оружие как ревностный последователь Христа, почувствовав в Сергееве опасного врага. На работе он, Голубев, скрывал свою религиозность, был активистом-общественником, избран членом месткома, кое-кто уговаривал вступить в партию… Ему показалось, что Сергеев кем-то подослан, какими-то его лютыми врагами. Он клянется господом богом, что других намерений не имел…

Это было первое показание Голубева, которое он дал старшему следователю. Сергеев попросил прокурора поручить ему следствие по настоящему делу. Что ж, к этому нет процессуальных препятствий…

Сергеев приступил к следствию. Конкретные действия начал с обыска в комнате одинокого Глеба Корнеевича Голубева. Обыск ничего не дал, даже косвенной улики. По глубокому убеждению следователя — это было своего рода весьма веской уликой, хотя и не предусмотренной законом: настоящий, опытный лазутчик только так и должен содержать свое логово. Истребовал личное дело на агента отдела снабжения свинотреста Глеба Корнеевича Голубева, тщательно изучил его. Ничего особенного, стандартные материалы: пространная анкета, еще более пространная автобиография, четыре похвальных характеристики с прежних мест службы, выписки из двух приказов директора свинотреста с объявлением благодарности товарищу Голубеву за успешное выполнение заданий дирекции. Сергеев записал год и место рождения Голубева и вернул папку. Из живой беседы установил, что Глеб Корнеевич действительно неплохо работал и был горячим общественником; о религиозных его убеждениях ничего не было известно, даже не подозревали о них… Что можно сказать о личных качествах? Общительный товарищ, внимательный к людям, а там кто его знает: как говорится, чужая душа — потемки…

Сергеев запросил с местожительства Голубева необходимые данные, в частности, просил путем опроса родственников и знакомых сообщить основные его приметы, если возможно, попытаться нарисовать словесный портрет. Хотел послать фото, но у Голубева не оказалось ни одного снимка, кроме карточки на паспорте. Любопытная деталь!

Вскоре Сергеев получил исчерпывающие ответы на свои вопросы. Голубев Глеб Корнеевич с первых дней войны ушел на фронт, два года писал, потом переписка оборвалась…

Что стало с Голубевым? На многочисленные запросы был один ответ: «Пропал без вести». В деревне проживают его жена и четверо детей, все они работают в колхозе. Убеждены, что хозяин погиб, иначе откликнулся бы. Нарисованный словесный портрет резко расходился с внешним обликом арестованного Голубева. Теперь не подлежало никакому сомнению, что задержанный скрывался под чужой фамилией. Надо нанести преступнику сокрушительный удар: вызвать жену Голубева и предъявить ей мужа.

Арестованного Голубева вызвали на очную ставку с его «женой», загорелой, статной колхозницей; щадя женщину, следователь ничего не сказал ей о цели ее встречи с арестованным.

— Вам знаком этот гражданин? — спросил Голубеву следователь.

Она удивилась:

— Мне? Почему? В первый раз вижу.

— А вам?..

— Мне? Почему? В первый раз вижу, — усмехнулся Голубев.

— Ну что ж, — сказал следователь, — встреча незнакомых. Всё ясно.

— Да, всё ясно, — согласился «Голубев». — Кончим спектакль… Сдаюсь…

— Можно будет очередной протокол оформить на имя…

— Агапкина…

— Игоря Андреевича?! — не удержался от восклицания следователь.

Агапкин, прищурившись, смотрел на своего противника:

— Теперь уж всё равно, вы победили.

Он помолчал с минуту.

— Вы победили… Но я хочу думать, что заслужу снисхождение чистосердечным признанием…

И он рассказал о Бруке, Огульковой и о себе…

Сергеев ожидал, что Агапкин заговорит об обычных шпионско-диверсионных заданиях…

Оказалось нечто другое. Брук дал им, на первый взгляд, невинные задачи. Они должны жить тихо, завязывать дружеские связи, входить в доверие к нужным лицам; всячески закреплять за собой славу отзывчивых людей.

А исподволь распускать всякого рода сплетня про знатных людей на производстве, про писателей, художников, артистов — про всех, кому плохое настроение помешает думать, творить… Неплохую услугу в тех же целях могут оказать и анонимные письма.

Агапкин говорил тихим монотонным голосом.

— Где Огулькова, мне неизвестно, — закончил он, — у меня нет с ней связи… Но она в Советском Союзе и, наверное, действует…

Записывая показания Агапкина, Сергеев думал: «Как велика злоба врага, как он изобретателен в своей ненависти, и как должны быть бдительны мы, советские люди…»

Примечания

1

Слечно — барышня (чешск., словацк.).

(обратно)

2

Я полностью разбомблен (нем.).

(обратно)

3

«Торгсин» — торговая организация, существовавшая в 20-е и 30-е годы. В ее магазинах товары продавались только на иностранную валюту и в обмен на золото и ценности. Таким образом страна увеличивала свой валютный и золотой фонд, столь необходимый для импорта оборудования, нужного строящимся фабрикам и заводам.

(обратно)

4

«Ищите женщину» (фр.). — В смысле причина всегда в женщине.

(обратно)

5

Чилим — среднеазиатский кальян, состоящий из глиняной или металлической чашки для табака и углей, резервуара из тыквы для воды, и длинной трубки, через которую втягивают дым. — Здесь и далее — примечания Tiger'а.

(обратно)

6

Бедана (узб.) — перепелка.

(обратно)

7

Нетрудно догадаться, что автор здесь заменил рядом точек строку не слишком приличной фронтовой песенки.

(обратно)

8

МУР — Московский уголовный розыск (прим. автора).

(обратно)

9

ВНОС — воздушное наблюдение, оповещение и связь. (Прим. автора.)

(обратно)

10

Так сокращенно именовались члены национал-социалистской партии.

(обратно)

11

Так называемое «народное ополчение». Накануне окончательного краха нацисты мобилизовали в фольксштурм все мужское население Германии от подростков до стариков.

(обратно)

12

Этот чин носил Генрих Гиммлер, ближайший сподручный Гитлера, глава полиции и СС.

(обратно)

13

Военная разведывательная служба Соединенных Штатов.

(обратно)

14

Руки вверх! (нем.)

(обратно)

15

Назад! (нем.)

(обратно)

16

Что это? (нем.)

(обратно)

17

Не знаю, не знаю (нем.).

(обратно)

18

Быстрей, быстрей! (нем.)

(обратно)

19

Штормовая кожаная или клеенчатая шляпа.

(обратно)

20

Есть! (нем.)

(обратно)

21

Руководитель местной (районной) организации гитлеровской фашистской партии.

(обратно)

22

Господин полковник (нем.).

(обратно)

23

Не могу! Пусти!.. (нем.)

(обратно)

24

Strauß — букет (нем.).

(обратно)

25

Условное название раций.

(обратно)

26

Промышленный центр в шестидесяти километрах севернее столицы Карелии — Петрозаводска. Здесь находится крупнейший в Карелии целлюлозно-бумажный комбинат. (Прим. автора.)

(обратно)

27

«Крайне срочно — в пограничную комендатуру» (нем.) (Здесь и далее прим. переводчика.)

(обратно)

28

Быстро — идти (нем.)

(обратно)

29

Спасибо… Хорошо, немецкий коммунист, хорошо! (нем.)

(обратно)

30

Быстрее, быстрее (нем.)

(обратно)

31

Приемщик, который проводит для покупающей фирмы технический контроль пиломатериалов.

(обратно)

32

Рот-фронт, товарищ! (нем.)

(обратно)

33

Очень вам большое спасибо, очень хорошо, немецкие товарищи! (нем.)

(обратно)

Оглавление

  • Борис Антонович Беленков Крылатые и бескрылые
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  • Волосков Владимир Синий перевал
  •   Обычная история
  •   Считайте себя на передовой
  •   Вам надлежит выехать в Москву
  •   Новое задание
  •   Начинать придется с нуля
  •   Кто второй?
  •   Просвета не видно
  •   Решение было верным
  •   Когда боятся смерти
  •   Синий перевал
  •   Время ожидания
  •   Авария
  •   Сладкая вода
  • Дербенев Клавдий Михайлович Недоступная тайна. Ошибочный адрес. Неизвестные лица
  •   НЕДОСТУПНАЯ ТАЙНА Часть 1 ПРОИСШЕСТВИЯ Неожиданный удар
  •   Смерть в аллее парка
  •   В районном городке
  •   Поиски
  •   Глубокая травма
  •   Медицинская сестра
  •   Разгаданный ход
  •   Странный посетитель
  •   Ночью
  •   Исповедь пришельца
  •   Бахтиаров передает дела
  •   Нет сердцу покоя
  •   Старый доктор
  •   Лицом к лицу
  •   Часть вторая ТАЙНА
  •   Запись первая
  •   Запись вторая
  •   Запись третья
  •   Запись четвертая
  •   Часть третья ОХОТА Домик на окраине
  •   В логовище
  •   Вынужденная проверка
  •   Вьется след
  •   Ясная цель
  •   Оперативные шаги
  •   Тихая пристань
  •   Болото зашевелилось
  •   Ночью не все спят
  •   О людях хороших
  •   Опять верная помощница
  •   Пир с расчетом
  •   Встреча
  •   В домике доктора
  •   Предварительные итоги
  •   Вспышка
  •   Здравствуйте, дорогой папочка!
  •   Беспокойство друзей
  •   Слежка
  •   Похищение
  •   До встречи там
  •   Инспекционная поездка
  •   Окончательный расчет
  •   ОШИБОЧНЫЙ АДРЕС
  •   НЕИЗВЕСТНЫЕ ЛИЦА
  • Владимир Николаевич Дружинин Знак синей розы
  •   ЗНАК СИНЕЙ РОЗЫ
  •   ТРЕТИЙ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   СКРЕПКА
  •   ЯНТАРНАЯ КОМНАТА 1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   ТАЙНА «РОССОМАХИ» 1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   КТО СКАЗАЛ, ЧТО Я УБИТ?
  •   1
  •   2
  •   3
  •   СЛЕД ЗАУР-БЕКА ДОМ НА БОРОВОЙ
  •   СЛЕД ЗАУР-БЕКА
  •   КЛЮЧ 1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   ЭЛЬЗА
  •   ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ Незванный гость
  •   Выцветшая фотография
  •   Краска Ефрема Любавина
  •   Его убили?
  •   Сиверс исчез
  •   Загадка Дивных гор
  •   Черный камень
  •   Преступление Доннеля
  •   Лара
  •   Что было в сундучке?
  •   «Быть может, столкнетесь на узенькой дорожке»
  •   Первый бой
  •   Дорога в будущее
  •   На берегу Кембрийского моря
  •   Возвращение Симакова
  •   Очная ставка
  •   След врага
  •   Наследство Гейнца Ханнеке
  •   «Человек не иголка, пропасть не должен»
  •   Доверенны Доннеля
  •   Новый почтальон
  •   Вылазка
  •   Шлагбаум
  • Владимир Ишимов, Александр Лукин В тишине, перед громом Повесть
  •   Комплексная экспедиция
  •     Центробежная сила
  •     Соображения и воображение
  •     Конструктивные идеи
  •     Почерк по характеру
  •     Расчеты изобретателя Кованова
  •     Муж науки
  •     Шофер Илющенко не держит слова
  •     Разные мелочи
  •     Хлебная контора
  •     За что дают ордена
  •     Жгучая тайна
  •     Большая Морская, 4
  •     Тринадцатый номер
  •     Диалектик Славин
  •     У меня остаются усы
  •     Вольф-Верман
  •     Снова «Жгучая тайна»
  •     «Cherchez la femme!»[4]
  •     Шторм на море обаяния
  •     Блэк энд уайт
  •     Канал со шлюзами
  •     Мудрость древних индийцев
  •     Славин цитирует себя
  •     Крайний или последний
  •     Однофамильцы
  •     Эта жесткая почва реальности...
  •     Старушка старушке рознь
  •     Лауреат выставки цветов
  •     Мea culpa — моя вина
  •     Вопреки теории относительности
  •     Славину становится обидно
  •     Что пил Репин?
  •     Вопросы экспедитору Саенко
  •     Как обращаться с календарем
  •     Дружеская беседа, или врать — грех
  •     Всё остаётся по-старому
  •     Четыре антракта «Хованщины»
  •     Самокритика против нескромности
  •   Ничего не случилось
  •     Славин не хочет докладывать
  •     «Что передать папе?»
  •     Вернер, Вермель, Вегнер, Верман и еще Вюрмель
  •     Как узнать швейцарца?
  •     Пластинка фирмы «Колумбия»
  •     У античной дамы
  •     Адмиральская дочка
  •     Не ходи, куда не надо
  •     Гора Арарат
  •     Второе блюдо
  •     Один — шестьдесят восемь — семнадцать
  •     Лисюк откладывает решение
  •     Рука не помеха
  •     Штурм приглашает Шевцова
  •     Славин все-таки краснеет
  •     День отдыха
  •     Что делать со сливочным маслом?
  •     Так кто же физиономист?
  •     Остановись, мгновенье!
  •     Спички не горят
  •     Рандеву на воде
  •     Гутен таг, Август!
  •     Отливы и приливы
  •     Георгий Карлович является без открытки
  •     «Неужель это все — лишь мираж золотой?»
  •     Камень с плеч
  •     Страхуются ли инспектора Госстраха
  •     Дипломатический иммунитет
  •     Каждый — барон по-своему
  •     Эта свинья Грюн
  •     Аккуратность и исполнительность
  •     Неожиданный вариант
  •     «Пантеру верой дрессируя»
  •   Лев Колесников Тайна Темир-Тепе Повесть из жизни авиаторов
  •     ПРОЛОГ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •       1
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     ЭПИЛОГ
  •   ОТ РЕДАКЦИИ
  • Михаил Костин Корж идёт по следу
  •   Часть первая
  •     Донесение
  •     Пропажа на пристани
  •     И пеньки иногда говорят…
  •     Разговор у костра
  •     Находки в сторожке
  •     Экспертиза
  •     Человек из прошлого
  •   Часть вторая
  •     Дела минувшие
  •     Новость Герасимовны
  •     Воронковы
  •     Неподаренный портрет
  •     Неудача
  •     Первая встреча
  •     Возвращение
  •     В родном краю
  •     Догадки и предположения
  •   Часть третья
  •     Родня из деревни
  •     Старый друг
  •     Нежданный гость
  •     Холодный сапожник
  •     Волчья хватка
  •     Щедрый рыбак
  •     Связной
  •   Часть четвертая
  •     По следам
  •     Прокопенко действует
  •     Тревога Валентины Мукосеевой
  •     435-й километр
  •     Нищий и торговка
  •     Сапожник грозит
  •     Новый путеобходчик
  •     Новые сведения
  •   Часть пятая
  •     Оливарес не ответил
  •     Как ваше здоровье?.
  •     Круг сужается
  •     Так вот он, Оливарес!
  •     Нищий задержан
  •     Последняя встреча
  •     Корж смеется последним
  • Левант Я. Наследство дядюшки Питера
  •   И МОРЕ БЫВАЕТ РАВНОДУШНЫМ…
  •   МОЛИТВА МИСТЕРА БЕРКЛИ
  •   КОНЦОВКА ПО-ГОЛЛИВУДСКИ
  •   ЧЕЛОВЕК ОСТАЕТСЯ ЧЕЛОВЕКОМ…
  •   «ЧАЙНЫЙ ДОМИК, СЛОВНО БОНБОНЬЕРКА…»
  •   ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА ДЖЕНТЛЬМЕНА
  •   ТАК КРУЖИТ ЗАЯЦ
  •   СЛЕД МАТЕРОГО ЗВЕРЯ
  •   ЩЕЛЬ В ОГРАДЕ
  •   НА ЛОВЦА И ЗВЕРЬ БЕЖИТ
  •   ПОЛЕТ БУМЕРАНГА
  •   К НОЧИ ЖДАТЬ ШТОРМА
  •   ВИДНЫ ТОЛЬКО КРЫШИ
  •   НАСЛЕДСТВО ДЯДЮШКИ ПИТЕРА
  •   ВСЕ БУДЕТ «О-КЕЙ»!
  •   КОГДА МОРЕ В ГНЕВЕ…
  • Листов Владимир "У каждого свой долг": Операция "Янтарь"-Венский кроссворд-Вишнёвая шаль
  •   ОПЕРАЦИЯ «ЯНТАРЬ»
  •     МОЙ ШЕФ
  •     ПОБЕГ ИЗ ТЮРЬМЫ
  •     ЛЮБИТЕЛЬ АБСЕНТА
  •     ЗАСАДА
  •     ЗАХВАТ СВЯЗНИКА
  •     «КУРЬЕР» ДОКЛАДЫВАЕТ
  •     «КУРЬЕР» ОТПРАВЛЯЕТСЯ В ОБРАТНЫЙ ПУТЬ
  •     СОВЕЩАНИЕ У МЕРГЕЛИСА
  •   ВЕНСКИЙ КРОССВОРД
  •     I ЛЕТУЧИЕ МЫШИ
  •     II АТОМНЫЙ ОБЪЕКТ
  •     III ВЕНСКИЙ КРОССВОРД
  •   ВИШНЕВАЯ ШАЛЬ
  •   ОГЛАВЛЕНИЕ
  • Николай Прокофьевич Лобко ВТОРАЯ ВСТРЕЧА
  •   НАСЛЕДСТВО ДОКТОРА СИНЬОРЕЛЛИ
  •   II ОПАСНАЯ ИГРА
  •   III ЯВКА С ПОВИННОЙ
  •   IV ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
  •   V ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ГАРРИ МАКБРИТТЕНА
  •   VI В ПОИСКАХ СЛЕДА
  •   VII ЧЁРТОВА ДЮЖИНА
  •   VIII ЗНАКОМЫЙ ПОЧЕРК
  •   IX ШОФЁР ТАКСИ
  •   X МАЙОР КОЧЕТОВ ПОКУПАЕТ КУКЛУ
  •   XI ПРИКАЗ — ДЕЙСТВОВАТЬ!
  •   XII СЛЕД ОБРЫВАЕТСЯ
  •   XIII ОШИБКА ЛЕЙТЕНАНТА РУДНИЦКОГО
  •   XIV ТОТ, У КОГО СЛАБЫЕ НЕРВЫ
  •   XV ПИКОВАЯ ДАМА
  •   XVI БЕРЕГИТЕ СЕБЯ, РОДНЫЕ
  •   XVII ГЛАВНЫЙ ВОПРОС
  •   XVIII СХВАТКА
  •   XIX ПОБЕГ
  •   XX ФОРТУНА
  •   XXI ЗВЕРЬ
  •   XXIV ЗМЕЯ ТЕРЯЕТ ЖАЛО
  • Иосиф Яковлевич Лоркиш Невидимые бои
  •   От автора
  •   Часть первая
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •   Часть вторая
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  • РУДОЛЬФ ЛУСКАЧ Белая сорока
  •   РУДОЛЬФ ЛУСКАЧ И ЕГО КНИГИ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
  • Малинский Арсений Линия перемены дат
  •   1. СТРАННЫЙ МАТРОС
  •   2. ПРИЕЗЖИЙ ИЗ ЦЕНТРА
  •   3. ПЕРВЫЙ ДОПРОС
  •   4. ДОКТОР ГЕОЛОГИЧЕСКИХ НАУК РАХИМОВ…
  •   5. ЭКСПЕРИМЕНТ ПОЛКОВНИКА ГОРИНА
  •   6. ПРИКАЗ МОНОПОЛИИ
  •   7. БРИГАДМИЛЕЦ
  •   8. ОСКОЛКИ РАЗБИТОГО ВДРЕБЕЗГИ
  •   9. ОТКРЫТЫМИ ГЛАЗАМИ
  •   10. СТАРШИЙ МАТРОС ПЕРЕВОЗЧИКОВ
  •   11. ЖЕНА МАЯЧНОГО МЕХАНИКА
  •   12. НАХОДКА НИКИФОРА СЕРГУНЬКО
  •   13. КОНСЕРВНАЯ БАНКА
  •   14. КОГДА НЕ ХВАТАЕТ СМЕЛОСТИ
  •   15. НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
  •   16. РАССКАЗ БРИГАДМИЛЬЦА
  •   17. ФЕОКТИСТОВ ВЫХОДИТ НА СЛЕД
  •   18. ПЛОМБА
  •   19. ЗАДАНИЕ КОМАНДУЮЩЕГО
  •   20. НЕЛЬЗЯ ПРОХОДИТЬ МИМО
  •   21. КОРОБКА СПИЧЕК
  •   22. ГРИГОРЬЕВ ЗАНИМАЕТСЯ АРИФМЕТИКОЙ
  •   23. МЕРТВЫЙ ПРОДОЛЖАЕТ СЛУЖИТЬ
  •   24. СЛУЖАТ ТОМУ, КТО ПЛАТИТ
  •   25. ПРОВАЛ
  •   26. КЛЕЩИ ПОЛКОВНИКА ГОРИНА
  •   27. УМ ПРОТИВ ХИТРОСТИ
  •   28. ВРАГ ОСТАЕТСЯ НЕПРИМИРИМЫМ
  •   29. НЕУДАЧА
  •   30. ДВА КАПИТАНА ТРЕТЬЕГО РАНГА
  •   31. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
  •   32. СОКРОВИЩЕ ЧЕРТОВОЙ ЮРТЫ
  • Виталий Мельников СРОЧНО, СЕКРЕТНО, ДРАКОНУ…
  •   МНЕ К ТОВАРИЩУ НИКОНОРОВУ
  •   ГРОЗОВОЕ ЛЕТО
  •   ПРЕЕМНИК «КОМАНДОРА»
  •   ВПЕРЕДИ — БИНФАН
  •   «ДРАКОН СУМЕЛ УСТАНОВИТЬ…»
  •   ГЕРР ЛЕМКЕ ЗАДАЕТ ВОПРОСЫ
  •   ДЕЛОВОЙ ВИЗИТ
  •   РАДИОГРАММА ИЗ ХАРБИНА
  •   ЧЕЛОВЕК-НЕВИДИМКА
  •   ВОПРОСЫ БЕЗ ОТВЕТОВ
  •   НА ПОЛИГОНЕ «АНЬДА»
  •   «РУКИ ЗА ГОЛОВУ!»
  •   СИДЯ В СИНЬЦЗИНЕ, МНОГОГО НЕ УЗНАЕШЬ
  •   «БЕДНЫЙ ФУ, ЖАЛКО МНЕ ТЕБЯ!..»
  •   ПЕШКА, КОТОРАЯ ДОЛЖНА ПРЕВРАТИТЬСЯ В ФИГУРУ
  •   ВИЗИТ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
  •   «Я — КВ-39…»
  •   «СИНДО, СЛЕД!..»
  •   ИЩЕЙКЕ ИЗМЕНЯЕТ НЮХ
  •   НУЖЕН ТРОЯНСКИЙ КОНЬ
  •   УЖАСЫ ТАЙНОГО «ХОЗЯЙСТВА»
  •   В ДОМЕ НА ПРИВОКЗАЛЬНОЙ
  •   СЕЙ ВАНЬСУН ВКЛЮЧАЕТСЯ В ИГРУ
  •   УНАГАМИ ПОТИРАЕТ РУКИ
  •   «КОРОБКУ Я НЕ ОТДАМ!»
  •   ФОКУСЫ ДЛЯ ДОКТОРА ЛЕМКЕ
  •   ЭПИЛОГ
  • Иван Абрамович Неручев Особо сложные дела
  •   „Авоська“ старого знакомого
  •   Исповедь шпионки
  •   „Секретный сотрудник“
  •   Человек с ракеткой
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   Особая любовь
  •     1
  •     2
  •     3
  •   Дело № 08
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   «Американка»
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   Следователь
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  • *** Примечания ***